имыкающих к заливу Ла-Плата.} Я уже так привык к пароходным скрипам, что, проснувшись после дневного сна, сразу ощутил, как тихо стало вокруг. Глянув в иллюминатор, я увидел внизу спокойную гладь воды, а вдали берег в гуще тропической зелени, среди которой я узнал пальмы и, пожалуй, бананы. Я надел полотняный костюм и поднялся на палубу. Мы стояли на якоре. С левого борта находился порт - там на мощеных причалах среди рельсов, высоких кранов и бесконечных серых пакгаузов по-муравьиному суетились негры; дальше простирался город в окружении крутых лесистых холмов. Шла погрузка - насколько я мог заметить, очень слаженно. С правого борта - если стоять лицом к носу судна - лежал берег, который я видел в иллюминатор, небольшой остров, напомнивший мне фактории, где я никогда не бывал, места из романов Конрада. Как-то я читал о человеке, который, постепенно слабея душой, вопреки своей воле застревает в подобном краю - может быть, на Малаккском полуострове, на Суматре или Яве. Я сказал себе, что вот-вот, ступив на берег, окажусь в атмосфере этих книг, и меня зазнобило от страха и восторга - впрочем, совсем слегка, особенно я не обольщался. Мое внимание привлек ровный стук мотора: к острову направлялась какая-то лодка вроде туземной каноэ. Сидевший в ней негр поднимал над головой плетеную клетку с сине-зеленой птицей и, смеясь, кричал нам что-то непонятное, едва слышное. Войдя в курительную (так значилось на прибитой снаружи табличке, конечно, в ряду со словами Fumoir {Курительная (франц.).} и Smoking Room {Курительная (англ.).}), я с облегчением отметил, как тут сумрачно, прохладно, пустынно. Бармен подвинул мне обычную порцию мятной настойки. - Подумать только, - сказал я. - Уйти отсюда, чтобы окунуться в этот ад, там, внизу. А все туризм. Я начал было пространно рассуждать о туризме как единственной всемирной религии, но бармен прервал меня. - Все уже ушли, - заметил он. - Однако есть исключения, - возразил я. И указал глазами на столик, за которым раскладывал пасьянс старый поляк эмигрант, генерал Пульман. - Жизнь для генерала кончена, - сказал бармен, - но он не устает пытать счастье в картах, - Разве что в картах, - отозвался я, потягивая настойку. Наконец дно стакана из зеленого стало прозрачно-белым. Пробормотав: "Запишите за мной", я двинулся к трапу. На доске возле сходней сделанная мелом надпись извещала, что мы отплываем на следующий день в восемь утра. "Времени хоть отбавляй, - сказал я себе. - Наконец-то можно не бояться опоздать на пароход". Заслоняясь рукой от слишком яркого света, я ступил на землю, миновал таможню и тщетно попытался найти машину; стоящий рядом негр повторял слово "такси" и разводил руками; в это время хлынул ливень. Из-за складов выполз старинный открытый трамвай (то есть открытый с боков, но с крышей), и, чтобы не вымокнуть до нитки, я вскочил в него. Босой негр-кондуктор тоже не хотел мокнуть и, продавая билеты, не ступал на подножку, а влезал на сиденья и перепрыгивал через спинки. Дождь скоро кончился. Кругом разливался все тот же молочно-белый свет. По боковой улочке в потоках воды спускался чернокожий, неся на голове что-то большое и яркое. Я пригляделся: это был гроб, усыпанный орхидеями. Человек этот являл собой погребальные дроги. От уличного шума у меня звенело в ушах (несомненно, он так оглушал меня, потому что рядом звучал чужой язык, чужие голоса). Многолюдные на всем пути, улицы теперь и вовсе были запружены народом. - Центр, да? - спросил я кондуктора. Поди знай, что он ответил. Я отцепился от поручней и сошел, ибо увидел церковь и представил себе, как прохладно внутри. У входа меня окружили нищие, выставляя напоказ синие, беловатые, красные язвы. Наконец я пробился к дверям, подошел к раззолоченному алтарю; заглянул в приделы, попытался кое-как разобрать эпитафии. Несмотря на мраморные доски, здешние могилы твердили мне о горьком одиночестве и убогости покойных. Чтобы не впадать в уныние, я сравнил их с жителями селений, которые видишь из окон поезда. Опять очутившись на улице, я двинулся дальше вдоль трамвайных путей. В городе было свое очарование, его викторианские дома трогательно напоминали об иной эпохе. Не успел я додумать свою мысль, как мне попалось на глаза современное здание значительных размеров, неряшливое, незаконченное, но уже облупленное. Я решил, что это павильон, возведенный для какой-нибудь выставки, одно из множества временных сооружений, которые остаются стоять по вине нерасторопных чиновников. Перед павильоном на каменном постаменте переплетались позеленевшие бронзовые кольца и полукольца - странный памятник, отчего-то нагонявший тоску. Чтобы взбодриться, я попробовал в шутку представить себе, будто я местный житель. "Надо написать письмо в газету, пусть уберут наконец эти останки выставки в честь первой годовщины нашей Независимости и Диктатуры, так не подходящие к стилю всего города". Человек не властен над своим настроением, и от этой безобидной шутки мне стало еще тоскливее. Я помедлил перед витриной, на которой были разложены высушенные лягушки, жабы, ящерицы и среди них - великолепная коллекция бальзамированных змей. - Где они продаются? - спросил я у одного прохожего, по виду истинного подданного Британского содружества. - Где угодно, - ответил он по-английски. - Прямо здесь. До меня донеслись звуки бравурного марша. Вдали я увидел кучку людей и недолго думая направился туда через небольшую площадь, обходя буйно цветущие клумбы. С примитивного мостика, переброшенного через ручей, который петлял среди искусственных скал, лужаек и кустов, я взглянул на зеленую мутную воду в желтоватых пузырях. "Это не для меня, - подумал я. - Слишком много змей, слишком много цветов, слишком много болезней. Какой ужас, если что-то вдруг затянет тебя и ты останешься тут навсегда". Я быстро продолжил путь. Военный оркестр, грохоча барабанами и тарелками - особенно бросались в глаза белые гамаши музыкантов, - наяривал марш перед чьим-то неприметным бюстом. "Самое лучшее вернуться на корабль, - подумал я, - и улечься на диван с книжкой Райдера Хаггарда, найденной в читальном зале". И вот тут я заколебался: мне показалось, что я то ли увидел, то ли припомнил своего друга Веблена. Конечно, в этом городе, выросшем среди тропического леса, на этих шумных улицах, переменчивых и неуловимых, как узоры калейдоскопа, под горячечным солнцем человеку может привидеться что угодно, но Британец Веблен был здесь наименее уместен. "Кто-кто, но только не он, - сказал я себе. - Я просто вспомнил о нем; немыслимо, чтобы он очутился тут". Я хотел вернуться на корабль, но оказалось, я не совсем представляю, в какую сторону идти. Я огляделся в поисках полицейского. Один стоял неподалеку - форма висела на нем так свободно, что казалась маскарадным костюмом, взятым напрокат, - но был совершенно недосягаем: с обеих сторон его омывал быстрый поток машин. - Порт? - спросил я у продавца газет. Он непонимающе посмотрел на меня. Какие-то девочки - а может быть, женщины и к тому же проститутки, - смеясь, указали мне дорогу. Одна лишь мысль, что я возвращаюсь на пароход, придала мне бодрости. Пройдя каких-нибудь четыреста метров, я поравнялся с кинематографом, облепленным афишами; они извещали, что здесь идет "Большая игра" {"Большая игра" (1934) - известный фильм французского режиссера Жака Фейдера.}. Несколько минут назад я прошел бы мимо - по правде сказать, на площади я испугался. Наверное, я был не совсем здоров, иначе отчего приписывать тропикам свойство безвозвратно заглатывать намеченные жертвы, в число которых я почему-то включил себя. Теперь, вновь став нормальным человеком, я рассмотрел афиши и даже разволновался, увидев, что как раз сегодня тут показывают старый, первый вариант "Большой игры", в которой снимались Франсуаза Розе, Пьер-Ришар Вильм, Шарль Ванель. Я сравнил себя с библиофилом, случайно находящим в жалкой книжной лавчонке драгоценное издание, за которым охотился так давно. По какой-то загадочной причине, а может быть, оттого, что в кругу близких друзей этот вариант видел я один, на протяжении многих лет само название фильма служило мне последним, сногсшибательным доводом в наших разговорах. Если меня хотели вытянуть вечером в кино, я заносчиво вопрошал: "Вы хотите сказать, что это не хуже "Большой игры"?" Когда появился новый вариант, признаюсь, я вышел из себя, разбранил картину, возможно не лишенную достоинств, и не раз упоминал ее как пример полной деградации всего и всех. Сеанс начинался в половине седьмого. Хотя еще не было и пяти, меня подмывало подождать: ведь я забыл почти весь сюжет этого фильма, составлявшего одно из самых светлых моих воспоминаний (иные заметят, что жизнь того, кто среди лучших своих воспоминаний называет кинофильм, предстает в несколько странном свете; что ж, они правы). Все еще колеблясь, остаться или уйти, я двинулся дальше и поравнялся с другим кинотеатром, называвшимся "Мириам". Там показывали картину, в которой, если судить по афишам, шла речь о бедняках, старых пальто, швейных машинах и ссудной кассе. Меня уже вновь обуяла любознательность туриста; разглядывая все вокруг, я обратил внимание на необычную деталь: в здании было две двери, одна, центральная, вела в кинотеатр, вторая, боковая, - в маленькое кафе. Меня опять томила жажда; я вошел, уселся за мраморный столик и, когда - очень не скоро - ко мне подошли, попросил мятную настойку. В стене налево от меня темнел вход в зал, кое-как прикрытый шторой из зеленого потертого бархата. Штора то и дело шевелилась, пропуская женщин, по большей части чернокожих - они входили в зал одни, чтобы выйти в сопровождении мужчин. У стойки, справа от меня, две-три женщины болтали с попугаем, а он не к месту отвечал им хриплыми воплями. В дальнем конце бар переходил в чистенький дворик, вымощенный оранжевой плиткой и огороженный темно-красными стенами с рядами узких дверей; на каждой виднелся эмалированный овал с номером. Между столиками бродил тихий человек с лейкой в руках - очевидно, садовник, - в широченной соломенной шляпе, синем холщовом костюме и шлепанцах; он поливал шаткие доски пола, и они из серых и пыльных становились черными. Честно говоря, здешняя мятная настойка оказалась куда хуже той, что я пил на пароходе. Я снова вспомнил Британца Веблена. Он рисовался мне не иначе как в самых фешенебельных местах (Нью-Йорк был для него равнозначен джунглям) - на модных курортах вроде Экс-ле-Бена или Эвиана, в Монте-Карло, на Виа Венето в Риме, на улицах Восьмого arrondissement {округа (франц.).