был будто островом во времени, в море прошлого. Джоул расколол орех и кинул скорлупу в огонь. - Зу, - сказал он, - ты когда-нибудь слышала про Алкивиада? - Кого-кого? - Алкивиада. Не знаю. Рандольф сказал, что я на него похож. Зу задумалась. - А ты не ослышался, миленький? Он небось другое имя сказал - Аликастер. Аликастер Джонс - это мальчик, что в хоре пел в Парадайс-Чепеле. Красивый, прямо белый ангел, - и священник, и мужчины все, и дамы души в нем не чаяли. Люди так говорят. - Спорим, я лучше его спою. Я на эстраде мог бы петь и страшные деньги зарабатывать - шубу меховую купил бы тебе и платья, как в воскресных газетах. - Я хочу красные платья, - подхватила Зу. - Мне красное ужас как идет. А машина у нас будет? Джоул ошалел. Все уже представлялось реальностью. Вот он стоит в лучах прожекторов, на нем смокинг, и гардения в петлице. Он только одну песню знал от начала до конца. - Слушай, Зу. - И он запел: "Ночь чиста, ночь ясна, ночь покоя и сна в мире Девы Ма..." - но тут его голос, высокий и девически нежный до сих пор, отвратительно и необъяснимо сломался. - Ага. - Зу понимающе кивнула. - Головастик скоро рыбкой сделается. Полено в камине театрально крякнуло, плюнуло искрами; затем, совершенно неожиданно, в топку упало гнездо печной ласточки с только что вылупившимися птенцами и сразу лопнуло в огне; птички сгорели не шевельнувшись, без единого звука. Ошарашенный Джоул молчал; на лице Зу выразилось смутное удивление. Только Джизус высказался. - Огнем, - произнес он, и, если бы не так тихо было в комнате, его бы не услышать, - вперед воды приходят, в конце огонь приходит. Не сказано нигде в Писании, почему мы промеж них. Или сказано? Не помню... ничего не помню. Вы! - голос его стал пронзительным, - вы! Как жарко сделалось, все горит! - 10 - Через неделю серым, на удивление холодным днем Джизус Фивер умер. Умер, закатившись тонким смехом, точно кто щекотал его под мышками Как сказала Зу, "может, с ним Бог пошутил". Она надела на деда костюмчик с подтяжками, оранжевые башмаки и котелок; она всунула ему в руку букетик собачьего зуба и положила его в можжевеловый сундук: там он лежал два дня, покуда Эйми с помощью Рандольфа определяла место для могилы; под лунным деревом - сказали они наконец. Лунное дерево, прозванное так за его круглые кремовые цветы, росло в глухом месте, довольно далеко от Лендинга, и Зу в одиночку, если не считать Джоула, принялась за рытье; сделанное ими слабое углубление напомнило ему купальные бассейны, что рылись на задних дворах в какие-то совсем уже далекие теперь лета. Переноска можжевелового сундука оказалась трудным делом; в конце концов они запрягли в него Джона Брауна, и старый мул доволок сундук до могилы. "Повеселился бы дедушка, кабы узнал, кто тащит его домой, - сказала Зу. - Дедушка, ох как тебя любил Джон Браун. Сколько раз говорил: такого верного мула поискать - ты запомни это". В последнюю минуту Рандольф сообщил, что не сможет присутствовать на похоронах, и Эйми, принесшая это известие, прочла заупокойную молитву, то есть пробормотала фразу или около того и перекрестила покойника: по этому случаю она надела черную перчатку. А оплакать Джизуса было некому: трое под лунным деревом напоминали смущенную группу на вокзале, собравшуюся, чтобы проводить знакомого; и как те ждут не дождутся паровозного свистка, чтобы разойтись, так и эти хотели поскорей услышать стук первого земляного кома о крышку сундука. Джоулу было странно, что в природе никак не отразилась торжественность события: ватные цветы облаков в скандально-голубом, как глаза котенка, небе оскорбляли своей воздушной невнимательностью; столетний обитатель столь тесного мира заслуживал больших знаков уважения. Когда сундук опускали в могилу, он перевернулся, но Зу сказала: "Пусть его, деточка, нет у нас такой силы, как у великанов каких языческих". И покачала головой: "Бедный дедушка, на небо ничком отправился". Она растянула аккордеон, широко расставила ноги, закинула голову и закричала: "Господи, возьми его, прижми к Твоей груди, Господи, повсюду его с собой веди, пусть он видит славу, пусть он видит свет..." До сих пор Джоул не вполне верил в смерть Джизуса; тот, кто жил так долго, просто не может умереть; где-то в глубине таилось такое чувство, что старик притворяется; но когда последняя нота ее реквиема сменилась тишиной, тогда все стало явью, тогда Джизус Фивер действительно умер. Той ночью сон был как враг; видения, крылатые мстительные рыбы, всплывали и уходили на глубину, покуда свет, набиравший силу к восходу солнца, не отворил ему глаза. На ходу застегивая штаны, он пробрался через весь безмолвный дом и вышел в кухонную дверь. Высокая луна бледнела, как камень, тонущий в воде, спутанные утренние краски взлетали в небо, дрожали там в пастельной расплывчатости. - Смотри, как осел, нагрузилась! - крикнула со своей веранды Зу, когда он пошел к ней через двор. Пожитки, увязанные в одеяло, лежали у нее за плечами; прицепленный к поясу аккордеон растянулся, как гусеница; кроме этого, она держала внушительный ящик из-под консервов. - Пока до Вашингтона доберусь, горб намну, - сказала она таким голосом, как будто выпила бутылку вина, и веселье ее при тусклом свете взошедшего солнца показалось ему отвратительным: как она смеет радоваться? - Ты столько не утащишь. Во-первых, ты на дуру похожа. Но Зу только показала мускулы и топнула ногой. - Детка, я сейчас как девяносто девять паровозов, стрелой отсюда полечу - глядишь, и к вечеру в Вашингтоне.- Она приосанилась и приподняла подол крахмальной юбки, словно собираясь сделать книксен: - Хороша? Джоул критически прищурился. Она напудрила лицо мукой, нарумянила щеки каким-то красноватым маслом, надушилась ванилью, и волосы у нее блестели от смазки. Шея была повязана шелковым лимонным платком. - Повернись, - велел он и, когда она повернулась, пошел прочь, демонстративно воздержавшись от оценки. Оскорбление это она снесла безмятежно, однако сказала: - Чего ты так сердишься, а? Чего лицо унылое сделал? Радоваться должен за меня, коли другом называешься. Он оторвал плеть плюща от веранды и этим привел в движение подвешенные к стрехе горшки; горшки забрякали так, будто где-то одна за другой захлопывались двери. - Ну, ты смешная - ужас. Ха-ха-ха. - Он наградил ее холодным взглядом, вздернув бровь, как Рандольф. - Ты мне другом никогда не была. И вообще, с чего это такой человек, как я, должен водиться с такой, как ты? - Деточка, деточка... - проникновенным голосом сказала она - ...деточка, я тебе обещаю: как устроюсь там, сразу тебя вызову и ухаживать за тобой буду до самого гроба. Накажи меня Бог, если зря обещаю. Джоул отпрянул от нее и прижался к столбу веранды, как будто один только этот столб любил и понимал его. - Уймись, - сказала она строго. - Ты скоро взрослый мужчина - закидываться вздумал, как девчонка. Обижаешь меня, я скажу. Вот, красивую дедушкину саблю хотела тебе подарить... да вижу, не мужчина ты еще, чтобы иметь саблю. Раздвинув плющ, Джоул ступил с веранды на двор; уйти сейчас и не оглянуться - вот будет ей наказание. Так он дошел до пня, но Зу выдержала характер, не окликнула его, и он вынужден был остановиться: вернулся назад и, серьезно глядя в африканские глаза, спросил: - Вызовешь? Зу улыбнулась и чуть не оторвала его от земли. - Сразу, как крышу для нас найду. Она залезла рукой в свой узел и вытащила саблю. - Самая почетная вещь была у дедушки. На, смотри не позорь ее. Он пристегнул саблю к поясу. Это было оружие против мира, и он напрягся от гордого холода ножен у ноги; он вдруг стал могущественным и неиспуганным. - Большое спасибо тебе, Зу. Подобрав узел и ящик из-под консервов, она тяжело спустилась по ступеням. Она шла кряхтя, и при каждом шаге пружинящий аккордеон прыскал дождиком несогласных нот. Вдвоем они прошли сквозь одичалый сад к дороге. Солнце гуляло над окаймленными зеленью далями: всюду, насколько хватал глаз, рассветная синева поднялась с деревьев, и по земле раскатывались пласты света. - Пока роса просохнет, я уж до Парадайс-Чепела, верно, дойду; хорошо, что одеяло захватила - в Вашингтоне много снега может быть. И это были ее последние слова. Джоул остановился у почтового ящика. - Прощай, - крикнул он и глядел ей вслед, пока она не превратилась в точку, а потом исчезла, сгинула вместе с беззвучным аккордеоном. - ...никакой благодарности, - фыркнула Эйми. - Мы к ней всегда - с добром и лаской, а она? Сбегает неизвестно куда, бросает на меня дом, полный больных, ведь ни один до них не догадается помойное ведро вынести. Кроме того, какая бы я ни была, я - дама, я была воспитана как дама, я отучилась полных четыре года в педагогическом училище. И если Рандольф думает, что я буду изображать сиделку при сиротах и идиотах... черт бы взял эту Миссури! - Губы у нее некрасиво кривились от злости. - Черные! Сколько раз меня предупреждала Анджела Ли: никогда не доверяй черному - у них мозги и волосы закручены в равной мере. Тем не менее, могла бы задержаться и приготовить завтрак. - Эйми вынула из духовки сковороду с булочками и вместе с миской мамалыги и кофейником поставила на поднос. - Беги с этим к кузену Рандольфу - и потом назад: бедного мистера Сансома тоже надо накормить... да поможет нам Бог в своей... Рандольф полулежал в постели голый, откинув покрывало; при свете утра розовая кожа его казалась прозрачной, а круглое гладкое лицо неестественно моложавым. Маленький японский столик стоял над его ногами, а на нем банка клея, горка перьев голубой сойки и лист картона. - Правда, прелесть? - с улыбкой сказал он. - Поставь поднос и присаживайся. - Времени нет, - несколько загадочно ответил Джоул. - Времени? - удивился Рандольф. - Боже мой, вот уж чего, я думаю, у нас в избытке. С паузой между словами Джоул сказал: - Зу ушла. - Ему очень хотелось, чтобы эта новость произвела сильный эффект. Рандольф, однако, разочаровал его - не в пример сестре он не только не огорчился, но даже не выразил удивления. - Как это все утомительно, - вздохнул он, - и как нелепо. Потому что она не сможет вернуться - никто не может. - А она и не захочет, - дерзко ответил Джоул. - Она тут несчастной была; я думаю, ее теперь никакой силой не вернешь. - Милое дитя, - сказал Рандольф, окуная перо в клей, - счастье относительно, а Миссури Фивер, - он наложил перо на картон, - обнаружит, что покинула всего-навсего надлежащее ей место в общей, так сказать, головоломке. Вроде этой. - Он поднял картон и повернул к Джоулу: перья на нем были размещены так, что получилась как бы живая птица, только застывшая. - Каждому перу в соответствии с его размером и окраской положено определенное место, и, промахнись хоть с одним, хоть чуть-чуть, - она станет совсем не похожа на настоящую. Воспоминание проплыло, как перышко в воздухе; перед мысленным взором Джоула возникла сойка, бьющаяся о стену, и Эйми, по-дамски замахнувшаяся кочергой. - Ч то толку в птице, если она летать не может? - сказал он. - Прошу прощения? Джоул и сам не вполне понимал смысл своего вопроса. - Та... настоящая - она могла летать. А эта ничего не умеет... только быть похожей на живую. Рандольф откинул в сторону картон и лежал, барабаня по груди пальцами. Веки у него опустились; с закрытыми глазами он выглядел странно беспомощным. - В темноте приятнее, - пробормотал он, словно спросонок. - Если тебя не затруднит, мой милый, принеси из шкафа бутылку хереса. Потом - только, пожалуйста, на цыпочках - опусти все занавески, а потом, очень-очень тихо, затвори дверь. Когда Джоул выполнял последнюю просьбу, Рандольф приподнялся на кровати и сказал: - Ты совершенно прав: моя птица не может летать. Некоторое время спустя, с легкой тошнотой после кормления мистера Сансома с ложечки, Джоул сидел и читал ему вслух, быстро и монотонно. В рассказе - неважно каком действовали дама-блондинка и мужчина-брюнет, жившие в доме высотой в шестнадцать этажей; речи дамы произносить было чаще всего неловко: "Дорогой, - читал он, - я люблю тебя, как ни одна женщина на свете не любила, но, Ланс, дорогой мой, оставь меня, пока еще не потускнело сияние нашей любви". А мистер Сансом непрерывно улыбался, даже в самых грустных местах; сын поглядывал на него и вспоминал, как грозила ему Эллен, когда он строил рожи: "Смотри, - говорила она, - так и останешься". Сия судьба и постигла, видимо, мистера Сансома: обычно неподвижное, лицо его улыбалось уже больше восьми дней. Покончив с красивой дамой и неотразимым мужчиной, которые остались проводить медовый месяц на Бермудах, Джоул перешел к рецепту пирога с банановым кремом; мистеру Сансому было все равно что роман, что рецепт: он внимал им широко раскрытыми глазами. Каково это - почти никогда не закрывать глаз, чтобы в них постоянно отражались тот же самый потолок, свет, лица, мебель, темнота? Но если глаза не могли от тебя избавиться, то и ты не мог от них убежать; иногда казалось, что они в самом деле проницают все в комнате, их серая влажность обволакивает все, как туман; и если они выделят слезы, это не будут обычные слезы, а что-то серое или, может быть, зеленое, цветное, во всяком случае, и твердое - как лед. Внизу, в гостиной, хранились книги, и, роясь в них, Джоул наткнулся на собрание шотландских легенд. В одной рассказывалось о человеке, неосмотрительно составившем волшебное зелье, которое позволило ему читать мысли других людей и заглядывать глубоко в их души; такое открылось ему зло и так потрясло его, что глаза его превратились в незаживающие язвы, и в этом состоянии он провел остаток дней. Легенда подействовала на Джоула, он наполовину поверил в то, что глазам мистера Сансома открыто содержание его мыслей, и старался поэтому направить их в сторону от всего личного, "...смешайте сахар, муку и соль, добавьте яичные желтки. Непрерывно помешивая, влейте кипящее молоко..." То и дело он ощущал уколы совести: почему его не так трогает несчастье мистера Сансома, почему он не может полюбить его? Не видеть бы никогда мистера Сансома! Тогда он мог бы по-прежнему представлять себе отца в том или ином чудесном облике - человека с мужественным добрым голосом, настоящего отца. А этот мистер Сансом определенно ему не отец. Этот мистер Сансом - просто-напросто пара безумных глаз. "...выложите на испеченный лист теста, покройте белками, взбитыми с сахаром, и снова запеките. Дозировка дана для девятидюймового пирога". Он отложил журнал, женский журнал, который выписывала Эйми, и стал поправлять подушки. Голова мистера Сансома каталась с боку на бок, говоря: "нет, нет, нет"; голос же, царапающий, словно в горло была загнана горсть булавок, произносил другое: "Добый мачик добый" снова и снова. "Мачик, добый мачик", - сказал он, уронив красный теннисный мяч, и, когда Джоул подал его, недельная улыбка стала еще стеклянной; она белела на сером лице скелета. Внезапно за окнами раздался пронзительный свист. Джоул обернулся, прислушался. Три свистка, затем уханье совы. Он подошел к окну. Это была Айдабела; она стояла в саду, и рядом с ней - Генри. Окно никак не открывалось, Джоул помахал ей, но она его не видела; он устремился к двери. "Зой, - сказал мистер Сансом и отправил на пол все мячи, какие были на кровати, - мачик зой, зой!" Завернув на секунду в свою комнату, чтобы пристегнуть саблю, он сбежал по лестнице и выскочил в сад. Впервые за все время их знакомства Джоул увидел, как Айдабела ему обрадовалась: ее серьезное, озабоченное лицо разгладилось, и он подумал даже, что она его обнимет - таким движением подняла она руки; вместо этого, однако, она нагнулась и обняла Генри, стиснув ему шею так, что старик даже заскулил. - Что-то случилось? - спросил он первым, потому что она молчала и в каком-то смысле не обращала на него внимания - а именно, не удивилась его сабле, - и когда она сказала: "Мы боялись, что тебя нет дома", в голосе ее не было и следа всегдашней грубости. Джоул ощутил себя более сильным, чем она, ощутил уверенность, которой никогда не чувствовал в обществе прежней Айдабелы-сорванца. Он присел на корточки рядом с ней в тени дома, среди склонившихся тюльпанов, под сенью листьев таро, исчерченных серебряными следами улиток. Веснушчатое лицо ее было бледно, и на щеке алела припухшая царапина от ногтя. - Кто это тебя? - спросил он. - Флорабела. Гад паршивый, - произнесла она с побелевшими губами. - Девочка не может быть гадом, - возразил он. - Нет, она настоящий гад. Но это я не о ней. - Айдабела втащила пса на колени; сонно-покорный, он подставил брюхо, и она начала выбирать блох. - Это я про папочку моего, старого гада. У нас там война вышла, с битьем и таской - у меня с ним и с Флорабелой. Из-за Генри: застрелить его хотел, Флорабела науськала... У Генри, говорит, смертельная болезнь - собачье вранье это, с начала до конца. Я, кажись, ей нос сломала и зубов сколько-то. Кровища из нее хлестала, что из свиньи, когда мы с Генри подались оттуда. Всю ночь в потемках шлялись. - Она вдруг засмеялась сипло, как всегда. - А рассвело - знаешь, кого увидели? Зу Фивер. Чуть дышит, столько барахла на себя взвалила... Ух, ну, мы огорчились, за Джизуса-то. Ты смотри, умер старик, а никто и слыхом не слыхал. Говорила я тебе: никто не знает, что в Лендинге творится. Джоул подумал: а что в других местах - кто-нибудь знает? Только мистер Сансом. Он знает все; каким-то непонятным образом его глаза обегают весь мир: сию секунду они наблюдают за ним - в этом Джоул не сомневался. И не исключено, что если бы у него был рассудок, он открыл бы Рандольфу местонахождение Пепе Альвареса. - Ты не бойся, Генри, - сказала Айдабела, раздавив блоху. - Они тебя пальцем не тронут. - А что ты собираешься делать? - спросил Джоул. - Домой-то придется когда-нибудь идти? Она потерла нос и уставилась на него широко раскрытыми, даже умоляющими глазами; будь это кто-нибудь другой, Джоул подумал бы, что она с ним заигрывает. - Может, да, а может, нет, - сказала она. - За этим и пришла к тебе. - Вдруг, деловито столкнув Генри с колен, она задушевно, по-приятельски положила руку Джоулу на плечо: - А ты не хочешь удрать? - И, не дав ответить, торопливо продолжала: - Вечером можно пойти в город, когда стемнеет. Там цирк приехал, народу будет полно. Охота еще разок посмотреть; в этом году, говорят, у них чертово колесо и... - А потом куда пойдем? - спросил он. Айдабела открыла рот... закрыла. Должно быть, она не особенно об этом задумывалась - и, поскольку теперь весь мир был к их услугам, единственное, что пришло ей в голову: - Дальше, пойдем дальше, пока не попадем в хорошее место. - Можем поехать в Калифорнию, будем виноград собирать, - предложил он. - На Западе можно жениться с двенадцати лет. - Я не хочу жениться, - сказала она, краснея. - Кто это сказал, что я хочу жениться? Ты вот что, пацан: или ты веди себя прилично, веди себя, как будто мы братья, или пошел на фиг. И девчоночьим делом - виноград собирать - мы заниматься не будем. Я думала, мы во флот запишемся; а можно Генри научить всяким штукам и поступить в цирк. Слушай, а ты можешь научиться фокусам? Тут он вспомнил, что так и не сходил к отшельнику за обещанным амулетом; если они с Айдабелой сбегут, амулет им обязательно понадобится - и он спросил, знает ли она дорогу к гостинице "Морок". - Примерно, - сказала она. - Лесом, через амбровую низину, а потом через ручей, где мельница... У-у, это далеко. А зачем нам туда вообще? Объяснить он не мог, конечно, потому что Маленький Свет велел молчать про амулет. - У меня там важное дело к человеку, - сказал он и, желая немного попугать ее, добавил: - А то с нами случится что-то страшное. Оба вздрогнули. - Не прячься, я знаю, где ты, я тебя слышала. - Это была Эйми, она кричала из окна прямо над ними, но их не видела: листья таро скрывали их, как зонт. - Надо же, оставил мистера Сансома, беспомощного, - ты совсем сошел с ума? Они уползли из-под листьев, прокрались вдоль стены дома и кинулись к дороге, к лесу. - Я знаю, что ты здесь, Джоул Нокс, немедленно поднимись, любезный! В глубокой низине темная смола засыхала корками на стволах амбровых деревьев, опутанных вьюнами; там и сям опускались и поднимались зеленые бабочки, похожие на светлые листья яблонь; живая дорожка длинноцветных лилий (только святым и героям, говорят старики, слышен туш из их раструбов) манила как будто призрачными руками в кружевных перчатках. И Айдабела все время махала руками: комары свирепствовали; как осколки огромного зеркала, бежали навстречу и дробились под ногами Джоула комариные болотные лужи. - У меня есть деньги, - сказала Айдабела. - Между прочим, почти доллар. Джоул вспомнил мелочь, спрятанную в шкатулке, и похвастался, что у него еще больше. - Все потратим на цирк, - сказала она и лягушкой сиганула через бревно, похожее на крокодила. - Кому они вообще нужны, деньги? Нам сейчас уж точно не нужны... только на выпивку. Надо заначить столько, чтобы каждый день было на кока-колу, - у меня мозги сохнут, если не выпью с ледиком. И на сигареты. Выпить, покурить и Генри - больше мне ничего не нужно. - И я немного нужен, да? - сказал он - неожиданно для себя вслух. Но вместо ответа она завела нараспев: "...хорошо макаке по ночам во мраке рыжие расчесывать вихры..." Они задержались, чтобы соскрести смолы для жвачки, и, пока стояли, она сказала: - Папа всю округу из-за меня обшарит: сейчас пойдет к мистеру Блюи одалживать гончую. - Она засмеялась, и капли жеваной смолы выдавились у нее из углов рта; на волосы ей села зеленая бабочка и повисла на локоне, как бант. - Один раз они беглого каторжника ловили - в этой самой низине, - мистер Блюи со своей гончей, и Сэм Редклиф, и Роберта Лейси, и шериф, и все собаки с фермы; когда стемнело, видно стало их лампы в лесу и собачий лай слышен; прямо праздник какой-то: папа с мужчинами и Роберта напились до чертей, и как Роберта ржала, слышно было небось в Нун-сити... Знаешь, мне жалко стало этого каторжника, и страшно за него: я все думала, что он - это я, а я - это он, и нас обоих ловят. - Она сплюнула жвачкой и засунула большие пальцы в петли своих защитных шортов. - Но он ушел. Так и не поймали. Кое-кто говорит, что он до сих пор тут... прячется в гостинице "Морок", а может, в Лендинге живет. - Кто-то в Лендинге живет! - с энтузиазмом подхватил Джоул, но тут же разочарованно добавил: - Только это не беглый, это дама. - Дама? Мисс Эйми, что ли? - Другая дама, - сказал он и пожалел о том, что начал этот разговор. - У ней высокий седой парик и красивое старинное платье, но я не знаю, кто она, и вообще, есть ли она на самом деле. - Айдабела только посмотрела на него, как на дурака, и он, смущенно улыбнувшись, сказал: - Я пошутил, просто хотел напугать тебя.