Колумбия" Белланки, "Джи Би спорт рейсер"... Я пересел на другое место железной кровати, туда, где она не издавала при каждом моем движении звона и скрипа, и приложил щеку к щеке Дэфни. Она не отпрянула, напротив того, придвинулась, словно медленно сдаваясь. Эта нежная покорность, сквозившая во всем готовность принять меня, вызвали во мне бурю чувств, и я заключил Дэфни в объятия. 7 Я успокоился, но удовлетворения не чувствовал. Никогда еще я не испытывал ничего подобного тому, что дала мне эта необыкновенная девушка. И вместе с тем я понимал, что еще больше она утаила от меня. Все произошло легко и просто. Я знал, что ее радует восхищение мужчин, что она наслаждается, когда во время танцев ловит на себе голодные взгляды, и теперь, в этой комнате с желтыит стенами, она показалась мне слишком уж податливой. Я не сомневался, что она лишь делала вид, будто только ради меня так легко пожертвовала многим. Нет, Дэфни была не из тех девушек, что продают себя по дешевке. И все же я не чувствовал себя львом - надменным, торжествующим и хвастливым; я испытывал какое-то смутное ощущение, мне казалось, что меня оставили за закрытой дверью. Она проявила милую покорность, но отдала только свое тело, а не самое себя, потому что, по-моему, ей по-прежнему хотелось, чтобы за нее дрались, завоевывали ее, и она, радостно возбужденная, ждала своего поражения в моих ищущих руках. Ей хотелось чего-то большего, чем то, что произошло. Мне тоже. Предстояло преодолеть огромные трудности, чтобы получить доступ к неоценимым сокровищам, скрытым, как я теперь знал, где-то в самых глубинах Дэфни. У нее было поношенное и залатанное белье. Одеваясь, я передавал Дэфни некоторые из ее вещей, и она отвечала мне взглядом, в котором читалось то, что бедняки называют гордостью, хотя следовало бы назвать затаенной горечью. Мы были еще полуодеты, когда она великодушно, со смеющимися глазами сказала: - Лейтенант Боумен, вы не думаете, что вам пора назвать свое имя? - Чарльз. Некоторые зовут меня Боу. - Боу, - повторила она, наклонив головку набок, словно вслушиваясь. - Мне нравится. Боу... - Она обняла меня и прижала к себе. - Мой дорогой Боу, - с чувством проговорила она. Я ответил на ее объятие со всей нежностью, на какую был способен. Я видел, как трудно мне будет проникнуть в чудесные глубины Дэфни. 8 Мы проверяли самолет после учебного полета, и Мерроу сказал Реду Блеку, что он мог бы сойти за механика, если бы не был похож на трубочиста. Неужели нельзя привести себя в порядок? Да и вообще весь наземный экипаж Блека, добавил Базз, производит отталкивающее впечатление. Блек в бешенстве заорал, что механикам выдали всего лишь по два комбинезона и что их вот уже больше недели держат в стирке; он ушел, продолжая поносить капитана Мерроу на чем свет стоит. - А все проклятые штабисты их авиакрыла, - сказал Мерроу. Мы давно уже привыкли по каждому поводу изливать свое негодование на штаб. - Пошли, Боумен, за великами, поедем в штаб и расчехвостим их. Мерроу и без того ненавидел сержантов, а тут еще надо было заботиться о стирке их кобинезонов. Мы проехали через "штабные" ворота, ведущие к Пайк-Райлинг-холлу. Штаб крыла размещался в доме, построенном в георгианскую эпоху; дом стоял посреди английского парка, разбитого (как много позже сообщил мне Линч) по проекту Андре Ленотра. Миром и спокойствием дышало все вокруг. От пышных цветников расходились аллеи высоченных буков; главная аллея тянулась на восток и вела к "Храму любви" - убежищу мраморной Афродиты. "Самый походящий климат, чтобы круглый год торчать с голым задом". В одной из гостиных, где нас с Мерроу заставили ждать целых полчаса, висела гравюра начала XVIII столетия; художник изобразил на ней дом, где мы сейчас находились, и деревья вокруг него. Взглянув в окно, мы обнаружили, что некоторые из них все еще живы, особенно одна липа, - за двести лет она превратилась в благородного гиганта и прикрывала своими ветвями целое крыло дома. Позже я рассказал об этом дереве Линчу, и Линч заметил, что оно старше государства, представители которого занимают сейчас дом. Мерроу, конечно, добивался приема у самого генерала, а принял нас, конечно, его адъютант майор Ханерт, известный тем, что вместе с местными любителями охотился в красном сюртуке на лисиц. Майор провел нас в оперативную комнату (прозванную нами "Фабрикой брехни") - салон с высокими окнами, на одной стене которого, за экраном из целлотекса, висела огромная карта европейского театра войны в масштабе 1:500 000, с пятнами красной сыпи - районами, прикрытыми зенитной артиллерией, с игрушечными самолетиками - аэродромами, где базировались истребители гуннов, с паутиной линий и кружков - каналами радиолокаторов и ненаправленными приводными маяками; словно капли росы, сверкали на карте яркие шляпки кнопок. За столиками, перед досками вроде классных, сидели женщины в военной форме, и Мерроу не упустил случая одарить каждую из них игривым взглядом. Майор Ханерт прикгласил меня и Мерроу садиться, был вежлив, как светский человек в обращении с лакеями, но постарался поскорее отделаться от нас, причем, как потом выяснилось, сы ничего не добились. Зато что-то произошло с Мерроу. На обратном пути, проезжая мимо "Храма любви", Мерроу остановился, сошел с велосипеда, обвел взглядом гигантские буки по обеим сторонам аллеи, что-то быстро прикинул в уме и сказал: - А знаешь, Боумен, спорю, что "крепость" сможет пролететь вдоль этой щели между деревьями. Я бы полетел ниже верхушек - прямо вон в те окна. И еще об одном я мог бы поспорить. Если бы в этот момент у окна оказался майоришка Ханерт, он бы обязательно наделал в штаны! 9 Мы встретились с Дэфни после ее рабочего дня в вестибюле "Быка" на Трампингтон-стрит. Непрерывно лил дождь. Утро - была среда пятого мая - выдалось холодное и неприветливое. На базу пришел большой грузовик с почтой; мы с нетерпением ждали ее три недели, а выяснилось, что вся она месячной давности и по ошибке успела побывать в XII воздушной армии, в Северной Африке. Обычная путаница. Письма от Дженет не было. Я даже обрадовался. В полдень я отправился на автобусе всместе с отпускниками в Кембридж, захватив с собой сэкономленные от обедов и в рейдах сладости. Я отдал конфеты Дэфни, она чмокнула меня в щеку в знак благодарности и воскликнула: - Ну и едите же вы, янки! - Нет, ты послушай, - сказал я. - У нас в экипаже есть парень по фамилии Прайен, стрелок хвостовой турели; у него не желудок, а настоящая фабрика газа; ты бы послушала, как он скулит насчет пищи, которой нас пичкают. Однообразие. Яичный порошок. Сало и крахмал. Блины перед самым вылетом - это людям, которые должны подняться в воздух! Бобы и капуста вечером, как раз перед объявлением боевой готовности. Боли в желудке, отвратительное состояние. Я рассказал обо всем репертуаре Прайена: "Хочу молока!.. Мне надо молока!.." Мерзкие столовые. Дежурные из наряда по кухне, счищающие остатки еды со шпателей грязными пальцами с трауром под ногтями. Ничего себе, подходящая тема для разговора с девушкой, пришедшей на свидание! - Бедненький мой! - сказала Дэфни, словно жаловался не Прайен, а я, и всем своим видом показывая, что она прекрасно понимает, почему я так говорю и на что намекаю. - Я угощу тебя в своей комнате крепким чаем, только надо купить булочек с изюмом. У тебя еще остались деньги, которыми ты хвастал? - А как же! Без денег не бываю. Мы пошли за покупками. У нее был зонтик. Она сделала мне нагоняй за то, что я не захватил с собой плаща. Когда мы оказались в ее комнате, она снова первым делом закрыла дверь на задвижку. - Почему ты закрываешься? Боишься соглядатаев? Или этой твоей миссис - как ее там? - Нет, - ответила она, пожимая плечами. - Наверно, просто потому, что обожаю секреты. Ее комната была нашим секретным убежищем; в окно стучал дождь. Все было иначе, чем в прошлый раз. Мы хотели сделать приятное друг другу, я чувствовал себя счастливым и хотел, чтобы Дэфни знала это. Она вскипятила такой чай, что на нем могла бы летать "крепость", достала кекс, и мы заговорили о нашем детстве. Она рассказала, что в возрасте четырех-пяти лет заболела дифтеритом. Вспомнила, что ее хотели отправить в больницу и вызвали с работы отца, а он все не шел и не шел. По ее словам, отец был очень способный человек, добрый, мягкий, начитанный; выходец из рабочей семьи в Средней Англии, он, несмотря на все свои таланты, не мог подняться по служебной лестнице выше мелкого государственного служащего. Впрочем, добавила Дэфни, это не ожесточило его, только заставило замкнуться в себе, чуждаться всех, кроме своих детей. Так вот, она заболела, время шло, мать совсем растерялась, и тут наконец появился отец. Почему же он задержался? Да потому, что отправился в магазин на Риджент-стрит и, проявив опасную для семейного бюджета щедрость, купил ей ночную сорочку, халатик и гребень - на тот случай, если придется ночевать не дома. - Похоже, твой отец был хорошим человеком, - сказал я. Отца Дэфни уже нет в живых. Она вспомнила, как он водил ее по картинным галереям; она говорила о том, какое впечатление производили на нее, тринадцатилетнюю девочку, картины Буше и Фрагонара из "Коллекции Уоллеса"; она рассказывала о "пламенеющих закатах Тернера", которые так любил ее отец в галерее Тейта. - И мне бы хотелось взглянуть на них, - заметил я. - Как и на все, что имеет отношение к небу. - Мы как-нибудь побываем там с тобой, - ответила она так, словно мы уже понимали, что теперь долго не расстанемся друг с другом. Я попытался рассказать ей о солнечном восходе, который мы наблюдали во время вчерашнего рейда на Антверпен, о ясном, лимонно-желтом небе впереди нас и темной голубизне позади, там, где на земле еще лежала ночь, о взбаламученном небе далеко вверху над нами - необозримом пологе перисто-кучевых облаков, украшенном рисунком, как кожа скумбрии. - А мне нравится смотреть на море, - призналась Дэфни и рассказала еще одно воспоминание детства - о поездке на побережье в Девоншире. - Я люблю небо, - сказал я. - Хорошо помню, словно все происходило вчера, хотя мне было тогда лет двенадцать, как из моего окна в Донкентауне я любовался плывущими в синеве барашками. Помню так ясно! Это было преддверье засушливых дней - несколько туч, несущихся на северо-запад. Они заставили меня вспомнить Аполлона; я решил, что у него, наверно, были исполинские кони; глядя в окно, я стал мечтать о состязаниях на колесницах и видел себя одним из возниц; тормозя на повороте футах в десяти от факелов, обозначавших финиш, я зацепил обитую медью колесницу гунна и оторвал у нее колесо; представил себе, как взглянул вверх, на императора, как ревела толпа, а над головами - это особенно отчетливо виделось мне, - над головами, над "Цирком Максима", раскинулось небо с плывущими по нему барашками, слегка окрашенное первыми розовыми прикосновениями вечера. - Ты пил когда-нибудь уэльский чай? - Нет. Что это такое? - Да вообще-то смесь горячего молока, воды и сахара с небольшой добавкой чая... Дэфни рассказала о крохотном летнем домике среди миниатюрного сада и что-то о своем брате, он был большим аккуратистом и имел модель железной дороги, точную копию одной из действующих английских дорог, - она стояла у него на открытом воздухе. Однако я слушал Дэфни не очень внимательно и думал о том, что сказать еще, чтобы на нее произвели впечатление моя чувствительность, доброта, отзывчивость, добропорядочность моих родителей, мое преклонение перед всем прекрасным. Думаю, тем же была озабочена и Дэфни и, наверно, тоже не слушала меня. Как ни странно, стараясь выставить себя в самом выгодном свете, мы стали больше уважать друг друга, хотя почти не слушали того, что говорилось. Любовь к другому начинается с любви к самому себе; осознав эту истину, я почувствовал, что у меня словно расправляются крылья, мне захотелось дать понять Дэфни, что с момента нашего последнего свидания в этой же комнате я стал сильнее и теперь лучше знаю, что надо делать. Вот я побыл с ней, сказал я, и стал другом всего человечества. Я рассказал, что мы потеряли нашего радиста Ковальского, что он сильно обморозился и я навестил его в госпитале и здорово ободрил. Восторгаясь собственной добротой, я