} Парижа или лондонского Вест-Энда. Не сочтите из моих слов, что Веблен был снобом, хотя, наверное, и не без этого - он делал вид, конечно же в шутку (ведь именно так, за самыми редкими исключениями, и проявляется снобизм), что его утомляет любое отступление от привычных жизненных канонов. На деле же он вел как бы двойную жизнь, и одна ее половина представлялась необъяснимой, если не отнести ее на счет снобистских прихотей. Мой друг был знатоком кошек, и не раз я с удивлением видел его на газетных снимках в окружении старух - его помощниц, членов жюри на Королевской кошачьей выставке там-то и там-то. Эта деятельность отнюдь не умаляла прочих его достоинств: Веблен был человеком начитанным, причем при подборе книг им руководила не столько целеустремленность, сколько собственные пристрастия. Он прекрасно разбирался в светской архитектуре и декоративном искусстве Франции XVIII века, ценил картины Ватто, Буше и Фрагонара. Кое-кто считал его авторитетом и в современной живописи - живописи двадцатых годов нашего века, все еще современной и в шестидесятые. Человечек в соломенной шляпе закончил свой обход и теперь отдыхал, присев к столу. Внезапно я заметил кошку, лежащую у него на коленях, на мой взгляд, обычную домашнюю кошку, белую в больших светло-коричневых и черных пятнах. Мы с кошкой посмотрели друг на друга; мордочка животного была как бы составлена из двух половин, один глаз на черном пятне, другой на белом. "Да тут целый зверинец, - сказал я себе. - Попугай, кошка, лебедь". Лебедя я упомянул потому, что на рубашке человечка - он шевельнулся, доставая платок, чтобы вытереть пот, - заметил монограмму в виде этой птицы. "Сколько воспоминаний", - пробормотал я, ничего не понимая. На меня вдруг нахлынули безудержные, но не совсем ясные воспоминания о моей юности. Да, конечно, припомнил я, у Веблена была точно такая же монограмма. Кошка продолжала смотреть на меня, словно желая внушить какую-то мысль, и я опустил глаза. Когда я их поднял, соломенная шляпа лежала на столе, а у человечка было лицо Британца Веблена. Странно, подумал я, встретить знакомое лицо у незнакомого человека. Быть может, в перипетиях странствий мне суждено было сделать открытие, что по миру рассеяно несколько экземпляров одного и того же лица. - Дорогой друг! - вскричал Веблен и, раскрыв объятия, шагнул мне навстречу. - Дорогой друг! - ответил я. Мы обнялись, растроганные до слез. От него скверно пахло. Я смотрел на него, все еще не веря своим глазам, меня слегка мутило от головокружительной тайны, соединенной теперь с этим знакомым лицом. Мы связываем лицо с определенным человеком; передо мной было лицо Веблена, но все остальное противоречило привычному образу. Для моего друга, припоминал я, это остальное - одежда, присущая ему опрятность, среда, в которой он вращался, некая педантичность и самонадеянность в манерах - как раз и было основным. (Когда обстоятельства меняются, наверное, нечто подобное может произойти с каждым.) Стоило посмотреть, как мы, два немолодых человека, чуть не плача, сжимали друг друга в объятиях. Когда я сказал фальшивым голосом, что он прекрасно выглядит, он ответил с улыбкой: - Ты прав, мне можно позавидовать. Но спорю, что больше всего тебе хочется спросить, как меня сюда занесло. - Да уж конечно, - отозвался я. - Я никак не предполагал встретить тебя здесь. - Ни дать ни взять сцена из романа. Хочешь услышать мою историю? - Еще бы, Веблен! - Тогда, - продолжал он, - ты, как это водится в романах, закажешь мне рюмку, и я, постепенно пьянея, расскажу о себе. - Что тебе заказать? - спросил я, подозвав официанта. - Мне все едино. Он помолчал, глядя на меня. Официант принес бутылку и стакан. - Оставить? - спросил он на своем языке. - Оставь, - ответил Веблен. Я взял бутылку и поднес горлышко к носу. На меня пахнуло спиртом; запах казался то сладковатым, то горьким; я рассмотрел этикетку: на ней был изображен пейзаж с горами, покрытыми снегом, луна и паук в паутине; "Сильваплана", - прочел я. - Что это? - Здешнее пойло, - ответил Веблен. - Тебе его не рекомендую. - Может, переменить? - И не думай. Мне все едино, - повторил он. - История эта началась в Эвиане года три назад. Или чуть раньше, в Лондоне. В то время мне улыбалось счастье, и Леда любила меня. Ты знал о моем романе с Ледой? - Нет, - отозвался я, - не знал. Мой ответ не слишком порадовал его. - Я познакомился с ней в Лондоне на балу. Она сразу же ослепила меня, и, глядя на ее длинные белые перчатки, я сказал ей, что она лебедь - не стоило бы рассказывать тебе эти глупости, - а оказалось, что она Леда. Она не поняла меня, но рассмеялась. Поверь, на балу она была самой молодой и самой прелестной. Какими словами ее описать? Безукоризненно одетая и воспитанная; тугие белокурые локоны и голубые глаза. Она сама открыла мне пределы своего совершенства - у нее были грязные колени. "Когда я мою их или надеваю лучшее нижнее белье, мне не везет с мужчинами". (Правда, говорила она в высшей степени прямолинейно.) Характер у нее был беспечный. Я не знал другой женщины, кого так веселила бы жизнь. Нет, неверно, не жизнь вообще, а ее жизнь, ее связи, ее обманы. Все ее помыслы были прежде всего сосредоточены на себе. На книги ей не хватало терпения, и в том, что зовется культурой, она ничего не смыслила; но не надо думать, что она была дурочкой. Меня, по крайней мере, она постоянно обводила вокруг пальца. В своем деле она была специалисткой. Ее занимало все, что касалось любви, любовных связей, мужского и женского самолюбия, обманов и интриг, того, что люди говорят и о чем умалчивают. Знаешь, слушая ее, я вспоминал Пруста. В шестнадцать лет ее выдали замуж за старого австрийского дипломата, человека образованного, хитрого и недоверчивого, которого она обманывала без малейшего труда. Похоже, тот верил, что берет себе в дом нечто вроде котенка, и с самого начала вел себя с ней по-хозяйски, старался воспитывать ее и направлять, а она с самого начала делала вид, что слушается его во всем, и обманывала, как могла. Ее родители считали, что мужу не под силу противостоять Леде в этой войне (его дело - подчинить ее себе, ее дело - вывернуться, сбросить путы), и сторожили ее, словно еще двое ревнивых мужей. Но не думай, что эти обстоятельства влияли на ее веселость или на ее привязанность к родителям и к австрийцу. Она всех любила и всем лгала. Радостно и азартно изобретала она хитрые, запутанные проделки. В начале нашего романа, перед тем как познакомиться с ее мужем (потом я немало виделся с ним), я как-то вечером спросил ее: "Он ничего не заподозрит? Ведь нас постоянно встречают вместе". "Не беспокойся, - ответила она. - Мой муж принадлежит к тем людям сугубо мужского склада, которые хорошо разбираются в женщинах, но не помнят ни одного мужского лица, потому что просто не видят их". Помимо ее красоты, ее молодости, прелести и ума (ограниченного, но удивительно тонкого, куда более проницательного, чем мой) меня зачаровывало невероятное, но не раз подтвержденное обстоятельство: она была в меня влюблена. Она рассказывала мне обо всем, ничего не скрывала, словно была уверена - я уважал ее, признавал зрелость ее суждений, не позволял себе сомневаться (и все же немного сомневался в ней), - словно была уверена, что никогда не направит против меня этот сложный механизм затейливых обманов. Я благословлял судьбу за удивительный и щедрый дар и однажды ночью, в некоем опьянении любовью и тщеславием, сказал ей: "Даже если бы ты обманула меня, я все равно бы тобой восхищался". Самым искренним образом верил я, что умею смотреть на жизнь философски. С другой стороны, любая ложь Леды была забавна и изящна. Я забыл про Лавинию, - сказал Британец Веблен, поглаживая кошку, лежавшую у него на коленях. - У Леды была кошечка, обыкновенная домашняя кошка с очень мягкой шерсткой, белая в светло-коричневых и черных пятнах; мордочка как бы составлена из двух половин, черной и белой. Словом, обычная кошка из бедняцких кварталов, но душа у нее была Ледина. Ты не представляешь, как они походили друг на друга. Льстивая и лживая, она вечно надувала тебя, а когда обман раскрывался, ты все равно не мог на нее сердиться. Она была грациозной и гибкой и чуралась грязи. После еды она тщательно приводила себя в порядок, точно светская дама. Однажды она встретила меня особенно ласково, и это несказанно польстило мне: Лавиния как бы подтверждала, что отныне я свой в этом доме. Когда я отдавал синий костюм в чистку, я увидел, что кошка провела меня - ластясь, воспользовалась моими брюками как салфеткой. Лавинии никто не был нужен, кроме Леды. Кто знает, может, и Леда была такой же, в ее жизни существовала только одна любовь. Не помню уж, кто первый - Леда или я - предложил провести вместе несколько дней во Франции. Но я уверен, что именно Леда выбрала Эвиан. Это удивило меня, я полагал, что уже знаю Леду, и считал, что она предпочтет самое светское место; кроме того, я слегка огорчился, ибо уже воображал, как прогуливаюсь под руку с моей подругой по модным бульварам Монте-Карло и Канна. Потом обдумал все хорошенько и сказал себе: "Чего еще можно желать? Я не буду страдать от бесконечных балов и ее неизбежных побед. Она будет принадлежать мне одному". В те дни одним из величайших удовольствий стало делиться друг с другом мечтами о нашей поездке; однако когда планы обрели реальность, когда наметились даты, мне вовсе не захотелось прерывать течение нашей жизни в Лондоне. Но кто не уступил бы желаниям Леды? Вскоре путешествие вновь представлялось мне заманчивым. Возникло немало препятствий: родители были против, планы Леды казались им подозрительными; более того, муж заговорил о том, что хочет сопровождать жену. Обо всех этих препонах я узнавал от Леды, поскольку остальные, быть может инстинктивно, остерегались обсуждать в присутствии посторонних свои сомнения и страхи. Родители, эти старые лицемеры, чтобы сбить меня с толку, на словах горячо одобряли поездку, а муж с неприкрытым лукавством умолял меня не покидать его во время отсутствия жены, иначе - без нее - кто же станет его приглашать? Эти комедии выводили молодую женщину из себя, она боялась выглядеть обманщицей в моих глазах. Тем временем приготовления шли своим чередом, и моя подруга, занятая множеством дел - модистка, маникюр, парикмахер, покупки - не могла урвать ни минуты в течение дня, чтобы встретиться со мной, а вечера, само собой разумеется, проводила в кругу семьи. "Слава богу, на свете есть телефон", - покорно вздыхал я. Надо признать, что для короткого телефонного звонка Леда всегда выкраивала секунду. Надежды на путешествие, которое должно было соединить нас, но пока что разъединяло, таяли с каждым днем. И вот, когда казалось, что уже все потеряно, Леда вдруг объявила: "Любовь моя, мы уезжаем. К несчастью, нас будут сопровождать моя кузина Аделаида Браун-Сикуорд со своей маленькой дочуркой Белиндой, моей племянницей. Без них - никакого Эвиана. Мы с тобой поедем порознь и встретимся в отеле "Руаяль". Чтобы тебе было не скучно ехать одному, оставляю тебе Лавинию. Ты ее привезешь. Я вверяю тебе самое дорогое... конечно же, после тебя, жизнь моя". Я был счастлив, потом пал духом, потом превозмог себя. И меланхолично подумал: "Леда и маленькая племянница! On aura tout vu" {Что же, посмотрим (франц.).