-таки ухитрился выпрямиться в седле и сыпал бранью - бессмысленным набором грязных слов, которые замирали в лесу, точно слабые удары молотка. Он прохрипел: - Если мы когда-нибудь встретимся, пеняй на себя... - У этого человека, конечно, были все основания прийти в ярость: он лишился семисот песо. Метис крикнул отчаянным голосом: - У меня память на лица! 2 В жаркий, насыщенный электричеством вечер по площади кружили молодые мужчины и девушки; мужчины - в одну сторону, девушки - в другую. Они не заговаривали друг с другом. В северной части неба сверкала молния. Это гулянье чем-то напоминало религиозный обряд, который давно потерял всякий смысл, но тем но менее ради него все наряжались. Иногда к молодежи примыкали женщины постарше, внося в это шествие чуть больше оживления и смеха, точно у них еще сохранилось воспоминание о прежней жизни, о которой теперь и в книгах не прочтешь. Со ступеней казначейства за гуляющими наблюдал полицейский с кобурой на бедре, а у дверей тюрьмы, держа винтовку между колен, сидел маленький, щуплый солдат, и тени пальм тянулись к нему, точно заграждение из сабель. В окне у зубного врача горело электричество, освещая зубоврачебное кресло, ярко-красные плюшевые подушки, стакан для полоскания на низеньком столике и детский шкафчик, набитый инструментами. В жилых домах, за проволочной решеткой окон, среди семейных фотографий, взад и вперед покачивались в качалках старухи. Делать им было нечего, говорить не о чем - сидели и покрывались потом под ворохом своих одеяний. Так шла жизнь в главном городе штата. Человек в поношенной бумажной одежде сидел на скамейке и смотрел на все это. К казармам прошел вооруженный отряд полиции; полицейские шагали не в ногу, держа винтовки кое-как. Площадь освещалась электрическими лампочками - по три на каждом углу; их соединяли между собой безобразно обвисшие провода. От скамьи к скамье ходил нищий, безуспешно клянча милостыню. Нищий сел рядом с человеком в поношенной одежде и повел какое-то длинное объяснение. Тон у него был вкрадчивый, и в то же время в нем слышалась угроза. Улицы спускались с площади к реке, к порту, к заболоченной равнине. Нищий говорил, что у него жена и куча детей и что последние недели они голодают. Он замолчал и потрогал своего соседа за рукав. - Сколько же, - спросил он, - такой материал стоит? - Не поверишь, как дешево, просто гроши. Часы пробили половину десятого, и лампочки сразу погасли. Нищий сказал: - Так совсем ум за разум зайдет. - Он повертел головой, провожая взглядом гуляющих, которые уходили вниз по склону. Человек в поношенной одежде поднялся со скамьи, нищий тоже встал и поплелся следом за ним в дальний конец площади. Его босые ноги шлепали по асфальту. Он сказал: - Несколько песо... Что тебе стоит, не разоришься. - Еще как разорюсь! Нищий озлился. Он сказал: - Иной раз готов на что угодно пойти ради нескольких песо. - Теперь, когда огни во всем городе погасли, они стояли, скрытые дружелюбной темнотой. Нищий сказал: - Осуждаешь меня? - Да нет. И не думаю. Что бы он ни сказал, все выводило нищего из себя. - Иной раз, кажется, убить готов... - Вот это, конечно, очень нехорошо. - Значит, нехорошо, если я схвачу кого-нибудь за горло? - Что ж, голодный на все имеет право ради спасения своей жизни. Нищий смотрел на этого человека с яростью, а тот продолжал говорить, словно обсуждая какой-то отвлеченный вопрос: - Из-за меня, пожалуй, не стоит идти на такой риск. Пятнадцать песо семьдесят пять сентаво - вот все мое богатство. Я сам двое суток ничего не ел. - Матерь Божия! - сказал нищий. - Да ты что, каменный? Сердце у тебя есть? Человек в поношенной одежде вдруг хихикнул. Нищий сказал: - Вранье. Почему же ты ничего не ел, когда у тебя пятнадцать песо в кармане? - Видишь ли, в чем дело, я хочу купить чего-нибудь выпить. - А именно? - Того самого, чего в этом городе чужому не найти. - Значит, тебе нужно спиртное? - Да... и вино. Нищий подошел к нему вплотную, нога к ноге, тронул за руку. Они, как близкие друзья, как братья, стояли вдвоем в темноте. Теперь даже в домах гасили огни, и таксисты, весь день тщетно поджидавшие пассажиров на склоне холма, начали разъезжаться. Вот последняя машина скрылась за углом полицейских казарм, мигнув задними огнями. Нищий сказал: - Ну, друг, считай, тебе повезло. Сколько ты мне дашь... - За бутылку? - За то, что я сведу тебя с человеком, у которого есть бренди - настоящее, из Веракруса. - С моим горлом, - пояснил человек, - мне можно только вино. - Пульке, мескаль - у него все есть. - А вино? - Айвовое. - Я отдам все свои деньги, - торжественно сказал человек в поношенной одежде и уточнил: - То есть кроме сентаво... за натуральное виноградное вино. - Где-то внизу, у реки, послышались барабанная дробь и нестройный топот - раз-два, раз-два. Солдаты или полицейские возвращались на ночевку в казармы. - Сколько? - нетерпеливо повторил нищий. - Я дам тебе пятнадцать песо, и ты достанешь мне вино. Сколько заплатишь, твое дело. - Тогда пошли. Они стали спускаться с холма; на углу, где одна улица вела к аптеке и дальше, к казармам, а другая - к гостинице, набережной и к складу "Объединенной банановой компании", человек в поношенной одежде остановился. Навстречу, держа винтовки как придется, шагали полицейские. - Подожди. - Вместе с ними шел какой-то метис; два клыка выступали у него над нижней губой. Человек в поношенной одежде следил за ним из темноты. Метис повернул голову, и взгляды их встретились. Полицейские прошли мимо, поднимаясь на площадь. - Пошли. Быстрее. Нищий сказал: - Они нас не задержат. Они за другой дичью охотятся - покрупнее. - А почему этот человек с ними, как ты думаешь? - А кто его знает? Может, заложник. - Заложнику связали бы руки. - Почем я знаю? - В словах нищего была вызывающая независимость - не редкость в стране, где бедняки имеют право клянчить милостыню. Он спросил: - Так тебе нужно спиртное или нет? - Мне нужно вино. - Не знаю, что у него там есть. Бери, что дадут. Нищий повел своего спутника к реке. Он сказал: - Может, его и в городе нет. - Жуки вились вокруг них и оседали на асфальт; они щелкали под ногами, как грибы-дождевики, а с реки тянуло зеленой кислятиной. В раскаленном, пыльном скверике белел гипсовый бюст генерала, а на первом этаже единственной в городе гостиницы глухо пульсировал движок. Широкие деревянные ступени, усеянные жуками, вели на второй этаж. - Ну, я постарался ради тебя как мог, - сказал нищий. - Больше никто бы не сделал. Из номера на втором этаже вышел человек в черных брюках, в плотно облегающей торс фуфайке и с полотенцем через плечо. У него была аристократическая седая бородка, брюки держались на подтяжках и на поясе. Откуда-то из недр гостиницы донеслось урчанье водосточной трубы; жуки с размаху хлопались об электрическую лампочку без абажура. Нищий повел серьезный разговор с человеком в черных брюках, и пока они говорили, свет погас, а потом, мигая, зажегся опять. На верхней площадке лестницы стояли вразброс плетеные качалки, а на большой черной доске были написаны фамилии постояльцев - трое на двадцать номеров. Нищий повернулся к своему спутнику. - Того господина, - сказал он, - сейчас нет, хозяин говорит. Ну что, подождем его? - Мне времени не жалко. Они вошли в большой пустой номер с плиточным полом. Маленькую черную железную кровать, стоявшую там, словно кто-то забыл при переезде. Они сели на нее рядышком и стали ждать, а жуки влетали в комнату сквозь дырявую москитную сетку. - Он очень важный человек, - сказал нищий. - Двоюродный брат губернатора. Все достанет, все, что ни пожелаешь. Но свести тебя с ним может только тот, кто пользуется у него доверием. - А ты пользуешься? - Я на него работал, - сказал нищий и добавил с полной откровенностью: - Хочешь не хочешь, а приходится доверять. - И губернатор знает об этом? - Конечно нет. Губернатор человек крутой. Водопроводные трубы то и дело громко заглатывали воду. - Почему же он мне должен довериться? - Ну, любителя выпить сразу видно. Ты еще не раз к нему придешь. У него товар хороший. Дай-ка мне твои пятнадцать песо. - Он дважды пересчитал монеты. - Получишь бутылку самого хорошего бренди из Веракруса. Помяни мое слово. - Свет погас, и они сидели в темноте. Когда кто-нибудь из них двигался, кровать под ним скрипела. Послышался голос: - Бренди мне не нужно. Во всяком случае, не целую бутылку. - Так что же тебе нужно? - Я уже говорил - вино. - Вино дорого. - Это неважно. Или вино, или ничего. - Айвовое? - Нет, нет. Французское вино. - У него иногда бывает из Калифорнии. - Ну что ж, это мне годится. - Сам-то он, конечно, получает все даром. С таможни. Движок внизу снова начал тарахтеть, загорелся тусклый свет. Дверь отворилась, и хозяин поманил нищего; последовали длинные переговоры. Человек в поношенной одежде откинулся на кровати. Подбородок у него был порезан в нескольких местах - там, где рука с бритвой дрогнула, - лицо осунувшееся, болезненное; когда-то, вероятно, щеки были круглые, пухлые, но теперь ввалились - ни дать ни взять разорившийся делец. Нищий вернулся. Он сказал: - Тот господин сейчас занят, но скоро придет. Хозяин послал за ним мальчишку. - Где он? - Ему нельзя мешать. Он играет на бильярде с начальником полиции. - Нищий подошел к кровати, раздавив двух жуков босыми ногами. Он сказал: - Гостиница эта прекрасная. Ты где остановился? Ты ведь не здешний? - Да, я здесь только проездом. - Этот господин очень влиятельный человек. Хорошо бы угостить его. Ведь не унесешь же ты все с собой. Выпить можно и здесь. - Мне бы оставить себе хоть немножко - взять домой. - Какая разница, где пить. Я считаю, где есть стул и стакан, там и дом. - Все-таки... - Свет опять погас, а молнии на горизонте взлетали, как занавески. Откуда-то издали сквозь москитную сетку в комнату докатились удары грома, похожие на гул, который доносится с другого конца города во время воскресного боя быков. Нищий спросил по-дружески: - А ты чем занимаешься? - Да так, чем придется. Они замолчали, прислушиваясь к шагам на деревянной лестнице. Дверь отворилась, но в темноте ничего не было видно. Чей-то голос отпустил ругательство - для порядка - и спросил: - Кто тут? - Зажженная спичка осветила синеватую тяжелую челюсть и потухла. Движок затарахтел, и свет снова вспыхнул. Вошедший устало проговорил: - А, это ты. - Это я. Он был маленький, с широким не по росту, бледным лицом, одет в узкий серый костюм. Под жилетом у него выпячивался револьвер. Он сказал: - У меня ничего нет. Ровным счетом ничего. Нищий прошлепал через всю комнату и начал тихо и серьезно говорить что-то. За разговором он осторожно нажал босой ногой на начищенный до блеска ботинок своего собеседника. Тот испустил вздох, раздул щеки и подозрительно оглядел кровать, словно опасаясь, уж не распорядились ли тут посетители без него. Он резко проговорил, обращаясь к человеку в поношенной одежде: - Значит, тебе нужно бренди? Из Веракруса? Это противозаконно. - Не бренди. Бренди мне не нужно. - А пиво, скажешь, плохо? - Поскрипывая ботинками по плиткам, он развязно, начальственно вышел на середину комнаты - губернаторский родственник! - И пригрозил: - Мне ничего не стоит тебя посадить. Человек в поношенной одежде сказал, как и полагалось, приниженно: - Конечно, ваше превосходительство... - Думаешь, только мне и дела что поить каждого попрошайку, который... - Я бы не стал вас беспокоить, но вот этот человек... Губернаторский брат сплюнул. - Но если вашему превосходительству угодно, я уйду... Тот резко проговорил: - Я человек мягкий. Всегда делаю одолжение людям... когда это в моих силах и никому не вредит. Я человек с положением, понимаешь? Спиртное получаю легально. - Да, конечно. - И беру за него столько, сколько оно мне самому стоит. - Конечно, конечно. - А не брать, так по миру пойдешь. - Ступая осторожно, точно ему жали ботинки, он подошел к кровати и откинул одеяло. - Болтать любишь? - бросил он через плечо. - Нет, я умею держать язык за зубами. - Болтать-то болтай, только знай кому. - В тюфяке была большая дыра; он вытащил из нее пук соломы и снова запустил туда пальцы. Человек в поношенной одежде с деланным безразличием устремил взгляд на скверик за окном, на темные глинистые берега и на мачты парусников; позади