вила кофейник на электроплитку. Потом снова, все так же молча, уселась на стул. Я почувствовал, что в груди у меня что-то оборвалось. Дэфни закурила сигарету. - Мы можем подождать, пока сварится кофе? - спросила она. Я подошел к окну и стал рассматривать дома, выходившие во двор. Один из них, прямо передо мной, был из кирпича с углами из нетесаного камня; колпак у одной из его труб покривился. Наконец послышалось бульканье. Я повернулся к Дэфни. Взгляд у нее был тусклый и усталый. - Сахар?.. Ах, извини, любимый! Я же знаю, что ты кладешь по три кусочка. В слово "любимый", в которое за время, проведенное вместе, мы внесли столько нового, именно нашего, она на этот раз вложила - я чувствовал! - все свое сердце, и это сердце, если только я понимал его, билось так же учащенно, как мое. Мы сели, я успел обжечь губы первым глотком, и Дэфни спросила: - Ну, а теперь, Боу, ты хочешь послушать о твоем командире? - Хочу. Глава одиннадцатая. В ВОЗДУХЕ 16.05-16.56 1 С помощью удивительного, единственно еще не утраченного, рефлекса Мерроу удалось предотвратить переход машины в штопор, однако я, распластавшись поперек сиденья со свисавшими в открытый люк ногами и пытаясь осмыслить происходящее, позже его, хотя и на секунду-другую, понял, что мы все же не падаем. Я ощущал мощный вибрирующий столб ледяного воздуха, стремившийся вверх мимо моих ног, подобно спутной струе воздушного винта, прогоняемой через воронку, и, кажется, догадался, что с нами случилось: нос самолета сыграл роль открытого конуса воронки, а узкий проход между нашими с Мерроу сиденьями - роль горлышка, из которого с неменяющимся направлением вылетал этот миниатюрный смерч при температуре в тридцать четыре градуса ниже нуля. После того как мой слух несколько оправился от грохота первого взрыва, похожего на близкий удар грома, только значительно сильнее, я стал различать другой неприятный звук - звук двигателя, вышедшего из управления и работающего с перебоями. Слева от меня тоже, видимо, проникали струйки воздуха, и я решил, что маленькие осколки шрапнели пробили приборный пульт, но не испытывал никакого желания взглянуть на него и даже не поднял головы. Я пытался разобраться в потоке собственных чувств, таких же быстрых и холодных, как ветер в ногах. Страх охватил меня уже в тот момент, когда я увидел, как на нас устремились "мессершмитты" - уже тогда мне показалось, что именно этот заход немецких истребителей окажется для нас роковым, и я почувствовал парализующий, цепенящий страх, послуживший причиной моего бессмысленного поведения в истории с бронежилетом. Взрыв в одно мгновение превратил мой ужас в ярость. Это не был благородный гнев в адрес гуннов, а скорее ярость оттого, что постыдная трусость - да, да, прежде всего я подумал о своей постыдной трусости! - может решить мою участь. Я не допускал и мысли, что меня могут убить, однако, продолжая лежать на животе, представил себе, как ребята в общежитии судачат об "этом фрукте Боумене", позволившем себя сбить и обреченном провести остаток войны в лагере для в оеннопленных; со слепой яростью я гнал от себя мысли, что именно к тому и клонится дело. Все это пронеслось в моем сознании в одно мгновение, как первая реакция на нависшую опасность. И только потом, благодаря выработавшейся способности ощущать телом все эволюции полета, я понял, что наша машина занимает относительно горизонтальное положение; мы летели, а не падали. Я втащил себя на сиденье и, прежде чем застегнуть ремни и подсоединиться к переговорному и другим устройствам, взглянул на Мерроу; по-видимому, он отделался лишь незначительной царапиной на правой щеке. По укоренившейся привычке, я мгновенно перевел взгляд на приборную доску и обнаружил, что стрелка прибора, контролирующего двигатель номер два, скачет, как в осциллоскопе; на этот раз я не решился выключить двигатель без санкции Мерроу, потому что с оставшимися двумя мы должны были потерять скорость и отстать от соединения. Но и времени нельзя было терять, ибо двигатель сотрясался так сильно, что, казалось, вот-вот оторвется; я постучал Мерроу по плечу, показал рукой в перчатке на второй двигатель и жестом изобразил выключение. Мерроу пожал плечами. Каким красноречивым в своем безразличии показалось мне пожатие этих огромных плеч! Я выключил двигатель, и несмотря на сильную вибрацию, воздушный винт остановился во флюгерном положении. Приборная скорость самолета немедленно упала до ста тридцати в час, наш самолет летел теперь на двадцать пять миль медленнее, чем все соединение. Я взглянул и обнаружил, что "Тело" находится футов, вероятно, на триста ниже остальных машин нашей эскадрильи, и отчетливо ощутил облегчение при мысли, что наше соединение так огромно и что мы еще некоторое время сможем лететь среди своих, прежде чем останемся в одиночестве. Я сказал - отчетливо. Мои чувства, мысли, переживания отличались такой же быстротой и ясностью, как и во время рейда на Киль, когда на самолете возник пожар. Наша "крепость" поминутно норовила уклониться то вправо, то влево от курса, и Мерроу, цепляясь хваткой бульдога за свою единственную способность, которая и составляла существо его гениальности, - за свое изумительное искусство реагировать на поведение самолета, орудовал триммерами и секторами газа, пытаясь выровнять курс. Неустойчивость машины, ветер, проносившийся через люк, пробоины в приборном пульте, безразличие Мерроу, выход из строя некоторых наших приборов и вообще все, что происходило на моих глазах, заставляло думать, что нам неизбежно придется выбрасываться. Если я еще и не застегнул карабины парашюта, то, признаюсь, из-за болезненного, смешанного с восхищением любопытства к тому, как спокойно, автоатически реагировал Мерроу на происходящее. Я не сомневаюсь, что к тому времени Мерроу уже был банкротом во всех отношениях, за исключением одного: подобно ноге лягушки или хвосту ящерицы, которые продолжают двигаться даже будучи ампутированными, он еще сохранял способность управлять самолетом, и это до поры до времени спасало нас. И все же я боялся, что придется выброситься с парашютом, и прикидывал, как начну выбираться... Но уже в следующее мгновение мне стало ясно, что мы не сможем этого сделать. Мы не могли оставить самолет. Я посмотрел вниз сквозь люк и увидел, что передняя часть носа машины разрушена; я тут же вспомнил, что всего лишь минуту назад выбрался из фонаря, и радость, низменная радость с такой силой охватила меня, что я забыл о тех двоих, что еще оставались там, но вдруг увидел руку. Левую руку. Она шевелилась и что-то нащупывала, потом я увидел голову Макса; он помогал себе одной рукой, другая была неподвижна. Пока он вползал в поле моего зрения, я увидел, что правая нога у него оторвана до середины бедра; она казалась начисто отрезанной, хотя лохмотья летного комбинезона уцелели, и он тащил их за собой, истекая кровью, а бешеный ветер трепал на нем клочья одежды. Он вполз в помещение, расположенное сразу под люком. Я понял, что мы не сможем вытолкнуть Макса из самолета для прыжка, не сможем оставить его, не сможем, следовательно, и сами выброситься на парашютах. Сразу вслед за Максом показался на четвереньках Клинт, волочивший свой парашют; он выглядел целым и невредимым; все так же на четвереньках он отполз назад, медленно и методично снял сначала одну перчатку, потом другую, открыл крышку аварийного люка, встал на колени на краю отверстия, чтобы, вероятно, прочитать молитву, потом надел парашют и перчатки и застыл над люком, держа руку на кольце вытяжного троса и глядя через открытое отверстие вниз, в ясный полдень. Как раз в тот момент, когда он, очевидно, намеревался выброситься, у меня внезапно мелькнуло: "А ведь нельзя разрешать ему прыгать!" Нижнее помещение было тесным и неглубоким, я мог, не вставая с сиденья, протянуть руку, прикоснуться к Клинту и попытаться убедить не делать задуманного, но тут же подумал: "Счастливчик же он, мерзавец! Может выбраться из этой штуки до того, как она развалится на куски", и на мгновение отказался от своего намерения. Казалось, его либо снесет ветром, либо он соскользнет в люк по растекающейся и замерзающей крови бедняги Макса. Я быстро протянул руку и коснулся Клинта. Большего не потребовалось. Он отказался от своего намерения. На меня он даже не взглянул. Я наклонился и посмотрел на Макса; он лежал на спине, корчился и, что хуже всего, был в сознании; я увидел также, что с него сорвало кислородную маску, летные очки и шлем; на лице у Брандта я не заметил ни единой царапины. Все еще в полном сознании он поднял левую руку и с трогательным, умоляющим выражением показал на свой рот, и мне оставалось сделать лишь одно (мысль об этом привела меня в больший ужас, чем все, что я испытал раньше), а именно: если я не хочу допустить, чтобы Макс умер от недостатка кислорода и от холода раньше, чем попадет на госпитальную койку с белыми простынями (я уже утратил недавнюю ясность мышления, да к тому же не слушал лекции, которые полагалось слушать), мне надо спуститься вниз, на ветер, и отдать ему свою кислородную маску. Батчер Лемб, мягкий Лемб, помешанный на радио, любитель читать во время рейдов ковбойские романы, указал мне этот путь в тот день, когда Джаг Фарр потерял сознание. Я уже стал пробираться вниз, как Клинт сорвал с себя свою маску; не знаю, подумал ли он, что на такой высоте не сможет без нее долго пробыть в сознании; сомневаюсь также, понимал ли он, что совершает акт подлинной самоотверженной любви, - понимал ли даже в тот момент, когда, надев свою маску на лицо Макса, получил от него в наградублагодарный умиротворенный взгляд; прижав резину здоровой рукой к лицу, Макс утих, как младенец, получивший соску; было видно, что он почувствовал облегчение. Предстояло устранить последнюю опасность - быстрее подключить трубку от его маски к кислороду. Я протянул Клинту переносный баллон, и он подсоединил к нему Брандта. Потом Клинт оторвал от тряпья, в которое превратились брюки Макса, большой клок окровавленной материи, обернул для тепла голову раненого и завязал. Я вспомнил о запасной кислородной маске на перегородке нижнего турельного отсека и уже собрался приказать Батчеру Лембу принести ее Клинту, но, сообразив, что не связан с самолетным переговорным устройством, включил провод шлемофона в селекторный переключатель и тут же услышал пронзительный крик. Кричал Малыш Сейлин из своей турели, даже не кричал, а визжал, а визг мужчины страшен. Сейлин оказался в своей турели, как в ловушке. Заметив, что мы выключили два двигателя (он видел их со своего места), не располагая парашютом, который, кстати, все равно был бы для него бесполезен, поскольку он не смог бы выбраться из своего гнезда, пока его не выбросит взрывом, что могло произойти в любую минуту, - Малыш чувствовал себя совершенно беспомощным, тем более что принадлежал к категории людей, привыкших всегда на кого-нибудь полагаться. Время от времени в его воплях можно было разобрать более или менее связные фразы: "Я тут как в мышеловке... Помогите мне!.. Вытащите меня!.." В его голосе звучала мольба. Все, кто был включен во внутреннюю связь, слышали Малыша, потому что он оставил свой селекторный переключатель в положении "вызов", и его вопли прорывались через все другие разговоры. Осколок снаряда пробил пелксиглас его турели и вывел из строя электромотор, приводивший ее в движение, а другой осколок (возможно, тот же самый) срезал рукоятку, с помощью которой он мог бы выбраться из своей установки. К счастью, наши турели имели еще одну - внешнюю - рукоятку, так что в случае необходимости кто-нибудь мог воспользоваться ею снаружи. Озабоченный тем, чтобы достать для Клинта маску и подстегиваемый воплями Малыша, я торопливо пробрался сначала через пустой бомбоотсек, потом через помещение, где Лемб дежурил у своего пулемета, проник в нижний турельный отсек и обнаружил, что Негрокус Хендаун уже давно опередил меня; поворотами внешней ручки он поднял и выровнял установку и открыл люк, через который, как пробка, вылетел Малыш;они обнялись, словно братья в сказке, где рассказывается, что превратности судьбы разлучили их совсем маленькими и что они встретились после разлуки уже взрослыми. Я быстро направился в переднюю часть машины с запасной кислородной маской и двумя переносными баллонами и передал их Клинту; вокруг губ у него уже проступала синева. 