}. Я уезжал первым и, честно говоря, боялся, что мне предстоит провести каникулы в Эвиане вдвоем с кошкой; но планы изменились, сначала улетела Леда, и когда мы с Лавинией приземлились в Женеве, Леда ждала нас в аэропорту. Наш автомобиль подъезжал к Эвиану в сумерках. Почему-то мне мучительно хотелось как можно дольше не приезжать в отель; мне хотелось, чтобы наш путь длился вечно, чтобы Леда вечно была рядом (с такой тоскливой страстностью обнимаются влюбленные, разлучаясь навсегда); а она, прямая и стройная, сидела поодаль и, кажется, во всех подробностях описывала свой перелет. "Отчего ты так хороша?" - сказал я, жадно беря ее за руки и стараясь говорить беззаботно. Обычно чуткая к любому упреку, она на сей раз словно не уловила тайный смысл моих слов и услышала в них лишь похвалу ее красоте. Польщенная, она выпрямилась еще больше, и от этого движения вся ее фигура - длинная шея, прическа, поистине необыкновенные глаза - показалась мне похожей на птичью. Наверное, лучше бы рядом со мной сидела птица, но то была Леда, молодая женщина, которую я любил, и впервые от ее красоты мне стало больно и почудилось, что она далеко-далеко от меня. "Давай выйдем из машины, - сказал я у ворот парка. - Пройдемся до отеля пешком. - И чтобы пресечь всякие возражения, добавил: "Бедняжке Лавинии надо поразмяться". Мы шли молча, но вдруг я услышал то, чего боялся: "Наши комнаты на разных этажах, дорогой. Сегодня ночью мы будем спать врозь. Может быть, завтра..." Я промолчал. Портье за стойкой протянул мне листок бумаги, который следовало подписать, и указал номер комнаты. "С окнами на озеро?" - спросил я. "На озеро", - ответил он. "О нет, - сказал я. - Мне хотелось бы комнату с другой стороны, выходящую на горы. На юг". "Что за причуды", - запротестовала Леда. Плохой знак, подумал я, рассердить любимого человека. С Ледой у меня такое случалось впервые. "А можно получить комнату на том же этаже, но с окнами на горы?" - спросил я, полагая, что вывернулся крайне ловко. "Конечно", - ответил портье. Леда весело заговорила о террасе, где мы будем завтракать. Потом мы все погрузились в клетку лифта - свежеокрашенную, в причудливых завитках, - поднялись в бельэтаж, пошли широкими коридорами (отель строился в те годы, когда в мире еще было просторно) по безупречно чистым зеленым дорожкам. Комната оказалась большой и напомнила мне спальни (уверен, что там так же пахло лавандой) в старинных усадьбах, где я жил мальчиком. Серые обои приглушенно гармонировали с розовым шелком на спинках широкой бронзоволапой кровати. Поддавшись настроению минуты, я воскликнул: "Верю, что в этой комнате я буду счастлив". Леда одарила меня самым долгим за весь день поцелуем, подхватила кошку на руки и сказала "до завтра". Я распаковал вещи, принял душ, слегка освежился - по выражению парикмахеров - и спустился в ресторан. Отель был, в сущности, пуст. С интересом поглядывая на дверь в ожидании Леды, кузины и маленькой племянницы, я легко поужинал. Потом, так никого и не дождавшись, вернулся к себе и вышел на террасу, чтобы выкурить сигару. Пахло скошенной травой, в воздухе стоял ровный гул - пели то ли лягушки, то ли цикады. Я лег, но долго не мог заснуть. Никто не страдает сильнее, чем оскорбленный любовник, который не смеет жаловаться, потому что не знает, насколько он прав. (Да полно, неужели это происходит со мной?) Всю ночь напролет я вел воображаемые диалоги с Ледой, виня ее в том, что испорчены наши каникулы в Эвиане. Я признавал, что замужняя женщина должна быть осторожной и не слишком откровенничать с конфидентками, пусть даже с собственными кузинами; но горечь вновь и вновь подступала к сердцу, и я сформулировал и заучил наизусть не один ядовитый упрек, с тем чтобы высказать их наутро. Наутро меня разбудило пение птиц. Я выглянул на террасу: на склоне горы зеленел густой лес, а внизу, у отеля, девушки, взмахивая большими косами, косили траву. Официант, принесший на террасу поднос с завтраком, объяснил: - Мы готовим la pelouse {лужайку, газон (франц.).} в парке. Со дня на день сюда нагрянет la foule {толпа (франц.).}. Нагрянет la foule или нет, меня не волновало. Что же касается Леды, то хоть она и упоминала о наших завтраках на террасе, я понял, что лучше ее не ждать. Потом я пошел бродить по парку, углубился в лес; там я сел на пень и предался меланхолии. Грустнее всего было то, что я не только потерял любовь Леды; я скорбел потому, что у меня появилась седина, что надвигалась старость, что оставалось мало времени, и это время я тратил понапрасну в безумно дорогом отеле, где каждый день печали стоил мне целого состояния. Я никогда не следил за течением своих дел, передав все в руки - ив руки вместительные - моего поверенного Рафаэля Коломбатти (болезненно бледного, страдавшего плоскостопием, всегда в черном костюме), и время от времени на меня нападал страх, что, точно в романе, в одно прекрасное утро я проснусь без гроша. Мне пришлось вернуться, потому что я опаздывал к обеду. В большом зале ресторана почти все столы были свободны. Лишь кое-где виднелись уже знакомые с вечера лица: семья крупного промышленника из Лиона, довольно известный французский актер (я бы не узнал его, если бы метрдотель не произнес его фамилию); толстощекий молодой человек, которого я не раз встречал за последнее время - его кирпично-красные и дряблые щеки придавали ему крайне глупый вид, мне он был весьма неприятен, - и девушка из семьи Ланкер, достаточно хорошенькая и вся золотистая, - я сразу же узнал ее, потому что сто лет назад поговорил с ней одну минуту за чаем в теннисном клубе Монте-Карло. Я уже подходил к лифту, чтобы подняться к себе, размышляя, что если бы мне оставили Лавинию, существо в конце концов весьма назойливое, мне и то было бы веселее, как вдруг появилась Леда. Приглушенно вскрикнув, она пробормотала: "Мы едем на день в Женеву. Едем сейчас же". Я был так затравлен, что не понял, кого включали слова "мы едем" - меня или кузину с племянницей. Но Леда тут же добавила: "Что ты стоишь? Надо шевелиться", и я понял, что судьба наконец улыбнулась мне. Я захватил непромокаемое пальто, и мы помчались, словно за нами по пятам гнался дьявол. Прибыв на место, я убедился, что нетерпение обычно рождается нами, - сердцем, и незачем искать ему причин - мы найдем только предлог. Я хочу сказать, что Леде, по всей видимости, нечего было делать в Женеве, кроме как гулять со мной целый день, очень солнечный, очень долгий и очень счастливый. Мы любовались фонтаном, бьющим из озера, и рыбками в Роне; обошли книжные магазины на Корратери и книжные магазины и лавки антикваров на Гранд-Рю (я купил Леде стеклянное пресс-папье, внутри которого была выложена из гранатов птица феникс), отдохнули в парке О-Вив и поужинали в беарнском ресторане. Помню, еще в парке я предложил Леде пойти в какой-нибудь отель. "Ты с ума сошел, - ответила она. - Для этого у нас есть "Руаяль". Действительно, по возвращении в Эвиан она осталась у меня, и на следующее утро мы завтракали на террасе. Леда предложила поехать в Лозанну; я ответил, что готов отправиться хоть сейчас; тогда она очаровательно улыбнулась и сказала: "Мы поедем последним вечерним пароходом. Жду тебя на пристани в одиннадцать". Она поцеловала меня в лоб и упорхнула. Я решил не поддаваться унынию, сколько бы пустых часов ни маячило впереди. Меня будет вдохновлять память о недавнем счастье, и как-нибудь до одиннадцати я дотерплю. Для начала я долго лежал в ванне, потом медленно одевался и наконец спустился в парк. В вестибюле я натолкнулся на Бобби Уильярда. Ты его знаешь? Нет? Ничего не потерял, потому что он кретин. Бобби затрещал как сорока, разбранил Эвиан, назвав его второй могилой. "Первая - это Бат {Курорт в Англии.