них вспыхивали молнии, гром стал слышнее. - Вот, - сказал губернаторский брат. - Это я могу тебе дать. Хорошее бренди. - Да мне, собственно, не бренди нужно. - Бери, бери, что дают. - Тогда, пожалуй, верните мне мои пятнадцать песо. Губернаторский брат вскричал: - Пятнадцать песо? - Нищий поторопился объяснить, что этот человек хочет купить и немножко вина, и бренди. Сидя на постели, они стали яростно торговаться вполголоса. Губернаторский брат сказал: - Вино трудно достать. Бренди две бутылки я тебе дам. - Одну бренди, а вторую... - Это лучшее бренди. Из Веракруса. - Но я пью вино... Если бы вы знали, как мне хочется вина... - Вино я получаю по дорогой цене. Сколько ты можешь еще заплатить? - У меня осталось всего-навсего семьдесят пять сентаво. - Тогда бери бутылку текилы. - Нет, нет. - Ну, давай еще пятьдесят сентаво. Бутылка большая. - Он снова начал копаться в тюфяке, вытаскивая оттуда солому. Нищий подмигнул человеку в поношенной одежде и показал, будто откупоривает бутылку и наливает вина в стакан. - Вот, - сказал губернаторский брат. - Хочешь - бери, хочешь - нет. - Возьму, возьму. Губернаторский брат сразу оставил свой грубый тон. Он потер руки и сказал: - Вечер какой душный. Дожди в этом году, наверно, рано начнутся. - Не окажет ли мне ваше превосходительство честь выпить бренди в ознаменование моей покупки? - Ну что ж... можно. Нищий отворил дверь и крикнул, чтобы принесли стаканы. - Давно я не пил вина, - сказал губернаторский брат. - Для тоста оно, пожалуй, больше подходит. - Конечно, - сказал человек в поношенной одежде. - Как вашему превосходительству будет угодно. - С мучительным беспокойством он смотрел, как бутылку откупоривают. Он сказал: - Если позволите, я лучше выпью бренди, - и заставил себя улыбнуться кривой улыбкой, глядя на убывающее в бутылке вино. Сидя на кровати, все трое чокнулись; нищий пил бренди. Губернаторский брат сказал: - Это вино моя гордость. Прекрасное вино. Самое лучшее - из Калифорнии. - Нищий подмигнул, сделал знак рукой, и человек в поношенной одежде сказал: - Еще стаканчик, ваше превосходительство, и могу ли я порекомендовать вам... бренди. - Бренди хорошее, но я все-таки выпью вина. - Они наполнили свои стаканы. Человек в поношенной одежде сказал: - Я хочу взять вино домой... угощу свою старушку. Она любит пропустить стаканчик. - И правильно делает, - сказал губернаторский брат, осушая свой стакан. - Значит, у тебя есть старушка? - У всех у нас есть. - Ты счастливчик. Моя умерла. - Его рука потянулась к бутылке, схватила ее. - Иной раз тоскую по ней. Я звал свою "дружок". - Он наклонил бутылку над стаканом. - С твоего разрешения? - Пожалуйста, ваше превосходительство, - уныло проговорил человек в поношенной одежде и сделал большой глоток бренди. Нищий сказал: - Старушка и у меня есть. - Ну и что? - оборвал его губернаторский брат. Он откинулся к стене, и кровать под ним скрипнула. Он сказал: - Я всегда говорю, женское влияние благотворнее мужского, женщина склоняет нас к миру, добру, милосердию. В годовщину смерти моей старушки я хожу на ее могилу - с цветами. Человек в поношенной одежде чуть не икнул, но сдержался из вежливости. - Если бы я тоже мог... - Но ты же сказал, что твоя мать жива. - Я думал, вы говорите о своей бабушке. - Что я могу о ней сказать? Я ее даже не помню. - Я тоже. - А я помню, - сказал нищий. Губернаторский брат сказал: - Ты слишком много болтаешь. - Может, послать его, чтобы завернул бутылку? Как бы меня не увидели с ней. Я не хочу подводить ваше превосходительство. - Подожди, подожди. Куда нам торопиться? Ты здесь желанный гость. Все, что есть в этой комнате, все к твоим услугам. Выпей вина. - Пожалуй, бренди... - Тогда с твоего разрешения... - Он наклонил бутылку и пролил немного вина на одеяло. - О чем это мы говорили? - О наших бабушках. - Нет, не о них... Я свою даже не помню. Самое первое мое воспоминание... Дверь отворилась. Хозяин сказал: - Начальник полиции поднимается по лестнице. - Прекрасно. Проведите его сюда. - А это ничего? - Конечно. Начальник хороший человек. - Он сказал, обращаясь к своим собутыльникам: - Но на бильярде с ним держи ухо востро. В дверях появился коренастый мужчина в фуфайке, в белых штанах и с револьвером в кобуре. Губернаторский брат сказал: - Входи, входи. Как твои зубы? Мы тут говорим о наших бабушках. - Он резко сказал нищему: - Подвинься. Уступи место хефе. Хефе стоял в дверях, вид у него был несколько смущенный. Он сказал: - Так, так... - У нас тут небольшая пирушка. Может, присоединишься к нам? Сочтем за честь. При виде вина лицо у хефе сразу просветлело. - Ну что ж, стаканчик... пива всегда кстати. - Правильно. Налей хефе пива. - Нищий налил вина в свой стакан и подал его хефе. Тот сел на кровать и выпил, потом сам взял бутылку. Он сказал: - Хорошее пиво. Очень хорошее. У вас только одна бутылка? - Человек в поношенной одежде смотрел на него, застыв от волнения. - Увы, только одна. - Ваше здоровье! - Так о чем же, - спросил губернаторский брат, - мы говорили? - О вашем первом воспоминании, - сказал нищий. - Первое мое воспоминание... - не спеша начал хефе. - Но этот господин ничего не пьет. - Я выпью бренди - немножко. - Ваше здоровье! - Ваше здоровье! - Первое, что мне запомнилось более или менее ясно, это мое первое причастие. Ах, какой душевный трепет оно вызвало! Я стоял в окружении родителей... - Сколько же у тебя их было? - Двое, конечно. - Тогда они не могли тебя окружать, на это требуется по крайней мере четверо. Ха-ха! - Ваше здоровье! - Ваше здоровье! - И вот какая ирония судьбы. Мой тяжкий долг повелел мне присутствовать при расстреле того старика, священника - от которого я принял первое причастие. Не постыжусь признаться, по у меня лились слезы. Я утешаю себя тем, что он, вероятно, причислен к лику святых и молится за нас. Не каждый заслужил заступническую молитву святого. - Неисповедимы пути... - Да, жизнь - это загадка. - Ваше здоровье! Человек в поношенной одежде сказал: - Стаканчик бренди, хефе? - В этой бутылке так мало осталось, что я лучше... - Мне очень хочется отнести немножко матери. - Да тут на самом дне. Ты ее обидишь. Один осадок. - Он опрокинул бутылку над своим стаканом и хмыкнул: - Если у пива бывает осадок. - Потом, задержав руку с бутылкой, удивленно проговорил: - Да ты плачешь, друг? - Все трое, чуть приоткрыв рты, уставились на человека в поношенной одежде. Он сказал: - Со мной всегда так - от бренди. Простите меня, господа. Я быстро пьянею, и мне начинает видеться... - Что? - Сам не знаю. Будто все человеческие надежды угасают. - Да ты поэт! Нищий сказал: - Поэт - душа своей страны. Окна белым полотнищем осветила молния, где-то над головой у них грянул удар грома. Единственная лампочка под потолком мигнула и погасла. - Плохи дела у моих полицейских, - сказал хефе, раздавив ногой слишком близко подползшего жука. - Почему плохи дела? - Дожди рано начинаются. Они ведь рыщут. - За тем гринго?.. - Да что там гринго! Губернатору стало известно, что у нас в штате все еще есть священник, а вы знаете, как он к ним относится. Я бы на его месте не трогал беднягу - пусть бродит. Все равно умрет от голода или от лихорадки или сдастся. От него теперь ни добра, ни зла. Да и занялись им всего два-три месяца назад, а до этого никто и не замечал, что он здесь. - Тогда вам надо поторопиться. - Да никуда он не денется. Разве только перейдет границу. У нас есть человек, который знает его. Говорил с ним, им пришлось заночевать вместе. Давайте о чем-нибудь другом побеседуем. Полицейским не позавидуешь. - Где он сейчас, по-твоему? - Никогда не догадаешься. - Почему? - Здесь - то есть у нас в городе. Да, да, мы пришли к такому выводу. В деревнях начали брать заложников, ему деваться некуда. Его отовсюду гонят, не хотят иметь с ним дело. Так что мы пустили того человека, о котором я говорил, как собаку по следу. Не сегодня, так завтра он на него наткнется, а тогда... Человек в поношенной одежде спросил: - Многих заложников вам пришлось расстрелять? - Пока нет. Троих-четверых. Ну-с, приканчиваю пиво. - Он с сожалением опустил стакан. - Теперь, может, попробовать ваш... назовем его сидрал. - Да, пожалуйста. - А мы с тобой никогда не встречались? Твое лицо мне... - По-моему, я не имел чести. - Вот вам еще одна загадка, - сказал хефе, протягивая свою длинную толстую руку и легонько отталкивая нищего к медным шишечкам кровати. - Иногда тебе кажется, что ты уже видел человека, бывал в каком-то месте... Во сне это было или в прошлой жизни? Один врач говорил, будто вся причина тут в фокусе зрения. Но он американец. Материалист. - Я помню, как... - сказал губернаторский брат. Молния высветила порт, над гостиничной крышей ударил гром. Так было во всем штате - снаружи гроза, а за стенами разговоры, разговоры и бесконечно повторяющиеся слова "загадка", "душа", "источник жизни". Они сидели на кровати и разговаривали, ибо не было у них ни дел, ни веры, ни других мест получше, куда можно пойти. Человек в поношенной одежде сказал: - Ну, мне, пожалуй, пора. - Куда ты? - Да... к знакомым, - неопределенно ответил он и, описав руками широкий круг, включил в него все свои несуществующие знакомства. - Бутылку бери с собой, - сказал губернаторский брат и добавил, признавая очевидный факт: - Ты же за нее заплатил. - Спасибо, ваше превосходительство. - Он взял бутылку. Бренди в пей было пальца на три. Вина, конечно, совсем не осталось. - Спрячь ее, спрячь, любезный, - резко проговорил губернаторский брат. - Да, да, ваше превосходительство. Я поостерегусь. - Какое он тебе превосходительство? - сказал хефе. Он заржал и столкнул нищего с кровати на пол. - Да нет, я... - Он бочком вышел из номера, все еще с пятнами слез под красными, воспаленными глазами, и услышал из коридора, как они снова завели свой никуда не ведущий разговор о "загадке", "душе", "тайне". Жуков на улице больше не было; их, видимо, смыло дождем. Дождевые струи падали отвесно, с каким-то мерным упорством, точно вбивали гвозди в гробовую крышку. Но в воздухе стояла все такая же духота; пот и дождь пропитывали одежду. Священник задержался на минуту в гостиничных дверях, слушая, как позади тарахтит движок, потом пробежал несколько ярдов до другого дома и, юркнув в нишу у входа, поглядел оттуда мимо гипсового генеральского бюста на пришвартованные к причалу парусники и старую баржу с железной трубой. Идти ему было некуда; дождь нарушил все его расчеты: он думал, что как-нибудь перебьется - заночует на скамейке или у реки. Мимо по улице, отчаянно ругаясь, прошагали к набережной двое солдат. Они шли под дождем, не обращая на него никакого внимания, словно все до того плохо, что есть дождь или нет дождя - это уже неважно... Священник толкнул деревянную дверь, доходившую ему только до колен, и вошел в таверну: штабеля бутылок с минеральной водой, единственный бильярдный стол, над ним нанизанные на веревку кольца - счет очков; трое-четверо мужчин, чья-то кобура, положенная на стойку. Священник торопился спрятаться от ливня и, войдя, нечаянно толкнул под локоть человека, готовившегося к удару кием. Игрок повернулся и яростно крикнул: - Матерь божия! - Он был в красной рубашке. Неужели нигде, даже на минуту, нельзя почувствовать себя в безопасности? Священник униженно извинился, попятился к двери и, опять сделав неосторожное движение, задел за стену; бутылка с бренди звякнула у него в кармане. На лицах, обращенных к нему, появилась недобрая усмешка: почему не подшутить над незнакомцем? - Что это у тебя в кармане? - спросил человек в красной рубашке. Юнец, ему, вероятно, и двадцати лет не было - золотой зуб, насмешливая, самодовольная складка у рта. - Лимонад, - ответил священник. - А зачем ты с собой лимонад таскаешь? - Я принимаю хинин на ночь... запиваю лимонадом. Краснорубашечник вразвалку подошел к нему и тронул кием его карман. - Лимонад, говоришь? - Да, лимонад. - Ну-ка, дай взглянуть на твой лимонад. - Он горделиво повернулся к своим партнерам и сказал: - За десять шагов контрабандиста чую. - Потом сунул руку священнику в карман и нащупал бутылку с бренди. - Вот, - сказал он. - Что я говорил? - Священник рванулся к двери и выскочил под дождь. Позади кто-то крикнул: - Держи его! - Веселью их не было конца. Он