2 Я снова включился во внутренний телефон и спросил у Мерроу, все ли у него в порядке. Мерроу не ответил. Допуская, что телефон получил повреждение, я вызвал Прайена. Тот сразу отозвался, хотя голос его, казалось, донесся откуда-то издалека, а не из хвостовой части "Тела". Потом я провел проверку; Фарр ответил в своем обычном наглом тоне, и Брегнани, как эхо, повторил его слова; рассеянный ответ Лемба прозвучал так, будто он летел с любимой девушкой во Флориду на самолете "Восточных авиалиний"; Сейлин, которого мы устроили в радиоотсек, промолчал; Хендаун, по обыкновению, прогудел в ответ солидно и успокоительно - он уже вернулся на свою установку вверху; Мерроу по-прежнему не издал ни звука; что же касается Клинта и Макса, то с ними я не пытался связаться. На секунду я подумал, не потерял ли Мерроу дар речи. Я ничего не мог добиться от него. Он вел самолет по-прежнему искусно и мягко, но во всем остальном был похож на огромного, облаченного в кожу робота. Мне снова пришло в голову, что, возможно, поврежден его селекторный переключатель. Некоторые из наших пулеметов вели огонь. Не требовалось много времени, чтобы оценить обстановку за бортом самолета; хотя часть "крепостей" нашей ведущей авиагруппы, летевших выше "Тела", уже обогнала нас, все же мы еще не совсем лишились прикрытия. Воздушные бои продолжались. Я увидел, что к нам приближаются два новых звена вражеских самолетов, и начал (в этом не было моей заслуги, просто так уж удивительно устроен человеческий ум, что продолжает связно или бессвязно осмысливать происходящее, несмотря на перенесенное потрясение), начал размышлять, как четко и продуманно действуют немцы. Видимо, для отражения нашего рейда и налета на Регенсбургони собрали эскадрильи истребителей начиная с Евера и Ольдебурга (мы хорошо знали эти части по боям над Вильгельмсхафеном, Гамбургом и Килем) и с таких известных нам аэродромов во Франции, как Лаон, Флоренн и Эйре, а поскольку эти машины обладали ограниченным радиусом действия, они, вероятно, разместили их вдоль нашего предполагаемого курса в местах, где самолеты могли быстро пополнить запас горючего, вовремя подняться в воздух и встретить нас, а также вовремя подменить машины, вынужденные прекращать атаки. Подумать только, какую изобретательность проявляет человек для истребления себе подобных! Эти мысли, так странно далекие от того, что происходило в действительности, и вместе с тем до странности отчетливые, мгновенно пронеслись у меня в голове. Потом я подумал, что нам следовало бы набрать высоту, прижаться, насколько возможно, к самолетам нашей группы, пока еще летевшим над нами, чтобы оказаться под защитой их огневой мощи и как можно дольше скрывать от противника, что нам педстоит отбиться от строя. С этим предложением я обратился к Мерроу по внутреннему телефону. Полагая, что его шлемофон неисправен и приглушает звуки, я не говорил, а кричал. Ответа не последовало. Тогда я постучал Мерроу по плечу, собираясь объясниться жестами. Базз повернулся, и сердце у меня замерло. Взгляд его глаз, еще более страшных под стеклами огромных летных очков, был устремлен на меня, но казался очень далеким. Словно он смотрел на меня в перевернутый бинокль; или нет, это походило на то, будто на тебя смотрели через две поставленные далеко друг от друга подхорные трубы. Я парил у Сатурна; я находился где-то в черной вечности космоса. Я повторил жестами свое предложение. Подзорные трубы равнодушно отвернулись. Потом я заметил, что среди уцелевших приборов на панели перед нами был и указатель вертикальной скорости. Он показывал, что мы снижаемся почти незаметно, по пятьдесят футов в минуту. Слегка прикасаясь к штурвалу правой рукой, я чувствовал, что Мерроу проявляет все свое искусство, пытаясь удержать машину на высоте. Медленное снижение пока еще не представляло серьезной опасности, но о подъеме не могло быть и речи. 3 Я услышал по внутреннему телефону чей-то слабый голос: вызывали меня. "Боу! Послушайте, Боу!" Это был Малыш Сейлин. В тот момент мне и в голову не пришло, как это Сейлин, первый формалист среди стрелков-сержантов, проявил такую неслыханную дерзость и обратился к заместителю своего командира не по званию и фамилии, а по прозвищу; помню, что я испытал что-то вроде облегчения и благодарности, когда Сейлин разрушил между нами барьер отчужденности. В следующую минуту стало понятным, что толкнуло его на фамильярность. Хотя телефон работал плохо, я услышал умоляющие нотки в голосе Сейлина. "Можно мне выбраться? Я хочу прыгать. У меня же нет пулемета, Боу. Какая от меня теперь польза!" Сидя в радиоотсеке в роли пассажира и тяготясь вынужденным бездействием, он, видимо, начал терять самообладание. Возможно и другое: там, на своем привычном месте в закрытой турели, Сейлин чувствовал себя в безопасности, здесь же, в радиоотсеке, шум нагонял на него страх. Мне доставило эгоистическую радость, что Малыш Сейлин обратился ко мне, а не к Мерроу, попросил моего разрешения удрать. Я посмотрел на Мерроу. Он сидел, наклонившись вперед, отрешенный от всего, сосредоточив все свое внимание на штурвале. Как раз в это мгновение Прайен включился во внутреннюю связь и хриплым голосом крикнул, что начинается атака с хвоста, и Мерроу, хотя он и не отвечал на прямые вызовы по телефону, автоматически ввел "Тело" в развороты, превосходно выполняя маневры, которые разработал для самозащиты еще в середине нашей смены, когда с особым блеском проявлялось его мастерство. Он, видимо, услышал Прайена. - Сейлин! - заговорил я по внутреннему телефону. - Отвечаю тебе: нет! И еще раз: нет! Не хватало только, чтобы другие, например, Брегнани, услышали, что совершенно здоровый человек получил разрешение выброситься с парашютом! Малыш не мог (вернее, не хотел) услышать мой ответ. Откуда-то издалека донесся его крик: "Что? Что, лейтенант? Что?" Но, возможно, он все же понял меня, ибо называл уже "лейтенантом"; во всяком случае, он оставался в самолете. Я вызвал Батчера Лемба и попытался сообщить, что слышимость по внутреннему телефону резко ухудшается. Вскоре аппаратура заработала нормально, и я понял, что Батч все-таки расслышал меня; он, должно быть, отошел от пулемета, спустился в радиоотсек - я мысленно представил себе эту картину - и начал искать неисправность, планомерно, медленно, постепенно, как и полагается прирожденному радиолюбителю, с головой погрузившись в работу и позабыв обо всем на свете. 4 Сразу же после попытки переговорить с Лембом (прошло не больше четырех-пяти минут с того момента, как снаряд разворотил носовую часть самолета), я с беспокойством вспомнил о Максе Брандте. Через люк мне было видно, что Хеверстроу не оказывает Максу никакого внимания. Он сидел у зияющего отверстия и, словно задумавшись, смотрел вниз; Макс по-прежнему был в сознании; на короткое время культя его ноги оказалась на ветру, из нее все еще лилась кровь, свертываясь и замерзая на его одежде и на полу, и я понял, что мне предстоит самая неприятная за всю мою жизнь работа. Я поднялся, достал коробку с аптечкой и направился вниз. Пробраться через узкий лаз было не таким уж простым делом, как могло казаться на первый взгляд. Мы летели со скоростью ста двадцати миль в час; развороченная взрывом передняя часть самолета образовала воронку, похожую на реактивное сопло, через которое устремлялся необыкновенно мощный поток словно спресованного воздуха; а снаружи свирепствовал 34-градусный мороз. Мне потребовались вся моя сила и мужество, чтобы протиснуться через люк. Надо было осторожно проскользнуть мимо Макса, при одном взгляде на которого меня охватывал ужас. Через аварийный люк у левого борта взгляду открывалась пугающая пустота; его отверстие напоминало отверстие пылесоса; время от времени что-нибудь в самолете отрывалось и исчезало в этом отверстии, и вы невольно начинали опасаться, что вас ждет такая же участь. Передняя часть самолета выглядела почти так, как я представлял себе, - весь плексиглас исчез, часть металлического каркаса выгнута наружу, сиденье Макса, столик Клинта и его сиденье оказались в одной куче, провода висели, оборудование разбито и перепутано. Внезапно, будто кто-то ударил меня в грудь, я вспомнил, что не захватил парашют. Но особенно тягостное впечатление производил полный мольбы взгляд Макса. Я попытался вспомнить лекции об оказании первой помощи, которые слушал в больших, теплых аудиториях, - военная медсестра, недурная собой, показывала, как делаются различные перевязки, или передавала бинты толстому лысому майору, и тот демонстрировал со сцены, что нужно делать при том или ином ранении. Вспомнив этого майора медицинской службы, прослывшего обжорой, я ощути вспышку злобы - он сказал однажды, что самое лучшее, что можно сделать для раненого в самолете, это вообще ничего не делать. "Холод, летное обмундирование, условия полета, привязные ремни, ограниченность места крайне затрудняют оказание первой помощи раненому, и чем меньше его беспокоить, пока им не займется опытный врач, тем лучше". Знал ли вообще этот толстяк, что это такое - на леденящем душу ветру встать на колени на корку льда из замерзшей крови вашего боевого товарища и видеть, как его глаза сотрят на вас из-под окровавленного куска ткани, оторванной от его же комбинезона, словно говоря: "Мы так много пережили вместе, Боу, и еще совсем недавно прогуливались с тобой! Так ради Бога, в которого я не верил еще минуту назад, пожалуйста, Боу, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста..." Внезапно у него в глазах появилось выражение любви, и хотя до этого я думал, что ненавижу Макса и что он ненавидит меня, то, что светилось в его взгляде, было братской любовью, и я стоял, до глубины души пораженный ужасом. Наверное, именно этот трогательный умоляющий взгляд во много раз усиливал чувство ужаса, потому что раньше я ненавидел Макса, ненавидел его вызывающую наглость, наслаждение, с каким он сбрасывал бомбы, подпрыгивая от радости, как младенец в коляске. По-моему, он был одним из тех, кто носил такое же клеймо, как и Мерроу, - человеком, возлюбившим войну, возможно, еще не таким отравленным, но одним из них. А глаза его говорили: "Мой дорогой Боу, мой дорогой друг, мой собрат, человек, которому жизньтак же дорога, как и мне... Понимаешь ли ты, что я хочу выразить взглядом?" Я попытался привести в порядок свои мысли. Первая помощь. Я снял перчатку, сунул ее между колен и поднял крышку аптечки; от холода кожа прилипала к металлу. Маленький синий пакет с бинтом выскочил из коробки и, даже не коснувшись пола, вылетел в аварийный люк. Я еще больше повернулся спиной к ветру, наклонился, снова открыл крышку и увидел ампулу с морфием. Морфий, боль, Макс. Мой собрат... Я вынул ампулу, затолкал коробку в безопасное место между кислородным баллоном и стенкой самолета и стукнул Хеверстроу по руке, чтобы вывести из состояния транса; Хеверстроу, не снимая перчаток, обнажил часть ноги Макса над культей; я подержал ампулу перед глазами Макса, и он взглянул на меня с еще большей любовью; я сделал Максу укол, он вздрогнул (трудно представить, как он ощутил его сквозь адскую боль в ноге) и, по-моему, почувствовал облегчение от одного сознания, что укол сделан, он закрыл глаза (тем самым принеся огромное облегчение и мне) и выглядел теперь успокоенным, хотя мне не удалось ввести нужную дозу (если вообще удалось): от сильного холода морфий загустел и выступил на поверхности кожи, не проникая внутрь. Я снова надел перчатку. Жгут. Мысли у меня, как и облегчающая боль жидкость, казалось, загустели и текли медленно-медленно в ледяной атмосфере человеческого сумасшествия, которая проникла и в эту пещеру на "летающей крепости", но все же две мысли - кровотечение, жгут - всплыли у меня в сознании; я снова взял коробку, достал из нее материалы, предназначенные для жгута, и сообразил, что из бечевки надо сделать петлю. На ум мне пришел Кид Линч, и я тут же решил, что с меня довольно войны, я сыт ею по горло и просто не могу здесь больше оставаться. Осторожно