тем самым прославлял Дэфни; то, что я говорил о себе, в какой-то мере относилось к ней, и она стала внимательнее прислушиваться к моим словам, чуть склонив головку набок и посматривая на меня с глубоким пониманием и одобрением. В весьма небрежном тоне я описал ей наш вчерашний рейд на Антверпен. Забавная война; шутка за шуткой. Наш новый радист Лемб, впервые вылетавший на боевую операцию, начал громко болтать по внутреннему телефону, а потом вдруг перестал подавать признаки жизни, хотя должен был вести огонь из верхней турели; Хендаун пошел в радиоотсек и обнаружил, что парень крепко спит. Он было подумал, что с Лембом случился обморок, а тот, оказывается, вздремнул! Я засмеялся, и Дэфни тоже рассмеялась. А мое великодушие уже не знало удержу. - Блестящий летчик наш Мерроу, - сказал я, - поразительная интуиция. В одном из воздушных боев ФВ-190 пытался бомбить нас с пикирования, с высоты четыре тысячи футов, но Базз ждал до самого последнего момента, а потом... В следующий раз я обязательно приведу его к тебе. - Я был так упоен самим собою, что потерял рассудок. - Хорошо. Поистине, счастливые часов не наблюдают, но все же пришло время расставаться. - Не знаю, - сказал я, - но ты заставила меня совершенно по-новому смотреть на мир. - Я поцеловал ее и ушел. Возвращаясь на автобусе, я взглянул на лица наших летчиков и подумал: какие чудесные люди! И как мне повезло, что я один из них! 10 В субботу восьмого мая я позвонил Дэфни, и мы договорились встретиться на следующий день в городке Метфорд-сейдж, что на полпути между Кембриджем и Бертлеком. Она могла добраться туда на автобусе. Позднее я спросил у Мерроу, не хочет ли он поехать со мной. - Вот здорово! - как мальчишка, воскликнул он. - Мы можем отправиться на велосипедах. Так мы и сделали, хотя день выдался унылый и дождливый. Часть пути мы ехали рядом. В одном месте вдоль дороги росли ивы. Базз завел разговор о том, что будет после войны. В соответствии с теорией вероятности Хеверстроу, никто из нас не питал особой надежды пережить войну, но Базз, по-моему, считал, что нет правил без исключения и что как раз он и станет одним из таких редких исключений. - Бог ты мой, - сказал он, - да у меня в Штатах накопилась целая куча денег из отчислений от жалованья, того и гляди, начнут гнить и вонять. - Его возмущала одна мысль о том, что он не сможет тратить эти деньги до конца войны. Немного погодя он снова заговорил: - А знаешь что? После войны меня уволят в отставку и сделают производителем. Я напложу им народу на целое соединение тяжелых бомбардировщиков. - Некоторое время он молча работал педалями, потом продолжал: - Нет, пожалуй, лучше я стану падре. У этих проклятых попов житьишко хоть куда - как и у барменов, только и занятия, что выслушивать трепотню всякого кающегося сброда. Разница лишь в том, что падре может слушать сидя, а вот бармен не может. Потом падре выберет какие-нибудь псалмы, придумает какую-нибудь проповедь и сдерет с околпаченных, может, долларов пять. "Мы собрались здесь, братья и сестры, чтобы соединить в святом браке этого мужчину и эту женщину... Пусть-ка люди с клеевого завода пересядут на задние скамейки, поближе к окнам..." Боже мой, Боймен, ну чем не житье! Лучшего я бы и не хотел. Мы встретились с Дэфни, чтобы пообедать, - а может, позавтракать, - в гостинице "Старый аббат" в Мотфорд-сейдже, и я смотрел, как она, справляясь с телятиной в сухарях, брюссельской капустой и вареной картошкой, одновременно справляется и с Мерроу. Я думаю, Дэфни принадлежала к тем женщинам, которые умеют наблюдать за собой, тщательно взвешивают каждый свой шаг и потому быстро разгадывают других. Дэфни, видимо, полностью завладела Мерроу. Можно было подумать, что они мыслят и чувствуют одинаково и что она относится к нему с теплотой и симпатией. В действительности же Дэфни мгновенно сообразила, что самая подходящая тема для разговора с Уильямом Сиддлкофом Мерроу - это сам Уильям Сиддлкоф Мерроу. Он давал это понять всем своим поведением. Она заставила Мерроу заговорить об упоении полетом. - Вы знаете, - сказал он, - ощущение такое, будто нет силы, способной вас остановить. Там, наверху, мне иногда просто хочется кричать. Видите ли, - продолжал он с серьезным лицом, близко склоняясь к Дэфни, - вы как бы сливаетесь с машиной. Как бы превращаетесь в сказочно могучее существо, которому нет и не было равных. Дэфни, кажется, даже чуточку сжалась в знак почтительности к этому могучему существу, что особенно понравилось Баззу. - А как же со смертью? - тихо спросила она. - Чушь! - презрительно бросил Мерроу. - Да, вы знаете, что у летчиков является самой серьезной дисциплинарной проблемой? Я говорю о настоящих летчиках, о настоящих мужчинах. Они не могут удержаться от соблазна подразнить смерть. Они идут на такой риск, от которого у вас, окажись вы на их месте, поседели бы волосы... И Базз показал, как он сердит на смерть. Он говорил о ней не иначе как об "этом мерзавце в небе" и "проклятом сержантишке". - Знаете, что мне хотелось бы сделать? - яростно спросил он. - Убить смерть. Мерроу так стукнул кулаком по столу, что из миски чуть не выскочила суповая ложка. Странно было слышать, что человек в двадцать шесть лет с такой настойчивостью рассуждает о смерти. - Расскажите мне о своей жизни, - попросила Дэфни Мерроу, как только мы разделались с первым. - О моей жизни? Черт побери, я налетал три тысячи сто часов и никогда не угробил ни одного самолета. - Нет, нет, начните с начала! - О, Господи! Но Дэфни лишь взглянула на него со своим обычным видом глубокой сосредоточенности. Мерроу закурил сигару. 11 - Ну хорошо, - заговорил он. - Мне двадцать шесть. Я родился и вырос в Холенде, в штате Небраска. Кукурузная местность в шестидесяти четырех милях от Омахи и в пятидесяти шести от Колумбуса, между Элкхорн-Луп и реками Платт. Девятьсот три жителя. Есть тротуары, но по ним обычно никто не ходит. Сразу скажу, что мой старик был моим идеалом. Занимался он всем понемногу и ничем особенно: продажей недвижимой собственности, немного страховым делом - насколько в нем нуждалось такое захолустье, как Холенд; некоторое время представлял в этом графстве фирму "Шевроле". Отец хотел, чтобы я не упустил тех возможностей, что упустил он сам. Звали его Фрэнк, и был он настоящим мужчиной. Теперь отца уже нет. Иногда я думаю, что он был порядочным трепачом, и все же я любил этого старого сукина сына. Никогда не забуду ночь, которую я впервые провел вне дома. Вместе с другими ребятами, захватив девушек, мы отправились в Колумбус; то да се, но ничего особенного - в такой компании, сами понимаете, особенно не разойдешься, - и вдруг как-то неожиданно показалось солнце. Была суббота Четвертого июля - во всяком случае, в субботу мы выехали. Вернулся я домой в воскресенье, в половине десятого утра, заранее готовый к тому, что старик задаст мне крепкую взбучку. Я, правда, придумал какое-то объяснение, но не рассчитывал, что оно мне поможет. В доме я никого не встретил и отправился в столовую, где отец как раз сидел за завтраком. "Это ты, сынок? - сказал он. - Не знал, что ты уже поднялся. Что ты делаешь в такую рань? Ведь сегодня воскресенье. Садись застракать". Я сел. Мне казалось, что у меня вот-вот лопнут кишки, так я сдерживался, чтобы не расхохотаться. Я учился два года в Крейтонском университете в Омахе. Собирался пойти на медицинский факультет, хотел стать акушером. Не знаю почему, но ни одна женщина не оставляет меня равнодушным, ну а передо мной, - Базз самодовольно ухмыльнулся, - передо мной ни одна не устоит. Серьезно говорю, сестренка! Тринадцати лет я впервые обладал женщиной, матерью десятилетней дочери. Не знаю, чем привлек ее такой мальчишка, клянусь, не знаю. Но она заставила меня. Потом ей стало стыдно, и она взяла с меня слово никому ничего не говорить. Когда я перешел на второй курс, ее дочери уже исполнилось семнадцать лет, а мне было около двадцати. Она была хорошо сложена... я хочу сказать, она была в известном отношении талантлива. Во время каникул я заметил, что стоило мне появиться у них в доме, как мамаша немедленно смывалась к себе наверх, оставляя меня наедине с дочкой. Как-то вечером я сказал Дотти: "Поедем в кино в Колумбус". Колумбус находился в часе езды от нас, а порядки в нашем городке были строгие: если парень хотел отправиться с девушкой в Колумбус, надо было заблаговременно ее предупредить, чтобы она успела попросить разрешения, а вы старались назначить свидание другой, на тот случай, если одна не сможет поехать. Дотти ответила, что нужно спросить маму. "Да ничего с тобой не случится", - говорю я, а она говорит: "Понимаешь, Билль, - в те дни меня называли Биллем, - никак не смогу поехать вдвоем с тобой в Колумбус, если не спрошу маму". Она подошла к лестнице и крикнула: "Мама!" - "Да, дорогая?" - "Могу я сегодня вечером поехать в кино в Колумбусе?" - "С кем, дорогая?" - "С Биллем Мерроу". - "Прекрасно, дорогая. Пожалуйста, поезжай с Билли". Поехали мы в Колумбус, побывали в кино и по некоторым причинам здорово задержались. На следующий вечер я снова зашел за ней, и мама снова не возражала, чтоб я повез дочку в Омаху. Вот на второй вечер Дотти и говорит: "Знаешь, Билль, никак не могу понять. Обычно мама не разрешает мне оставаться или куда-нибудь ходить с кем-либо вдвоем, да еще два вечера подряд. А если и разрешает, то только до определенного часа, и когда я возвращаюсь, обязательно спрашивает, что я делала и хорошо ли себя вела. А вот вчера вечером она даже не позвала меня к себе в комнату, а когда я пришла сама, она повернулась на другой бок, притворилась засыпающей и только вроде бы застонала. Ничего не понимаю!" - "Может, она доверяет мне, Дотти", - сказал я. "Вот оторвал!" - хихикнула Дотти. "А почему бы и не оторвать?" После второго курса я перевелся в Джорджтаунский университет в Вашингтоне, в округе Колумбия. Бог мой, когда-то надо же было вырваться на свободу и отправиться на Восточное побережье! Я приехал в Вашингтон с портативным радиоприемником и комплектом новеньких клюшек для гольфа; должно быть, я вообразил, что вступаю в загородный клуб, будь он проклят. Скоро я понял, что к чему. Моим товарищем по комнате оказался Максуелл Горс Эрвин. Мы звали его Планктоном - такой он был маленький, меньше тебя, Боумен. Он боролся в нашей команде в классе сто пятнадцать фунтов, а сейчас борется со штурвалом одной из этих огромных летающих лодок военно-морской авиации. Он еще меньше тебя, Боумен, а эти машины... Господи, вот громадины! Не могу удержаться от смеха, когда представляю его за штурвалом. Он, наверно, выглядит так же нелепо, как нелепо выглядел бы ты, Боумен, если бы взялся один управлять "крепостью". Первый полет доставил мне куда больше удовольствия, чем мамочка Дотти или кто-нибудь другой. Это было просто здорово. Как-то однажды мы с Планком пошли побродить по Анакосте и, осматривая самолеты, спросили, нельзя ли нам оторвать полетик. И вдруг один парень говорит: "А почему бы и нет?" Он поднял нас в стареньком военно-морском О2-У. Мы полетали только над Анакостой. Клянусь забуми Господа, я не мог дождаться, когда полечу снова. Однажды во время каникул Планк говорит мне: "Таг, - тогда он звал меня Тагом, - к чертям, говорит, эти поезда! Поедем на Бойлинг-Филд и попросим, чтобы нас подбросили на самолете". Я, конечно, согласился; так мы и сделали, а после этого спали и видели себя летчиками. Тот год я еще кое-как крепился, а потом смотался. До того осточертел мне Вашингтон. В конце года я весил всего сто сорок восемь фунтов. Сейчас во мне сто восемьдесят шесть. Так что судите сами. Между прочим, сейчас я ношу башмаки девятого размера, а шляпу семь с половиной. Вы когда-нибудь слыхали, чтобы человек с такими маленькими ногами имел такую большую голову? Распухла от девушек. Два года я потратил зря - работал у перекупщика пшеницы в Омахе. Я никогда ничего не делал сверх того, что поручено, - ничего, будь они прокляты! Я только о том и думал, как бы научиться летать или как бы переспать с девушкой. Думать-то думал, а делать ничего не делал, чтобы научиться летать, как не делал ничего и насчет девушек - они были так доступны, что прямо тошнило. Потом я получил письмо