}", - прохихикал он. Потом стал уверять, что "Руаяль" совершенно пуст. "Здесь нет ни души, ни души", - повторял он. "Здесь Леда", - отозвался я из тщеславия и потому, что нам приятно упоминать имя любимой женщины. Лучше бы я этого не говорил. Бобби наклонился, дыша мне в лицо, и воскликнул: "Знаешь, что мне сказали? Что она б... Готова на это с любым". Кое-как я отделался от него и вошел в музыкальный зал, где никогда никого не бывало. Долго сидел я там, приходя в себя. Трудно описать, как ранили меня слова этого идиота. Наконец я собрался с духом и попросил у консьержа проспекты лозаннских отелей. Прихватив с собой три-четыре, я вышел на свежескошенную лужайку и бросился в обтянутое тканью кресло. Перед тем как углубиться в чтение - я намеревался провести эти часы тихо и спокойно, - я беззаботно огляделся по сторонам, засмотрелся на балкон Леды и вскоре обнаружил в дверном стекле отражение моей приятельницы. Из полумрака комнаты всплыло другое отражение; в стекле оба отражения соединились. "Леда целует племянницу", - сказал я себе. Не знаю, сколько времени следил я за этими фигурами, посмеиваясь над своим открытием, - благодаря интересному закону оптики, наблюдателю, смотрящему под моим углом зрения, племянница казалась одного роста с Ледой, пока не обнаружил совсем иное: Леда целовала мужчину. Клянусь тебе, когда все увиденное дошло наконец до моего сознания, я ощутил этот миг как границу между двумя мирами - привычным миром, в котором я был с Ледой, и миром неведомым, достаточно неприятным, куда я вступал теперь неизбежно и безвозвратно. В глазах у меня потемнело, я отбросил проспекты, словно то были ядовитые твари. Любопытно: несмотря на ощущение хаоса, ум мой работал быстро и четко. Прежде всего я направился к стойке портье и спросил, где остановились миссис или мисс Браун-Сикуорд и приехавшая с ней девочка. Мне ответили, что такие лица в отеле не проживают. Потом я попросил счет, заплатил, поднялся в комнату. Там меня охватило настоящее отчаяние; собирая вещи, я метался по номеру, наталкиваясь на стены, точно ослепшая летучая мышь. В бешенстве выскочил я из этой несчастной комнаты и в автобусе, принадлежащем отелю, отправился на пристань. До парохода оставался целый час, и я принялся рассуждать. Я начал спрашивать себя (и спрашиваю до сих пор), действительно ли Леда целовала мужчину. Меня подмывало остаться. Я говорил себе: "А может, остаться - благоразумнее?" - и тут же возражал: "Это не благоразумие, а трусость". Думаю, в глубине души я уже знал, что отныне рядом с Ледой я буду чувствовать лишь тревогу и тоску; уверяю тебя - именно оттого я и уехал (любая женщина скажет тебе, что меня толкало оскорбленное самолюбие). На пароходике, пересекавшем озеро, я казался себе хозяином собственной судьбы; но вдруг над головой пронеслись огромные белые птицы, и на меня нахлынули дурные предчувствия. Все мы едем на пароходе неизвестно куда, но мне нравится думать, что в те минуты мое положение было особенно символично. Не спрашивай, где я остановился в Лозанне, - этого я не помню. Помню лишь, что на протяжении этого странного, расплывчатого и бесконечного дня я как зачарованный созерцал из окна своей комнаты противоположный берег. Я мог бы нарисовать отель "Руаяль", так долго смотрел на него. Вечером здание постепенно обозначилось рядами светящихся точек. Облокотившись на стол у окна, я закрыл глаза, все еще представляя себе отель, и уснул. Наверно, я был очень усталым, потому что наутро проснулся в том же положении. Должно быть, едва я закрыл глаза (подумай только: я сидел, уронив голову на стол, напротив окна, выходящего на озеро, так что, открой я глаза хоть на секунду, я увидел бы пожар), как отель "Руаяль" охватило пламя. В ту ночь, конечно, никто не спал, кроме меня, у которого там, в отеле, оставалась Леда. Я бы сказал: некто, распоряжающийся моей жизнью с той минуты, когда я ступил на палубу пароходика, усыпил меня. Наутро он же не дал мне взглянуть в окно, увлек в глубь комнаты и, решив во что бы то ни стало увести меня от Леды, закрутил в водовороте разных дел. Странно, не правда ли, что мне удалось еще до завтрака соединиться с Лондоном. Я позвонил туда - все это подстроила судьба - и сообщил, что возвращаюсь днем. Чтобы отрезать все пути к отступлению, я хотел связать себя обязательствами, но оказалось, что я связан крепче, чем предполагал. Мне сообщили, что этой ночью Коломбатти выстрелил себе в голову и находится в больнице, при смерти. Я ответил: "Возвращаюсь первым самолетом". Потом переговорил с портье и заказал билет. В одиннадцать мне следовало быть в аэропорту. Я взглянул на часы. Половина девятого. Я попросил подать завтрак; появилась швейцарка, очень молоденькая и болтливая, она была настолько захвачена событием, что, даже не спросив, знаю ли я о происшедшем, принялась трещать и трещать без остановки, несколько раз повторив: "Все погибли". "Где?" - прервал я ее. Представляешь, что я почувствовал, услышав: "При пожаре в отеле "Руаяль". Потом какой-то промежуток времени выпал из моей памяти. Кажется, я глянул в окно; струйки черного дыма, еще поднимавшиеся на том берегу, подтверждали самое худшее. Я бы отправился в Эвиан первым пароходом, но лифтер заявил: "Жертв не было". Я спросил у портье. Он, поддержанный лифтером и всеми служащими, утверждал то же самое: "Жертв не было". Я все равно переехал бы озеро, чтобы поскорее обнять Леду. После всего, что могло произойти, мне хотелось видеть ее, коснуться ее. Пожар, ложные вести - это были знамения, ниспосланные мне, дабы напомнить, что в жизни есть беды худшие, чем обман. Я уже начал было в отчаянии оплакивать мертвую Деду; теперь, когда оказалось, что она жива, упорствовать в оскорбленном самолюбии означало искушать судьбу. Портье не отходил от меня, он похвалялся, что сумел-таки достать билет на одиннадцатичасовой самолет, и, словно читая мои мысли, перескакивал на другую тему и повторял: "В "Руаяле" не погиб ни один человек. Вы мне не верите?" Со своей стороны, я подумал, что намерение обнять Леду вряд ли осуществимо, если ее раздражит мое быстрое возвращение - может быть, она еще не придумала, как скрывать одного от другого обоих своих любовников. (Почему-то я пришел к выводу, что мой соперник - тот молодой человек с кирпично-красными и дряблыми щеками.) Я говорил себе, что пока я возвращаюсь в Эвиан, где я никому не нужен, Коломбатти - верный и надежный человек, который в течение стольких лет вел мои дела и не разгибал спины, безвылазно сидя в тесном кабинете с окном во двор, чтобы дать мне возможность разъезжать по миру и жить в свое удовольствие, - умирает в лондонской больнице без слова благодарности, без прощального пожатия дружеской руки, брошенный всеми на свете. Так судьба вновь увела меня от Леды. Я улетел одиннадцатичасовым самолетом и прибыл вовремя, чтобы сказать Коломбатти слово благодарности. Однако самоубийца ловко увернулся от прощального пожатия дружеской руки, ибо в тот же час, быть может обратным рейсом моего самолета, сбежал на Ривьеру, а точнее, как я подозреваю, в Монте-Карло. Говорят, он уехал с повязкой на голове; но, что важнее, я, несомненно, давно уже жил в повязкой на глазах. Ты не поверишь, но меня очень встревожило, как повлияет столь необдуманное бегство на здоровье моего бывшего поверенного. Однако, даже ослепленный глупостью, я не мог долго прятаться от правды. После обеда я узнал о беговых лошадях, о пирах с икрой и о дорогих любовницах Коломбатти. Сев за стол в его кабинете, я убедился, что он обокрал меня; можно сказать, в один прекрасный вечер я оказался без гроша. Даже продав все, что у меня оставалось, я не сумел бы оплатить долги. В тот вечер я полностью забыл о Леде. Трудно описать, как действуют на меня денежные затруднения. Быть может, оттого, что я не разбираюсь в делах, они удручают меня и приводят в ужас. Я воспринял свое несчастье как наказание, смутно ощущая, насколько я виноват, и отдался угрызениям совести. Умри Леда в языках пламени, я не страдал бы сильнее; всю ночь я проворочался в постели и заснул лишь под утро - наверное, перед самым появлением негра. По всей видимости, он вошел абсолютно тихо, но какой-то шум все же был, потому что я проснулся. Он сидел на стуле у кровати, одетый в смокинг, очень чинный и очень черный. Пожалуй, больше всего меня встревожили его глаза, такие круглые и блестящие. Я нажал кнопку звонка, но безрезультатно, ибо верные слуги, узнав о положении дел, покинули дом, точно крысы, бегущие с тонущего корабля. Негр отнюдь не был призраком; он был человеком из плоти и крови и, сам того не зная, составлял звено в цепи мелких обстоятельств, которые придают неповторимый характер нашим судьбам; что бы там ни было, но одно несомненно: мне его послало провидение. Он был дипломатом, точнее, атташе по вопросам культуры при посольстве одной недавно возникшей африканской республики и пришел, чтобы от имени своего правительства предложить мне пост директора их музея; в его речи словно бы невзначай проскользнуло упоминание о фунтах, которые они думают дать мне в качестве аванса, и хотя он произнес это между прочим, я запомнил цифру, ибо более или менее в эту сумму оценивал свои долги после продажи квартиры, двух домов и нескольких гектаров земли - всего того, до чего не успели дотянуться руки Коломбатти. "Пост директора музея?" - переспросил я. "Музея искусств, - ответил он и добавил, уточняя: - Музея современного искусства". "А на кой мне это?" - спросил я. Не поняв вульгарности моих слов, он ответил: "Мы приобрели картины, мы построили здание - и я с гордостью могу заявить, что в нашей скромной столице самое величественное здание - это храм искусств; теперь вы развесите, распределите все, что у нас есть, но не сомневайтесь, настанет день, когда дело дойдет до новых приобретений, и вот тут..." Сделав жест, примерно означавший "еще успеется", я попросил его продолжать. "Как сказал наш президент, - вновь заговорил дипломат, - мы - это мир будущего; время работает на Африку". Не знаю, принадлежала ли последняя фраза президенту или ему самому. "Более всего остального, - продолжал мой гость, - нам симпатична идея вкладывать средства в завтрашний день"; он предсказал, что однажды, проснувшись поутру, страна обнаружит, что эти произведения искусства - "быть может, довольно уродливые, на взгляд невежды" - не уступают в цене золотым слиткам. "Мы собрали больше Пикассо и Гриса, - утверждал он, - чем парижский Музей современного искусства, больше чем вообще кто-либо на свете. А в довершение всего, статуя Родины, стоящая перед музеем, - не сомневаюсь, что вам приятно будет об этом узнать, - творение вашего славного соотечественника, скульптора Мура". Он признал, что его предсказание может оказаться ошибочным, но добавил: "Эту ошибку разделяют с нами не только сами художники и известные торговцы картинами, но и все, кто разбирается в искусстве - деловые люди, великосветские дамы, банкиры и промышленники! Быть может, проснувшись, мы обнаружим не золото, а грубо подделанные банкноты, лишенные всякой цены, дешевую мазню. Как порадуются тогда замшелые старики, утратившие вместе с эластичностью мускулов гибкость ума, необходимую, чтобы