положив аптечку с материалами первой помощи около кислородного баллона и передав Клинту бечевку для жгута, я жестом показал, какого размера нужен жгут, и стал подниматься в кабину пилотов. К несчастью, когда я переступал через Макса, он открыл сонные глаза, и в них, вместе с прежним выражением доверчивой братской любви, отразился такой мягкий упрек, что я сделал нечто неожиданное, даже для самого себя. Я просунул в люк голову, плечи и руки, повернулся и взглянул на Мерроу. Он вел самолет с таким базразличием ко всему, словно катил по Бродвею, где можно было ни о чем не беспокоиться, разве что избегать столкновения с такси; потом я протянул руку, взял свой парашют и, волоча за собой, вновь спустился в нижнее отделение. Глаза Макса все с тем же мягким выражением остановились на парашюте, тут же обратились влево, обнаружили парашют на груди Клинта, и вся любовь из них мгновенно испарилась; решив, что экипаж собирается выброситься из самолета, он заволновался и стал перекатываться с боку на бок. Никогда еще я не испытывал такого состояния, чтобы человеческое существо заражало меня столь паническим страхом за собственную участь, как в ту минуту, когда я взглянул на Макса, мучимого предположением, что мы намерены бросить его, истекающего кровью, в самолете, который будет нестись в пространстве, пока не откажет автопилот. Я стащил с себя кислородную маску, наклонился, сдернул с головы Макса окровавленный лоскут и крикнул в самое ухо: - Не беспокойся, дружище, мы не собираемся бросать тебя! Мои слова подействовали лучше укола морфия. Мне показалось, что на глазах у Макса выступили слезы радости. Дружище? С каких пор Макс Брандт стал моим "другом"? На базе часто употребляли вот такие затасканные, выражавшие то грубоватую, то насмешливую привязанность словечки: дружище, дружок, друг, сын, док, приятель, старина, брат. Но какая привязанность могла существовать между Боуменом и Брандтом? Я не терпел его за один лишь вопль "Банзай!", который он выкрикивал каждый раз, когда сбрасывал бомбы. Да, он всегда внушал мне неприязнь. Клинт сделал жгут и передал мне, чтобы я перетянул Максу ногу, и теперь, только теперь, я увидел то, чего не заметил раньше (так я был ошеломлен и потрясен всем происходящим и особенно выражением любви в глазах этого человека): нога, обутая в ботинок, била, пинала Макса в лицо - его собственная правая нога, оторванная, но еще на чем-то державшаяся. В памяти у меня промелькнул образ миссис Крилл, - кажется, в седьмом классе она рассказывала нам о мужественном и благородном воине Ахиллесе, убившем Гектора, о том, как Парис направил смертоносную стрелу в единственно уязвимое место у сына Пелея - в сухожилие над пяткой, уязвимое потому, что мать, окуная Ахиллеса в воды Стикса, обладавшие способностью придавать телу неуязвимость, держала его за пятку; по словам миссис Крилл (пытаясь представить ее лицо, я мог припомнить лишь нежные губы и теплые глаза за очками в стальной оправе), это сухожилие отличалось исключительной прочностью. Кость исчезла, от мяса и брюк почти ничего не осталось, летный сапог был сорван с ноги, но крепкое ахиллесово сухожилие, вместе с уцелевшими мышцами и другими сухожилиями, подобно живой веревке местами в дюйм толщиной, прочно удерживало на ужасном ветру оторванную ногу, колотившую Макса. Раньше я этого не заметил; быть может, успокаивал я себя, ветер только сейчас подул с такой силой; не надо, чтобы Макс понял, решил я, что нога у него почти начисто оторвана и что это собственная ступня сейчас колотит его; я ухватился за ботинок и потянул, позабыв, что у меня есть нож, чтобы перерезать сухожилие; неловко, еле двигая негнущимися пальцами, страдая физически и духовно, я наконец старательно надел жгут на ногу и пропустил сквозь него сухожилие. Занятый этим делом, я заметил, что Мерроу стал как-то слишком уж нечетко, даже грубо вести самолет. Я отчаянно пытался получше приладить жгут, но нас подбрасывало так, будто мы попали в шторм. Мерроу вызывал у меня ярость. Во всем этом, в страданиях Макса, в кошмарном деле, которым я сейчас занимался, - во всем был виноват Мерроу. Человек, который не мог жить без войны. Клинт (возможность действовать повлияла на него, как тонизирующее средство, он становился все более и более проворным) передал мне специальную палочку, с ее помощью я закрутил жгут и остановил кровотечение. Палочку я оставил в петле. Потом (видимо, потому, что позади Макса, под полом пилотской кабины, рядом с кислородными баллонами я увидел связку запасного телефонного провода, а нас так странно подбрасывало) у меня возникла мысль придать Максу более надежное положение; вместе с Клинтом мы оттащили Макса подальше от люка, надежно связали провод с его ремнями и тщательно прикрепили к одной из стоек верхней турели. Каждые несколько секунд нам приходилось прерывать работу, надевать перчатки и вдыхать два-три глотка кислорода. В конце концов нам удалось закончить наше безнадежное дело. Потом мы сделали Максу новый укол морфия, он, казалось, совсем успокоился, и я уже намеревался возвратиться на свое сиденье, когда он опять заговорил со мной - одними глазами, пронзительными и вопрошающими. Я снова снял маску, склонился к нему и крикнул в тряпье, которым была закутана его голова: - Да не волнуйся ты, мальчик Макси, мы доставим тебя обратно в Англию! Она уже видна. Как я хотел, чтоб так оно и было! В голубоватой полутьме похожего на пещеру фюзеляжа светились глаза Макса, все больше наполняясь любовью, любовью к друзьям, к Англии, к дому, к неопределенному прекрасному Всему. Я не мог смотреть ему в глаза - таким нестерпимо пронизывающим взглядом смотрели они из-под маски; потом все погасло, и зрачки закатились. 5 Опустошенный, окоченевший от холода, я полез наверх, на свое место, и кивнул Клинту, предлагая ему последовать за мной в кабину пилотов, где не так свирепствовал ветер и где он мог подсоединиться к постоянной кислородной системе. Клинт поднялся вслед за мной, но ушел в радиоотсек. Мерроу управлял самолетом из рук вон плохо. Так дергать штурвал, так резко двигать педалями мог только новичок. Я сел, пристегнув ремни, и взглянул на часы. Четыре тридцать девять. Эйпен, очевидно, уже остался позади. Предполагалось, что над Эйпеном нас встретят наши П-47. Теперь не оставалось сомнений, что "Тело" отстало от соединения. Последние самолеты уже опередили нас примерно на три четверти мили и летели футов на шестьсот-семьсот выше в голубом, как море, небе; немецкие истребители атаковали эскадрильи "крепостей", но нас пока не трогали. Мы еще находились под охраной того, что Мерроу в начале нашей совместной службы в военной авиации назвал бы его везением. С нас было бы достаточно, если бы немцы послали против "Тела" "физлер" - маленький одномоторный рекогносцировочный самолетик, вроде нашего "пайпер-каб", вооружив его охотничьей двустволкой двенадцатого калибра или рогаткой. П-47 я пока не видел и подумал об аварийном сигнале на случай, если они летят где-то поблизости, но вне поля моего зрения; кроме того, это позволило бы чем-то занять Малыша или Клинта, а поскольку в радиоотсеке имелся резервный селекторный переключатель, я включил внутренний телефон и сказал: - Хеверстроу? Ты слышишь? Он ответил громко и отчетливо. Очевидно, Лемб нашел и устранил неисправность. Клинт спросил, что мне нужно. В верхней турели, объяснил я, есть контейнер с сигнальными ракетами; пусть он выпустит зеленую ракету. На приставной полочке рядом с контейнером должна лежать ракетница. - Слушаюсь, - ответил он, и в его голосе послышались прежние насмешливые интонации; его, несомненно, радовало, что он может чем-то заняться. - Подожди секунду. Ты помнишь, в какое время ожидалась встреча с истребителями прикрытия? - В шестнадцать шестнадцать, одновременно с переменой курса на пятидесяти градусах тридцати восьми минутах северной долготы тире ноль шести градусах ноль трех минутах восточной долготы. Его набитый цифрами ум уже функционировал по-прежнему, и я не сомневался, что, если бы спросил Клинта, он мог бы назвать мне номер телефона какой-нибудь Дженни в Минеаполисе или Пеггилу в Байлокси. Во внутренню связь включился Прайен. - Лейтенант, а что означает зеленая ракета? - Она означает: "Еле волоку зад, пусть это учтут наши истребители". Потом в связь включился Брегнани, храбрый и наглый Брегнани: - Мы долетим, сэр? В каждом из нас живет способность скрывать от людей свою подлинную натуру под какой-нибудь маской - я не составлял исключения и уже хотел было сказать: "Послушай, сынок, займись-ка ты лучше своим делом!" - но, чуть помедлив, подумал, что ведь ребята за моей спиной ничего, совершенно ничего не знают о случившемся, и потому сказал: - У нас разворочен нос. Вышли из строя второй и третий двигатели. Мы теряем высоту со скоростью примерно в семьдесят пять футов в минуту, но наша приборная скорость пока держится на тридцати... Убит лейтенант Брандт. Я решил, что они вправе знать все. Потом, ясно и сильно, как в былое время, прозвучал голос Мерроу: - Лемб! Ты не спишь? Доложи наше местоположение, парень. - Слушаюсь, сэр. Наступило длительное молчание, потом снова заговорил Мерроу: - Давай, давай, давай же! Лемб, должно быть, все еще пытался определиться с помощью радиокомпаса по двум пеленгам. Мерроу разразился бранью. Его визгливый голос заставлял ежиться. В разгар этой сцены Фарр включился в связь и бросил какую-то неразборчивую фразу. Мерроу продолжал ругаться. Затем снова Фарр: "Ко всем чертям! Мне опостылела вся эта муть..." Он отключился, а Мерроу по-прежнему выкрикивал одно ругательство за другим. Лемб попытался доложить местонахождение самолета, но Мерроу оно уже не интересовало. Заигрывая со смертью и всячески ее понося, он вел самолет крайне небрежно. Быть может, не совсем сознавая, он играл не только своей, но и нашей жизнью. Фарр вновь включился во внутреннюю связь и раздраженно зашипел: - Черт бы вас побрал! Делайте же что-нибудь! Ну ошибетесь - так что из того!.. Я способен летать лет до шестидесяти. Я смогу участвовать по меньшей мере рейдах в пятистах... Меня не могут искалечить больше, чем... Я заявляю тебе, сукин ты сын, что я не новичок. Я переживу любого ублюдка, вроде тебя... Ты не собьешь меня с толку. Кое-кто пытался! Мерзавцы песочили меня, но они... Это же глупо! Я мог бы сказать этим просидевшим штаны генералам, будь они прокляты... Не смейте, мерзавцы, показывать на меня пальцем... Я заметил, что Мерроу отстегивает привязной ремень. - Фарр! - крикнул я по телефону как можно резче. Он смолк, а я приказал: - Брегнани! Отбери у него бренди. Мерроу машинально нащупывал вытяжное кольцо парашюта (я с содроганием вспомнил, что свой не надел) и привстал. В то же мгновение самолет медленно задрал нос, готовый вот-вот свалиться на крыло. Я отдал штурвал от себя, машина, покачиваясь с крыла на крыло, после долгого пологого снижения опять приобрела устойчивость. Мерроу снова сел. Он казался озадаченным, нерешительным и постаревшим. - Базз, я поведу некоторое время машину, - сказал я. Мерроу схватился за полукружье штурвала и судорожно сжал его. - Передай мне управление, - повторил я. - Дай я поведу. Никакого ответа. Мерроу продолжал сидеть, склонившись над штурвалом. - Четыре истребителя идут в атаку со стороны шести часов, - доложил Прайен. Я встал в проходе сразу же за люком, постучал Мерроу по плечу и, когда он повернул голову, правым большим пальцем показал на свое сиденье. В течение нескольких минут, показавшихся мне бесконечными, Мерроу не шевелился; но вот он медленно отключил провод электроподогрева комбинезона и провод шлемофона, уцепился за край сиденья, приподнялся, выскользнул из-под штурвального полукружья, выпрямился в проходе и осторожно, как дряхлый старик, опустился на мое место. И это было все. Я занял место командира. Глава двенадцатая. НА ЗЕМЛЕ 16 августа 1 - Он пришел сюда без приглашения, - заговорила она. - С бутылкой виски в одной руке и орденом в другой. - Дэфни склонила головку набок и взглянула на меня, как бы спрашивая, действительно ли я хочу слушать дальше. - Какой он громадный, правда? - Она рассказала, как Мерроу расхаживал взад и вперед, сутуля