ты доволен! - Подумаешь! - равнодушно отозвался он, пожав плечами. И, взяв лук и стрелу в правую руку, а щит в левую, зашагал через двор. Осанка у него стала горделивее. После полудня мать часто выглядывала в окно, но сын больше не появлялся. От Эвриклеи она узнала, что он упражняется в метании копья и учится владеть мечом в усадьбе Лаэрта. Говорили, что он проводит много времени в обществе овечьих пастухов в северной части острова и с главным свинопасом Эвмеем и его людьми на юге. Говорили, что он с любопытством расспрашивает о том, как ведут хозяйство в усадьбе, и часто наведывается в Нижний город и в гавань. Говорили, что он влюбился в рабыню, полуэфиопку, лет пятнадцати-шестнадцати, курчавую, как негритянка, и черноглазую, но, как видно, повздыхав немного, решил от нее отказаться, а может, как раз наоборот, решил не отказываться. Однажды на второй год Тканья он явился в ее покои. С визитом вежливости. Теперь он велел докладывать о себе, это был уже не прежний восторженный или сердитый мальчонка, который в любую минуту мог ворваться к ней и снова убежать. Пожалуй, тут она в первый раз заметила, как сильно он изменился. Это был молодой мужчина с пушком на щеках. Он уже знает женщин, поняла она. Прыщи еще не сошли, но их стало меньше, их цепочка поредела. Взгляд был ясный, в глазах появилось незнакомое выражение, более вдумчивое и независимое, он лучше владел своим телом. Теперь он носил меч, громыхнувший, когда он прислонил его к стене у входа в ее покои. Он поклонился матери в знак приветствия. - Я просто хотел справиться о твоем здоровье, мама. - Спасибо, я здорова, а ты? - О, вполне, - ответил он, - мне жаловаться не приходится. Я провел десять дней у деда, а он всегда обо мне печется. - Как он поживает? - спросила она. - Сносно, - ответил он, - но, конечно, немного сдал. - Взгляд его обежал комнату, остановившись на Погребальном покрове, свисавшем с ткацкого станка. - К слову сказать, как подвигается Тканье? Она много говорила о Тканье со всеми, кто ее навещал, со всеми, кого она встречала. Каждый день говорила она о Тканье с Эвриклеей. Она привыкла говорить о своей работе и не чувствовала при этом ничего особенного. Но сейчас от его вопроса ей стало не по себе. - Спасибо, - отвечала она, подхватив его беззаботный тон, - двигается помаленьку. Хочешь посмотреть? - Благодарю, ради меня утруждаться не стоит, - сказал он с новоявленным достоинством в голосе. - Я зайду как-нибудь в другой раз. Сегодня я хотел только узнать, как ты себя чувствуешь. - Я уже сказала, хорошо, - ответила она, но мысли ее заметались. Он видит ее насквозь, и что самое удивительное - он видит в ней то, чего, ей казалось, в ней нет, а именно: она стыдится того, что ткет. Не того, что она так долго тянет с Тканьем, - этим она гордилась, а что она все-таки уже наткала так много. Она поняла, что это из доброты к ней, из деликатности он не захотел поглядеть на ее работу. Она стояла в шести шагах от него. Ей хотелось подойти к нему, потрепать по щеке и спросить: "Что теперь делает целыми днями мой сынок, мой малыш?" - но оказалось, все детские и отроческие годы куда-то канули - вдруг канули без следа. Перед ней стоял молодой мужчина, изведавший то, о чем ей никогда не узнать, на подбородке у него пушок, несмелая бородка: это уже не редкие, едва заметные следы прыщей, нет, - при доброжелательном отношении и, конечно, при готовности слегка преувеличить можно сказать, что это борода. Пытаясь ухватиться за какую-нибудь спасительную мысль, она подумала: в двадцать один год у Одиссея была рыжая борода и он побывал на Крите, а когда ему исполнилось двадцать четыре, отплыл в Илион [другое название Трои]. Она не двигалась с места. Еще несколько ударов сердца, еще несколько мгновений, и он уйдет, подумала она. - Я слышала, ты много времени проводишь в гавани, - сказала она. - Твой папа в молодости тоже очень любил корабли. Как я сказала? В молодости? - подумала она. Кажется, я совершила какой-то промах? - Может, он и теперь их любит, - ответил сын. Сейчас он уйдет! - думала она. Сию минуту! Он уже склонился было в поклоне, но она его опередила: - Как приятно, должно быть, в молодые годы проводить время на корабле. Ставить парус, грести - вообще возиться с кораблями! В проливе и в открытом море такой чудесный свежий воздух... Что бы мне еще такое сказать, думала она. Он вот-вот уйдет! - Давненько я не плавала по морю, - сказала она. - Но мне всегда казалось, что это так... так интересно. - Надо же научиться водить корабль, - ответил он по-мужски коротко. И тут она не выдержала - панцирь дал трещину, маленькую, но все-таки трещину, мать приблизилась к сыну на два-три шага. Конечно, она должна сохранять достоинство, быть неторопливой в движениях - оставаться Госпожой, мудрой, рассудительной Матерью, которая не отдается на волю своих настроений, умеет сдерживать их приливы и отливы, твердой рукой ведет свой корабль; но притом она должна попытаться стать ему ближе. - Ты что, хочешь... ты намерен... я хотела сказать: ты решил предпринять далекое плавание, Телемах? - Я? Он вытаращил глаза (какое у него незнакомое лицо!), слишком откровенно разыгрывая изумление. Голос немного срывался - в ближайшие месяцы дипломат из него еще не выйдет. - Куда я поплыву? Мне плыть некуда. Да и где мне взять корабль? Разве у нас есть теперь корабли? Разве у меня есть матросы? Он тратил слишком много слов, отягощал свое притворство излишним балластом вопросительных знаков. Стало быть, и у него не хватило выдержки. И, видя, как неумело он ведет игру, она почувствовала облегчение. Но когда она положила руку на его напруженные мускулы, он тотчас отпрянул. - Телемах, мальчик мой, - сказала она, неожиданно для него обхватив другую его руку, удерживая его обеими своими руками. - Скажи, что ты задумал, пожалуйста, скажи! Но она опоздала, он успел овладеть собой. - Дорогая мама, я ничего не задумал. Я просто хотел узнать, как ты поживаешь. Больше я не стану отнимать у тебя время. Он высвободился, отвесил заготовленный поклон, руки ее опустели. Но, сделав несколько шагов к двери, он остановился, с минуту постоял, повернувшись к ней спиной, подумал, быстро повернулся кругом - пожалуй, он станет дипломатом раньше, чем она предполагала. - Да, правда, я хотел тебя кое о чем спросить. - Вот как, - сказала она, вздернув подбородок и выпятив грудь, и стала истинной Хозяйкой, Госпожой. - О чем же? Он поковырял ногой дубовую половицу, уставился в пол, но она уже поняла теперь, что это игра, и притом вовсе не глупая. - У тебя столько хлопот, мама... По дому, по усадьбе и всяких других. А тут еще гости. Я подумал, что мне следует взять на себя роль хозяина там, внизу. Он указал пальцем в пол. - Милый мой мальчик! - вырвалось у нее. - Но они... Она не договорила. - Ты хочешь сказать, они будут смеяться, - беззаботно подхватил он. Она тоже овладела собой. - Понимаешь, Телемах, это ведь важное событие, его нужно торжественно обставить. - Я думаю, мы обойдемся без торжественных церемоний, - сказал он, взглянув ей прямо в глаза. - К тому же, может, это и ненадолго. И вот он повернулся, и вот - ушел. Громыхнув, взял меч, стоящий на лестнице, повесил его на плечо. Топ-топ, разнеслись по лестнице его шаги, это иду Я, идет Сын. Опершись о высокую скамью, на которой она сидела, когда ткала, она выглянула в окно. По двору, стуча сандалиями, шла дочь Долиона. На другой день он сел на отцовское место. Пенелопа была при этом в мегароне и подтвердила его права - сама она, когда гости собрались, то входила, то выходила и держалась, как подобает Хозяйке, Супруге, Госпоже. Место Долгоотсутствующего находилось в самой глубине, у очага: высокое кресло с высокой спинкой, покрытое вытертой, траченной молью львиной шкурой. - Господа, - объявила она, усевшись наконец на свой собственный, стоявший рядом стул, - Обязанности хозяйки дома препятствуют мне так часто, как мне бы того хотелось, исполнять долг гостеприимства, представляя здесь моего отсутствующего супруга. Отныне вместо меня его будет представлять мой сын. Поднимаясь по лестнице в Женские покои, она слышала, как они гогочут. И все же он сидел на хозяйском месте. Женихи его не признавали, но выкинуть вон тоже не могли. Они ведь не были шайкой разбойников, точнее сказать, они пока еще вынуждены были соблюдать приличия. Хозяйка понимала, что придет день, когда они перестанут их соблюдать. И все же он сидел на месте хозяина. И принимал их выходки спокойно и терпеливо. "А где же твоя кормилица, малыш? Или кормилица твоего папочки? Отчего она не принесла тебя сюда на руках, раз уж она нашептала тебе кое-что на ушко? А может, это нашептала твоя мамочка? Неужели не Эвриклея? Ах, малыш, ты сидишь здесь среди героев и сам уже почти герой! Расскажи же нам о твоих геройских подвигах на суше и на море! Разве тебе нечего рассказать о твоих долгих морских странствиях, к примеру как ты разбил финикийцев возле Крита? Ну же, поведай нам о том, как ты превратил город Приама в груду щебня. То-то ты потрудился! Небось весь был изранен. Ни-ни-ни, не вздумайте доливать воды в вино нашего героя, исполина на поле брани и за пиршественным столом, велеумного, веледушного исполнителя велений Эвриклеи! Пусть пьет неразбавленное белое густое вино из груди своей кормилицы! Или густое черное вино, которое герои испили у ворот Трои! Твое здоровье, Гордость Отечества!" Он терпел их издевки. Он мог бы им ответить: "А кто из вас, молодых, побывал у стен Трои? Расскажи-ка об этом сам, ты, уроженец утесистого Зама! Я весь превратился в слух, я онемел от почтения! Говори же!" По ночам он сидел на кровати у себя в спальне и шмыгал носом, но об этом они не знали. - Господа, - изгалялся Антиной, - от прыщей есть хорошее средство: девки и козий жир! Они трясли головами от хохота. - Как ее зовут? Какого цвета у нее кожа - не черная ли? Уж не родственница ли она Долиону? Приятно ли ходить по торной дорожке? Или: - Ты случайно не знаешь средства, чтобы борода росла побыстрей? Или: - Что-то наш мальчик исхудал и побледнел. Неужто у Эвриклеи не осталось в груди молока? Он редко отвечал им, но сидел на своем месте и пил совсем немного. Просто сидел. Они начали привыкать к его присутствию. Он почти не участвовал в разговорах, просто присутствовал на трапезах, и они не считали нужным вставать, когда он приходил или уходил. Он грустно смотрел прямо перед собой и редко приглашал кого-нибудь к своему столу. Но не подумайте, что они говорили только о Телемахе, Хозяйке и об исчезнувшем супруге. У них было множество других интересных тем для разговора. Они толковали о политике, заключали сделки, встречались с родственниками, приехавшими с других островов, а уроженцы Итаки обсуждали местные дела. Они представляли собой верховную палату вне Народного собрания, они представляли Партию Прогресса, политическое орудие рвущихся к власти. Телемах внимательно слушал их разговоры, испытывая ко многим из гостей уважение и даже почтение. Некоторые из женихов начинали поглядывать на него как на возможного Претендента, Будущего правителя, Опасного человека, ненужного свидетеля и размышляющего слушателя. Другие, наоборот, считали, что он сидит среди них для того лишь, чтобы иметь перед глазами блистательный образец - их геройское поведение и политический гений. А были и такие, которые полагали, что он просто-напросто безвредный болван. В одну из многих ночей к нему пришла вкрадчивая дочь Долиона. Может статься, она вела свою собственную Политику, а может, кто-нибудь, рассчитывая извлечь пользу для самого себя, подсказал ей мысль о том, что к власти ведет окольный путь и этот окольный путь проходит через Телемаха. Он принимал ее несколько месяцев кряду, и тишина, окружавшая их, была так же непроницаема, как ночной мрак. Глава девятая. ПРОЩАНИЕ С НИМФОЙ Калипсо объявила в своем маленьком царстве нечто вроде мобилизации. Как и подобает старому вояке, посмеялся он - про себя - над ее бестолковым, ожесточенным усердием. Она приказала своему егерю, садовнику, четырем его подручным, повару с поварятами и полдюжине пастухов приступить к строительству судна, но второпях забыла о своих столярах или, вернее, о двух плотниках, которые жили у нее уже много лет, - так