Гюнтер Грасс. Собачьи годы --------------------------------------------------------------- Роман Перевод с немецкого и вступление М. РУДНИЦКОГО --------------------------------------------------------------- ЖИЗНЬ, ОКАЗАВШАЯСЯ КНИГОЙ Перед читателем "ИЛ" еще один роман Гюнтера Грасса, последняя книга его "данцигской трилогии", снискавшей автору в начале шестидесятых годов славу почти всемирную. Почти, потому что через цензурно-идеологические кордоны многих стран того лагеря, который гордо звался "социалистичес- ким", произведения Грасса и в ту пору, и много "застойных" лет спустя проникали чуть ли не контрабандой: органы, важно именовавшие себя "ком- петентными", редко и с крайней неохотой давали добро на их публикацию - так, из всей "данцигской трилогии" нам в свое время милостиво разрешили прочесть, да и то с целомудренными изъятиями, лишь повесть "Кошки-мыш- ки". Сейчас, когда нравы изменились и между нами и большой литературой ничего, кроме личных и общественных экономических катастроф, не стоит, особой признательности заслуживает харьковское издательство "Фолио", му- жественно взявшее на себя благородную миссию издания четырехтомного соб- рания сочинений Грасса, составленного Е.А.Кацевой. Оговоримся сразу - и эта журнальная публикация, так же как публикация романа "Жестяной барабан" (см. "ИЛ", 1995, ? 11), не будет полной. При- чиной тому, во-первых и в-главных, огромный объем произведения, а во-вторых, достаточно самостоятельный характер отдельных его частей: ро- ман Грасса художественно организован как конгломерат трех автономных книг, написанных тремя разными, хотя и, понятное дело, фиктивными расс- казчиками. В третьей книге, "Матерниады", озаглавленной так по имени од- ного из главных героев, Вальтера Матерна, перед нами во всеоружии своего сатирического дара предстает тот Грасс - язвительный критик послевоенной западногерманской повседневности, которого наш читатель пусть неполно, но все-таки уже знает по романам "Под местным наркозом" (1969) и "Из дневника улитки" (1972). Это важная часть романа и важный аспект твор- чества писателя, важный, но не определяющий: рискну сказать, что в рома- не "Собачьи годы" Грасс во всем размахе и азарте своего писательского таланта раскрылся именно в первых двух частях. Есть книги, которым уже в самый момент их рождения суждена долгая жизнь - столь очевидны и бесспорны их незаурядность и художественная си- ла. К таковым, несомненно, наряду с "Жестяным барабаном", принадлежат и "Собачьи годы" Гюнтера Грасса. Мощь художественного претворения действи- тельности здесь явлена такая, что только очень идеологически предвзятый или очень уж эстетически подслеповатый взгляд способен не распознать масштабы этого дерзания. Вот почему, быть может, не стоит привычно сето- вать на то, что наше знакомство с еще одним выдающимся явлением евро- пейского искусства ХХ века - а первые романы Грасса, безусловно, заслу- живают именно такой дефиниции - происходит с опозданием на три с лишним десятилетия. По гамбургскому счету, который в данном случае вполне умес- тен, не такой уж это и большой срок, а если оглянуться на отечественную современность, то впору подумать, что опоздание в тридцать три года подстроено нарочно, что оно и не опоздание вовсе, а, напротив, точно выбранный и терпеливо выжданный исторический миг. Кстати, сам Грасс, большой любитель достопамятных дат и магии чисел, наверняка поигрался бы с числом 33, созвучным дате 1933 и кратным "нехорошему", как сказано в его романе, числу одиннадцать. Полагаю, что вживание в многослойный и сложносочиненный, одновременно и гротескно страстный, и вдохновенно поэтичный, то сказочно-фантастичес- кий, то беспощадно жестокий мир грассовского романа дастся нашему чита- телю, как далось и автору этих строк, без особого труда: слишком многое в этих прихотливых повествовательных узорах, в этих хитросплетениях об- разов и судеб покажется, да и окажется узнаваемым, понятным, до боли знакомым, а то и постыдно родственным. Сила художественного обобщения здесь такова, что выплескивается за берега национальной исторической судьбы, творя картины многозначного, универсального, общечеловеческого смысла и безжалостно ставя нас, читателей, перед вопросами, ответы на которые, боюсь, все еще не найдены и найдены будут не скоро. Грасс в этой своей книге не столько анализирует - это в более поздних его вещах проявляется порой тяга к ироничной рассудительности, - сколько яростно и неистово, с бесстрашием и одержимостью, в которых узнается подвижничес- кий порыв Достоевского, снова и снова выпихивает повествование к "пос- ледним вопросам" бытия, живописуя историю болезни общества, пораженного геном коллективного безумия. Проще всего было бы в этом месте, не обинуясь, поименовать коллектив- ное безумие фашизмом, да еще и сопроводить его атрибутивом "германский". Однако иная простота, как известно, хуже воровства, поэтому не будем са- ми себя обкрадывать. Разумеется, Грасс во всей "данцигской трилогии" от- талкивается от своего личного опыта и опыта своего поколения, выросшего в Германии в пору гитлеровского фашизма. На иных страницах романа именно этот личный и глубоко выстраданный опыт окрашивает повествование тонами пронзительной исповедальной искренности. Но Грасс понимает: всякое явле- ние имеет свой исток и свой генезис. Вот почему его роман бессчетными нитями своего сюжета и своей образности уходит в недра времен и в недра человеческой души, и там, и там обнаруживая все более глубокие залегания добра и зла, красоты и уродства, разума и первобытного звериного инс- тинкта, созидания - и разрушения. В этом смысле совершенно особую роль играет в романе история. Она присутствует тут, можно сказать, постоянно, живьем и во плоти, сообщая людям и зверям - а они в романе участвуют на равных, - событиям и вещам, мыслям, словам и поступкам свой неповседневный контекст. И дело не толь- ко в том, что повествование изобилует историческими аллюзиями, непринуж- денно перескакивая из наполеоновских войн в средневековые крестовые по- ходы, а то и вовсе ныряя в темные пучины мифа. Сами эти аллюзии доказы- вают нечто очень важное: в извечном противоборстве добра и зла именно ход истории в конечном счете оказывается последним судией, документируя целесообразность мирового развития, осмысленность эволюции, свершающейся наперекор разгулам варварства и кровопролитиям. Вспомним, с какой биб- лейской торжественностью перечисляет Брауксель, летописец первой части, собачьи поколения, и это, конечно, неспроста - в них, в этих собачьих родословных, запечатлено вековечное движение от дикости к культуре: чер- ная псина Сента "не хочет обратно к волкам". Не хочет "обратно к волкам" и человек или, скажем точнее, как прави- ло, не хочет, поскольку наделен противоядием от дикости - предприимчи- востью, стремлением к созиданию, творчеству. Это его неистребимое стрем- ление выражено в романе Грасса по-разному - оно материализовалось в дам- бах Вислы, "облагоразумивших" коварную стремнину непокорной реки, и в гордой красе родного Данцига, запечатлелось в аккуратной брусчатке его мостовых и в наименованиях его улиц и площадей, мест и предместий, воб- равших в себя века человеческого труда, мирного быта, оседлости. (Очень важно понять и прочувствовать именно этот оттенок в отношении Грасса к своей малой родине, нынешнему Гданьску, не придавая ностальгии писателя какого-то иного, политического смысла, абсолютно ей не свойственного.) Отсюда же интерес Грасса к самым разным видам человеческой деятельности, энциклопедические познания по части ремесел, промыслов и вообще всякого рукотворчества - в миропонимании художника это и есть первооснова гума- низма, его содержательное наполнение. И конечно же, вершиной созидатель- ного начала в человеке оказывается искусство. Грасс, как известно, не только писатель - в его послужном списке нес- колько художественных профессий: каменотес и скульптор, джазист и живо- писец. Он не понаслышке знает театр и балет. Полагаю, именно это разнос- тороннее знание позволило ему внести в великую тему немецкой литературы традицию "романа о художнике", идущую еще от "Вильгельма Мейстера" и от "Генриха фон Офтердингена", свою, совершенно особую ноту. Изобретая для своих персонажей самые невероятные и экзотические художественные занятия - вспомним санитара из "Жестяного барабана", который сооружает свои тво- рения из бечевки, вязальных спиц и дощечек, вспомним барабанные палочки самого Оскара Мацерата, выбивающие по лакированной жести причудливые и жутковатые фантазии, поставим в этот же ряд одного из главных героев ро- мана "Собачьи годы", Эдди Амзеля, мастерящего не что-нибудь, а птичьи пугала, - Грасс методом остранения как бы "вылущивает" саму идею искусс- тва, во всей ее первозданной чистоте, во всем ее бескорыстии, из скорлу- пы традиционной, привычной, рутинной формы. А такое извлечение, в свою очередь, сдвигает повествование в гротеск, резко сближая мир искусства и фантазии с грубой реальностью, принуждая их как-то соотноситься, конф- ликтовать друг с другом, вступать в сложные и непредсказуемые взаимо- действия. Нет, ни человеку, ни человечеству не свойственно стремиться "обратно к волкам", но иногда - вот она, главная болевая точка и мучительная за- гадка грассовского романа, - случаются в природе и истории генетические тупики, аппендиксы эволюции, рецидивы впадения в зверство. Грасс и не делает вид, что ему ведомы причины этой патологии, но как художник он умеет разглядеть ее симптомы. Фашизм в его романе начинается, казалось бы, с мелочей - с детских шалостей, с того, что несколько школьников из- бивают своего одноклассника, обзывая его к тому же "абрашкой". С порази- тельной художественной проницательностью романист ставит в один повест- вовательный ряд историю девочки Туллы, этой маленькой нелюди, и историю воцарения в Германии фашистского режима, причем образ Туллы с первых строк приобретает черты поистине демонические, тогда как приход фашизма показан скорее через быт, во всей повседневной ползучей неприметности его эпидемического триумфа. В понимании Грасса фашизм - это не привне- сенный извне общественный порядок, основанный на голом насилии, циничной демагогии и лжи, но прежде всего - массовый вывих человеческой природы, состояние души, готовой принять страх, ложь, демагогию, готовой к безро- потному подчинению, а то и к фанатическому экстазу коллективного безумс- тва. Роман Грасса напоминает нам: если нация начинает сходить с ума - этому трудно воспрепятствовать. Впрочем, наивно было бы пытаться свести всю полноту и трепетную под- линность жизни, воплотившейся в этом удивительном романе, к некоему идейному высказыванию. "Собачьи годы" Гюнтера Грасса - это великая кни- га, в которой, как в жизни, есть место всему - трагическому и смешному, страшному и доброму, прекрасному и безобразному, обыденному и невероят- ному. В эту книгу не так уж трудно войти, а войдя, уже невозможно отор- ваться, пока не проживешь ее всю, до последней строчки. Памяти Вальтера Хена  * КНИГА ПЕРВАЯ. УТРЕННИЕ СМЕНЫ *  Первая утренняя смена Рассказывай ты. Нет, лучше вы расскажите. Или ты будешь рассказывать? Может, лучше господин артист начнет? Или пугала, все скопом? А может, подождем, покуда восемь планет не сойдутся в знаке Водолея? Ну хорошо, прошу вас, начинайте вы! В конце концов, ведь это ваш кобель тогда... Да, но прежде чем мой кобель, ваша сука тоже... а до нее многие суки от многих кобелей... Но должен же кто-то начать - ты или он, вы или я... Итак: давным-давно, много-много закатов тому назад, задолго до того, как мы появились на свет, уже текла, не отражая нас в своих водах, Висла, текла каждый божий день и впадала куда следует. Летописца, чье перо выводит эти строки, в данное время зовут Браук- сель, и он по роду работы командует то ли рудником, то ли шахтой, где добывается, однако, не руда, не уголь и не калийная соль, но где тем не менее в поте лица своего трудятся сто тридцать четыре рабочих и служа- щих, вкалывая на откаточных штреках и промежуточных горизонтах, в забоях и квершлагах, не покладая рук ни в бухгалтерии, ни на отгрузке, и все это изо дня в день, из смены в смену. Неуправляемо и коварно несла свои воды Висла в прежние времена. Поку- да не созваны были многие тысячи землекопов и в году одна тысяча восемь- сот девяносто пятом не прорыли между косовыми деревнями Шивенхорст и Ни- кельсвальде с севера к югу протоку, так называемый "стежок". И он, этот стежок, приняв воды Вислы в свое прямое, как по шнурку протянутое русло, уменьшил опасность наводнений и паводков. Летописец Брауксель по большей части