- Не желая отвечать на вопросы, он забежал вперед. Сабля при этом хлопала его по бедру. Ему казалось, что они далеко ушли, и легко было даже представить себе, что они заблудились: может, нет вовсе этой гостиницы, чье название рождало образ бесплотно-белого дворца, плывущего сквозь лес подобно пару. Очутились перед стеной ежевики; Джоул вынул саблю и прорубил проход. - После вас, моя дорогая Айдабела, - сказал он с глубоким поклоном; она свистнула собаку и вошла. За ежевикой открылся берег с крупной галькой и неторопливый ручей - скорее даже речка в этом месте. Пожелтелый тростник заслонял разрушенную плотину. Ниже ее на высоких сваях стоял над водой странный дом: дощатый, некрашеный и серый, он имел незаконченный вид, как будто строитель испугался и бросил работу на половине. На лоскутьях кровли загорали три грифа; через небесно-голубые сквозные окна влетали в дом и вылетали обратно бабочки. Джоул ощутил горькое разочарование - неужели это и есть гостиница "Морок"? Но Айдабела сказала: нет, это - старая заброшенная мельница, раньше фермеры возили сюда молоть кукурузу. - Тут была дорога, она вела в гостиницу, теперь - сплошной лес, даже тропки не осталось. Айдабела схватила камень, швырнула в грифов; они снялись и стали парить над берегом. Их тени лениво описывали пересекающиеся круги. Вода здесь была глубже, чем там, где они купались, и темнее - грязно-оливковая, бездонная, и Джоул, услышав, что переплывать не придется, от облегчения так расхрабрился, что зашел под мельницу, где через ручей была переброшена тяжелая подгнившая балка. - Лучше я первая пойду, - сказала Айдабела. - Старая, провалится еще. Однако Джоул протиснулся вперед нее и ступил на дерево; что бы она ни говорила, он - мальчик, а она - девочка, и он, черт возьми, больше не позволит ей верховодить. - Вы с Генри идите за мной, - сказал он, и голос его прозвучал гулко в подвальном сумраке. Светлые отражения воды, змеясь, взбегали вверх по гнилым изъеденным сваям; медные водяные клопы раскачивались на хитрых трапециях из паучьей пряжи, и на мокром истлевшем дереве сидели грибы величиной с кулак. Джоул переступал робко, балансируя саблей, и, чтобы не видеть головокружительной глубокой воды, движущейся под самыми ногами, неотрывно глядел на противоположный берег, где нагруженные лозы рвались из красной глины к солнцу и зеленели призывно. Но вдруг он почувствовал, что никогда не перейдет на ту сторону - так и будет качаться между сушей и сушей, один, в потемках. Затем, ощутив, как вздрогнула балка под тяжестью Айдабелы, вспомнил, что он не совсем один. Только... Сердце упало, остановилось; все тело сжали железные обручи. Айдабела крикнула: - Что там? А он не мог ответить. Не мог издать ни звука, не мог шевельнуться. В полушаге от него, свернувшись, лежала мокасиновая змея толщиной с его ногу и длинная, как бич; копьевидная голова поднялась, впившись в Джоула узкими зрачками; и его обожгло, словно яд уже побежал по жилам. Айдабела подошла сзади и заглянула через его плечо. - Черт! - выдохнула она. - Ух черт. ...и от ее прикосновения силы вытекли из Джоула: ручей застыл, превратился в горизонтальную клетку, и ноги перестали держать, словно балка была зыбучим песком. Откуда у змеи глаза мистера Сансома? - Руби ее, - приказала Айдабела. - Саблей руби. Вот как все было: они шли в гостиницу "Морок", да, в гостиницу "Морок", где плавал под водой мужчина с рубиновым перстнем, да, и Рандольф листал свой альманах и писал письма в Гонконг, в Порт-оф-Спейн, а бедный Джизус умер, убита кошкой Тоби (нет, Тоби была младенцем), гнездом печной ласточки, упавшим в огонь. И Зу - она уже в Вашингтоне? И там - снег? И почему так пристально смотрит на него мистер Сансом? Это очень, очень невежливо (как сказала бы Эллен), до крайности невежливо со стороны мистера Сансома - никогда не закрывать глаза. Змея развертывалась с мудреной грацией, вытягивалась к ним, гоня по спине волну, и Айдабела кричала: "Руби, руби!" - а Джоул по-прежнему был всецело поглощен взглядом мистера Сансома. Айдабела развернула его кругом, отодвинула за спину и выхватила у него саблю. - Бабуська, гадина, - тыча саблей, дразнила она змею. Та будто опешила на секунду; потом, с неуловимой для глаза быстротой, напряглась, как натянутая до звона проволока, откинулась назад и сделала выпад. - Гадина! - Айдабела, зажмурясь, взмахнула саблей, как косой. Сброшенная в пустоту змея перевернулась, ушла под воду, всплыла на поверхность; скрюченную, белым брюхом кверху, течение унесло ее, словно вырванный корень лилии. Нет, сказал Джоул немного позже, когда победоносная и спокойная Айдабела уговаривала его перейти на ту сторону. - Нет, - ибо зачем было теперь искать отшельника? С опасностью они уже встретились, и амулет ему был не нужен. - 11 - За ужином Эйми объявила: - Сегодня у меня день рождения. Да, день рождения - и хоть бы кто вспомнил. Будь с нами Анджела Ли, я испекла бы огромный пирог с сюрпризом в каждом ломтике: золотыми колечками, жемчужинкой для моих жемчужных бус, серебряными пряжечками для башмаков... ах, подумать только! - Поздравляю вас, - сказал Джоул, хотя здоровья не так уж ей и желал: когда он вернулся домой, она бросилась навстречу с определенным намерением - во всяком случае, так она заявила - разбить о его голову зонтик, ввиду чего Рандольф распахнул свою дверь и предупредил ее вполне серьезно, что если она только дотронется когда-нибудь до мальчика, он свернет ей к чертям шею. Рандольф продолжал глодать свиную голяшку, а Эйми, полностью игнорируя Джоула, сердито смотрела на него, и губы у нее дрожали, а брови всползали все выше и выше. - Ешь, ешь себе, разжирей, как свинья, - сказала она и рукой в перчатке стукнула по столу: стук был как от деревяшки, и потревоженный старик будильник принялся трезвонить; все сидели без движения, пока он жалобно не иссяк. Затем морщины на лице у Эйми прорисовались рельефнее вен, и, до нелепости горько всхлипнув, она разразилась слезами и заикала. - Глупое животное, - всхлипывая, сказала она. - Кто еще тебе когда-нибудь помогал? Анджела Ли отправила бы тебя на виселицу! А я - жизнь за тебя положила. - И, перемежая икоту извинениями, икнула раз двенадцать подряд. - Вот что скажу тебе, Рандольф: моя бы воля, ни на секунду бы здесь не осталась, уборщицей пошла бы к каким угодно потным неграм; не думай, заработать себе на пропитание я всегда сумею - в любом городе Америки матери будут присылать ко мне детей, и мы будем организовывать игры: жмурки, шарады - и я буду брать по десять центов с ребенка. Без куска хлеба не останусь. Зависеть от тебя мне нет нужды; будь у меня хоть капля здравого смысла, давно бы села и написала письмо в полицию. Рандольф положил нож на вилку и промокнул губы рукавом кимоно. - Извини, дорогая, - сказал он, -боюсь, что не уследил за твоей мыслью: в чем именно ты усматриваешь мою вину? Его двоюродная сестра покачала головой и глубоко, прерывисто вздохнула; слезы перестали капать, икота прекратилась, и на лице ее внезапно возникла застенчивая улыбка. - Сегодня день моего рождения, - чуть слышно прошелестела она. - До чего странно. Джоул, тебе не кажется, что день исключительно теплый для января? Джоул настроил слух на то, что должно было зазвучать за их голосами: три свистка и крик совы - сигнал Айдабелы. От нетерпения ему казалось, что выдохшийся будильник остановил и само время. - Да-да, для января, - ведь ты, моя милая, родилась (если верить семейной библии, хотя верить ей никак нельзя - уж больно много свадеб там датировано по ошибке девятью месяцами раньше) января первого числа, вместе с Новым годом. Эйми робко, по-черепашьи втянула голову в плечи и снова начала икать, но теперь не возмущенно, а горестно. - Ну-у, Рандольф... Рандольф, у меня праздничное настроение. - Тогда - винца, - сказал он. - И песню на пианоле; да загляни еще в комод - наверняка найдешь там старые собачьи галеты, кишащие маленькими серебряными червячками. С лампами они перешли в гостиную, а Джоул, посланный наверх за вином, быстро зашел в комнату Рандольфа и открыл окно. Внизу огненные, только что распустившиеся розы горели, как глаза, в августовских сумерках; надушенный ими воздух казался цветным. Он свистнул, шепотом позвал: "Айдабела, Айдабела", - и она появилась с Генри из-за покосившихся колонн. "Джоул", - произнесла она неуверенно, и позади нее ночь перчаткой наделась на каменную пятерню, будто согнувшуюся в потемках, чтобы захватить девочку; но Айдабела ускользнула от каменной хватки: откликнувшись на зов Джоула, она сразу подбежала к окну. - Ты готов? - Она сплела ошейник из белых роз для Генри, и у нее самой в волосах криво торчала роза. Айдабела, подумал он, какая ты красивая. - Иди к почтовому ящику. Там встретимся. Без огня ходить по дому было уже темно. Он зажег свечу на столе Рандольфа, подошел к шкафу и отыскал непочатую бутылку хереса. Когда он нагнулся задуть свечу, в глаза ему бросился зеленый листок почтовой бумаги и на нем, знакомым изящным почерком, начало: "Дорогой мой Пепе". Так вот кто сочинял письма к Эллен - и как же он не сообразил, что мистер Сансом не может написать ни слова? В темном коридоре свет лампы обозначил контуром дверь мистера Сансома, которую на глазах у Джоула медленно раскрывал сквозняк; он увидел комнату будто через перевернутый бинокль, так схожа с миниатюрой была она в своей желтой четкости: и свесившаяся с кровати рука с обручальным кольцом, и пейзажи Венеции на матовом шаре лампы, спроецировавшей на стены и на одеяло их бледные цвета, и в зеркале метание - этих глаз, улыбки. Джоул вошел на цыпочках и опустился на колени возле кровати. Внизу разразилась грубой, ярмарочной музыкой пианола - но почему-то не нарушила таинственности и тишины этого мгновения. Он ласково поднял руку мистера Сансома, приложил к своей щеке и держал так, покуда между ними не пошло тепло; он поцеловал сухие пальцы и обручальное кольцо из золота, которое должно было бы охватывать их двоих. - Я ухожу, папа, - сказал он, и получилось это так, что он как бы впервые признал их родство. Он медленно встал, взял в ладони лицо мистера Сансома и прижался губами к его губам. - Мой единственный папа, - прошептал он, и повернулся, и пошел вниз, и на ходу повторил эти слова еще раз - но теперь уже самому себе. Он пристроил бутылку вина под вешалкой в зале и, укрывшись за занавеской, заглянул в гостиную; Эйми и Рандольф не слышали, как он спустился по лестнице: Эйми сидела на табуретке у пианолы, усердно обмахивалась веером и без устали притопывала ногой, а Рандольф, совершенно разомлев от скуки, созерцал арку, где должен был появиться Джоул. Но Джоула уже не было; он бежал - к почтовому ящику, к Айдабеле, на волю. Дорога стелилась под него рекой, словно фейерверочная ракета, воспламененная вдруг блеснувшей свободой, мчала его за собой в хвосте искр-звезд. - Бежим! - крикнул он Айдабеле, потому что немыслимо было остановиться, пока Лендинг не скроется из виду навеки, - и Айдабела неслась перед ним, и тугой ветер сметал назад ее волосы; когда дорога прянула на холм, Айдабела будто полезла в небо по прислоненной к луне стремянке. За холмом они остановились, тяжело дыша и встряхивая головами. - Они гнались за нами? - спросила Айдабела, и роза в ее волосах обронила несколько лепестков. - Теперь нас никто не поймает, никогда. Они все время держались дороги - даже там, где она прошла вблизи ее дома, - и Генри трусил между ними; выбившиеся из ошейника розы впитывали холодный свет луны, и Айдабела сказала, что с голоду готова съесть розу "или траву и поганки". Ничего, ответил Джоул, только до города потерпеть: он раскошелится и угостит ее мясом в "Королевском крове Р. В. Лейси". Вспомнили ту ночь, когда он ехал в Лендинг и по дороге услышал ее и Флорабелы пение. Пристыли тогда к звездам его глаза, и старая телега завезла его за кордон сна, зимней спячки, от которой только теперь он радостно пробуждался, - ибо все приключившееся было сном, и узор его распускался быстрее, чем успевала связывать память, - только Айдабела и осталась, а прочее стушевалось, как тени в темноте. - Я помню, сказала она, - я думала, ты такая же