смутно представляла она себе предстоящую работу. Он напомнил ей о них. - Знаю, знаю, - сказала она. - О них я подумала тоже. Собрав всю компанию в наружном дворе, она произнесла речь. Ей казалось, что она говорит повелительно и грозно. На самом деле ее душили слезы, и поэтому голос звучал с плаксивым надрывом. - Дело не терпит отлагательства, - объявила она, выпрямившись, вздернув подбородок и сделав широкий жест рукой. - Высокочтимый гость собирается в дорогу. Получен приказ. Высокочтимый гость получил разрешение на выезд, - пояснила она без всякой надобности: все и так все знали. - Высокочтимый сделал чертеж судна, и теперь вы должны его построить. Приступайте немедля. Что делать дальше, она не знала. Впрочем, нет, она помнила, что дерево должно быть сухим. - Можете срубить высохшие ели на мысу, - сказала она. Кучка мужчин проводила ее взглядом. Волна вожделения плеснула ей вслед под своды ворот. Она вызвала к себе плотников, двух седобородых мужчин, - когда-то свободных жителей финикийского города Сидона, расположенного далеко на востоке. Более сорока лет назад море выбросило их на ее берег, и в ту пору, когда она еще пользовалась их услугами ради своей утехи, она дала им новые имена: Бротосид [смертный (в уничижительном смысле)], теперь ворчливый, вечно недовольный старикан, и Эльпистик [оптимист], местный оптимист. Они мельком оглядели рисунок, сделанный углем на деревянной дощечке. - Поработаем на славу, - заявил Эльпистик. - Отличнейшая модель плота, одна из лучших, какие мне пришлось видеть на моем веку. Плоты вообще штука замечательная. Надежней ничего не придумаешь. Не опрокидываются и знай себе плывут, лишь бы ветер не слишком часто менялся. По-моему, Высокочтимый, это истинный шедевр. - Пойдет ко дну, как только его спустят на воду, Высо-кхэ-чтимый, - пробурчал Бротосид. - Да и вообще он треснет и разлетится на куски, Высо-кхэ-чтимый. А в бурю перевернется как пить дать. Парус на нем не поставишь, Высо-кхэ-чтимый, а уж лавировать на нем точно нельзя. Но вообще воля ваша, Высо-кхэ-чтимый, мне все едино, воля ваша! Он дал им выговориться. - Сколько вас всего? - спросил он. Их было две дюжины человек, считая поварят и подручных мясника, двух молча скаливших зубы негров; он ждал, что они сразу примутся за дело, но поскольку они продолжали стоять кучкой, глазея на него самого и на чертеж в его руке, он зашагал к берегу - тогда все потянулись за ним. Они в это не верят, думал он. А я сам? Я верю? Я в руках Бессмертных. На мысу, на склоне горы, было полным-полно бурелома и сухостоя - внизу ольшаник, повыше тополя и ели; буря повалила не все мертвые деревья, но Гелиос высушил их, высосал из них сок, как выразился набожный мясник, исполнявший также обязанности жреца. Странник указал двадцать пять сухих елей, которые надо было повалить; работа продолжалась целый день, потому что кроме старого плотницкого инструмента у них были только два топора: довольно сносный колун и неуклюжий двуострый топор - принадлежность парада или войны. Жрец-мясник послал домой мальчугана за жертвенным топором из блестящей, начищенной до блеска бронзы, но лезвие оказалось плохим и быстро затупилось, - четырем подручным вместе с Бротосидом пришлось идти в усадьбу, чтобы его наточить. Вернулись они все пессимистами, а тут еще садовник, желая показать, как надо очищать от веток еловый ствол, а потом обтесывать, чтобы он стал похож на бревно, поранил себе ногу. Эльпистик объявил, что рана заживет через денек-другой, но Бротосид уверял, что садовнику осталось жить несколько часов. Садовник поранил себя в мякоть левой ноги с внутренней ее стороны, ни одно сухожилие повреждено не было. Сын садовника поднял рев, а садовник завел речь о том, что пора-де сотворить возлияние богам, - его томила жажда, потому что время близилось к полудню; Бротосид усмотрел в происшедшем дурное предзнаменование, а Эльпистик объявил, что бревно вышло отличное, древесина на редкость хороша, плот будет крепче бронзы и плавучим, словно кора пробкового дуба. Вечером за ужином они с Калипсо почти не разговаривали. Однако ночь принадлежала ей. На другой день бревна свезли вниз к Восточной бухте; чтобы заставить ослов пошевеливаться, долго надсаживали глотку. Бревна были разной длины, некоторые с концов подгнили, пришлось их укоротить на несколько футов [хотя автор и не пользуется здесь специальной греческой терминологией для обозначения мер длины, упоминаемые им меры в целом соответствуют греческим - ступне, пяди, локтю и т.п.], чтобы добраться до здоровой сердцевины. Под корой ветвились проточинки, наполненные темной трухой, - след, оставленный древоточцами. Тучи морских птиц с насмешливым хохотом и крикливыми проклятьями носились над их головами - под аккомпанемент этих звуков прошел рабочий день. Часть древесины потемнела. - Пробудет несколько дней в море и сгниет, - сказал Бротосид. - Соленая вода - отличная штука, - возразил Эльпистик, - она сохраняет дерево, уплотняет его, для древесины нет ничего лучше. Она становится крепче бронзы. - И тяжелой, как бронза, - не унимался Бротосид. Странник смотрел на них - на маленьких людей, на рабов. Они копошились уже второй день, и, глядя на них, он посмеивался. Но не потому, что чувствовал себя счастливым и свободным, просто выбора не оставалось: если он не будет смеяться, он их всех перебьет. Сам он работал наравне с другими. Орудовал тяжелым обоюдоострым топором, в руках его сохранилась плотницкая сноровка, он ловко валил деревья, но радость умельца, радость мастера утратил давно, и она к нему не возвращалась. Он не хотел об этом вспоминать, но ведь ему случалось строить корабли. Вечером второго дня она сказала: - Видишь, я все для тебя делаю. Я дала тебе людей, инструменты и дерево. Ты можешь засвидетельствовать перед Бессмертными, что я тебе не мешала, ни один час твоего рабочего времени не пропал зря по моей вине. Быть может, ты заметил, я стараюсь, чтобы ты не изнурял свое тело ничем, кроме работы, - по ночам я уже не так требовательна, как прежде. Заметил ты это? А ночью она сказала: - Я буду сильно тосковать по тебе. Ты наделен удивительной мужской силой - немногие из тех, кого я знала, могут сравниться с тобой. Ты создан дарить наслаждение смертным женщинам и богиням и утолять их желания. Ты вынослив и терпелив. Скажи, ты скучаешь по своей жене? Он лежал с ней рядом на спине. Теперь, если захочу, я могу ей ответить, думал он. Минута как раз подходящая. Голова ее опустошена, она может вместить что угодно. А я устал, с меня спроса нет, я могу сказать все, что мне взбредет на ум, мне теперь все едино. - Так что же? - Отличную древесину свезли мы нынче в бухту, - сказал он. Они слышали, как в лесу завывает ветер, как плещет отдаленный прибой. - Восточный ветер вот-вот сменится западным, - произнесла она немного погодя. - Это я просила об этом богов. - Я очень благодарен тебе за все, что ты для меня делаешь, - отозвался он. - Теперь ты встретишь других женщин, смертных женщин, - сказала она. - Я надеюсь, они будут так же добры к тебе и так же готовы принять тебя в свои объятья, как я. Иди же ко мне. На третий день они стали обтесывать бревна. Он уверенно сжимал топорище, в руке прочно сидела сноровка - привычка к дереву и топору, волдыри начинали превращаться в мозоли - исконную принадлежность этой руки, в мозоли, для которых эта рука была создана. Даже изуродованные, искалеченные пальцы цепко обхватывали гладкое оливковое древко. Но душевная радость оттого, что ты снимаешь тонкую стружку, обтесывая бревна по туго натянутому шнуру, исчезла. Рука сохранила память, но нутряной человек, человек души и мысли, тот, что таился под его кожей, в его грудной клетке, за его трезво глядящими глазами, не участвовал ни в чем. Один раз он вспомнил: я сработал когда-то красивую кровать, брачное ложе, основанием его было дерево, корнями уходившее в землю. И еще он вспомнил: хитрую штуку смастерил я когда-то в Трое, руки мои сработали гигантскую игрушку - полого коня. Мы надули тогда самих богов, да-да, надули и многих Бессмертных, а не только глупый народ Приама. Глупый? - подумал он, стараясь не додумывать свою мысль до конца. Разве я все еще верю, что они были глупы? Они кричали, они твердили о том, чтобы погибнуть с честью, но погибали так быстро, что не успели узнать, с честью ли они погибли. Изжарились живьем, какая уж тут честь. - Буравы ни к черту не годятся! - рявкнул он на Бротосида, но тот не ответил, только склонился над бревном, бормоча себе под нос ругательства. Им предстояло забить деревянные скрепы в обтесанные и гладко обструганные бревна. Теперь ему уже трудно было судить, действительно ли плохи буравы и лучше ли прожечь отверстия раскаленными добела медными прутьями. Но раз уж он сказал, что буравы ни к черту не годятся, стало быть, так оно и есть. Они развели на берегу огонь и, чтобы дело шло быстрее, большую часть отверстий прожгли прутьями. В них-то и забили деревянные скрепы в три пальца толщиной, пригоняя бревно к бревну. На концах каждой скрепы были клинья, чем глубже удавалось вбить клинья, тем крепче держались скрепы. Плот вышел пять шагов в ширину и пятнадцать в длину. К той его части, которая должна была стать днищем, прибили семь сплоченных поперечин, чтобы улучшить остойчивость. Потом плот перевернули - тут им пришлось попотеть - и из обтесанных досок на корме соорудили опору для кормового весла. На столбиках водрузили скамью с вырезом для кормила. Посередине плота, ближе к носовой его части, буравом и ножами сделали выемку, углубление в дереве, чтобы поставить мачту, а вокруг вбили колья для штагов. Перед мачтой поставили ящик для съестных припасов и балласт для равновесия, а по краям со всех сторон соорудили поручни из жердей и веревок. Нос и корму обвязали толстыми канатами, а вокруг скамьи возвели загородку, похожую на ящик, но с открытым на все стороны обзором. Клетушка получилась три шага в длину и два в ширину и была ему по грудь, над ней можно было натянуть навес, чтобы защититься от солнца, а скамья у кормила была такой длины, что на ней можно было вытянуться и отдохнуть. Эльпистик с каплями пота на лбу выпрямился и радостно ухмыльнулся, глядя на море, окутанное жаркой дымкой, - он находил, что плот удался на славу. Бротосид, уставясь в землю, пробурчал, что хотел бы знать, стоило ли ломать спину, свалить два десятка гнилых елей, отрубить себе ногу, залить кровью все вокруг только ради того, чтобы найти способ утопнуть. Эльпистик называл сооружение кораблем. Бротосид объявил, что этакий, с позволения сказать, корабль распугает всех морских птиц и рыб, а жители вдоль всего побережья станут поклоняться ему как новому идолищу, хотя, впрочем, далеко на нем не уплыть, потому что сооружение это - чистейшее святотатство. Он предоставил им болтать и ворчать, не поощряя их и не наказывая. После полудня они спустили плот на воду в бухте, где он покачивался на прибрежных волнах, мачту оснастили парусом из плотной красной холстины, такой же ширины, как сам плот, и высотой в два человеческих роста. Парус должны были поднять при отплытии. Кормовое весло имело шесть шагов в длину и отверстие для каната, которым оно крепилось к плоту, а лопасть его, длиной с руку мужчины от кисти до плеча, была шириной в четыре ладони. x x x Прощание их вышло более легким, нежели он опасался. Оба понимали, что он уже в пути, он уехал прежде, чем отчалил. Ока щедро снабдила его на дорогу всем необходимым. Он получил новую одежду - льняные хитоны и шерстяные плащи, да еще несколько одеял, чтобы защититься от ночных холодов. Она велела погрузить на плот кувшины с едой, жареное мясо, вяленую баранину, хлеб, мед, вино и воду и в придачу винных ягод, фиников и яблок. Они не знали, долго ли продлится его путешествие, но чувствовали, что оно сойдет благополучно. В прихожей перед мегароном на стене висел спасательный пояс - большие куски пробки, нанизанные на ремни. Пояс выбросило на берег в давние времена, но пробка не раскрошилась и ремни были еще крепкими. Она сказала, что морская нимфа прислала ей пояс в подарок как раз для этой цели: чтобы тот, кого она полюбит, не утонул. Она назвала имя нимфы - Ино [за то, что Ино взяла на воспитание младенца Диониса, сына