пишет свое имя через "кс", как "ксиву", но иногда и через "хс" - Браухсель. А иной раз, в соответствую- щем настроении, он именует себя Брайксель, почти как Вайксель, то бишь Висла по-немецки. Игривость и педантизм водят его рукою попеременно и ничуть друг другу не мешают. От горизонта к горизонту протянулись вдоль Вислы дамбы, и под прис- мотром главного комиссара водорегулирующих сооружений в Большой пойме Мариенвердер надлежало этим дамбам противостоять как могучим весенним половодьям, так и августовским "доминиканским" паводкам. И не приведи Бог, если в дамбе заводились мыши. Тот, чье перо выводит сейчас эти строки, тот, кто командует то ли рудником, то ли шахтой и пишет свое имя по-разному, изобразил на расчи- щенной для такого случая столешнице с помощью семидесяти трех сигаретных "бычков", добытых честным двухнедельным трудом заядлого курильщика, рус- ло Вислы в двух вариантах - до и после урегулирования: табачная труха вперемешку с рыхлым серым пеплом обозначит течение реки со всеми ее тре- мя устьями, обгорелые спички - это дамбы, что удерживают строптивую реку в ее зыбких берегах. Итак, много-много закатов тому назад: вот и господин главный комиссар водорегулирующих сооружений не спеша спускается вниз по склону, где воз- ле села Кокоцко, аккурат против меннонитского кладбища, в восемьсот пятьдесят пятом прорвало дамбу - в кронах деревьев потом неделями торча- ли гробы, - он же, пеший ли, конный или на лодке, в своем неизменном сюртуке с неизменной чекушкой рисовой араки в оттопыренном кармане, он, Вильгельм Эренталь, тот самый, что в свое время в потешных и торжествен- ных, на античный манер сложенных виршах сочинил знаменитую "Дамбоспаса- тельную эпистолу", после публикации преподнеся ее с дружественным на- путствием всем окрестным смотрителям дамб, сельским учителям и менно- нитским проповедникам, он, упомянутый здесь в первый и последний раз, дабы никогда больше не появиться на этих страницах, - вот он блюдет свой неусыпный дозор вверх ли, вниз по течению, пристально оглядывая плетеные перемычки и полузапруды-буны и нещадно гоняя с дамбы поросят, ибо сог- ласно земельно-правовому уложению от ноября месяца года одна тысяча во- семьсот сорок седьмого, параграф восемь, пункт два, "запрещается всякой скотине, пернатой равно копытной, на дамбах пастись и особливо рыться". По левую руку солнце падает к закату. Брауксель ломает надвое спичку: второе устье Вислы возникло второго февраля тысяча восемьсот сорокового без какого-либо участия землекопов, когда река, запруженная льдом, прор- вала косу, слизнув по пути две деревни, что в свою очередь привело к об- разованию двух новых селений, рыбацких деревушек Западный Нойфер и Вос- точный Нойфер. Однако, сколь ни богаты обе эти деревушки своими байками, преданиями и замечательными небывальщинами, мы будем вести речь главным образом о двух других, что расположились на восточном и западном берегах первого - не по времени, но по течению - устья: Шивенхорст и Никель- свальде были, да и сейчас остаются последними деревнями вдоль "стежка", между которыми есть паромная переправа, ибо уже пятьюстами метрами ниже мутный исток Вислы, чаще глинисто-желтый, чем пепельно-серый, изливается с просторов нынешней Польской республики в почти пресные (ноль целых во- семь десятых процента соли) воды Балтийского моря. Тихо, словно заклинание, бормоча под ноc заветную цитату: "Висла - это широкая, с каждым воспоминанием все более привольная река, вполне судоходная, несмотря на обилие песчаных отмелей", - Брауксель пускает по столешнице своего письменного стола, превратившейся в наглядный макет дельты Вислы, паромную переправу в виде изрядно потертого ластика и сей же час, поскольку первая утренняя смена уже заступила, а день начинается громким чириканьем воробьев, водружает девятилетнего Вальтера Матерна - ударение на последнем слоге: Матерн - на самый гребень никельсвальденс- кой дамбы прямо под лучи заходящего солнца; Вальтер скрежещет зубами. А что, собственно, происходит, когда девятилетний сын мельника, выс- веченный лучами закатного солнца, стоит на гребне дамбы, смотрит на реку и скрежещет зубами наперекор ветру? Это у него от бабки, которая девять лет сиднем просидела в своем деревянном кресле и только и могла, что глазами лупать. По воде много всего плывет, и Вальтер Матерн на все на это смотрит. А здесь, перед самым устьем, еще и море помогает. Говорят, в дамбе мыши. Так всегда говорят, коли дамбу прорывает - мол, мыши в дамбе. Меннониты говорят, это, дескать, поляки-католики среди ночи прокрались да мышей в дамбу напустили. А еще говорят, кто-то видел плотинного графа - всадника на белом коне. Но страховая компания не желает верить россказням - ни про поляков-католиков, ни про графа из Гютланда. Когда дамбу прорвало - из-за мышей - граф, как и положено по преданию, на своем белом коне ри- нулся навстречу хлынувшей волне, только проку от этого все равно мало, потому что Висла уже поглотила всех плотинных смотрителей. И польских католических мышей тоже. Поглотила и грубых меннонитов, тех, что с крюч- ками и петлями, но без карманов, и меннонитов тонких, с пуговицами, пет- лицами и с дьявольскими карманами, поглотила в Гютланде и трех прихожан евангелической церкви, а заодно и учителя-социалиста. Поглотила в Гют- ланде и скотину мычащую, и резные деревянные колыбельки, поглотила вооб- ще весь Гютланд - гютландские кровати и гютландские шкафы, гютландские часы с боем и клетки с канарейками, гютландского проповедника, этот был из грубых меннонитов, с крючками и петлями, - поглотила и проповедницкую дочку, а она, говорят, очень была собой хороша. Все это и много чего еще тащится по воде. Что вообще может нести в своих водах такая река, как Висла? Да все, что идет прахом - дерево и стекло, карандаши, разные написания имени Брауксель, стулья, косточки, но и заходы, закаты. Все, что забыто и быльем поросло, вдруг всплывает в водах Вислы спиной или брюхом вверх и влачится в потоке воспоминаний: вот и Адальберт пришел. Он приходит пешим. И тут его сшибает огромным суком. Но Свянтополк все равно примет крещение. А что станется с дочерь- ми Мествина? Вот одна, босая, бросилась наутек - убежит или нет? Кто возьмет ее с собой? Богатырь Милигедо со своей чугунной палицей? Или ог- ненно-рыжий Перкунас? А может, бледный Пеколс, тот, что все время глядит исподлобья? Отрок Потримпс только посмеивается и жует свои пшеничные ко- лоски. Дубы уже срублены. Еще один скрежет зубовный - и вот уже дочка князя Кестутиса идет в монастырь. Двенадцать рыцарей без голов, двенад- цать монахинь без голов, зачем они пляшут на мельнице? Мельница крутит- ся, мельница вертится, монашки и рыцари на Сретенье встретятся; крутится мельница, вертится мельница, души в муку, а мука что метелица; крутится мельница, вертится мельница, последним куском мы с костлявой поделимся; мельница вертится, мельница крутится, монашки и рыцари стерпятся-слюбят- ся... когда, однако же, мельница заполыхала изнутри и к ней стали подка- тывать экипажи для безголовых рыцарей и безголовых монахинь и когда мно- го позже - заходы, закаты - святой Бруно прошел сквозь пламя, а разбой- ник Бобровский со своим дружком Матерной, от которого все и пошло, ходи- ли по дворам и подпускали красного петуха всюду, где на воротах уже были кем-то услужливо намалеваны кресты, - закаты, заходы, - и Наполеон, до и после, когда город был осажден по всем правилам военного искусства, ибо на нем были неоднократно и с переменным успехом опробованы знаменитые пороховые ракеты Конгрева, - но и в самом городе, и на его укреплениях, на бастионах Волк, Медведь, Буланый и на бастионах Выскок, Кролик и Дев- кина Дырка, задыхались в чаду французы, чертыхались от бессильной злобы поляки с их князем Радзивиллом, тщетно надрывал глотки полк однорукого капитана де Шамбюра. Однако пятого августа к городу подступил домини- канский паводок, вода без всяких штурмовых лестниц с первого приступа взяла бастионы Буланый, Кролик и Выскок, подмочила пороха, с шипением и треском загасила в своих толщах грозные ракеты Конгрева и запустила в город, в его улочки и закоулки, кладовки и кухни несметные полчища рыбы, особливо щук - вот уж кто поживился на славу, хоть провиантские склады на Хмельной улице к тому времени и были сожжены, - заходы, закаты. Такой реке, как Висла, все к лицу и все ее красит: закаты и кровь, глина и пе- пел. Ей бы улететь вместе с вольным ветром. Но не всякая воля исполняет- ся, и реки, которым так хочется в небо, тоже впадают в Вислу. Вторая утренняя смена Вот она, здесь, на столешнице у Браукселя, и перекатывается через ши- венхорстскую дамбу, изо дня в день. А на никельсвальденской дамбе стоит Вальтер Матерн и скрежещет зубами - ибо вода сходит. Как отмытые, помо- лодев, обнажаются из-под воды дамбы. Только скрещенные крылья ветряков, туповерхие колокольни да тополя - Наполеон приказал посадить их тут для прикрытия своей артиллерии - лепятся, как приклеенные, на их гребнях. И он, Вальтер, стоит один-одинешенек. Правда, с собакой. Но та не стоит, носится, то она там, то тут. За его спиной, уже в полумраке и ниже уров- ня реки, раскинулась отвоеванная людьми Пойма, и пахнет маслом, сыворот- кой, сливками, сыроварнями, почти до тошноты пахнет здоровьем и молоком. Вот он стоит, девятилетний пацан, по-хозяйски расставив ноги с багро- во-синюшными коленками, растопырив обе свои пятерни, прищурив глаза и напыжившись так, что все шрамы и царапины, все отметины и следы падений, драк и нырков под колючую проволоку на его стриженой макушке набухают от напряжения, вот он, Вальтер Матерн, скрежещет зубами, двигая челюстью слева направо - эта привычка у него от бабки, - и ищет камень. А на дамбе хоть шаром покати. Но он все равно ищет. Сухие сучки есть, это он видит. Но сухой сучок против ветра не швырнешь. А ему хочется, надо, невтерпеж швырнуть. Мог бы свистнуть, подозвать Сенту, которая то тут, то там, но не свистит, только скрежещет зубами -чтобы ветер заглу- шить - и хочет что-нибудь швырнуть. Мог бы криком "Эй, ты!" обратить на себя взор Амзеля, что копошится внизу под дамбой, но во рту у него толь- ко скрежет зубовный и нет места ни для какого "Эй, ты!", и ему хочется, надо, очень надо швырнуть, а в карманах, как назло, ни одного камушка; обычно-то у него в каком-нибудь из карманов обязательно камушек найдет- ся, если не два, а сейчас нету. Такие камушки в здешних местах называют "голышами". Евангелические говорят - "голыши", и немногие католики тоже говорят "голыши". Грубые меннониты - "голыши". И тонкие меннониты - "голыши". И Амзель, который вообще-то любит быть не таким, как все, тоже говорит "голыш", когда име- ет в виду камень. И Сента, если ей сказать "Принеси-ка голыш", обяза- тельно принесет камушек. И Криве говорит "голыш", Корнелиус, Кабрун, Байстер, Фольхерт, Август Шпанагель и майорша фон Анкум - все так гово- рят; и проповедник Даниэль Кливер из Пазеварка, обращаясь к своей паст- ве, что к грубым, что к тонким меннонитам, говорит примерно так: "И тады малыш Давид как возьмет голыш и как заедет ентому дылде Голиафу..." По- тому как "голышом" в здешних местах называют всякий "сподручный", удоб- ный камушек величиной примерно с голубиное яйцо. Но Вальтер Матерн, как назло, ничего такого в карманах не находит. В правом только крошки да семечки, а вот в левом, между кусками бечевки и бренными останками кузнечика - а зубы тем временем скрежещут, а солнце между тем скрылось, а Висла течет, влача в своих водах что-то из Гютлан- да, что-то из Монтау, а Амзель все еще копается, и облака куда-то, и Сента против ветра, а чайки на ветру и дамбы чисты как вылизанные, а солнце ушло, ушло, ушло - он нашаривает свой перочинный нож. Солнце за- ходит в восточных краях медленнее, чем в западных, это любому ребенку известно. Висла течет от одного небосклона к противоположному. Вот уже от шивенхорстской пристани отделился паром с намерением дотащить, косо идя наперерез течению и всеми силенками упираясь, дотащить два товарных вагона до рельсов узкоколейки, что протянулась от Никельсвальде до Штут- хофа. Как раз сейчас кусок дубленой кожи по имени Криве отвернет от вет- ра свое бычье лицо и начнет ощупывать неморгающим, почти без ресниц, взглядом противоположную дамбу: лениво вращаются крылья ветряка, а вон тополя - Криве их наперечет знает. Глаза у него слегка навыкате, и выра- жение в них несгибаемое, а рука в кармане. Наконец, он соизволяет опус- тить взгляд чуть пониже - а что это там копошится возле самой воды, эта- кое смешное и круглое, и, похоже, норовит что-то выудить из Вислы. Да это же Амзель охотится за