от Планка, он объявился в Вустере, в штате Массачусетс, и сообщал, что учится летать; я упаковал чемодан, отправился в Вустер, устроился на работу и вместе с Планком стал учиться у одного старика пьяницы, занимавшегося этим еще со времен царя Гороха. Первоклассным летчиком я стал только потому, что старик никогда не протрезвлялся, так что с первого же полета мне пришлось самостоятельно управлять машиной. Нет, нет, серьезно, я родился летчиком. У меня молниеносные рефлексы. Когда доктор своим маленьким резиновым молоточком начинает стучать у меня под коленной чашечкой, ему надо быть начеку - не так-то просто вовремя увернуться от моей ноги, а лягаюсь я, как проклятый верблюд, понимаете? Купить себе самолет я не мог и потому выклянчивал полеты у кого попало. В общем-то, налетал порядочно часов. Потом удалось получить работу летчика-испытателя у фирмы "Майлдресс" - насчет налета часов я врал не хуже, чем врет итальянская проститутка, но фирме понравилось, как я управляю самолетом, и меня взяли на работу. Предыдущему летчику-испытателю фирма сломала шею недели за две до этого, и владешльцы фирмы понимали, что я нужен им больше, чем они мне. На испытание самолета мне требовалось ровно двенадцать минут; в те времена фирма выпускала маленькие тяжеловесные учебно-тренировочные машины - помнишь, Боумен? Двенадцать минут, чтобы подняться, сделать медленную бочку, вираж влево, вираж вправо, пике. Пикирование было моей специальностью. Уж заставлял я кое-кого поволноваться! Потом пришло время, когда даже слепой видел, что надвигается война; я сделал так, что меня призвали в армию, и прикинулся человеком, который не умеет, но очень хочет научиться летать, и уже со Спеннер-филда и позже пошла сплошная мышиная возня. Да ты же, Боумен, знаешь! Вот, пожалуй, и все, разве что я не упомянул женщин, с которыми имел дело; но не думайте, что я забыл о них. О женщинах я ни на минуту не забываю. Особенно не забуду одну из них, я называл ее Филли из Филы[15]; она пришла с альбомом пластинок, захотела подарить их мне - пластинки с голосом Дуайта Фиске; ты помнишь певца Дуайта Фиске, Боумен? Девушка прожила у меня три дня. Я и сам не знаю, чем беру женщин; это со своей-то безобразной мордой; может, тем, что когда вы относитесь к проститутке, как к гранд-даме, она сделает для вас все, а если вы относитесь к гранд-даме, как к простиутке, она или тоже сделает для вас все, или заорет и влепит оплеуху, что в конечном счете лишь сэкономит время. Нет, серьезно, я просто мил с ними. Стараюсь. Помню, работая у "Майлдресс", я не забывал ежедневно спикировать над домом каждой из моих приятельниц. Давал знать, что никогда не забываю о них. Некоторые считают меня треплом. Напрасно только злят меня - просто я стараюсь во все вникать. Однажды в Денвере девушка, прослышав, что меня называют трепачом, подошла ко мне и спросила: "Так вы и есть тот самый знаменитый Брехун Мерроу?" Потом я целых два дня ни с кем не разговаривал. Слишком уж задело. Баззом меня стали называть на авиабазе Спеннер, где нас обучали летать, хотя в то время я уже был чертовски хорошим летчиком. Среди наших курсантов оказалось два Смита, два Дейса, два Тернера и не меньше десятка парней по имени Билль, из-за чего происходила постоянная путаница, невозможно было понять, к кому именно обращаются; потому и решили раздать новые имена. Мне сразу же, едва взглянув на меня, сказали, что я буду Баззом. Так что я теперь Базз[16]. Так. Дайте подумать, что же еще? Ах да, автомашины. Ну, автомашин у меня перебывала целая куча. Но у себя в Штатах я был без ума только от "стримлайнера". Однажды около Гранд-Айл я сделал на нем пять миль. И знаете, свою последнюю машину я оставил на стоянке около аэродрома в Беннете в тот день, когда мы вылетели сюда. С ключом и всем остальным. Я просто подъехал, вышел из машины и сел в самолет. Подержанный "олдсмобиль" с откидным верхом, и обошелся он мне всего в двести тридцать монет. Кто знает, может, в конце концов госпожа Публика окажется честной, и я найду эту штуковину на том же самом месте, когда вернусь. Ну, а если и не найду, просто буду считать, что просадил машину в карты. Я терял и больше за один присест. Но, черт возьми, уж больно мне жаль электрическую бритву. Это все сукин сын Хеверстроу виноват. Я велел ему положить бритву на заднее сиденье, в мой чемодан. А он оставил ее просто так. Лучше мне потерять автомобиль, чем бритву. У меня очень жесткая борода. А бриться приходится минимум дважды в день, чтобы прилично выглядеть. Ну, что же еще? Да, куда бы я ни пошел, у меня всегда с собой две бумажки по пятьдесят долларов. Я держу их на всякий чрезвычайный случай, - случай, если попаду в какую-нибудь неприятность. Вот вам моя биография, вы же сами просили рассказать. Базз поставил на стол локти, переплел пальцы и оперся на них подбородком, выставив его в сторону Дэфни. Он казался довольным собой. - Ну, а как насчет войны? - спросила Дэфни тем же тихим голосом человека, потрясенного подобным мужеством и энергией. - Никогда еще я не жил так хорошо, - твердо ответил он. - Как вас понимать? - извиняющимся тоном спросила она. - Я люблю летать. Люблю работу, которую мы делаем. - Работу?! - Послушайте. - Глаза у Базза заблестели. - Нас с Боуменом можно причислить к самым великим разрушителям в истории человечества. Это и есть наша работа. Дэфни вопросительно взглянула на меня, словно спрашивала, разделяю ли я убеждения Базза, и я, как мне помнится, отрицательно качнул головой. Ее новый мимолетный взгляд растопил мои последние сомнения. С этой минуты я уже не сомневался, что Дэфни действительно предпочитает меня Мерроу и что я безумно влюблен в нее. У меня возникло странное чувство неловкости за моего командира. Впервые у меня мелькнула мысль, что не такое уж он совершенство, как кажется, и впервые в присутствии Дэфни я подумал, как плохо, что она англичанка, а я американец. Мне было стыдно за моего американского коллегу. Я решил на следующей же встрече обязательно объяснить Дэфни, что... Но что именно? Что Мерроу недоучка? Что он дурно воспитан и груб?.. Нет, вряд ли в этом дело... Что мы народ, который любит все, что можно купить? Что мы нахальны, резки на язык, самоуверенны?.. Нет, не то... Однако объяснять ничего не требовалось, потому что Дэфни значительно лучше, чем я, поняла Базза Мерроу. 12 Буфетчик из офицерского клуба, техник-сержант третьего класса Данк Фармер, пытался устроиться в экипаж Аполлона Холдрета. Все мы от нечего делать болтались в клубе, играли в карты, а то собирались у стойки и просто чесали языки. Было двенадцатое мая; вот уже больше недели мы не овершали боевых вылетов - нелетная погода держала "крепости" на земле, и экипажи самолетов, особенно те, чье пребывание в Англии подходило к концу, все больше томились и нервничали. Многие из собравшихся в клубе приналегали на вино, и мы с Мерроу тоже стояли у бара и потягивали виски; однако алкоголь не действовал на нас. Я все еще не избавился от сомнения, которое вызвал у меня Мерроу в прошлое воскресенье, когда мы обедали с Дэфни. Наблюдая, как выслуживается Данк перед некоторыми летчиками, сразу можно было сказать, кто считается в нашей авиагруппе асом. Бродяга из болотистых местностей Флориды, Данк в мирное время зарабатывал на кусок хлеба своим голосом - был зазывалой на карнавалах, певцом в дешевых кабачках, аукционером на мелких распродажах. Вечер за вечером пронзительной самоуверенной скороговоркой он проповедовал в клубе примитивный фатализм, находивший у летчиков полное понимание: "Я знаю, что умру, но не раньше, чем выпадет мой номер. Мне плевать, если самолет или корабль попадет в аварию - черт побери, пока не подошло мое время, ничего со мной не случится. Ну, может, стану калекой, я погибнуть не погибну, пока не выпадет номер". Данк вечно жаловался, что его никак не переводят из бара в строй; никто, видимо, не поддавался на уговоры буфетчика взять его в экипаж стрелком. - Черт возьми, да я научился стрелять еще в те годы, когда был по колено заячьему клещу, - на этот раз атаковал он Холдрета. - Я же отлично стреляю! - Ну хорошо, Данк, - ответил Холдрет. - Знаешь, что я тебе скажу? Если мой стрелок с хвостовой турели угробится, я возьму тебя. - Вот это здорово, майор! - воскликнул Данк. В его голосе слашалась радость, но лицо стало унылым. - И что ты рвешься летать с ним? - спросил Мерроу у Данка, кивком показывая на Холдрета. Холдрет быстро повернулся и увидел, что Мерроу ухмыляется. - Да у него не "летающая крепость", а старая калоша. Из-за такой шутки Холдрет мог бы кинуться в драку, но на этот раз предпочел отвернуться. Уже несколько дней Мерроу был раздражителен и вел себя вызывающе. Однако он всегда держал наготове ухмылку, поэтому никто не мог сказать, когда он зубоскалит, а когда говорит серьезно. К буфету неуклюже подошел наш док Ренделл выпить первый из двух вечерних бокалов вина. Доктор был очень высок и потому постоянно сутулился, словно стыдился своего роста. Он носил свободно свисающие усы, на лице у него, изрезанном глубокими, сбегавшими ко рту морщинами, виднелось несколько бородавок и родинок, а его карие глаза под густыми бровями смотрели, как у судьи, объявляющего о помиловании. У него были худые, с огромными кистями руки, и во время разговора он имел обыкновение отчаянно жестикулировать, словно это помогало ему удерживать равновесие. Его собеседнику приходилось все время держаться на безопасном расстоянии, чтобы не получить затрещину. Пьянея, Ренделл начинал спотыкаться на каждом слове, и это делало его в наших глазах свойским парнем. У военных летчиков вошло в обычай исподволь, но неотступно наблюдать за старшими офицерами, штабниками, священниками и врачами, брать на заметку каждое проявление трусости, изнеженности, доведушия и подлости. Ничего похожего за нашим доктором не водилось. Он всегда был тверд и энергичен и не давал спуску симулянтам. Так произошло и сейчас. Наливая Ренделлу вино, Данк Фармер, видимо, решил, что стрелка хвостовой турели на самолете Аполлона Холдрета действительно могут убить и что ему следует считаться с такой возможностью. - Послушайте, доктор, - сказал он, - вот беда, как вздохну, так чувствую боль в груди. Что бы мне предпринять? - Перестань дышать, Данк. Сразу поможет. Мерроу отрывисто захохотал. По-моему, Базз побаивался доктора, но так как считал своим долгом показывать всему свету, что никого и ничего не боится, то держался с ним вызывающе. - Вот что я скажу, доктор: мне хочется. Как только отменяют очередной полет, у меня появляется желание. Почему бы вам не организовать тут чистенький, уютненький бардачок для летчиков? Мне нужна либо девица, либо полет. Доктор молча посматривал на Мерроу. Спокойное дружелюбие в его пристальном взгляде, должно быть, сдерживало Мерроу, жаждавшего скандала. - Полет можно сравнить с селитрой, - продолжал Базз. - Он убивает половое влечение. Правда, доктор? У самого неистощимого мужчины. Если вы, мерзавцы, намерены держать меня все время на земле, то почему бы вам не облегчить мое положение? Доктор не скрывал, что игнорирует Мерроу. Он повернулмя к тем, кто стоял у бара, и принялся обсуждать с ними переданное в тот вечер по радио сообщение о том, что армии стран оси в Северной Африке прекратили сопротивление. Преемник Роммеля фон Арним взят в плен. - Нет, нет, - резко продолжал Мерроу, - почему вы не облегчите нам положение? - Я начинаю принимать с шести часов утра, - спокойно ответил Ренделл. - В амбулатории. Вы знаете, где она находится. Я видел, как побледнел Мерроу. Сейчас он скажет, думал я, что чувствует себя хорошо и не нуждается в проклятых психиатрах, но Базз смолчал. Он молчал целых полчаса, только раза два фыркнул, хотя чувствовалось, что он испытывает такое же напряжение, как беговая лошадь перед стартом. Доктор ушел. Как только за ним захлопнулась дверь, Мерроу завязал бессмысленный спор с Бреддоком, толкнул его и свалил со стола стакан с вином. Произошла короткая потасовка. Но, схватившись, чтобы душить друг друга, они, словно по велению какого-то мага, закончили дружеским объятием и повернулись к нам, ища выход своей злобе. Используя взвинченность "стариков", они совместными усилиями спровоцировали всеобщее буйство. Победа над странами оси в Северной Африке послужила им поводом устроить дебош, в котором не было ничего от радости победителей. Был самый отвратительный скандал - таких скандалов мне еще не приходилось наблюдать, а тем более в них участвовать. Мерроу и Бреддок начали швырять стаканы в печку. Данк Фармер попросил их прекратить "забаву", за что его подтащили к двери и выбросили на улицу. Остальные рвали в клочья журналы, бросали в потолок стрелки для игры, переворачивали столы, ломали стулья, разбивали бутылки с кока-колой, срывали занавеси с окон. Бреддок разжег огонь в трех корзинках для мусора, и клуб наполнился острым, сильным запахом горящей краски. Мерроу сорвал большой огнетушитель с длинным резиновым шлангом и, сделав вид, что тушит огонь мочой, поливал стены и столы. Под аккомпанемент сокрушаемого дерева и стекла завязалось несколько драк, троих пришлось отнести на койки, настолько серьезные повреждения они получили. - Вот я сам себе устроил облегчение, - заметил Мерроу, когда мы ложились спать. 