ее сестры Семелы и Зевса, Гера наслала на нее безумие; Ино бросилась со скалы в море с сыном Меликертом на руках, но была спасена морскими божествами и под именем Левкофеи стала помощницей терпящих бедствие мореплавателей], смертная девушка, возведенная в ранг богини. - Возьми пояс с собой, - сказала она, - а когда ступишь на сушу, брось его в море - быть может, он приплывет сюда как привет от тебя. Если на то будет воля Бессмертных. В последний вечер они тропинкой пошли через горный хребет к берегу на западной стороне острова. Провожатых с ними не было. При сильном отливе он доставил ее на лодке на Укромный островок. Провожая закат, вокруг громко кричали птицы. Он прихватил с собой углей в медной жаровне, она раздула их, пока они плыли в лодке. Они взобрались по крутой тропинке к большому двойному гроту на восточной стороне островка и посидели у входа, глядя на море. Здесь она жила когда-то, пока Бессмертные не повелели ей покинуть этот пуп моря и перебраться на мыс. По другую сторону пролива в последних лучах Гелиоса сверкали снежные вершины гор. В сумерках он развел огонь у отверстия грота, то был знак Бессмертным, что он готов к отплытию. Отблески света играли на стенах грота высотой в несколько человеческих ростов. - Здесь было когда-то мое первое обиталище, - сказала она. - Тогда меня больше боялись. Тогда я была ближе к богам. Они подождали, пока догорит огонь. Потом он взял большой плоский камень и растер уголья. - Собственно говоря, ничего этого нет, - сказал он, когда они плыли в лодке обратно. - Твое царство на краю света, а края света нет. Впрочем, твое царство есть, оно живет во мне. Последняя ночь, проведенная с ней, впоследствии казалась ему сном, и он смешал его с ночными и дневными сновидениями, которые потом часто посещали его, на долгие времена превратив его рассказы в смесь правды, вымысла и грез. Плот покачивался на волнах в Восточной бухте, мачта была уже оснащена, теплой ночью под навесом прибрежных скал плот охраняли оба молчаливых негра, подручные жреца-мясника, вместе с Эльпистиком; на других скалах бодрствовали солдаты Вестника богов. А ему и ей не спалось. В этот вечер она выпила меньше обычного. Он лежал рядом с ней на спине в широкой постели, двери стояли настежь, ночь была теплой. - Ты так скупо рассказывал мне о том, что случилось с тобой до того, как ты попал ко мне, - проговорила она. - Все мало-мальски интересное я уже рассказал, - ответил он, просунув ладонь под ее затылок. - Это ведь почти сплошь война, странствия да кораблекрушения. - Иногда мне ночью не спалось, и я слушала, как ты говоришь во сне, - сказала она. - Стало быть, ты много чего наслушалась, - ответил он, стараясь отнестись к этому беззаботно. Но ему стало не по себе - она вторглась в убежище, которое принадлежит ему одному, с помощью хитроумных запоров, крючков и узлов он преградил в него доступ, преградил в него доступ самому себе и никогда не хотел войти и узнать. Он разозлился. Но боль подстегнула желание, скорбь его обострила, оно смешалось с каким-то подобием ненависти к ней. Впрочем, нет, не ненависти, он не хотел ее истребить, он хотел истребить то, что осталось в ней от его сновидений, ее память о сказанном им во сне. Что-то в нем говорило вслух, молчаливый, многократно убиенный и вновь возрождавшийся нутряной человек шептал его устами. - Во сне несешь всякую чушь, - сказал он. - Никто за нее не в ответе. Ну и что же я, интересно, говорил? Затылок ее шевельнулся в его руке, волосы прошуршали по ладони, по свежим волдырям на коже. От Калипсо пахло какими-то незнакомыми ему благовониями - прикрыв глаза, он втянул в себя аромат. На своем лице он чувствовал ее дыхание. Он знал, что губы ее полуоткрыты. - Помолчим, - шепнул он и, не открывая глаз, положил другую руку на ее щеку, потом рука скользнула по ее шее и задержалась на плече и груди, прежде чем продолжать свое странствие. Завершил он его, не открывая глаз. Сейчас придет сон, понял он; в глубоком умиротворении они снова лежали бедро к бедру. Сон приблизился, коснулся его век, упорхнул. - Так что же я говорил? - спросил он немного погодя. Ее глаза сверкали в свете звезд, струившемся из окна высоко наверху. Ее губы едва шевельнулись. - Мм? - Когда я болтал во сне. - Не помню уже, - отвечала она в полудреме. - Нет, - продолжала она уже более внятным голосом, - ничего особенного, что-то... Тишина настала такая, что сквозь шелест леса и долины, сквозь гул прибоя он услышал, как потрескивают звезды. - Не могу вспомнить, - сказала она. - А впрочем, это ерунда, - подхватил он. - Все, о чем люди болтают во сне, ерунда. Я всегда считал, что сны толкуют только простаки. И снова молчание. - Совсем ничего не помнишь из того, что я говорил? Ветер, прибой, звезды. Скоро начнется новый год, и тогда Гелиос подъедет ближе на своей колеснице, подумал он, просто чтобы о чем-нибудь думать. Старую траву сдует ветром, или она превратится в перегной, чтобы уступить место новой... - Ни единого слова? - спросил он. - Однажды ты говорил что-то на своем наречии, - сказала она. - На своем далеком, грубом языке. Что-то о государстве, о доме, о мировом господстве. Асти, говорил ты, Астианакс [Асти (греч.) - город, Астианакс - властелин города]. Он приподнялся на локте, ему хотелось ее убить. Но другой, внутренний, голос остерегал: она богиня. Убить ее нельзя. Да она и ничего не поняла. А я сам - я ничего об этом не знаю! Он снова откинулся на спину. Попробовал голос, прокашлялся - голос звучал уверенно. - Забавно, - сказал он. - Очень забавно. - Ты волнуешься, - сказала она. - Тебя это волнует. - Меня? Он рассмеялся. - Я просто вспомнил смешную историю, - сказал он. Как можно убить богов? Забыв о них. Он лежал с ней рядом и забывал ее. Он старался забыть все, забыть, что он не спит. Я сплю, твердила его бодрствующая мысль, - сплю глубоким сном. - Что за история? - спросила она. - Как ты кого-то перехитрил? Они схватили младенца, Астианакса, маленького властителя города Трои, сына Андромахи, и... И убили его. Может, это убил я? Нет, не я. Но кто же так четко, с таким удивительным хитроумием, с такой дальновидной мудростью, с такой хваленой прозорливостью понял, что если ребенок останется в живых, то... - Да, - сказал он, и голос его был тверд, - о том, как я перехитрил Одноглазого. - Да-да, ты его перехитрил. - Нет, - поправился он, - это не я, я чуть было не соврал, чуть было не выдумал, что это я. Это был другой. Его звали Утис. - Опять ты заговорил на своем наречии, - сказала она. - Что за странное имя. Что оно означает? Голос ее стал любопытным, воркующим, еще немного - и она прижмется к нему, внимая ему всем телом. - Никто, - сказал он. Они бросили младенца через стену, и тельце его шмякнулось о камни у ворот - кусочек плоти, в котором еще трепетала жизнь. Это сделал не я. Это Война. Надо сочинить какую-нибудь смешную историю. Раньше я так здорово умел врать, они звали меня Забавником, Выдумщиком, Тем, у кого всегда найдется что порассказать... Но с ребенком это сделал не я, я только... Надо бы сплести ей какую-нибудь историю подлиннее, разукрасить ее подробностями, ведь до рассвета еще далеко. Он закрыл глаза, ожидая, чтобы проснулась страсть, а с ней пришло забвение. Он вслушивался в голос моря, в гул берегов. Совсем не обязательно рассказывать правду, правда ей ни к чему. Можно наплести что угодно. Если рассказывать быстро, начинает казаться, будто ты как бы внутри рассказа, рассказ вбирает тебя в себя. - Это было задолго до того, как я попал к тебе, - начал он. - Это было, когда мы возвращались домой с Войны - с одной из войн. Что-то мешало. - Ну? - спросила она, выждав несколько минут. - Что-то не получается, Калипсо, вижу, я все забыл. Но история была очень смешная... ...очень смешная! - эхом отозвалось в его голове. Я должен ей что-то наплести, думал он. Я задолжал ей забавную историю, вспоминать которую не больно. - Однажды Утис - да, так звали этого человека - попытался перехитрить Бессмертного, - начал он. - Это презабавная история. - Ты уже рассказывал что-то в этом роде, - сказала она. - Помню, это было презабавно. Только не помню, о чем. Он тоже не помнил. В первый год своего пребывания здесь он помнил все и не таил, что помнит. Это сидит во мне, сознавал он, стоит начать рассказывать, и все снова оживет. - Это и вправду презабавная история, - сказал он. - Про стадо Гелиоса и про... про Харибду и... и про Сциллу. - И про Сирен? - спросила она. - Да. Презабавная история. - Я забыла ее, - сказала она. - Расскажи. Какая долгая ночь, думал он. Она никогда не кончится. - Да, история была презабавная, - сказал он. - Мы... то есть тот, кого звали Утис, он был родом... родом с Зама и плыл на корабле - их там была целая компания. Не помню уже, откуда и куда они держали путь. Но кажется, они возвращались домой с войны. Не знаю, с чего начать. - С Сирен, - предложила она. - Нет, Сирены были в другом месте. Это были девушки, прекрасные девушки - то есть нет, богини, конечно, они стояли на берегу, манили и... - По-моему, они пели, - напомнила она, коснувшись его бороды тыльной стороной ладони. - Верно, они пели. Верно, - подтвердил он. - Но моя история начинается не там. Она начинается у... у другой... - У другой женщины? - Да. Или, если угодно, у другой богини, - Ты жил у нее? И долго? Она отняла руку. - Не я, - ответил он. - Тот, кого звали Утис. Да, он жил у нее, только не помню, как он к ней попал. Наверное, возвращался с войны. И провел у нее целую зиму. - Похоже, так бывает всегда: если они надолго остаются у женщин, значит, они возвращаются с войны, - сказала она. - Не всегда, - возразил он. - Может быть, - согласилась она. - Ну, рассказывай дальше. - Она жила на острове, назывался он Эя. Он лежит на востоке, у берега длинной земли за островом Сардос, за Сардским морем [Эя - остров на краю света, где обитала волшебница Кирка (Цирцея); локализуется либо на крайнем востоке Средиземноморья и тогда отождествляется с Колхидой, либо на крайнем западе, в области Сардского, или Сардинского, моря (по-гречески остров Сардиния первоначально назывался Сардо); отождествление крайнего востока и крайнего запада - обычное явление в мифологической традиции]. Ко всему прочему хозяйка острова умела колдовать. Но я не помню уже всей истории. Не помню ее начала. - А ведь раньше, семь лет назад, когда ты попал сюда, ты помнил. Он знал, что она права. Он и сейчас мог вспомнить все, если бы захотел. - Я постараюсь вспомнить главное, - поспешно сказал он. - Странствие привело туда Утиса и его спутников, и, когда они полгода спустя собрались уезжать, она снабдила их съестными припасами, множеством припасов, корабль их прямо ломился от съестного. - Она что, была богиня, как я? - Наверно, что-то в этом роде - во всяком случае, из очень благородной семьи. И она умела колдовать. - Как это? - В точности не помню, - сказал он. - Но мне кажется, она могла колдовать не взаправду, как боги, а понемножку, как ты. С помощью целебных трав и всего такого прочего. Мужчины, спутники Утиса, пробыли у нее так долго, что стали вести себя... без церемоний. Попросту говоря, они перепивались так, что им мерещились ястребы и крысы, а сами они валялись в грязи, как свиньи. Она добавляла в питье такие снадобья, которые иногда пробуждали в них манию величия, и они воображали, будто они красивее и сильнее всех мужчин на свете, а иногда они вдруг начинали ползать на четвереньках, лаять по-собачьи, рыкать, как львы, или хрюкать, как свиньи. И тогда она давала им другое зелье, которое возвращало им человечий облик. На том острове росла трава, вроде морской капусты - моли [в греческой мифологии волшебная трава с горьким черным корнем и медвяными белыми цветами; вырвать ее с корнем могли только боги; уже в древности в моли видели аллегорию воспитания, корни которого горьки, а плоды сладки], а может, мело или моло, ее-то она и использовала как лекарство, подмешивая в муку или в вино, - трава возвращала им человеческий облик или защищала от колдовства. Хозяйке острова нравилось заколдовывать вино так, чтобы гости падали под стол и вели себя как свиньи, но если им удавалось прежде выпить противоядия - жидкости, в которую была добавлена трава, целебная