старьем. А зачем ему старье, это любому ребен- ку известно. Дубленому Криве, однако, неизвестно, что такое обнаружил Вальтер Ма- терн в своем кармане, обшаривая его в тщетных поисках голыша. И пока Криве прячет свое сыромятное лицо от ветра, нож в ладони Вальтера Матер- на потихоньку согревается. Это Амзель ему нож подарил. Три лезвия, што- пор, пилка и даже шило. Краснощекий увалень Амзель, уморительно смешной, когда он плачет. Амзель, который сейчас внизу под дамбой копается в прибрежной тине, ибо хотя сейчас Висла медленно, пядь за пядью, на палец в час, отступает, но когда от Монтау до Кэземарка потоп, она поднимается до самого гребня дамбы и оставляет разные вещи, иной раз аж из самого Пальшау. Ушло. Село. Упало там, на горизонте, за дамбу, оставив только разго- рающийся багрянец. И тогда - один лишь Брауксель это знает - Вальтер Ма- терн еще крепче сжимает нож, который покамест у него в кармане. Амзель - тот немного помоложе Вальтера Матерна. Сента, черным-черна, мышкует вда- леке, такая же черная, как багрово закатное небо над шивенхорстской дам- бой. Дохлая кошка в ветвях плавника. Чайки совокупляются на лету, шелко- вистая оберточная бумага на ветру трепещет - то расправится, то свернет- ся; стеклянные глаза-пуговки цепко видят все, что плывет, парит, юркает, шмыгает, затаилось, замерло или просто существует на свете, как сущест- вуют две тысячи веснушек на физиономии Амзеля; видят и то, что на голове у него каска, какие носили еще до Вердена. Каска сползает на глаза, надо ее отодвинуть на макушку, она опять сползает, мешая Амзелю выуживать из тины штакетины, жерди и свинцово набрякшее тряпье, - вот тут-то как раз из ветвей на прокорм чайкам вываливается кошка. Мыши снова снуют в нед- рах дамбы. И паром все еще приближается к берегу. Река несет и вращает дохлую рыжую псину. Сента нюхает ветер. Паром упрямо и зло тащит напере- рез течению два товарных вагона. И телку, уже неживую, тоже несет река. Ветер вдруг стих, запнулся, но еще не переменился. Чайки замерли в воз- духе, они в недоумении. И вот тут, покуда все это - паром и ветер, телка и солнце за дамбой, мыши в дамбе и чайки на лету, - Вальтер Матерн дос- тает из кармана зажатый в кулаке нож, прижимает его - а Висла все течет - к шерстяной груди свитерка и стискивает что есть силы, так что костяш- ки пальцев в разгорающемся зареве отливают мелом. Третья утренняя смена Каждый ребенок от Хильдесхайма до Зарштедта знает, что добывается у Браукселя в рудниках - тех самых, что пролегли от Зарштедта до Хильдес- хайма. Каждый ребенок знает, почему сто двадцать восьмой пехотный полк, пог- рузившись в двадцатом году в эшелон, вынужден был оставить в Бонзаке ту каску, которую носит сейчас Амзель, наряду с множеством других касок, грудой обмундирования и парочкой походных кухонь, именуемых на солдатс- ком наречии "гуляш-мортирами". А вот опять кошка. Каждый ребенок знает - это уже другая кошка, толь- ко мышам это невдомек и чайкам тоже. Кошка плывет мокрей мокрого, дохлей дохлого. А вот и еще что-то несет, не собаку и не овцу, эге, да это пла- тяной шкаф. С паромом он вроде уже разминулся. И в тот миг, когда Амзель вытягивает из тины очередную жердь, а кулак Вальтера Матерна сжимает нож что есть силы, до дрожи, - в этот миг кошка обретает свободу: ее подхва- тывает течением и несет в открытое море, в открытое небо... Чайки все меньше, мыши шебаршатся в дамбе, Висла течет, нож в кулаке дрожит, ветер называется норд-вест, дамбы молодеют на глазах, море всеми силами упира- ется, не пуская в себя реку, солнце все еще заходит и никак не зайдет, а паром все еще тащится, тащит себя и два вагона, наперерез течению. Паром не опрокинется, дамбы не прорвутся, мыши ничего не боятся, солнце вспять не повернет, и Висла не повернет вспять, и паром не повернет, и кошка, и чайки, и облака, и пехотный полк, Сента не хочет обратно к волкам, а хо- чет умница, умница, умница... Вот и Вальтер Матерн не хочет класть об- ратно в карман тот перочинный нож, что недавно подарил ему толстяк-коро- тышка-увалень Амзель; наоборот, кулаку, что сжимает в себе нож, даже удается побелеть еще чуточку сильнее. И зубы где-то над кулаком скреже- щут слева направо. Но вот кулак чуть разжался, и покуда вокруг все те- чет, движется, тонет, влачится, кружит, прибывает, убывает - кровь, что застоялась в запястье, теплой волной приливает к ладони, и Вальтер Ма- терн легко вскидывает за голову кулак с теплым ножом, вот он уже стоит только на одной ноге, да и то на носке, почти на цыпочках, на кончиках пальцев, что привычно мерзнут в зашнурованном ботинке, потому что без чулка, как бы приподняв весь свой вес и уже перенеся его назад, за пле- чо, в закинутую руку, и не целится никуда, и даже почти не скрипит зуба- ми: и в этот быстротекущий, уходящий, уже канувший миг - даже Браукселю его не спасти, ибо он забыл что-то, напрочь забыл, вот сейчас, когда Ам- зель отрывает наконец взгляд от прибрежной слякоти и сдвигает стальную каску с одной тысячи своих веснушек на вторую, со лба на затылок, - в этот миг выкинутая вперед ладонь Вальтера Матерна уже пуста, легка и сохраняет лишь вмятины, отпечаток перочинного ножа, у которого имелось три лезвия, штопор, пилка и даже шило; а в пазах рукоятки забились морс- кие песчинки, остатки мармелада, сосновые иголки, труха от коры и сгуст- ки кротовой крови; ножа, за который запросто можно было выменять новый велосипедный звонок; даже не украденного, а честно купленного Амзелем на честно заработанные деньги в лавке у собственной матери, а потом пода- ренного им своему другу Вальтеру Матерну; ножа, который прошлым летом во дворе у Фольхертов пригвоздил к воротам сарая бабочку, а под паромной пристанью, куда причаливает Криве, однажды за один день прикончил четы- рех крыс, в дюнах едва не прикончил кролика, а две недели назад пронзил крота, прежде чем того успела взять Сента. Пока что ладонь все еще хра- нит на себе отпечаток ножа, того самого, которым Вальтер Матерн и Эдуард Амзель, когда им было по восемь лет и очень хотелось заключить кровное братство, сделали себе надрезы на руке, там, где мускулы, потому что Корнелиус Кабрун, который был в немецкой Юго-Западной Африке и знает обычаи готтентотов, так им рассказывал. Четвертая утренняя смена Тем временем - ибо пока Брауксель изучает историю ножа, пока он экс- периментальным путем исследует траекторию полета ножа с учетом силы броска, сопротивления ветра, закона всемирного тяготения, времени у него остается ровно столько, что он едва успевает засчитать себе целый рабо- чий день от одной смены до другой и написать "тем временем", - так вот, тем временем Амзель тыльной стороной ладони сдвигает каску со лба на за- тылок. Взгляд его скользит вверх по склону дамбы, успевает заметить и бросок, и бросившего, и перехватить на лету брошенный предмет; а нож, утверждает Брауксель, тем временем достиг той высшей точки, какой дости- гает всякий предмет, движущийся вверх под воздействием внешней силы, - а тем временем Висла течет, кошка дрейфует, чайка кричит, паром приближа- ется, сука Сента чернеет на фоне неба, а солнце все заходит и никак не зайдет. Тем временем - ибо когда брошенный предмет достигает той высшей точ- ки, после которой начинается падение, он на секунду как бы замирает, пребывая в кажущейся неподвижности, - так вот, пока нож на секунду зами- рает в этой точке, Амзель отрывает от него взгляд и снова - а нож тем временем начинает падать в воду, стремительный и обреченный под порывами встречного ветра, - снова смотрит на своего друга Вальтера Матерна, ко- торый все еще балансирует на одной ноге в зашнурованном ботинке, без чулка, правая рука все еще вытянута, а левая для равновесия загребает воздух. Тем временем - ибо пока Вальтер Матерн балансирует на одной ноге, стараясь сохранить равновесие, пока Висла и кошка, мыши и паром, Сента и солнце, пока перочинный нож падает в воду - на руднике Браукселя засту- пила очередная утренняя смена, а ночная, наоборот, отшабашила и разъеха- лась по домам на велосипедах, комендант запер штейгерский барак, а во- робьи во всех канавах возвестили приход нового дня... Амзелю тогда все же удалось - то ли своим шустрым взглядом, то ли чуть менее шустрым кри- ком - вывести Вальтера Матерна из едва сохраняемого равновесия. И хотя тот и не свалился с самой кромки никельсвальденской дамбы, однако кач- нулся, зашатался и накренился так, что потерял из виду свой нож и не уг- лядел, как тот соприкоснулся с водами Вислы и юркнул вглубь. - Эй, Скрыпун! - кричит Амзель. - Опять зубами скрипишь и швыряешься чем ни попадя? Вальтер Матерн, которому адресованы и этот вопрос, и кличка Скрыпун, уже снова твердо стоит на ногах, сверкая ободранными коленками и потирая ладонь своей правой руки, на которой остывающим контуром меркнет отпеча- ток ножа. - Ты же видел, что швыряюсь, чего зря спрашиваешь? - Но ты не голышом швырнулся. - А если нет голыша. - А чем ты швырнулся, коли голыша нет? - Кабы у меня был голыш, я б голышом швырнулся. - Чего же ты Сенту не послал, она бы тебе принесла. - Этак любой дурак скажет: "Чего же ты Сенту не послал". Попробуй пошли эту тварь, она вон за мышами носится. - Чем же ты тогда швырнулся, коли голыша не было? - Заладил тоже - чем да чем? Чем надо, тем и швырнулся. Будто сам не видел. - Ты ножиком моим швырнулся. - Это мой был ножик. Подарок - он подарок и есть. Кабы у меня голыш под рукой был, разве стал бы я ножом швыряться. - Мог бы сказать по-человечески, что у тебя там голыша нет, я б тебе мигом бросил, у меня их тут навалом. - Чего зря языком молоть, все равно его уже не вернешь. - Может, мне новый подарят на Вознесение. - А я, может, не хочу новый. - Ну, если бы я тебе его отдал, захотел бы. - А спорим, что не возьму? - А спорим, что возьмешь? - А спорим, что нет? - А спорим, что да? И они ударили по рукам - зажигательное стекло против оловянных гуса- ров, - причем Амзель подает свою веснушчатую ладонь снизу, а Вальтер Ма- терн, наклонившись, тянет свою, еще с отпечатком ножа, ему навстречу и, скрепив спор рукопожатием, одновременно втаскивает Амзеля на гребень дамбы. Амзель настроен миролюбиво: - Ты такой же чудной, как ваша бабка на мельнице. Она тоже зубами скрипит, какие у нее еще остались. Правда, она у вас не швыряется. Зато поварешкой дерется дай Боже. Сейчас, когда оба стоят на дамбе, видно, что Амзель росточком пониже. Говоря о бабке Вальтера Матерна, он тычет большим пальцем через плечо, где позади дамбы вдоль дороги растянулась деревушка Никельсвальде, а чуть поодаль виднеется принадлежащая Матернам ветряная мельница. Амзель тянет вверх по склону дамбы свою сегодня не слишком богатую добычу - связку штакетин, жердин, выкрученного тряпья. Рука его то и дело тянется к каске, которая застит ему глаза. Паром уже причалил к никельсвальденс- кой пристани. Слышен лязг двух вагонов. Черное пятно, Сента, то больше, то меньше, снова больше, приближается. Снова тащится мимо какая-то утоп- шая животина. Висла течет, во всю ширь расправив плечи. Вальтер Матерн кутает правую руку в драную бахрому свитера. Между ним и Амзелем твердо стоит на всех своих четырех лапах Сента. Вываленный налево язык ритмично подрагивает. Она не сводит глаз с Вальтера Матерна, потому что он опять зубами. Это у него от бабки, которая девять лет сиднем и только глазами. Наконец они тронулись - три неодинаковые фигурки движутся по кромке дамбы в сторону пристани. Вот бежит, черным-черна, Сента. Потом, на пол- шага впереди попутчика, Амзель. Следом, на полшага сзади, Вальтер Ма- терн. Он волочит сегодняшний улов Амзеля. Трава, примятая связкой досок и тряпья, нехотя распрямляется, покуда вся троица медленно исчезает на дальнем конце дамбы. Пятая утренняя смена Итак, как и было условлено, Брауксель прилежно склоняется над бума- гой, а тем временем другие летописцы с не меньшим усердием, добросовест- но соблюдая сроки, тоже склонились над картиной прошлого, каждый над своим манускриптом, дав волю безудержному течению Вислы. Пока что Браукселю нравится припоминать все в точности: много-много лет назад, когда дитя явилось на свет, но еще не могло скрежетать зуба- ми, ибо, как и все дети на земле, явилось на свет беззубым, бабка Матер- нов сидела в своей верхней горенке, прикованная к своему креслу, вот уже девять лет не в силах пошевельнуться, а в силах только вращать глазами, лопотать что-то невразумительное и пускать слюни. Верхняя горенка - это такая комната, нависающая над кухней, одним ок- ном выглядывающая во двор, чтобы можно было присматривать за прислугой, а другим - на ветряную мельницу Матернов, примечательную тем, что она посажена