воспринимать новое искусство!" В конце тирады он не без достоинства заявил, что предпочел бы - сам или вместе с президентом - пойти на дно вместе с молодыми, чем всплыть, опираясь на помощь реакционеров, колонизаторов и работорговцев. Хотя реальность моего посетителя не оставляла сомнений, столь же очевидно было, что он послан мне судьбой: ведь его предложение открывало передо мной врата чистилища, где я мог бы искупать свои грехи; особенно знаменательным представлялось мне совпадение обещанной суммы с суммой моих долгов. Сознаюсь, именно последнее убедило меня, показалось настоящим волшебством. "Ну хорошо, - сказал я. - И когда же мне выезжать?" "Когда пожелаете, - отвечал он с широким жестом искушенного дипломата, как бы предоставляя в мое распоряжение все время вселенной, пусть лишь на один миг. - Сегодня среда? - продолжал он. - Если вам угодно, можно лететь субботним рейсом - или вы предпочитаете завтрашний?" И я услышал свой ответ словно со стороны, точно моим голосом говорил кто-то чужой: "До субботы я успею сделать так мало, что на это мне вполне хватит и одного дня, если мы сейчас же закончим разговор". Дипломат вручил мне чек, заявил, что завтра заедет за мной в ноль часов - самолет вылетал в час двадцать, - дал несколько советов относительно одежды, в том смысле, что самые теплые вещи в тропиках не нужны, и простился. Этим утром я посетил консула и адвоката; к последнему вернулся и после обеда, чтобы подписать кое-какие бумаги, доверенность на продажу имущества и оплату долгов. Я попросил его также продать с аукциона картины, мебель и все, что оставалось в квартире, а вырученную от продажи сумму считать своим гонораром. В квартире осталось почти все, я взял с собой один лишь чемодан, уложив в него кое-что из одежды и единственную имевшуюся у меня фотографию Леды. Сейчас я схожу в свою конуру и покажу ее тебе. Ты убедишься, что я не преувеличивал, Леда действительно хороша; жаль только, она на втором плане и немного смазана; впереди и особенно отчетливо на снимке вышла кошка. Вот так, не дав себе времени на раздумья, я вошел в самолет, сел, принял таблетку от головокружения и крепко заснул; проснулся я уже в аэропорту. Там меня встречали местные власти с музыкой; затем мы все вместе поехали к президенту, чтобы поднять там бокал во имя процветания республики, а после того возложить венок на могилу Отца Отечества; наконец меня привезли в музей и оставили одного. Там я очнулся, там начались мои горести. Вид этих картин и статуй обращает человека к мыслям о себе самом, и я постепенно понял, где я, что сделал, что оставил позади. Не по своей воле, а по стечению непредвиденных обстоятельств я бросил Леду, ничего не зная о ее судьбе. В Лондоне я не читал газет; оглушенный известием о мошенничестве Коломбатти и мыслями о поездке в Африку, я занял те несколько часов, что у меня были, формальностями и хлопотами и, хотя это покажется невероятным, даже не проверил утверждение лозаннского портье, будто никто не погиб при пожаре в отеле "Руаяль". Сомнения напали на меня в день приезда сюда. Сомнения в том, жива ли Леда, действительно ли я видел ее с мужчиной и, наконец, что же важнее - обман или сама любовь. Добавь ко всему этому, что я не мог вернуться в Англию, что я был связан контрактом, и ты поймешь, в каком настроении бродил я по моим залам с картинами конкретивистов, фигуративистов и прочих художников. Я смотрел на полотна, как осужденный - на стены камеры; нет ничего странного, что я возненавидел их. Я сказал тебе, что очнулся, но то было лишь пробуждение во сне. Прошло немало времени, пока все вокруг обрело некоторую реальность. Ты не поверишь, но сейчас, вспоминая те первые дни, я представляю свои комнаты в левом крыле музея, хотя знаю, что они находились в правом. Никто, наверно, о том не догадывался, но я жил в состоянии бреда, ожидая бог знает чего. Во всяком случае, я был поражен, когда однажды утром нашел на письменном столе телеграмму на мое имя. Я открыл ее и прочел: "Лавиния погибла при пожаре. Я очень одинока. Телеграфируй до востребования, едешь ли ты сюда или я туда. Леда". Прочтя телеграмму, я понял, что в одном мои сомнения были необоснованны. Очевидно, что Леда не умерла, иначе получалось несоответствие. А если говорить о доказательствах ее любви, то одно из них, лежащее передо мной, было совершенно невероятно. И не потому, что мне вспоминался эпизод в Эвиане; всегда, с самого начала, мне казалось удивительным, что Леда любила меня. Вдумаемся же как следует: это был факт поразительный, но реальный, счастливое обстоятельство, возникшее отнюдь не благодаря каким-то моим заслугам, а лишь волею случая. Конечно, в Лондоне уже ни для кого не было секретом мошенничество Коломбатти и мое банкротство, значит, Леда была готова принять бедняка или следовать за ним в Африку. Я знаю, есть женщины, которые живут минутой, проживают не жизнь, а ряд минут, словно начисто забывают о прошлом и не верят в будущее; такие женщины сжигают ради нас корабли, но это отнюдь ничего не значит, потому что, когда приходит время, они пускаются вплавь; однако было бы несправедливо включать Леду в их число. Для подобных поступков необходимо какое-то умственное затмение, пусть даже преднамеренное, а я не знал ума яснее, чем у этой молодой женщины. Я же, напротив, был в совершенном смятении. К примеру, я истолковал телеграмму как дар судьбы, переносивший всю ситуацию в иное, магическое измерение. Не соответствовать этому измерению, не повиноваться буквально, послать вместо телеграммы объяснительное письмо означало потерпеть полное фиаско. Однако ты понимаешь, что не каждому дано стать выше трудностей и преимуществ практической жизни. Передо мной был узел, предстояло разрубить его - но как? Любое объяснение выходило за рамки телеграммы. Прежде всего надо было рассеять какие-либо сомнения Леды относительно моих материальных обстоятельств. Я был полностью разорен, превратился в бедняка, и наша жизнь в Европе уже не могла бы протекать так, как прежде. Потом нужно было объяснить ей, что меня связывает контракт. В течение года я не сумею получить паспорт. Мне не дадут сбежать, а попытайся я это сделать, возможно, меня арестуют. Наконец, я должен описать ей страну. Как бы ни велика была ее самоотверженность, здесь она так соскучится, что от одного этого возненавидит меня. Три-четыре экскурсии, а потом ей останется лишь спиртное и, что еще вероятнее, чернокожие любовники. Какими словами растолковать ей все это, чтобы ей не показалось, будто я отговариваю ее? Всю субботу и воскресенье я писал письмо, рвал его, писал заново. Наконец отправил его и принялся ждать. Я ждал телеграммы, письма, появления самой Леды. Ждал долгие дни и долгие ночи, сначала спокойно, но уже очень скоро - в большой тревоге. На первых порах уверенный в Леде, потом я стал колебаться, не обидел ли ее, потом недоумевал, а потом испугался. Тогда я послал телеграмму: "Пожалуйста, телеграфируй, едешь ли ты сюда или я туда". Как бы я поступил, если бы Леда ответила, что ждет меня? Не знаю. Она так не ответила. Она никак не ответила. Я прождал еще немало дней, и наконец ответ пришел в виде письма, написанного, на первый взгляд, Лединым почерком, но за подписью Аделаиды Браун-Сикуорд. Значит, эта кузина Аделаида Браун-Сикуорд все-таки существовала. Сейчас я схожу за письмом и покажу тебе. Я читал его, ничего не понимая. Я спрашивал себя, почему Леда не написала сама. Письмо, участливое и твердое, дышало упреком. Ослепленный эгоизмом, утверждала кузина, я не сумел оценить безграничную любовь Леды. Все мужчины одинаковы, ради самолюбия они жертвуют любовью. Следующая фраза больно ранила меня, ибо в ней заключалась правда: если однажды Леда поддалась слабости, то, наказывая ее, я был слишком жесток. Я бросил ее в Эвиане. Я даже не поинтересовался, пережила ли она пожар, и улетел в Лондон. На следующий день Леда, вернувшись, обнаружила, что я уехал в Африку. Едва лишь узнав мой адрес, она немедленно телеграфировала мне. Я не ответил ей телеграммой; я послал письмо, и не сразу. В эти дни отчаяние Леды достигло предела. Бедняжка не могла притворяться. Родители и муж видели ее мучения и, возможно, догадывались о причине, но теперь это уже неважно, потому что однажды утром - словно отказываясь верить, я перечел этот абзац несколько раз, выходя с почты (она ходила на почту утром и вечером узнавать, есть ли что-нибудь до востребования), она, видимо, стала переходить улицу, не заметив приближавшегося грузовика, - свидетели говорят, что она бросилась под колеса, - и вот так нелепо оборвалась ее жизнь. Письмо упало на пол. Я остолбенел. Предположения о вероятной гибели Леды вовсе не подготовили меня к ее смерти. Безо всякой иронии я спрашивал себя, что я делаю в Африке, если Леды нет в живых. Я начал пить и целыми днями слонялся по улицам. Может быть, я ждал, что и меня задавит грузовик. Или что меня затянут городские трущобы или поглотит тропический лес. Работу я бросил. Меня принялись искать, нашли, отвели в музей, разбранили, пригрозили отдать под суд (здешние негры - большие сутяги). Потом им надоело, и они забыли обо мне. В пьяном бреду я говорил себе, что в этих нескончаемых предместьях, выраставших из тропических лесов, может встретиться что угодно. Это лишь вопрос времени, ищи - и когда-нибудь ты найдешь. Понимаешь, найдешь наверняка. Однажды я забрел сюда и с улицы увидел Леду. Я осведомился, кто здесь хозяин. Мне указали на двух огромных негров, известных под прозвищем Концерн. Я спросил, нет ли у них работы. Они ответили "нет". Однако с первого взгляда было видно, что они лгут, и я остался. Работы хоть отбавляй. Вот уже три года я мою стаканы, поливаю пол, убираю комнаты, где женщины занимаются своим ремеслом, и до сих пор не могу переделать всего. Мне не платят ни гроша - в этом вопросе Концерн непреклонен. Еда мерзкая, но объедки всегда остаются, так что я не жалуюсь. А по ночам, я уже говорил, к моим услугам сарай. Тебе покажется странным, но хотя я живу при баре, мне нечасто перепадает спиртное; здесь кто не платит, тот не пьет; уж и не помню, когда я был пьян. Надо пояснить, что та женщина была не Леда. Прежде всего, в одежде - разве