моли, - они колдовству не поддавались Удивительная штука, - заметил он в раздумье. - Ну, а что было дальше? - Дальше, м-да, дальше с ним, то есть с ними случилось... не помню что - Ну а какая она была? Он что, спал с ней, этот Утис? Хороша она была собой? - Она была очень похожа на тебя, - сказал он. - То есть, по тому, как мне ее описывали, мне кажется, она была похожа на тебя. - Ну а дальше? Сердце его тревожно билось, он слышал удары: тук-тук-тук-тук. Так бывает, когда бежишь по кочковатой каменистой земле. - Тут начинается небывальщина, - сказал он. Он рассказывал медленно, подбирая слова, иногда делая короткую паузу и прислушиваясь к ударам своего сердца, к голосу леса, моря, к потрескиванью звезд. Иногда с горной пустоши доносилось вдруг блеянье испуганной или отбившейся от стада овцы. Иногда ему казалось, он слышит шаги - они удаляются, замирают. - У нее была усадьба, где они некоторое время прожили, и она щедро снарядила их в дорогу. Это были воины и гребцы - человек пятьдесят. Он плыли домой к югу вдоль длинного побережья. Им надо было миновать большой треугольный остров. Остров Трех Мысов - Тринакию или Тринакрию [греческое имя Тринакия - треугольная - древнее название Сицилии], - переплыть пролив, а в проливе были сильные водовороты. Она остерегала их против Сирен - сначала Утису и его товарищам предстояло проплыть мимо острова Сирен. Пловцов разбирало любопытство, но и страх тоже, но потом они поняли, что она их обманула. Сердце билось спокойнее - он ступил на более ровную почву. - Обманула она вроде как бы из ревности. Сирены были прекрасные девушки, они стояли на берегу, на небольшом островке, махали рукой и пели. Вообще-то плыть мимо того островка было очень опасно, это место пользовалось дурной славой. - И что, они сошли на берег, на остров Сирен? - День был очень жаркий, - продолжал он, - И матросы вели себя как малые дети. Они залепили себе уши воском, чтобы не соблазниться пением; один только Утис не стал затыкать ушей. Но он тоже боялся. Он попросил двух своих корабельщиков привязать его к мачте, чтобы он не мог броситься вплавь к их острову или уговорить товарищей пристать к берегу. Потом я понял: там была, наверно, певческая школа, там обучали певиц для хора, и девушки из хороших семей жили там по нескольку месяцев на пансионе во время тамошнего бархатного сезона. - А ему хотелось поплыть к берегу? Он заколебался. - Отчасти. Девушки были хороши собой, и голоса них, как видно, были свежие, звонкие. Ну и вообще, сама понимаешь - молоденькие девушки. Он хотел объяснить это своим людям, но те были до того напуганы, что ничего не понимали, да к тому же уши у них были залеплены воском. Они вообразили, будто Утиса околдовали Сирены, то есть девушки и их пение. Но ничего страшного с ним не случилось. Он хотел рассказать им правду, втолковать им, что зря они трусят, но куда там. - А что было потом? Ему пришлось подумать. - Ах да, эта полубогиня предостерегала их еще против кое-чего. Потом-то они поняли, что она поступала так просто из эгоизма. То есть когда она пугала их девушками, а не водоворотом. Потому что плыть там и вправду опасно Было два пути: один длинный, тогда им пришлось бы обогнуть большой остров с запада, а другой короткий - через пролив между восточной частью острова и Большой землей. Они долго спорили, но потом выбрали короткий путь, они спешили домой. По своему обыкновению все преувеличивать полубогиня - ее звали Кирка - расписала этот путь страшными красками, объявила, что в проливе живут чудовища, пожирающие людей, и прочее в этом роде. Одно чудовище она называла Харибдой, а другое - Сциллой. Спутники Утиса и так уже были напуганы, а тут они совсем перетрусили. Понимаешь, там были подводные ямы и водовороты, а течение такое сильное, что вода клокотала. Они добрались до этого места в вечерних сумерках, после долгого плавания. При первой попытке проплыть между Скалой и Пучиной Смерти команда Утиса потеряла несколько весел. Сам Утис тоже поддался общему гнетущему настроению. Во всяком случае, он стоял, держа наготове два копья, а вообще-то все это был вздор. Она выждала, потом: - Почему вздор? - Он в конце концов и сам поверил, что по обе стороны пролива сидят два чудища, готовые их всех сожрать. А дело было куда опаснее. Пройти по этому проливу почти невозможно. И все-таки они его прошли. Но и самому Утису, и многим из его спутников казалось, будто они видели чудовищ. Всего он потерял двенадцать человек - там были такие водовороты и налетел вдруг такой сильный ветер, что их швырнуло за борт, словно невидимая рука стащила их с корабля. Он вдруг ощутил достоверность своего рассказа, и ему стало трудно выдерживать беспечный тон. Люди барахтались в воде и кричали, а потом их увлекло течением. Некоторые были его земляками, другие - уроженцы Ага-мемнонова Аргоса [здесь под Аргосом разумеется весь Пелопоннес], победители в великой войне, возвращавшиеся домой каждый со своей долей хвастовства и чести, и погибли ни за грош, упали за борт, потеряв равновесие, или были смыты волной, успели только крикнуть, прежде чем пойти ко дну. Он пытался отвести взгляд от этой картины, но она вновь и вновь вставала перед его глазами. А в самой глубине, перед тем человеком, который сидел у него внутри, стояла другая картина, другое имя. Астианакс. - Ну а потом? - полюбопытствовала она. - Что? - переспросил он. - Что потом? - Я хочу знать, куда вы поплыли потом, - неосторожно сказала она. И тут же поправилась: - Я хочу знать, что было дальше - с Утисом и его друзьями. - Та, у которой они жили, предостерегала их еще об одной опасности, - сказал он. - Она говорила насчет стада. - Стада? - Ну да, насчет стада Гелиоса. - А что, разве Гелиос заделался крестьянином? - богохульно пошутила она. Стояла ночь, странник все еще не вернулся издалека. - Она называла его стадом Гелиоса, - сказал он. - На острове Тринакрия со стороны пролива есть мыс, коса, крюком выдающаяся в море, ну да, она похожа на скрюченную руку, на коготь, острие которого обращено к Длинной суше. А в бухте, у подножья вулкана, не то она сама, не то ее родичи держали стадо рогатого скота. "Если вы до него дотронетесь, вам несдобровать, - сказала она, - потому что владелец стада - сам Гелиос. Еды у вас с собой вдоволь, вы будете сыты и так, вам незачем резать его коров и быков. Но если вы все же их тронете, сами понимаете, что вас ждет - домой вы никогда не вернетесь". И они, конечно, обещали - само собой, ни под каким видом, да никогда в жизни. Они добрались до Гелиосова мыса вечером, когда в воздухе посвежело. Целый день плыли они при попутном северо-западном ветре, и, хотя они потеряли многих своих товарищей, они повеселели, когда, подходя к берегу, увидели громадное стадо и услышали, как мычат на пастбище коровы с набухшим от молока выменем. Животные были благородной породы, все туловище, кроме ног, медно-коричневое, и у большинства на лбу, как заметили потом мореплаватели, белая звезда, вроде отметины Гелиоса. Еще дотемна они вошли в просторную бухту, и им показалось, будто они вступили в обитель самих Бессмертных богов. Вообще-то они собирались здесь только переночевать. Сам Утис предпочел бы плыть дальше, обогнуть с юга носок Длинной суши и держать путь дальше на восток к родному берегу. Но поскольку все же решено было пристать к мысу, он напомнил матросам, что они обещали не трогать Гелиосово стадо. Наконец-то он выбрался на верную дорогу; история и в самом деле становится забавной. Калипсо придвинулась ближе, рука вернулась на прежнее место, пальцы ласково перебирали его бороду. - Еды у них было вдоволь, - продолжал он, - Но ночью матрос по имени Эврилох и двое его товарищей никак не могли уснуть, их томило какое-то беспокойство; они пошли прогуляться по мысу в глубь суши и набрели на пещеру. Вернулись они утром сонные, но довольные. - Они что, женщин надеялись найти? - спросила она, приблизив губы к его уху. - Погоди, услышишь, - сказал он. - Не знаю, имели ли Бессмертные боги отношение к этому делу и вообще вспоминали ли они об Утисе и его людях, но только на другой день ветер упал. Мореплаватели решили переждать еще день, чтобы не грести по жаре. Они отправились в пещеру и там улеглись - в пещере было прохладно и приятно. "Мы могли бы здесь задержаться, - предложил Эврилох, - еды здесь сколько душе угодно". И он откровенно признался, что ночью они зашли в глубь острова и напугали двух девушек, которые, как видно, пришли доить коров, и те умчались так быстро, что они не сумели их догнать и изнасиловать. Но зато милостивые боги дали им увидеть вблизи откормленных телков. Утис, который и впрямь намеревался сдержать слово, опять напомнил им об уговоре, но на сей раз они уже не обещали ничего определенного. По крайней мере сам я не стану есть этих телят, решил про себя Утис. - Ну а девушки? - Вечером кое-кто из спутников Утиса отправился на поиски доильщиц - пока днем они нежились под сводами пещеры, в них проснулась похоть. Но девушки исчезли. Однако стадо по-прежнему оставалось на пастбище, и, пощупав вымя у коров, путешественники убедились, что их успели подоить. Утром вновь задул ветер, но теперь он дул с юго-востока, а потом сменился южным. Они втащили корабль как можно дальше на сушу, а съестное перенесли в пещеру. К вечеру почти все они почувствовали, что пещера хранит стойкий запах молодого женского тела. - И им захотелось остаться? - прошептала она. - Остаться там, где пахло молодым женским телом? - Они оставались там тридцать пять дней, - ответил он. - А девушек поймали? - Они обещали не трогать стадо, а насчет девушек никаких обещаний не давали. Но я не хочу больше говорить об этом. - Забавная история, - сказала она. - А что, Утис по вечерам и по ночам тоже выходил охотиться за девушками? Удалось ему поймать какую-нибудь из них? - Не хочу больше говорить об этом, - сказал он. - Я ведь ничего в точности не знаю. - Уж верно, они поймали девушек. - Одну, - сказал он. - Кто-то из них вышел ночью побродить и встретил ее в лесу. Ну, и что случилось, то случилось. - Это был Утис? - Не хочу больше говорить об этом, - сказал он. - Они же были не старые еще мужчины и возвращались домой с войны. А тот, кто нашел девушку, не хотел обделять товарищей. Она досталась всем. - А что с ней стало потом? - прошептала она. Он ответил тихо-тихо, в шепот леса, в шелест прибоя, в шуршанье звезд: - Она этого не снесла. Он ненавидел ее за ее неутолимое любопытство. Ей хотелось знать. Ей хотелось видеть. Я должен рассказывать дальше, мне надо подавить в себе это воспоминание, думал он. Надо что-нибудь выдумать. - Вообще-то это была пресмешная история, - сказал он тихо, глухо, хрипло. - История с девушкой? - спросила она. - Они побывали на войне и потом долго странствовали. С людьми такое случается. А вообще это было всего лишь нечаянное происшествие. - Ну а другая девушка? Ее они не поймали? - Не поймали, - ответил он. - Она отправилась к своему хозяину или управителю, словом, к тому, кто правил на Крючковатом мысу или на Большом острове. - А он жил на острове? Я должен сочинить что-нибудь забавное, думал он, теперь уж я просто вынужден придумать что-нибудь смешное. - Это был Гелиос, - сказал он. - Она, Кирка, и в самом деле не солгала. Это был не кто иной, как Гелиос. Он рассказывал взахлеб, на губах его пузырилась слюна, и он отворачивался, чтобы она этого не заметила. - Я уверен, что это был Гелиос. Штормовой южный ветер держался долго, им пришлось ждать, запасы пищи у них оскудели. Однажды, пока Утис спал, Эврилох отправился на пастбище и зарезал быка. Когда Утис проснулся, он понял, что все они обречены. - А разве они не могли ловить рыбу? У них что, не было сети? - Это были воины и герои, а не рабы - рыбы они не ели. - Ах да, верно, - сказала она. - Они не были рабами, это были знатные люди - славные победители, совершавшие славное плавание после славной войны. Это были воины. - Да, - сказал он. - И что же, разве они не сотворяли возлияний богам? - Сотворяли, но вино у них кончилось, им пришлось довольствоваться водой. И потом, не могли же они приносить Гелиосу в жертву его же собственных быков. И вот все время, пока свирепствовала буря, они ели и спали. Иногда выходили