на козлы и тем самым вот уже более ста лет являла собой класси- ческий тип мельницы немецкой. Матерны построили ее в одна тысяча восемь- сот пятнадцатом году, вскоре после взятия города и крепости Данциг доб- лестью победоносного российского и прусского оружия; благо Август Ма- терн, дед нашей прикованной к креслу старушенции, во время длительной, нудной и ведущейся без всякого азарта осады города сообразил организо- вать весьма выгодные сделки, так сказать, с двойным дном: с одной сторо- ны, с весны он начал поставлять некоему заказчику, платившему за это полновесными серебряными талерами, штурмовые лестницы, с другой же - по- лучая в уплату за эти услуги так называемые "талеры с листьями", а также еще более вожделенную брабантскую валюту, контрабандой отправлял в Дан- циг генералу графу д'Оделе коротенькие депеши, в коих делился своими не- доумениями: с какой это стати весной, когда до сбора яблок еще Бог весть сколько времени, русским понадобилась такая уйма приставных лестниц. А когда генерал-губернатор граф Рапп в конце концов подписал акт ка- питуляции крепости, в отдаленной деревушке Никельсвальде Август Матерн, выложив дома на столе изрядную горку датских монет - так называемых "специй" и "двух третей", - горку быстро поднимающихся в цене рублей, горку гамбургских марок, талеров обычных и талеров с листьями, мешочек голландских гульденов и стопку только что добытых данцигских "бумаг", счел, что он неплохо обеспечен и предался радостям строительства: старую мельницу, в которой, по преданию, после сокрушительного поражения Прус- сии соизволила переночевать королева Луиза, ту мельницу, чьи махи, игли- цы и дранка пострадали сперва от датской атаки с моря, а затем при ноч- ном яростном прорыве отступающего добровольческого корпуса капитана де Шамбюра, Август Матерн распорядился снести всю, кроме козел, где дерево было еще добротным, и водрузил на старые козлы новую мельницу, которая благополучно просидела на них своим гузном до той поры, покуда бабке Ма- терн не пришлось на долгие годы засесть в кресло в полной неподвижности. В этом месте Брауксель решает, пока не поздно, ввернуть, что на свои сбережения, доставшиеся когда тяжким трудом, а когда и легкой смекалкой, Август Матерн не только отгрохал себе новую мельницу на старых козлах, но и пожертвовал часовне в Штегене, где жили кое-какие католики, фигурку мадонны, которая, впрочем, хоть даритель и не поскупился на сусальное золото, не явила миру ни чудес, ни сколько-нибудь заметного паломничест- ва. Вообще католицизм семейства Матернов определялся, как и положено в семье мельника, тем, откуда ветер дует, а поскольку на побережье в любой день какой-никакой ветерок обязательно сыщется, ветряное колесо мельницы Матернов худо-бедно крутилось круглый год, как крутилось и все семейс- тво, воздерживаясь от чрезмерно частых и раздражающих соседей-меннонитов походов в церковь. Только на крестины и похороны, на свадьбы или по большим праздникам часть семьи отправлялась в Штеген, да еще раз в году, по случаю праздника тела Христова и положенной в этот день процессии, вся мельница, включая козлы со всеми их шпонами и гнездами, мельничные балки и постав, кружловину, седло и поворотный брус, а перво-наперво крылья со всеми их щитиками окроплялись святой водой и осенялись крест- ным знаменем - роскошь, которую, кстати говоря, Матерны ни в жизнь не смогли бы себе позволить в таких истово меннонитских деревнях, как Юнке- ракер или Пазеварк. Однако меннониты деревни Никельсвальде, которые все как один выращивали на жирных землях поймы тучную пшеницу и волей-нево- лей зависели от католической мельницы, обнаруживали куда больше учтивос- ти, то есть не боялись носить одежду с пуговицами, а особливо с настоя- щими карманами, благо туда было что положить. Один только рыбак и нику- дышный крестьянин Симон Байстер оставался истовым меннонитом, с крючками и петлями, был неучтив и без карманов, поэтому на его лодочном сарае красовалась деревянная вывеска с надписью завитушками: Кто крючки да петли носит, Того Боженька не бросит. У кого карман да пуговицы, Тот навек с чертями спутается. Но Симон Байстер был в Никельсвальде один такой, кто возил молоть свое зерно не на католическую мельницу, а в Пазеварк. Однако, похоже, это все-таки не он в тринадцатом году, незадолго до большой войны, уго- ворил спившегося батрака из Фраенхубена подпалить мельницу Матернов чем только можно и со всех концов. Пламя уже выбивалось из-под козел и ста- нины, когда Перкун, молодой пес работника Павла, которого, впрочем, ник- то иначе как Паулем не называл, неистово мечась вокруг мельницы черным волчком и оглашая округу сухим, хриплым лаем, все-таки заставил и Павла, и его хозяина-мельника выйти на крыльцо. Павел, или, проще говоря, Пауль, привел с собой этого зверюгу из Лит- вы и охотно показывал всем желающим нечто вроде его родословной, из ко- торой явствовало, что бабка Перкуна по отцовской линии была то ли поль- ской, то ли литовской, то ли русской волчицей. А Перкун зачал Сенту; Сента принесла Харраса; Харрас зачал Принца; а Принц творил историю... Но пока что бабка Матернов все еще сиднем сидит в своем кресле и может только лупать да вращать глазами. Не в силах ше- вельнуться, она вынуждена просто наблюдать, как невестка хлопочет по до- му, сын возится на мельнице, а дочь Лорхен бог весть чем занимается с работником Павлом. Но работник пропадет на войне, а Лорхен после этого малость потеряет рассудок: с этой поры она повсюду - в доме и на огоро- де, на мельнице и на дамбе, в зарослях крапивы и в сарае у Фольхертов, в дюнах и босиком по прибрежному песку, за дюнами и в чернике прибрежной рощи - всюду будет искать своего Пауля, о котором так никогда и не узна- ет, кто - пруссаки или русские - загнал его в сырую землю. И только пес Перкун неизменно будет сопровождать в этих поисках кротко увядающую мо- лодицу, делившую с ним одного господина. Шестая утренняя смена Итак, давным-давно - Брауксель отсчитывает годовщины по пальцам, - когда в мире уже третий год шла война, Пауль сгинул где-то в мазурских болотах, Лорхен с псом бродила по всей округе, а мельник Матерн по-преж- нему продолжал таскать мешки, поскольку стал плохо слышать на оба уха и для армии не годился, - в один прекрасный солнечный день бабка Матернов сидела дома одна, поскольку все ушли на крестины, - сорванец и большой любитель швыряться перочинным ножом из предшествующих утренних смен в этот день был наречен именем Вальтер, - сидела сиднем, вращала глазами, что-то бормотала, пускала слюни, но тем не менее, увы, не могла произ- нести ничего вразумительного. Она сидела в своей горенке, и по лицу ее пробегали стремительные те- ни. Лицо то вспыхивало, то исчезало в тени, то высвечивалось, то темне- ло. И мебель, целиком и частями: карниз буфета, горбатая крышка сундука, красный, вот уже долгих девять лет несминаемый плюш резной молельной скамеечки, - все это вспыхивало, меркло, теряло и вновь обозначало свои очертания то в дрожащей пыльной взвеси солнечной дорожки, то в сером беспыльном полумраке на лице бабки и на ее мебелях. На ее чепце и ее лю- бимом, голубого стекла, бокале в горке буфета. На бахроме рукавов ее ночного халата. На выскобленном добела полу и на шустрой, примерно в ла- донь величиной черепахе, которую подарил ей когда-то их работник Пауль и которая, поблескивая панцирем и бодро переползая из угла в угол, пита- лась листьями салата, оставляя на своем любимом лакомстве ровные полук- руглые надкусы, и давно Пауля пережила. И эти листья, рассыпанные по всему полу верхней горенки и окаймленные аккуратным орнаментом черепахо- вых надкусов, тоже то и дело мерцали - блик, блик, блик, - ибо во дворе за домом, усердно и в соответствии со скоростью ветра, составлявшей во- семь метров в секунду, вращала своими крыльями матерновская мельница, перемалывая пшеницу в муку и заодно успевая за каждые три с половиной секунды застить солнце четыре раза. Примерно в то же время, когда в горнице у бабки творилась эта демони- ческая свистопляска света и тени, младенец тронулся в путь по проселоч- ной дороге через Пазеварк и Юнкеракер в Штеген - к своей крестильной ку- пели, а подсолнухи у забора, что отгораживал участок Матернов от просел- ка, раскрывались все шире и шире, наклоняясь друг к другу и млея на том самом солнце, которое четыре раза за три с половиной секунды успевали застить крылья ветряной мельницы, - подсолнухи, они-то могли услаждаться солнцем без малейших перерывов, ибо мельница между ними и солнцем никог- да не встревала, только между солнцем и домом, причем даже в полдень встревала между неподвижной, сиднем сидячей бабкой и солнцем, которое в здешних краях светит хоть и не бесперечь, но достаточно часто. Так сколько уже лет бабка Матернов прикована к креслу? Девять лет в верхней горенке. Сколько-сколько - за геранями, ледяными узорами, вьюнками и душистым горошком? Девять лет - свет-тень, свет-тень со стороны мельницы. А кто же это ее так надолго усадил? Это невестушка ее, Эрнестина, в девичестве Штанге, ей так удружила. Да как же такое могло случиться? Эта евангеличка из Юнкеракера сперва выжила Тильду Матерн, которая в ту пору еще вовсе не была бабкой, скорее напротив, крепкой и громоглас- ной хозяйкой, из кухни, затем распростерла свое влияние по всему дому до прихожей и обнаглела до того, что даже в праздник тела Христова стала мыть окна. Когда же Стина попробовала выжить свекровь и со скотного дво- ра, тогда, в курятнике, в первый раз дошло и до рукопашной, да так, что от кур только перья летели - женщины лупили друг друга кормовыми лоханя- ми. Все это, вычисляет Брауксель, должно было случиться году эдак в де- вятьсот пятом; ибо, когда двумя годами позднее Стина Матерн, в девичест- ве Штанге, все еще не выказывала ни малейшего интереса к зеленым яблокам и соленым огурцам, а по ее месячным можно было хоть календарь сверять, Тильда Матерн заявила своей невестке, которая, скрестив руки, нагло сто- яла перед ней в верхней горенке: - Не зря я всю жисть думала, что кажной евангеличке черт мышей в дыр- ку запускает. Они там все и грызут, вот ничего оттудова и не выходит, только вонь одна. После этих слов разразилась настоящая религиозная война, причем сра- жение велось деревянными поварешками и закончилось для католической сто- роны весьма плачевно: дубовое кресло, то, что стояло между кафельной печкой и молельной скамеечкой, приняло в свои объятия Тильду Матерн, когда ее хватил удар. С тех пор она девять лет сидела на этом троне бе- зотлучно - за исключением тех недолгих минут, когда чистоты ради Лорхен и служанка приподнимали ее с кресла справить нужду. Когда девять лет прошло и вдруг выяснилось, что в лоне у евангеличек вовсе не заводятся дьявольские мышки, которые все сгрызают и ничему не дают созреть, а что, напротив, лоно это способно выносить, и не что-ни- будь, а даже сына, - бабка Матерн, покуда в Штегене при хорошей погоде шли крестины, по-прежнему и все так же несдвигаемо сидела в своем крес- ле. А под верхней горенкой, внизу на кухне в духовке жарился гусь, исте- кая и шипя собственным жиром. Он шипел и жарился на третьем году большой войны, когда гуси стали настолько редкими птицами, что их уже даже при- числяли к вымирающим видам животного мира. А Лорхен Матерн - та самая, с родимым пятном, плоской грудью и кучерявыми волосами, Лорхен, которой не досталось мужа, потому что ее Пауль в сырой земле, Лорхен, которой над- лежало за гусем неустанно следить, гуся жиром поливать, гуся переворачи- вать, приговаривать над ним заветные слова и прибаутки, - вместо этого встала между подсолнухами у забора, который новый работник по весне, слава Богу, хоть побелил, твердя поначалу ласково, потом озабоченно, по- том с досадой, а затем опять по-хорошему, снова и снова одни и те же слова кому-то за забором, кому-то, кто за забором вовсе не стоял, и не проходил мимо в смазанных, хотя и скрипучих сапогах и в шароварах, и тем не менее звался Паулем и даже Паульчиком, и якобы ей, Лорхен, стареющей барышне с водянистым взором, что-то должен был отдать, что он у нее заб- рал. Но Пауль ничего не отдавал, хотя время вроде было подходящее - ти- хо, если не считать жужжания летней мошкары, - и ветер со скоростью во- семь метров в секунду наконец-то подобрал обувку по размеру и так ловко подгонял крылья мельницы, что те крутились, похоже, даже быстрее ветра и всего лишь за один помол превратили пшеницу крестьянина Мильке - он как раз приехал молоть - в превосходную пшеничную муку. Ибо, хотя сын мельника и принимал крещение в деревянной часовне в Штегене, мельница Матерна даже по такому