мощные плечи, раскачивался и время от времени, словно животное в клетке, посматривал на низкий покатый потолок и на стены комнаты, слишком для него тесной. Вначале он казался жизнерадостным, говорил громко и уверенно. - Имей в виду, - продолжала Дэфни, - за последние месяцы я видела Мерроу в общей сложности не больше пяти-шести раз. Но я знала его. Просто удивительно, насколько хорошо я знала его по твоим рассказам... И еще потому, что он так похож на моего Даггера... Извини, дорогой Боу, но я не хочу кривить душой. Она рассказала, что Мерроу разлил виски в чайные чашки и продолжал разыгрывать роль героя. "Макс Брандт, - заявил он между прочим, - единственный настоящий солдат во всем моем экипаже". Дэфни со свойственной ей проницательностью давно уже поняла, что представляет собою сам Мерроу, и потому спросила: "Ну, а как тот воздушный стрелок, о котором мне рассказывал Боу, - Фарр, если не ошибаюсь?" "Фарр... Что Фарр? Сержант-хвастунишка! Вот Макс настоящий офицер, джентльмен, и к тому же влюблен в свою работу; любит бомбить. Думаю, он потому и хорош, что сам фриц. Фриц из Висконсина. Эти немцы знают, как надо драться". "Они убийцы!" (Она вспомнила об отце). По словам Дэфни, Мерроу с сожалением взглянул на нее, словно на крохотного, слабенького несмышленыша, и ответил: "Послушайте, детка, а вы вообще-то понимаете, что такое солдатское дело?" Мерроу, рассказывала Дэфни, говорил с таким благодушием и снисходительностью к ее незнанию мужской психологии, что казалось, от него исходила всепокоряющая сила. Он говорил, какой спортивный народ эти немцы, и завел старую песню о мнимом "кодексе рыцарской чести в воздухе": если противник выпустил шасси или выбросился на парашюте - щади его. "Возьмите, к примеру, своего друга Боу. Не беспокойтесь, я не собираюсь его чернить, он хороший парень, но вояка никудышный. Дерется он не по-настоящему, без злости. Либо уж больно образован, либо что-то еще". - Минуточку, Дэф, - прервал я ее. - Как, говоришь, он меня назвал? Удивленная этим вопросом, Дэфни ответила, что Мерроу употребил мое прозвище; ее тон показывал, что она не видит в этом ничего необыкновенного. - Ты уверена? - Абсолютно. Весь вечер он тебя иначе и не называл, только Боу, Боу, Боу. - Могу сказать одно: очень странно. Я пояснил, что, насколько помню, он никогда в разговоре со мной не употреблял прозвища. По словам Дэфни, Мерроу и дальше продолжал самоуверенно и грубо принижать меня. Нет, нет, он вовсе не собирался превращать меня в ничтожество! "Одним словом, второй пилот. Он и его дружок Линч. За все время я только однажды слышал от Линча умные речи - когда он заговорил о наших двигателях; он сказал, что в одном Б-17 больше лошадей, чем понадобилось Юлию Цезарю для вторжения в Британию. Вот это силища!" Дэфни сообщила, что Мерроу все время жадно глотал виски, и добавила, что любая опытная девушка сразу бы распознала в этом соответствующую подготовку. Он начал рассказывать (Дэфни показалось, что он становился все более огромным, что у него вот-вот лопнет грудь, он снял китель, и под тонкой сорочкой на руках перекатывались набухшие бицепсы), как любил драться. "Однажды - я был тогда еще совсем мальчишкой - мы с моим лучшим приятелем... Сначала дружеский спор о машинах "оверленд" или "шевроле", потом безлюдное местечко, скрытое от посторонних глаз деревянным забором и заросшее крапивой, Чакки - вспыльчивый, как порох, и больной насморком... Я чуть не убил его". Мерроу рассмеялся, представив себе Чакки, в котором сил осталось разве лишь для того, чтобы чихать. В средней школе, рассказывал Мерроу, он сразу же стал просить, чтобы его научили драться. "У нас был тренер, - Дэфни забыла, как назвал его Мерроу, - так он вместо слова "драка" говорил "мужественное искусство самообороны", но какая там оборона! Скорее искусство, как изувечить противника. Если противник одолевает - дай ему коленом в ..." Мерроу, продолжала Дэфни, стал прибегать к словечкам, которые, по его мнению, входили, как и выпивка, в ритуал подготовки и тоже разжигали желание. Тут я прервал Дэфни, возможно, потому, что ее рассказ, как Мерроу пытался меня унизить, разбудил постоянно дремавшую во мне готовность заняться самобичеванием. - А знаешь, - сказал я, - Базз, возможно, и прав, когда называет меня никудышным воякой. Помнишь, я тебе рассказывал, как занимался боксом? Я прирожденный второй пилот, человек, которому суждено во всем и всегда занимать второе место. Никогда не забуду, в каком кошмарном состоянии я оказался в одном из матчей, когда потерял сознание, а потом никак не мог вспомнить, что же произошло в последнем раунде. Пожалуй, и лучше, что не мог. В моей памяти отчетливо всплыла сцена: я лежу на столе для массажа, серая пустота перед глазами постепенно сгущается, начинают мелькать отдельные кадры, как на киноленте, сорвавшейся с перематывающих барабанчиков аппарата, наконец полная ясность в поле зрения, во всем, что происходит в раздевалке: тренер Муз Муэн с волосатыми руками и огромным животом под готовой лопнуть тенниской, запах эвкалиптовой мази и подмышек богатыря; стеклянный цилиндр, и в нем никелированные ножницы Муза для разрезания бинтов с утолщением в форме утиного носа на конце одного из лезвий, что облегчало доступ под марлю; да, я отчетливо понимал все, что происходило в раздевалке, а что там, за дверью? Мир сузился для меня до размеров этой комнаты. Я не мог припомнить, каков он, мир, который лежал за ее пределами. Вне раздевалки начиналось ничто. Я обречен всю жизнь провести здесь, в этой комнате, на столе для массажа... Воспоминание о случае с потерей памяти было особенно знаменательным в свете рассказа Дэфни о безудержном хвастовстве моего командира, ибо я часто думал об этом нокауте, как о своей первой смерти, и теперь знал, что боюсь не агонии умирания и не самой смерти, а боюсь лишиться возможности познать чудеса того огоромного и прекрасного, что вмещается в одно слово - жизнь; к тому же Дэфни только что сказала: "Ты же сильный, Боу. Ты по-настоящему сильный!" Потом она покачала головой и добавила: - А он продолжал выкрикивать: "Я люблю воевать... Воевать!" Он говорил все быстрее и быстрее. (Дэфни сказала, что не помнит, в каком именно порядке развивались события, но пытается рассказывать все, что в силах припомнить.) "Однажды я проехал всю Луизиану на "линкольн-зефире" с фараоном на хвосте. Черт подери, ему не удалось меня задержать! Вы же понимаете, фараоны редко когда дают на мотоцикле свыше восьмидесяти, ну, а я ведь летчик, я привык к скорости. Однажды в машине приятеля я пересек страну за семьдесят семь часов с одной лишь остановкой дома. Я оставил его у себя, в Омахе, - пусть, думаю, отдохнет - мы подменяли друг друга за рулем, а сам позвонил одной крошке в Холенде и сказал, чтоб ждала, что та и сделала; я переспал с ней, а утром заехал за парнем, и все же мы завершили пробег ровно за семьдесят семь часов, включая остановку". Потом он заговорил о том, сколько разных машин у него перебывало, и имел наглость вторично рассказать Дэфни басню о том, как оставил свою машину в Беннет-филде с ключом от зажигания. Рассказал в тот самый день, когда узнал из письма дяди, что тот продал машину. Он показал ей орден и пояснил, что захватил специально для того, чтобы обратить ее внимание на искажение его фамилии. "Вот уж фамилию какого-нибудь сержанта обязательно написали бы правильно!" Заявив, что ему нравится воевать, что он влюблен в войну, продолжала Дэфни, он дал понять, что у него нет иных побуждений, - просто он любит воевать ради того, чтобы воевать, и уж во всяком случае, не из-за чувства товарищества с остальными пилотами нашей авиагруппы. Она вспомнила, что Мерроу как-то назвал наш экипаж "клубом людишек Боумена". "Тело", - разглагольствовал он, - это мое собственное тело. Лечу я сам, а "Тело" лишь выступающая вперед часть меня самого". Он рассказал Дэфни о различных рейдах; в свое время я тоже подробно рассказывал ей о каждом из них. - Я помню их все, Боу. Ведь я всегда чувствовала себя так, словно вместе с тобой участвовала во всех рейдах. А он все перевернул. Ты ничего и никогда не ставишь себе в заслугу, но я-то знаю тебя и знаю, как и что у вас происходило. О рейде на Гамбург - помнишь, вам тогда пришлось делать второй заход? - он рассказывал так, будто сам все продумал, сам все решил... Пока он держался, как откровенный, жизнерадостный и наделенный чудесным здоровьем человек. Потом из кармашка брюк для часов Мерроу достал две пятидесятидолларовые бумажки и швырнул на кровать. "Это мои, на всякий особый случай, "сумасшедшие" деньги! А я схожу по тебе с ума, крошка! Тебе они нужны! Я плюю на них!" - Конечно, сто американских долларов оказались бы не лишними, - заметила Дэфни, - но меня вовсе не прельщала перспектива стать "стодолларовой простигосподи", как потом выразился бы, конечно, твой друг. - Перспектива? Выходит, ты знала, что тебе предстоит? - Я же тебе говорила, что он все время вел соответствующую подготовку. - Да нет, я спрашиваю: ты знала, что уступишь ему? Меня трясло. - Подожди, Боу. Мы еще подойдем к этому. - Нет уж, давай подойдем сейчас. - Я же говорила тебе, Боу. Ты у меня один. - Кого ты хочешь обмануть? - У меня есть своя точка зрения. На вещи можно смотреть по-разному. Она продолжала рассказывать. Мерроу с презрением отзывался о своих командирах и особенно насмехался над Уитли Бинзом, называл его трусом и вообще "не мужчиной". Затем он воскликнул: "К дьяволу командование. Главное для меня - наслаждение от полета. - Наслаждение? - Вот именно. Послушай, крошка, я получаю..." Потом, по словам Дэфни, он умолк, и в его глазах она прочитала сигнал. Он был готов. Она подумала, что, возможно, его подстегнуло слово "мужчина". Он не пытался ухаживать или очаровывать, он только сказал: "В тебе действительно есть изюминка; недаром на щеках у Боумена играет румянец". Он засмеялся, встал, и, как выразилась Дэфни, ей показалось, что голова у него упирается в потолок; его огромные руки напряглись, и он сказал: "Ну, хорошо, крошка, раздевайся". Дэфни разделась; он тоже. Она говорила торопливо, ей хотелось поскорее покончить со всем этим, но я начал стучать кулаком по кровати. - В общем-то, ничего не было, - продолжала Дэфни. - Пожалуйста, слушай дальше. Ничего не было. Не потому, что он не мог. Он мог. Но не таким уж он оказался храбрецом, каким изображал себя, - я хочу сказать, он вовсе не был таким же могучим, как "летающая крепость" и каким казался самому себе. Конечно, он мог и хотел - пусть на словах, но как только прикоснулся ко мне, я поняла, что очень похож на моего Даггера, омерзителен и хочет использовать меня лишь для того, чтобы переспать с самим собой. Я оттолкнула его, соскочила с кровати и надела комбинацию; он спросил: "Из-за Боу?", я ответила: "Нет. Потому что ты не хочешь меня. Ты никого не хочешь, кроме самого себя. Ты хочешь превзойти самого Казанову, но только хочешь". Он пришел в ярость и стал спорить, будто надеялся, что, переспорив, сможет обольстить меня, но я уже раскусила его, потому что он был копией Даггера, и как он ни хорохорился, я чувствовала, что он и сам-то испытывает известное облегчение. Затем произошло нечто почти смешное. Боу! Надеюсь. ты согласишься, что это было смешно. Раздался стук в дверь, и ты бы видел, какое выражение появилось на лице вашего прославленного героя! Он, должно быть, подумал, что ты ухитрился как-то отделаться от дежурства и пришел ко мне, что это ты стоишь за дверьми, и тут, дорогой, он схватил свою одежду и прыгнул за занавеску в чулан. Я прошептала: "Майор Мерроу, вы забыли носок на кровати", он выскочил в одних кальсонах, схватил носок и на цыпочках удрал обратно. Потом я открыла дверь. Это была телеграмма от тебя. 2 Когда Мерроу вышел из чулана, в его настроении произошел определенный перелом. Он сталь меньше. В его голосе уже не слышалось хвастливых ноток. Но таким он был более опасен, и я держалась с ним осторожнее, чем до сих пор. Прежде всего я оделась и посоветовала ему сделать то же самое, но он лег на кровать. На вопрос, кто стучал в дверь, я ответила, что девушка из почтовой конторы, разносчица телеграмм, - разве он не слышал ее