можно сравнивать. Леда всегда одевалась как истинная аристократка. Здешняя носила дешевые яркие тряпки, такие, как на этих вот несчастных. Потом прозвище. Я не знаю ее настоящего имени, но все называли ее Лето - глупо, не правда ли. И так во всем. Она была не такой молодой, не такой изящной, не такой красивой. Но в вечерних сумерках, после рюмки-другой (тогда у меня еще водились деньги) я видел ее Ледой. Иллюзия была полной. Да простит меня бог, но однажды вечером, глядя на ее лицо, я спросил себя, променял бы я ее на настоящую и что выиграл бы при этом. Через миг я опомнился, и меня бросило в дрожь. Женщина оставила меня, и очень скоро. Она ушла к какому-то парню с тупым взглядом. Теперь, вспоминая ее, я, даже очень постаравшись, не спутаю ее с Ледой. Меня удерживала в этой конуре лишь сила привычки, но я остался, точно дожидаясь чего-то. Год спустя, в этом феврале, после пожара в бараке, который тут называли "Ковчегом", возникла кошка Лавиния. Для тебя все равно, что одна кошка, что другая. Ты не разбираешься в кошках. А у специалиста особый глаз. Врач умеет смотреть на больного, механик - на машину. Пусть это звучит смешно, но я умею смотреть на кошек. И поэтому уверяю тебя, что эта кошка - Лавиния, а не просто похожий на нее зверек. Не вздумай высчитывать сейчас возраст кошки, которая, уцелев при пожаре в Эвиане, могла бы неизвестно как, после нового пожара, оказаться в этом африканском кафе. Я уже прикидывал: та Лавиния была бы теперь старой, а эта - стоит только заглянуть ей в пасть - молодая кошка, ей два с половиной года - ровно столько, сколько было Лавинии в Эвиане. Но не надо делать вывод, что это две разные кошки. Здешняя кошка - Лавиния, это говорю тебе я, поначалу обжегшись на Лето. Между подлинным и подобным - огромная разница. Если ты захочешь объяснений, я напомню тебе про вечное возвращение, о котором говорит Ницше и кое-кто еще. Перед нами пример вечного возвращения, пока что ограниченный одной кошкой. Нежданный случай вновь соединил элементы, первоначально слагавшие животное и рассеянные при пожаре отеля, и соединил их совершенно так же, в точно таком же порядке. Чисто материальное объяснение положило бы конец моим надеждам. Оно перечеркнуло бы малейшую вероятность того, что дважды за короткий период моей жизни может случиться необычайное. Подумай лишь, ведь воспроизвести Лавинию не менее сложно, чем воспроизвести Леду, - и ты поймешь всю тяжесть моей кары. Из царства смерти мне возвращают не саму возлюбленную, а ее кошку! Как часто трогал меня миф об Орфее! В этом мифе жестокость, по крайней мере, не усугубилась сарказмом. Хотя здешние столики похожи на те, что стоят в любом кафе Европы или нашей страны, не забывай, что мы на краю тропического леса - лаборатории, откуда выходит непредсказуемое. Несколько лет назад я переступил через такой край и с тех пор блуждаю по неведомой земле. Каждому человеку суждено заглянуть сюда однажды - через край судьбы, через край удачи и неудачи; а я здесь живу. Поэтому я не считаю эти возвращения или возникновения реальными фактами, я вижу в них знаки. Сначала Лето - приближение к действительности; затем Лавиния, та же самая Лавиния, наконец, ты. Прости, если тебе неприятно или страшно, что я впутываю тебя в нечто сверхъестественное, но все вы складываетесь в колеблющийся рисунок, который, устоявшись, в конце концов даст Леду. - Я, - быстро ответил я, словно желая как можно скорее подчеркнуть всю естественность моего присутствия, - приехал сюда круизом. Сейчас я возвращаюсь на пароход. Позволишь ли ты, Веблен, дать тебе один совет? Ты поедешь со мной, а я договорюсь с капитаном и улажу вопрос с деньгами и паспортом. - Я остаюсь здесь до появления Леды, - заявил Веблен и взвизгнул (этот звук напугал меня дважды, ибо его тут же повторил попугай). Оказалось, что громадный негр, подойдя сзади, больно ткнул моего друга пальцем в бок. - Половина Концерна, - пояснил Веблен, - напоминает, что я пренебрегаю работой. Одна из женщин проводила гостя, надо привести комнату в порядок. Не уходи. Я вернусь сию же минуту. А по дороге забегу в конуру и принесу тебе письмо кузины (ты увидишь, что оно существует) и фотографию Леды с кошкой. - Один вопрос, Британец: это Лавиния? - Да, - ответил он, убегая трусцой в сторону двора под пристальным взглядом негра. Кошка не пошла за ним. Она потерлась о мои ноги. Если бы я захотел, я мог бы взять ее с собой. Я не стал дожидаться своего несчастного друга и покинул его навсегда. Кажется, я все-таки расплатился, вышел на улицу, к счастью, сразу нашел такси и вернулся на корабль. Вдохнув особый пароходный запах, я почувствовал себя дома, и меня охватила неимоверная слабость, сотканная из облегчения и радости. Наверное, Веблен не ошибся. Мне и впрямь почему-то было страшно. Как рыть могилу Рауль Аревало закрыл окна, опустил жалюзи, один за другим закрепил шпингалеты, подтянул обе створки входной двери, толкнул задвижку, повернул ключ, наложил тяжелый железный засов. Облокотись о стойку, его жена негромко сказала: - Какая тишина! Даже моря не слышно. - Мы никогда не закрываемся, Хулия, - напомнил муж. - Если кто-нибудь придет, он насторожится, увидев запертые двери. - Еще один посетитель посреди ночи? - возразила Хулия. - Ты в своем уме? Если бы клиенты этак шли один за другим, мы бы не сидели в долгах. Потуши люстру. Муж подчинился; в зале стало почти темно, горела лишь лампа над, стойкой. - Ты себе как хочешь, - сказал Аревало, опускаясь на стул у столика, покрытого клетчатой скатертью, - но я не понимаю, почему нет другого выхода. Оба были хороши собой и так молоды, что никто не принял бы их за хозяев. Хулия, белокурая, коротко стриженная девушка, подошла к столу, оперлась о него руками и, глядя на мужа сверху, в упор, ответила тихо, но твердо: - Другого выхода нет. - Не знаю, - недовольно отозвался Аревало. - Мы были счастливы, хотя и не получали прибыли. - Потише, - оборвала его Хулия. Она подняла руку и, прислушиваясь, обернулась к лестнице. - Все еще ходит. Как долго не ложится. Так она никогда не уснет. - Я спрашиваю себя, - продолжал Аревало, - сможем ли мы потом быть счастливыми с таким грузом на совести. Они познакомились два года назад, в Некочеа, встретившись в приморской гостинице - она отдыхала с родителями, он один, - и захотели пожениться, больше не возвращаться в Буэнос-Айрес, на опостылевшую службу; их мечтой было открыть кафе где-нибудь в уединенном месте, на скалах, над морем. Все оказалось невыполнимым, даже женитьба, потому что у них не было денег. Однажды, проезжая на автобусе вдоль скалистого берега, они увидели одинокий дом из красного кирпича под серой шиферной крышей - он стоял у дороги в окружении сосен, у самого обрыва, а рядом, почти скрытое кустами бирючины, виднелось объявление: "Идеально для кафе. Продается". Они сказали друг другу, что все это похоже на сон, и действительно, точно во сне, с той минуты трудностей как не бывало. Присев вечером на скамейку возле гостиницы, они познакомились с благожелательным господином, которому рассказали о своих безумных проектах. Этот господин знал другого господина, готового дать деньги взаймы, если молодые люди затем возьмут его в долю. Короче говоря, они поженились, открыли кафе, но перед тем замазали на вывеске надпись "Фонарик" и написали "Греза". Пожалуй, кое-кто сказал бы, что менять название, более подходящее для кафе, - плохая примета, но бесспорно одно: это уединенное место, воплощенная мечта молодых людей, было очень живописно, однако клиенты сюда не шли. Наконец Хулия и Аревало поняли: им никогда не скопить достаточной суммы, чтобы, уплатив налоги, полностью отдать долг, а тем временем проценты головокружительно возрастали. С юной горячностью они и слышать не хотели о том, чтобы потерять свою "Грезу", вернуться в Буэнос-Айрес, снова тянуть лямку - каждый в своей конторе. Все поначалу складывалось так хорошо, что теперь, когда все пошло плохо, им казалось, будто судьба, озлившись, вдруг подставила им подножку. С каждым днем они становились все беднее, все влюбленнее, все счастливее оттого, что живут в этом доме, с каждым днем они все больше боялись его потерять, и вот, словно переодетый ангел, посланный небесами, чтобы их испытать, или словно врач-кудесник с безотказной панацеей в чемодане, перед ними предстала незнакомая пожилая дама; сейчас она раздевалась на втором этаже рядом с клубящейся ванной, куда лилась тугая струя горячей воды. Чуть раньше, сидя в одиночестве в пустом зале у одного из столиков, которые тщетно ожидали гостей, они проверили книги счетов и опять завели безнадежный разговор. - Сколько ни ворошить бумаги, денег мы в них не найдем, - сказал Аревало, которого все это быстро утомляло. - День платежа на носу. - Но мы не можем сдаваться, - ответила Хулия. - Дело не в том, сдаваться или не сдаваться, просто в наших разговорах мало толку, словами чуда не сотворишь. Что нам остается? Разослать рекламные письма в Некочеа и Мирамар? Последние обошлись нам недешево. А результат? Явились несколько дам, выпили по чашке чаю и не пожелали уплатить наценку. - Значит, ты предлагаешь признать себя побежденными и вернуться в Буэнос-Айрес? - Мы будем счастливы где угодно. Хулия ответила, что "ее тошнит от пустых фраз", что в Буэнос-Айресе они будут видеться только по субботам и воскресеньям, что ей непонятно, почему при этом они будут счастливы, а кроме того, в конторе, куда он поступит, обязательно найдутся женщины. - В конце концов тебе понравится менее уродливая, - заключила она. - Ты мне не доверяешь, - сказал он. - Не доверяю? Вовсе нет. Просто мужчина и женщина, проводящие дни под одной крышей, обязательно окажутся в одной постели. Раздраженно закрывая черную тетрадь, Аревало ответил: - Я не хочу возвращаться; что может быть лучше, чем жить здесь, но если сию минуту вдруг не появится ангел с чемоданом, полным денег... - Что это? - прервала его Хулия. Два желтых параллельных луча стремительно перечеркнули зал. Потом раздался шум автомобиля, и вскоре в дверях появилась дама; на ней была круглая шляпа, из-под которой выбивались седые пряди, слегка съехавший набок дорожный плащ, а в правой руке она крепко сжимала