торжественному случаю не прос- таивала. Помольный ветер не должен пропадать зря. Для ветряной мельницы праздников не бывает, бывают только помольные дни и безветренные. А для Лорхен Матерн бывали только дни, когда ее Паульчик проходил мимо и оста- навливался у забора, и дни, когда никто мимо не проходил и у забора не останавливался. Когда колесо мельницы крутилось, Паульчик приходил и ос- танавливался. Тявкал Перкун. Вдалеке, за наполеоновскими тополями, за избами Фольхертов, Мильке, Карбунов, Байстеров, Момбертсов и Криве, за плоской крышей школы и за молочным двором Люрмана, сонным мыком перекли- каются коровы. А Лорхен все твердит свое ласковое "Пауль-Паульчик", сно- ва и снова "Пауль-Паульчик", а тем временем гусь в духовке, без полива, переворотов и прибауток, покрывается все более поджаристой праздничной корочкой. - Ну отдай мне! Отдай сейчас же! Ну не будь таким. Зачем ты так? От- дай, пожалуйста, ты же знаешь, как мне это нужно. Отдай, не будь, ну по- чему же ты не хочешь... Никто, ничего. Пес Перкун, вывернув голову на упругой шее, поскулива- ет вслед уходящему прохожему. Коровы набираются молока. Мельница воссе- дает гузном на козлах и мелет зерно. Подсолнухи, кланяясь друг другу, творят свою таинственную молитву. В воздухе гудит мошкара. А тем временем гусь в печке начинает подгорать, сперва потихоньку, а затем все быстрее и недвусмысленней, в связи с чем бабка Матерн в своей верхней горенке над кухней начинает в беспокойстве вращать глазами быст- рее, чем вертятся крылья мельницы. И покуда в Штегене младенец извлека- ется из купели, а в верхней горенке черепаха величиной с ладонь перепол- зает с одной выдраенной половицы на другую, бабка Матерн, мелькая в че- респолосице бликов и чуя подгорающего гуся, бормочет все громче, все сильнее пускает слюни и пыхтит. И пыхтит так, что сперва из ноздрей, как и у всех старух в столь почтенном возрасте, топорщатся пучки волос, а затем, когда чадный угар заполняет горенку целиком, заставляя черепаху в испуге замереть, а листья салата на полу пожухнуть, из ноздрей у бабки тоже уже валит настоящий дым. Гнев, накапливавшийся в ней девять лет, требует выхода - в старухиной топке разгорается пламя. Словом, Везувий и Этна. Излюбленная адова стихия - огонь, усиливая игру света и тени, зас- тавляет старуху содрогнуться, и вот, девять лет спустя, зловещая и гроз- ная в набегающих бликах, она первым делом пробует сухо скрипнуть зубами слева направо. И не без успеха: немногие пеньки, оставшиеся во рту у бабки Матерн вместо зубов, должно быть под воздействием гари, со скрипом и скрежетом трутся друг о друга. А тут еще вдобавок к драконьему шипе- нию, скрежету зубовному, к клубам пара и струям огня раздается треск и летят щепки - это кресло, еще донаполеоновских времен, которое девять долгих лет, за исключением коротких, соображениями опрятности вызванных пауз, носило старухино бренное тело, не выдержало и распалось. В тот же миг черепаху на полу подбросило и перевернуло брюхом вверх. В ту же се- кунду потрескались и пошли сеточкой многие изразцы на кафельной печке. А внизу лопнул гусь, с шипением испустив из себя богатую начинку. Бабкин же трон, в мгновение ока превратившийся в деревянную труху такого тонко- го помола, какой даже мельнице Матернов не снился, пыхнул облаком пыли, вознесясь над полом помпезным и причудливо освещенным памятником самой бренности и скрыв в своих пыльных формах саму бабку Матерн, которая, кстати, участь своего седалища вовсе не разделила и в отличие от оного отнюдь не думала обращаться в прах и тлен. Нет, прах, что медленно осе- дал на пожухлые листья салата, на перевернутый панцирь черепахи, на по- ловицы и на мебель, был всего лишь дубовой трухой, - сама же старуха, отнюдь еще не трухлявая, но грозная, вовсе не оседала, а напротив, с хрустом и скрежетом, вся в электрических искрах, черно-бело-красных бли- ках мелькающих крыльев мельницы, поднялась из праха и тлена, скрипнула остатками зубов слева направо и с этим же скрипом сделала первый шаг - из света во тьму, потом снова в свет, шаг в тьму, шаг в свет, перешагну- ла полумертвую от ужаса черепаху, беззащитную и прекрасную в сернис- то-желтой наготе своего панцирного брюшка, целеустремленно зашагала дальше, прочь от своего девятилетнего паралича, не поскользнулась на листьях салата, пнула дверь горенки, распахнув ее настежь, в своих вой- лочных тапочках спустилась как воплощенный образец бабкиных доблестей по лестнице на кухню, ступила, наконец, на ее каменный, посыпанный опилками пол и в тот же миг обеими руками была в духовке, пытаясь заветными, только ей, бабке, известными кулинарными ухищрениями спасти столь бесс- лавно подгорающего праздничного гуся. Что ей отчасти - после того как она совсем подгорелое соскребла, пылающие места погасила, а саму птицу заботливо перевернула - удалось. Но всякий, кто еще имел в Никельсвальде уши, слышал, как, спасая гуся, бабка во всю силу своей отдохнувшей глот- ки грозно, яростно и отчетливо прикрикивала: - Ах ты, шлюха, ах ты, шалава! Где тебя, шлюха, черти носят! Лорхен, шалава! Ну погоди, ты у меня дождешься, шлюха ты поганая! Ах ты, стерва! Ах ты, шлюха! И вот она выходит - с тяжелой деревянной поварешкой в руке - из чад- ной кухни в гудящий жужжанием сад, и в тылу у нее мельница. Она наступа- ет на клубнику слева, на цветную капусту справа, не застревает в кустах крыжовника, впервые за долгие девять лет добирается до свинских бобов, но не останавливается, и вот она уже возле, вот она уже среди подсолну- хов, и уже замахивается правой рукой, и молотит поварешкой что есть мо- чи, в такт ритмичному мельканию мельничных крыльев, по бедной Лорхен, а заодно и по подсолнухам, но не по хитрому Перкуну, который успевает чер- ной молнией метнуться сквозь шпалеры свинских бобов за забор. Несмотря на удары, а смотря все еще в сторону Пауля, которого там вовсе нет, бедная Лорхен только повизгивает: - Ну помоги же, Паульчик, ну помоги же, Пауль! - Но на нее обрушива- ются только новые колотушки и боевой гимн расколдованной бабушки: - Ах ты, шлюха! Шлюха поганая! Ах ты, шлюха! Шлюха поганая! Седьмая утренняя смена Брауксель уже спрашивал себя, не переусердствовал ли он с чертовщи- ной, описывая феерию бабкиного освобождения от немощи. Допустим, если добрая парализованная старушка просто так встанет и не без труда поковы- ляет на кухню, дабы спасти гуся, - разве это само по себе уже не чудо? Так ли уж необходимы клубы пара и огненные стрелы? Треснувший кафель и пожухшие листья? Околевающая черепаха и дубовое кресло, рассыпающееся в прах? И если Брауксель - вполне трезвомыслящий человек, вписавшийся как-ни- как в нелегкую конъюнктуру свободного рынка, - на все эти вопросы вынуж- ден ответить утвердительно, по-прежнему настаивая на огне и дыме, то ему придется эту свою настойчивость обосновать ссылкой на причины. А причина всех этих роскошных эффектов по случаю чудесного исцеления бабки Матерн была и есть только одна: все Матерны, особливо же "скрыпучая", скрежещу- щая зубами ветвь их рода - от средневекового разбойника Матерны через бабку, которая была самая что ни на есть Матерн, даром что замуж и то за кузена вышла, и вплоть до младенца Вальтера Матерна, - все они питали врожденную склонность к грандиозным, можно сказать, почти оперным сцени- ческим эффектам. Так что бабка Матерн в мае семнадцатого года воистину и вправду не просто тихо и как бы само собой восстала из немощи и отправи- лась спасать гуся, а сперва устроила целый - вышеописанный - фейерверк. К этому следует добавить вот что: покуда старуха Матерн пыталась спасти гуся, а сразу после этого научить бедную Лорхен уму-разуму с по- мощью деревянной поварешки, из Штегена, уже миновав Юнкеракер и Пазе- варк, направлялась к дому голодная праздничная процессия из трех пово- зок, каждая в упряжке из двух лошадей. И как ни подмывает Браукселя по- ведать о последующей трапезе - поскольку от гуся отодралось не слишком много, пришлось тащить из подвала заливное и солонину, - он вынужден ос- тавить праздничное общество за этим роскошным столом, увы, без свидете- лей. Никто никогда не узнает, как в разгар третьего года войны обжира- лись Ромейкесы и Кабруны, все Мильке и вдова Штанге, набивая животы под- горелой гусятиной, заливным, солониной и маринованной тыквой. Особенно жаль Браукселю эффектной сцены выхода к гостям расколдованной и шустрой, как прежде, старухи Матерн; единственная, кого ему дозволено изъять из этой сельской идиллии и перенести в текст, - это вдова Амзель, ибо она приходится матерью нашему толстячку Эдуарду Амзелю, который с первой по четвертую утреннюю смену доблестно трудился, выуживая из поднявшейся Вислы жерди, доски и набрякшее, тяжелое, как свинец, тряпье, а сейчас, сразу за крестинами Вальтера Матерна, пришел и его черед креститься. Восьмая утренняя смена Много-много лет назад - если уж рассказывать, то Брауксель больше всего любит сказки, - жил в Шивенхорсте, рыбацкой деревушке, что на ле- вом берегу при впадении Вислы в море, торговец Альбрехт Амзель. Керосин и парусина, канистры для питьевой воды и тросы, сети и ящики для угрей, бредни и всякая прочая рыбацкая снасть, деготь и краска, наждачная бума- га и нитки, промасленная ткань, вар и смазка - вот чем он торговал, а еще инструментом всех видов, от топора до перочинного ножа, не считая того, что хранилось на складе, - столярных верстаков и шлифовальных кру- гов, велосипедных шин и карбидных ламп, полиспаста, лебедок и тисков. Морские сухари громоздились здесь вперемешку со спасательными жилетами, спасательный круг, целехонький, только без надписи, уютно обнимал огром- ную стеклянную банку с солодовыми леденцами; пшеничная водка, любовно именуемая "хлебной", разливалась по стопкам из пузатой, зеленого стекла бутыли в оплетке; ткани на метр и мерный лоскут, но и готовое платье, как ношеное, так и новое, тоже имелось в продаже, а к нему, разумеется, вешалки, подержанные швейные машинки и шарики нафталина. Но, несмотря на нафталин и деготь, керосин, карбид и шеллак, в лавке Альбрехта Амзеля - солидном, на бетонном фундаменте, деревянном строении, которое каждые семь лет красили темно-зеленой краской, - первым и главенствующим запа- хом был запах одеколона, а вторым, задолго до того, как начинал чувство- ваться и нафталин тоже, был одуряющий аромат копченой рыбы, ибо Альбрехт Амзель был не просто владельцем мелочной лавки, но и оптовым закупщиком речной и морской рыбы: ящики этой рыбы, сколоченные из легчайшей сосно- вой планки, золотисто-желтые и битком набитые рыбой - копченой речной камбалой и копченым угрем, шпротами, россыпью и в снизках, речными мино- гами, копчушкой, а также знаменитым здешним лососем, как холодного, так и горячего копчения, - красуясь выжженным на верхней стороне наименова- нием фирмы: "А.