побежал к площади, свернул налево, потом направо - на улицах, к счастью, было темно, луну закрывали тучи. Если держаться подальше от освещенных окон, его не разглядят. Он слышал их перекличку вдали. Они не прекращали погони - это было интереснее, чем играть на бильярде; где-то послышался свисток - к ним присоединилась полиция. И вот в этот-то город он мечтал попасть, получив повышение и оставив в Консепсьоне долги - столько, сколько подобало. Сворачивая с одной улицы на другую, он вспомнил собор, Монтеса и одного знакомого каноника. Что-то, глубоко запрятанное в нем - воля к спасению, - придало на миг чудовищную смехотворность тому, что происходило с ним. Он усмехнулся, перевел дух и снова усмехнулся. В темноте слышались свистки и улюлюканье, а дождь все лил и лил. Дождевые струи приплясывали на ненужных теперь цементных плитах бывшего кафедрального собора (играть в пелоту при такой жаре никому не пришло бы в голову; вдобавок на краю площадки виселицами стояли железные качели). Он снова побежал вниз по склону холма. Его осенила счастливая мысль. Крики слышались все ближе и ближе, и вот от реки к нему двинулись новые преследователи. Они действовали методически. Он понял это по их размеренной поступи... Полицейские, официальные охотники. Он был между теми и другими - между любителями и профессионалами. Но он знал, где та калитка, которая нужна ему. Он толкнул эту калитку, вбежал во дворик и захлопнул ее за собой. Тяжело дыша, он стоял в темноте и прислушивался к приближающимся шагам, а дождь все хлестал и хлестал. Потом он почувствовал, что из окна на него кто-то смотрит, увидел маленькое, морщинистое лицо, темное, как те засушенные головы, что покупают туристы. Он подошел к оконной решетке и сказал: - Падре Хосе? - Вон туда. - В неровном огоньке свечи в окне появилось еще одно лицо, за ним - третье; лица вырастали, как из-под земли. Он прошлепал по лужам через дворик и стал стучать в дверь, чувствуя, что за ним наблюдают. Он не сразу узнал падре Хосе; тот стоял в нелепой, расходящейся книзу колоколом ночной рубашке, с лампой в руке. Последний раз он видел его на церковном совете - сидит на задней скамейке, кусает ногти, не хочет оказаться на виду. Это было лишнее - деловитое кафедральное духовенство даже не знало его имени. А теперь, как ни странно, падре Хосе завоевал своего рода известность - не им чета. - Хосе, - тихо проговорил священник из темноты, моргая залитыми дождем глазами. - Кто вы такой? - Ты не помнишь меня? Правда, с тех пор прошли годы... Не помнишь церковный совет в соборе? - О господи! - сказал падре Хосе. - Меня ищут. Я думал, может, ты приютишь меня... на одну ночь? - Уходи, - сказал падре Хосе. - Уходи. - Они не знают, кто я. Думают, контрабандист. Но в полицейском участке все поймут. - Тише... Моя жена... - Мне бы только уголок, - прошептал он. Ему снова стало страшно. Опьянение, наверно, уже проходило (в этом влажном и жарком климате быстро трезвеют: алкоголь выступает потом под мышками, каплями стекает со лба), а может быть, к нему снова вернулась жажда жизни, какой бы она ни была. Лампа освещала полное ненависти лицо падре Хосе. Он сказал: - Почему ты пришел ко мне? Почему ты думаешь, что... Не уйдешь, я позову полицию. Ты знаешь, что я за человек теперь? Он умоляюще проговорил: - Ты хороший человек, Хосе. Я всегда это знал. - Не уйдешь, я крикну. Он пытался вспомнить, откуда у Хосе такая ненависть к нему. На улице слышались голоса, пререкания, стук в двери. Что они, обыскивают дом за домом? Он сказал: - Если я когда-нибудь обидел тебя, Хосе, прости мне. Я был плохой священник - самодовольный, гордый, заносчивый. И всегда знал в глубине души, что ты лучше. - Уходи! - взвизгнул Хосе. - Уходи! Нечего здесь делать мученикам. Я не священник больше. Оставь меня в покое. Я живу как живется. - Он надулся, собрав всю свою ярость в плевок, и слабо харкнул, метя ему в лицо, но не попал - плевок бессильно шлепнулся на землю. Он сказал: - Уходи и помирай поскорее. Вот что тебе осталось, - и захлопнул дверь. Калитка распахнулась, во дворик вошли полицейские. Он успел увидеть, как Хосе выглядывает из окна, но тут рядом с ним выросла огромная фигура в белой ночной рубашке, обхватила его и оттолкнула прочь, словно ангел-хранитель, ставший между ним и миром, полным губительных страстей и борьбы. Кто-то сказал: - Попался! - Это был голос молодого краснорубашечника. Священник разжал кулак и уронил у стены дома падре Хосе комочек бумаги. Он сдал последние позиции, порвал последнюю связь с прошлым. Он знал, что наступило начало конца - после всех этих лет! Бутылку вытащили у него из кармана, а он стоял и читал про себя покаянную молитву, не вникая в ее смысл. Это напоминало формальное предсмертное покаяние; истинное покаяние - плод многих упражнений и дисциплины, одного страха мало. Он заставил себя думать о дочери, стыдясь своего греха, но в нем говорила только изголодавшаяся любовь - что-то ждет ее в жизни? А грех был такой давности, что позор потускнел, точно краски на старой картине, оставив после себя лишь нечто вроде умиления. Краснорубашечник разбил бутылку о камни мощеного дворика, и вокруг запахло спиртным - правда, не очень сильно, потому что бренди в бутылке было на дне. Потом его повели; теперь, когда он попался, все они держались дружелюбно, подсмеиваясь над его попытками скрыться - все, кроме краснорубашечника, которому он испортил игру. Он терялся, не зная, как отвечать на их шутки; мысль о спасении овладела им как мучительная, навязчивая идея. Когда они поймут, кто он такой на самом деле? Когда он увидит метиса или лейтенанта, который уже допрашивал его? Они кучкой шли по улице, медленно поднимаясь вверх по холму к площади. У входа в полицейский участок послышался стук ружейного приклада о цемент. Возле грязной оштукатуренной стены чадила маленькая лампа, во дворе покачивались гамаки, провисшие под спящими телами, точно сетки, в которых носят кур. - Садись, - сказал ему полицейский, по-дружески подталкивая его к скамейке. Ну вот и все: за дверью взад и вперед ходил караульный, во дворе от гамаков доносился нескончаемый храп. Кто-то заговорил с ним; он беспомощно поднял глаза: - Что? - Между полицейскими и краснорубашечником шел спор - будить или не будить кого-то. - Он обязан по долгу службы, - твердил краснорубашечник. Передние зубы у него выступали вперед, как у зайца. Он сказал: - Я буду жаловаться губернатору. Полицейский спросил: - Ты ведь признаешь себя виновным? - Да, - ответил священник. - Ну вот. Чего тебе еще надо? Оштрафуем на пять песо. Зачем беспокоить человека. - А кому пойдут эти пять песо? - Это тебя не касается. Священник вдруг сказал: - Никому не пойдут. - Никому? - У меня всего-навсего двадцать пять сентаво. Дверь в соседнюю комнату распахнулась, и оттуда вышел лейтенант. Он сказал: - Что за крик вы тут подняли? - Полицейские неохотно, кое-как отдали ему честь. - Я задержал человека, у которого обнаружено спиртное, - сказал краснорубашечник. Священник сидел, опустив глаза. - ...ибо распяли его... распяли... распяли... - Покаяние беспомощно спотыкалось об заученные слова молитвы. Он ничего не чувствовал, кроме страха. - Ну и что? - сказал лейтенант. - При чем тут ты? Мы таких десятками задерживаем. - Ввести его? - спросил полицейский. Лейтенант взглянул на приниженно поникшую фигуру на скамейке. - Встать, - сказал он. Священник встал. Вот сейчас, думал он, сейчас... Он поднял глаза. Но лейтенант смотрел на слонявшегося у входа караульного. На его смуглом, худом лице вспыхнули беспокойство, раздражение. - Он без денег, - сказал полицейский. - Матерь божия! - сказал лейтенант. - Когда вы научитесь?.. - Он шагнул к караульному и оглянулся: - Обыскать его. Если денег нет, посадить в камеру. Дайте ему какую-нибудь работу. - Он вышел во двор и, размахнувшись, ударил караульного по уху. Он сказал: - Спишь на ходу. А ты должен чеканить шаг горделиво... - И повторил: - Горделиво. - Маленькая ацетиленовая лампа чадила у побеленной стены, со двора несло мочой, и полицейские спокойно спали в провисших гамаках. - Записать его? - сказал сержант. - Да, конечно, - не глядя на священника, бросил на ходу лейтенант и быстрой, нервной походкой прошел мимо лампы во двор. Он стал там под дождем, заливавшим его щегольской мундир, и огляделся по сторонам. Мысли его были далеко - точно какая-то тайная страсть нарушила заведенный порядок привычной ему жизни. Он вернулся назад. Он не находил себе места. Сержант втолкнул священника во внутреннее помещение участка; на облезлой стене висел яркий рекламный календарь - темнокожая метиска в купальном костюме рекламировала минеральную воду, а рядом карандашная надпись, сделанная аккуратным, учительским почерком, гласила, что человеку нечего терять, кроме своих цепей. - Фамилия? - спросил сержант. Не успев подумать, священник ответил: - Монтес. - Где живешь? Священник назвал наугад какую-то деревню. Он был поглощен созерцанием собственного портрета. Вот он сидит среди первопричастниц в накрахмаленных белых платьях. Кто-то обвел чернилами его лицо, чтобы оно выделялось. На стене был еще один портрет - гринго из Сан-Антонио в штате Техас, которого разыскивали по обвинению в убийстве и ограблении банка. - Ты, наверно, купил бренди, - осторожно проговорил сержант, - у незнакомого тебе человека... - Да. - Которого опознать не сможешь? - Да. - Молодец! - одобрительно проговорил сержант; ему явно не хотелось начинать расследование. Он попросту взял священника за локоть и вывел во двор; в другой руке у него был большой ключ вроде тех, что имеют символическое значение в постановках моралите или волшебных сказок. Спящие завозились в гамаках, через край одного свесилась небритая физиономия, точно часть туши, оставшейся непроданной на прилавке мясника; большое рваное ухо, голое, все в черной шерсти бедро. Скоро появится метис; он, конечно, узнает меня и просияет от радости. Сержант отпер низкую зарешеченную дверь и оттолкнул ногой что-то валявшееся у входа. - Люди здесь хорошие, здесь все хорошие, - сказал он, шагая по телам спящих. В воздухе стоял ужасающий смрад, в кромешной тьме кто-то плакал. Священник задержался на пороге, ничего не видя перед собой. В бугристой темноте что-то двигалось, шевелилось. Он сказал: - У меня пересохло во рту. Можно выпить воды? Вонь ударила ему в нос, к горлу подступила тошнота. - Потерпи до утра, - сказал сержант. - Сегодня ты уже достаточно выпил. - И, дружелюбно положив свою большую руку ему на спину, втолкнул его в камеру и захлопнул дверь. Священник наступил кому-то на руку, на плечо и, припав лицом к решетке, в ужасе пролепетал: - Здесь стать некуда. Я ничего не вижу. Кто эти люди? - От гамаков донесся хохот сержанта. - Hombre [друг (исп.)], - сказал он, - hombre, ты что, никогда в тюрьме не сидел? 