искать вторую девушку. - Они же могли охотиться, - заметила она. - Им не хотелось, да к тому же дичи было мало. И потом, они в конце концов вообразили, что боги сами послали им стадо - чего ради стрелять зайцев или птиц? Но в один прекрасный день они прикончили всех находившихся под рукой быков, коров и овец. Ветер к тому времени утих, и они решили продолжать путь. И вот тут-то и случилось самое смешное. Что бы такое сочинить, думал он, смешное-пресмешное, уморительное и развеселое, потешное до слез, до колик. - Вообрази, какой разгром они оставили после себя на острове, - сказал он. - Они ведь забивали скот на скорую руку. Забьют быка - вырежут самые лакомые куски, зарежут овцу - зажарят самые вкусные части. Они перебили уйму животных, не знаю в точности сколько. А черепа, и кости, и шкуры с остатками мяса валялись вокруг и смердели. И знаешь, что случилось, когда они столкнули свой корабль на воду и собрались выйти в море? Ему еще предстояло сочинить, что случилось, - она его не торопила. - Черепа поднялись с земли и стали блеять и мычать, - начал он, нащупывая почву. - А шкуры хлопали над нашей головой, словно крылья каких-то странных птиц, а кости... - Над нашей головой? - Я хотел сказать, над головой Утиса и его людей, - поправился он раздраженно. - Не перебивай меня, сейчас как раз будет самая соль. - Нет-нет, я не перебиваю, - сказала она, касаясь губами его уха. - Так что же кости? - Они бродили вокруг. Наверно, это было и смешное, и жуткое зрелище. То была месть богов. Люди до того перетрусили, что, пока сталкивали судно на воду, да ставили мачту, да выходили в море, наложили в штаны. Впрочем, не успели они отойти от берега, как снова поднялась буря. И к берегу вернуться они не могли тоже. Они снова поплыли на север, туда, где водовороты, в сторону Сциллы и Харибды. Южный ветер сменился западным, мачта сломалась, остальное можно сказать в двух словах. Они утонули. Сорок человек пошли ко дну. - Все утонули? - Утис спасся, - сказал он. - Как странно, - сказала она. - Никто не спасся, а Утис, Никто, спасся. - Но это правда, - сказал он, - Утис спасся. Зевс метнул в них свою молнию. Это было как раз над гибельной пучиной возле Сциллы, их отнесло туда. Утис уцелел, он уцепился за мачту, течение пронесло его через пролив и потащило к северу от Тринакрии и маленьких островов. Тут задул восточный ветер. Девять суток его относило на запад. Он умолк, уставившись в потолок. Поднялся утренний ветер, он дул с запада, вскоре рассветет. Он протянул руку и коснулся ее лица. - Мне было хорошо у тебя, Калипсо, - повторил он снова. - Я никогда не забуду тебя... что бы со мной ни случилось. Она тоже провела рукой по его лицу, потом по его телу. - Я буду сильно тосковать по тебе. Они прижались друг к другу. Но когда на рассвете он уже начал дремать, его разбудил ее голос, у самой его щеки: - А что с ним случилось потом - с Утисом, который поплыл на запад? Я уже все рассказал, я вывернулся, подумал он сквозь дрему. Рассказал обо всем, ничего не рассказав, и, стало быть, ловко вывернулся. - Не знаю, - прошептал он. - Откуда мне знать? x x x Он выскользнул из бухты, как выскальзывают из сновидения, было утро, дневная жара еще не настала, его еще клонило в сон. Запасы были сложены на борту, плот покачивался на волнах, едва-едва погружаясь в воду, он казался надежным и крепким. Странник поднял мачту, закрепил ее, развернул парус и сел у кормила. Прохладный западный ветер надул полотнище. Огибая мыс, он еще раз обернулся. Она стояла под скалой, белое платье светилось в солнечных лучах на фоне горы. Выше простиралась ее зеленая долина - до самого Атласа [Атлас (Атлант) - титан, брат Прометея, поддерживающий небесный свод на крайнем западе Средиземноморья; в скалу превратил Атланта Персей, показавший ему голову Медузы Горгоны: так возникли Атласские горы], подумал он. Она махнула рукой, потом повернулась и стала подниматься вверх по тропинке. Ему казалось, что она тонет в зелени. Он поднял руку и помахал - быть может, она это увидит. Похлопывал тяжелый красный парус, здесь зыбь была круче, море мерно дышало, он отдыхал на его груди. Это было новое чувство - опять очутиться в море, оно радовало его. В первый час плаванья он держал курс прямо навстречу Гелиосу. Глава десятая. ТКАНЬЕ Происшествие с Тканьем кончилось едва ли не скандалом. Впрочем, можно ли назвать это происшествием? То был долгий процесс, процесс внешний и внутренний, постоянное противоборство между желанием Долгоожидающей отсрочить решение и желанием искусной ткачихи-хозяйки закончить прекрасное изделие, расстелить вытканное покрывало на солнце, чтобы, выражаясь высоким стилем, придать ему безоблачную белизну Гелиоса, или, говоря проще, отбелить его, убедиться в том, что полотно она выткала отменное, удостовериться на ощупь в безупречной гладкости льняной ткани. Несмотря ни на что, она прилежно ткала. Она принималась за работу с утра, сразу после того, как заканчивала непременный разговор с Эвриклеей, после того как ее причесывали и она съедала легкий завтрак. Работала она до обеда, то ускоряя, то замедляя темп и одновременно принимая посетителей - можно сказать, давая им аудиенцию, ибо это и впрямь была аудиенция. Вообще-то Пенелопа придворных церемоний не соблюдала, но все-таки это весьма походило на une cour - придворный прием, спектакль, рассчитанный на публику. Приходили одна за другой знатные городские дамы, причем приходили не только для того, чтобы поболтать о погоде, о том, что жара все еще держится или что, слава богу! - а может быть, наоборот, увы! - начались дожди. "Хотела бы я знать, долго ли нам еще терпеть этот проливень и шквальный ветер и скоро ли наконец начнется навигация?.. А помнит ли Госпожа, какая осень была двенадцать лет тому назад? Как раз перед концом войны?.. А однажды осенью - моя бабушка называла ее осенью великого глада - на Итаку напали промышлявшие разбоем торговцы с юга и разграбили все дочиста. То есть явились-то они летом. Они уводили людей в рабство и жгли дома. Царем тогда еще был Лаэрт, но он находился в отлучке. Не в такой длительной, как высокочтимый Долгоотсутствующий, но, так или иначе, на месте его не было. Он отбыл в далекие края по торговым делам, так это объясняли в разговорах с детьми". Ни одна из этих дам не была наперсницей Пенелопы, но некоторые позволяли себе быть навязчивыми, поскольку знали ее еще с тех пор, как она новобрачной приехала сюда с Большой земли. Они говорили: "Душенька Пенелопа, я на одну секундочку!" Приходили они не только чтобы посплетничать и потолковать о погоде, хотя разговор всегда начинался с этого. Они приходили по делу. И она охотно принимала их, отчасти потому, что от них узнавала о том, что происходит в городе и на острове, и о новостях с Большой земли, а отчасти потому, что ей представлялся случай дать понять то, что сказать прямо она не хотела. Болтали чаще всего о пустяках. "Ах, милочка, какое прелестное платье!" - "Господи, да это же старое, прошлогоднее!" - "Все равно, такой чудный материал! Ну, а теперь мы хотим взглянуть на Покрывало!" И они смотрели. Молоденькие девушки, приходившие вместе с мамашами, щипали друг друга в бок, хихикали и краснели, а мамаши, бросив на них суровый взгляд, кивали, щупали ткань и... - О, как много уже соткано! Работа спорится. Но где Ваша милость раздобыли такой изумительный лен? Я скажу мужу, чтобы в следующий раз, как поедет в Акарнанию, непременно привез мне такого же! - Эвриклее удалось его достать совершенно случайно, - говорила Пенелопа. - Ах, Эвриклея - ну, тогда понятно! Ваша Эвриклея - сущий клад! Они рассматривали Покрывало, ощупывали Покрывало, и на этом визит заканчивался. Она словно бы передавала через них другим несколько слов - слов, которые как бы не были произнесены вслух, но витали в воздухе: работа идет неспешно. При этом у них не возникало впечатления, будто она работает так медленно, что это похоже на саботаж, нет, - она работает так медленно, что никому не придет в голову сказать, будто она торопится снова выйти замуж. В меру медленно, говорила она самой себе, вновь оставшись одна на своем высоком сиденье за ткацким станком. Впрочем, она была не совсем уверена, что соблюдает правильную меру. Два года подряд она сбивалась с ритма. Воткет нить, а сама думает: какая она тоненькая, она ничуть не прибавила длины обещанному Погребальному покрову - разве что чуть-чуть, самую малость. И тут, задумавшись, она могла выткать большой кусок. А потом, увидев вдруг, с каким прилежанием работает и сколько наткала, совершенно забыв, что ткать надо медленно, она праздно опускала руки - нет, не опускала, она закрывала ими лицо, краснея, как давешние молодые девушки. Женщина средних лет, Покинутая, Тоскующая шептала в свои ладони: - О нет! Нет! x x x Ангиной и члены его комитета явились к подножью лестницы в Женские покои. - Сударыня, - заявил Антиной, - мы хотим знать, как идут дела. Скоро ли вы закончите? На других островах тоже приходит пора стричь овец, там тоже сеют и жнут, и многие из поклонников Вашей милости с островов и с Большой земли хотели бы получить ответ, прежде чем они разъедутся по домам, чтобы приглядеть за своим хозяйством. Да и нам, жителям Итаки, также не по вкусу ждать до конца своих дней. Говорят, что такой кусок ткани - это не мои слова, я смиренно и беспристрастно повторяю то, что говорят другие, - дерзко добавил он, показав свои великолепные зубы, свою красную пасть, - так вот, говорят, что такой кусок ткани любая рабыня может выткать за две недели, если не давать ей лениться. Я просто повторяю то, что говорят люди, о чем они шепчутся, я отнюдь не высказываю собственного суждения. Она не стала спрашивать, в чем заключается его собственное суждение, она ответила: - Господа, я сообщу вам, когда работа будет закончена. - И еще мы хотели бы услышать из ваших собственных уст, Мадам, как себя чувствует достойный стократного сожаления и всемерного почитания Лаэрт, - сказал он. - Когда состоишь членом столь ответственного комитета, всегда испытываешь потребность собрать как можно более достоверных, подтвержденных сведений. Говорят, что несравненная Эвриклея привезла для него не то из Акарнании, не то из Пилоса какое-то чудодейственное лекарство. Мы были бы чрезвычайно рады, если бы и в самом деле оказалось, что он теперь резво бегает и прыгает и кашель его отпустил. - Я сообщу вам, когда работа будет закончена, - кратко повторила она. - Ну что ж, это прекрасно, это в высшей степени утешительно, - заявил он с нескрываемой насмешкой. - Сударь, - сказала она, и голос ее дрогнул перед лицом его дерзкой молодости, - я уже упомянула, что сообщу вам, как только у меня будут какие-нибудь приятные или, лучше скажем так, не слишком неприятные для ваших ушей новости. - О Мадам, каждое слово, проникающее сквозь чарующий частокол ваших чарующих зубок, звучит музыкой для наших ушей, проливается медом в наши сердца! После этой беседы она долгое время чувствовала такое смятение, что не могла взяться за работу. Эвриклея стояла рядом с ней, близоруко вглядываясь в Покрывало. Дряхлая и высохшая до того, что, казалось, все в ней скрипит и скрежещет, она склонилась над тканью, пристально что-то рассматривая. - Ну, что скажешь, Эвриклея? - Плохи стали у меня глаза, я вижу все хуже и хуже, - молвила старуха. - И пальцы щупают, а ничего не чуют. - И сны тебе больше не снятся? - Нет, и сны ко мне больше не приходят, - ответила старуха. - Говорят, когда у человека кончаются сны, ему самому тоже скоро конец. Стало быть, вытряхнул он весь запас своих воспоминаний. И что будет завтра, ему уже все равно. А значит, его час пробил. - Плохо дело, - рассмеялась Пенелопа. - Совсем плохо. А на что это ты смотришь? - Да тут вот нитка одна, - сказала старуха. - Не подумайте, что я критикую, да и кого я, несчастная, глупая старуха, посмела бы критиковать! Я ведь нынче ни на свои глаза, ни на свои пальцы положиться не могу. Но мне кажется, мерещится, и, понятное дело, напрасно, что одна нитка немного потолще других. Ну не странно ли, какие мысли могут взбрести человеку в голову на старости лет? Стоявшая рядом со старухой Хозяйка склонилась над серовато-белой гладкой тканью. - Где ты видишь эту