Амзель. Свежая и копченая рыба. Шивенхорст", - доставля- лись в Данциг, на Главный рынок, огромное кирпичное здание между Лаван- довым и Юнкерским переулками, между Доминиканской церковью и Староградс- ким рвом, где и вскрывались с помощью средней монтировочной лопатки, в просторечии "фомки". С сухим треском отскакивала крышка, со скрипом вы- лезали из боковинных досок гвозди - и вот свет из новоготических стрель- чатых окон Главного рынка уже падает на золотистые спинки свежекопченой рыбы. А сверх того, как делец с дальним прицелом, которому отнюдь не без- различна судьба рыбацких коптилен в дельте Вислы и на всей косе, Аль- брехт Амзель держал своего печника по каминам, благо от Пленендорфа до Айнлаге, то есть во всех деревнях вдоль Мертвой Вислы, внешний вид кото- рых благодаря торчавшим в небо трубам коптилен приобретал причудливое сходство с руинами, этому печнику всегда работы хватало: то прочистить камин, в котором ослабла тяга, а то и перебрать наново один из тех ги- гантских коптильных каминов, что гордо возвышались на рыбацких дворах, превосходя ростом и кусты сирени, и сами понурые рыбацкие хижины, - и все это под вывеской Альбрехта Амзеля, которого, и не без оснований, на- зывали богачом. Так и говорили: "Амзель-богач" или еще "Амзель-жид". Ра- зумеется, никаким жидом Амзель не был. И хотя и меннонитом он не был то- же, но все же называл себя добрым христианином евангелического вероиспо- ведания, держал в рыбацкой церкви в Бонзаке постоянное место, которое каждое воскресенье было занято, и женился на Лоттхен Тиде, рыжеволосой и склонной к полноте дочери зажиточного крестьянина из Грос-Цюндера. Что примерно должно означать: да как это Альбрехт Амзель мог быть жидом, ес- ли кулак Тиде, выезжавший в Кэземарк из Грос-Цюндера не иначе как на четверке лошадей и в лакированных сапогах, который к самому окружному советнику захаживал как к себе домой, который сыновей своих отдал слу- жить в кавалерию, и не куда-нибудь, а в очень даже недешевые лангфурские гусары, - все-таки отдал ему свою дочь Лоттхен в жены. Потом, правда, многие стали поговаривать, что старик Тиде отдал свою Лоттхен за Амзеля-жида только потому, что он, как и многие другие крестьяне, торговцы, рыбаки и мельники, в том числе и мельник Матерн, многовато - для дальнейшего существования четверки лошадей просто опасно много - Альбрехту Амзелю задолжал. А кроме того, говорили еще, явно же- лая что-то доказать, что Альбрехт Амзель в свое время решительно не одобрял все меры окружной комиссии по регулированию рынка, направленные на поощрение свиноводства. Брауксель, которому все известно лучше, чем кому-либо, пока что под- водит под всеми этими домыслами промежуточную черту, ибо Альбрехт Амзель - неважно, любовь или долговые векселя привели к нему в дом Лоттхен Ти- де, сидел он в рыбацкой церкви в Бонзаке евреем-выкрестом или обычным крещеным христианином, - Альбрехт Амзель, предприимчивый основатель ат- летического кружка "Бонзак-1905" и ведущий баритон местного церковного хора, дослужился на берегах Соммы и Марны до многажды орденоносца, лей- тенанта запаса и сложил голову в девятьсот семнадцатом всего лишь за два месяца до рождения своего сына Эдуарда неподалеку от крепости Верден. Девятая утренняя смена Вальтер Матерн, подтолкнутый Овеном, увидел свет в апреле. Мартовские Рыбы, шустрые и талантливые, вытянули из материнского лона Эдуарда Амзе- ля. В мае, когда подгорел гусь, а старуха Матерн восстала из немощи, принял крещение сын мельника. И свершилось это по католическому обряду. Уже в конце апреля сын погибшего торговца Альбрехта Амзеля был крещен по доброму евангелическому обряду в рыбацкой церкви в Бонзаке и, по тамош- нему обычаю, окроплен смесью пресной воды из Вислы и чуть солоноватой - из Балтийского моря. Сколь бы ни отклонялись от мнения Браукселя иные хронисты, те, что вот уже девятую утреннюю смену подряд пишут с ним наперегонки, сколь бы ни расходились они с ним в других вопросах - в том, что касается младен- ца из Шивенхорста, все они вынуждены вместе с автором этих строк засви- детельствовать: Эдуард Амзель, Зайцингер, Золоторотик и как там его еще ни называли, останется среди персонажей, коим надлежит оживлять сей тор- жественный опус - ибо шахты Браукселя вот уже десять лет не выдают на-гора ни угля, ни руды, ни калийной соли, - наиболее динамичным геро- ем, исключая разве что самого Браукселя. С младых ногтей призвание его было в изобретении птичьих пугал. И это при том, что против птиц как таковых он ничего не имел; зато уж птицы, сколько бы ни насчитывалось среди них видов и форм, мастей и разновид- ностей, судя по всему, много что имели против него и против его пугалот- ворческого духа. Сразу после крестин - колокола еще не успели отзвонить - они его уже распознали. Сам же крепыш Эдуард Амзель, лежа в своем нак- рахмаленном крестильном конверте, никакого видимого интереса к пернатым не проявлял. Крестной матерью была Гертруда Карвайзе, которая потом исп- равно, из года в год аккурат к Рождеству, вязала ему шерстяные носки. На ее сильных руках крестник был вынесен из церкви во главе многочисленной праздничной процессии, направлявшейся на нескончаемый и обильный празд- ничный обед. Сама вдова Амзель, в девичестве Тиде, осталась дома, наблю- дая за приготовлениями к столу, давая последние указания на кухне и про- буя соусы. Зато все представители клана Тиде из Грос-Цюндера, за исклю- чением четверых сыновей, несших свою опасную службу в кавалерии, - позже третий сын и вправду погиб, - тяжело ступая в своих добротных сукнах, потянулись вслед за младенцем. Процессия двинулась вдоль Мертвой Вислы: шивенхорстские рыбаки Кристиан Гломме и его жена Марта Гломме, урожден- ная Лидке; Герберт Кинаст и его жена Иоганна, урожденная Пробст; Карл-Якоб Айке, чей сын Даниэль Айке нашел свою смерть на Доггер-банке под флагом кайзеровского военно-морского флота; рыбацкая вдова Бригитта Кабус, чей куттер водил теперь ее брат Якоб Ниленц; а между невестками Эрнста Вильгельма Тиде, которые, щеголяя в розовом, ярко-зеленом и фиал- ково-голубом, цокали каблучками, черным свежевычищенным пятном затесался старый пастор Блех - потомок того самого знаменитого дьякона А.-Ф.Блеха, который, будучи настоятелем церкви Святой Марии, написал хронику города Данцига с 1807 по 1814 год, то бишь когда город был под французами. Фридрих Больхаген, владелец большой коптильни в Западном Нойфэре, шел бок о бок с отставным морским капитаном Бронсаром, который в военное время снова нашел себе применение в качестве добровольца-смотрителя пле- нендорфских шлюзов. Август Шпонагель, владелец трактира из Весслинкена, на целую голову превосходил ростом свою спутницу, майоршу фон Анкум. Поскольку Дирка Генриха фон Анкума, хозяина поместья в Кляйн-Цюндере, с начала пятнадцатого года уже не было в живых, Шпонагель подставлял ма- йорше свой безупречно прямоугольный локоть. Замыкали процессию вслед за супружеской четой Бузениц, что вела в Бонзаке угольную торговлю, шивен- хорстский сельский учитель, инвалид Эрих Лау, и его бывшая в ту пору уже почти на сносях жена Маргарета Лау - дочь никельсвальденского сельского учителя Момбера, она не могла позволить себе мезальянс. Смотритель дамб Хаберланд, поскольку он был строго при исполнении, с явным сожалением откланялся сразу после выхода из церкви. Впрочем, не исключено, что шествие усугубляла в длину пригоршня детей, сплошь чересчур белокурых и слишком нарядно одетых. По песчаным тропкам, которые лишь приличия ради слегка прикрывали из- вилистые корни прибрежных сосен, общество двигалось правым берегом вдоль реки к поджидающим его повозкам-двойкам, а сам старик Тиде - к своей четверке, за которую он, несмотря на тяготы военного времени и нехватку лошадей, по-прежнему упрямо держался. Песок в туфлях. Капитан Бронсар без умолку громко смеется, потом долго кашляет. Разговоры явно отклады- ваются на после обеда. Прибрежная роща дышит Пруссией. Еле-еле течет ре- ка, старица Вислы, к которой лишь благодаря впадению Мотлавы возвращает- ся некое подобие жизни. Солнце бережно освещает праздничные наряды. Не- вестки старика Тиде зябнут, отсвечивая розовым, ярко-зеленым, фиалко- во-голубым, и, наверное, не отказались бы от теплых вдовьих платков. Не исключено, что обилие вдовьего черного цвета, статная фигура майорши и величественно ковыляющий подле нее инвалид дали решающий толчок событию, которое, похоже, готовилось с самого начала. Едва процессия вышла из церкви, как над церковной площадью тучей взмыли в воздух обычно почти неподвижные чайки. Не голуби, нет, - на рыбачьих церквах живут чайки, а не голуби. Теперь же из камышей и прибрежной ряски, веером и поодиночке, наискось и пулей вверх, взлетают в воздух выпи, крачки, чирки. Куда-то разом исчезли все чомги. С крон прибрежных сосен неведомой силой подни- мает в воздух воронье. Скворцы и дрозды, как по команде, покидают клад- бища и палисадники возле беленых рыбацких хижин. Из кустов сирени и боя- рышника брызгают трясогузки, синицы, щеглы, малиновки и вообще все, кто там гнездится; целые облака воробьев с проводов и из сточных канав; лас- точки с амбаров и из-под крыш; словом, все живое, что принято относить к семейству пернатых, взмывает ввысь, рассеивается, улетает стрелой и со свистом, едва завидев нарядный конверт с крестником-младенцем, уносится, постепенно образует черную, зловещую, рваную и мечущуюся по краям тучу, в которую без разбора сбиваются даже птицы, обычно друг друга избегаю- щие: чайки и вороны, пара ястребов среди перепуганных певчих птах, а уж сороки, сороки! И вот пять сотен птиц, не считая воробьев, темной массой мечутся где-то между людьми и солнцем, пять сотен птиц то и дело отбрасывают на торжественную процессию и на крестника - виновника тожества - тревожную тень, полную значения и смысла. И пять сотен птиц - ибо кто же считает воробьев? - способны, оказыва- ется, привести гостей в замешательство, отчего они, от инвалида учителя Лау до всего клана Тиде, все теснее жмутся друг к дружке и сперва молча, а потом все явственней бормоча и все пугливее поглядывая на небо, при- бавляют шагу, причем задние напирают на передних, и постепенно переходят на бодрую рысцу. Август Шпонагель спотыкается о сосновые корни. Между капитаном Бронсаром и пастором Блехом, который то ли просто робко возде- вает руки к небу, то ли наспех обозначает профессиональный жест усмире- ния стихий, вклинивается, подхватив юбки, словно в ливень, исполинская фигура майорши и увлекает за собой всех - Гломмов и Кинаста с женой, Ай- ке и вдову Кабус, Больхагена и чету Бузениц; даже инвалид Лау и его суп- руга на сносях, которая вскоре, но отнюдь не прежде срока, разродится здоровенькой девочкой, хоть и задыхаются, но поспевают за остальными; и только крестная мать, не выпуская из сильных рук крестника-младенца в слегка сбившемся конверте, мало-помалу отстает и самой последней дости- гает спасительных повозок-двоек и гордой четверной старика Тиде, что ждут их под первыми тополями проселочной дороги на Шивенхорст. Кричал ли младенец? Нет, даже не хныкал, но и не спал при этом. Рас- сеялась ли черная туча из пяти сотен птиц и несчетного числа воробьев после того, как праздничный кортеж отнюдь не торжественно, а спешно, чтобы не сказать стремглав, тронулся восвояси? Нет, она долго еще беспо- койно кружила над ленивой рекой: то нависала над Бонзаком, то стрелой проносилась над прибрежной рощей и дюнами, а потом растянулась широкой, подрагивающей полосой над противоположным берегом и обронила на болотис- тый луг ворону - мертвая птица долго еще выделялась на сочной мураве се- рым неподвижным пятном. Лишь когда повозки въехали в Шивенхорст, туча стала распадаться на различные породы и так, отрядами, возвращаться на церковную площадь и кладбище, в палисадники и под крыши амбаров, в приб- режный камыш и кусты сирени, на кроны сосен; но до самого вечера, когда гости, давно уже сыты и пьяны, грузно попирали локтями длинный празднич- ный стол, в разновеликих птичьих сердцах царило смятение: ибо пугалот- ворческий дух Эдуарда Амзеля дал о себе знать всем птицам, когда сам творец еще лежал в своем крестильном конверте. И с тех пор птицы об этом не забывали. Десятая утренняя смена Так кто-нибудь хочет знать, был все-таки Альбрехт Амзель, торговец и лейтенант запаса, евреем или нет? Уж вовсе без причины не стали бы, на- верно, в Шивенхорсте, Айнлаге и Нойфэре звать его "богатым жидом". А фа- милия? Разве не типично еврейская? Что? Просто дрозд по-голландски? А в средние века голландские переселенцы осушали тут долину Вислы? И принес- ли с собой всякие словечки, имена-фамилии и ветряные мельницы? После того как Брауксель на протяжении уже отработанных утренних смен столько раз заверял, что А.