дрянь, как Флорабела; честно говоря, и не передумывала, до нынешнего дня. Как будто застеснявшись, она сбежала к узенькому ручейку, журчавшему у обочины, и стала пить из горсти; потом вдруг выпрямилась, приложила палец к губам и поманила Джоула. - Слышишь? - шепнула она. За густой листвой, смешиваясь в едином ритме, как ласка дождя, звучали два голоса, один - бычьего тона, другой - похожий на гитару: замысловатое плетение шелестящих шепотов, вздохов без грусти, молчаний, более глубоких, чем пустота. Неслышно, по мху, они прошли сквозь лиственную чащу и остановились перед прогалиной: под тонкими пасмами луны и папоротников лежали, раздевшись и обнявшись, негр и негритянка - кофейное тело мужчины браслетами охватывали темные руки и ноги возлюбленной, а он водил губами по ее соскам: о-о, о-о, Саймон, милый, вздыхала она, и любовь плескалась в ее голосе, любовь прокатывалась по ней громом; тише, Саймон, милый Саймон, тише, родной, ворковала она и вдруг напряглась, подняла руки, точно обнимая луну; возлюбленный сник поперек нее, и вдвоем, раскинувшись, они образовали на лунном мху черную падшую звезду. Айдабела бросилась прочь, напролом, расплескивая листву, и Джоул, едва поспевая за ней, шептал тс-с, тс-с и думал, как нехорошо пугать возлюбленных, жалел, что она так быстро ушла, потому что, когда он смотрел на них, сердце его будто билось по всему телу, и все неопределенное шушуканье слилось в единый рев желания: он знал теперь - и вовсе это не смешок и не внезапное белого каления слово; просто двое, друг с другом в нераздельности: точно прибой отступил, оставил его на белом, как мел, берегу - и как же хорошо было покинуть наконец такое серое, такое холодное море. Ему хотелось идти с ней рука об руку, но она крепко сжала кулаки и, когда он заговорил с ней, ответила только злым, враждебным, испуганным взглядом; они будто поменялись сейчас ролями: днем под мельницей она была героем, -вот только оружия у него теперь не было, чтобы защитить ее, да если бы и было, он все равно не знал, кого или что им надо убить. Огни чертова колеса кружились вдалеке; ракеты взлетали, лопались, осыпали Нун-сити радужным дождем; тараща глаза, бродили дети со взрослыми, в самых лучших летних нарядах, и огни карнавала точками отражались в их глазах; из-за тюремной решетки одиноко и печально глядел молодой негр, а девушка топазового цвета стремительно прошла мимо, шурша красными шелковыми чулками, и крикнула ему что-то бесстыдное. На веранде старого треснутого дома старики вспоминали карнавалы прошлых лет, а мальчишки бегали за кусты пописать и смеялись там, щипались. Мороженое выскальзывало из чумазых пальцев, лопались вафельные стаканчики, и капали слезы, но никто не был несчастлив, никто не думал о будущих и прошлых трудах. Здорово, Айдабела! Как дела, Айдабела? - а с ним никто ни слова, он был чужой, они его не знали; вспомнила только Р. В. Лейси. - Смотри - маленький мой! - сказала она, когда они появились в дверях "Королевского крова", и собравшиеся там - городские девки с нахальными мордочками и неотесанные фермерские парни с коровьим недоумением в глазах - перестали шаркать под музыкальный автомат; одна из них подошла и пощекотала Джоулу подбородок. - Где взяла такого, Айдабела? Хорошенький. - Отвали, соплячка, - ответила Айдабела, усевшись за стойку. Мисс Роберта Лейси погрозила ей пальцем. - Сколько раз я тебя предупреждала, Айдабела Томпкинс: этих гангстерских манер я здесь не потерплю. Кроме того, тебе ясно было сказано: забудь сюда дорогу, раз ведешь себя, как Красавчик Флойд - да еще в таком наряде, в каком приличной девушке вообще стыдно появляться. А ну, сгинь со своей паршивой собакой. - Не надо, мисс Роберта, - вмешался Джоул, - Айдабела ужасно голодная. - Тогда пускай идет домой и учится мужчинам стряпать (смех); кроме того, у нас тут кафе для взрослых (аплодисменты). Ромео, напомни мне повесить такое объявление. А еще, Айдабела, твой папа сюда заходил, разыскивал тебя, и у меня такое предчувствие, что нажгут тебя сегодня по сдобной попочке (смех). Айдабела искоса уставилась на хозяйку, а затем - сочтя это, видимо, наиболее выразительным ответом - плюнула на пол; после чего засунула руки в карманы и гордо вышла. Джоул двинулся было за ней, но Р. В. Лейси схватила его за плечо. - Маленький мой, - сказала она, крутя длинный черный волос, росший из бородавки на подбородке, - с кем же ты компанию водишь, сладенький? Айдабелин папа тут жаловался, что она своей красивой сестричке нос сломала и зубы чуть не все выбила. - Ухмыляясь и почесывая под мышками, как обезьяна, она добавила: - Ты не думай, что Роберта злая, с тобой Роберта добрая, - и вручила ему пакетик соленого арахиса - бесплатно. Айдабела сперва объяснила ему, куда он может засунуть эти орешки, но потом, конечно, смягчилась и съела их соло. Она позволила взять себя за руку, и они спустились к площади, где праздничным ульем гудел приезжий цирк. Карусель, печальная обшарпанная игрушка, вертелась под звон колокольчиков, а цветные, которых на нее не сажали, стояли кучкой в отдалении и радовались волшебному вращению больше, чем сами седоки. Айдабела отвалила 35 центов на метание дротиков, с тем чтобы выиграть новую пару темных очков взамен раздавленной Джоулом, - и какой же скандал она подняла, когда человек в соломенной шляпе попытался всучить ей трость! Очки она, ясное дело, отбила, но они оказались велики и все время съезжали на нос. В десятицентовом шатре они видели четырехногого цыпленка (чучело) и двухголового младенца, плававшего в стеклянной банке, как зеленый осьминог; Айдабела долго разглядывала его, а когда отвернулась, глаза у нее были влажны: "Бедный малютка, - сказала она. - Бедная крошка". Утиный Мальчик ее развеселил; он и правда был умора: крякал, строил дурацкие рожи, хлопал перепончатыми руками, а один раз даже расстегнул рубашку и показал обросшую белыми перьями грудь. Джоулу больше понравилась миссис Глициния, показавшаяся ему - и Айдабеле тоже - прелестной маленькой девочкой; не верилось, что она лилипутка, хотя сама Глициния сказала, что ей двадцать пять лет и она только что вернулась с больших гастролей по Европе, где выступала перед всеми коронованными особами: ее золотую головку тоже украшала мерцающая каменьями корона; на ногах у нее были изящные серебряные туфельки (удивительно, как ей удавалось ходить почти на цыпочках), а платье из пурпурного шелка, перехваченное желтым шелковым кушаком, ниспадало красивыми складками. Она прыгала и скакала, смеялась, пела песню, читала стихотворение, а когда сошла с эстрады, Айдабела в таком волнении, в каком Джоул ее еще не видел, бросилась к ней и сказала: не откажитесь, выпейте с нами газированной воды. - С наслаждением, - сказала мисс Глициния, крутя толстый золотой локон. - С наслаждением. Айдабела была сама услужливость: она принесла кока-колу, нашла, где им сесть, и держала Генри на расстоянии, поскольку мисс Глициния призналась, что опасается животных. - Честно говоря, - пролепетала она, - я не думаю, что Бог хотел их сотворить. Младенчески пухлое лицо ее было бледным, эмалевым, и только бантик губ алел помадой; руки у нее порхали так, будто жили отдельной жизнью, и время от времени она поглядывала на них с большим недоумением; они были меньше детских, эти ручки, но худые, взрослые и с крашеными ногтями. - Очень мило с вашей стороны, - сказала она. - Вот в цирке много обыкновенных притворщиков, а я притворства не признаю, я хочу нести мое искусство людям... многие просто не понимают, как это я подвизаюсь в такой труппе... Слушай, мне говорят, ты же была в Голливуде, получала тысячу долларов в неделю как дублерша Шерли Темпл... а я им говорю: дорога к счастью не всегда асфальтовая. Допив, она вынула помаду и подвела кукольные губки; и тогда случилась странная вещь: Айдабела попросила у нее помаду и нарисовала нечто клоунское на губах, а мисс Глициния захлопала в ладоши и завизжала от радости. Айдабела отозвалась на это веселье глупой, полной обожания улыбкой. Джоул не понимал, что на нее нашло. Околдовала ее лилипутка? Айдабела продолжала пресмыкаться перед златовласой Глицинией, и ему пришло в голову, что она влюблена. Нет, торопиться ей некуда - времени полно, сказала Айдабела и предложила покататься на чертовом колесе. - С наслаждением, - ответила мисс Глициния. - С наслаждением. Громовый всполох тряхнул звезды, от шнуровой вспышки занялся огнем венец мисс Глицинии, и стеклянные алмазы продолжали мерцать под розовыми лампами чертова колеса. Джоул увидел снизу, как ее руки-крылышки слетели на волосы Айдабелы, вспорхнули снова, стиснули мрак, словно поедая его черное содержимое. Люлька пошла вниз, и смех их плескался, как длинный кушак Глицинии; потом они взмыли к новой вспышке молнии и в ней растворились; но все равно он слышал игрушечный флейтовый голос лилипутки, звеневший по-комариному над праздничным гомоном площади: Айдабела, вернись, подумал он, испугавшись, что больше никогда не увидит ее, что она отправится в небо с мисс Глицинией; Айдабела, вернись, я люблю тебя. И она уже стояла рядом и говорила: "Там далеко видать, там прямо небо достаешь", - и уже он сидел в колесе наедине с Глицинией и вместе с ней смотрел, как уменьшается Айдабела под шаткой расхлябанной люлькой. Ветер раскачивал их, как фонарь; это - ветер, думал Джоул, видя, как трепещут вымпелы над шатрами, как скачут зверьками по земле скомканные бумажки, а дальше, на стене старого дома, где бандит-северянин убил трех женщин, драные афиши танцуют танец скелетов. В люльке перед ними сидела мать в чепце, и ее маленькая дочка баюкала куклу из кукурузной кочерыжки; они махали фермеру, ждавшему внизу. "Слазьте оттуда, - кричал он, - дождь собирается". А их кружило, и ветер шуршал пурпурным шелком Глицинии. - Сбежали, да? - спросила она, с улыбкой показав заячьи зубы. - Я ей сказала и тебе скажу: мир - пугающее место. - Она широко развела руки и в этот миг показалась ему Вселенной, то есть географией, сушей и морем и всеми городами из Рандольфова альманаха: забавные ручки, порхавшие в пустоте, охватили земной шар. - И какое же пустынное. Я убежала. У меня было четверо сестер (Моди ездила на конкурс красоты в Атлантик-сити как Мисс Мэриленд - такая красавица), высокие интересные девушки, а мама. Царствие ей небесное, была без туфель под метр восемьдесят. Мы жили в Балтиморе, в большом доме, самом видном на нашей улице, и в школу я никогда не ходила; я была такая маленькая, что могла сидеть в маминой корзинке для шитья, а она шутила, что я в игольное ушко пролезу; у Моди был поклонник, который мог поставить меня на ладонь, и в семнадцать лет я сидела за ужином на высоком детском стульчике. Мне говорили: не играй одна, еще есть маленькие люди, пойди найди их, говорили, - они живут в цветах. Сколько я оборвала лепестков, но сирень она и есть сирень, и в розе ни в одной я не нашла людей; кофейной гущей сыта не будешь, и в рождественском чулке - ничего, кроме конфет. Потом мне исполнилось двадцать, и мама сказала, что так не годится, что у меня должен быть жених, и написала письмо в "Любимые" - брачное агентство в Ньюарке. И, представляешь, приехал свататься - но чересчур большой и очень некрасивый, и было ему семьдесят семь лет; ну, все равно, я, может, и пошла бы за него, да он, как увидел, какая я маленькая, сразу же: "Пока" - и обратно на поезд, восвояси. Так и не нашла я себе хорошего маленького человека. Есть дети, но как представлю, что мальчики все вырастут, бывает, даже заплачу иной раз. Во время этого рассказа голос ее окреп и посуровел, а руки спокойно улеглись