нитку? - Вижу? - переспросила старуха. - Да я ничегошеньки не вижу. И на ощупь ничего не чувствую. Это мне кажется, представляется. О Мадам, Ваша Пресветлая Милость, я впадаю в детство, отошлите меня прочь, продайте меня, отправьте меня работать в поле или на виноградник, ни к чему держать меня в доме, я выжила из ума! - Но где ты видишь эту нитку? Тощий указательный палец старухи ткнул куда-то в натянутую на кроснах ткань. - Вот, но это у меня, само собой, просто ум помрачился. Выгоните меня вон, пошлите мыть лестницу. Какое право я, жалкое создание, имею на доверие Вашей милости? Пошлите меня в порт на самую черную работу, назовите меня старой ведьмой, отдайте в рабство другой рабыне, настоящей рабыне, конец мой пришел. Пенелопа не находила в ткани ни малейшего изъяна. - Да, пожалуй, одна нитка погрубее остальных, - сказала она. - Теперь я сама это вижу. Но, пожалуйста, постарайся увидеть для меня какой-нибудь хороший сон, и пусть он вылечит тебя, больная, слепая старуха! - Ваша милость слишком добры ко мне, - сказала с благодарностью старая кормилица. - Я принесу жертву богам и буду просить Сон посетить меня. Хозяйка, Долгоожидающая, Копотливая в этот день больше не ткала. Она стояла возле ткацкого станка, смотрела на серо-белую ткань, проводила по ней рукой: полотно было ровным и гладким. Минуты силы, минуты слабости. Но что такое сила и что такое слабость? Закрыть глаза и предоставить выбор Судьбе, решение - Случаю? Или, наоборот, закрыть глаза и решить самой: я буду сопротивляться до последнего, до самого порога в доме нового мужа? Непреложно верить, что Он, Супруг, Долгоотсутствующий вернется, он не покоится со своим кораблем на дне морском, его не сожрали рыбы, он не погребен среди скал, под грудой наваленных на него камней в какой-нибудь чужой, варварской стране, не сожжен на костре и пепел его не развеян по ветру? Что такое минуты силы? Может, это значит сказать самой себе: "Нет, я не верю, что он вернется, я должна устроить свою жизнь, свое будущее". Или, наоборот, говорить: "Он вернется, и потому я должна оставаться Неколебимой". И что такое минуты слабости? Люблю ли я его по-прежнему? По-прежнему ли волнует мою плоть воспоминание о его плоти? Да и о Нем ли я тоскую? Тоска, которая охватывает меня по ночам, не тоска ли это по мужчине вообще? Разве удивительно, что она настигла меня после стольких лет, - ведь я еще молода. Так слабость становится силой, а сила слабостью - да и что есть что на этой земле? Она проснулась на заре нового рабочего дня. Она лежала, не открывая глаз, и слышала, как в спальню вошла старуха, как под ее ногами скрипнули половицы, как она потрусила к окну и раздвинула занавеси, дарящие сумрак и покой. Старуха шла проворной, легкой поступью, движения ее были на диво молоды. Стукнули деревянные кольца на прутьях карниза, старуха распахнула окно, но свет не ворвался в комнату. Женщина средних лет открыла глаза и снова закрыла их. В минуту пробуждения в ее ушах опять зазвучали имена, быть может, она принесла их с собой из сновидения. Они звучали как детская считалка. Антиной, Эвримах, Амфином - пока еще они были равны, их можно было с таким же успехом перечислить в обратном порядке. Демоптолем, Эвриад, Элат, Писандр, Эвридам, Амфимедонт, Полиб, богач Ктесипп с острова Зам, Агелай, Леокрит и жених-жрец Леод. А если я буду вынуждена сделать выбор? - подумала она. В конце концов мне выбрать придется. Это мой долг. Она вспоминала имена, лица, фигуры. Антиной, подумала она о первом в ряду с внезапным жаром, с гневом, в котором таилось вожделение. Амфином, подумала она с умиротворенной сердечностью, с легкой тревогой. И тут же, а может быть, немного погодя подумала об Эвримахе - подумала со спокойной приязнью. "Хороший человек, - сказала бы она, если бы мысли ее могли оформиться в слова. - Добрый, постоянный, несмотря на свою молодость, и к тому же связь с рабыней он уже порвал. В чувствах к благородной женщине он постоянен. Благородной женщине он был бы верен". Сразу вслед за этим она подумала: Антиной. Он ведь тоже ищет утех у рабынь. А спустя еще некоторое время - и нет никаких оснований думать, что это время было долгим, - подумала: это вовсе меня не касается, я выше этого, какое мне дело до личной жизни Антиноя? Ведь он мне не муж. Вот уж кто несимпатичен, подумала она и тут окончательно проснулась. Эвриклея застыла между окном и кроватью. Начав ткать Погребальный покров, Пенелопа перебралась из стоявшей в соседней спальне и укрепленной в полу на стволе оливкового дерева супружеской кровати в другую - в ту, которую она много лет назад привезла с собой с Большой земли. И вот, лежа в ней, она увидела, что погода на дворе пасмурная, облачная. - Подойди же ко мне, старая! Доброе утро! Старуха подошла ближе к кровати. Вид у нее был необыкновенно жалкий. - Что случилось? Ты больна? - Доброе утро, Мадам. По правде сказать, худо мне сегодня. Кажется, я совсем выжила из ума. Пенелопа засмеялась, щурясь от серого дневного света. - Плохо твое дело, бедняжка, - сказала она свежим после ночного отдыха голосом. - Что у тебя болит на этот раз - живот или голова? Глаза старухи весело блеснули, она по-девичьи вильнула высохшим задом. - Ох, мне снятся такие ужасы, что я думаю, мне скоро помирать, - радостно сказала она. Вернее, голос ее звучал угрюмо, уныло, но под всей этой угрюмостью и унылостью так и клокотала радость, - Придется нам, пожалуй, тебя убить, - сказала Пенелопа. - Только вот не знаю, каким способом лишить тебя жизни? Может быть, отравить? Или поручить певцу Фемию, чтобы он сжил тебя со свету своими песнями? А может, принести тебя в жертву богам, как это делали в старину? Заклать тебя, как овцу или телку? Отец рассказывал мне однажды, что он слышал, будто в добрые старые времена, когда умирал кто-нибудь из знатных людей, на его погребении приканчивали стариков, самых хворых и немощных. Их отправляли вместе с хозяином на костер или в могилу - точно так, говорят, поступали с пленными троянцами. Их закапывали в могилу или сжигали на костре - брр! Она засмеялась. Эвриклея весело захихикала, сохраняя, однако, угрюмый вид. - Ну, так что же тебе снилось, старая? - Ваша милость, такие страсти, что не смею и сказать. - Ну, если не хочешь, не рассказывай, - заявила Пенелопа, смеясь свежим после ночного отдыха смехом. Старуха снова захихикала и, прищурясь, поглядела на Хозяйку. В эти ранние часы Пенелопа бывала еще молода и очень хороша собой: день еще не успевал ее состарить. - Я чувствую, что должна рассказать, - сказала старуха. - В прежние времена, в варварские, когда люди знали куда меньше, чем мы теперь, рабство было самым настоящим; тогда хозяину принадлежало все - все, что у раба снаружи и внутри. Ему принадлежали все мысли, которые пришли кому-нибудь в голову в его доме. Ему принадлежал каждый вздох раба, вкус горечи или сладости во рту раба, его слезы и смех. Нынче господам принадлежит только тело раба - большая свобода воцарилась нынче в мире. По мне, так во многих отношениях даже слишком большая! Женщина средних лет приподнялась на локте, отбросила упавшую на лоб темную прядь волос и покосилась на холмы своих грудей, на мягкий изгиб бедер под тонким одеялом, предоставляя Эвриклее стоять и ждать. Старуха тоже не торопилась - она молчала. - В чем же ты видишь слишком большую свободу, Эвриклея? - Я ведь не политик, - сказала старуха, сделавшись сразу меньше ростом, едва ли не упав на колени, - я в таких делах не смыслю. Но я считаю, что хозяин и хозяйка имеют право владеть всеми снами, которые посещают дом днем или ночью. Сны ведь приходят в их дом. И если даже сны набредут на какую-нибудь бедную рабыню, случайно попавшуюся на пути, так сказать, споткнутся об нее, это дела не меняет. Сон принадлежит не рабу, не рабыне, а дому. А кому принадлежит дом? Рабу или хозяину? Если кто-нибудь принесет из города кувшин вина или с пастбища овечью тушу и положит их в мегароне или во дворе, разве рабы или слуги выпьют и съедят вино и мясо? Разве не скажут они: "Хозяину кое-что принесли. Надо ему сейчас же все отдать или положить в погреб, чтобы еда и питье не протухли на солнце или не вымокли под дождем"? - Что ж, ты рассуждаешь довольно логично, - сказала Хозяйка, Владелица Пенелопа. - Ты совершенно права. Отдай же мне то, что тебе снилось нынче ночью, потому что это мое. Выкладывай домашние сны, не вздумай их утаивать! - молодо засмеялась она и снова встряхнула головой, отбрасывая со лба прядь волос. Впрочем, волосы вовсе не падали ей на лоб, и все же она встряхнула головой. - Рассказать мой сон Вашей милости - мой долг, - с достоинством объявила старуха, но глаза ее блестели, она щурилась, веселье ее так и распирало. - И рассказать как можно скорее, пока сон не протух и не сгнил. Но сон этот ужасен, его нельзя слушать натощак, не желает ли Ваша милость сначала чего-нибудь поесть? - Есть! В постели! - возмутилась Женщина средних лет. - Чтобы я стала еще толще и неповоротливее! Ты и в самом деле злюка, расчетливая интриганка, мой самый коварный враг, - сказала она сурово, слишком сурово, ей не удалось выдержать этот тон, и смех пузырьками вскипел на ее губах. - Кажется, я прикажу разрезать тебя на куски и извлечь из твоих внутренностей все твои сны, где бы они ни гнездились - в животе, в сердце, - нет, они, само собой, сидят у тебя в голове. Ну так вот, после обеда я прикажу отрезать тебе голову и поглядеть, что там внутри, - в виде особой милости поручу это козопасу Меланфию, которого мы с тобой обе так любим, да, да, безмерно, безгранично обожаем и почитаем. И он поступит так, как в прежние времена поступали варвары на юге по ту сторону Великого моря или далеко на востоке, он прикажет принести голову на блюде, а я... - Тут она рассмеялась весело и откровенно: - Эвриклея, старая дуреха, говори же, что тебе снилось, а не то я не захочу об этом слышать, перестань кривляться, выкладывай свой сон! - Это был очень страшный сон, - сказала старуха. - В старые времена меня сожгли бы живьем - и по заслугам, - если бы я посмела увидеть во сне что-нибудь подобное, Я потому только осмеливаюсь раскрыть рот, что, по-моему, Вашей милости принадлежат все сны, которые снятся в этом доме. Я невинное, хотя и достойное кары орудие сна. Наверно, бог сна просто не хотел беспокоить Мадам таким глупым и бесстыжим сном. Мне снилось... нет, я не смею сказать. Пенелопа села на край кровати, покачивая белыми, холеными ногами средних лет. - И все-таки? Старуха собралась с духом. В ее страхе было немало наигрыша, но была в нем и крупица настоящего страха. - Мне снилось, что Мадам не умеет ткать. Последние слова она прошептала еле слышно - ("не уме... тка..." - прозвучали они) - и тут же отвернулась, ввинтив в плечи тощую, морщинистую старческую шею. - Я не умею ткать! Хозяйка, Ткачиха, Искусница в изготовлении льняных полотен, знатнейшая дама островного царства, в настоящую минуту, безусловно, среднего возраста, резко подалась вперед. Холеное белое лицо стало медленно багроветь. Гнев от диафрагмы поднялся через грудную клетку вверх по шее, расползся по лицу, сделал жесткой линию рта, вздернул брови, прорезал морщинами лоб. Старуха, должно быть, и впрямь испугалась, струхнула не на шутку, видно было, как она перепугана. Старческие, со вздутыми венами руки, дрожа мелкой дрожью, поднялись к лицу, чтобы защититься от удара, которого не последовало. Тишина в комнате, да нет, во всем доме, настала такая, что сделалось слышно, как вдали на пастбищах блеют овцы и козы, как море катит в бухту у подножья холма прибрежную волну и как оно внезапно замерло и прислушалось. Вдруг какая-то рабыня уронила металлическую чашу, с грохотом покатившуюся по каменным плитам пола у кухонных дверей. Город вернулся к обычной утренней жизни. Замершая было волна докатилась до берега, зашуршала по песку и гальке, заплескалась у прибрежных скал. Скрипнула кровать. Хозяйка переменила положение. Кровь отхлынула от лица. Женщина средних лет стряхнула с себя дневное оцепенение. - Дура! Старуха поспешно втянула в себя воздух, будто всхлипнула, руки ее уже больше не тряслись, из-за них поглядывали живые глаза. - Старая перечница, - дружелюбно сказала Пенелопа, хотя голос ее все еще