голос? Но он все еще проявлял подозрительность. "Ты меня не обманешь. Признавайся, крошка!" Твою телеграмму я положила на туалетный столик и теперь помахала ею в знак доказательства. Он захотел узнать, кто ее прислал, а когда я сказала, что ты, он прищурился и заявил: "Ты хитрая маленькая паршивка", поднялся, подошел ко мне и протянул руку за телеграммой. Я подчинилась, ему ведь ничего не стоило применить силу; прочитав телеграмму, он скомкал ее и швырнул на пол. Потом принялся расхваливать тебя. "Сукин сын этот Боу. Если бы не он, мы бы уже давно погибли в одном из рейдов". Он снова налил себе виски, вернулся на кровать и задумчиво произнес: "А знаешь, из Боу мог бы получиться хороший командир эскадрильи или целой авиагруппы, а он даже не первый пилот. У этого парня хватает и ума и характера". У него был хитрый взгляд; я ему не верила; его похвалы преследовали одну цель: показать, что он лучше тебя, - ведь он-то первый пилот. Слова Мерроу производили странное впечатление, если учесть, что он побывал у майора Ренделла и добивался твоего отстранения от полетов. Он сказал: "А может, ты все уже знаешь, маленькая хитрая тварь?" И рассмеялся. "А ловко я сделал, а? Боу в такой же хорошей форме, как и я". Однако смеялся он как-то натянуто, потом поинтересовался, откуда мне известно, что он ходил к доктору. Я ответила, что майор Ренделл звонил мне. Мерроу покраснел. Честное слово! Он побагровел, как свекла. Но я отлично видела, что Мерроу рассержен. Он лежал на кровати и не шевелился. Потом спросил: "Наверное, у тебя, Боумена и этого костоправа только и разговору было что обо мне?" А я подумала: "До чего ж ты похож на Даггера - тот тоже не мог переносить даже мысли, что его могут раскусить, и хотел, чтоб люди видели в нем лишь самого блестящего пилота во всех английских ВВС". Я ответила Мерроу, что ты никогда не говорил о нем ни одного плохого слова, а он встал с кровати и буркнул: "Все это зеленая муть!" - и начал всячески поносить тебя, Боу. Это все больше и больше меня тревожило, я видела, что Мерроу весь кипит. Он расхаживал из угла в угол, как в клетке. "Ты, наверно, болтала обо мне и с этим сукиным сыном Бинзом". Видишь, он уже терял чувство реальности. Потом он сказал: "Это все они подстроили, чтобы Бинз, а не я получил повышение. И проклятый доктор не остался в стороне". Потом он взглянул на меня и сказал: "Ну-ка, крошка, раздевайся снова. Ты ошибаешься, если думаешь, что сможешь отказать мне". Я сидела не шевелясь. Мне хотелось сделаться совсем-совсем незаметной. А Мерроу заговорил о другом, пустился рассуждать на совершенно новую тему. "Я дал как следует этим ублюдкам в Гамбурге. Давил их, как мух. Вот уж чего у меня никто не отнимет". Он как-то странно поджал губы, с первого взгляда могло показаться, что он улыбается. Он ходил по комнате взад и вперед, как часовой. Потом снова завел все с самого начала: кто стучал в двери; Боумен не рожден, чтобы стать первым пилотом; Боумен, доктор и я сплетничали о нем; ему хорошо известно о сговоре назначить командиром Бинза, когда он, Мерроу, уедет в дом отдыха; он все равно овладеет мною - еще ни одна женщина... И снова одно и то же, но с каждым разом все хуже и хуже. Ты рассказывал мне, Боу, как Мерроу поносил сержантов. Вот и теперь он говоил все громче, выбирал все более грязные и подлые словечки. В конце концов Мерроу остановился передо мной и сказал: "Хочешь кое-что знать, крошка?" В его глазах читалось нечто гадкое, зубы были стиснуты. Он мог пойти на любую пакость, он опускался в самые низменные и грязные тайники своей души, где возникали чувства такие же омерзительные, как змеи, пауки и жабы. Я подумала: это же Даггер! Сейчас он начнет рассказывать, как уничтожал жуков на проселочных дорогах и в навозе только ради удовольствия видеть их раздавленными. Или: у него была канарейка и он... А я все твердила про себя: "Он точная копия Даггера. Я знаю, что мне делать". Мерроу предоставил мне такую возможность. В своих бессвязных разговорах он снова вернулся к доктору Ренделлу и спросил: "Хочешь знать, почему я пошел к нему? Потому что..." Он подошел к туалетному столику и взял с него коробку со своим орденом. "Знаешь что?" Голос у него сорвался и перешел в злобный визг, он потряс коробкой и крикнул: "Мерзавец этот Боумен! Орден-то принадлежит ему! Он его заслужил. Орден его, его, его!" С каждым словом голос Мерроу становился все визгливее, он повернулся и швырнул коробку в стену. Удар оказался очень сильным. Коробка развалилась, и маленький бронзовый пропеллер покатился по полу, волоча за собой красно-бело-голубую ленту. "О, как я ненавижу этого проклятого коротышку!" Я встала. Я все время старалась держаться так, чтобы между нами находилась кровать; я спросила: "Ты ненавидишь его потому, что не можешь запугать?" "Да, он силен, этот сопляк!" Меня крайне удивило все услышанное от Дэфни, и я понял, что многое из того, о чем я размышлял в дни нашей службы в Англии, в чем был твердо убежден, оказалось ошибочным, и поразился, как плохо знал в действительности своего командира после всех этих месяцев близкого общения с ним. Насколько же хуже, должно быть, я знал самого себя! Да, но мне было двадцать два; я все еще оставался наивным юнцом, хотя и достаточно взрослым, чтобы от меня потребовали пожертвовать жизнью в этой войне. Это же нелепо. Нелепо! - Пото Мерроу, - продолжала Дэфни, - напустился на меня (я по-прежнему старалась держаться от него по другую сторону кровати). "Если ты, - предупредил он, - расскажешь этому плюгавому прохвосту, что я был у тебя сегодня вечером, я... изобью тебя до полусмерти..." Я окаменела. "Не вздумай сделать такую же ошибку, как он, - продолжал Мерроу. - Не смей и думать, что я не хотел сделать второй заход потому, что струсил. О нет, моя крошка! Причина простая: меня не интересовало, куда именно мы сбросим бомбы, если уж все равно сбросим на город. Нельзя оставаться щепетильным и победить. Трусы еще никогда не выигрывали войн. Наш долг в том и состоит, чтобы кого-нибудь убивать..." Слава Богу, внезапно я сообразила, как с ним справиться. Я поняла. Поняла с помощью Даггера. "Я все знаю о тебе", - сказала я. "Что ты имеешь в виду?" Он остановился, как солдат, которого ночью окликнул часовой. "Чувство, которое возникает в момент, когда бомбы сброшены и самолет как бы вздрагивает", - ответила я. Да! Это должно было подействовать. Я уже видела, как постепенно менялось выражение его лица, словно он пытался улыбнуться и вместе с тем понимал, что смешного ничего нет. "Ощущение, возникающее в тебе, когда самолет ложится на боевой курс, не так ли, майор?" - продолжала я. Теперь Мерроу казался изумленным. На его лице появились первые признаки растерянности, он уже начинал опасаться, что о нем знает весь мир. Шесть миллиардов глаз смотрели на него. Он дрожал. Эти фразы, выражавшие чувства самого Мерроу, я позаимствовала из рассказов Даггера; я вспомнила, Боу, и твой рассказ о том, каким кличем Мерроу встречал всякий раз появление истребителей и сказала: "А когда немцы, готовясь атаковать вас, начинают первый заход, ты упиваешься содроганием машины, пулеметы которой открыли огонь..." Он сел, сразу как-то погас, опустил голову и засунул руки между колен. "Ты маленькая стерва", - сказал он, закрыл лицо руками и беззвучно разрыдался. Он раскис еще больше,чем случалось с Даггером. Минуту спустя я спросила, не лучше ли будет, если он оденется, и он не стал возражать; он стал покорным и тихим. 3 Вот как все получилось, Боу. Вот что, много перестрадав, я узнала о Даггере, и вот что все время думала о твоем командире. Из Мерроу выпала вся начинка. Дэфни поднялась такая сердитая, какой я ее еще не видел. - Почему вы, мужчины, создаете какой-то заговор молчания вокруг стороны войны, что доставляет вам удовольствие? Она была необычайно взволнована. Мужчины, сказала она, только делают вид, будто война - это сплошная трагедия: разлука, ужасные жизненные условия, страх смерти, болезни, погибшие друзья, стойко переносимые раны, жертвы, патриотизм. - Почему вы умалчиваете о причине войны? Во всяком случае, о том, что я считаю ее причиной: кое-кому война доставляет наслаждение, даже чересчур большое наслаждение. - Она пояснила, что не имеет в виду походную жизнь, бегство от всего обыденного, от ответственности, от необходимости заботиться о других. - Нет, я имею в виду нечто большее, - я говорю о таком удовольствии, какое получает твой командир. Она добавила что-то об удовлетворении, рождающемся в самых темных, самых тайных глубинах души человеческой, где обитают чувства-жабы, чувства-змеи, - инстинкты пещерного человека. Еще она сказала так: - По-моему, когда наступит мирное время, мы должны меньше думать о прошлом, а больше о том, куда поведут нас те, кто так наслаждается битвой сейчас. В мирное время они постараются поставить на всех нас свое клеймо... Ножи, дубины и все такое... То же самое они передадут в наследство своим детям. Нам доведется пережить еще не одну войну. О Боу, я не знаю, что мы можем сделать с ними, с помощью какого воспитания вытравить в них это, или подавить, или вылечить, и можно ли вообще раз и навсегда с этим покончить! Она чувствовала, женским чутьем чувствовала, что именно мерроу являются причиной всех бед человеческих. Не будет на земле настоящего мира, пока существуют люди с тягой к убийству. - Дипломатия не принесет мира, это всего лишь маска... Экономические системы, идеологии - отговорка. Но я еще не испытывал желания размышлять над тем, что так страстно доказывала Дэфни. Я чувствовал себя пришибленным и рассерженным и спросил: - Если он такое чудовище, почему же ты разделась? Дэфни вспыхнула; горячая краска стыда залила ее лицо. Во всяком случае, мне показалось вначале, что это был стыд. Впрочем, я и сейчас думаю, что отчасти так и было. Но вместе с тем в ней говорил и гнев. - Да потому, что мне еще надо жить, - ответила она. - Жизнь-то идет. А вы, - те, кто воюет, - вы считаете, будто война - это все; вы ошибаетесь, воображая, что, рискуя, берете на себя ответственность (кстати, вы утверждаете, будто делаете это не по своей воле, а по чьему-то принуждению), вы думаете, что можете пренебречь всеми остальными обязанностями в отношении ваших семей, вашей совести, женщин. Но женщины созданы не только для того, чтобы спать с вами. - Тогда почему же ты так поступила? Легкая насмешливая улыбка появилась на ее губах. - А я хочу, чтоб из-за меня дрались. Хочу стать яблоком раздора. Неожиданный ответ Дэфни в первый и последний раз заставил меня заговорить с ней в ироническом тоне: - Девушка с пропагандистского плаката, благословляющая тысячи "летающих крепостей"! - Боу, но ты уже почти заканчиваешь свою смену, - тихо сказала Дэфни. - Следовательно, ты соглашалась отдаться Мерроу только потому, что моя смена подходит к концу? Но ведь то же самое можно сказать и об его смене. Не понимаю. - Ты помнишь воскресенье и тот праздник, когда я не приехала в Лондон? Тогда случилось то же самое, Боу. Я осматривалась; разве тебе непонятно, что сейчас, когда ты скоро уедешь домой, я должна осматриваться? - Осматривайся на здоровье. Но зачем отдаваться моему командиру? - Я отдалась тебе, Боу, в первый же вечер, как только мы остались наедине. Что-то я не помню, чтобы ты критиковал меня за это. Ее довод умерил мой пыл. - Видишь ли, мой дорогой Боу, чем меньше тебе останется служить здесь, тем больше я начинаю понимать, - вернее, ты заставляешь меня понимать, что я нужна тебе разве что чуть больше, чем нужна Мерроу, хотя, любимый, есть тут и большая разница: ты дал мне очень много. Однако я не нужна тебе как постоянный друг, я нужна тебе лишь на то время, пока ты здесь, пока не вернулся домой, к своей, другой жизни. Тебе просто нужна временная военная подруга. Верно? Мне было не под силу справиться сразу с таким обилием аргументов, и я снова рассердился. - Как же ты могла любить этого типа Даггера, если он так же гадок, как Мерроу? - Я была ребенком, Боу. Это произошло во время "блица". Люди, с которыми тебя сталкивает случай, бывают разными. - Да, но как ты могла подумать, что любишь его? - У тебя была твоя Дженет. Ты же сам о ней рассказывал. Мы не обязаны отчитываться друг перед другом за полученное воспитание, ведь правда? "Верно!" Но вслух я этого не сказал. - Кроме того, дорогой, я порвала с Даггером, как только поняла, что он влюблен не в меня, а в войну. - И ты решила порвать со мной потому, что... Я вспомнил рассказ доктора - как Дэфни плакала, разговаривая с ним по телефону, как призналась, что любит меня всем сердцем, но что я не люблю ее. - Ты-то не влюблен в войну, дорогой, я знаю. - ...