на коленях. Айдабела махала им, кричала, но ветер относил ее слова, и мисс Глициния грустно заметила: - Бедная девочка, думает, что она тоже уродец? Она положила руку ему на бедро, и пальцы сами, словно совсем не подчиняясь ей, пробрались к нему между ног; она смотрела на руку с напряженным изумлением, но как будто не в силах была убрать ее; а Джоулу, смущенному, но осознавшему вдруг, что он никого на свете больше не обидит - ни мисс Глицинию, ни Айдабелу, ни маленькую девочку с кукурузной куклой, - так хотелось сказать ей: ничего страшного, я люблю тебя, люблю твою руку. Мир - пугающее место - да, он знал это, - ненадежное: что в нем вечно? или хоть кажется таким? скала выветривается, реки замерзают, яблоко гниет; от ножа кровь одинаково течет у черного и у белого; ученый попугай скажет больше правды, чем многие люди; и кто более одинок - ястреб или червь? цветок расцветет и ссохнется, пожухнет, как зелень, над которой он поднялся, и старик становится похож на старую деву, а у жены его отрастают усы; миг за мигом, за переменой перемена, как люльки в чертовом колесе. Трава и любовь всего зеленее; а помнишь Маленькую Трехглазку? ты к ней с любовью, и яблоки спеют золотом; любовь побеждает Снежную королеву, с нею имя узнают - будь то Румпельштильцхен или просто Джоул Нокс: вот что постоянно. Стена дождя двигалась на них издалека; задолго стал слышен его шум - словно стая саранчи гудела. Механик чертова колеса стал выпускать пассажиров. "Ой, мы будем последние", - запищала мисс Глициния, потому что они зависли сейчас на самом верху. Стена дождя заваливалась на них, и лилипутка вскинула руки, точно хотела ее оттолкнуть. Дождь обрушился, как приливная волна; Айдабела и все люди бросились бежать. Внизу, на пустой площадке, стоял один человек без шляпы. Джоул, лихорадочно ища взглядом Айдабелу, сперва и не заметил его. Внезапно с голубым треском замкнулась электрическая линия, и в этот миг человек без шляпы будто осветился изнутри; казалось, до него рукой подать. "Рандольф", - прошептал Джоул, и от этого имени у него перехватило горло. Видение было мимолетным, ибо лампочки тут же потухли, и, когда колесо сделало последнюю остановку, Рандольф уже исчез. - Подожди, - просила мисс Глициния, расправляя промокшее платье, - подожди меня. Но выпрыгнул первым и побежал от одного укрытия к другому; Айдабелы не было в десятицентовом шатре: там никого не было, кроме Утиного Мальчика, раскладывавшего при свече пасьянс. Не было ее и среди людей, которые сгрудились под тентом карусели. Он пошел в платную конюшню. Он пошел в баптистскую церковь. И наконец, исчерпав, кажется, все возможности, очутился на веранде старого дома. По пустынному ее простору, взвившись спиралью, с шорохом носились листья; пустые качалки легонько покачивались, старинный плакат птицей пронесся по воздуху и облепил ему лицо; он попробовал освободиться, но плакат льнул к нему, как живой, и Джоул вдруг испугался еще больше, чем при виде Рандольфа: ему не избавиться ни от того, ни от другого. Хотя, чем же так страшен Рандольф? Если он нашел его, то это значит, что он всего-навсего посланец пары телескопических глаз. Ничего плохого Рандольф ему не сделал (еще, до сих пор, пока). Он опустил руки, и - чудо: стоило их опустить, как плакат сам отлетел, подвывая под секущим ливнем. С такою же ли легкостью утишит он другой гнев, безымянный, чей вестник явился в образе Рандольфа? Вьюны из Лендинга протянулись сюда через мили, обвили его запястья, и планы его, его и Айдабелы, лопнули, как расколотое громом небо, - но нет, не совсем еще, надо только ее найти, - и он вбежал в дом: "Айдабела, ты здесь, ты здесь?" Гул безмолвия был ему ответом; там, сям сторонний звук: дождь в дымоходе, словно шорох крыльев, мышиная пробежка по битому стеклу, девичья поступь той, что вечно бродит по ступенькам, и ветер - отворяет двери, притворяет, ветер шепчет печально под потолком, дышит кислой сыростью ему в лицо, долгим выдохом продувает комнаты; Джоул позволил подхватить себя ветру: голова у него была легкой, как воздушный шарик, и полой; лед вместо глаз, вместо зубов шипы, язык из фланели; в это утро он видел рассвет, но с каждым шагом, приближавшим его (неведомо по чьей указке, такое было чувство) к пропасти, все меньше надежды оставалось увидеть новый: сон был как дым, Джоул вдыхал его всей грудью, но он обратно уходил в воздух - цветными кольцами, мошками, искрами, чьи вспышки только и удерживали от того, чтобы свалиться на пол кучей тряпья: предупреждениями были эти огненные мухи: не засни, Джоул, в Эскимосии сон - погибель, сон - конец; помнишь? Она мерзла, мать, она уснула, и волосы пахли снежной росой; если бы он только мог оттаять ей глаза, она бы обняла его здесь и сказала, как он сказал Рандольфу: "Все будет хорошо", - нет, она раскололась, как замороженный хрусталь, и Эллен собрала осколки в ящик, обложенный гладиолусами по пятьдесят центов дюжина. Где-то у него была своя комната, была кровать: видение приюта дрожало перед ним точно в знойном мареве. Айдабела, почему ты поступила так ужасно! На веранде раздались шаги; хлюп-хлюп промокших туфель; внезапно луч фонарика просунулся в окно гостиной и на секунду уперся в больное, крапчатое зеркало над камином; зеркало осветилось, как пласт студня, и фигура за окном курилась смутно в амальгаме; невозможно было узнать, кто там, но, когда луч ушел и шаги зазвучали в холле, Джоул понял, что это - Рандольф. И родилась в голове унизительная догадка: неужели с тех пор, как он сбежал из Лендинга, не остался незамеченным ни один его шаг? Как же должно было удивить мистера Сансома их прощание! Он присел за дверью; сквозь щель между петлями он видел холл: свет полз по нему огненной сороконожкой. Пускай Рандольф найдет его, он будет только рад. Но что-то мешало ему подать голос. Хлюпающие шаги приблизились к двери, и он услышал: "Маленький мальчик, маленький мальчик", - жалобное хныканье. Мисс Глициния стояла так близко, что он обонял сырую затхлость ее сморщенных шелков; кудри ее распрямились, маленькая корона сбилась набекрень, желтый кушак линял на пол. "Маленький мальчик", - повторяла она, водя фонарем по выгнутым, треснувшим стенам, где карликовый ее силуэт путался с бегучими тенями предметов. "Маленький мальчик", - повторяла она, и от безнадежности ее зов звучал еще жалостнее. Но Джоул боялся показаться: то, чего она хотела, он не мог ей дать: его любовь была в земле, раздроблена и недвижима, с сухими цветами на месте глаз, мхом на губах, любовь была далеко, питалась дождем, и лилии вскипали над ее останками. Глициния ушла, поднималась по лестнице, и Джоул, слушая ее шаги наверху, где от нужды в нем она обыскивала дебри комнат, ощутил нестерпимый стыд: что его ужас по сравнению с ее ужасом? У него - комната, у него постель, в любую минуту он убежит отсюда, придет туда. А для мисс Глицинии, которая плачет оттого, что маленькие мальчики вырастут большими, всегда будет это странствие по умирающим комнатам, пока, в один печальный день, она не найдет своего нежданного - улыбальщика с ножом.  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  - 12 - Он приговорил себя: он виновен: его руки приступили к исполнению приговора: месмерически нашли патрон, украденный у Сэма Редклифа (Простите, пожалуйста, мистер Редклиф, я не хотел воровать), и вложили в старинный индейский пистолет майора Нокса (Детка, сколько раз я тебя просила: не трогай эту гадость. - Мама, не ругай меня, мамочка, у меня кости болят, я весь горю. - Добрые умирают холодом, злые - огнем: ветры ада голубые пышут сладким мимозным мозга жаром, рогатые детки с раздвоенными языками пляшут на лужайке, а лужайка - поверхность солнца, и краденое привязано к их хвостам, как жестянка к кошке, - знак воровской жизни), и пустили пулю ему в голову: ух ты, ничего, только щекотно, ух, как же теперь? Но что это? Он очутился там, где и не чаял снова побывать - в прятаной тайной комнате, откуда жаркими нью-орлеанскими днями смотрел, как сеется снег, сквозь опаленные августом ветви: звонко зацокали по мостовой копыта северных оленей, и злодейски-элегантный в черной мантии Мистер Мистерия появился на великолепных санях: они были сделаны из ароматичного дерева, резной красный лебедь украшал передок, а над ними стоял парус из снизанных серебряных колокольчиков, - и какую же знобкую музыку играл он, звеня и раздуваясь, когда Джоул, угревшийся в складках мантии Мистера Мистерии, мчался по заснеженным полям и небывалым склонам! Но вдруг способность управлять приключениями в тайной комнате покинула его: перед ними выросла ледяная стена, и сани мчались к верной гибели, которой огорчат страну ночные радио: Выдающийся маг Мистер Мистерия и всеобщий любимец Джоул Харрисон Нокс погибли сегодня в катастрофе, также унесшей жизни шести северных оленей... кр-кр-рак, лед прорвался, как целлофан, и сани вкатились в гостиную Лендинга. Там происходила странная вечеринка. Присутствовали: мистер Сансом, Эллен Кендал, мисс Глициния, Рандольф, Айдабела, Флорабела, Зу, Маленький Свет, Эйми, Р. В. Лейси, Сэм Редклиф, Джизус Фивер, обнаженный человек в боксерских перчатках (Пепе Альварес), Сидни Кац (хозяин кафе "Утренняя звезда" в Парадайс-Чепеле), толстогубый каторжник с длинной бритвой на цепочке, вроде какой-то зловещей ладанки (Кег Браун), Ромео, Сэмми Силверстайн и еще три члена Секретной девятки Сент-Дивал-стрит. Почти все - в черных, довольно торжественных нарядах; пианола играла "Ближе к Тебе, Господи". Не замечая саней, наклонной черной вереницей они обходили можжевеловый сундук, увитый гладиолусами, и каждый опускал туда свое приношение: Айдабела - темные очки, Рандольф - альманах, Р. В. Лейси - волос из бородавки, Джизус Фивер - скрипку, Флорабела - пинцет, мистер Сансом - теннисные мячики, отшельник - чудесный амулет, и так далее: в сундуке же покоился сам Джоул, весь в белом, с напудренным и нарумяненным лицом и влажными золотисто-каштановыми кудрями; прямо ангел, говорили они, красивее Алкивиада, красивее, говорил Рандольф, а Айдабела хныкала: поверьте, я хотела его спасти, а он - ни с места, а змеи страшно быстрые. Мисс Глициния, надевая на него свою корону, так сильно перегнулась через край, что чуть не упала в сундук: слушай, шептала она, меня не проведешь, я знаю, что ты жив, если не ответишь сейчас, не буду тебя спасать, не скажу ни слова: мертвые так же одиноки, как живые? Тут комната начала колебаться, сперва тихонько, потом сильнее, стулья опрокидывались, горка вывалила свое содержимое, зеркало треснуло, пианола, сочинявшая свой собственный гибельный джаз, пустилась во все тяжкие, и дом стал тонуть, уходить в землю, все глубже и глубже, мимо индейских могил, мимо глубоких корней, холодных подземных ручьев, в косматые руки рогатых детей со шмелиными глазами, которые могут глядеть без ущерба на огненный лес. Ритм качалки был давно ему знаком: парамп, парамп, час за часом, сколько часов он слушал его, летя в пространстве? и можжевеловый сундук в конце концов включился в эту качку: если падаешь, падаешь вечно с качалкой увечной, можжевеловый гроб, качания скрип; он стискивал подушку, хватался за столбы кровати, потому что морем лампового света плыла, плавно по волнам качалки, и качка была звоном колокольного буя - кто этот пират, который придвигается с каждым скрипом? До рези в глазах он напрягал зрение, силясь узнать его: кружевные маски морочили, матовое стекло застило - то ехали в кресле Эйми, то Рандольф, то Зу. Но Зу не могла тут быть, Зу шла по Вашингтону с аккордеоном, объявлявшим о каждом ее шаге. Неузнанный голос