звучал хрипловато. - Ты что, решила шутить надо мной чуть свет? Рассказывай свой сон, да поживее, а то я уже проголодалась. - Ваша милость, - начала Эвриклея, многоизвестная, преданная, умная и деятельная старуха. - Ваша милость, да это же дурацкий сон, но раз уж Мадам хочет услышать его из моих старческих, морщинистых уст, я его расскажу. Мне снилось, будто я стою рядом со станком, на котором висит Погребальный покров. Мои слепые глаза ничего не видят, но я щупаю Ткань. И кажется мне, старой ослице, каркающей вороне, что Полотно получилось грубое и неровное. И я говорю самой себе, что, конечно, я ошиблась, и если бы я могла видеть как прежде, я увидела бы, что Полотно такое ровное и гладкое, каким только может быть самое лучшее полотно. И тут Гелиос - уж не знаю, как это вышло, - залил все ярким светом, и мои несчастные глаза стали вдруг на диво зоркими. И я смогла увидеть Покров. Но - простите мне мой дурацкий сон! - Полотно по-прежнему было грубым и неровным. То есть, конечно, оно таким не было, но во сне мне казалось, будто я вижу и чувствую на ощупь, что Ткань грубая и неровная, прямо-таки в бугорках. Только не подумайте, что все Покрывало было таким неровным - нет, до такой наглости сон не дошел, грубым был только кусок полотна длиной этак в локоть, ну, может, в крайнем случае локтя в два, а вернее всего, в два с половиной. - В самом деле, на редкость бесстыжий сон! - сказала Ткачиха, и, хотя губы ее сложились в улыбку, в голосе был упрек. - Конечно, не твоя вина, что сон бесстыжий, но не признать его бесстыжим я не могу. Ну а что ты делала потом, ты поразмыслила над ним, Эвриклея? - Поразмыслила! - с негодованием воскликнула старуха. - Да разве мои рыбьи мозги способны размышлять, способны думать? Я была просто жертвой сна, сон напал на меня, да-да, можно сказать, меня изнасиловал. Тут хозяйка рассмеялась от души, и голос ее обрел наконец обычную звучность. - Да, дитя мое, лишилась ты своей девственности! Ничего не скажешь, хорошим вкусом отличался сон! Ну, рассказывай же, что было дальше. Эвриклея уставилась на свои босые ноги - вид у нее был обиженный и смущенный. - Я сказала самой себе: это всего только сон. Помню, я подумала: сон нарочно хочет рассердить меня и огорчить. Ведь я же знаю, что в полотне нет никаких изъянов, я в этом уверена, вообще-то я мало смыслю своим скудным разумом и морщинистым сердцем, но в этом я уверена твердо. И все же мне кажется, что локоть Полотна, а может быть, два, а вернее всего, два с половиной слишком грубы. "Странный будет вид у Погребального покрова, когда он будет закончен", - сказала я себе во сне. То есть мне снилось, будто мне снится, что я сказала. - Ну а потом? - Я стояла возле станка и раздумывала, - сказала старуха. - Вообще-то я думать не умею, но во сне мне показалось, что умею. И мне казалось, я подумала: сколько работы сделано зря! Само собой, все это во сне, - добавила старуха, по-прежнему глядя в пол. - Ну а потом? - спросила Искусная Ткачиха. Ногами, вызывавшими столь много похвал и восторгов, она старалась нашарить шлепанцы, она оживилась, день начинал для нее наполняться смыслом, лицо ее было спокойным и отчасти просветлело. Эвриклея быстро сделала к ней несколько шажков, плавно, ловко, прямо-таки красиво наклонилась и обула ноги Хозяйки в красные кожаные домашние туфельки. Все еще не разогнувшись и обращаясь к ногам Хозяйки, она сказала: - Мне снилось, будто я - это Ваша милость, будто я - это вы, Мадам. Вот до какой наглости может дойти сон, когда ему заблагорассудится. Совсем ума решился. Он сделал так, что мне приснилось, будто я сижу за ткацким станком и распускаю неровные, грубые нити, то есть нити, про которые сон наврал, будто они грубые и неровные, - словом, нагло оклеветанные взбеленившимся сном нити. Я губила дивную работу моими скрюченными, неловкими руками, да-да-да, моими старческими руками, и помню, мне снилось, будто я думаю: надо бы, наверно, поскорее доткать Покрывало, а я сижу себе, распускаю его и гублю. А теперь работа задержится, но ничего не поделаешь. Вот какие мысли, казалось мне, снятся мне во сне. - Ну и каково тебе показалось быть... Пенело-клеей? - спросила Пенелопа и с неожиданным интересом посмотрела на склоненную старую полурабыню-полуминистра внутренних дел. - Удивительно, - сухо ответила старуха. - Просто не опишешь, до чего удивительно. Выпрямилась старуха со вздохом, словно ее начала утомлять затянувшаяся сцена, требующий усилий спектакль. Освещение в комнате непрестанно менялось: высоко в небе навстречу поднимавшейся солнечной колеснице плыли облака, они были то сплошными, то редкими, иногда между хлопьями облаков возникали большие просветы. Зевс рассеянно лепил свои творения. Гелиос старался ускользнуть от его облаков, он ускорял свой бег, и иногда ему, преследующему и преследуемому, удавалось увернуться. - Я распускала Тканье, - говорила многоизвестная старуха Эвриклея. - Помню, мне снилось, что было это ночью и кто-то держал в руке факел и светил мне, и помню, я немного стыдилась, но то был диковинный стыд, не простой и низменный стыд, который чувствует рабыня, то было благородное, высокое чувство стыда, достойное Высокочтимой госпожи, какой я воображала себя во сне. Помню, мне снилось, будто я думаю, что мне не хочется, чтобы кто-нибудь узнал, что мое полотно - то есть высокочтимое и благородное Полотно Вашей милости, которое я осквернила своими жалкими сонными бреднями! - так вот, мне не хочется, чтобы кто-нибудь узнал, что мне кажется, будто некоторые нити оказались слишком грубыми. Мне снилось, что мне совсем не по душе затягивать работу, но я должна. Не могу ведь я, думала я во сне, распускать работу днем, когда всякий, кому не лень, приходит на нее поглядеть, нет, я должна это делать по ночам. И мне снилось, будто я думала: я не могу нарушить слово и перестать ткать, я ведь обещала дать ответ... гм... сватающимся особам, обещала выбрать среди них мужа, когда Покров будет готов - если Высокочтимый Долгоотсутствующий не вернется к тому времени домой. Я не могу нарушить слово, не могу перестать ткать. Я должна ткать каждый день, пока не окончу работу. Но если Ткань получилась плохая, грубая и неровная, само собой, я должна ее распустить, чтобы сделать работу получше, чтобы соткать Покров, достойный почтенного Лаэрта. Если потом я буду ткать понемногу каждый день, я все равно сдержу слово. Но я ведь не давала слова не распускать Ткань, да ведь и распускаю я ее для того, чтобы Тканье вышло ровным и красивым. Я сдержу свое слово, думала я во сне, но по ночам я буду распускать ткань, потому что в противном случае Полотно будет испорчено, и выйдет, что я не сдержала слова. Вот какие мысли снились мне во сне, и сон этот был ужасен! Хозяйка, Ткачиха встала и прошлась по комнате, постукивая отстающими задниками шлепанцев, она прошла мимо старухи и остановилась у окна. Утренняя радость, молодая и беззаботная, сбежала с ее лица, Пенелопа превратилась теперь в задумчивую и, возможно, одолеваемую сильными сомнениями Женщину средних лет. А во дворе начиналась, да и, собственно говоря, уже началась дневная жизнь - началась для животных, которых предстояло забить, и для рабов, которым предстояло забить животных. А внизу в зыбком свете Гелиоса лежали Город и Бухта, пробудившийся от сна город и бухта у Замского пролива, а за утесистым Замом лежало бескрайнее море, по которому уплывали вдаль люди и корабли и по которому люди и корабли - как знать? - возвращались обратно. - Очень странный сон, - сказала она, не оборачиваясь. И добавила едко, почти со злостью: - Что за дурацкие мысли приходят тебе в голову, старая перечница! Поди прочь! Прическа тоже подождет. Я позову, если мне кто-нибудь понадобится. В тот же вечер она вызвала Эвриклею. - Я сегодня получше рассмотрела Полотно, - сказала она, - и мне что-то не понравился кусок ткани длиной локтя эдак в два, а может, в три, нет, пожалуй, между двумя с половиной и тремя. И мне пришла в голову мысль. Нынче ночью, когда все уснут, приходи ко мне в комнату да прихвати с собой несколько лучинок. И ночью старуха, многоизвестная Эвриклея, пришла к Пенелопе. x x x Само собой, женихи проведали обо всем. Случилось это на третьем году Тканья. Рассказчик, позднейший перелагатель событий, согбенный под их грузом и потому взирающий на них как бы снизу, склонен думать, что они догадались обо всем еще раньше. Можно почти наверное предположить, что Эвримах, который отнюдь не был глупцом, да к тому же взгляд его еще обостряла капелька - не более того - ревности к Антиною, вызванной вихляющимися бедрами дочери Долиона в вообще всей ее соблазнительной особой, был первым из женихов и коммерсантов, кто докопался до истины. Очевидно, Меланфо шепнула об этом ему или своему брату, старшему козопасу Меланфию, а потом уже об этом проведали Антиной с Амфиномом. Однако можно не без основания предположить, что у них были свои причины разрешать Супруге канителиться: многим женихам уже надоело попусту терять время, хотя они и проводили его за чашами сладкого, как мед, или, наоборот, кислого, как живица, вина, за отменным угощеньем и в веселой компании. Ряды мужей, притязающих на Руку и Супружеское ложе, по мере того как Тканье затягивалось, без сомнения, редели. Весьма вероятно также, что многие из самых трезвых дельцов и наименее пылких женихов не стремились ускорить события и были отнюдь не прочь подольше попользоваться чужим добром, а потом жениться на другой женщине. Не исключено также, что многие из благородных женихов и героев втайне опасались, что Супруг, Долгоотсутствующий может возвратиться. Так вот, если нам будет позволено следовать такому ходу рассуждений, мы, пожалуй, можем высказать догадку, почему о том, что работа над Погребальным покровом затягивается, говорили совсем немного, да и то разве в шутку. Сыну приходилось выслушивать эти шутки за столом, где он печально восседал на месте Супруга. "Твоя мамочка, Мадам, Ее милость, твоя мудрейшая госпожа мамаша, - (и прочее в этом духе), - как видно, здорово постарела, и пальцы у нее не гнутся. А может, она так размечталась о будущем муже, что забыла про свое тканье?" Острота пользовалась успехом - смех плясал вдоль стен, вился вокруг колонн, кубарем катился за дверь, поднимался к потолку. Или острили так: "Почтеннейшая, Усердная так торопится, что позабыла про утОк?" Они знали все. Невозможно предположить, что она могла больше двух лет обманывать женихов - ну разве что самых глупых, но не всех же. Еще менее вероятно, чтобы она могла обмануть своих посетительниц, благородных дам, и слуг. Они разбирались в этом деле. Они знали, что в дюйме - от ногтя до основания пальца - помещается 500 нитей; плотность нитей основы была примерно 160 на дюйм. Работая не торопясь, благородная, добросовестная и старательная ткачиха может выткать 3 дюйма в день. Допустим, что ширина погребального покрова составляла 20 дюймов, или, как назовут их в позднейшие времена, 80 сантиметров; то, что станет трупом Лаэрта, когда старик, пережив нынешний всплеск цветущего здоровья, а может, и еще несколько подобных всплесков, отправится в Аид, предполагали запеленать в этот саван или, сшив два-три полотнища краями, обернуть его этой широкой простыней. Если Ткачиха ткала по 3 дюйма в день 300 дней в году, за два года она должна была наткать 1800 дюймов, иначе говоря, то, что удивленные и восхищенные потомки назовут 70 с лишком метров. Таким образом, уже в первый год она должна была изготовить от пятнадцати до восемнадцати, а может, и все двадцать саванов для Лаэрта. Рассказчик, слуга сюжета, может задать себе только один вопрос: "А что же думали дамы, посещавшие Пенелопу?" Они видели, что она ткет, видели, как уток пробирается сквозь нити основы и как тонкие нити добавляются к готовому полотну. Но при этом длина готового полотна, кусок пройденной утком основы, не увеличивается сколько-нибудь приметным образом. Когда не было дождей и стояла жара, ветер заносил в открытое окно волны пыли, а когда шли дожди и давление падало, в окно летела сажа из кухни и мегарона и оседала на Полотне. Оно становилось все темнее и темнее, по мере того как все медленнее наматывалась на навой готовая ткань. В городе давно уже