3 Голос, где-то у самых его ног, проговорил: - Курево есть? - Он дернулся назад и наступил кому-то на руку. Другой голос повелительно сказал: - Воды, скорее! - будто обладатель его думал, что, если новичка застать врасплох, он все даст. - Курево есть? - Нет. - Он тихо добавил: - У меня ничего нет, - и ему показалось, что враждебность поднимается снизу, как дым. Он снова двинулся. Кто-то сказал: - Осторожнее, там параша. - Вот откуда несло вонью. Он замер на месте, дожидаясь, когда к нему вернется зрение. Дождь на улице стихал, припуская лишь на минутку, и гром удалялся. Между вспышками молний и громовыми раскатами уже можно было сосчитать до сорока. На полпути к морю или на полпути к горам. Он стал нащупывать ногой, где бы опуститься на пол, но свободного места не было. При вспышке молнии он увидел гамаки в дальнем конце двора. - Поесть не найдется? - спросил чей-то голос и, не дождавшись ответа, повторил: - Поесть не найдется? - Нет. - Деньги есть? - спросил кто-то другой. Внезапно футах в пяти от него послышался тоненький визг - женский. Кто-то устало сказал: - Вы там... нельзя ли потише. - Осторожные движения и снова приглушенные, но не болезненные стоны. Он ужаснулся, поняв, что даже здесь, в тесноте и мраке, кто-то ищет наслаждения. И снова двинул ногой и дюйм за дюймом стал пробираться подальше от зарешеченной двери. Поверх людских голосов, ни на минуту не умолкая, слышался другой звук, точно шум работы маленького движка с приводным ремнем. Шум заполнял минуты тишины сильнее человеческого дыхания. Это были москиты. Священник отошел от решетки футов на шесть, и его глаза уже начали различать головы... Может быть, в небе стало светлее? Головы вырастали вокруг, точно тыквы. Кто-то спросил: - Ты кто? - Он не ответил, в страхе пробираясь вперед, и вдруг наткнулся на заднюю стену: ладонь уперлась в мокрые камни. Тюрьма была не больше двенадцати футов в глубину. Оказалось, что тут можно втиснуться и сесть, если подобрать под себя ноги. К нему привалился старик; он понял это по легчайшему весу его тела, по слабому, неровному дыханию. То ли старик на пороге смерти, то ли ребенок на пороге жизни - но ребенок вряд ли мог очутиться здесь. Старик вдруг сказал: - Это ты, Катарина? - и испустил долгий терпеливый вздох, точно он прождал долго-долго и может ждать еще дольше. Священник сказал: - Нет. Не Катарина. - Когда он заговорил, все умолкли, вслушиваясь в его слова, точно они несли какую-то важную весть. Потом голоса и движение снова возникли. Но звук собственного голоса и общение с соседом успокоили его. - Нет, конечно нет, - сказал старик. - Я и не думал, что ты Катарина. Она сюда не придет. - Это твоя жена? - Какая жена? У меня нет жены. - А Катарина? - Это моя дочь. - Все снова прислушались к ним - все, кроме двух невидимок, которые были заняты только своим скрытым темнотой, стесненным в пространстве наслаждением. - Ее сюда, может, и не пустят. - Она сама не придет, - с твердой уверенностью, безнадежно произнес старческий голос. Поджатые ноги начали затекать. Священник сказал: - Если она тебя любит... - В стороне, среди груды неясных теней, женщина снова вскрикнула - это был завершающий все крик протеста, отрешенности и наслаждения. - Во всем виноваты священники, - сказал старик. - Священники? - Священники. - Почему священники? - Священники. У его колен кто-то тихо сказал: - Он сумасшедший. Что с ним говорить. - Это ты, Катарина? - Помолчав, старик добавил: - Я знаю, тебя нет. Я просто так спросил. - Вот мне есть на что пожаловаться, - продолжал тот же голос. - Человек обязан защищать свою честь. Ты согласен со мной? - Честь? Я не знаю, что такое честь. - Я был в таверне, и ко мне подошел один человек и сказал: "Твоя мать шлюха". Что я мог поделать? У него был револьвер. Тогда я решил ждать, больше мне ничего не оставалось. Он пил пиво, много выпил, а я знал, что так оно и будет, и когда он вышел, пошатываясь, я пошел за ним. У меня была бутылка, и я разбил ее об стену. Ведь револьвера со мной не было. Его родные заручились поддержкой хефе, иначе я бы здесь не сидел. - Убить человека - страшное дело. - Ты говоришь как священник. - Во всем виноваты священники, - сказал старик. - Ты прав. - О чем это он? - О чем бы этот старый хрыч ни говорил, слушать его нечего. Я тебе вот еще что расскажу... Послышался женский голос: - Священники отобрали у него дочь. - Почему? - И правильно сделали. Она незаконнорожденная. При слове "незаконнорожденная" сердце у него сжалось, как у любовника, когда он услышит из чьих-то уст название цветка, сходное с женским именем. Незаконнорожденная... Это слово пронзало горьким счастьем. Оно приблизило к нему его дочь: вот она, такая незащищенная, сидит под деревом возле мусорной кучи. Он повторил: - Незаконнорожденная? - словно называя ее по имени с нежностью, скрытой за равнодушием. - Священники решили, что он не годится в отцы. Но когда они бежали, девочке пришлось вернуться к нему. Куда ей было идти? - Счастливый конец, подумал он, но женщина добавила: - Она, конечно, возненавидела его. Кое-что ей объяснили. - Священник представил себе говорившую: маленький рот, поджатые губы - образованная женщина. Как она попала сюда? - А почему он в тюрьме? - У него нашли распятие. От параши несло все сильнее и сильнее; ночь окружала их точно стеной без всякой вентиляции, и он услышал, как струя мочи ударяет в стенки жестяного ведра. Он сказал: - Не их это дело... - Они поступили правильно. Это смертный грех. - Неправильно учить ребенка ненавидеть отца. - Они знают, что правильно, что неправильно. Он сказал: - Такое могли сделать только плохие священники. Грех остался в прошлом. Их долг учить... учить любви. - Ты не знаешь, что правильно. А священники знают. После минутного колебания он отчетливо проговорил: - Я сам священник. Это был конец; надеяться больше не на что. Десять лет травли подошли к своему завершению. Вокруг него все смолкло. Тюрьма - как мир: в ней всего было много - и похоти, и преступлений, и несчастной родительской любви. Тюрьма смердела. Но он понял, что в конце концов здесь можно обрести покой, если знаешь, как мало тебе осталось жить. - Священник? - наконец сказала женщина. - Да. - А они это знают? - Нет еще. Чьи-то пальцы нащупали его рукав. Голос сказал: - Зачем вы говорите об этом? Отец, кого здесь только нет! И убийцы и... Голос, поведавший ему о преступлении, сказал: - Не оскорбляй меня. Я убил человека, но это еще не значит, что... - Повсюду слышался шепот. Тот же голос продолжал с горечью: - Ты думаешь, я доносчик? Только потому, что когда тебе говорят: "Твоя мать шлюха..." Священник сказал: - Доносить на меня никому не надо. Это грех. Когда рассветет, они сами все узнают. - Вас расстреляют, отец, - сказал женский голос. - Да. - Вы боитесь? - Да. Конечно. Из угла, где те двое наслаждались, до него донесся новый голос - грубый, настойчивый: - Мужчины этого не боятся. - Правда? - сказал священник. - Будет немного больно. Чего ж вы хотите? Так и должно быть. - И все-таки, - сказал священник, - я боюсь. - Зубная боль и то хуже. - Не каждый такой храбрец. Голос презрительно проговорил: - Вы, верующие, все на один лад. Христианство делает из вас трусов. - Да. Может, ты и прав. Видишь ли, в чем суть, - я плохой священник и плохой человек. Кончать жизнь не покаявшись... - Он смущенно хмыкнул. - Тут невольно призадумаешься. - Вот-вот. Об этом и речь. Вера в Бога делает человека трусом. - Голос звучал торжествующе, словно говорившему удалось доказать какую-то истину. - Как же быть тогда? - сказал священник. - Лучше не верить - и не будешь трусом. - Так, понимаю. Значит, если мы поверим, что губернатора не существует и хефе тоже нет, если мы прикинемся, будто тюрьма не тюрьма, а сад, какие из нас выйдут храбрецы! - Чепуха! - Но когда мы поймем, что тюрьма - это все-таки тюрьма и что губернатор там, на площади, действительно существует, будет ли иметь значение, если час-два мы были храбрецами? - Никто не скажет, что эта тюрьма не тюрьма. - Да? Тебе так кажется? Я вижу, ты мало слушаешь, что говорят политики. - Ноги у него мучительно сводило, в ступнях начались судороги, но он не мог и шевельнуться, чтобы облегчить боль. Полночь еще не наступила, впереди были нескончаемые часы темноты. Женщина вдруг сказала: - Подумать только! Среди нас мученик. Священник тихонько засмеялся; он не мог удержаться от смеха. Он сказал: - Вряд ли мученики такие, как я. - И вдруг к нему вернулась серьезность; он вспомнил слова Марии. Нехорошо, если из-за него над Церковью будут насмехаться. Он сказал: - Мученики - святые люди. Если человек погиб, это еще не значит, что... Нет. Говорю вам, у меня на душе смертный грех. Я делал такое, о чем даже рассказать вам не посмею. Могу только шепотом поведать о своих грехах в исповедальне. - Его слушали внимательно, как в церкви. Он подумал: ведь здесь обязательно сидит где-нибудь Иуда, но в лесной хижине Иуда был рядом. В сердце его родилась огромная, безрассудная любовь к обитателям этой тюрьмы. И ему вспомнилось: "Господь так возлюбил мир..." Он сказал: - Дети мои, не считайте меня мучеником - они совсем не такие. Вы дали мне прозвище. Я слышал его, часто слышал. Пьющий падре. А здесь я потому, что у меня в кармане нашли бутылку бренди. - Он попытался высвободить из-под себя ноги; их уже не сводило судорогой; они онемели, всякое ощущение пропало. А, пусть! Ему уже не долго пользоваться ими. Старик бормотал что-то, и мысли священника снова вернулись к Бригитте. Знание жизни было в ней как понятное хирургу затемнение на рентгеновском снимке. И ему страстно, до боли в груди хотелось одного - спасти ее, но диагноз был поставлен: болезнь неизлечима. Женщина скорбно проговорила: - Глоток бренди, отец... Это же простительно. - Он гадал, за что ее посадили в тюрьму, - наверно, держала дома какую-нибудь религиозную картинку. Голос у нее звучал настойчиво, нудно, как у всех набожных женщин. Они с ума сходят из-за этих картинок. Что стоит сжечь их? Разве в картинках дело?.. Он строго сказал: - И я не только пьяница. - Его всегда беспокоила судьба набожных женщин; они, как и политики, живут иллюзиями; он всегда за них боялся. Сколько таких, не ведающих милосердия, умирало в непоколебимом самодовольстве. Долг каждого отучать их по мере возможности от этих ложных понятий о добре. Он сказал, четко выговаривая каждое слово: - У меня есть ребенок. Да, это была достойная женщина! Ее скорбный голос не умолкал в темноте. Он недослышал, что она говорит, - что-то про доброго разбойника. Он сказал: - Дитя мое, разбойник покаялся. А я - нет. - И вспомнил, как девочка вошла в хижину, - злобный, все понимающий взгляд, а за спиной у нее яркое солнце. Он сказал: - Я не умею каяться. - Это была правда - он утратил такую способность. Он не мог сказать: "Ах, если бы я не согрешил тогда", потому что теперь этот грех казался ничтожным и плод его он любил. Ему нужен был исповедник, который медленно протащил бы его по томительным переходам, ведущим к ужасу, горю и раскаянию. Женщина молчала; он подумал: может, я был слишком суров с ней? Если она укрепится в своей вере, сочтя его мучеником... Но он отверг эту мысль: от правды отступать нельзя. Он чуть передвинул ноги и спросил: - А когда светает? - В четыре... в пять, - ответил ему кто-то. - Откуда нам знать, отец? Ведь часов у нас нет. - Ты давно здесь сидишь? - Три недели. - И вас держат тут круглые сутки? - Нет. Нас всех выводят во двор на уборку. Он подумал; вот когда меня узнают, а может, и раньше, потому что здесь непременно найдется доносчик. Он замолчал, погрузившись в размышления, потом сказал: - За меня обещано вознаграждение. То ли пятьсот, то ли шестьсот песо, точно я не знаю. - И снова замолчал. Нельзя склонять на донос - это все равно что толкать человека на совершение греха, но если здесь есть доносчик, зачем ему, несчастному, лишаться награды. Пойти на такое страшное дело, равносильное убийству, и ничего не получить взамен при жизни... Вывод был прост: это несправедливо. - Кому здесь нужны, - сказал кто-то, - их поганые деньги. Его сердце снова тронула неизъяснимая любовь. Я такой же преступник, как все они... И он почувствовал близость к этим людям, неведомую ему в прежние годы, когда верующие целовали его черную нитяную перчатку. Голос набожной женщины истерически воззвал к нему: - Отец! Это же безрассудство! Зачем признаваться им? Вы же не знаете, кто нас окружает. Воры и убийцы... - А ты как сюда попала? - спросил чей-то злобный голос. - У меня были хорошие книги дома, - с непереносимой гордостью заявила она. Ему не удалось поколебать ее самодовольство. Он сказал: - Они всюду есть. И в тюрьме и на воле. - Хорошие книги? Он тихо засмеялся: - Нет, нет. Воры, убийцы. Если б у тебя было знание жизни, дитя мое, ты бы поняла, что на свете есть вещи и похуже. - Старик уснул, привалившись головой ему к плечу, и сердито бормотал что-то во сне. Видит Бог, переменить положение здесь было нелегко, и чем дальше, тем больше немели у него ноги и тем труднее ему становилось. Он не решался двинуть плечом - старик проснется и увидит перед собой еще одну мучительную ночь. Что ж, подумал он, этого старика ограбили мои собратья, и справедливости ради я могу потерпеть немного. Он молчал, застыв на месте у сырой стены, не чувствуя под собой ног, будто пораженных проказой. Москиты жужжали не переставая; отмахиваться от них было бесполезно - они словно входили в состав тюремного воздуха. Кто-то еще заснул и начал храпеть, и удивительно - в этом храпе чувствовалось удовлетворение, будто человек хорошо выпил и досыта поел за обедом и теперь лег отдохнуть. Священник прикинул - который может