13 Было похоже, что я не в состоянии выдерживать строй. Я увеличивал скорость, чтобы нагнать другие самолеты, но, опасаясь вырваться вперед, слишком поспешно уменьшал обороты двигателей и отставал, а потом начинал все с начала. Ноги у меня закоченели и причиняли нестерпимую боль, но я не хотел в этом признаваться. Особенно отчетливо я припоминаю ощущение собственной беспомощности. Проснувшись в то утро, я чувствовал себя не лучше, чем один из тех парней, кого принесли на койку с разбитой головой; во рту у меня было так же гадко, как в тех корзинах для мусора, что поджигал Бреддок. Я почти нчиего не соображал и натянул старые тесные носки; задолго до того, как мы поднялись на нужную высоту, ноги стали затекать и мерзнуть. Сразу же над вражеским побережьем нас встретили немецкие истребители, желтоносые ФВ-190, "Ребята из Абвиля", как мы прозвали их; они атаковывали нас в лоб, взмывая затем ярдах в двухстах или прорезая наш боевой порядок. Я нервничал, ноги не давали мне покоя, и я выполнял свои обязанности кое-как. Нашим объектом был авиационный завод "SNCA du Nord" в Моле, не очень глубоко на территории Франции, и мы кое-как добрались туда и вернулись на свой аэродром. Я вел машину из рук вон плохо, Мерроу же, несмотря на страшное похмелье, превосходно. Едва мы приземлились, как Мерроу налетел на меня. Впервые я попал под одну из его словесных атак. По его словам, я управлял машиной отвратительно. Никакого вдохновения. Все по-школярски. Дальше - больше. - Только о себе и думаешь, - отчитывал он меня, - а ведь знаешь, как плохо это может кончиться для остальных. Летишь, будто ты не в строю и вокруг тебя никого нет, и все потому, что только о своей особе и заботишься, а не о том, что надо пилотировать внимательно, помогать ребятам в соседних машинах, понимаешь? Ты всегда обязан помнить, каково летящим позади тебя. Помнить и точно держаться своего места в боевом порядке, будь он проклят! Больше всего меня сокрушали нотки снисходительности, звучавшие в его тоне, он поучал меня, как желторотого курсанта. По-моему, он просто старался доказать, что в его лице мир действительно имеет дело с одним из величайших разрушителей. Сейчас, оглядываясь назад, я думаю, что особенно интересно проследить, как я укреплял его в этом убеждении. Все, что он говорил, я принимал за чистую монету и тем самым поддерживал его сумасшествие: он понимал, что моя бесхарактерность предоставляет ему свободу действий. После разбора я уехал на велосипеде в поле, лег в высокую траву и оказался за частоколом хрупких зеленых стеблей, увенчанных волосками полусозревших семенных чешуек; здесь я был укрыт от всего света. Но что же происходило со мной? Может, всему причиной мой небольшой рост? Нет, не мог я плохо летать только потому, что не вышел ростом. Я уже много раз думал об этом. У одних мой рост вызывал чувство жалости, другие презирали меня, некоторые считали своим долгом позаботиться обо мне, когда я меньше всего нуждался в заботе, а кое-кто подшучивал, чтобы казаться самому себе выше, чем на самом деле, - все это я знал, как знал и то, что все эти люди действовали мне на нервы. Они вынуждали меня защищаться, доказывать, что не такой уж я тюфяк. Но я не хотел с их помощью стать нахалом. Я не хотел превратиться в типичного коротышку - горластого, наглого, везде и всюду выставляющего себя на первый план. За две минуты унизительного разговора Мерроу заставил меня вспомнить эту старую песню моего юношества. Легкий ветерок зашевелил траву, и я стал с интересом рассматривать сочные стебли - они раскачивались и переплетались перед моими глазами на фоне ярко-голубого бодрящего неба; я забыл о Мерроу, мысли мои обратились к Дэфни, и я отчетливо ощутил себя живым; внезапно, словно на меня хлынул освежающий ливень, я почувствовал огромную благодарность. Я вспомнил картины одного дня: мрачную стальную ферму железнодорожного моста близ моего дома и массивный железобетонный контргруз на противоположном берегу реки; своего кудлатого пса, весело махающего рыжеватым хвостом; чудесное небо; сумасшедшую птаху на буке в нашем дворе и ее крик: "Трик-трак! Трик-трак!" И своего тихого отца - он огорченно посматривает на меня и говорит: "Сынок, а ведь это, казалось бы, твоя работа". И тут же он сам выполнял работу, которую и вправду надо было делать мне. Да, я ставил себе в вину каждый пустяк и с готовностью брал ответственность даже за то, в чем не был виноват. Каким проницательным оказался Мерроу, обнаружив мою слабость. И как воспользовался ею. Однако тем самым он подставил себя под удар, ибо его страсть к уничтожению была ненасытна, ненасытна. 14 Все улетели, кроме нас. Мы с Баззом стояли на площадке для самолета и посматривали на "Тело". Базз делал вид, что недоволен своей машиной. - Стерва! - буркнул он. - Впервые так подвести. У меня такое чувство, будто я захватил кого-то в постели с одной из моих девушек. Было четырнадцатое мая. Наша авиагруппа совершала налет на судостроительные заводы "Германия верфт" и "Дойче верке" в Киле, где сооружались подводные лодки, но нам не пришлось участвовать в рейде: накануне вечером начальник наземного экипажа Ред Блек обнаружил какую-то неисправность в турбокомпрессоре и не выпустил "Тело" в полет. Блек стоял на крыле и открывал обтекатель неисправного двигателя. Мерроу подошел к машине и крикнул: - Сержант Блек! Послышался стук отвертки, положенной более энергично, чем требовалось, и над передней кромкой крыла показалась темноволосая голова бледнолицего начальника нашего наземного экипажа. - Послушай-ка, сержант, - начал Мерроу и разразился длинной тирадой; он не терпел, когда что-нибудь препятствовало его желаниям и особенно его жажде летать. Странной птицей был начальник нашего наземного экипажа. Настроение у него менялось молниеносно. В любое утро, поговорив с вами на стоянке самолета перед вылетом и находясь, казалось, в самом лучшем настроении, расплывшись в улыбке херувимчика и фальшиво напевая "Я мечтаю о снежном Рождестве" или "Вальсирующая Матильда", он мог внезапно, без всякой видимой причины рассвирепеть, разразиться бранью - ругательства извергались из него, как пламя из паяльной лампы, - и швырнуть инструменты в обшивку нашего бедного самолета. "И мерзавец же он! Какой же мерзавец этот паршивый второй лейтенантишка!.." Блек был низкорослым человечком чуть старше тридцати, с солидным в оспинах носом, похожим на плуг. Он ничем не напоминал типичного американского солдата и постоянно ходил в рабочем комбинезоне, спустив его с плеч, так что рукава свешивались с перепоясанной ремнем талии, оставляя открытыми мертвенно-бледные руки в черной смазке. Не знаю, почему его прозвали "Редом"[17], скорее всего в знак признания его темперамента. Он с подобострастием - во всяком случае, внешним - относился ко всем офицерам, начиная с первых лейтенантов, но всех вторых лейтенантишек, вроде меня, рассматривал, как некую разновидность школьников, которых надо высмеивать и обводить вокруг пальца при каждой возможности. За его льстивыми манерами скрывался тиран. Стоило какому-нибудь шоферу, капралу из гаража, неправильно развернуться в секторе рассредоточения, как Ред ястребом налетал на него: "Эй, ты! Куда лезешь? Убери свой вонючий горшок из-под крыла!" Однако члены экипажа обожали своего начальника; старательность механика, его преклонение перед "Телом" не знали границ. Это был влюбленный в свое дело труженик, что и послужило Мерроу поводом придраться к нему. Наша жизнь зависела от внимательности Блека, однако Мерроу в гнусных, оскорбительных выражениях обвинял его в чрезмерной осторожности. Казалось, на этот раз собственная покладистость доставляла Блеку настоящие страдания; Мерроу не остановился перед тем, чтобы смешать с грязью и его талант, и его утроенную осторожность. Ничего бы не случилось, заявил Мерроу, если бы Ред оставил турбокомпрессор в покое хотя бы на день и тем самым позволил "Телу" участвовать еще в одном рейде; ну, а если бы у нас отказал один двигатель, так что тут такого? Ведь некоторые самолеты ежедневно возвращаются на базу и на трех моторах. Мерроу постарался сделать все, чтобы благоразумие и заботливость Блека показались трусостью, той самой, что будет стоить нам проигрыша войны. Послушать Мерроу, так рвение и усердие нашего замечательного механика были не чем иным, как предательством. 15 В ожидании сбора авиагруппы мы сыграли в баскетбол с несколькими штабными крысами, и Мерроу вновь без удержу восторгался бросками Хеверстроу. Забавно, но я почувствовал раздражение. Пожалуй, я играл не хуже Хеверстроу, только, в отличие от него, не умел пускать пыль в глаза. Я не был idiot savant[18]. Этот математический гений (Хеверстроу) больше привлекал к себе внимание, чем всесторонне развитый, легко приспособлявшийся к окружению и упорно преследующий свою цель интеллигент (Боумен). Когда Базз обнаружил, что Хеверстроу способен запоминать номера телефонов его дамочек и швырять мяч не хуже профессионального игрока, он совсем рехнулся. Какая ерунда! Позднее, во второй половине дня, настроение у меня испортилось. Мне захотелось оказаться подальше от этого фарса. Я сидел в одиночестве в нашей комнате, прислушивался к учебной стрельбе у глинистой насыпи и смотрел в окно на примыкавший к району стоянки и обслуживания самолетов луг, где какой-то английский фермер размеренной походкой крестьянина шагал за шестью гернсийскими коровами и, видимо, даже не слышал стрельбы; он не оглядывался по сторонам, он просто шел и шел и так же просто пересек аэродром как раз посредине. Меня тянуло к Дэфни. Я страдал от желания видеть Дэфни. 