чемодан. Дама посмотрела на них и улыбнулась, словно старым знакомым. - У вас есть комната? - спросила она. - Вы можете сдать мне комнату? Только на одну ночь. Есть я не хочу, но мне нужна комната, чтобы переночевать, и, если можно, ванна погорячее... Они сказали "конечно", и дама принялась радостно повторять "спасибо, спасибо". Потом она пустилась в объяснения, многословно, чуть нервно, тем деланно оживленным тоном, каким щебечут богатые дамы на светских собраниях: - При выезде уж не знаю из какого городка я сбилась с пути, конечно же, повернула налево, когда мне, конечно же, надо было повернуть направо. И вот я оказалась здесь, у вас, возле Мирамара, да? - а меня ждут в гостинице в Некочеа. Но знаете, что я вам скажу? Я очень рада, потому что вы такие молодые и такие красивые оба - да, красивые, мне можно так говорить, ведь я старуха, - и внушаете доверие. Чтобы совсем успокоиться, я хочу вам сразу же открыть один секрет: мне было страшно, ведь уже темно, я заблудилась, в чемодане у меня куча денег, а теперь готовы убить любого за самую малость. Завтра к обеду я хочу быть в Некочеа, успею, как вы думаете? В три часа там на аукционе будут продавать один дом, а дом этот мне захотелось купить, как только я его увидела, - он стоит на приморской дороге, над обрывом, с окнами на море, просто мечта, мечта всей моей жизни. - Я провожу сеньору наверх, в ее комнату, - сказала Хулия, - а ты разожги котел. Через несколько минут, когда они опять оказались вдвоем в зале, Аревало сказал: - Уж купила бы она этот дом. Бедная старуха, у нее те же вкусы, что у нас. - Предупреждаю, меня ты не растрогаешь, - ответила Хулия и расхохоталась. - Если подвернулся грандиозный случай, его нельзя упускать. - Какой случай? - спросил Аревало, делая вид, что не понимает. - Ангел с чемоданом, - сказала Хулия. Словно сделавшись чужими, они в молчании смотрели друг на друга. Наверху скрипели доски пола: дама ходила по комнате. - Она ехала в Некочеа и заблудилась, - продолжала Хулия. - Сейчас она могла очутиться где угодно. Только мы с тобой знаем, что она здесь. - И знаем также, что у нее в чемодане куча денег, - подхватил Аревало. - Она сама сказала, а зачем бы ей нас обманывать? - Ты начинаешь понимать, - почти печально пробормотала Хулия. - Неужели ты хочешь, чтобы я ее убил? - То же самое я услышала, когда послала тебя зарезать первого цыпленка. Скольких ты зарезал с тех пор? - Вот так взять и воткнуть нож - чтобы брызнула старушечья кровь... - Сомневаюсь, что ты отличишь старушечью кровь от цыплячьей; но не беспокойся: крови не будет. Когда она заснет, надо найти палку... - Ударить ее палкой по голове? Я не могу. - Как это не могу? Ударить палкой - значит ударить палкой, а по столу или по голове, тебе не все равно? Или старуха, или мы. Или старуха купит свой дом... - Ясно, ясно, но я тебя не узнаю. Откуда такая свирепость... - Не к месту улыбнувшись, Хулия заявила: - Женщина должна защищать свой очаг. - Сегодня ты свирепа, как волчица. - Если понадобится, я буду защищать его, как волчица. Среди твоих друзей есть счастливые браки? Среди моих нет. Сказать тебе правду? Все определяют условия жизни. В таком городе, как Буэнос-Айрес, люди все время возбуждены, кругом столько соблазнов. Если же нет денег, то все еще хуже. А здесь нам с тобой, Рауль, ничего не грозит, потому что нам никогда не скучно вместе. Объяснить мой план? По дороге проехала машина. Наверху слышались шаги. - Нет, - сказал Аревало. - Я ничего не хочу себе представлять. Иначе мне станет ее жаль, и я не смогу... Приказывай, я буду выполнять. - Хорошо. Закрой все - двери, окна, жалюзи. Рауль Аревало закрыл окна, опустил жалюзи, один за другим закрепил шпингалеты, подтянул обе створки входной двери, толкнул задвижку, повернул ключ, наложил тяжелый железный засов. Они поговорили о том, какая тишина вдруг настала в доме, о том, что будет, если появится посетитель, о том, нет ли у них другого выхода и смогут ли они быть счастливы с преступлением на совести. - Где грабли? - спросила Хулия. - В подвале, с инструментами. - Пойдем в подвал. Дадим сеньоре время, пусть заснет покрепче, а ты пока постолярничай. Сделай для грабель новую ручку, только покороче. Точно прилежный работник, Аревало принялся за дело. Но потом все же спросил: - А это для чего? - Не спрашивай, если не хочешь ничего себе представлять. Теперь прибей на конце перпендикулярную планку пошире, чем железный брус грабель. Пока Аревало работал, Хулия перебирала дрова и подбрасывала поленья в огонь. - Сеньора уже искупалась, - сказал Аревало. Сжимая в руке толстое полено, похожее на булаву, Хулия ответила: - Неважно. Не жадничай. Теперь мы богаты. Хочу, чтобы у нас была горячая вода. И потом после паузы объявила: - Я оставлю тебя на минутку. Схожу к себе и вернусь. Смотри не сбеги. Аревало с еще большим пылом углубился в работу. Его жена вернулась с парой кожаных перчаток и флаконом спирта. - Почему ты никогда не покупаешь себе перчаток? - рассеянно спросила она, поставила флакон у поленницы и, не ожидая ответа, продолжала: - Поверь, пара перчаток никогда не помешает. Новые грабли уже готовы? Пойдем наверх, ты понесешь одно, я другое. Ах, я и забыла об этом полене. Она подхватила полено, похожее на булаву, и оба вернулись в зал. Поставили грабли у дверей. Хулия прошла за стойку, взяла металлический поднос, бокал и графин, наполнила графин водой. - На случай, если она проснется, ведь в этом возрасте спят очень чутко - если не слишком крепко, как дети, - я пойду впереди с подносом. Ты держись за мной, вот с этим. Она указала на полено, лежащее на столе. Аревало заколебался; Хулия взяла полено и вложила ему в руку. - Разве я не стою небольшого усилия? - спросила она, улыбаясь, и поцеловала его в щеку. - Почему бы нам не глотнуть чего-нибудь? - предложил Аревало. - Мне надо иметь ясную голову, а у тебя для бодрости есть я. - Давай кончим поскорее, - попросил Аревало. - Куда торопиться? - ответила Хулия. Они начали подниматься по лестнице. - Под тобой ступени не скрипят, - сказал Аревало, - а я иду как медведь. Отчего я так неуклюж? - Лучше бы они не скрипели, - заметила Хулия. - Неприятно будет, если она проснется. - Еще один автомобиль на дороге. Почему сегодня их так много? - Не больше, чем всегда. - Только бы проезжали мимо. Кажется, один остановился? - Нет, уже уехал, - заверила его Хулия. - А этот шум? - спросил Аревало. - Гудит в трубе. Хулия зажгла свет в верхнем коридоре. Они подошли к комнате. Очень осторожно Хулия повернула ручку и приоткрыла дверь. Аревало уперся взглядом в затылок жены, только в затылок жены; потом вдруг отклонил голову и глянул внутрь. В его поле зрения попадала лишь пустая часть комнаты, такая же, как всегда: кретоновые занавески на окне, кусок изножия с украшениями, кресло в прованском стиле. Мягким и уверенным движением Хулия распахнула дверь. Все звуки, такие разнообразные до сих пор, внезапно смолкли. В тишине было что-то неестественное: тикали часы, но казалось, бедная женщина на постели уже не дышит. Может быть, она поджидала их, увидела и затаила дыхание. В кровати, повернувшись к ним спиной, она почему-то представлялась огромной, этакая темная волнистая глыба; выше в полумраке угадывались голова и подушка. Вдруг раздался храп. Наверное, боясь, что Аревало разжалобится, Хулия стиснула ему руку и прошептала: - Давай. Рауль шагнул в пространство между кроватью и стеной и поднял полено. Потом с силой опустил. У женщины вырвался глухой стон, надрывное коровье мычание. Аревало ударил еще раз. - Хватит, - приказала Хулия. - Посмотрю, мертва ли она. Она зажгла настольную лампу. Став на колени, осмотрела рану, прижалась ухом к груди старой дамы. Наконец встала. - Молодцом, - сказала она. Положив обе руки на плечи мужа, она взглянула на него в упор, притянула к себе, легко поцеловала. Аревало брезгливо передернуло, но он сдержался. - Раулито, - одобрительно прошептала Хулия. Она взяла полено из его руки. - Гладкое, - заметила она, проводя по коре пальцем в перчатке. - Надо убедиться, не осталось ли щепок в ране. Положив полено на стол, она вернулась к покойной. Словно размышляя вслух, добавила: - Все равно рану промоет. Неопределенным жестом она указала на белье, сложенное на стуле, платье, висящее на вешалке. - Дай все сюда, - сказала она. Одевая мертвую, она безразлично заметила: - Если тебе неприятно, не смотри. Пошарив в карманах, она извлекла ключи. Потом подхватила труп под мышки и выволокла из постели. Аревало сделал шаг вперед, чтобы помочь. - Предоставь это мне, - удержала его Хулия. - Не касайся ее. У тебя нет перчаток. Я не слишком верю в эти сказки об отпечатках пальцев, но рисковать не к чему. - Ты очень сильная, - сказал Аревало. - Какая тяжесть, - откликнулась Хулия. Действительно, из-за возни с трупом нервы у обоих все-таки сдали. Хулия не позволяла ей помогать, и потому спуск по лестнице изобиловал всякими неожиданностями и напоминал пантомиму. Пятки мертвой колотили по лестнице. - Точно барабан, - сказал Аревало. - Барабан в цирке перед смертельным номером. Хулия откинулась на перила, чтобы передохнуть и посмеяться. - Какая ты хорошенькая, - восхищенно сказал Аревало. - Будь посерьезнее, - попросила она и закрылась руками. - Только бы нам не помешали. Звуки возобновились, особенно слышен был гул в трубе. Оставив труп у лестницы, на полу, они поднялись наверх. Хулия перепробовала несколько ключей и наконец открыла чемодан. Сунула обе руки внутрь и затем показала мужу: в каждой был зажат набитый конверт. Она передала конверты Аревало, а сама подхватила шляпу дамы, чемодан, полено. - Надо подумать, куда спрятать деньги, - сказала она. - Пускай полежат какое-то время. Оба спустились в зал. Дурашливым жестом Хулия глубоко надвинула шляпу на голову покойной. Сбежала в подвал, облила полено спиртом, сунула в огонь. Потом вернулась. - Открой дверь и выгляни наружу, - попросила она. Аревало подчинился. - Никого нет, - сказал он шепотом. Взявшись за руки, они вышли из дома. Стояла прохладная ночь, светила луна, шумело море. Хулия вошла в зал, вынесла чемодан, открыла дверцу машины - огромного старомодного "паккарда", - бросила чемодан внутрь. - Пойдем за