быть час? Сколько времени прошло с тех пор, как он повстречал нищего на площади? Наверно, только перевалило за полночь. До рассвета придется терпеть еще долгие-долгие часы. Конец близок, это несомненно, а в то же время надо быть готовым ко всему, даже к побегу. Если Господу угодно спасти его. Господь отведет от него ружье в минуту расстрела. Но Господь милосерд. Отказать ему в покое - а существует ли покой? - Господь может лишь в том случае, если захочет послать своего слугу на спасение еще одной души - его собственной или чужой. Но кого он спасет теперь? Он в бегах; он не смеет зайти ни в одну деревню, ибо за это заплатит жизнью другой человек - может быть, пребывающий в смертном грехе и непокаявшийся. Страшно подумать, сколько душ погибнет только потому, что он упрям, горд и не смиряется с поражением. Ему нельзя даже отслужить мессу - у него нет вина. Оно все ушло в пересохшую глотку начальника полиции. Как это ужасающе сложно! Он боится смерти и будет еще больше бояться, когда наступит утро, но этот исход начинал привлекать его своей простотой. Набожная женщина зашептала что-то; она, видимо, ухитрилась подвинуться к нему. Она говорила: - Отец, примите мою исповедь. - Дитя мое, где - здесь? Это невозможно. Как же сохранить тайну исповеди? - Я так давно... - Прочти покаянную молитву. Надо уповать на милосердие Божие, дитя мое... - Я готова страдать. - Ты уже здесь страдаешь. - Это ничего. Утром моя сестра принесет деньги и заплатит штраф. Где-то у дальней стены те двое снова предались наслаждению. Это было ясно: возня, прерывистое дыхание и, наконец, вскрик. Набожная женщина сказала с яростью, во весь голос: - Прекратите! Свиньи, скоты! - Поможет ли тебе покаянная молитва, когда ты в таком гневе? - Но это безобразие! - Не надо так говорить. Это опасно. Ибо иной раз нам вдруг открывается вся красота наших грехов. - Красота! - с отвращением проговорила она. - Здесь. В тюремной камере. Когда вокруг всякий сброд. - Да, красота! Святые говорят, что в страдании тоже есть красота. Но мы с тобой не святые. На наш взгляд, страдание безобразно. Вонь, теснота и боль. А им, тем, что в углу, все это кажется прекрасным. Многое надо постичь, чтобы смотреть на жизнь глазами святого. У святых такое тонкое чувство красоты, что они могут смотреть сверху вниз на убогие вкусы невежд. Но у нас с тобой нет такого права. - Это смертный грех. - Как знать? Может быть. Но я плохой священник. Я по опыту своему знаю, сколько красоты принес в мир Сатана, павший с неба. И кто скажет, что падшие ангелы были безобразны? Нет, они были такие же быстрые, легкие и... В углу снова раздался вскрик - свидетельство нестерпимого наслаждения. Женщина сказала: - Остановите их. Это же позор! - Он почувствовал, как ее пальцы впились ему в колено. Он сказал: - Все мы здесь собратья по плену. Вот мне сейчас хочется пить больше всего на свете, больше, чем почувствовать Бога. Это тоже грех. - Теперь, - сказала женщина, - я вижу, что ты плохой священник. До сих пор мне как-то не верилось. А теперь вижу. Ты заодно с этими скотами. Услышал бы тебя твой епископ! - А-а, епископ далеко отсюда. Он подумал об этом старике - живет в столице, в каком-нибудь безобразном, комфортабельном, полном благочестия доме, где всюду изображения святых, стены увешаны божественными картинками, служит по воскресениям мессу в кафедральном соборе. - Вот выйду на волю и обязательно напишу... Он не мог удержаться от смеха: эта женщина не чувствует, как все изменилось вокруг. Он сказал: - Если епископ получит твое письмо, ему будет интересно узнать, что я еще жив. - И снова к нему вернулась серьезность. Эту женщину труднее пожалеть, чем метиса, который неделю назад тащился за ним по лесу. С ней дело обстоит хуже. Метиса многое оправдывало - нищета, лихорадка, бесчисленные унижения. Он сказал: - Не надо сердиться. Ты бы помолилась за меня. - Чем скорее ты умрешь, тем лучше. Он не мог разглядеть ее в темноте, но от прежних лет у него остались воспоминания о лицах, которые подошли бы к такому голосу. Когда внимательно вглядываешься в человека, всегда начинаешь сострадать ему... таково уж свойство образа и подобия Божьего... когда замечаешь, какие у человека морщинки в уголках глаз, линия рта и как у него растут волосы, разве его можно ненавидеть? Ненависть говорит об отсутствии воображения. И он снова почувствовал огромную ответственность за эту набожную женщину. - Что ты, что падре Хосе, - сказала она. - Из-за таких вот люди и начинают насмехаться над истинной религией. - Что ж, в конце концов у нее столько же оправданий, сколько и у метиса. Он представил себе парадную комнату, где она проводит дни в качалке, среди семейных фотографий, и никто у нее не бывает. Он мягко спросил: - Ты ведь, наверно, незамужняя? - Зачем тебе это знать? - И призвания служить Господу у тебя не было? - Мне не поверили, - с горечью сказала она. Он подумал: несчастная женщина, ничего у нее в жизни нет, ровным счетом ничего. Если бы найти нужное слово... Он в изнеможении откинулся к стене, стараясь не разбудить старика. А нужные слова не приходили ему на ум. И раньше у него было мало общего с такими женщинами, а теперь и подавно. Но в те дни он знал бы, что сказать ей, и, не чувствуя никакой жалости, отделался бы двумя-тремя избитыми фразами. Теперь проку от него мало: он преступник и говорить может только с преступниками. Вот он опять поступил неправильно, пытаясь сломить ее самодовольство. Пусть бы уж она видела в нем мученика. Глаза у него закрылись, и ему тут же начал сниться сон. За ним гонятся: он стоит у какой-то двери, колотит в нее кулаками, молит, чтобы его впустили, а дверь все не отворяют. Есть спасительное слово, пароль, который может открыть ему доступ в этот дом, но он забыл его. И он перебирает наугад: сыр, ребенок, Калифорния, ваше превосходительство, молоко, Веракрус. Ноги у него затекли, он опускается на колени перед дверью и понимает, почему ему так нужно попасть сюда. Никто его не преследует - это ошибка. Рядом с ним, истекая кровью, лежит его дочь, а в доме живет врач. Он снова ударяет в дверь и кричит: "Я забыл то слово, но неужели у вас нет сердца?" Девочка умирает, не сводя с него самодовольного, умудренного опытом взгляда пожилой женщины. Она говорит: "Скотина ты", - и он просыпается в слезах. Сон продолжался, вероятно, несколько секунд, потому что набожная женщина все еще говорила о том, как монахини не пожелали поверить в ее призвание служить Господу. Он сказал: - Тебя это мучает? Но так мучиться все же лучше, чем стать монахиней, довольной своей жизнью, - и, сказав это, подумал: что за глупости я говорю! Бессмыслица какая-то. Почему нет у меня слов, которые запомнились бы ей? И перестал искать их. В тюрьме, как и всюду в мире: теснота, мерзость, люди хватаются за малейшую возможность урвать наслаждение или потешить свою гордость. На то, что стоит делать, времени нет, и вот они убаюкивают себя мечтой убежать, спастись... Он не заснул больше; у него опять шел торг с Богом. Если он вырвется из тюрьмы, на сей раз это будет окончательно. Он пойдет на север, через границу. Но спасение настолько невероятно, что в случае удачи в нем можно будет усмотреть знак, указание: вред, который он приносит своим примером, больше добра, которое он творит изредка, принимая исповеди. Старик шевельнулся у его плеча, а ночь по-прежнему неподвижно стояла вокруг. Тьма была кромешная, часов нет - ничто не отмеряло уходящего времени. Ночное безмолвие нарушалось только звуками мочи, струящейся в парашу. Внезапно перед ним выплыло из темноты сначала одно, потом другое лицо. Он уже начал забывать, что когда-нибудь настанет день, так же, как забывают о своей неминуемой смерти. Напоминание налетает внезапно в скрежете тормозов или в свисте, рвущем воздух, и тогда знаешь, что время не стоит на месте, а подходит к концу. Голоса медленно превращались в лица - неожиданностей в этих превращениях не было. Исповедальня учит представлять себе говорящих, угадывать, у кого отвисшая губа, или безвольный подбородок, или фальшь слишком уж прямодушного взгляда. Неподалеку от себя он видел набожную женщину - она спала беспокойным сном, открыв свой жеманный рот с крепкими, как могильные плиты, зубами; увидел старика, задиру в углу и его растрепанную подругу, повалившуюся во сне ему на колени. Теперь, когда день наконец наступил, он один бодрствовал - он да еще мальчик-индеец, который, скрестив ноги, сидел у двери и с радостным изумлением посматривал по сторонам, точно ему никогда не приходилось бывать в такой милой компании. В дальнем конце двора виднелась оштукатуренная стена полицейского участка. Священник начал, как положено, свое прощание с миром, но он не мог отдаться этому всей душой. Близкая смерть казалась ему реальнее его греховности. Одна-то пуля, думал он, почти наверняка попадет прямо в сердце - должен же быть в отряде хоть один меткий стрелок. Жизнь уйдет "за какую-то долю секунды" (так принято считать), но в эту ночь он понял, что время отмечают часы и рождение света. Часов не было, и света не прибывало. Никто ведь по-настоящему не знает, как долго может длиться секунда боли. Может быть, все то время, за которое проходишь чистилище, а может, и вечность. Почему-то ему вспомнился больной раком человек, которого он исповедовал на смертном одре; от разлагающихся внутренностей больного шло такое зловоние, что его родственники стояли, зажав носы платками. Он не святой. Нет ничего безобразнее в жизни, чем смерть. Во дворе кто-то крикнул: - Монтес! - Он сидел, поджав под себя омертвевшие ноги, и рассеянно думал: эта одежда уже никуда не годится. Одежда на нем была грязная, изгаженная о пол и пропитанная запахом соседей по камере. А купил он ее с риском для жизни в магазине у реки, выдав себя за мелкого фермера, захотевшего прифрантиться. Но тут он вспомнил, что ему уже недолго ходить в ней - эта мысль сразила его, точно он в последний раз захлопнул за собой дверь своего дома. Голос нетерпеливо повторил: - Монтес! Священник вспомнил, что сейчас это его имя, и, подняв глаза от своей загубленной одежды, увидел сержанта, ключом открывающего дверь. - Эй, Монтес! - Он бережно прислонил голову старика к сырой стене и попытался встать, но онемевшие ноги осели под ним, точно они были из теста. - Весь день тут собираешься дрыхнуть? - вспылил сержант. Он явно был не в духе - от вчерашнего благодушия не осталось и следа. Он дал пинка спящему на полу и застучал кулаком в дверь. - Подъем! И все марш во двор. - Послушался его только мальчик-индеец, незаметно выскользнувший из камеры с тем же отрешенно-счастливым выражением лица. Сержант ворчливо сказал: - Грязные псы! Нам, что ли, прикажете умывать вас? Эй, Монтес! - Ноги у священника оживали, сковывая его мучительной болью. Он кое-как добрался до двери. Во дворе медленно начиналась жизнь. Люди по очереди подходили к единственному водопроводному крану и споласкивали лицо. Солдат в нижней рубашке сидел на земле, держа винтовку между колен. - Все во двор умываться, - крикнул сержант, но когда священник вышел, он рявкнул на него: - А ты, Монтес, подождешь. - Подождать? - Тебе подыщем другое занятие, - сказал сержант. Священник стоял, пропуская мимо себя обитателей камеры. Они выходили один за другим; он смотрел им не в лицо, а в ноги, стоя на их пути как искушение. Никто не сказал ни слова. Медленно протащилась женщина в стоптанных черных туфлях на низком каблуке. Он прошептал, не глядя на нее: - Помолись за меня. - Ты что сказал, Монтес? Он не мог солгать; за десять лет все его запасы лжи иссякли. - Что ты сказал? Туфли остановились. Сержанту ответил женский голос: - Он клянчит милостыню. - Она безжалостно добавила: - Нашел у кого просить. Ничего он у меня не получит. - И прошла во двор, волоча свои плоские ноги. - Ну как, Монтес, хорошо поспал? - поддразнил его сержант. - Нет, не очень. - А на что ты надеялся? - сказал сержант. - Впредь будешь знать, как лакать бренди. - Да. - "Сколько же продлится такая подготовка?" - подумал он. - Ну так вот, если ты тратишься на спиртное, будь любезен отработать здесь свою ночевку. Вынеси параши из камер, да смотри не расплещи. Тут и так вонища, не продохнешь. - А куда их вылить? Сержант показал на дверь уборной