16 На следующий день, пятнадцатого мая, когда мы вернулись из рейда, разбор производил краснощекий капитан из штаба крыла со слабым подобием усиков, больше похожих на просьбу поверить на честное слово, что это и в самом деле усы. Маменькин сынок, он ухитрился сразу же вооружить нас против себя, когда спросил, какой по счету боевой вылет мы совершили. Это был наш шестой вылет. - Да ну? - Он скорее простонал, чем произнес это, и мы поняли, что он отказывается от нас, считая новичками и потому нестоящими людьми. А мы-то мнили себя бывалыми вояками. Разбор проходил в помещении для инструктажа, где поставили несколько небольших столиков. Сидевшие за ними офицеры, разложив перед собой отчетные бланки, по очереди беседовали с экипажами самолетов. Когда подошла наша очередь, мы собрались вокруг столика розовощекого капитана; одни из нас стояли, другие сидели; мы еще не сняли комьинезоны, лишь расстегнули куртки; на спинах у нас болтались летные шлемы. Некоторые прихлебывали кофе из белых кружек. Так вот, наше дитя в звании капитана начало основательно нас прижимать. Казалось, и он, и все другие офицеры, проводившие опрос, даже офицер из нашей группы, остались не очень-то довольны тем, что нам удалось сделать в тот день. Они вообще сомневались, действительно ли мы побывали в тех местах, о которых говорили, и знаем ли вообще, где эти места находятся. По правде говоря, как раз последний рейд должен был поднять наш моральный дух; получив приказ разбомбить верфи подводных лодок в Вильгельмсхафене, наша авиагруппа во главе соединения пересекла Северное море, причем мы не набирали большой высоты, пока до объекта не осталось каких-нибудь двенадцать минут полета, и, следовательно, не испытывали неудобств и холода и даже не переходили на кислород. Основная цель не только встретила нас довольно сильным зенитным огнем - Хендаун теперь называл его "железными кучевыми облаками", но и оказалась закрытой сплошной облачностью; поскольку на инструктаже нам не указали запасную цель, мы сделали пологий разворот, вышли в море и сбросили бомбы на то, что, по мнению полковника Уэлена, представляло военно-морскую базу на острове Гельголанд. Но почему мы считали, что это и в самом деле был Гельголанд? Придирчивому младенцу-капитану удалось-таки разозлить Мерроу, и тот стал нападать на свой же экипаж. Для начала он прицепился к Хеверстроу (из всех нас - к своему любимчику!); он потребовал от него тут же положить на стол опрашивающего бортовой журнал с записью рейда - пусть офицер проверит и удостоверится, что мы действительно были над Гельголандом, однако выяснилось, что Клинт и понятия не имел, куда мы летали. - Мне казалось, что это дело полковника, - смущенно сказал он. Тут же Мерроу напустился на нашего гения и низвел его до уровня круглого идиота. Потом наступил черед Фарра. Не принимая непосредственного участия в неприятном опросе, мы слышали, как Джагхед бормочет, что командование авиакрыла направило нас на объект, покрытый сплошной облачностью, и что нам не указали запасную цель, причем, рассказывая все это, он, по обыкновению, впал в противный слезливый тон. Жалобы Джагхеда на то, что он называл бесполезными и самоубийственными рейдами, выдумкой не нюхавших пороха генералов, действовали на нервы. Своими дерзкими высказываниями Фарр напоминал капризного ребенка. Он предъявлял всем нам возмутительные требования, то приходил в безудержную ярость, то начинал льстить, чтобы склонить на свою сторону, злил и тут же заигрывал, оскорблял и заискивал. Подобно ребенку, он смотрел на все окружающее наивными глазами и без всяких причин выходил из себя. Но в основном Джаг был прав: он ругал условия, которые мы, все остальные, изо всех сил старались не замечать. Защищаясь от капитана с младенческим лицом, Мерроу дошел до белого каления, обрушился на Фарра и приказал ему заткнуться, пока он, Мерроу, сам не заткнул ему глотку. Фарр умолк, но после опроса собрал вокруг себя несколько человек и едва слышным шепотом заявил, что у Мерроу ни за что не хватит смелости передать в штаб крыла его законные и обоснованные жалобы. У нас перехватило дыхание, когда мы услышали, что Мерроу называют трусом, и Хендаун выразил общее мнение, заявив Фарру, что тот скулит и жалуется только со злости, только потому, что Мерроу велел ему заткнуться. Он напомнил Фарру, что Базз ходил в штаб крыла докладывать о трудностях, которые сержантский и рядовой состав встречает со стиркой, а это больше, чем сделали для своих экипажей командиры многих других кораблей. 17 Рейд был очень ранним, мы вернулись до ленча и только что собрались поблаженствовать всю вторую половину дня на койках, когда голос из громкоговорителя передал всем боевым экипажам приказ как можно быстрее собраться в парадном обмундировании к командно-диспетчерскому пункту, а затем разойтись по секторам рассредоточения, где какие-то персоны собирались производить смотр. Мне пришлось разбудить Мерроу, и он расвирепел до того, что потерял дар речи. Мы собрались и почти целый час били баклуши, а потом по кольцевой дороге промчалась кавалькада из шести "роллс-ройсов" и "бентли"; минут на десять она задержалась у стоянки самолета Уитли Бинза "Ангельская поступь", через несколько стоянок от нас, после чего вся процессия на большой скорости отправилась дальше, свернула у ангаров и мимо административного здания проскочила в главные ворота. В казармах нам сообщили, что нас посетили Их Несомненные Величества король и королева Великобритании в сопровождении свиты камергеров и фрейлин, а также (что лишь усиливало оскорбительный характер чересчур поспешного визита) генералы Икер, Лонгфеллоу, Хенсел и несколько других не названных офицеров ВВС США, которых мы не видели и о которых ничего не слышали все эти тяжелые для нас недели. Мерроу снова возмутился до глубины души, на этот раз потому, что процессия остановилась не у "Тела", а у "Ангельской поступи". Он сделал глубокий, исчерпывающий и совершенно уничижающий анализ летного мастерства Уитли Бинза. Базз убедительно доказал, что он летает гораздо лучше Бинза. Справедливости ради надо сказать, что так оно, по-моему, и было. 18 Во время танцев Дэфни сидела со мной за столиком в углу, прикрыв обнаженные плечи шарфом из бледного, голубовато-серого газа: нечто похожее я мог схватить сегодня на пути к Гельголанду, протянув руку из кабины самолета; она сильно подвела глаза и, казалось, успела поплакать, хотя, видимо, мое общество делало ее счастливой. Мы разговаривали о короле и королеве. Меня наполняло еще не испытанное чувство покоя. Я оказывал ей всяческое внимание, она была моей признанной девушкой, и я не мог не беспокоиться, что она исчезнет с каким-нибудь парнем (трюк Дженет; та разжигала меня на вечеринке до того, что я готов был вспыхнуть, как фейерверк, а потом убегала с совершенно незнакомым человеком); я приглашал летчиков, чтобы познакомить их с Дэфни и поболтать. Время от времени я танцевал с ней - из одного лишь желания обнять ее; она не протестовала, мне некуда было торопиться, и я чувствовал, как никогда, всю полноту жизни. Мерроу толкался тут же и был основательно навеселе. Он все время напевал: "Что нам делать с пьяным пилотом?" - и отвечал: "Рано утром положите его в носовой отсек "летающей крепости"... Он будет сбрасывать бомбы на слепых и беременных... Он будет бомбить их грядки с репой". Базз напевал эту мрачную песенку с невинным, как у херувима, выражением лица, а мы с Дэфни что-то уж чересчур громко хохотали над ним. Когда мы снова остались одни за столиком, я сказал, что, по слухам, ей пришлось пережить трагедию - потерять предмет своего первого глубокого чувства, некоего пилота не то со "спитфайра", не то с другой машины. Мне хотелось выразить ей свое сочувствие, я все еще думал, что она недавно плакала. - Не спрашивай меня о других, - ответила Дэфни, и мне показалось, что она сказала так не потому, что боялась бередить свежую рану, а потому, что не хотела причинять мне боль. - Попытайся... И все же однажды под влиянием какого-то порыва она кое-что рассказала мне об этом человеке. Дэфни назвала его Даггером, а я так и не спросил, фамилия это или прозвище. По ее словам, он был превосходным пилотом и служил в бомбардировочной авицаии английских ВВС, но это не удовлетворяло его и, отлетав положенный срок на бомбардировщике, он перешел на ночной истребитель, все больше упиваясь постоянной игрой со смертью; однажды ночью, как передают, он прселдовал со своей эскадрильей немецкие бомбардировщики и залетел на территорию Германии так далеко, что уже не мог вернуться на английский аэродром. От бежавших из лагерей военнопленных стало известно, что Даггер погиб. - Он мог бы сойти за родного брата твоего командира, - с угрюмым видом заметила Дэфни. - Мерроу? - Да. Как две горошины из одного стручка. Я говорю о характерах. Не сказал бы, что мне понравилось подобное сходство, но Дэфни выглядела такой беспомощной, она, казалось, и хотела бы остановиться, но не могла. - Мой отец тоже погиб во время "блица". - Жаль, очень жаль! - сказал я и тут же сообразил, как нелепо прозвучали мои слова. Дэфни снова, правда как-то вяло, заговорила о Даггере, голос ее звучал все тише и тише, и вид у нее был такой, будто она забыла, о чем собиралась сказать. Больше я не заговаривал о других мужчинах, с которыми она встречалась, да и сама Дэфни не возвращалась к этой теме вплоть до того дня, когда мы отправились в Хэмптон-корт. Вскоре я забыл, где нахожусь. Прошлое и будущее слились в восприятии настоящего. Кончик шарфа Дэфни на белой скатерти, пепельница со скомканными окурками (Дэфни из экономии выкуривала сигареты чуть не до конца), мое виски с серебристыми пузырьками содовой на стенках стакана, нежное подрагивание губ Дэфни, предшествующее улыбке, - мне казалось, что каждая деталь исполнена особого смысла и что наслаждение жизнью, которое, быть может, окончится в одно ближайшее раннее утро высоко в небесах, в том и состоит, чтобы упиваться этими мимолетными впечатлениями. Дэфни, как я заметил, обладала тонкой, легко возбудимой натурой, и это обострило мою собственную чувствительность. Я обнаруживал скрытый смысл в самых обычных вещах. Для размешивания напитков в нашем буфете использовались большие палочки из пластмассы с выдавленной на них надписью: "Подарок Берлину"; отец одного из летчиков имел фабрику таких палочек и дарил их нам миллиардами, хотя мы и мечтать не могли о такой дальней цели, как Берлин. Я рассматривал блестящий красный шарик на конце одной из палочек, как чудо природы, видел в нем то икринку лосося, то огромную каплю росы на лепестке розы и впадал в экстаз; потом я положил палец на заостренный кончик палочки, и это прикосновение доставило мне огромное удовольствие. Я согнул палочку. Она сломалась. Острая грусть, словно я уничтожил что-то исключительно ценное, охватила меня. Около полуночи послышался раскатистый грохот барабана, из-за стола поднялся командир нашего крыла генерал Минотт и смущенно, чуть не расшаркиваясь, реабилитировал наш утренний рейд; как показала аэрофотосъемка, мы действительно бомбили базу на Гельголанде и повредили вражеские военно-морские объекты. В помещении поднялся невообразимый шум - не потому, что мы нанесли ущерб противнику, но потому, что оказались правы мы, а не штаб крыла; наша радость была безгранична. В самый разгар торжества, вызванного словами Минотта, в комнате появился Мерроу; свирепая гримаса на его лице не понравилась мне; в руке он держал зажженную свечу. - Эй, Бреддок! - заорал он. - Тащи-ка сюда свой зад. Бред подошел, и Базз, вскарабкавшись ему на плечи, доехал на его спине до танцевальной площадки. Дэфни не сомневалась, что Мерроу собирается поджечь столовую. Я же сказал, что хоть он и дурак, но еще не совсем рехнулся. Выкрикивая что-то бессвязное и размахивая горящей свечой, Базз проехал к центру столовой и, с трудом удерживая равновесие на плечах бедняги Бреддока, написал копотью на потолке: "К чертям Гельголанд!" Пока он выводил буквы, столпившиеся вокруг парни и девушки поощряли его возгласами одобрения, что, казалось, доставляло Мерроу необыкновенное наслаждение. Как и всегда, к нам вломилось несколько летчиков из Н-ской группы, и Базз завязал с одним из них спор о том, чья группа отбомбилась в тот день точнее и уничтожила больше фрицев; Мерроу предложил решить спор с помощью велосипедных гонок здесь же, в столовой старшего офицерского состава; четверо или пятеро побежали за велосипедами, а другие тем временем сдвинули столы и устроили нечто похожее на овальный трек; своими представителями в соревновании мы выбрали Мерроу и Бенни Чонга. Чем больше буйствовали наши люди во главе с Мерроу, тем больший стыд испытывал я перед Дэфни. Здесь снова сыграла роль национальная гордость: Дэфни была англичанкой. Я не сомневался, что ничего подобного не могло бы произойти на вечеринке английских летчиков. У австралийцев - да, но только не у англичан. Мы оставались необузданными колонизаторами Дикого Запада. - Не знаю, во имя чего мы воюем, - сказал я. - Наш народ не испытал всего того, что испытали вы, англичане. Я заговорил с Дэфни о том, что война застала меня врасплох. Рассказал, что кое-как одолел перевод "Майн кампф", но ничего не извлек из него и не понимал, почему мы должны воевать, хотя, вероятно, знал больше, чем многие другие. В лучшем случае я готов был пассивно одобрять участие моей страны в войне. Но участвовать в ней... не мешало бы Грю и Хэллу получше знать подлинные намерения японцев и с помощью дипломатических средств избежать войны. Наверно, мои рассуждения были просто детским лепетом, я порол ту же чушь, что и Дженет. Войну я рассматривал как борьбу между теми, кто имеет, и теми, кто не имеет, и