ссорился с ним, дразнил, изводил, выдавал секреты, которых он не открывал и самому себе; замолчи, кричал он и плакал, пытаясь заглушить этот голос, но голос, конечно, был его собственный: "Я видел тебя под чертовым колесом", - упрекал он пирата в кресле. "Нет, - отвечал пират, - я не уходил отсюда, милый мальчик, милый Джоул, всю ночь я прождал тебя, сидя на лестнице". И вечно грыз он горькие ложки, и силился продохнуть сквозь шарфы, смоченные в лимонной воде. Руки заботливо расправляли занавес сонного сумрака; пальцы, худые и твердые, как у Зу, перебирали ему волосы, и другие пальцы, прохладней этих и летучее морских брызг; их утешительным арабескам вторил голос Рандольфа, еще более мягкий. И вот однажды днем качалка стала самой собой, и будто ножницы прошлись кругом его сознания, и когда он отряхнул мертвые отрепья, Рандольф принял нормальный облик, осветился в блаженной близи. - Рандольф, - сказал Джоул, потянувшись к нему, - ты меня ненавидишь? Рандольф с улыбкой прошептал: - Тебя, деточка? Ненавижу? - За то, что сбежал. Сбежал и оставил твой херес под вешалкой. Рандольф обнял его, поцеловал в лоб, и Джоул, измученный и благодарный, сказал: - Я болен, очень болен. И Рандольф ответил: - Ляг, мой дорогой, лежи спокойно. Так вплыл он глубоко в сентябрь; райские глубины постели простирались в будущее, и каждая пора тела благодарно вбирала ее охранную прохладу. А когда он думал о себе, мысль развивалась в третьем лице, обращенная на другого Джоула Нокса, который занимал его весьма умеренно - примерно так, как занимает человека его детская фотокарточка: что за дундук! с удовольствием расстался бы с ним, с этим прежним Джоулом... правда, не сейчас - почему-то он еще нужен. Каждый день он подолгу изучал свое лицо в зеркале и, в целом, оставался разочарован: увиденное никак не подтверждало подозрений насчет того, что в нем пробуждается мужественность, хотя кое-что в лице изменилось: исчез детский жирок, и обозначилась истинная форма, взгляд потерял мягкость, стал тверже: лицо невинное, но без прежнего обаяния, лицо, внушающее тревогу: слишком трезвое для ребенка, слишком миловидное для мальчишки. Трудно было определить возраст. Единственное, что ему решительно не нравилось, - прямые каштановые волосы. Он хотел бы кудрявые и золотые, как у Рандольфа. Непонятно было, спит ли вообще Рандольф; казалось, он покидал качалку только на то время, когда Джоул ел или справлял нужду; случалось, проснувшись ночью, при луне, которая заглядывала в окно, как бандитский глаз, Джоул видел мерцавшую во тьме астматическую сигарету Рандольфа: да, дом утонул, но он был не один, другой уцелел - и не чужой, а тот, кто добрей и лучше всех на свете, друг, чья близость есть любовь. - Рандольф, - сказал он, - ты когда-нибудь был таким молодым, как я? И Рандольф сказал: - Я никогда не был таким старым. - Рандольф, - сказал он, - знаешь что? Я очень счастлив. На это его друг не ответил. А счастье, кажется, состояло лишь в том, что он не чувствовал себя несчастным; вернее, он ощущал в себе некое равновесие. Даже туман, всегда окутывавший речи Рандольфа, и тот рассеялся или, по крайней мере, больше не мешал Джоулу казалось, что он понимает их до конца. Так, открывая другого, большинство людей испытывают иллюзию открытия самих себя: глаза другого отражают их истинную чудную ценность. Такое чувство было у Джоула, и было оно ни с чем не сравнимо, это счастье, подлинное или мнимое, - оттого, что он впервые совершенно отчетливо видел друга. И он больше не хотел никакой ответственности, он хотел вверить себя другу и, как сейчас, на ложе скорби, зависеть от него самой своей жизнью. В результате созерцание себя в зеркале стало делом мучительным: теперь словно бы только один глаз искал там признаков взросления, другой же, и все более внимательный, заглядывал внутрь, с надеждой, что его обладатель навсегда останется таким, как сейчас. - Сегодня прямо октябрьский холод, - сказал Рандольф, ставя в вазу у кровати полуосыпавшиеся розы. - Боюсь, это последние, вялые - даже пчелы потеряли к ним интерес. А вот еще тебе осенняя примета - лист платана. На другой день, хотя погода была мягче, он разжег камин, и у огня они чокнулись алтеем и пили чай из двухсотлетних чашек. Рандольф изображал разных людей. Чарли Чаплин получился у него как живой, Мэй Уэст[*Американская актриса] - тоже, а когда он зло спародировал Эйми, с Джоулом сделался припадок, такой, когда смех становится для самого себя затравкой; и Рандольф сказал ха! ха! сейчас он покажет кое-что действительно смешное. - Только мне надо нарядиться, - предупредил он, блестя глазами, и направился было в коридор; потом отпустил ручку двери и обернулся. Но уговор: когда покажу, не смеяться. Ответом Джоула был смех, он не мог остановиться - это было как икота. Улыбка стекла с лица Рандольфа, как растаявшее масло, и, когда Джоул крикнул: "Давай, ты же обещал", он сел, сжал круглую розовую голову между ладонями и устало ответил: - Не сейчас. Как-нибудь в другой раз. Однажды утром Джоул получил свою первую в Лендинге почту; принес ее Рандольф, явившийся к нему с "Макбетом", которого они собирались читать. - Это от девочки, что живет по дороге, - сказал он, и у Джоула захватило дух: голенастая и независимая, вышла из стены Айдабела и уселась в качалку. Он не думал о ней толком с того циркового вечера и, хотя не мог объяснить такую забывчивость, ничего противоестественного в этом не усмотрел: как-никак она была одной из тех, кто сгинул, когда утонул в земле дом, из тех, чьи имена занимали прежнего Джоула, и теперь на покоробленных пятнистых октябрьских листьях читались ветром. Тем не менее, Айдабела вернулась - призраком, быть может, но вернулась сюда, в комнату: Айдабела-хулиганка, обстреливавшая камнями однорукого парикмахера, Айдабела с розами, Айдабела с саблей, Айдабела, которая призналась, что иногда плачет: вся осень была в листе платана, и рыжий цвет ее волос в его цвете, и ржавый грубый тон ее голоса в его ржавом черенке, склад и образ ее лица в обгрызенном контуре. На открытке с изображением радостных сборщиков хлопка и алабамским почтовым штемпелем значилось: "Миссис Колли сводная сестра, а он баптистский священник. Прошлое воскресенье я ходила по церкви с тарелкой! папа и Ф застрелили Генри. Они засадили меня сюда на всю жизнь, зачем ты Спрятался? пиши АЙДАБЕЛЕ ТОМПКИНС". По правде говоря, он ей не поверил; она сама себя посадила, но не к баптистскому священнику, а с мисс Глицинией. Он передал открытку Рандольфу, а тот предал ее огню: Айдабела и сборщики хлопка скукожились, и в этот миг он готов был рукой пожертвовать для их спасения, но Рандольф уже надел золотые очки и начал: "Первая ведьма. Когда средь молний, под дождем сойдемся снова мы втроем?", и Джоул улегся и стал слушать, уснул и проснулся с криком, потому что лез по дымоходу за Айдабелой и вместо нее были только дым, небо. "Ну тихо, тихо", - произнес Рандольф, медленно и негромко, голосом, подобным гаснущему свету, и он радовался за Рандольфа, милосердие Рандольфа его обнимало, ему было покойно. Иногда он бывал близок к тому, чтобы выговорить свою любовь к нему; но всегда небезопасно показать человеку свое чувство или степень осведомленности; в случае, например, похищения, которое он часто воображал: лучшая защита тут - не показать похитителю, что ты угадал в нем такового. Если единственное оружие - скрытность, то злодей - ни в коем случае не злодей: улыбайся до самого конца. И если бы даже он открылся Рандольфу - кому бы он признавался в любви? Многогранный, как глаз мухи, ни мужчина, ни женщина, существо, у которого одна личность отменяет другую, маленький склад масок - кто он, что он такое, Рандольф? Икс, контур, который закрашиваешь цветным карандашом, чтоб придать ему реальность; идеальный герой: любая его роль - твое творение. В самом деле, можно ли представить себе его одного, без зрителей, без слушателей? Нет, он тут же становится невидим, невообразим. Но такие, как Рандольф, оправдывают фантазию, и, появись, допустим, джинн, Джоул непременно попросил бы его о том, чтобы запечатанные эти дни продлились на сто календарей. Дни эти кончились, однако, и, казалось, - по вине Рандольфа. - Очень скоро мы посетим гостиницу "Морок", - сказал он. - Нас дожидается Маленький Свет; по-моему, ты уже окреп - нелепо делать вид, что нет. - В голосе его звучали настойчивость, энтузиазм, которым Джоул не вполне поверил, ибо чувствовал, что этот план рожден личными и наверняка неприятными обстоятельствами, неизвестно какими, но идущими вразрез с истинными желаниями Рандольфа. И он сказал: - Давай останемся здесь, Рандольф, давай никуда не ходить. А когда его просьба была отвергнута, вернулись прежние, царапающие и едкие мысли насчет Рандольфа. Досада взяла такая, что захотелось поссориться; но тем и нехороша зависимость, что ссориться с Рандольфом было нельзя: что ни говори, любовь безопаснее ссоры, и только тот, кто уверен в своем положении, может позволить себе и то и другое. И все-таки он готов уже был вступить в пререкания, как вдруг звук снаружи откинул его назад во времени. - Что ты так смотришь? - удивился Рандольф. - Это Зу... я слышу ее, - сказал он: сквозь вечерние окна доносился аккордеоновый наигрыш. - Нет, правда. Рандольф был раздражен. - Если ее так тянет на музыку, ей-богу, я предпочел бы губную гармошку. - Ее же нет. - Джоул поднялся на колени. - Зу ушла в Вашингтон... - Я думал, ты знаешь, - сказал Рандольф, крутя закладку в "Макбете". - В самое тяжелое время, когда тебе было хуже всего, она сидела возле тебя с веером - ты совсем не помнишь? Итак, Зу вернулась; а вскоре он и сам увидел ее: на другой день она принесла ему бульон; они не поздоровались, не улыбнулись друг другу, усталое смущение неудачников сковывало обоих. Но что-то помимо этого было в Зу: она будто не знала его, стояла и ждала, когда их познакомят. - Рандольф сказал мне, что ты не можешь вернуться. Я рад, что он ошибся. В ответ раздался вздох, такой несчастный, что казалось, он вырвался из самой души. Она прислонилась лбом к столбику кровати, и только тут, внутренне вздрогнув, он заметил, что косынки на шее у нее нет: наклонный шрам кривился, как скверная улыбка, и разделенная надвое шея лишилась жирафьей величавости. И какой же маленькой стала она сама, сжавшейся - словно упадок духа взял двойную дань, взыскал и с плоти тоже: с иллюзией роста исчезла и звериная грация, и гордость стрелы, дерзкий символ ее особого сердца. - Зу, - сказал он, - ты видела снег? Она смотрела на него, но глаза ее, казалось, не воспринимали увиденного и даже косили, словно обращены были внутрь, прикованы к утешительному видению. - Снег видела? - переспросила она непонятливо. - Снег видела! - С жутким смешком она закинула голову и открыла рот, как ребенок, когда он ловит ртом дождь. - Нету снегу, - сказала она и так затрясла головой, что масленые черные волосы зашуршали, как обугленная трава. Глупости это, снег и все такое. Солнце! Оно всегда! - Как глаза мистера Сансома, - сказал Джоул, занятый уже своими мыслями. - Негритянское это солнце, и душа у меня тоже черная. - Она взяла тарелку из-под бульона и стала вглядываться в нее так, словно там была кофейная гуща. - Я отдыхала у дороги; солнце мне по глазам било, думала, ослепну... А Джоул спросил: - Зу, если там не было снега, что же ты видела в Вашингтоне? Может, кого из тех людей, кого в хронике показывают? - ...