потому, что я никогда не поднимал вопрос о нашем браке? Дэфни снова вспыхнула, и снова ее румянец был вызван не только стыдом, но и гневом. - Все твои разговоры о самоотверженной любви... - продолжала она. - Что они такое, как не смутная тоска по оправданию? Ты хочешь оправдать себя за твое отношение ко мне. Самоотверженная любовь!.. И даже твое нежелание убивать... - Подожди, подожди! - Я не отрицаю, отчасти ты, возможно, искренен. То, что тебя обязывают делать, - мерзко. Но ты легко соглашаешься на компромиссы, любимый. "Я согласен и дальше летать на бомбардировщике, но убивать? Нет..." Неужели ты не понимаешь всей порочности этой затеи? Как можешь ты облагодетельствовать своей любовью все человечество, если не в состоянии дать ее даже одному человеческому существу? Ее слова заслуживали серьезного размышления, но, наверное, мне мешала молодость. Я еще оставался мальчишкой. Несправедливо, что старшие заставляют молодежь вести за них свои войны. Я снова вернулся к Мерроу, словно думать о нем было легче, чем о себе. 4 - Он сел на край кровати, поставил локти на колени и опустил голову на руки. По-моему, он был уже пьян. Я внимательно следила за ним. Он усиленно давал понять, что я должна с ним понянчиться. Скажу тебе, Боу, что такие герои сущие младенцы! Поразительно, до какой степени он раскис и разоткровенничался. "Не так уж я хорош, как они утверждают". "Почему меня обошли?" Мерроу продолжал твердить, что он вечный неудачник. Его исключили из колледжа. Плохо работал у этого... как его там... торговца зерном. Называл себя летчиком-бродягой. Неудачник, неудачник, неудачник... Рассказывал, что ему всегда хотелось иметь много денег, что "сумасшедшие" деньги - вранье, он просто-напросто скряга. Сказал, что его легко заставить потерять присутствие духа. Когда ему было лет двенадцать, он получил работу в небольшом, на несколько квартир, доме в Холенде - за пять долларов в неделю подметать лестницы и убирать мусор, но у одного жильца оказалась собака, доберман-пинчер; он ее боялся и стал пропускать дни уборки; однажды пришел домохозяин и в присутствии родителей Мерроу уволил его; отец орал, но мать, укладывая вечером спать, сказала, что ему не нужно приносить деньги в семью, ибо он приносит в дом счастье. Мерроу, приносящий счастье! "Ребята не любили меня. В Холенде находилось отделение ХАМЛ[36], располагавшее паршивым спортивным залом, библиотекой и комнатой с пианино; однажды после игры в баскетбол - мне в то время исполнилось лет тринадцать-четырнадцать - ребята всей бандой хотели избить меня. А я даже не состоял в команде; игра взбудоражила их, ребята стояли на площадке и хором выкрикивали мое имя, и мистер Бакхаут, секретарь нашего отделения ХАМЛ, продержал меня в своей конторе, пока все не успокоилось". Будучи, по его словам, тщедушным, с куриной грудью, он купил в магазине "Сиирс и Робак" эспандер - развивать плечи и руки. В школе он никогда не получал хороших отметок. "Что-то заставляло всех ненавидеть меня". Как сообщила Дэфни, Мерроу признался, что вся его воинственность - не что иное, как "хвастовство и блеф". "Почему, по-твоему, Хеверстроу мой любимчик? Потому, что он офицер и слюнтяй. А человеку легко разыгрывать из себя важную персону, когда он имеет дело с ничтожествами". Это напомнило ему, как однажды, когда он играл со своим дружком Чакки, на окраине города, на какой-то строительной площадке, произвели взрыв с помощью динамита; а Мерроу решил, что ударил гром с ясного неба, и с перепугу подумал, что это, должно быть, какое-то знамение свыше или предостережение, и убежал домой, к матери. На следующий день Чакки назвал его трусом. "И вот с тех пор, - сказал Мерроу, - я боюсь самого страха". По мнению Дэфни, Мерроу, рассказав ей эти анекдоты о самом себе, признался, что все его рассказы о многочисленных амурных победах - сплошная выдумка. "Я получаю удовольствие только от полетов". Я хотел, чтобы Дэфни выразилась точнее. - Кто же он все-таки? Что заставляет тебя так отзываться о нем? - Я не эксперт.И сужу о нем всего лишь как женщина. - Не забудь, я летаю с ним. Дэфни на мгновение задумалась. - Это человек, возлюбивший войну. Я попытался решить, за что мог воевать Мерроу. Конечно, не за идеи, надежды, какие-то стремления. Я представил себе белый стандартный домик примерно 1925 года в Холенде, в Небраске. От нескольких вечнозеленых деревьев, посаженных некогда "для оживления пейзажа", а теперь почти совсем урывших его своими кронами, в гостиной и столовой темно даже днем. На веранде спит колли. Человек в черных брюках и белой рубашке с отстегнутым воротничком, со свисающими подтяжками и потухшей, наполовину выкуренной сигарой во рту медленно бродит взад и вперед за маломощной газонокосилкой, изрыгающей клубы сизого дыма. На веранду выходит женщина, почти совсем седая, с мешками под глазами и дряблой, обвисшей на щеках кожей; она хлопает дверью, и дряхлый пес с трудом поднимается на ноги. - Мерроу же превосходный летчик, - сказал я, - и если он так влюблен в войну, почему же его все-таки обошли? Дэфни нахмурилась. - Возлюбившие войну...Мой Даггер и твой командир. Мерроу герой во всех отношениях, за исключением одного: он испытывает слишком уж большое удовлетворение или, как выразился сам Мерроу, "удовольствие", подчиняясь глубоко скрытому в нем инстинкту... ну, к уничтожению, что ли. - Дэфни явно испытывала затруднение. - Я хочу сказать... Глупо, Боу, что я вообще пытаюсь это анализировать; я женщина. Я просто чувствую... у них это связано со смертью, близко к ней. Когда ты задаешься вопросом, за что человек воюет, ты, наверное, сам себе отвечаешь: за жизнь. А Мерроу не хочет жизни, он хочет смерти. Не для себя - для всех остальных. Я вспомнил, как сверкнули глаза у Мерроу в тот день, когда мы втроем завтракали в Мотфорд-сейдже, как звякнула в супнице разливательная ложка, когда он ударил кулаком по столу. "Я хочу убить смерть", - сказал он. Даже смерть. Смерть была ублюдком, сержантом. Я снова представил себе человека в черных брюках со свисающими подтяжками; он прятался в укромных уголках темного дома, подстерегая парнишку, готовый накричать, наброситься на него. - Следовательно, герои - это Мерроу, Брандт, Джаг Фарр? Так, что ли? - спросил я. - Нет, нет, нет! Есть ведь и другие люди, Боу, которые, ненавидя войну, дерутся со всей яростью, потому что они больше, чем самих себя, любят то, за что сражаются, - жизнь. Дюнкерк. Тебе стоит только вспомнить этот город. Лондон в дни "блица". - Но все, что ты мне здесь рассказала о Мерроу... - Я покачал головой. - Он не может любить, потому что любовь означает рождение, жизнь. Ложась в постель, он ненавидит - нападает, насилует, издевается, только так, кажется ему, должен поступать настоящий мужчина... Ты сильнее его, Боу, - как же случилось, что ты сам этого не знаешь? Мерроу сказал, что это твой орден. Он все еще валяется на полу. Можешь взять его, если хочешь. Я встал, пересек комнату и под туалетным столиком нашел крест "За летные боевые заслуги". Я поднял его и положил на ладонь - мой орден. - Да, но вся сложность положения заключается в том, - сказал я, - что этот тип постоянно находится рядом, в том же самолете. Что же делать в таком случае? - Ответить не легко. Такие люди способны внушить, будто их любят. По-моему, прежде всего надо постараться получше узнать, что они собой представляют, чего хотят... Но соблюдай осторожность, любимый. Я переживал такое смятение мыслей и чувств, что вряд ли понимал и свои собственные, и ее слова. Совершенно растерянный, я, однако, испытывал, как никогда раньше, прилив новых сил; и вместе с тем отчаяние. До меня донеслись мои слова, обращенные к Дэфни: - Как ты думаешь, для нас с тобой возможна совместная жизнь? - Не знаю. Сейчас не знаю. Я никого еще не любила так, как любила тебя, и все же... - Любила? - Милый, слишком уж ты американец! В голове у тебя все-все перепуталось - и то, что есть, и то, чего ты хочешь. Глава тринадцатая. В ВОЗДУХЕ 16.56-17.39 1 Таким образом, сломался не я, а Мерроу. Он сидел на месте второго пилота, неподвижно уставившись в одну точку, и это было самое страшное - видеть Мерроу-летчика бездеятельным. Четыре самолета, о которых доложил Прайен, выскочили из-за хвоста нашей "крепости", прежде чем я успел пересесть на место Мерроу, и, не трогая нас, пронеслись дальше, намереваясь атаковать основные силы соединения. Но не может отставший самолет долгое время рассчитывать на такое везение - рано или поздно те же или другие истребители должны были напасть на "Тело". Я связался с Клинтом и спросил, выпустил ли он ракету; он ответил, что выпустил; тогда я поинтересовался, как далеко, по его мнению, находится побережье. Мнение... Он знал точно! Сейчас без трех минут пять; все наше соединение должно теперь лететь между Брюсселем и Гентом; мы отстали от группы на девятнадцать минут и, следовательно, находились милях в десяти от Брюсселя, при скорости в пределах ста тридцати, "Тело" достигнет побережья примерно через тридцать пять минут. Обо всем этом Клинт уверенно доложил по внутреннему телефону, но соответствующие расчеты он сделал либо заблаговременно, либо произвел с молниеносной быстротой тут же, пока говорил; как бы то ни было, он оказался на высоте положения, хотя не имел под рукой необходимых приборов. Все "приборы" находились у него в голове. Куда исчез тот рассеянный Хеверстроу, которого Мерроу так часто ловил погруженным в мечты? Я же все еще наслаждался той поразительной ясностью мысли (хотя настроение у меня было отвратительное, я чувствовал себя глубоко несчастным), которая следует за тревогой, как охотник за дичью. Сейчас надо было четко определить обязанности каждого члена экипажа. Я приказал Лембу подать сигнал бедствия на волне радиопеленгаторной станции и включить, хотя и несколько преждевременно, в самом широком диапазоне систему опознавания "свой-чужой". Я представил себе, как все произойдет в дальнейшем: какой-нибудь радиослушатель в Англии поймает наши сигналы для радиопеленгатора, сообщит на главную радиолокационную станцию, и та свяжется со станцией наведения, к которой приписан Пайк-Райлинг; с этого момента наша станция наведения будет заниматься в первую очередь только "Телом". Немного позже наблюдатели на приборах наведения, зафиксировав радиоимпульсы "Тела", посылаемые в специальном очень широком диапазоне, станут непрерывно следить за полетом "крепости" и докладывать на главную радиолокационную станцию, а последняя, в свою очередь, будет передавать все подробности в штаб нашего авиакрыла в Пайк-Райлинг-холле и, на случай, если нам придется совершить вынужденную посадку на воду, - в Морскую спасательную службу. Только сейчас я впервые подумал об Англии и о возможности спасения. Вариометр показывал (если только его показания соответствовали действительности), что самолет терял высоту значительно быстрее, чем раньше: примерно двести футов в минуту. По высотометру мы находились чуть выше тринадцати тысяч футов. Я уже собирался сообщить экипажу, что через несколько минут можно будет снять кислородные маски, как что-то произошло с управлением. Штурвал вырвало у меня из рук, нос самолета опустился, и машина перешла в пике. В первое мгновение мне показалось, что где-то оборвался трос. Я с силой потянул штурвал на себя, и хотя колонка несколько подалась назад, самолет продолжал пикировать. Взглянув вправо, я обнаружил, что Мерроу всей грудью навалился на штурвал второго пилота. Я боролся с его весом и думал: даже потеряв сознание, он пытается убить нас всех; каждой клеточкой своего мозга он желает смерти каждому из нас. Пришлось позвать на помощь Хендауна. Он появился в тот момент, когда я, собрав все силы, левой рукой