говорил: "Нельзя же, в самом деле, винить японцев, немцев, итальянцев только за то, что они стремятся жить не хуже нас". Я не хотел и слышать об угрозе стран оси нашему образу жизни, заявляя: "Не все так уж хорошо у нас". Но понятия "мы", "нас" не были отчетливыми и определенными. Я рассказал Дэфни, что мой отец говорил о депрессии, но, увлеченный в то время географией (без земли не могло быть и неба), я считал депрессию какой-то географической нелепостью, низменностью в Пенсильвании, не то чтобы долиной, а скорее старым речным руслом, где обитали нищета и нужда. Я был слишком молод, чтобы понять происходящее, к тому же отец, как врач, не переживал особых трудностей, поскольку количество заболеваний не уменьшалось вместе с ростом безработицы и многие еще могли оплачивать свое лечение, так что мы с братом Джимом всегда имели кусок хлеба. Дэфни заметила, что, по ее мнению, войны возникают не по экономическим причинам. - Да, но так говорится во всех книгах. Она сказала что-то о людях вроде ее Даггера, но тут начались велосипедные гонки, и нам пришлось прекратить разговор. Под рев собравшихся четверо велосипедистов проехали два круга, а Бенни (случайно или с целью?) врезался в бар и разбил десятки стаканов. Все немедленно принялись швыряться стаканами, а Мерроу ввязался в драку с одним из ворвавшихся к нам летчиков и вышел из нее с синяком и большой царапиной на кулаке - позднее он утверждал, что получил ее, когда вышиб передний зуб какому-то незваному мудрецу. Я предложил Дэфни уйти. Стояла чудесная майская ночь; мы разыскали автобус Дэфни и всю дорогу держались за руки. Я совершенно не думал, куда нас заведут наши чувства. Я находился во власти глубочайшего заблуждения, что люди, рискующие жизнью, свободны от моральной ответственности за свои поступки, и самонадеянно считал, что Дэфни ничего не хочет от меня, кроме моего общества, моей воспитанности, моей самозабвенной преданности и страстного желания обладать ею. Я мог бы поклясться, что никогда еще не чувствовал себя таким счастливым и что то же самое испытывала Дэфни. 19 Спустя некоторое время нам объявили, что на следующий вечер назначается состояние боевой готовности, и Мерроу предложил съездить на велосипедах пожелать спокойной ночи нашему самолету. Базз все еще был в воинственном настроении. После того, как нас разругали за рейд на Гельголанд, он затеял бессмысленную перебранку с Уитли Бинзом по сугубо техническому вопросу, что-то об установке интервалометров для бомбометания. Бинз был прав, и все же Мерроу, из чувства неприязни к нему, продолжал нападать. Мы ехали к нашему самолету под ночным небом, кое-где покрытым облаками, - оно выглядело так, словно огромные бесформенные куски упали вместе со звездами на землю, оставив вверху черные дыры; Мерроу бубнил о какой-то компании в эскадрилье Бинза - он называл ее "кликой Бинза". Я же мог думать только о Дэфни, о том, как накануне вечером ее колено прижималось под столом к моему. В груди у меня сладко ныло... Во мраке затемненного аэродрома показались неясные, мрачно-серые очертания "Тела". Мерроу похлопал по фюзеляжу самолета. - Спокойной ночи, крошка, - сказал он. Я тоже сказал "спокойной ночи", но моему пожеланию предстояло лететь во мраке более длительное расстояние. 20 Мы входили в нижнюю эскадрилью ведущей группы, а Бреддок летел в ведущем самолете соединения с каким-то новичком-генералом из VIII воздушной армии, а качестве туриста; самолет Бреддока находился ярдах в двухстах выше и впереди нас и казался серебристой трубкой на фоне подернутого легкой облачностью полуденного неба. Мы возвращались на базу из рейда на Лориан. Рейд состоялся ранним утром - подъем в два сорок пять, инструктаж в три тридцать. Мы уже летали на Лориан во время нашего первого рейда и потому могли доставить себе удовольствие не думать о цели налета; утро действительно настраивало на благодушный лад. Взошло солнце, и небо предстало перед нами в виде полусферы цвета светлого сапфира, чуть подернутой над Европой тонким покровом холодных перистых облаков. Землю не прикрывала обычная дымка, инверсионных следов не возникало, цель была видна миль за сорок. Противник оказал сравнительно слабое противодействие - во всяком случае, нашему подразделению. Отбомбились "крепости" довольно успешно. В пункте сбора, когда мы уже выполнили задачу, Мерроу решил проверить бдительность Клинта и потребовал данные о местонахождении резервной цели. Клинт, решив, видимо, что на сегодня он уже достаточно поработал, размечтался и не сумел ответить; и Мерроу набросился на него и долго грыз. Самолет Бреддока назывался "Бычий загон". Бреддока связывала с Мерроу большая дружба, но я его почти не знал: при упоминании его имени в моем представлении возникала лишь тонна первоклассного мяса, - большой, высокий, тучный человек, о котором говорили, будто в воздухе он необыкновенно хладнокровен и собран; он должен был обладать примитивной, как у кита, нервной системой. Я даже не задумывался, кто еще находится на его самолете, кроме "туриста", я знал только, что там Бреддок, "Бычий загон". Все шло нормально. Мы пролетели над целью через "железные кучевые облака", как называл Хендаун зенитный огонь, не потеряв ни одного самолета, и, уходя, радовались, что в ясном небе не видно вражеских истребителей, а впереди нас ждут дом и отдых; мы летели в сомкнутом строю и ни разу не услышали по радио о появлении истребителей, зато генерал, как и положено новичку, молол всякий вздор. В общем, все мы пребывали в хорошем настроении, полагая, что еще один боевой вылет - сдьмой для "Тела" - практически уже закончен; это и в самом деле чудесно - забраться так высоко в небо и сознавать, что возвращаешься в Англию. Но вот что-то привлекло внимание Мерроу. Он показал вверх, на самолет Бреддока. "Берегись, Бред! - мысленно крикнул я. - Берегись, берегись, ты горишь! Горит двигатель номер два!" Я не мог оторвать глаз от тоненькой предательской струйки темноватого дыма, не похожей на обыкновенный выхлоп, но еще не предвещавшей опасности; струйка не рассеивалась. Кто-то сообщил Бреддоку по радиотелефону, что он горит, и только тогда вся авиагруппа узнала о нависшей над ним беде. Внезапно дым почернел, на фоне неба стали заметны бледные языки пламени, и у меня создалось впечатление, что самолеты как бы сжали строй (Мерроу, несомненно, увеличил наддув), чтобы лучше видеть происходящее, - так насекомые собираются в ночи вокруг источника света. Пытаясь сбить пламя, Бреддок перешел на пологое планирование с невыключенными двигателями, и в этот момент Макс Брандт заорал по внутреннему телефону: - Смотрите! Что за хреновина? Что это было? Что? Какой-то предмет вывалился из "Бычьего загона" и пролетел мимо нас. Я сообразил: дверь маленького заднего люка; ее, видимо, вышиб стрелок хвостовой турели. Нет, в ведущем самолете с "туристом" на борту это не мог быть хвостовой стрелок. Скорее всего, второй пилот, потому что в присутствии генерала именно он выполнял обязанности хвостового стрелка, наблюдал за строем самолетов и докладывал обо всем генералу, с тем чтобы предоставить ему возможность принимать всякие идиотские решения; если бы наш самолет летел ведущим в группе, место хвостового стрелка пришлось бы занять мне. На мгновение я представил, что это я выбил пролетевший мимо нас небольшой металлический лист и выбираюсь из самолета. Вздрогнув, я вспомнил, что вторым пилотом у Бреддока летал Козак - бледный, молчаливый парень, при упоминании о котором в памяти всплывала белая-белая кожа и густая черная щетина на окаменевшем, угрюмом лице... Показалась нога, потом другая; Козак протискивался наружу, как нарождающееся существо, и я чуть не закричал по радио: "Берегись, Кози! Бог мой, да тут больше ста самолетов, и все мы мчимся на тебя!" Козак, конечно, подумал о том же самом, иначе не принял бы такого опрометчивого решения. Он рванул вытяжное кольцо парашюта сразу же, как только выбросился из самолета. Он уже ничего не соображал. Только что он находился в мчащемся самолете, а теперь проносился в воздухе со скоростью более ста пятидесяти миль в час. Перед моими глазами промелькнул поблескивающий нейлон, вначале похожий на флаг, потом на большой ворох белья, и мы все неслись на Козака, а он, почти незаметный для взгляда в первые секунды, пока раскрывшийся парашют не замедлил его падение, уже не владел собой. Последовал удар. У него, наверно, не уцелело ни одной кости; он... его спина... Мы как раз находились под ним, когда раскрылся парашют; Козак согнулся дугой, и спина у него лопнула, как лопается на ветру туго натянутая лента; должно быть, он умер мгновенно; он, Кози, был мертв уже в тот миг, когда решил спастись и выброситься с парашютом, забыв о скорости, с которой мы шли, и о том, что нужно выждать. У него сломались и разум и тело. Как мне представлялось, при виде массы самолетов он подумал, что обязательно столкнется с одним из них, и решил не делать затяжного прыжка, чтобы не попасть под винты мчавшихся вокруг машин; он, наверно, надеялся благополучно пролететь через весь боевой порядок, если сразу откроет парашют, потому что мы заметим и обойдем его, чего мы никак не могли сделать. Я хладнокровно подумал, что на месте Кози остался бы жив. На месте хвостового стрелка-наблюдателя ведущего самолета я бы падал и падал в затяжном прыжке, все вниз и вниз, вон к тем белым пушистым облакам, что вновь появились там, где начиналась зона высокого давления с ее сверкающей голубизной, и это был бы долгий-долгий - в пятнадцать тысяч футов - прыжок. Вот как я попытался бы сделать. Руки прижаты к бокам. Колени подогнуты... Но ты мертв, Кози, мертв оттого, что слишком хотел жить. Я думал, что выбраться из самолета легко; а выбрался - повремени, распусти парашют и опускайся; вот о чем я думал. Возможно, на самом деле все было не так просто. Раньше я никогда не позволял себе размышлять над этим. Теперь самолет Бреддока летел довольно далеко впереди нас и футов на тысячу ниже; он шел на большой скорости и то взмывал вверх, то устремлялся вниз или в сторону, однако дымил все сильнее и пламя все больше распространялось по машине, разгораясь, словно угли в походной печке, раздуваемое чьим-то сильным дыханием. Бреддок стал набирать высоту. Когда он уже наполовину преодолел отделяющее нас расстояние, я заметил, что Базз делает то же самое; взглянув по сторонам, я обнаружил, что и вся наша группа набирает высоту и летит позади и выше сопровождаемой черным дымом машины Бреддока. Мы поднимаемся с тобой, Бред, не беспокойся, мы не бросим тебя. Нет, нет, мы не можем подниматься так круто. Эй! Эй! Не набирай так высоту! Ты потерял управление, машина становится вертикально. Какое страшное зрелище! Огромная "летающая крепость" прямо перед нами отвесно взмывает в небо. Дым все еще виден. В такой ясный день и... Нет! Нет! Нет! Он взорвался. Взорвался прямо перед нами, поднявшись на предельную высоту. Разлетелся вдребезги. Этот дым - почему вы все не выпрыгнули? Этот дым и пламя... Должно быть, началось с мотора номер два и его бензобака, а потом перекинулось на остальные. Две или три вспышки... Он взорвался. Базз! Берегись этой дряни! Двадцать или тридцать тонн обломков, и мы летели прямо на них. Взгляни. Взгляни на этот большой кусок металла. А теперь опусти голову, закрой глаза, не смотри. Ничего не происходит, мы снижаемся. Все пронеслось мимо. Молодец, Мерроу, сумел увернуться! Какой был взрыв! Мне показалось, что я даже слышал его, что вообще-то невероятно при такой высоте, расстоянии и в наших шлемах; сотрясение от взрыва я почувствовал даже в пилотской кабине. Потом наступила тишина. Еще минуту назад все болтали по радиотелефону, каждый старался сказать что-нибудь поумнее, все трещали, а потом умолкли, потрясенные увиденным. Молчали все, а ведь вокруг летело больше сотни "крепостей", но никто не произносил ни слова; каждому было над чем подумать; все молчали: ни слова, ни единого звука. Но почему никто не пробовал заговорить? Мне хотелось, чтобы кто-нибудь заговорил. Ну вот. Вот. Летевшая вверху эскадрилья: "Что ж, пристраивайтесь ко мне. Слушайте мою команду". Так-то лучше. На внутреннем телефоне появился Малыш Сейлин. Представьте