а в туфлях у меня дырки, что червы и буби, камнями прорезало; целый день шла, а кажется, не прошла нисколько, сижу, ноги огнем горят, и ни одной души живой кругом. - Две слезы скатились по ее костлявым скулам и растаяли, оставив серебристые следы. - Так замучилась - ущипну себя, и хоть бы чего почувствовала, сижу, сижу в пустыне этой, потом голову подняла, а в небе Большая Медведица. Потом гляжу, едет большой красный грузовик, фары на меня наставил - вся как на ладони. В грузовике, рассказывала она, ехали четверо - три белых парня в кабине и негр на куче арбузов. Из кабины вылез шофер. - Такой низенький, сигарой пыхает, как бык, а сам без рубашки, плечи и руки рыжим волосом заросли; тихонько по траве ко мне подходит и смотрит так ласково - думаю, пожалел меня, что ноги изрезала, и скажет: поехали, девушка, с нами на нашей красивой машине. Давай, сказал он и стряхнул пепел ей в лицо, давай, красавица, в канаву; не твое дело зачем, сказал он и толкнул так, что она покатилась вниз и приземлилась на спину, беспомощная, как майский жук. - Ну, и закричала я, завопила, а этот бычина низенький говорит: замолкни, не то башку разобью. Она вскочила и побежала, но остальные двое по свистку шофера спрыгнули в канаву и отрезали ей путь с обеих сторон; оба были в панамах, а один из них - в матросских штанах и солдатской рубашке; он-то ее и поймал и крикнул негру, чтобы тот принес ружье. - Этот злой негр очень похож был на Кега - он приставил мне ружье к уху, а шофер разорвал все мое нарядное платье спереди и говорит этим в панамах: начинайте. Слышу голос Господа через ружейный ствол, говорит мне Господь: неверную дорогу ты выбрала, Зу, не туда зашла, вкусила от яблока, а оно как есть гнилое, и Господь смотрел с неба, и утешил меня, когда эти дьяволы дрыгались, как козлы, и я в позорной своей муке сказала святые слова: Хоть иду я долиной смертной тени, не убоюся зла, потому что Ты со мной, Господи. Сказала так, а они, дураки, засмеялись, а Господь мой принял вид того моряка, и мы с Господом любили друг друга. Парни были без шляп, а теперь надели, и один спросил шофера, ну, а он чего же? и шофер пососал сигару, почесал за ухом и ответил, что, по совести сказать, он не шибко любит у людей на глазах; ладно, сказали те и вылезли из канавы наверх, и негр с ними, и все трое засмеялись, а у шофера от этого задергалась щека. - ...и глаза сделались желтые, как у котищи. И чудное дело - сам не свой от страха. Он не придвинулся к ней, не прикоснулся, сидел на корточках бессильно, как человек, потерявший возлюбленную, как истукан; потом грузовик засигналил, парни стали звать его, и он наклонился ближе. - Воткнул сигару мне в пуп, и огонь во мне зачался, как ребенок. Джоул заткнул уши - его мутило от рассказа, зачем она только вернулась, наказать ее было надо. - Кончай, Зу, - сказал он, - я не хочу слушать, не хочу... Но губы у Зу кривились, незрячие глаза повернуты были ко внутреннему видению; и в грохоте тишины она была мимом: безумная радость Христова светилась на ее лице, блестела, как пот; палец, как проповедь, сотрясал воздух, радостная мука колыхала ее грудь, зубы оскалились для низкого вопля; втянулись кишки, распростерлись руки, обнимая предвечное: она была крестом, она была распятой. Джоул видел, не слыша, и это было еще страшнее; потом она ушла, покорно забрав тарелку, а он все держал пальцы в ушах, покуда звон не стал таким громким, что заглушил даже память о звуках. Они были уверены, что Джон Браун не одолеет холм. - Если он сейчас ляжет и прокатится по нам, я его не упрекну, - сказал Рандольф, а Джоул напряг мускулы в надежде, что это облегчит мулу ношу. Вместо седла у них был мешок, вместо поводьев - веревка, тем не менее, им удавалось усидеть верхом, хотя Рандольф опасно кренился, все время кряхтел и поедал крутые яйца, которые доставал для него из корзинки Джоул. - Еще яичко, мой милый, меня опять страшно укачало: когда подкатывает снизу, надо осадить чем-то сверху. День был мглистый, небо - как смоченная дождем кровля, солнце, если показывалось, - бледнее рыбьего брюха; Джоул, выдернутый из постели и увезенный в запальчивой спешке, весь покрылся гусиной кожей, потому что надета на нем была только майка (и та наизнанку) да летние штаны, лишившиеся почти всех пуговиц на ширинке. Зато туфли на нем были нормальные, тогда как Рандольф ехал в ковровых шлепанцах. Ноги у меня пухнут угрожающе; это - единственное, во что их удается втиснуть: представляю, каким упырем я должен выглядеть при свете дня; и ощущение преотвратное: кажется, что при каждом шаге этого скорбного животного волосы у меня выпадают пучками... а глаза - правда, что они катаются, как игральные кости? И несет от меня, конечно, нафталином... Пахло, действительно, так, словно из него вытекал газ, а костюм, полотняный тесный костюм, туго накрахмаленный и лоснившийся от утюжки, топорщился и - скрипел, как средневековый доспех, и жил в нем Рандольф крайне неосмотрительно, ибо швы обнаруживали намерения непристойные. Около двенадцати они спешились и раскинули завтрак под деревом. Рандольф прихватил из дому банку с мускателем и болтал его во рту, как полосканье; когда вина не осталось, Джоул употребил банку для ловли муравьев. Благочестивое Насекомое называл их Рандольф: - Они внушают мне безмерное уважение и, увы, безмерную тоску: чую пуританский дух в сем бездумном шествии Божьего усердия; но разве может такое антииндивидуальное правление признать поэзию того, что выше всякого ума? Понятно, что человека, который отказался нести свою крупицу, ждет на его тропе убийца, и в каждой улыбке - приговор. Что же до меня, я предпочитаю одинокого крота: не роза он, зависимая от шипа и корня, не муравей, чье время бытия организовано неизменным стадом; незрячий, он идет своим путем, зная, что истина и свобода суть состояния духа. - Он пригладил волосы и засмеялся, по-видимому, над собой. - Будь я мудр, как крот, будь я свободным и равным, какого прелестного дома терпимости был бы я хозяйкой; впрочем, скорее кончил бы госпожой Никем Особенным - расплывшимся без корсета созданием при кирпичноголовом муже и лесенке отпрысков, при плите с горшком жаркого. Торопливо, словно с важным донесением, по его шее взобрался муравей и скрылся в ухе. - У тебя муравей в голове, - сказал Джоул, но Рандольф лишь слегка кивнул и продолжал говорить. Тогда Джоул прижался к нему и, насколько мог тактично, заглянул в ухо. Мысль о муравье, бродящем внутри головы, так захватила его, что он не сразу услышал молчание Рандольфа и заметил его долгий напряженно-вопрошающий взгляд; от этого взгляда у него самого по телу таинственно побежали мурашки. - Я смотрел, где муравей, - объяснил он. - В ухо к тебе влез. Знаешь, это может быть опасно, ну, как булавку проглотить. - Или потерпеть поражение, - сказал Рандольф, и лицо его спряталось в сладких складках покорности. Тряская трусца Джона Брауна приотворяла хрупкий лес; платаны роняли дождем пряно-карие октябрьские листья; как жилы в желтом ливне, вились пятнистые тропки; на понурых башнях аризем примостившись, клюквенные жуки пели об их приближении; древесные квакши величиной не больше росинки прыгали и верещали, сообщая новость белу свету, который весь день был в сумерках. Они двигались по заросшей дороге, где катили когда-то лакированные экипажи, и дамы, благоухавшие вербеной, щебетали в них под яркими зонтиками, как коноплянки, а дубленые, разбогатевшие на хлопке господа хрипели друг другу сквозь сизый гаванский дымок, и с ними ехало потомство - чинные девочки с мятой, растертой в носовых платках, и мальчики с недобрыми глазами-вишнями, маленькие мальчики, до визга пугавшие сестер рассказами о кровожадных тиграх. Осень проветривала наследный бурьян, вздыхала по жестоким бархатным детям и бородатым мужественным отцам: было, шептал бурьян, кануло, шептало небо, прошло, шептал лес; но первым плакальщиком по минувшему досталось быть жалобному козодою. Как чайки оповещают моряка о близкой суше, так жгутик дыма, размотавшийся за стеной сосен, дал знать о гостинице "Морок"; копыта Джона Брауна чмокали в болотной жиже; путь их шел по зелени кругом Утопленного пруда, и Джоул все смотрел на воду, не выплывет ли креол или картежник, но, увы, эти скользкие типы не показывались. Зато, не добредя до берега, стояло горбатое человекообразное дерево, и мох свисал с его макушки, как волосы у пугала; закатные птицы галдели вокруг этого островного насеста, взрывая унылую окрестность печальными криками, а плоскую кисельную гладь пруда тревожили только сомовьи пузырьки; и взрывом, подобным птичьему крику, раздался в ушах Джоула смех красивых плескуний-девушек, вздымавших алмазные плески, красивых, арфоголосых девушек, ныне умолкших, канувших в объятия возлюбленных, - картежника и креола. Гостиница поднялась перед ними курганом костей; крышу венчали деревянные мостки, и там, перегнувшись через перила, с нацеленной на тропинку подзорной трубой стоял Маленький Свет. При их приближении он бешено замахал руками; сперва они сочли это не в меру бурным приветствием, но, поскольку неистовство его не шло на убыль, довольно быстро поняли, что он их предостерегает. Осадив Джона Брауна, они ждали в натеке сумерек, когда отшельник, исчезнувший в люке, появится снова на пологой лестнице, тенькавшей втуне над феодальным лужком к самому краю воды. Потрясая ореховой тростью, он по берегу ковылял корякой, корягой, и глаза сыграли с Джоулом шутку: ожившим деревом в пруду примерещился ему отшельник. Поодаль от них отшельник остановился и, накрючась на трость, приклеил к ним взгляд. Тогда Рандольф назвал его по имени, и старик, изумленно моргая, разразился игривым кудахтаньем. - Ай да проказники! Глаза-то никудышные, стою тут с трубой и думаю, кто там такой едет, кого это там несет? Переполошили вы старика. За мной, за мной идите, да поглядывайте - пески зыбучие кругом. Они двигались гуськом. Джоул вел мула последним и, ступая в болотца Рандольфовых следов, недоумевал, зачем его обманули, ясно ведь было, что Маленький Свет их не ждал. Лестница под мягкой плесенью ковра лебединым изгибом уходила наверх из вестибюля гостиницы; сатанинский язык кукушачий высовывался из стенных часов, немо кукуя сорокалетней давности час; на щербатой конторке портье истлевали в горшках сухостойные пальмы. Привязав к ноге Джона Брауна плевательницу, чтобы слышно было, если он куда убредет, они оставили его в вестибюле и гуськом потянулись в танцевальный зал, где упавший канделябр алмазел в залежах пыли и сорванные драпировки на волнистом полу стояли кучками, подобно дамам в реверансе. Минуя рояль, затянутый паутиной, как музейный экспонат кисеей, Джоул пробежался по клавишам, но вместо чаемого собачьего вальса в ответ раздалась лишь сухая тараторка торопливых ног. За танцевальным залом располагалось то, что некогда было личными покоями миссис Морок - две просторные, скупо обставленные комнаты, прекрасно чистые; в них и обитал отшельник, и то, что он нескрываемо гордился ими, добавляло прелести этому неожиданному островку; когда же он затворил дверь, окружающие руины как бы перестали существовать. Огонь камина полировал вишнево-красную мебель, золотил крылья резного ангела, и отшельник, вынесши бутыль самогонного виски, поставил ее так, чтобы еще и светом сдобрить ожидаемую усладу. - Давненько вы сюда не заглядывали, мистер Рандольф, - сказал он, придвигая кресла к огню. - Ребенком еще, вроде этого милого мальчика. - Он ущипнул Джоула за обе щеки - а ногти у него были такие длинные, что чуть не прорвали кожу. - С рисовальными книжками сюда приходили; вот бы опять так пришли. Рандольф наклонил лицо к тенистым глубинам кресла. - Как это глупо, мой милый; знаешь ли ты, что, раз я приходил сюда ребенком, так здесь