тянул штурвал на себя, а правой старался оттолкнуть Мерроу. Он был в полубессознательном состоянии, но все же пытался встать, нелепо взмахивая руками; голова его свесилась набок, словно шея уже не могла ее держать; пока он вставал, я понемногу оттягивал штурвал на себя, но тут он снова падал, и мне приходилось начинать все сначала. Лишь после того как Хендаун оттянул Мерроу за плечи, я смог выровнять машину. Мы потеряли четыре тысячи футов. Мерроу находился на грани полной потери сознания, но не хотел утихомириться. Мы лишились и носовых пулеметов, и одной турели, а Лемб хотя бы время от времени должен был оставлять пулемет и заниматься радиосвязью; поэтому мы не могли себе позволить, чтобы Хендаун торчал в пилотской кабине и нянчился с Мерроу. Движением головы я приказал Негу оттащить Базза в заднюю часть самолета. Задача была не из легких. Отверстие люка между сиденьями все еще оставалось открытым, Мерроу со всем обмундированием весил фунтов двести, а кроме того, в нем еще оставалось достаточно сил, чтобы использовать свой вес и упираться. Негрокус наполовину стащил Мерроу с сиденья, но понял, что дальше у него не получится; он посадил Базза обратно, придержал одной рукой, отстегнул лямки своего парашюта и привязал Мерроу за грудь, плечи и руки к спинке сиденья. Потом Хендаун поднялся на свою установку, включил внутренний телефон и первым делом сказал: - Послушайте, сопляки! Самолетом сейчас командует лейтенант Боумен. Вы меня понимаете? - А что с майором? - Это был голос Фарра, голос трезвого человека. - Ушел в отставку, - ответил Хендаун. - А вы хороший летчик, лейтенант, или так себе? - Это снова был голос Фарра, но на этот раз голос пьяного человека. - Всем снять кислородные маски! - приказал я. - Но вначале проверка. Прайен не отозвался, и мне пришлось послать Малыша Сейлина узнать, в чем дело; Сейлин доложил, что Прайена нет. Дверца маленького аварийного люка в хвосте оказалась сорванной. Во время внезапной потери высоты и пике Прайен, видимо, подумал, что с самолетом что-то стряслось, и решил смыться. На мой вопрос, сумеет ли справиться с пулеметами Прайена, Малыш ответил, что попробует. Мне кажется, именно прыжок Прайена заставил меня сказать: - Послушайте, ребята, что вы собираетесь делать? Если хотите прыгать, сообщаю для ориентировки, что мы находимся над Бельгией. Или вы предпочитаете попробовать добраться домой? Наступило долгое, очень долгое молчание. - После бельгийского побережья нам нужно еще около пятидесяти минут, чтобы долететь до своего аэродрома, - проинформировал Клинт. - Я готов, - отозвался Фарр, но не сказал на что. - А здесь довольно ветрено, - проговорил Малыш. Люк был открыт и, конечно, вызывал соблазн. - Нег, как ты? - Не думаю, сэр, что должен высказывать собственное мнение. Если ребята хотят прыгать... Только тут я вспомнил, что лямки от парашюта Хендауна держали Мерроу на сиденье рядом со мной. Голова Базза безвольно моталась из стороны в сторону. И Хендаун считал, что не должен высказывать свое мнение! - Давайте все-таки попытаемся, - предложил я. - Мы всегда сможем сделать посадку на воду, если придется. Все согласны? Ответил только Фарр: - Учитель, я согласен, если вы действительно хорошо управляете самолетом. Некоторое время все молчали. Чувствуя себя крайне подавленным, я приказал Хеверстроу прийти в нашу кабину и снять с Мерроу кислородную маску. Нег Хендаун доложил, что сверху к нам приближаются истребители. - Вся немецкая авиация, будь она проклята! Предстоит нечто интересное. В течение шести-семи минут примерно двадцать "мессершмиттов" развлекали нас устрашающей акробатикой, но, к счастью, почти все они проскакивали на пересекающихся курсах, так и не обнаружив, что мы оказались бы беззащитными перед их лобовыми атаками. Поскольку теперь уже никто не мог требовать от нас оставаться в боевом порядке, мы располагали гораздо большим, чем обычно, пространством и временем для маневрирования, и я, пожалуй, проделал все - разве что не перевертывал самолет на спину. Я жестом приказал Клинту, все еще находившемуся в пилотской кабине, включиться в селекторный переключатель на панели второго пилота, и он, стоя позади Мерроу, докладывал каждый раз, когда истребители собирались атаковать нас в лоб. При появлении самолетов противника спереди я разворачивал самолет то в одну, то в другую сторону, позволяя средним пулеметам встречать их огнем. Ребята встречали мои маневры возгласами одобрения. - Молодец, лейтенант! Поверните машину. Еще! Еще! - Подкиньте им огонька, учитель! - Я подбил одного! - закричал Малыш Сейлин. - Думаю, что подбил! Боже, по-моему, и в самом деле подбил! За все наши боевые вылеты Малыш ни разу не заявлял, что он кого-то подбил. Самолет получил пробоину в левое крыло, из правого двигателя послышались выхлопы, но, чихнув несколько раз, двигатель заработал вроде бы нормально, хотя скорость машины уменьшилась до ста двадцати пяти. В самые худшие наши минуты меня вдруг одолела зевота. Не раз, а три или четыре раза лицо у меня неожиданно начинало вытягиваться, мускулы на шее напрягались, рот раскрывался, и веки смыкались. И с этим ничего нельзя было поделать. С удивлением подумал я, что могу заснуть, - заснуть, несмотря на всю серьезность положения и величайшую ответственность, которая лежала на мне. Но как только приступы зевоты прошли, я вновь почувствовал себя бодрым. Внезапно немцы исчезли, и к нам приблизился, предварительно покачав с безопасного расстояния крыльями, маленький "спит-5"; он уменьшил скорость и полетел параллельным курсом; я настроился на диапазон высокой частоты и отчетливо услышал дружественный великосветский голос летчика королевских ВВС. - Приветствую вас, Большой друг! - сказал спокойный голос, словно дело происходило где-то на великосветском приеме. - Надеюсь, у вас все в порядке? - У нас полтора двигателя, - ответил я. - Кое-как ковыляем. Дэфни научила меня понимать английский юмор и делать вид, что мне море по колено, - даже в тех случаях, когда у меня поджилки тряслись. - Но я рад вас видеть, - продолжал я. - Есть тут еще ваши? - Мы будем сопровождать вас. - Спасибо, дружище, вот это чудесная новость! Я включил внутренний телефон и уже совсем иным тоном громко оповестил экипаж: - Слушайте все! К нам прилетели "спитфайры"! Они останутся с нами до конца. Послышались приветственные возгласы, но не могу сказать, что я почувствовал себя счастливым. Голова Мерроу бессильно перекатывалась по спинке сиденья, рот был раскрыт, лицо покрыто бледностью, и лишь в тех местах, где кислородная маска недавно соприкасалась с кожей, краснела овальная каемка. Высотомер показывал восемь тысяч семьсот футов. - Далеко еще до побережья, Клинт? - Теперь, пожалуй, не больше десяти минут. Вы должны скоро его увидеть. - И сколько, ты говоришь, нам оттуда? - Пятьдесят минут, а может, немного больше, судя по тому, как стучит номер один. Я посмотрел на бензиномеры, произвел некоторые подсчеты и сказал: - Видимо, придется эти жалкие останки посадить на воду. 2 Вскоре я увидел берег - вначале он показался мне длинной кромкой тени, отброшенной облаком; теперь я уже сомневался в правильности принятого решения лететь до последней возможности, а потом совершить посадку на воду. С развороченным носом "Тело" не удержится на поверхности моря, наберет воды и затонет. Я и понятия не имел, что происходит на море, не катятся ли по нему высокие волны с гребнями пены, похожими на космы безумной женщины. Мне припомнилось несколько случаев посадки на воду в авиагруппе: трое утонули... Все члены экипажа утонули... Все спасены... Шестеро утонули... Я попытался припомнить практические занятия на суше, посвященные вынужденным посадкам на воду, но припомнил лишь наши шутки о море грязи, в которую мы ухитрялись попадать, и скуку, которую испытывали на этих занятиях, ибо кто мог подумать, что подобное когда-нибудь действительно случится с нами? Моя прежняя самоуверенность испарилась, и я подумал, что, может, не стоило бы проявлять такое упрямство только потому, что я уже объявил экипажу о своем решении; возможно, следовало поступить иначе и приказать всем выброситься на парашютах, а оставленное "Тело" рухнуло бы вниз. Но все же мне хотелось как можно дальше лететь на запад, и, потеряв уверенность в себе, я продолжал упорно тащиться вперед на полутора двигателях. Ко мне обратился Малыш Сейлин. Он доложил, что ранен в руку тем же осколком снаряда, который заклинил его турель, и спросил, может ли выброситься с парашютом; все еще лихорадочно обдумывая свое решение совершить посадку на воду, я ответил: - Что ж, если хочешь. Мне было жаль его, за все время он ни разу не заикнулся о своем ранении. Мы находились в тридцати милях от Ла-Манша, и он сказал: - Я плохо плаваю; не возражаете, если я прыгну? Малыш давно уже хотел выброситься с парашютом; он, должно быть, посматривал на открытый люк в хвосте и завидовал Прайену; конечно, Сейлин мог бы удрать, как Прйаен, и никто бы ничего не узнал, но он считал своим долгом честь по чести договориться с людьми, которые заботились о нем, и потому доложил, что ранен, что плавать не умеет и просит разрешения выброситься. Я не возражал. Меня по-прежнему мучил вопрос, насколько правильно решение посадить машину на воду. Зачем же вынуждать Малыша тонуть вместе со всеми, если нам не удастся избежать этой участи? Я снова напомнил экипажу: - Я останусь на самолете до последней минуты, а потом попытаюсь совершить посадку на воду. Так делали другие. так попробуем и мы, - и добавил: - Кто хочет прыгать сейчас - пожалуйста. В самой своей вежливой манере Малыш ответил: - Если не возражаете, лейтенант, я прыгну. На коленях у меня лежал планшет Мерроу с картой, и я сказал: - Мы только что пролетели над городом под названием Сант-Никлас; по-моему, под нами сейчас находятся фермы; не открывай парашют слишком скоро. Я еще помнил, как, подобно ленте, извивалось в воздухе изломанное тело Кози, когда он выбросился из машины Бреддока. - Спасибо, сэр. Он уже не обращался ко мне по имени. Это были его последние слова. Он выбросился на парашюте, и позже мы слышали, что его убили сотрудничавшие с врагом бельгийцы. 3 Я увидел, как сверху снижаются три звена немецких самолетов, и подумал, что наши истребители отогнали их от "крепостей". На нас немцы не обратили внимания. У меня онемели ягодицы. В правой щеке чувствовалась колючая боль. Береговая линия, где смешивалось зеленое и голубое, теперь виднелась отчетливо. Море под ясным небом отливало голубым, и это вызывало ощущение благодарности: не думаю, что я смог бы посадить машину на серовато-бурую жидкость, над которой мы так часто пролетали. На юго-западе море пылало, зажженное лучами заходящего солнца. Мерроу зашевелился, я взглянул на него, обессиленно развалившегося в кресле второго пилота, на его раскрытый рот, и почувствовал, как мою грудь, словно железные обручи, сжало сожаление. Я с трудом заставил себя посмотреть на него. Три дня я ненавидел Мерроу, но сейчас мог думать о нем только как о замечательном летчике, каким он и был когда-то, - склонившемся над штурвалом, надменном, спокойном, и вспоминать, как он, играючи, кончиками пальцев, управлял всей мощью нашей "летающей крепости". Я попытался понять, что сломало Базза. Его доконало бормотание Фарра; возлюбивший войну герой не мог перенести ничего, что свидетельствовало бы о страхе. Но в нем явно что-то надломилось еще задолго до окончательного краха, после которого он впал в оцепенение. В общежитии или в клубе, уютно расположившись за бутылкой вина, мы часто толковали о чувстве страха и сходились на том, что в полете, а тем более в минуты опасности, редко кто сохраняет полное самообладание. Страх был постоянным фактором; варьировалась лишь способность человека противостоять ему. То, что называется мужеством. Страху были подвержены все, мужеством обладали лишь немногие. Так считали все мы, за исключением Мерроу, который заявил, что наши рассуждения - куча дерьма и что в самолете он ничего не боится. Тогда и я и другие называли его лжецом. Но сейчас, с помощью Дэфни, я убедился, что он не лгал. Он не только не испытывал страха в бою; он наслаждался во время рейдов, он