Амзель не был евреем - да вот же, достословно утверждал: "Разумеется, никаким жидом Амзель не был", - он теперь с тем же полным правом - ибо всякое происхождение есть понятие произвольное и условное - может смело заявить: "Разумеется, Альбрехт Амзель был евре- ем". Родом он из прусского Штаргарда, из давно осевшей семьи еврейского портного, но уже в юности, шестнадцатилетним пареньком, вынужден был, поскольку в родительском доме было семеро по лавкам, покинуть отчий кров и тронуться в сторону Шнайдемюля, Франкфурта-на-Одере, а потом и Берли- на, чтобы четырнадцатью годами позднее, уже обращенным правоверным и за- житочным христианином, добраться - через Шнайдемюль, Нойштадт и Диршау - до устья Вислы. Тому самому "стежку", который сделал Шивенхорст деревней на реке, в ту пору, когда Альбрехт Амзель здесь столь выгодно обосновал- ся, еще и года не стукнуло. Итак, он открыл здесь свою лавку. А что еще ему здесь было открывать? Пел в церковном хоре. А почему ему не петь в хоре, когда у него такой баритон? Основал вместе с другими атлетический кружок и пуще всех прочих жителей был свято убежден, что он, Альбрехт Амзель, никакой не еврей, а фамилия Амзель происходит из голландского; сколько вон людей с фамилией Шпехт, что означает попросту "дятел", а знаменитый путешественник, исс- ледователь Африки, так и вовсе был Нахтигаль, то бишь "соловей", и толь- ко Адлер - "орел" - это уж точно еврейская фамилия, но никак не Ам- зель-дрозд: портновский сын четырнадцать лет весьма усердно предавался забвению своего происхождения и лишь между делом, попутно, но не менее успешно - сколачиванием своего правоверно-евангелического достатка. А между тем в году одна тысяча девятьсот третьем некий молодой, но не по годам многоумный человек по имени Отто Вайнингер написал книгу. Не- повторимое это произведение называлось "Пол и характер", оно было издано в Вене и в Лейпциге и на протяжении шестисот страниц доказывало, что у женщины душа отсутствует. Так как тема эта во времена эмансипации оказа- лась весьма актуальной, в особенности же потому, что в тринадцатой главе сего неповторимого произведения - она называлась "Еврейство" - доказыва- лось, что, поелику евреи относятся к женской расе, то душа отсутствует и у евреев, книжная новинка, достигнув высоких, поистине головокружитель- ных тиражей, стала неотъемлемым предметом семейного обихода даже в тех домах, где, кроме Библии, других книг отродясь не держали. Так гениальное произведение Вайнингера очутилось и в доме Альбрехта Амзеля. Возможно, торговец никогда бы и не раскрыл сей толстенный фолиант, знай он, что некий господин Пфенниг вот-вот публично назовет Отто Вай- нингера плагиатором. Ибо уже в году одна тысяча девятьсот шестом в свет вышла весьма злая брошюра, которая в грубой форме выдвигала обвинения против покойного Вайнингера - многомудрый молодой человек тем временем успел наложить на себя руки - и его коллеги Свободы. Даже Зигмунд Фрейд, отозвавшийся о покойном Вайнингере как о "высокоодаренном юноше", сколь ни осуждал он недопустимый тон брошюры, не мог закрыть глаза на докумен- тально зафиксированный факт: главная идея Вайнингера - догадка о бисек- суальности - была не оригинальна, ибо первым она осенила некоего госпо- дина Флиса. Итак, в полном неведении относительно всего этого, Альбрехт Амзель раскрыл книгу и прочел у Вайнингера (который посредством сноски не пре- минул мужественно сообщить, что и себя считает представителем еврейс- тва), что у еврея, оказывается, нет души. Еврей не поет. Еврей не зани- мается спортом. Еврей должен преодолеть в себе свое еврейство... Вот Альбрехт Амзель и стал оное в себе преодолевать, распевая в церковном хоре, основав атлетический кружок "Бонзак-1905", и не только основав, но еще и регулярно, в соответствующем костюме, становясь с сотоварищами в шеренгу, кувыркаясь на поперечных брусьях и на перекладине, прыгая в длину и в высоту, тренируясь в эстафетном беге и насаждая (опять-таки в качестве первопроходца и наперекор ретроградам) по обе стороны всех трех рукавов Вислы относительно новый тогда вид спорта - игру в лапту. Брауксель, который с полным знанием дела ведет сию хронику, подобно всем прочим сельским жителям здешних мест так никогда и ничего не узнал бы ни о прусском городишке Штаргард, ни о закройщике - дедушке Эдуарда Амзеля, если бы Лоттхен Амзель, урожденная Тиде, до конца держала язык за зубами. Много лет спустя после того рокового дня под Верденом она, однако, все же проболталась. Молодой Амзель, о котором в дальнейшем, хотя и не без перерывов, и пойдет здесь речь, примчался из города к смертному одру своей матери, и та, не в силах более сопротивляться сахарной болезни, прошептала горя- чечными губами сыну на ухо: - Ох, сыночек. Прости твоей бедной мамке. Амзель, папка твой, которо- го ты хоть и не знаешь, но который и вправду твой кровный отец, был, прости Господи, из обрезанных, как говорится. Смотри, как бы тебя на этом не прищучили, коли у них нынче с законами такие строгости. Эдуард Амзель унаследовал во времена строгих законов - которые, одна- ко, на территории вольного города Данцига еще не применялись - фамильное дело и состояние, дом и все имущество, среди которого имелась и полка с книгами: "Прусские короли", "Великие мужи Пруссии", "Старый Фриц", "Анекдоты", "Граф Шлиффен", "Хорал человеческий", "Фридрих и Катте", "Барбарина" - и несравненное творение Отто Вайнингера, с которым Амзель, в отличие от других книг, постепенно утраченных и исчезнувших, впредь не разлучался. Он читал ее то и дело, хотя и на свой манер, читал и пометки на полях, оставленные рукой исправно певшего и занимавшегося спортом ро- дителя, пронес книгу через все лихолетья и позаботился о том, чтобы она и сейчас лежала на столе у Браукселя, готовая открыться сегодня и в лю- бую другую минуту: Вайнингер уже успел одарить автора этих строк не од- ним озарением. В конце концов, пугала создаются по образу и подобию че- ловеческому. Одиннадцатая утренняя смена Волосы у Браукселя отрастают. Пишет ли он свою хронику или командует шахтой - они отрастают. Ест ли он или ходит, подремывает, дышит или за- держивает дыхание, покуда утренняя смена заступает, а ночная, наоборот, кончает работу и воробьи возвещают новый день, - волосы растут. И даже когда парикмахер недрогнувшей рукой укорачивает Браукселю волосы в соот- ветствии с его просьбой и прихотью, поскольку, видите ли, год идет к концу, - волосы продолжают расти прямо под ножницами. Когда-нибудь Бра- уксель, как и Вайнингер, умрет, но его волосы, равно как и ногти на ру- ках и ногах, на какое-то время переживут своего обладателя - точно так же, как и данное пособие по конструированию эффективных птичьих пугал найдет себе читателей даже тогда, когда автора этих строк давно не будет на свете. Итак, вчера речь зашла о строгих законах. Но во времена, о которых сегодня толкует наше только начинающееся повествование, законы пока что снисходительны и происхождение Амзеля вообще никак не карают; Лоттхен Амзель, урожденная Тиде, еще знать не знает об ужасной сахарной болезни; Альбрехт Амзель еще, "разумеется", вовсе никакой не еврей; Эдуард Ам- зель, тоже правоверный евангелический христианин, унаследовав от своей матери пышные, быстро отрастающие светло-рыжие волосы, увальнем-колобком слоняется среди сохнущих рыбацких сетей, сияя всеми своими веснушками, и смотрит на окружающий мир преимущественно сквозь ячеистую кисею сетей; неудивительно, что уже вскоре ему весь мир начинает видеться в косую мелкую клеточку, к тому же под конвоем бесчисленных жердин. Птичьи пугала! Со всей определенностью здесь следует заявить: понача- лу маленький Эдуард Амзель - а свое первое достойное упоминания пугало он соорудил пяти с половиной лет от роду - вовсе не имел намерения соз- давать именно птичьи пугала. Однако и местные жители, и проезжий народ - страховые агенты, стращавшие всех пожаром, коммивояжеры с образцами по- севного зерна, крестьяне, возвращавшиеся от нотариуса, - все, кто наблю- дал за мальчонкой, когда тот ставил на дамбе возле пристани свои причуд- ливые фигуры, заставляя их трепетать на ветру, почему-то мыслили именно в этом направлении; покуда старик Криве так прямо и не сказал Герберту Кинасту: - Слышь, сосед, глянь-ка, чего Амзелю его малец понастроил. Ни дать ни взять пугала огородные, честное слово! Как и в день своих крестин, так и позже Эдуард Амзель ничего не имел против птиц; однако по обе стороны Вислы любая пернатая тварь, способная рассекать крыльями воздух или просто парить на ветру, не в состоянии бы- ла ужиться с продуктами его творчества, именуемыми в народе "птичьими пугалами". Продукты эти - а он создавал по штуке в день - никогда не повторяли друг друга. Изделие, которое он, вооружившись всего-навсего шаткой, да к тому же ущербной стремянкой и охапкой свежих ивовых веток, за каких-нибудь три часа работы сотворял вчера из полосатых штанов, не- коего загадочного лоскута в крупную клетку, долженствующего изображать сюртук, и старой шляпы без полей, на следующее же утро безжалостно раз- биралось, дабы из тех же реквизитов создать некий уникум другого рода и племени, пола и вероисповедания, но в любом случае нечто такое, от чего все птицы предпочитали держаться на расстоянии. И хотя все эти преходящие сооружения всякий раз несомненно свидетель- ствовали о живейшей и неуемной фантазии автора, истинную силу изделиям Амзеля сообщала все же именно его неусыпная тяга к многосложностям ре- альной жизни: любознательный взгляд его беспокойных глазенок над пухлыми щечками неизменно и цепко выхватывал из гущи бытия какую-то одну деталь, которая и придавала художественному продукту окончательную убедитель- ность и функциональную действенность птичьего пугала. Они, эти изделия, отличались от общепринятых и традиционных пугал, что в изобилии населяли окрестные сады, поля и огороды, не только формально, но и по силе воз- действия: ибо если всякое другое пугало производило на птичий мир лишь скромный, малозаметный и почти не поддающийся учету эффект, то творения Амзеля, созданные не для устрашения и вообще без всякой видимой цели, способны были посеять среди пернатых настоящую панику. Пугала его казались живыми, да они и были живыми, стоило чуть подоль- ше на них посмотреть хотя бы в процессе их сотворения или в виде торса, когда он их разбирал, - в них все дышало жизнью! Вот они пустились вза- пуски по дамбе, бегут, машут, грозят кому-то, нападают, бьют, кого-то приветствуют на том берегу или, подхваченные ветром, парят в воздухе, ведут беседы с солнцем, благословляют реку и рыб в реке, пересчитывают тополя, обгоняют облака, обламывают маковки колоколен, хотят перепра- виться на небо, взять на абордаж паром, преследуют, шлют проклятья - ибо это не какие-нибудь анонимные фигуры, они всегда кого-то обозначают: ры- бака Иоганна Ликфетта, пастора Блеха, снова и снова, в бессчетных вари- антах, паромщика Криве - рот разинут, башка набекрень, - Бронсара, инс- пектора Хаберланда и вообще всякого, кого только не носит на себе плос- кая, как стол, пойма Вислы. Даже мосластая майорша фон Анкум, хотя ее имение-развалюха было в далеком Кляйн-Цюндере и на пароме она позировала крайне редко, и та в виде гигантской ведьмы утвердилась на шивенхорс- тской дамбе и отпугивала не только птиц, но и детей. А несколько позже, когда Эдуард Амзель пошел в школу, настал черед господина Ольшевского, молодого учителя начальной сельской школы в Ни- кельсвальде - в Шивенхорсте своей школы не было, - столбенеть от удивле- ния, когда самый веснушчатый его ученик водрузил своего наставника в ви- де птичьего пугала на самой большой дамбе по правую руку от устья. На самом гребне дамбы, среди девяти покореженных ветром сосен, Амзель уста- новил фигуру учительского двойника, для пущей наглядности положив к его ногам, под самые мыски его парусиновых туфель, всю плоскую, как сково- родка, Большую пойму Вислы до самого Ногата, а сверх того - всю песчаную косу вплоть до неприступных башен города Данцига, до холмов и лесов за городом, а вдобавок еще и реку от устья до самого горизонта, и открытое море вплоть до смутно угадывающегося полуострова Хела, включая корабли, что бросили якорь на рейде. Двенадцатая утренняя смена Год близится к концу. Странное окончание для года, поскольку из-за берлинского кризиса и новоявленной берлинской стены на Новый год разре- шено запускать только осветительные ракеты, а петарды - ни под каким ви- дом. К тому же здесь, в федеральной земле Нижняя Саксония, только что схоронили Хинриха Копфа, прирожденного отца нашего края, - одной причи- ной больше, чтобы не запускать в новогоднюю полночь искрометные хлопуш- ки-шутихи. По согласованию с производственным комитетом Брауксель забла- говременно распорядился вывесить на проходной и в здании конторы, а так- же на приемной площадке и на рудничном дворе объявления следующего со- держания: "Всем рабочим и служащим фирмы "Брауксель и Ко. Экспорт-им- порт" рекомендуется, учитывая серьезность момента, отметить новогодний праздник без лишнего шума". Кроме того, автор этих строк, не удержавшись от соблазна самоцитирования, заказал в типографии на бумаге ручной вы- делки партию открыток, на которых с большим вкусом воспроизведено изре- чение: "Пугала создаются по образу и подобию человеческому", кои открыт- ки в качестве новогоднего привета он и разослал клиентам и деловым парт- нерам. Первый школьный год Эдуарду Амзелю пришлось осиливать в одиночку. Сдобный колобок, усеянный веснушками, он был один такой на обе деревни, и притом каждый день на виду, - немудрено, что ему выпала роль мальчика для битья. Какие бы игры ни затевало местное юношество, он принимал в них непременное участие, а вернее, его непременно делали их участником. Правда, хотя малыш Амзель и плакал, когда ватага мальчишек затаскивала его в крапивные заросли, что за сараем у Фольхерта, или, привязав трух- лявыми, провонявшими дегтем веревками к столбу, в том же сарае подверга- ла его пусть не слишком изощренным, но все равно мучительным "пыткам", - однако сквозь слезы, которые, как известно, сообщают нашему зрению хотя и расплывчатую, но все же на редкость истинную и точную оптику, его се- ро-зеленые, заплывшие пухлым детским жирком глазки не упускали случая подметить, оценить и "ухватить" типичные