себе, он ничего не слышал. Только мы с Баззом и Лемб в радиорубке могли пользоваться радиотелефоном, а Базз лишь молча показал на машину Бреддока. Да одно замечание обронил Макс. Сейлин из нижней турели включился в переговорное устройство и спросил: - Что за хлам пролетел мимо нас? - Бреддок, - ответил Мерроу. - Это был Бреддок. - А парашюты? - Кто-нибудь видел парашюты? - обратился ко всем Мерроу. - Один. Из хвостовой части, - ответил Макс Брандт. - Но парень поторопился его раскрыть. - Это Козак, - вмешался я. - Тот бледный парень. И тогда Малыш Сейлин из своего тесного кокона тихим, леденящим душу голосом произнес: - А я знал! Я знал. Из этих гробов не выберешься, будь они прокляты! Меня словно ударили. Никто не выбрался. Ни один. Все погибли. Козак погиб. Бреддок погиб. Тот генерал. Погибло десять человек. Я всегда считал, что из "крепости" можно выбраться, она такая большая. Много люков. Но оказывается, выбраться невозможно. Остается лишь сидеть на своем месте и ждать смерти. Спастись нельзя. Я подумал: мне страшно! Кто-то обязан мне помочь. Взгляните на Мерроу - может, он? О, Боже, посмотрите на Базза, он улыбается мне. Он может заметить, что я боюсь. В его глазах, прикрытых летными очками, я вижу ободряющую улыбку. Он что-то хочет сказать, выкатывает глаза, как в тех случаях, когда рассказывает о женщинах; он собирается заговорить со мной, он нажимает большим пальцем кнопку внутреннего телефона на штурвале; он собирается обратиться ко всем нам. - А знаете, ребята, с нашим корытом ничего такого не случится; нет, не случится, пока я с вами! 21 В Кембридж я приехал в отвратительном настроении. Мы отправились в таверну, много выпили, и я, к своему удивлению, выпалил: - Почему ты любишь такого коротышку, как я? До этого мы вообще не говорили о любви. - Все так сложно, - сказала Дэфни, опустив голову. Я понял, что она не ответила на мой вопрос. За соседним столиком сидела женщина, миловидная, но с жетским выражением лица, блондинка, скорее всего работница; она либо пришла на свидание, либо просто надеялась подцепить здесь кого-нибудь. Чем больше она пьянела, тем больше злилась. Владелец таверны допытывался, зачем она пожаловала. Женщина пронзительным голосом утверждала, что "один человек" назначил ей свидание, а сама тем временем усиленно обстреливала глазами двух молодых американцев, игравших около бара в стрелки, - один из них был в летной кажанке, другой в баскетбольной куртке темно-красного цвета с написанным от руки названием части поперек спины. Хозяину в конце концов удалось выставить женщину, однако она успела наговорить ему кучу дерзостей. Растроганный видом одинокой блондинки и еще полнее ощущая счастье своей близости с Дэфни, я пустился декламировать сентиментальные стихи: "Мне мнилась долина влюбленных", "Льется вино", "Я шептал, что слишком молод", причем в иных местах у меня даже перехватывало дыхание от избытка чувств, мне казалось, что все это создано для меня и Дэфни. Ее глаза под полуопущенными веками словно начали таять, когда я, задыхаясь, произнес: "...и опускались трепетные веки на затуманенные грезами глаза..." В характере Дэфни была одна странность. Я знал, как она чувствительна ко всему, и когда ее что-нибудь трогало, выражение лица у нее становилось мягким, оно розовело, наливалось теплой-теплой кровью, веки опускались, а иногда она судорожно протягивала ко мне руки и произносила что-нибудь неожиданное и даже, как мне казалось, жестокое. Вот и сейчас она вдруг продекламировала: - ...Вот карта твоя, утонувший моряк-финикиец, - сказала она. (А эти жемчужины - были глазами его. Посмотри!) Вот прекрасная дева - владычица скал... Я внезапно похолодел, меня охватило уныние. Ла-Манш!.. Всякий раз, когда мы летели туда и когда возвращались, я с ужасом думал, что надо пересекать этот английский ров, и одна мысль о его неспокойной ледяной воде бросала меня в озноб. Однако, взглянув на Дэфни, я сразу почувствовал себя лучше; она ласково, со слабой улыбкой, смотрела на меня. Просто ей нравилось это звучное стихотворение, вот она и вспомнила несколько строф; она ничего не хотела ими сказать, разве только то, что я слишком расчувствовался. Мои стихи и ее стихи - вот она, разделяющая нас пропасть. Наивная сентиментальность и беспощадная ирония. Милый, добропорядочный американский юноша девушка-англичанка на краю агонизирующей Европы. Но я хотел, чтобы меня считали серьезным - в том смысле, в каком я понимал это слово. Я протянул руку и прикоснулся к щеке Дэфни, а она, чуть склонив голову, прижалась щекой к моей ладони, как бы подтверждая свою покорность и мое право быть серьезным. - Милый, милый Боу! - сказала она. - Любимая! - Я впервые произнес это слово, впервые заявил о своем праве на нее. Дэфни как-то странно взглянула на меня, и ее окаянный язычок тут же переключился на совсем иную тему. - У твоего командира какие-то дикие глаза, - заметила она. На одно мгновение, освободившись от обаяния Дэфни, я вновь увидел перед собой ослепительную вспышку там, где в то утро находился самолет Бреддока, и спросил: - Помнишь парня, на плечах у которого ездил Базз в тот вечер, когда копотью писал слова на потолке? Дэфни сразу уловила что-то неестественное в моем тоне, кивнула и внимательно посмотрела мне в глаза. - Сегодня... - начал я, но тут сосуд переполнявших меня чувств разбился, я уронил голову на край стола и разрыдался. - Спокойно, спокойно! - услыхал я голос Дэфни. Несмотря на устроенный спектакль, мне показалось необыкновенно смешным, как типично по-английски она относится к тому, что человек дает выход своим чувствам на глазах у всех: "Не теряйте мужества! Гип, гип, ура!" Ну, как тут не рассмеяться! Но мысль о том, что я и в самом деле близок к истерике, отрезвила меня, и я выпрямился. - Так-то лучше, - проговорила Дэфни. - Черт возьми, что же в конце концов творится? - с ожесточением спросил я. - Что мы делаем? - А вот я стараюсь жить и поменьше задаваться такими вопросами, - отозвалась Дэфни, желая, видимо, сказать, что она, как женщина, не воюет, но и ей приходится много переносить. Я почувствовал себя беспомощным, как во время нашего первого рейда, когда я находился в носовой части самолета, а Мерроу внезапно перевел машину на снижение, и я, потеряв весомость, повис в воздухе среди плавающих по кабине предметов. Я был жив, но меня неумолимо влекло навстречу смерти, и я ничего не мог с этим поделать. Я вспомнил, как в прошлую субботу, на танцах, меня наполняло если не счастье, то нечто близкое к нему, когда каждое мгновение казалось прекрасным и каждая мелочь исполненной особого смысла. Я и сейчас пытался вернуться к тому состоянию, увидеть мир таким же, как тогда, но видел вокруг одну лишь обыденность: стакан теплого, напоминающего мыльную воду пива; недоеденный, да и вообще почти несъедобный кусок холодного пирога с почками; владельца таверны - он все еще наслаждался своей победой над блондинкой и с довольным ворчанием смахивал со столов грязной салфеткой хлебные крошки, которые, очевидно, представлялись ему стареющими проститутками, норовившими использовать его порядочное заведение для нужд своего промысла. И даже Дэфни: манжет ее рукава лоснился, и с точки зрения американца она вообще выглядела какой-то подержанной. - Да, дорогой Боу, - заговорила она, - не очень-то я нравлючь тебе сейчас, правда? - Дело не в тебе, Дэф. - Меня удивила ее проницательность. Она привела меня к себе в комнату, усадила на край кровати и стала упрашивать рассказать все, что произошло утром. Я согласился. Она не высказывала своего мнения, но мне показалось, что она слушала меня со все большим удовлетворением. Моя откровенность была для нее важнее того, что я рассказывал. Я задыхался от горечи, кипел от негодования, она же выглядела глубоко счастливой. Ну, и способ ухаживания за девушкой! И тем не менее, по-моему, это точно соответствовало и месту, и времени, и нашим отношениям. Постепенно, слушая меня с широко раскрытыми задумчивыми глазами, она вдохнула в меня чувство не то чтобы силы, а какой-то душевной упругости; так кожа в процессе дубления становится эластичной. Глава пятая. В ВОЗДУХЕ 13.56-14.04 1 Над голландскими островами, расположенными на 51 градусе 35 минутах северной широты и 03 градусах 40 минутах восточной долготы, мы пролетели в тринадцать пятьдесят шесть, на высоте в двадцать одну тысячу футов, причем Мерроу, перед тем как мы проникли в воздушное пространство противника, разумеется, взял управление машиной на себя. Я злился на Базза с тех пор, как Клинт наплел, будто Мерроу переспал с Дэфни, но сейчас злость отхлынула, хотя меня все еще не покидало ощущение, что рядом со мной, во время этого долгого, но уже приближающегося к критической черте полета, сидит в некотором роде такой же враг, как и немцы. Да, Мерроу был для меня таким же врагом, как нацисты. В конфликте с нацистами все было просто: либо выжить, либо умереть; конфликт с Мерроу, хотя оба мы находились в одном самолете и всецело от него зависели, был конфликтом убеждений, речь шла о судьбе того, что дорого человечеству и без чего дальнейшее существование утрачивало смысл, если бы и удалось выжить. Дело в том, что Дэфни открыла мне глаза на Мерроу. Он был разрушителем, возлюбившим войну. Ни мне, ни всем людям вообще никогда не дождаться мира, пока таким вот мерроу будет позволено предаваться их страсти. В те минуты я видел в Баззе злейшего врага, хотя вся авиагруппа привыкла считать его моим ближайшим другом, и, подчиняясь этому настроению, придирчиво искал в нем проявления слабости; наблюдая, как проплывают внизу под нами, на самом краю Европы, огромные куски суши, отвоеванные человеком у моря, я подумал, что сегодня утром в поведении Базза было нечто такое, что у других сошло бы за силу, а у Мерроу могло быть только слабостью. Я имею в виду осторожность. Превосходный летчик, Базз обладал врожденной осторожностью, и потому казалось странным, что все то время, в течение которого успел стать героем и получить крест "За летные боевые заслуги", он так пренебрежительно относился к осмотрам и проверкам; но еще больше беспокоила меня в то утро его, я бы сказал, избыточная осторожность: против обыкновения, он сам проверял то одно, то другое. Ни с того ни с сего он вдруг обратился по внутреннему телефону к бортинженеру: - Послушай, Хендаун, этот сукин сын Блек ничего не говорил насчет смены гидросмеси? - Нет. - А ведь собирался сменить. - Ничего не говорил. - И я забыл спросить, хотя намеревался. - Утром, - вмешался я, - давление было нормальное. Я проверял перед полетом. Оба бачка были в порядке. - В порядке? - переспросил Мерроу. - Он же хотел залить в них новую смесь. Мне было знакомо такое беспокойство. В июле, во время "блица", когда мы совершали боевые вылеты чуть не каждый день, мне пришлось немало поволноваться. Прежде всего я спрашивал себя, хорошо ли знали свое дело конструкторы самолета. Я спрашивал себя, правильно ли они рассчитали напряжение, нормальна ли нагрузка на крыло; мне где-то сказали, что если ваша "крепость" пикирует со скоростью свыше трехсот миль в час, то противообледенительные протекторы на передней кромке крыльев станут приподниматься - сначала чуть-чуть, потом больше и больше, потом начнут хлопать, отрываться и... Покончив с конструкторами, я принимался за рабочих самолетостроительного завода, которые монтировали "Тело". Им не давали покоя мысли о мясе и о бензине - и то и другое выдавалось по карточкам, и они больше ломали голову, как достать кусок филе, и потому после дюжины-другой самолетов начинали работать спустя рукава. Мне приходило на ум, что у приемщика, который, возможно, осматривал наш самолет, в тот день рожала жена, он был рассеян и проглядел, что рабочие не заклепали целый шов. Однажды во время рейда на Нант, когда Фарр и Брегнани с насмешкой назвали меня "учителем", поскольку я настойчиво требовал, чтоб они не забывали об осмотрах, я даже поднялся под каким-то предлогом со своего места и отправился искать тот самый незаклепанный шов... После рабочих авиационного завода я переходил к наземному экипажу. Вот уж кто действительно мог напутать! Четыре мотора из множества деталей каждый. Гидросистема, не менее сложная, чем водопроводная сеть Донкентауна. Система электропроводки совсем как в большом здании. Радио. Пневматика. Тормоза. Тросы. Им просто не под силу все проверить! Что же они забыли? Что упустили? Если бы Ред Блек работал двадцать четыре часа в сутки, он все равно не сумел бы даже начать обследовать наш самолет. Я затрачивал целые часы, составляя реестр того, что он мог пропустить. Постоянное беспокойство обо всем, от чего зависело доброе здоровье нашего "Тела", было для меня делом естественным хотя бы потому, что я человек здравомыслящий. Таким уж я уродился. Но когда нечто подобное начинал проявлять Мерроу, тут оставалось только махнуть рукой на самолет и в оба смотреть за Баззом. 