за водопроводным краном. - Когда все сделаешь, доложи мне, - сказал он и пошел через двор, покрикивая на арестантов. Священник нагнулся и поднял ведро; оно было полное до краев и очень тяжелое. Он пошел через двор, сгибаясь под этой тяжестью; пот заливал ему глаза. Он протер их и увидел в очереди к водопроводному крану знакомые лица - это были заложники. Вон Мигель, которого взяли при нем; он вспомнил вопли матери Мигеля, и усталый, раздраженный голос лейтенанта, и восходящее солнце. Они тоже увидели его; он поставил тяжелое ведро на землю и посмотрел на них. Если бы он их не узнал, это было бы похоже на намек, просьбу, мольбу, чтобы они продолжали страдать, а ему дали спастись. Мигеля, видимо, били: под глазом у него подсыхала болячка, мухи вились вокруг нее, как они вьются над ободранным боком мула. Потом очередь продвинулась вперед; глядя в землю, они прошли мимо него; дальше были незнакомые. Он молился про себя. "О Господи! Пошли им более достойного человека, за кого можно пострадать!" Он видел в этом дьявольскую насмешку - жертвовать жизнью ради пьющего падре с незаконнорожденным ребенком. Солдат в нижней рубашке сидел, держа винтовку между колен, чистил ногти и обкусывал с пальцев кожицу. И как ни странно, священник почувствовал себя всеми покинутым, потому что никто не подал виду, что знает его. Уборная оказалась просто выгребной ямой с двумя переброшенными через нее досками, чтобы было где стоять. Священник опростал ведро и пошел через двор к тюремным камерам. Их было шесть. Он по очереди выносил оттуда ведра. Раз ему пришлось остановиться - его вырвало. Плеск-плеск - взад и вперед по двору. Он вошел в последнюю камеру. Там, прислонившись головой к стене, лежал человек; лучи раннего солнца только-только дотянулись до его ног. Вокруг кучи блевотины на полу жужжали мухи. Глаза его открылись и посмотрели на священника, нагнувшегося к ведру; над нижней губой торчали два клыка... Священник заторопился и расплескал ведро. Метис сказал таким знакомым ворчливым голосом: - Стой, стой! Здесь нельзя плескать. - И с гордостью пояснил: - Я не арестант. Я гость. - Священник сделал извиняющийся жест (он боялся заговорить) и снова двинулся. - Тебе сказано: стой, - снова скомандовал метис. - Поди сюда. Священник упрямо стоял у двери вполоборота к нему. - Поди сюда, - сказал метис. - Ты ведь арестант? А я здесь в гостях - у губернатора. Хочешь, чтобы я крикнул полицейского? А нет, так слушай, что тебе говорят. Поди сюда. Вот, наконец, воля Божия. Священник подошел с ведром к метису и остановился у его плоской босой ноги; метис пригляделся к нему из тени, падавшей от стены, и быстро, испуганно проговорил: - Ты что здесь делаешь? - Убираю. - Не понимаешь, о чем я спрашиваю? - Меня поймали с бутылкой бренди, - сказал священник, стараясь придать грубость голосу. - Я тебя знаю, - сказал метис. - Сначала глазам своим не поверил, но как только ты заговорил... - По-моему, мы с тобой не... - Тот самый священник и голос тот самый, - с отвращением сказал метис. Он был как собака иной породы: не мог, чтобы не ощетиниться. Его толстый большой палец угрожающе задвигался. Священник поставил ведро. Чтобы отделаться от метиса, он вяло сказал: - Ты пьян. - Пиво, пиво, - сказал тот. - Одно пиво. Обещали все самое лучшее, да разве им можно верить? Будто я не знаю, что свое бренди хефе держит под замком. - Мне надо вылить ведро. - Посмей сделать шаг, я крикну... Столько всего надо обдумать! - горько пожаловался метис. Священник стоял и ждал - что ему еще оставалось делать? Он полагался на милость этого человека. Какая глупая фраза. Будто его малярийные глаза знают, что такое милосердие. Но по крайней мере не надо будет унижаться, умолять. - Видишь ли, какое дело, - начал растолковывать ему метис. - Мне здесь неплохо. - Его желтые пальцы блаженно скрючились у кучи блевотины. - Еда хорошая, пиво, компания, и крыша не протекает. Что будет дальше, можешь не говорить - меня вышвырнут как собаку, как собаку. - Голос у него стал резкий, негодующий. - Почему тебя посадили? Вот что я хочу знать. Что-то мне подозрительно. Мое дело или не мое дело поймать тебя? А если ты уже здесь, кто получит вознаграждение? Хефе, конечно, или этот прохвост сержант. - Он хмуро задумался: - Никому теперь верить нельзя. - Есть еще краснорубашечник, - сказал священник. - Краснорубашечник? - Он меня и поймал. - Матерь божия! - сказал метис. - И губернатор со всеми с ними считается. - Он умоляюще поднял глаза на священника. Он сказал: - Ты образованный человек. Посоветуй мне что-нибудь. - Это смертный грех, все равно как убийство. - Я не про то. Я про вознаграждение. Понимаешь, пока они ничего не знают, мне здесь будет хорошо. Надо же человеку отдохнуть две-три недельки. И ведь далеко ты не убежишь? Мне надо поймать тебя где-нибудь в другом месте. Скажем, в городе. Чтобы никто другой не выдал себя за поимщика. Бедняку над стольким приходится ломать голову, - добавил он с досадой. - По-моему, - сказал священник, - тебе даже здесь кое-что перепадает. - Кое-что, - сказал метис, усаживаясь у стены поудобнее. - А мне надо все. - Что здесь происходит? - сказал сержант. Остановившись в дверях на ярком солнце, он заглянул в камеру. Священник медленно проговорил: - Он хочет, чтобы я убрал его блевотину, а я говорю, вы велели мне только... - Он у нас гость, - сказал сержант. - С ним надо повежливее. Раз просит, так убери. Метис глупо ухмыльнулся. Он сказал: - А как насчет бутылки пива, сержант? - Рано тебе еще, - сказал сержант. - Сначала обыщи город. Священник взял ведро и пошел через двор, а те двое продолжали препираться. У него было такое ощущение, будто в спину ему нацелена винтовка. Он вошел в уборную, вылил ведро, потом снова вышел на яркий свет - теперь винтовка целилась ему в грудь. Сержант и метис разговаривали, стоя в дверях камеры. Он перешел двор; они не спускали с него глаз. Сержант сказал метису: - Ты говоришь, у тебя желчь разлилась и глаза с утра не глядят. Так вот, сам убери свою блевотину. Раз ты от своего дела отказываешься... - Метис хитро, но неуверенно подмигнул из-за спины сержанта. Теперь, когда минутный страх прошел, священнику стало жалко себя. Бог принял решение. Он снова должен жить, снова что-то решать, изворачиваться, предпринимать что-то по своему усмотрению... У него ушло еще полчаса на то, чтобы закончить уборку и вылить на пол каждой камеры по ведру воды. Он видел, как набожная женщина исчезла словно навсегда под аркой ворот, где ее ждала сестра с деньгами для штрафа. Обе они были закутаны в черные шали, как вещи, купленные на рынке, - какие-то твердые, сухие, подержанные. Потом он снова доложился сержанту, тот осмотрел камеры, покритиковал его работу, велел вылить еще воды на пол и вдруг, наскучив всем этим, сказал, чтобы он пошел к хефе за разрешением на выход. Ему пришлось просидеть еще час на скамейке у двери хефе, глядя на караульного, который лениво прохаживался взад-вперед под палящим солнцем. А когда наконец полицейский ввел его в помещение, за столом там сидел не хефе, а лейтенант. Священник остановился неподалеку от своей фотографии на стене и стал ждать. Он пугливо бросил мимолетный взгляд на помятую газетную вырезку и с чувством облегчения подумал: теперь я не очень похож. Какой он, наверно, был несносный в те годы - несносный, но все же более или менее чистый нравственно. Вот еще одна тайна: иногда ему кажется, что грехи простительные - нетерпение, мелкая ложь, гордыня, упущенные возможности творить добро - отрешают от благодати скорее, чем самые тяжкие грехи. Тогда, пребывая в своей чистоте, он никого не любил, а теперь, греховный, развращенный, понял, что... - Ну, - сказал лейтенант, - убрал он камеры? Он не поднял глаз от лежавших перед ним бумаг. Он сказал: - Передай сержанту, что мне нужен отряд в двадцать пять человек и чтобы винтовки у них были вычищены. Даю на это две минуты. - Он рассеянно взглянул на священника и сказал: - Чего ты ждешь? - Разрешения, ваше превосходительство, на выход. - Я не превосходительство. Называй вещи своими именами. - Он резко проговорил: - Ты здесь сидел раньше? - Нет, никогда. - Твоя фамилия Монтес. За последнее время мне столько этих Монтесов попадалось. Твои родственники? - Он пристально смотрел на священника; память его, видно, начала работать. Священник торопливо ответил: - Моего двоюродного брата расстреляли в Консепсьоне. - Я тут ни при чем. - Да нет... я хотел сказать, что мы с ним очень похожи. Наши отцы были близнецами. Мой старше всего на полчаса. Я думал, что ваше превосходительство... - Насколько мне помнится, тот был совсем другой. Высокий, худощавый, узкий в плечах. Священник торопливо сказал: - Может, только родные замечали сходство... - Правда, я видел его всего один раз. - У лейтенанта словно совесть была неспокойна, его смуглые руки теребили бумаги на столе. Он задумался... Потом спросил: - Куда ты пойдешь отсюда? - Бог весть. - Все вы на один лад. Не понимаете, что Богу ничего не ведомо. - Какая-то крошечная капелька жизни, точно соринка, скользнула по лежавшим на столе бумагам: он прижал ее пальцем. - Заплатить тебе штраф нечем? - И стал следить, как другая соринка выбралась из-под листка бумаги и поползла, ища спасения. В этом зное жизнь не прекращалась ни на секунду. - Нечем. - На что же ты будешь жить? - Может, найду работу... - Где тебе работать? Ты уже стареешь. - Он вдруг сунул руку в карман и вынул монету в пять песо. - Вот, - сказал он. - Уходи отсюда и больше мне не попадайся. Запомни это. Священник зажал монету в кулаке - столько стоит заказная месса. Он удивленно проговорил: - Вы хороший человек. 4 Было еще совсем рано, когда он переплыл реку и, мокрый до нитки, выбрался на противоположный берег. Он никого не рассчитывал встретить здесь в такой ранний час. Домик, крытый железом сарай, флагшток. Ему казалось, что на закате все англичане спускают флаг и поют "Боже, храни короля". Он осторожно обогнул угол сарая, и дверь подалась под его рукой. Он очутился в темноте - там, где был и в тот раз. Сколько недель назад? Он не знал. Помнил только, что до начала дождей было еще далеко, а теперь они уже начинаются. Через неделю пересечь горы можно будет только на самолете. Священник пошарил вокруг себя ногой; ему так хотелось есть, что он был бы рад и двум-трем бананам, - он не ел уже два дня, - но бананов здесь не нашлось, ни одного. Наверно, весь урожай отправили вниз по реке. Он стоял в дверях сарая, стараясь припомнить, что девочка говорила ему - про азбуку Морзе, про свое окно. За мертвой белизной пыльного двора на москитной сетке блестело солнце. Тут все как будто в пустом чулане, подумал он и стал с беспокойством прислушиваться. Нигде ни звука. День здесь еще не начинался - ни первых сонных шлепаний туфель по цементному полу, ни поскребывания когтей потянувшейся собаки, ни стука пальцев в дверь. Здесь никого не было - ни души. А который час? Сколько прошло с рассвета? Ответить на это было невозможно: время как резина, оно растягивается до предела. А может, уже не очень рано - шесть, семь?.. Он вдруг понял, какие у него были надежды на эту девочку: она единственная могла помочь ему, не подвергая себя опасности. Если не перейти через горы в ближайшие дни, тогда ему конец. Тогда надо было самому явиться с повинной в полицию. Как пережить сезон дождей: ведь никто не осмелится дать пищу и кров беглецу. Все бы кончилось лучше и быстрее, если бы неделю назад в полицейском участке узнали, кто он такой. И тревог было бы меньше. Он услышал какие-то звуки - царапанье и жалобное повизгивание; надежда несмело возвращалась к нему. Вот это и есть то, что называют рассветом, - заговорила жизнь. Стоя в дверях сарая, он жадно ждал. И жизнь появилась - это была сука, тащившаяся по двору; уродливая, с опущенными ушами, она, скуля, волочила за собой то ли раненую, то ли перебитую ногу. Что-то неладное было у нее и со спиной. Она еле передвигалась; ребра у нее выступали, как у экспоната в зоологическом музее; она явно не ела много дней - ее бросили. Но в противоположность ему в ней еще теплилась надежда. Надежда - инстинкт, убить который может только человеческий разум. Животному неведомо отчаяние. Глядя, как она тащится, он понял, что она