движения и жесты мучителей. И вот два-три дня спустя после очередных колотушек - не исключено, что на десять ударов среди прочих ругательств и обидных кличек приходилось и одно не обязательно с пониманием смысла выкрикнутое словечко "абрашка!" - та же самая сцена избиения совершалась еще раз в прибрежном лесу, в дюнах или прямо на вылизанном прибоем песке, воссозданная в многорукой свистопляске одного-единственного пугала. Этим регулярным колотушкам, равно как и их последующему художествен- ному воспроизведению, положил конец Вальтер Матерн. Именно он, хотя не- которое время и лупил Амзеля вместе со всеми и даже, не слишком, правда, вникая в смысл, пустил в оборот кличку "абрашка", в один прекрасный день, возможно вспомнив обнаруженное им накануне на морском берегу, хотя и растрепанное ветром, но яростное, дикое, свирепо размахивающее вокруг себя кулачищами, не совсем даже на него похожее, а как бы воспроизводя- щее его в девятикратном умножении "пугало", - вдруг посреди драки опус- тил руки, дал им, так сказать, на промежуток в пять ударов остыть и оду- маться, после чего принялся лупить снова: но теперь уже не малышу Амзелю надо было сжиматься и прятать голову от этих расходившихся кулаков, те- перь удары сыпались на оставшихся мучителей Амзеля, и Вальтер Матерн на- носил их с таким остервенением, так истово поскрипывая зубами, что он долго еще молотил кулаками теплый летний воздух за сараем Фольхерта, прежде чем понял, что никого, кроме изумленно вылупившегося на него Ам- зеля, вокруг не осталось. Дружбе, которая заключается во время драки или после нее, суждено, как правило, - мы знаем об этом из приключенческих фильмов - пройти за- тем еще не одну суровую и увлекательную проверку. Так и дружба Амзеля и Матерна будет подвергнута в этой книге - по одной только этой причине наше повествование затянется - еще многим испытаниям. Уже в самом нача- ле, с большой, кстати, пользой для новой дружбы, кулакам Вальтера Матер- на пришлось немало поработать, поскольку крестьянские и рыбацкие олухи никак не могли уразуметь смысл столь стремительно возникшего дружеского союза и по старой привычке, едва завидев робко выходящего из школы Амзе- ля, норовили утащить его за фольхертовский сарай. Ибо медленно течет Висла, медленно ветшают дамбы, медленно сменяются времена года, медленно плывут облака, медленно пробивается паром, медленно приходит электри- чество на смену керосиновым лампам, так что и в деревнях по обе стороны Вислы тоже не до всех и не сразу дошло: кто хочет потолковать с Амзе- лем-коротышкой, сперва должен с Вальтером Матерном словечком перемол- виться. И тайна этой удивительной дружбы постепенно стала творить чуде- са. Одна и та же картина, символизируя собой обилие и пестроцветье мно- жества других житейских эпизодов этой ранней дружбы, разыгрывающаяся на фоне незыблемых статичных фигур деревенского бытия - хозяин и работник, пастор и учитель, почтальон и лодочник, владелец сыроварни и инспектор объединения молочников, лесничий и деревенский сумасшедший, - запечатле- лась в своей неповторимости навсегда, хотя никто не заснял ее на фотоп- ленку: где-нибудь в дюнах, спиной к прибрежному лесу со всеми его отра- дами и прелестями, работает Амзель. На песке в обозримом порядке разло- жены предметы одежды самых разных видов и форм. Законы моды тут не властны. Придавленные к поверхности земли горками песка или сучьями по- тяжелее, дабы их не унесло ветром, здесь мирно соседствуют фрагменты об- мундирования доблестно сгинувшего прусского воинства с не менее доблест- но задубевшим и забуревшим тряпьем - трофеями последнего паводка: ночные рубахи и сюртуки, штаны без поясной части, кухонные тряпки, фуфайки, скукоженный парадный мундир, шторы с дырками-гляделками, майка, лацканы, кучерские камзолы, набрюшники и нагрудники, траченные молью ковры, галс- туки, вывернутые кишкой, флажки от стрелкового праздника и целое ска- тертное приданое - все это изрядно воняет и притягивает мух. Гусени- ца-многочлен из войлочных, фетровых и соломенных шапочек, шляп, а также всевозможных кепок, армейских касок, ночных колпаков, беретов вьется, норовя укусить себя за хвост, беззастенчиво являет миру каждый предмет своих сочленений и, тоже облепленная мухами, ждет своего часа. Солнечный свет падает на воткнутые в песок штакетины, обломки стремянок и пристав- ных лестниц, жердины, гладкие и узловатые прогулочные трости и просто палки, прибитые к берегу морской волной или речным течением, заставляя их отбрасывать разновеликие, блуждающие, споспешествующие ходу времени тени. Тут же, поблизости, гора старых бинтов, проволоки от искусственных цветов, полуистлевшей бечевы, ветхой кожи, покрывал, шерстяной требухи и черной, осклизлой прессованной соломы, сорванной ветром с крыш крестьян- ских овинов. Пузатые бутыли, подойники без дна, ночные посудины и просто кастрюли лежат отдельно. И среди всех этих сокровищ, гляди-ка, неожидан- но резвый и прыткий - Эдуард Амзель. Взмокший, босой, прыгает прямо по песчаным колючкам, постанывая, прихрюкивая, похихикивая, уже воткнул в песок жердину, поперечиной приложил к ней штакетину, набросил проволоку - он не связывает, а именно набрасывает внахлест, и все прекрасно дер- жится, - затем в три витка обвивает эту конструкцию красно-бурым, с се- ребряной ниткой, покрывалом, милостиво позволяет горшку из-под горчицы, увенчавшему себя пучком соломы, превратиться в голову, сперва отдает предпочтение плоской шляпе-тарелке, потом меняет студенческую шапочку на квакерский котелок, после чего, разметав всю гусеницу из головных уборов и всполошив целое полчище разноцветных и жирных пляжных мух, на короткое время останавливает свой выбор на ночном колпаке, чтобы в конечном счете утвердить на макушке пугала чехол для кофейника, которому последнее на- воднение придало еще более выразительную форму. Он вовремя успевает смекнуть, что для завершения образа недостает еще жилетки, и не простой, а с шелковой спинкой, с безошибочным чутьем опытного старьевщика выхва- тывает из вороха тряпья и хлама то, что нужно, и, почти не глядя, уве- ренным движением набрасывает жилетку на плечи своего очередного детища. И вот уже он втыкает скособоченную убогую лесенку слева, две палки крест-накрест, в человеческий рост, справа, скашивает разболтанный кусок садовой ограды из трех штакетин, превратив его во фрагмент какой-то расхристанной арабески, набрасывает сверху, коротко прицелившись и точно попав, какую-то задубевшую хламиду, с треском и хрустом все это стягива- ет и укрепляет, затем с помощью всякого шерстяного отрепья придает этой фигуре, этому форейтеру, возглавляющему всю группу, некую военно-команд- ную стать, и в тот же миг, сгибаясь под ворохом тряпья, увешанный обрез- ками кожи, обмотанный веревками, увенчанный сразу семью шляпами и нимбом гудящих мух, он уже скатывается по склону куда-то вниз и вбок, даже не оглядываясь на то, что осталось позади и что по мере его удаления все явственнее обретает очертания птицеустрашающего образа; ибо со стороны дюн, из камыша, осоки, с пышных крон прибрежного сосняка некая сила уже поднимает в воздух как обычных, так и - с орнитологической точки зрения - редких птиц. Причина и следствие: та же сила сбивает их в тучу высоко над тем местом, где работает Эдуард Амзель. Своим причудливым птичьим шрифтом они выписывают на небе все более резкие, вихлявые и стремитель- ные каракули страха. В этом тексте явственно варьируется на все лады ко- рень "кар-р", слышно и его вихревое ответвление "мару-кру", он заканчи- вается - если вообще заканчивается - щемящим звуком "пи-и-и", но расцве- чен и широчайшим спектром других фонетических ферментов, начиная от бессчетных "тю-и-ить" и множества "э-эк" и кончая рявканьем кряквы и ис- тошными завываниями выпи. Нет такого ужаса, который, будучи разбужен творением Амзеля, не смог бы выразить себя в звуке. Но кто же, коли так, обходит дозором сыпучие гребни дюн, обеспечивая птицеустрашающей работе друга столь необходимый для творчества покой? Вот они - эти кулаки, а вот и их хозяин Вальтер Матерн. Ему семь лет, и взгляд его серых глаз скользит по морю, словно море принадлежит только ему. Молодая сука Сента заливисто лает на астматическую балтийскую вол- ну. Перкуна больше нет. Его унесла одна из многочисленных собачьих бо- лезней. Перкун зачал Сенту. Сента, из рода Перкуна, родит Харраса. Хар- рас, из рода Перкуна, зачнет Принца. Принц же, из рода Перкуна, Сенты и Харраса, - а в начале начал хрипло воет литовская волчица - будет тво- рить историю... но пока что Сента заливисто облаивает хилое Балтийское море. Хозяин же ее стоит босиком на песке. Одним только усилием воли и легкой вибрацией, от ступни до колен, он способен все глубже и глубже вбуравливаться в дюны. Песок вот-вот достигнет потрепанных обшлагов его вельветовых, задубевших от морской воды брючин - но тут Вальтер Матерн прыг из песка, песок по ветру, а сам он уже вниз по склону, и Сента прочь от мелкой воды, должно быть, оба что-то учуяли, оба - он коричне- во-зеленый, вельвет и шерсть, она черная, вытянувшись стрелой, - перема- хивают через верхушку соседней дюны, бросаются в камыши, выныривают на миг где-то совсем в другом месте, снова исчезают и затем - ленивое море едва успевает шестой раз лизнуть прибрежный песок - нехотя и тоскливо возвращаются назад. Ничего. Наверно, ничего и не было. Шиш с маслом. Дырка от бублика. Даже не кролик. А наверху, там, где со стороны Путцигского Угла по направлению к Хоф- фу по яркой синьке неба тянутся аккуратные, почти одинаковые, словно на- рисованные облака, неугомонные птицы своим истошно-пронзительным криком не устают подтверждать, что не совсем еще завершенное Амзелем птичье пу- гало на самом деле давно, давным-давно готово. Тринадцатая утренняя смена Завершение года было встречено на производственной территории с бла- годатным спокойствием. Подмастерья, под присмотром штейгера Вернике, за- пустили с башни копра несколько веселеньких ракет, огненными линиями воспроизведших на небе наш фирменный знак, небезызвестный пернатый мо- тив. К сожалению, была слишком низкая облачность, что помешало волшебс- тву развернуться в полную силу. Сотворение фигур, эта забава, свершавшаяся то в дюнах, то на гребне дамбы, то на черничной поляне береговой рощи, обрела дополнительный смысл, когда однажды вечером - паром уже кончил ходить - паромщик Криве провожал домой шивенхорстского сельского учителя и его дочурку в крас- но-белую клеточку, причем шли они как раз той лесной опушкой, на которой Эдуард Амзель под охраной верного друга Вальтера Матерна и собаки Сенты выстроил над крутым склоном лесной дюны шесть или семь своих изделий са- мого свежего изготовления, выстроил хотя и рядом, но даже не рядком и уж тем паче не шеренгой. Вдали за Шивенхорстом нехотя заходило солнце. Друзья отбрасывали на песок длинные, долговязые тени. А поскольку даже при таком освещении тень Амзеля оставалась заметно толще, пусть закатывающееся светило и засвидетельствует весьма незаурядную упитанность мальчика - с годами эта его полнота только усугубится. Оба не шелохнулись, когда кривой и задубелый Криве и увечный учитель Лау с плетущейся позади девчушкой и тремя тенями подошли ближе. Сента выжидала, изредка деловито почесываясь. Ничего не выражающим взглядом - они частенько его тренировали - оба уставились вдаль, поверх выстроенных пугал, поверх скатывающейся вниз луговины, где обитают кроты, куда-то в направлении матерновской мельницы. Мельница, сидя гузном на козлах, хотя и вознесена округлым загривком холма на самое ветряное раздолье, крыль- ями не шевелила. Но кто там стоит у подножия холма с огромным мешком муки, переломив- шимся через правое плечо? Да это же мельник Матерн, весь белый, стоит под мешком. И он тоже, как и крылья его мельницы, как и мальчишки на гребне дюны, как и Сента, застыл в неподвижности, хотя и совсем по дру- гой причине. Криве медленно вытянул вперед левую руку с корявым, бурым указатель- ным пальцем. Хедвиг Лау, даже по будням одетая по-воскресному, буравила песок мыском лаковой туфельки с пряжкой. Указательный палец Криве утк- нулся в экспозицию Амзеля: - Вот это они самые и есть. - И его палец обстоятельно проследовал от одного пугала к другому. Мужицкая, почти восьмиугольная голова Лау пос- лушно поворачивалась в такт каждому перемещению сучковатого пальца па- ромщика, отставая, впрочем, до самого конца этого действа (а числом пу- гал было семь) ровно на два такта. - Этот малец делает такие пугала, что у тебя, кум, ни одной пичуги на огороде не останется. Поскольку туфелька продолжала буравить песок, это движение