передавали шепотом из уст в уста: "Она распускает Полотно!" x x x Она его распускала. Поступку этому можно подыскать только одно пристойное толкование, которое и было принято впоследствии в школьных программах Афин [в Афинах, где гомеровские поэмы были впервые записаны в самой полной редакции в VI в. до н. э., существовала продержавшаяся не одно столетие традиция обучать "по Гомеру" всему кругу гуманитарных наук; стержнем такого обучения было заучивание наизусть больших кусков текста и сопровождающих текст комментариев], а позднее и в других местах: она хотела протянуть время. Однако Угадчик, Предположитель, Позднейший исследователь побуждений может допустить, что это еще не вся правда. Само собой, она хотела протянуть время. Часть ее женского существа была Копуньей, Стойкой в своей верности. Она повиновалась внутреннему голосу - даймону [здесь автор романа предлагает некую контаминацию гомеровского представления о "даймоне" (отсюда - демон) как безымянном божестве, или Судьбе, с гораздо более поздним "даймонием" - внутренним голосом афинского мудреца Сократа (даймоний просыпался в нем, чтоб предостеречь от совершения неправильных поступков)], сулящему Душевный покой; но этот внутренний голос был до странности похож на голос Эвриклеи. Эвриклея не говорила прямо: "Распускай ткань. Днем тки, ночью распускай, таким образом ты исполняешь обещание - ты ткешь! Но ты не давала обещания не распускать ткань. Ты обещала ткать, и ты ткешь. Ты не обманываешь, ты проводишь политику. Это часть твоего ремесла, твоих прав в качестве Царицы, в качестве Госпожи. Ты не уклоняешься от данного тобой обещания ткать, но ты распускаешь Тканье, чтобы не вступить в противоречие со своим долгом". Эвриклея не говорила ей: "Саботируй!" Эвриклея говорила: "Мне кажется, опять несколько ниток вышли потолще других. Простите мою дерзость, мои слепые глаза!" Ткачиха отвечала, что ей самой кажется: ткань неровная. Она имела право так думать. Она не была в этом убеждена, но для верности распускала ткань, чтобы погребальный покров для Лаэрта получился красивым и ровным. В качестве невестки она имела право спросить: "Разве он не достоин самого лучшего погребального покрова? Ведь он был когда-то первым из знатных мужей Итаки!" По ночам она вставала и распускала ткань. Лицо Пенелопы, лицо Сонной Ткачихи, было скорбным, она распускала частицу своей будущности, быть может, частицу Счастья, грядущего покоя рядом с новым супругом. Можно истолковать это и так. Но Эвриклея, покорная Эвриклея, всем старухам старуха, улыбалась в неверном свете коптящего факела. Не каждую ночь, но время от времени Ткачиха распускала ткань. Работа затягивалась, полотнище росло, но очень медленно. Как уже было сказано, они уличили ее на третий год. x x x Однажды утром члены комитета явились к подножью лестницы в Гинекей - Пенелопа сошла вниз до ее половины. - Мадам, Ваша благородная милость - искуснейшая ткачиха, - начал Антиной, когда трое мужчин выпрямились после поклона. - Мы ни минуты не сомневаемся в прямодушии Вашей милости, но собрание единогласно поручило нам повергнуть к стопам Вашей милости один вопрос. Ваша блистательная милость может, конечно, отшвырнуть наш вопрос кончиком туфельки, однако в своей простейшей форме он звучит так: знает ли Мадам, что в городе идут разговоры, будто по ночам на ткацком станке разрушается та работа, которая сделана днем? - Я никогда не слышала таких разговоров, сударь, - сказала Пенелопа, и сказала чистейшую правду. - Мы хотим обратиться к Вашей милости с нижайшей просьбой, - продолжал Антиной и вместе с Эвримахом и Амфиномом снова склонился почти до земли, причем в поклоне этом была изрядная доля насмешки, даже издевки. - Я слушаю вас, - сказала она. - Поскольку, к счастью, здоровье почтенного Лаэрта, как это ни невероятно, судя по всему, улучшается и Погребальный покров, который для него предназначен и представляет собой, несомненно, очень большое, хотя, может быть, все еще недостаточно большое полотнище, вряд ли понадобится ему в ближайшие годы, мы решили просить Вашу милость поберечь свои силы и не губить за тканьем свою блистательную женскую красоту, а избрать одного из нас себе в супруги. - Я обещала сначала закончить Погребальный покров, - высокомерно возразила она. - Я привыкла держать свое слово. - Мы в этом не сомневаемся, - отвечал он, поклонившись в третий раз. - Мы просто хотели избавить Вашу милость от утомительной работы. - Я невестка Лаэрта, - возразила она. - Он ведет свой род от богов, быть может, ему суждено жить вечно, - сказал Антиной. - Наше заветное желание состоит в том, чтобы божественные ручки Вашей милости не утруждали себя такой работой, когда Ваша милость изберет себе в супруги одного из нас. - Я дала слово, - отвечала она, - и я его сдержу. - Знаем, знаем, - сказал он с откровенной ухмылкой. - Никто в этом не сомневается. Все вам верят, Мадам. Но, опасаясь, как бы тяжкая работа не сломила ясный дух Вашей милости, мы обсудили это дело с вашим достопочтенным отцом Икарием. И тут она поняла - о нет, она поняла это уже давно, - что они расставили ей западню, помогли ей попасть в западню. Она повернулась к ним спиной и поднялась на три-четыре ступеньки. Они были хорошо воспитаны, они не приняли это за знак немилости и продолжали ждать. А может быть, они даже наслаждались этой сценой, которая была творением их собственных рук, они ее сочинили и поставили. Когда она снова обернулась к ним, они склонились в поклоне, ожидая, что она скажет. - Сколько дней вы мне даете? Они поняли, что она будет торговаться. - Мы думали, десять, - заявил Антиной, - Да вы просто шутите, господа, - сказала она, засмеявшись. - Вы, право, большие шутники! - Мы все заждались, мы можем сойти на нет от любовного пыла, - сказал Антиной. - Сколько же дней предлагает нам терпеть Ваша милость? - Пятьдесят, - сказала она. - Самое большое - двадцать, - ответил Антиной. - Я могу согласиться на сорок, - ответила она. - Мы предадим тех, кто нам доверил эту миссию, но предоставим Госпоже двадцать пять дней сроку, - сказал Антиной. Она поняла, что достигла последней черты. Будь что будет, подумала она со смешанным чувством отчаяния и - что скрывать! - радости. - Тридцать дней, - сказала она. Они молча поклонились, но не ушли, пока она не поднялась на самую верхнюю ступеньку. И вот тут она перестала ткать. Глава одиннадцатая. ПО ВЕТРУ И ВОЛНАМ Дул западный ветер, течение также стремилось к востоку. На погоду жаловаться было грех. Чтобы поддержать добрые отношения с высшими силами и выказать им благодарность, он громко сказал: - На погоду жаловаться грех. В первые часы он почти не двигался. Удобно расположился в своей клетушке и только держал кормило. Он прислушивался к журчанию, к неугомонному бульканью воды, обтекавшей его плот; чмокая и всплескивая у тупого носа, она, шепча, ластилась к бортам и наконец лопотала у широкой лопасти весла. Сперва он думал было оборудовать себе руль ненадежнее, покрепче, но это было дело долгое. А он спешил, что-то подгоняло его изнутри, словно все случившееся с ним за последние семь лет - то немногое, что случилось, - вдруг нагромоздило перед ним преграду, и ему надо пробиться сквозь нее, чтобы попасть на другую сторону, туда, где живут люди. - На погоду жаловаться грех, - сказал он и, щурясь, поглядел на утреннее солнце. Во второй половине дня оно должно оказаться у него справа. - На погоду жаловаться грех, - повторил он. Море было пустынно. Он знал, что жители северных и южных островов, а также скалистых, изрезанных глубокими бухтами побережий владеют быстроходными судами и совершают на них далекие путешествия. Может, и сейчас они странствуют по торговым и прочим делам, хотя время навигации на исходе. Они держат путь через пролив, который он оставил позади, к Стране Олова [имеется в виду Британия], к Берегу Туманов, в Атлантику, о которой мореходы рассказывают легенды. Обернувшись назад, он увидел, что Ее мыс уже скрылся, исчез за линией водного горизонта, но вдали вздымались горы Ее отца, облака окутывали их снежные вершины. Впереди и по сторонам простирались незнакомые или позабытые воды, но позади еще оставалась узенькая полоска мыслей, воспоминаний, и она тянулась за ним, подобная никогда не застывающему соку дерева, о котором ему когда-то рассказывали, растягивалась тонкими нитями, вязкой паутиной. Быть может, она скоро оборвется, и семь лет осязаемой действительности с ее скалами, долинами и нимфами канут в мир грез, в мир никогда не бывалого. Впереди лежала иная действительность, она еще только брезжила, это было то, чему еще предстояло случиться с ним самим и с тем миром смертных, к которому он держал путь. Однажды, когда на корабле, на котором он плыл, свободные гребцы менялись местами, один из них упал в воду и утонул - вспомнилось вдруг ему. Он видел перед собой его лицо. Тонувший кричал, захлебываясь, и, прежде чем ему успели прийти на помощь, пошел ко дну, оцепенев в судороге. Еще минута - и, если захочет, он вспомнит имя утопленника. Это был дурной человек. Теперь он в Царстве Мертвых, бессильная тень. Вообще-то говоря, теперь у меня там немало знакомцев, подумалось ему. Среди дня он поел жареного мяса и выпил несколько глотков воды. Легкий бриз равномерно и ласково дул в парус, похлопывая тентом, который он натянул, чтобы укрыться от солнца. Дул ветер все так же с запада, воду морщила только едва заметная рябь. Плот легко покачивался, изредка волна, всплеснув, орошала бревна и даже веревочные поручни. От разогретых солнцем бревен шел пар. Полулежа на скамье у кормила, он поглядывал снизу на мачту и парус: красное полотнище, наполненное солнечным светом и радостью ветра, празднично круглилось, выпячивалось навстречу будущему, точно живот сытого и полного надежд человека. Шкот он обмотал вокруг концов доски, прибитой к скамье, поскрипывали ремни - далекий отзвук минувшего, - поскрипывали уключины кормового весла. Он вздремнул, вздрагивая и просыпаясь, когда весельный ремень стягивал вдруг его руку. Дремал он много часов подряд. Когда Гелиос переместился к западу, он оттянул тент поближе к корме. Над ним с криком кружились чайки, они еще долго будут лететь за ним своим обычным маршрутом между большими островами и материком. По носу к югу проплыла стайка тунцов, он долго провожал глазами переливчатую полоску. x x x - Я Антиклея, твоя мать, - сказала она. - Я это знаю, матерь, - ответил он высокопарным слогом. А в душе его все кричало: "Мама! Не уходи, не покидай меня, я так одинок у вас, в Царстве Мертвых!" - Ты должен дать мне испить жертвенной крови, сын мой. Он старался ей помешать. Он оттолкнул ее, и она растаяла в воздухе. Бесплотные тела теснились вокруг него и вокруг ямы с кровью жертвенного животного, он был окутан облаком мертвых. Он сидел посреди этого облака и защищал черную лужу. - Мы хотим пить, - твердило облако. Но эта жертвенная кровь принадлежала ему, это была кровь, которую он заработал, которую выиграл, маленькое черное озеро его побед. Он был хозяин этой крови, ее властелин. - Испить ее вправе только Прорицатель, - сказал он. - Только Тиресий, чтобы он мог возвестить истину. - Как ты пришел сюда? - спросил кто-то. - Как достиг врат Аида? Он не мог сказать, что умер, но не мог себя назвать и живым. Он не то умирал, не то рождался. Но он находился здесь, на самом рубеже. - Я отвечу в другой раз, когда пойму сам, - сказал он толпе теней. - А сейчас я хочу узнать будущее. И хочу узнать о том, что было. И тогда от облака отделился Тиресий и обрел человеческое лицо. Борода старика была человечьей, человечьими были его пустые глазницы, и его дрожащие руки были человечьими, когда он наклонился и, причмокивая, стал пить. x x x Колесница Гелиоса проделала уже большой путь и спустилась ниже. Плот по-прежнему держался своего курса. Странник только смутно угадывал очертания островов и гористого материка на юге. Он снова поел и выпил разбавленного водой вина. Идя на нос к ящику с провиантом, он явственнее ощутил покачивание плота. Плот был всем его миром. Когда он сидел на скамье, разомлев после еды, ему вдруг пришла в голову мысль: если бы мне грозила морская болезнь, я бы уже захворал. Ведь сколько лет я не выходил в море. Он