просто блаженствовал и, возможно, в конце концов стал бояться не схваток и убийств, а своего наслаждения ими. Чтобы наслаждаться, пусть даже ужасом, надо было жить, и сколько бы он ни кричал, как замечательно пользуется жизнью, в глубине души, мне кажется, Базз пришел к выводу, что жизнь невыносима. Для меня смерть была ужасом, для Мерроу - пристанищем. Макс оказался в этом пристанище раньше него, и Базз не мог этого перенести. Его опять обошли. Кроме того, "Тело" - его тело, как он воображал, раскрылось, чтобы впустить смерть. Он был сломлен. Он считал, что сила и мужское достоинство - его и сключительная привилегия, и вот теперь он лишался ее. Из-за внутреннего стремления к смерти, о существовании которого он и сам не подозревал, Мерроу с полным безразличием встретил свое развенчание. Теперь он спешил в свое последнее убежище. Подобно тому как Прайен (по мнению многих из нас) симулировал болезнь, чтобы уцелеть, так Мерроу с мрачным упорством шел навстречу смерти, которой он хотел, сам того не зная. Это было страшное зрелище. Я припомнил, как он вместе с Бреддоком весело мчался по полю с ведром углей из кучи золы, высившейся позади солдатской столовой; как, широко улыбаясь, возвращался в строй с полученным орденом, в то время как летчики шумно приветствовали его, а медицинские сестры размахивали своими шапочками; как он таращил глаза, рассказывая о счастливицах, прикладывающих щечку к его восьмидолларовой подушке. И искренне поверил в его кажущуюся несокрушимую жизненность, и, боюсь, он сам поверил в нее. Сейчас Мерроу казался дряхлым стариком, который с нетерпением всем существом ждал своего последнего часа. Его лицо выражало чуть заметное удивление. Раньше я ненавидел Мерроу, но сейчас, глядя на него, испытывал лишь отчаяние. Ни гордости, ни радости не ощущал я от того, что занимал его место. Сейчас, вспоминая все это, могу сказать, что в те минуты я почти не испытывал страха. Мы все еще летели над побережьем в изуродованном самолете, который все равно не мог дотянуть до Англии, но вот-вот должны были покинуть вражескую территорию и, теряя высоту, опускались все ниже и ниже, в сопровождении четырех "спитфайров", летавших вокруг нас в радиусе двух миль. Почему же я испытывал сейчас меньший страх, чем даже в тех случаях, когда нам угрожала гораздо меньшая опасность? Думаю, что это объяснялось моими чувствами к тем, кто еще оставался со мной: к Хендауну, Хеверстроу, Лембу, Фарру, Брегнани, к телу Брандта, к еще живой оболочке Мерроу. Возможно, мужество и любовь - одно и то же. Я терпеть не мог Макса, думаю, даже ненавидел его. Но вместе с тем, должно быть, беспокоился за него, потому что боролся за его жизнь. (Безусловно, перед самым концом - слишком поздно! - взгляд Макса выражал мужество, или, иными словами, ллюбовь.) Фарр меня совершенно не интересовал. Мерроу - так мне казалось до сих пор - я ненавидел. И все же они не были мне вовсе безразличны. Любовь, как страх и гнев, то разгорается, то затухает в нас, и, наверное, в тот день она была достаточно сильна во мне, чтобы заставить действовать, хотя я чувствовал себя отвратительно, отвратительно, отвратительно. 4 В двадцать девять минут шестого мы пересекли побережье севернее Остенде и оставили справа синее устье Западной Шельды. Мы шли на шести тысячах ста футах и теряли до трехсот футов высоты в минуту. - Клинт, ты занят? - спросил я. - Дежурю у хвостового пулемета. - Он, видимо, перебрался туда по своей инициативе, после того как выбросился Малыш. - А знаешь, нам нужно подготовиться. - Да я готов, масса босс. - Слушайте все. Мы обязаны максимально облегчить самолет. Пулеметы с небольшим запасом патронов оставьте напоследок. Остальные боеприпасы выбросить. Лемб, сохрани радиопеленгатор и радиостанцию, а все другое выбрасывай за борт. Начинайте с того, что не надо отрывать или отвинчивать, - с бронежилетов и прочего. В море полетели приборы и оборудование, стоившие тысячи долларов. Хендаун, медленно вращая турель, продолжал наблюдать за небом. На высоте около пяти с половиной тысяч футов он доложил, что на нас пикируют несколько двухмоторных истребителей, и все бросились к своим пулеметам: несмотря на "спитфайры", немцы напали на нас, и мы, только для того, чтобы показать, что еще далеко не беззащитны, расстреляли оставшиеся патроны. Однако один из немецких истребителей все же добился успеха - ему, кажется, удалось попасть в первый двигатель, - во всяком случае, он начал давать перебои, хотя, по правде говоря, уже давно барахлил. Сделав один заход, истребители отправились на поиски других отбившихся от соединения самолетов. Во время атаки немцев Батчер Лемб вдруг оживился - впервые за всю его карьеру воздушного стрелка. Он кричал по внутреннему телефону, ругал немцев, просил меня маневрировать с таким расчетом, чтобы они не могли повиснуть у нас на хвосте. Что с ним произошло? Мы летели по прямой; я не осмеливался прибегнуть к противоистребительному маневрированию, поскольку наша скорость лишь ненамного превышала минимальную критическую. Еще раньше я решил, что чем больше мы снизимся и чем плотнее, следовательно, станет воздух, тем больше я продержусь с двигателями, работающими в заданном режиме, но к этому времени, хотя в создавшейся обстановке я старался выжать из них все, что можно, первый двигатель начал все чаще работать с перебоями. В результате двигатель номер четыре постепенно уводил нас влево, а когда Лемб крикнул, что ему удалось установить связь со станцией наведения, и я включил свой радиоприемник, один из этих вежливых английских голосов, прозвучавший так, словно его обладатель находился в соседней комнате и разговаривал со мной по телефону, спросил: - Сэр, вам не кажется, что вы отклоняетесь от установленного курса? Взглянув на компас, я обнаружил, что мы в самом деле отклонились к югу и летим курсом примерно в двести пятьдесят градусов. У меня возникло такое чувство, будто кто-то в Англии наблюдает за мной, и, проговорив: "Да, да, прошу прощения", я начал разворачивать самолет. Очевидно, на станции тщательно проверили мой курс, обнаружили, что я отклоняюсь на юг и подумали: "Ого, этот шутник может вообще пролететь мимо Англии", забеспокоились и велели мне внести соответствующую поправку, - впрочем, не велели, а с присущим англичанам тактом попросили. Вот и толкуйте о любви. Да, я влюбился в этот голос. 5 Сейчас я любил Англию. Я жаждал Англию. На некотором расстоянии слева от нас смутно просматривались отвесные кручи восточного берега на участке от Дувра до Маргета, где гасла в тени огненная дорожка заката. Я напрягал все свои нервы и мускулы, пытаясь пролететь как можно дальше, лаская почти вышедший из повиновения самолет: он летел с задранным носом, готовый вот-вот совсем потерять скорость, но все же летел, и мне даже удалось предотвратить дальнейшую потерю высоты. Я призывал чудо, которое удержало бы меня в воздухе и доставило в Англию. Я хотел добраться до Англии и понимал бесплодность своего желания. Я хотел снова - еще бы только раз! - пролететь над удивительным узором зеленых лужаек, бесконечными проселочными дорогами и живыми изгородями, над деревушками, погруженными в вечерний покой, над городом Или, раскинувшимся на холме, голландскими оросительными каналами, древними кортами Кембриджа, воспитавшего, как рассказывала Дэфни, таких великих людей, как Бэкон, Бен Джонсон, Кромвель, Мильтон, Драйден, Ньютон, Питт Младший, Байрон, Дарвин, Теккерей. Я хотел Дэфни. Я хотел еще раз побыть с моей Дэф и, лежа на лугу у медленно текущей речки, положив голову ей на колени, поговорить о нас. Разве не мог бы я увидеть ее снова и сказать, что хотел совсем другого разговора? Я хотел пожить еще. Разве человек не может попытаться начать все сначала и надеяться, что у него получися хорошо? Я так устал! Я до боли тосковал о своей кровати в Пайк-Райлинге. Броситься бы на нее и спать - суток четверо подряд. На мгновение я поднес левую руку к горлу. Перчатки я снял, и мои пальцы прикоснулись к мягкой ткани... Кусок шелка - мой шарф, вырезанный из парашюта Кида Линча. На меня нахлынула волна злости и страха, и я понял, что хочу большего, чем то, на что мог надеяться. Я хотел, чтобы вернулись и Линч, и Бреддок, и Кози, и полковник Уэлен, и Сайлдж, и Стидмен, и Кудрявый Джоунз, и все те, кто покоился на кладбище в Кембридже, где из месяца в месяц добросовестно трудились маленький экскаватор, автопгрузчик и буольдозер. Я хотел, чтобы ничего этого не происходило, хотел снова оказаться в Донкентауне, где летом, в такую же вот пору, все было тихо и мирно, помахивал хвостом кудлатый пес, гудела большая муха да в отдалении погроыхивал подъемный мост, пропуская баржу с углем. Я очень хотел, чтобы вернулся Мерроу, - тот, за кого он выдавал себя, - человек, с которым невозможно ужиться; я хотел, чтобы вернулись Прайен и Малыш. И Макс. О, Боже, Боже! - Клинт, ты мог бы прийти на минутку? - Мне надо было сказать ему нечто такое, о чем я не хотел распространяться по внутреннему телефону. Через несколько секунд он стоял у меня за спиной. Пересиливая свист ветра в пробоинах приборной панели, я крикнул: - Клинт, хочу попросить тебя об одном трудном деле. - Я не мог взглянуть ему в лицо. - Ты не мог бы пробраться вниз, отвязать там... как это назвать?.. и сбросить в люк? - Ты хочешь сказать - Макса? - Ага. Ну, знаешь, чтоб он не оказался здесь, как в ловушке. Я не мог заставить себя сказать: "Чтоб прилично похоронить его в море". Клинт сразу понял. - Конечно, конечно, Боу! - ответил он и, преодолевая штормовой ветер в люке, полез вниз. Полагалось бы завернуть тело в парашют и привязать к нему груз - ну там пулемет или пару радиопередатчиков, но у нас не было ни передатчиков, ни времени; времени не было совсем. Минуту спустя я посмотрел в люк; Клинт подтащил Макса к отверстию и, казалось, заколебался. Я громко (но никто, кроме меня, не слышал) сказал: "Мы вручаем его тело..." Это было все, что я мог придумать. - Послушай, не мог бы ты позвать сюда Нега и вдвоем с ним вытащить его в радиоотсек? - Я кивнул на Мерроу. - Сам он не сможет выбраться из самолета. Нег и Клинт взялись за работу - не легкую, по моему мнению, и физически и духовно. Спустя некоторое время я включил внутреннюю связь и объявил: - Ну, хорошо, сбросьте пулеметы. Да, Лемб! Ты настроился на станцию наведения? - Настроился, сэр. Со станции сообщают, что у нас получается неплохо. Никогда еще Лемб не выглядел таким деятельным. Вспоминая сейчас события прошлого, должен сказать, что в течение последних минут этого долгого, похожего на сон полета в каждом из нас жила какая-то отчаянная решимость, рвение и неестественная бодрость. Я включил свой передатчик и доложил станции наведения, что снизился до тысячи двухсот футов и через три-четыре минуты начну садиться. Добрый голос из соседней комнаты ответил: - Действуйте. Мы связались с людьми из Морской спасательной службы. Они моментально подоспеют к вам. Счастливой посадки, старина! Пото я приказал Лембу наглухо закрепить аварийный сигнал и расправиться с "закуской". Все секретные позывные и частоты записывались на тонкой бумаге, которую, согласно инструкции, радист был обязан проглотить перед вынужденной посадкой. Через минуту он связался со мною и сообщил: - М-м-м... До чего ж сытно и вкусно! Самолет застрясло, и я догадался, что один из наших пулеметов открыл огонь. - Боже, это еще чей пулемет? Стрелял Хендаун. Он, видимо, слишком любил свои пулеметы, чтобы вышвырнуть их в море. Мне припомнилось, как он обнимал их, как нежно прижимался щекой к стволу, когда мы в грузовике возвращались с аэродрома. Нег объяснил, что отбивал атаку фрица. Это был, мелькнуло у меня, Мерроу, только с немецкой фамилией. Я велел Негу сесть в кресло второго пилота, поскольку не мог обойтись без его помощи, приказал всем надеть спасательные жилеты и собраться в радиоотсеке; пусть кто-нибудь, добавил я, наденет спасательный жилет на Мерроу. У нас все еще было в запасе футов пятьсот, но вода казалась совсем рядом. По морю катились сравнительно невысокие волны, и между гребнями не белели перистые полосы пены, как бывает при сильном ветре. Я медленно развернул самолет еще несколько