проделывает это постоянно, может, уже не первую неделю; этим начинается каждый новый день, как пением птиц начинается рассвет в краях более счастливых. Собака подтащилась к веранде и, как-то странно распластавшись на полу, уткнулась носом в дверную щель и стала скрести лапой. Словно принюхивалась к непривычному запаху пустых комнат; потом вдруг нетерпеливо взвизгнула и забила хвостом, будто ей послышалось какое-то движение в доме. И завыла. Священник не мог больше это вынести; все было ясно, но надо увидеть самому. Он пошел по двору, и собака, с трудом перевернувшись, - какая пародия на сторожевого пса! - залаяла на него. Ей не просто кто-нибудь был нужен; ей нужно было привычное; ей нужно было, чтобы вернулся прежний мир. Священник заглянул в окно - может, это комната девочки? Оттуда все было вынесено - остались только нестоящие или поломанные вещи. Набитая рваной бумагой картонная коробка и маленький стульчик без одной ноги. В оштукатуренной стене торчал большой гвоздь, на котором висело, может быть, зеркало или картина. Валялся сломанный рожок для обуви. Сука с рычаньем тащилась по веранде. Инстинкт - как чувство долга, очень легко принять его за верность. Чтобы не столкнуться с ней, священник шагнул на солнцепек; она не смогла сразу повернуться и пойти за ним. Он тронул дверь - дверь отворилась, ее даже не потрудились запереть. На стене висела старая шкура аллигатора, неумело снятая и плохо высушенная. Сзади послышалось сопение, и он оглянулся: сука переступила передними лапами через порог, но теперь, когда он утвердился в доме, она не препятствовала ему. Он завладел им, он хозяин, а ее занимали разные запахи. Она перевалилась через порог, принюхиваясь мокрым носом. Священник отворил дверь налево - это, наверно, спальня: в углу горка пузырьков из-под лекарств; в некоторых остались тоненькие потеки ядовито-яркой жидкости. Тут были средства от мигрени, от боли в желудке, пилюли, которые надо принимать после еды и до еды. Наверно, кто-то здесь тяжело болел, если понадобилось столько лекарств. Вот гребенка, сломанная, и комок вычесанных волос, очень светлых и уже тронутых пыльной сединой. Он с облегчением подумал: это ее мать, конечно, ее мать. Он зашел в другую комнату, из которой сквозь москитную сетку на окне виднелась медлительная, пустынная река. Это была их гостиная, потому что здесь стоит стол - складной ломберный столик из фанеры, ценой, наверно, в несколько шиллингов; его не стоило увозить с собой, куда бы они ни уехали. Может быть, мать умерла? - подумал он. Может быть, они собрали урожай и перебрались в город, где есть больница. Он зашел еще в одну комнату; вот ее он и видел со двора - это комната девочки. С грустью, но и с любопытством он высыпал на пол содержимое корзины для бумаг. У него было такое чувство, будто он занимается разборкой вещей после чьей-то смерти, решая, что может остаться, не причиняя тебе боли. Он прочел: "Непосредственным поводом к Американской войне за независимость послужил эпизод, получивший название "Бостонское чаепитие" [важным этапом борьбы американских колоний против британского владычества стал протест против поступления английских товаров (таким путем метрополия стремилась предотвратить развитие экономической самостоятельности колоний); 16 декабря 1773 г. американцы сбросили в море привезенный в Бостон Ост-Индской компанией чай, отсюда в название эпизода; в ответ на репрессии со стороны английского короля Георга III в Америке стали создаваться ополчения; война за независимость США началась в 1775 г. и завершилась в 1783 г.]. Это, видимо, был обрывок какой-то ученической работы; буквы были крупные, четкие. "Но истинная суть дела (слово "истинная" было написано неправильно, зачеркнуто и переписано заново) заключалась в том, что несправедливо облагать налогом людей, которые не имеют своего представителя в парламенте". Судя по множеству помарок, это, вероятно, был черновик. Он взял наугад другой клочок бумаги - там про каких-то "вигов и тори" [партии английского парламента, оформившиеся в 1679 г.; виги отражали интересы формирующейся буржуазии и протестантских кругов, тори - аристократов, ориентировавшихся на католическую церковь]; эти слова были непонятны ему. С крыши во двор упало что-то вроде метелки из перьев - стервятник. Он стал читать дальше: "Если пятерым косцам понадобилось три дня, чтобы скосить луг в пять с четвертью акров, сколько скосят за день двое косцов?" Под задачкой была проведена по линейке ровная черта, потом шли арифметические действия - полная неразбериха цифр, из которых ответа не получалось. В смятой, брошенной в корзину бумаге угадывались жара и раздражение. Он ясно представил себе, как она решительно разделалась с этой задачкой, - четко очерченное лицо и две жидкие косички за спиной, - вспомнил, с какой готовностью она поклялась в вечной ненависти к тем, кто обидит его, вспомнил и свою дочь, которая ластилась к нему у мусорной кучи. Он плотно прикрыл за собой дверь, словно предотвращая чье-то бегство из этой комнаты. Собака зарычала, и он пошел на ее голос туда, где раньше была кухня. Оскалив свои старые зубы и точно подыхая, собака припала к кости. За москитной сеткой показалось лицо индейца, будто подвешенное там провялиться, - темное, сухое, неприятное. Его глаза с завистью смотрели на кость. Он взглянул на священника и тут же исчез, словно его и не было, и дом снова опустел. Священник тоже посмотрел на кость. На ней еще было много мяса; возле собачьей морды вились мухи, и теперь, когда индеец исчез, собака уставилась на священника. Все втроем они посягали на эту кость. Священник сделал шаг и топнул два раза. - Пшла! - сказал он. - Пшла! - и взмахнул руками, но дворняга продолжала лежать, распластавшись над костью. Воля к жизни, не угасшая в ее желтых глазах, кипела между зубами. Это была сама ненависть на смертном одре. Священник осторожно ступил вперед; он все еще не осознал, что собака не в состоянии прыгнуть на него - собаку всегда представляешь себе в движении, но эта, как всякий калека, могла только думать. Собачьи мысли, рожденные голодом, надеждой и ненавистью, были у нее в зрачках. Священник протянул руку, и мухи с жужжанием разлетелись; собака настороженно молчала. - Собачка, собачка, - заискивающе сказал священник; он ласково пошевелил пальцами - она не сводила с него глаз. Тогда священник повернулся и отошел в сторону, будто отказавшись от кости; он тихонько затянул какое-то песнопение из церковной службы; он делал вид, что не интересуется костью. И вдруг крутой поворот - нет, не помогло: собака следила за ним, вывернув шею, чтобы не упустить ни одного его коварного движения. Он пришел в ярость; эта сука с переломанной спиной завладела единственным, что здесь было съедобного! Он выругался - словами, услышанными где-нибудь у подмостков для оркестра. В другое время его удивило бы, что они так легко сорвались у него с языка. И вдруг рассмеялся: вот оно, человеческое достоинство - спорить с собакой из-за кости. Услышав его смех, собака опасливо прижала дрогнувшие кончиками уши. Но ему не было жалко ее - эта жизнь ничто по сравнению с жизнью человеческого существа. Он поискал глазами, чем бы швырнуть в нее, но в кухне почти ничего не было, кроме кости. Может статься, - кто знает? - кость нарочно оставили здесь для несчастной дворняги. Девочка могла подумать об этом, уезжая отсюда с больной матерью и глупым отцом. У него осталось впечатление, что именно она брала на себя все заботы по дому. Итак, ничего подходящего, кроме дырявой проволочной сетки для овощей, не нашлось. Он снова подошел к собаке и легонько стукнул ее по морде. Она куснула сетку своими старыми, сточенными зубами, но не двинулась с места. Он ударил ее сильнее, она вцепилась в проволоку - ему пришлось рвануть сетку на себя. Удар следовал за ударом, пока наконец священник не понял, что собаке стоило бы огромных усилий сдвинуться с места. Она не могла ни увернуться от его побоев, ни оставить кость. Ей приходилось терпеть, и она терпела, сверкая на него желтыми, затравленно-злобными глазами. Тогда он решил действовать по-другому: проволочная сетка стала чем-то вроде намордника, которым он защитился от собачьих зубов, и схватил кость. Одна лапа прижала ее, но тут же отпустила. Он бросил сетку и отскочил назад. Собака попыталась кинуться за ним, но упала на пол. Победа осталась за священником: кость была у него в руке. Собака даже на зарычала. Священник оторвал зубами кусок и стал жевать сырое мясо. В жизни ему не доводилось есть ничего вкуснее, и теперь, наслаждаясь едой, он пожалел собаку. Он подумал: вот столько съем, а остальное отдам ей. Он сделал мысленную отметку на кости и снова рванул зубами. Тошнота, мучившая его долгие часы, начала исчезать, оставляя после себя просто чувство голода; он ел и ел, а собака следила за ним. Теперь, когда их распря кончилась, она, видимо, смирилась; ее хвост начал вопрошающе, с надеждой постукивать по полу. Священник дошел до своей отметки, но ему показалось, что голод, который он чувствовал до этого, был у него только в воображении, а вот сейчас - настоящий. Человеку нужно больше, чем собаке; он оставит вот этот последний кусочек. Но он съел и его - в конце концов у собаки есть зубы, она сгложет и кость. Он бросил ее собаке под нос и вышел из кухни. Он еще раз обошел пустые комнаты. Сломанный рожок для обуви, пузырьки из-под лекарств, сочинение об Американской войне за независимость - ничто не могло сказать ему, почему они уехали. Он вышел на веранду и сквозь дыру в половице увидел, что на земле между кирпичными столбиками, которые предохраняли дом от муравьев, валяется книга. Как давно он не видал книг! Эта книга, потихоньку плесневевшая под верандой, была как обещание, что все обойдется и прежняя жизнь будет идти своим чередом в городских домах с радиоприемниками и книжными шкафами, с постелями, постланными на ночь, и скатертью на обеденном столе. Он опустился на колени, и достал книгу, и вдруг понял, что, когда эта долгая борьба кончится и он перейдет через горы, через границу штата, жизнь еще может порадовать его. Книга была английская, но, проучившись несколько лет в американской семинарии, он знал язык настолько, чтобы кое-как прочитать, что тут написано. И даже если он ничего не поймет, все равно, это же книга. Она называлась "Жемчужины английской поэзии", а на форзаце была наклейка с отпечатанным текстом: "В награду..." и от руки чернилами: "Корал Феллоуз за отличные сочинения. Третий класс". Под надписью какой-то герб, кажется с грифоном и дубовым листком, латинский девиз: "Virtus Laudata Crescit" [похвалой умножается добродетель (лат.)], а ниже факсимиле: "Генри Бекли, бакалавр гуманитарных наук, директор курсов "Домашнее обучение". Священник сел на ступеньки веранды. Кругом была тишина - ни признака жизни на заброшенной банановой плантации, один лишь стервятник, еще не потерявший надежды. Индейца будто и вовсе не было. После обеда, с невеселой улыбкой подумал священник, можно немножко почитать - и наугад открыл книгу. Корал - вот как ее зовут. Магазины Веракруса полны твердых ломких кораллов, которые почему-то принято дарить девочкам после их первого причастия. Он прочел: Я с горных высей струйкой льюсь, Где вяхири и цапли, И вдруг в сторонку увернусь, Журча за каплей капля. [А.Теннисон (1809-1892), "Ручей"] Стихотворение было непонятное - слова звучали будто на эсперанто. Он подумал: так вот она, английская поэзия, - какая-то странная. В тех немногих стихах, которые он учил, говорилось о муках, раскаянии и надежде. Эти же кончались на философской ноте: "Приходят люди и уйдут, а я пребуду вечно". Банальность и ложность последних слов "пребуду вечно" резнула его. Такие стихи не для детского чтения. Стервятник - пыльный, бесприютный - ковылял по двору; время от времени он лениво взлетал и, хлопая крыльями, снова садился на землю шагах в пятидесяти от того места, где взлетел. Священник прочитал: - Вернись, вернись, - молил отец, Страданий не тая. - Ты мой птенец, ты мой птенец, Вернись, о дочь моя! [Т.