2 Еще над Ла-Маншем я увидел милях в десяти впереди нас, на той же высоте, постепенно увеличивающийся слой перистых облаков. Нашей группе предстояло выбрать один из двух вариантов, причем ни тот, ни другой не сулил ничего хорошего. Первый вариант - проникнуть еще глубже в Европу, прикрытую, как казалось с первого взгляда, лишь тонким покровом барашковых облаков, а потом подняться над ними; риск заключался в том, что облачность могла сгуститься и подняться слишком высоко, и тогда самолеты неизбежно вошли бы в нее и рассеялись; да и сама цель оказалась бы укрытой от нас. Второй вариант - отказаться от заданной на предполетном инструктаже высоты двадцать три - двадцать пять с половиной тысяч футов - и лететь под облаками; но на фоне облаков мы представили бы отличную мишень для зенитной артиллерии и истребителей, которые, кстати, сами оказались бы прикрытыми сверху той же облачностью; не исключалось, кроме того, что нам пришлось бы снизиться до опасной для нас высоты. По внутреннему телефону я доложил Мерроу обстановку - отчасти, наверно, чтобы проверить его настроение, а отчасти для самоуспокоения. - Ну, а как быть с перистыми облаками впереди? - Держись покрепче за штаны, - ответил он, что вовсе меня не успокоило. 3 - Проверка! - послышался из хвостового отсека голос Прайена, и пока он по очереди вызывал нас, я мысленно представил наш самолет и наших людей, и почувствовал себя несколько успокоенным; я любил нашу машину и волновался за нее; любил не плотски, как Мерроу, а потому, что знал ее, был уверен в ее надежности, чувствовал себя уютно под защитой изгибавшихся надо мной стенок, когда принимал животворную пищу из ее кислородных шлангов; возможно, такое ощущение возникло у меня потому, что я много раз вверял ей свою жизнь. - Первый! - Я! - отозвался Макс. Макс Брандт ответил с места бомбардира в самом носу машины; он сидел, озаренный зеленоватым светом, подавшись вперед и, как всегда в воздухе, весь в напряжении. Перед ним находился источник этого света - конусообразный козырек из плексигласа с ромбовидной панелью для прицеливания перед бомбометанием, - в нем, в бомбометании, заключался весь смысл, вся сущность наших рейдов. По сторонам отсека были расположены низенькие маленькие оконца. Сейчас Макс сидел в готовности перед ручками своего пулемета, прицел которого выходил наружу почти в самом центре носа машины; в бою ему, возможно, придется бросаться к другому пулемету, расположенному несколько позади, с левой стороны. Справа от Макса на стенке находился регулятор подачи кислорода, штепсельная розетка для включения электрообогрева комбинезона, гнездо внутреннего телефона и кронштейны для носового пулемета. Слева помещалась приборная доска и панель с приборами для сбрасывания бомб: шарообразная ручка и переключатель, открывавшие и закрывавшие дверцы бомболюков; с помощью другой рукоятки можно было произвести бомбовый залп или перейти на бомбометание с регулируемыми интервалами; для сброса бомб служил спусковой рубильник, покрытый защитным козырьком. На закругляющейся кверху стенке над приборными досками висела изогнутая в виде гусиной шеи лампа - она казалась бы уместнее на письменном столе в каком-нибудь более мирном помещении. Бомбардировочный прицел, пока он не потребуется, штурман держал у себя - в кабине бомбардира и без того было тесно. Место штурмана находилось сразу же за местом Макса, чуть пониже, причем оба так называемых отсека никакой перегородкой не отделялись. Владения Клинта Хеверстроу освещались двумя парами маленьких окон в боковых стенках, через штурманский астрокупол в потолке и отраженным светом, проникавшим через плексигласовые стенки носа. Стол Клинта с вмонтированной в правой половине шаколой радиокомпаса стоял у правой стенки, позади места бомбардира; слева оставался проход для Макса. Справа от Клинта висел выпуклый вычислитель сноса, стоял ящик с бомбардировочным прицелом, компас с маятниковой магнитной системой и стрелочным указателем, розетки для включения электрообогрева комбинезона и кислорода. Слева, за узеньким коридорчиком, размещались радиокомпас с приборной доской, папка с картами Клинта, гнездо для его внутреннего телефона и еще один регулятор подачи кислорода. Здесь царил идеальный порядок; к стенке над столиком Хеверстроу даже приделал небольшие зажимы для расчески. Сейчас Клинт стоял у пулемета. Позади штурманского отсека самолет как бы делился на два этажа. Верхнюю часть занимала пилотская кабина с люком, расположенным между моим сиденьем и креслом Базза. Нижнее пространство, всего в четыре фута высотой, частично использовалось для хранения больших баллонов с кислородом, а кроме того, обеспечивало доступ к переднему аварийному люку в полу самолета. Мы с Баззом сидели наверху, перед застекленной частью носа; с правой и левой стороны кабина тоже была застеклена. Приборы наступали на нас со всех сторон. Перед нами расстилалась главная приборная панель управления двигателями - сектора газа, указатели состава смеси, ручки регулирования шага винтов размещались на центральной стойке, между двумя штурвалами; ниже, перед дверцей люка, между нами стоял стенд с автопилотом, оснащенный бесчисленными кнопками и переключателями; сбоку от каждого из нас и на полу находились еще по две приборные панели; в потолок был вделан аппарат радионастройки. В общей сложности нас окружало более ста пятидесяти циферблатов, переключателей, рычагов, указателей, ручек, рукояток, кнопок, причем в момент опасности с помощью лбого из этих устройств можно было либо спасти, либо погубить самолет и всех нас вместе с ним. Бортинженер Негрокус Хендаун располагался сразу же за кабиной пилотов. Сейчас Нег сидел над своим местом, в верхней стрелковой установке. Она представляла собой купол из плексигласа, похожий на орудийную башню танка - в него входили лишь плечи и голова Хендауна. Из купола торчали два пулемета; с помощью силового привода он вращался по зубчатой дорожке, а электрический механизм позволял поднимать или опускать пулеметы, оснащенные автоматическим прицелом, подсоединенным к счетно-решающему устройству. Жаль, Нег имел только две руки. Ведь тут были еще две рукоятки для передачи патронов в пулеметы, две ручки для регулирования азимута и угла возвышения пулеметов, спусковые крючки, кнопки дальномера, обычные приспособления для электрообогрева, кислорода и поддержания связи, а также устройства для перехода на ручное управление всеми механизмами, если прекратится подача электроэнергии, причем на все расчеты оставались буквально секунды, поскольку и сам противник не стал бы терять ни мгновения. Отсек бортинженера заканчивался перегородкой с дверью в центре, ведущей в бомбовый отсек, - неосвещенную пещеру с бомбодержателями, расположенными в форме большой буквы "V". Сделав два шага от двери, можно было выйти на узенький трап, ведущий в остальную часть самолета; однажды, во время рейда на Хюлье двадцать второго июня, я воспользовался этим трапом, когда дверцы бомбоотсека, похожие на гигантские челюсти, оказались заклиненными осколком зенитного снаряда, и мне пришлось помочь Негу закрыть их с помощью ручного привода. Мы потратили целый час. Целый час между нами и землей не было ничего, кроме двадцати тысяч футов пустого пространства. Дальше, по направлению к хвосту, располагался радиоотсек - рабочее место Батчера Лемба. Это был единственный на самолете отсек, похожий на изолированную комнату, нечто вроде кабины, где Батчер манипулировал приборами управления радиосвязью, самолетного переговорного устройства, оснащением для приема сигналов маркерного радиомаяка, радиовысотомером, автоматической записью показаний радиокомпаса и приводным радиоустройством. Приемники и передатчики размещались по всей кабине; в одном углу стояло сразу пять передатчиков, похожих на многослойное канцелярское дело. Рядом с сиденьем Лемба были установлены еще два приемника - на них во время взлетов и посадок обычно сидели стрелки боковых установок Фарр и Брегнани. Позади одного из приемников на стенке висел аварийный радиопередатчик на случай вынужденной посадки в море. В конце каждого боевого вылета пол кабины Батчера усеивали огрызки карандашей, окурки, клочки бумаги, а особенно комиксы и ковбойские романы, в чтение которых погружался Лемб в критические моменты, иногда даже в то время, когда надо было вести огонь из пулемета и прикрывать нас с тыла. За таким занятием его однажды и застал Хендаун: когда истребитель противника выходил в исходное положение для атаки, Лемб выпускал по нему очередь, потом прочитывал несколько строк и снова выпускал очередь, причем проделывал это с той небрежностью и отсутствующим видом, с какими увлеченный книгой человек рассеянно играет своей дымящейся трубкой. Пробираясь из радиоотсека к хвосту, вы обнаруживали в полу самолета нижнюю турель, своего рода гнездо на шарнирах. Она существенно отличалась от верхней. Спустившись в нее, Малыш Сейлин скрючивался, как зародыш в чреве матери, и вел огонь между собственных колен, причем вход над ним закрывался, а турель двигалась не только в горизонтальном направлении, как верхняя, но и, в отличие от нее, вертикально. Иными словами, Малыш крутился и поворачивался вместе со всей установкой да к тому же сам управлял ею, чтобы вернее поразить противника. Он имел дело с еще более сложными механизмами, чем Нег; чтобы отрегулировать сетку прицела пулемета на нужную дистанцию, ему приходилось нажимать левую ножную педаль; для включения переговорного устройства он действовал правой ногой; слежение за целью вел вручную, а огонь открывал нажимом кнопки, расположенной в верху рукояток. Дверца его турели открывалась только в том случае, если она занимала строго вертикальное положение. Не удивительно, что Малыш не раз брал с других членов экипажа клятву извлечь его из турели, если ее заклинит. Позади нижней турели располагались стрелки в средней части фюзеляжа - здесь он представлял собой пустую трубу, стены которой, как в сотах, пронизывали нервюры и балки. Фарр и Брегнани занимали места у больших, во всю ширину фюзеляжа открытых окон с торчащими из них пулеметами на кронштейнах; справа от Фарра находилась дверь главного входного люка, за ней - уборная, служившая основной темой шуток над Прайеном и его желудком. Сам Прайен помещался за дверью последнего отсека; его боевой пост находился на узеньком клинке хвоста самолета. Он сидел, словно на нашесте, на большом седле вроде велосипедного, а когда надо было открыть огонь, опускался на колени на мягкие подстилки. Он управлял сдвоенными пулеметами с кольцовым прицелом. После того как Прайен закончил проверку кислородных масок, я включил радиотелефон и услышал отрывки разговоров между пилотами первого соединения, летевшего впереди нас на Швайнфурт. Кто-то из них вызывал "Крокет", пытаясь связаться со "спитфайрами" - как предполагалось, они должны были встретить наше головное подразделение над голландским побережьем. НО ответы истребителей до нас не доходили - немцы заглушали радиосвязь. - Похоже, "спиты" так и не появились, - сообщил я Мерроу по внутреннему телефону. - Да их и не собирались дать нам, - отрывисто и грубо ответил он. - Я говорю о головном подразделении. - Ладно, ладно! Смотри в оба. 4 Предполагалось, что в бою, во время атаки противника, на мне лежит ответственность за управление огнем и за соблюдение порядка в переговорах по внутреннему телефону, а это была всего лишь условность, потому что никто бы не смог предусмотреть, откуда послед