почти весь и остался? Я всегда здесь был, так сказать, даровым постояльцем. То есть надеюсь, что был, иначе почему мне так неприятно думать, что я оставил себя где-то еще. Джоул улегся перед камином, как собака, и отшельник дал ему подушку под голову; весь день, после многих недель в постели, он словно боролся с круговертью, и теперь, блаженно разомлев от тепла, уступил, сдался огненной речке, и та понесла его к порогам; в голубом смежении век многословное журчанье пьющих звучало где-то далеко: отчетливей и ближе были шепоты за стенами и над потолком: кружение бальных туфель, послушных требованиям скрипок, шастанье детей, взад и вперед шаги, слагавшиеся в танец, вверх-вниз по лестнице чок каблучков и девчоночий щебет, рассыпная лопнувших бус, катящихся жемчужин, соскучившийся храп дородных отцов, постук вееров, отбивавших такт, плеск одетых в шелк ладоней, когда вставали кланяться музыканты, белые, как женихи в костюмах-пирожных. (Он смотрел в огонь, томительно желая увидеть их лица, и пламя вылупило эмбрион: в прожилках, трепетное нечто, медленно обретавшее черты, но так и не выступившее из-под ослепительной пелены; он все приближал к нему глаза, уже закипавшие: скажи, скажи, кто ты? я знаю тебя? ты мертвый? ты друг мой? ты любишь ли меня? Но цветная, без тела, голова так и не выпросталась из-под маски, не разгадалась. Тот ли ты, кого я ищу? спросил он, не зная, о ком спрашивает, но в полной уверенности, что такой человек должен быть, как есть у всех: у Рандольфа с его альманахом, у мисс Глицинии, фонариком обшаривавшей тьму, у Маленького Света, который помнит другие голоса, другие комнаты, - у всех у них, помнящих или никогда не знавших. И Джоул отодвинулся. Если узнает он лицо в огне, то что еще найдет ему в замену? Легче не знать, лучше небо держать в ладони, как бабочку, которой нет.) Доброй ночи, дамы, сладких снов вам, дамы, прощайте, дамы, мы покидаем вас! Прощальные вздохи складываемых вееров; грубый топот мужских сапог; крадущиеся шажки, смешки девочек-негритянок, их бег на цыпочках по громадным сотам, задувание свеч, задергивание штор на ночных окнах: отголоски оркестра гуляют по дому сна. Потом послышалось вполне земное бряцание чего-то таскаемого по полам, и Джоул, пораженный этим грохотом, повернулся к остальным. Они тоже услышали. Рандольф, разрумянившийся or выпитого и от разговора, нахмурился и поставил стакан. - Мул, должно, - с хмельным хохотком сказал отшельник, - бродит там где-то. Джоул вспомнил о плевательнице, привязанной к ноге Джона Брауна: она гремела о ступени, кувыркалась как будто над головой, то дальше, то совсем близко. - Как он туда забрался? с тревогой уже спросил отшельник. - Нечего ему там делать, убьется, дурак чертов. Он подержал в огне толстую лучину и с ней поплелся в танцевальный зал. Джоул отважно двинулся за ним. А пьяный Рандольф идти не мог. Реяли белые хоры поющих крыл вокруг факела, прыгало и качалось все, до чего досягал колеблемый ими свирепый свет: горбатые борзые неслись по залам, топча неслышными тенями лап паучьи клумбы, и динозаврами в вестибюле маячили ящерицы; кукушка с коралловым языком, навеки замершая на трех часах, раскинула крылья, как коршун, как яростный ястреб. Они остановились перед лестницей. Мула нигде не было видно; громыхание опознавательной плевательницы смолкло. - Джон Браун!.. Джон Браун!.. - Голос Джоула расширил тишину: он поежился от мысли, что в каждой комнате какое-то бессонное что-то слушает его. Маленький Свет выше поднял факел - и осветился балкон, нависший над вестибюлем: там в чугунной неподвижности застыл мул. - Ты слышишь, уважаемый, спустись оттудова! - велел отшельник, и Джон Браун вскинулся, попятился, захрапел, забил копытом; потом, будто обезумев от ужаса, кинулся вскачь - и, проломив балконные перила, прыгнул. Джоул сжался, ожидая грохота, но ничего не произошло; когда же он посмотрел опять, мул висел на балке, захлестнутый за шею веревками-поводьями, и качался; в его больших, как лампы, глазах, зажженных факелом, золотилось невозможное лицо смерти, та голова из огня. Утро набиралось в комнату, обозначился в углу тюк из одеяла - это спал Маленький Свет. Рандольф поднялся, опрокинув три порожние бутылки из-под виски, и шепнул: "Не буди его". Пока пробирались по гостинице, Джоул не открывал глаз, боясь увидеть висельника, и его вел Рандольф; Рандольф же только судорожно вздохнул при виде мула - он ни разу не обмолвился о несчастье, ни разу ни о чем не спросил: словно так и было задумано, что они вернутся в Лендинг пешком. Утро было как чистая аспидная доска, на которой напишется будущее; будто конец наступил, и все, что было прежде, стало птицей, отлетело на дерево среди пруда: буйная радость владела Джоулом, он бегал, он носился, он пел, он любил, он поймал маленькую квакшу, потому что любил ее, и отпустил, потому что любил, и смотрел, как она скачет, прыгает вместе с его гулко скачущим сердцем; он обнимал себя, живого и веселого, молотил по воздуху, бодался, как козел, прятался за кустами, выскакивал: гав! "Смотри, Рандольф, - сказал он, напялив на голову тюрбан из мха, - смотри, кто я?" Но Рандольфу было не до него. Он шел с угрюмо сжатым ртом. Шел, словно по палубе в качку: то его тащило вперед, то бросало из стороны в сторону, и его налитые кровью глаза действовали, как неисправный компас, - он, казалось, не знал, в каком направлении движется. - Я - это я, - вопил Джоул. - Я - Джоул, мы с ним - одно и то же. Он поглядел вокруг, на какое бы влезть дерево: он взберется на самую макушку и там, на полдороге к небу, раскинет руки и потребует себе весь мир. Далеко убежав от Рандольфа, он стал карабкаться на березу, но на середине кроны замер, обняв ствол: голова закружилась; с высоты он поглядел назад и увидел Рандольфа, который шел по кругу с вытянутой вперед рукой, точно играл в жмурки. Ковровые шлепанцы свалились с него, но он не заметил. Время от времени он встряхивался, как мокрое животное. И Джоул вспомнил о муравье. Ведь предупреждал! Ведь говорил, что это опасно! Или это просто виски бродит у нею в голове? Но почему тогда Рандольф тихий? Пьяные тихими не бывают. Это было непонятно. Рандольф как будто был в трансе. И тогда Джоулу открылась правда: он увидел, как беспомощен Рандольф: парализованный хуже мистера Сансома, больший ребенок, чем мисс Глициния, что может он один, вне дома? Только круг описать, ноль своей не-жизни. Джоул съехал по стволу; он не добрался до верха, но это не имело значения: он знал теперь, кто он такой, знал, что он сильный. Дорогу назад он с грехом пополам отыскал. Рандольф не проронил ни слова. Дважды он падал и сидел с младенчески важным лицом, пока его не поднимал Джоул. А один раз наткнулся на пень. После этого Джоул взял его за полу. Длинная, как проход в соборе, в пасмурном лиственном свете открылась тропа, потом ориентир: "Тоби, убитая кошкой". Миновав лунное дерево, под которым, не обозначенный камнем, лежал Джизус Фивер, они вышли к Лендингу с тыла и вступили в сад. Глазам их открылось нелепое зрелище: присев возле сломанных колонн, Зу дергала плантаторский колокол, словно пытаясь вывернуть его с корнем, а Эйми с растрепанными волосами и разводами грязи на лице, напоминавшими боевую раскраску, расхаживала рядом, руководя ее действиями. - Кверху тяни, глупая, кверху... да это же ребенку ясно!.. А ну, еще раз! - Тут она увидела Рандольфа, лицо у нее исказилось, щека задергалась, и она закричала ему: - Не вздумай меня останавливать, это тебе не удастся! Ты не всем тут владеешь, все это такое же мое, как твое, и даже больше мое, если бы кто знал правду, - я буду делать то, что мне угодно, не тронь меня, Рандольф, тебе будет плохо! Я пойду к шерифу, я объеду всю страну, я буду выступать повсюду. Ты думаешь, что нет, - но я сделаю это, сделаю... Рандольф не взглянул на сестру и пошел через сад так, будто ее тут не было, а она побежала за ним, стала дергать его за рукав, теперь уже умоляя: - Рандольф, ну отдай мне его, пожалуйста. Я хорошо себя вела, сделала все, как ты велел: сказала, что они ушли, надолго ушли, охотиться на белок; я надела хорошее серое платье, испекла кексы, и в доме было убрано, - я ей правда понравилась, Рандольф, она сама сказала и объяснила про магазин в Нью-Орлеане: там могут взять мои серьги, и колокол, и зеркало из передней... ты не слушаешь, Рандольф! - Она ушла за ним в дом. Едва она скрылась, Зу мстительно плюнула на колокол и дала ему такого пинка, что он опрокинулся с гулким звоном. - За эту дрянь никто не даст денег. Сама с ума спятила и мисс Эйми голову морочит. Джоул постучал по колоколу. - Это кто спятила? - Была тут... не знаю кто. - И вдруг Зу будто ушла от него, не сходя с места: речь ее замедлилась, слышалась как бы издалека: - Какая-то из Нью-Орлеана... с девочкой некрасивой, у ней машинка в ухе - глухая, стало быть, девочка. Кто их знает. Ушли они. - У меня сестра двоюродная глухая, Лоис, - сказал Джоул, думая о том, как прятал от нее слуховой аппарат, как плохо с ней обходился - до слез доводил малышку! Жаль, денег нет. Но когда они встретятся - ух, какой он будет добрый, и говорить будет громко, чтобы каждое слово слышала, и в карты с ней сядет играть. А подразнить все-таки забавно. Один разик. А Эллен на его письма так и не ответила. Ну и черт с ней. Не очень надо. Родственница, называется. А наобещала сколько. Любит, сказала. А сама забыла. Ну и ладно, и он забыл; забыла и забыла, подумаешь. А еще говорила, любит. - Зу... - сказал он и, подняв глаза, увидел только, как она скрылась за изгородью туи, и туя колыхнулась и замерла. Будто колокол ударил в саду и лег переливчато-зеленый, белесо-бесплотный навей одиночества, и Джоул закинул голову, как если бы следил за змеем: на солнце нашли облака, он ждал, когда они пройдут, - когда они пройдут и он опустит взгляд, может совершиться какое-то чудо: окажется вдруг, что он сидит на бордюрном камне Сент-Дивал-стрит или читает перед кинотеатром "Немо" афишу на неделю - а почему нет? Все возможно, небо везде одно, только то, что под ним, - разное. Облака двигались медленнее стрелок в часах, и, пока он ждал, сделались грозово-темными, сделались Джоном Брауном и жуткими мужчинами в панамах, гостиницей "Морок", старым псом Айдабелы... прошли, и солнцем оказался мистер Сансом. Джоул опустил взгляд. Чуда не совершилось; но что-то совершилось - или вот-вот должно было. Он сидел, оцепенев от предчувствия. Стебель розы перед ним отбрасывал тень, как в солнечных часах: час прополз, за ним другой, растворилась черточка тени, все слилось в саду, пришло в движение. Как будто он вел счет про себя, и, когда дошел до нужного числа, интуиция и разум сказали ему: пора. Потому что он вдруг встал и поднял взгляд на окна Лендинга. Сознание его было совершенно чистым. Как фотокамера, ждущая, чтобы перед объективом появился предмет. Желтела стена под копотливо садившимся октябрьским солнцем, и холодными зеркалами осени рябились окна. Из одного кто-то наблюдал за ним. В нем все оцепенело, кроме глаз. Глаза знали. Окно было Рандольфа. Слепящий закат медленно стекал со стекла, темнел, и словно снег уже валил там, складывая из хлопьев снежные глаза, волосы: лицо трепетало, как крылья прекрасного белого мотылька, улыбалось. Она манила его, серебряная, блестящая, и он понял, что должен уходить: без страха, без колебаний, он задержался только на краю сада и, точно спохватившись, оглянулся на погасшую палую синь, на мальчика, которого там оставил. Trumen Capote, "Other Voices, Other Rooms", 1948 Компьютерный набор - Сергей Петров Дата последней редакции - 05.04.99