Кэмпбелл (1777-1844), "Дочь лорда Уллина"] Эти строки произвели на него большое впечатление, хотя они тоже не годились для детей. В звуках чужого языка ему слышалось неподдельное чувство, и, сидя в одиночестве на залитой солнцем узенькой ступеньке, он повторял про себя последние слова: "О дочь моя! О дочь моя!" Тут было все, что он чувствовал сам, - раскаяние, тоска и несчастная родительская любовь. Как странно, что после ночи в душной и переполненной до отказа тюремной камере он попал в эти пустынные места - будто успел умереть там, когда голова старика лежала у него на плече, и теперь блуждает в преддверии ада, ибо в нем мало добра, но столь же мало и зла... Жизни больше не было - не только на банановой плантации. Разразилась гроза, и когда он искал, где спрятаться, ему стало ясно, что все кругом мертво. При вспышке молний хижины ходили ходуном, на миг вырывались из темноты и тут же снова исчезали в грохочущем мраке. Дождь еще не обрушился на них, он шел сплошной пеленой от залива Кампече, захватывая весь штат своей размеренной поступью. Когда раскаты грома затихали, священнику казалось, будто он слышит эту поступь, этот оглушительный шорох, надвигающийся на горы, которые были уже так близко - в каких-нибудь двадцати милях отсюда. Он добежал до первой хижины; дверь ее стояла нараспашку, и когда молния сверкнула зигзагом, он, как и ожидал, увидел, что там никого нет: только груда кукурузных початков, и метнулось что-то серое - наверно, крыса. Он кинулся к соседней, но там тоже кукуруза - и больше ничего. Жизнь точно отступила перед ним, точно кто-то решил, что отныне он будет один - совсем один. Пока он стоял там, дождь добрался до просеки, вышел из лесу густым, белым дымом и двинулся дальше. Будто враг выпустил удушливый газ на поле битвы с таким расчетом, чтобы никто не уцелел. Дождь занял все вокруг и лил столько, сколько нужно: враг с хронометром в руке рассчитал до секунды выносливость человеческих легких. Крыша недолго удерживала дождевые потоки и вскоре подалась; сучья прогнулись под тяжестью воды и разъехались в стороны; темные струи хлынули вниз сразу в нескольких местах. Затем ливень прекратился, с крыши уже только капало, гроза ушла дальше, и молнии сверкали по ее флангам, как заградительный огонь. Через несколько минут она дойдет до горной цепи; еще две-три такие грозы, и горы будут непроходимы. Он очень устал за целый день ходьбы и, найдя сухое место, опустился на пол. При вспышке молний ему была видна просека; вокруг мягко постукивали падающие с деревьев капли. Это было как покой, хоть и не совсем покой. Для того чтобы наслаждаться покоем, рядом нужны люди, а его одиночество таило новые беды. Ему вдруг вспомнилось, неизвестно почему: американская семинария, дождливый день, работает паровое отопление, и окна библиотеки запотели; вокруг высокие шкафы с благочестивыми книгами, и молодой семинарист родом из Таскона выводит пальцем на стекле свои инициалы. Вот тогда был покой. Сейчас он глядит на это со стороны; вряд ли его снова ждет такая жизнь. Он сотворил свой мир сам - и вот он: пустые, развалившиеся хижины, гроза, уходящая вдаль, и опять страх - страх потому, что он все-таки не один здесь. За дверью слышалось осторожное движение. Шаги то приближались, то останавливались. Священник безвольно ждал, что будет дальше, а позади него капало с крыши. Он представил себе, как метис бродит по городу, выискивая удобный случай, чтобы выдать его. В дверях показалось чье-то лицо и вмиг исчезло - лицо старухи, но кто их знает, этих индейцев, может быть, ей не больше двадцати лет. Он встал и вышел из хижины - женщина в грубой юбке, висевшей на ней мешком, с черными, тяжело раскачивающимися за спиной косами побежала прочь. Его одиночество, видимо, только и будут нарушать такие вот неуловимые существа - какие-то выходцы из каменного века, которые появлялись и тут же исчезали. В нем загорелась угрюмая злоба - она-то зачем убегает! Шлепая по лужам, он погнался за ней по просеке, но она была ближе его к лесу и преспокойно скрылась среди деревьев. Искать ее там было бесполезно, он вернулся назад и вошел в ближайшую хижину - не в ту, где прятался от дождя. Здесь тоже было пусто. Куда девались люди? Он знал, что в таких более или менее диких поселках живут неподолгу. Индейцы обрабатывают небольшой участок земли, а когда почва истощится, просто уходят на другое место, не имея понятия о севообороте. Но урожай кукурузы они уносят с собой. Отсюда, похоже, бежали, спасаясь от какой-то опасности или от болезни. Ему приходилось слышать о таких бегствах, когда в поселке разражалась эпидемия, и самое страшное было, конечно, то, что эти люди уносили болезнь с собой, куда бы ни ушли; иногда они впадали в панику и бились, как мухи о стекло, но тайком, пряча свое смятение от чужих глаз. Он снова бросил хмурый взгляд на просеку: индеанка пробиралась к хижине, к той, что укрывала его от дождя. Он крикнул, и она, спотыкаясь, побежала назад к лесу. Неуклюжие движения женщины напоминали ему полет птицы, притворяющейся, будто у нее сломано крыло. Он не стал гнаться за ней, и, не добежав до деревьев, она остановилась и посмотрела на пего. Он медленно пошел к ближайшей хижине, обернулся на ходу: женщина следовала за ним, держась на расстоянии, не сводя с него глаз. И ему снова показалось, что в ней есть что-то от испуганного зверя или птицы. Он шел прямо к хижине - где-то далеко впереди сверкнула молния, но грома не было слышно; небо светлело, из-за туч показалась луна. Вдруг сзади раздался какой-то странный крик, и, оглянувшись, он увидел, как женщина побежала к лесу, споткнулась, взмахнула руками и упала на землю - птица приносила себя в жертву. Тогда он понял, что в этой хижине есть какая-то ценность, может быть, зарытая в кукурузе, и, не обращая внимания на женщину, вошел туда. Молнии вспыхнули теперь далеко, и, ничего не видя в темноте, он ощупью добрался до кукурузы. Шаги, шлепающие по лужам, послышались ближе. Он стал шарить в кукурузе - может, там спрятана какая-нибудь еда, - и сухой шорох листьев смешался со звуком падающих капель и с осторожными шагами за стенкой, точно кто-то тихонько занимался своими делами. И тут рука его коснулась чьего-то лица. Такое было уже не страшно ему: его пальцы тронули что-то человеческое. Они ощупали все тельце - тельце ребенка, даже не шелохнувшегося у него под рукой. Луна бросала неясный блик на лицо женщины в дверях. Она, вероятно, была едва жива от страха... но по ее лицу судить трудно. Он подумал: надо вынести его отсюда, посмотреть, что с ним. Это был мальчик лет трех; кожа да кости, круглая голова с лохмами черных волос; без сознания, но еще живой; слабенькое биение в груди. Он опять подумал - не болезнь ли какая, но, отняв руку от тельца, убедился, что на ней не пот, а кровь. Ужас и отвращение охватили его: всюду насилие, придет ли конец насилию? Он резко спросил женщину: - Что случилось? - Казалось, во всем этом штате один человек полностью зависит от произвола другого человека. Женщина опустилась на колени в двух-трех шагах от него и смотрела ему на руки. Она, видимо, немного знала по-испански, потому что ответила: - Americano. - На ребенке была темная рубашоночка; священник заголил ее до шеи: три огнестрельные раны. Жизнь медленно уходила из жалкого тельца; теперь ему уже ничем не поможешь, но надо попробовать... Он сказал женщине: - Воды. Воды. - Но она не поняла и не двинулась с места, глядя ему на руки. Как легко ошибиться, считая, что раз глаза ничего не выражают, значит, нет и горя. Коснувшись ребенка, он увидел, как она подалась вперед, готовая броситься на него, вцепиться в него зубами, если бы ребенок только застонал. Он заговорил медленно, ласково, но зная, сколько она поймет: - Надо принести воды. Смыть кровь. Не бойся меня. Я не сделаю ему ничего плохого. - Он снял с себя рубашку и стал рвать ее на полосы. Это было антисанитарно, а что поделаешь? Можно, конечно, прочесть молитву, но жизнь, вот эту жизнь, не вымолишь. Он снова повторил: - Воды. - Женщина, кажется, поняла, что от нее требуется, и растерянно посмотрела на дождевые лужи - больше воды нигде не было. Ну что ж, подумал он, земля не грязнее любого сосуда. Он намочил полосу, оторванную от рубашки, и нагнулся над ребенком. Женщина подвинулась ближе - в этом движении была угроза. Он снова попробовал успокоить ее: - Не бойся меня. Я священник. Слово "священник" женщина поняла. Она подалась вперед, схватила руку с мокрой тряпицей и поцеловала ее. В тот миг, когда губы женщины прильнули к его руке, по лицу ребенка пробежала судорога, глаза открылись и пристально посмотрели на них, крошечное тельце свело нестерпимой болью, а потом глаза закатились и застыли, как стеклянные шарики в детской игре, - желтые, страшные, мертвые. Женщина отпустила его руку и подползла к луже, сложив пальцы ковшиком, чтобы зачерпнуть воды. Священник сказал: - Теперь уже не нужно, - и выпрямился, держа в руках мокрые тряпки. Женщина разжала пальцы, и вода вылилась на землю. Она умоляюще проговорила: - Отец! - И он устало опустился на колени и начал молиться. Молитвы казались ему теперь бессмысленными, другое дело - причастие: вложить его между губами умирающего - значит вложить ему Бога в уста. Это реальность - в ней есть что-то ощутимое, а такая молитва всего лишь благочестивое воздыхание. Почему кто-то должен услышать его молитвы? Грех мешает им вознестись к небу. Ему казалось, что его молитвы непереваренной пищей лежат в нем и нет им выхода. Кончив молиться, он поднял тело ребенка и, как вещь, отнес его в хижину. Зря выносили, точно стул, который вытаскиваешь в сад и тащишь обратно, потому что трава мокрая. Женщина покорно пошла за ним - она не дотронулась до своего сына, просто смотрела, как священник кладет его в темноте на ворох кукурузы. Он сел на земляной пол и медленно проговорил: - Надо похоронить. Это она поняла и кивнула головой. Священник спросил: - Где твой муж? Он тебе поможет? Она быстро заговорила - должно быть, на языке камачо; он понял только отдельные испанские слова. Вот опять она сказала "Americano", и ему вспомнился преступник, фотография которого висела в полиции рядом с его собственной. Он спросил: - Это он убил? - Она замотала головой. Что же случилось? - подумал он. Неужели американец спрятался здесь и солдаты стреляли по хижинам? Очень может быть. Внезапно он насторожился: женщина назвала ту банановую плантацию. Но там не было умирающих, там не было ни малейших признаков разбоя - разве только тишина и бегство ее хозяев говорили о беде. Он подумал, что заболела мать, но, может, стряслось что-нибудь похуже? Может быть, этот тупица капитан Феллоуз снял ружье со стены и вышел с таким неспорым оружием на человека, главный талант которого заключался в быстроте реакции и в умении стрелять прямо из кармана? А бедная девочка... какую ответственность, может быть, пришлось ей взвалить на себя! Он отогнал эту мысль и спросил: - Лопата у тебя есть? - Она не поняла вопроса, и он показал ей, как роют землю. Раздался новый раскат грома; надвигалась вторая гроза, точно враг узнал, что после обстрела кое-кто остался в живых, и теперь намерен добить уцелевших. Опять ему послышалось идущее издалека могучее дыхание дождя. Он уловил, что женщина говорит про церковь. У нее было в запасе несколько испанских слов. Что она хочет сказать? - подумал он. Но тут хлынул дождь. Дождь стеной стал между ним и спасением, обрушился на них глыбой, замкнул их в себе. Луна спряталась, и только вспышки молний освещали темноту. Такого дождя крыша не могла выдержать, он лил сквозь нее, сухие кукурузные листья, на которых лежал мертвый ребенок, потрескивали, как горящие сучья. Он дрожал от холода - может быть, это начинается лихорадка? Надо уходить отсюда, пока еще у него есть силы. Женщина, невидимая в темноте, снова умоляюще проговорила: - Iglesia [церковь (исп.)]. - Наверно, ей хочется похоронить ребенка у церкви или только поднести его к алтарю, чтобы он коснулся ног Христа. Безумная мысль! При вспышке молнии, озарившей все вокруг голубым светом, он развел руками, показывая ей всю невозможность этого, и сказал: - Солдаты. - Но она тут же ответила: - Americano! - Это слово все время возникало в ее речи, будто в нем было много значений, и только интонация позволяла понять, о чем она говорит, - поясняет, предостерегает, таит угрозу. Может, она хотела сказать, что солдаты заняты поисками преступни