ней, - прошептала Хулия и тут же повысила голос: - Помоги мне. Я больше не могу таскать эту тяжесть. К черту отпечатки пальцев. Они погасили свет, вынесли даму, посадили ее между собой. Хулия включила мотор. Не зажигая огней, они подъехали туда, где дорога шла над самым обрывом, - это было недалеко, метрах в двухстах от их "Грезы". Когда Хулия остановила "паккард", переднее левое колесо зависло над пропастью. Открыв дверцу, она приказала мужу: - Выходи. - Не думай, что тут много места, - возразил Аревало, осторожно пробираясь между машиной и обрывом. Хулия тоже вышла и толкнула труп за руль. Казалось, автомобиль сам по себе скользит в пропасть. - Берегись! - крикнул Аревало. Хулия захлопнула дверцу, наклонилась над обрывом, стукнула каблуком о край, посмотрела, как падает комок земли. Море кипело внизу, угольно-черное, в белых клочьях узорной пены. - Вода еще поднимается, - заверила Хулия. - Один толчок - и мы свободны! Они приготовились. - Когда я скажу "давай", толкаем изо всех сил, - предупредила она. - Ну, давай! "Паккард" тяжело свалился с обрыва - в его падении было что-то живое и жалкое, - и молодые люди упали на землю, на траву, у края пропасти, судорожно обнимая друг друга. Хулия рыдала, как будто ничто на свете никогда не сможет ее утешить, и улыбалась сквозь слезы, когда Аревало целовал ее мокрое лицо. Наконец они встали и глянули вниз. - Лежит, - сказал Аревало. - Лучше бы все унесло в море, но если и не унесет, тоже не страшно. Они пошли назад. Граблями уничтожили следы автомобиля на дорожке и на земляном дворе. Еще до того как они убрали все улики и привели дом в идеальный порядок, занялся новый день. - Пойдем поглядим, сколько у нас денег, - сказал Аревало. Достав конверты, они принялись считать. - Двести семь тысяч песо, - объявила Хулия. Они порассуждали о том, что если женщина везла с собой больше двухсот тысяч песо в качестве задатка, она готова была заплатить за дом более двух миллионов; что за последние годы деньги очень упали в цене; что это им на руку, ибо суммы задатка хватит, чтобы расплатиться за дом и отдать проценты кредитору. Уже взбодрившись, Хулия сказала: - К счастью, есть горячая вода. Вымоемся вместе и хорошенько позавтракаем. Честно сказать, несколько дней им было неспокойно. Хулия призывала к хладнокровию, говорила, что каждый прошедший день - очко в их пользу. Они не знали, унесло ли море автомобиль или выбросило на берег. - Хочешь, я пойду посмотрю? - предложила Хулия. - И не думай, - ответил Аревало. - Только представь, вдруг увидят, как мы там шныряем? Аревало с нетерпением ожидал автобуса, который, проходя после обеда, оставлял им газеты. Поначалу ни газеты, ни радио не сообщали об исчезновении дамы. Казалось, будто весь эпизод приснился им, убийцам. Однажды ночью Аревало спросил жену: - Как ты думаешь, я смогу молиться? Меня тянет помолиться, попросить сверхъестественные силы, чтобы море унесло машину. Нам жилось бы спокойнее. Никому и в голову бы не пришло связывать нас с этой чертовой старухой. - Не бойся, - ответила Хулия. - Самое худшее, что может произойти, - нас вызовут на допрос. Это не смертельно: что значит какой-то час в полицейском участке по сравнению со всей нашей счастливой жизнью? Неужели мы настолько безвольны, что не сможем это вынести? Против нас нет никаких улик. Как могут взвалить на нас вину за то, что случилось с бедной дамой? - В тот вечер мы легли поздно, - размышлял вслух. Аревало. - Этого нельзя отрицать. Любой проезжий мог увидеть свет. - Мы легли поздно, но не слышали падения автомобиля. - Нет. Мы ничего не слышали. Но что мы делали? - Слушали радио. - Мы даже не знаем, что передавали в тот вечер. - Разговаривали. - О чем? Если мы скажем правду, мы наведем их на мысль о мотивах преступления. Мы были разорены, и вдруг с неба сваливается старуха с чемоданом, полным денег. - Если все, у кого нет денег, начнут убивать налево и направо... - Сейчас нам нельзя отдавать долг, - сказал Аревало. - И чтобы не вызвать подозрений, - саркастически продолжила Хулия, - мы распростимся с "Грезой" и отправимся в Буэнос-Айрес жить как последние нищие. Ни за что на свете. Если хочешь, мы не заплатим ни песо, но я поеду к кредитору. Как-нибудь я его уломаю. Я пообещаю ему, что если он даст нам передышку, дела поправятся, и он получит все свои деньги. Я ведь знаю, что могу заплатить, потому буду говорить уверенно и сумею его убедить. Однажды утром радио, а позже и газеты заговорили об исчезнувшей даме. - "В результате беседы с комиссаром Гарибето, - прочел Аревало, - у нашего корреспондента сложилось мнение, что полиция располагает определенными данными, не позволяющими исключить возможность преступления". Слышишь? Начинают толковать о преступлении. - Это несчастный случай, - возразила Хулия. - Постепенно они сами убедятся. Сейчас еще полиция не исключает возможности того, что сеньора жива и здорова и блуждает бог знает где. Поэтому здесь нет ни слова о деньгах, чтобы никому не вздумалось треснуть ее палкой по голове. Стоял сияющий майский день. Они сидели у окна, греясь на солнце. - Что такое "определенные данные"? - спросил Аревало. - Деньги, - без колебаний заявила Хулия. - Только деньги. Кто-нибудь пришел и рассказал, что сеньора разъезжала с баснословной суммой в чемодане. Вдруг Аревало спросил: - Что это там? Большая группа людей толпилась на дороге, в том месте, откуда упал автомобиль. - Они обнаружили машину. - Пойдем посмотрим, - предложила Хулия. - Будет подозрительно, если мы не проявим любопытства. - Я не пойду, - ответил Аревало. Пойти им не удалось. Весь день в кафе были посетители. Наверное возбужденный этим обстоятельством, Аревало был оживлен и разговорчив; он расспрашивал о случившемся, высказывал мнение, что в иных местах дорога подходит слишком близко к краю обрыва, но признавал, что, к сожалению, автомобилистам свойственна неосторожность. Чуть встревоженная, Хулия смотрела на него с восхищением. Вдоль обочины выстроились автомобили. Позже Аревало и Хулия заметили посреди скопища машин и людей какое-то длинношеее животное или насекомое невероятных размеров. Это был кран. Кто-то сказал, что кран простоит тут до утра, потому что уже смеркается. Другой сообщил: - Внутри автомобиля - отличного "паккарда" колониальных времен - обнаружили даже два трупа. - Они, поди, целовались, точно голубки в гнездышке, и вдруг - кувырк! - "паккард" вылетает за край обрыва и шлепается в воду. - Прошу прощения, - вмешался тонкий голос, - но автомобиль не "паккард", а "кадиллак". В "Грезу" вошел полицейский, офицер, в сопровождении седого господина в нахлобученной шляпе и зеленом плаще. Сняв шляпу, господин поздоровался с Хулией. Дружески взглянув на нее, он заметил: - Работаем, а? - Людям всегда кажется, что кафе приносит бог знает какой доход, - ответила Хулия. - К сожалению, не каждый день дела идут, как сегодня. - Но вы не жалуетесь, верно? - Нет, я не жалуюсь. Обращаясь к полицейскому, господин в плаще заметил: - Если бы мы не пахали на наше управление, а обзавелись таким уютненьким кафе или баром, мы бы тоже не жаловались. Терпение, Маторрас. Некоторое время спустя господин в зеленом плаще спросил Хулию: - Вы слышали что-нибудь в ночь происшествия? - А когда это было? - спросила она. - Очевидно, в пятницу ночью, - сказал полицейский в форме. - В пятницу ночью? - переспросил Аревало. - По-моему, я ничего не слышал. Не помню. - Я тоже, - сказала Хулия. Извиняющимся тоном господин в плаще сообщил: - Наверное, через несколько дней мы вас побеспокоим и вызовем в Мирамар, в комиссариат, дать показания. - А тем временем пришлете полицейского, чтобы он обслуживал клиентов? - спросила Хулия. Господин улыбнулся. - Это было бы крайне неосторожно, - сказал он. - На жалованье, которое им платят, не разживешься. В эту ночь молодые люди почти не спали. Лежа в постели, они говорили о визите полицейских, о том, какой линии придерживаться в ходе допроса, если их вызовут; об автомобиле с трупом, который все еще лежал под обрывом. На рассвете Аревало заговорил о буре, об урагане - он уже стих, но волны наверняка унесли машину в море. Еще не окончив фразу, он уже понял, что спал и буря ему приснилась. Оба рассмеялись. Наутро кран поднял автомобиль вместе с покойной. Один из клиентов, попросивший анисовую настойку, объявил: - Ее принесут сюда. Они ждали и ждали, но потом выяснилось, что труп увезли в Мирамар. - Сейчас столько современных аппаратов, - сказал Аре-вало, - экспертиза мигом обнаружит, что раны старухи не от ударов об углы автомобиля. - И ты веришь в это? - спросила Хулия. - Вся эта экспертиза проводится в крохотной комнатушке, где так называемый эксперт греет на примусе мате. Посмотрим, что они обнаружат, когда перед ними положат старуху, вымоченную в морской воде. Прошла неделя, в ходе которой у них было весьма оживленно. Иные из тех, кто побывал здесь в день, когда нашли автомобиль, вернулись с семьей, с детьми или парами. - Видишь, как я была права, - говорила Хулия. - "Греза" - замечательное место. Просто несправедливо, что сюда никто не приходил. Теперь нас уже знают, к нам будут ездить. Если повезет, так во всем. Пришла повестка от следователя. - Вот еще, не пойду, пусть хоть солдат присылают, - возмутился Аревало. В назначенный день они явились минута в минуту. Первой вошла Хулия. Аревало, когда подошел его черед, слегка разнервничался. За столом его поджидал седой господин, тот, что, одетый в зеленый плащ, навестил их в "Грезе"; теперь он был без плаща и приветливо улыбался. Два-три раза Аревало подносил платок к глазам - почему-то они слезились. К концу беседы он почувствовал себя уверенно и спокойно, словно сидел в кафе с друзьями, и подумал (хотя позже и отрицал это), что следователь - сама любезность. Наконец седой господин сказал: - Большое спасибо. Вы можете идти. Поздравляю вас. - И после паузы добавил, пожалуй, чуть презрительно: - С такой женой. Они вернулись в "Грезу". Хулия принялась за стряпню, Аревало накрывал на стол. - Что за мерзкий народ, - твердил он. - За ними вся государственная машина, им ничего не стоит изничтожить любого, кто имеет несчастье попасть в их лапы. Ты сносишь их оскорбления в надежде, что тебе еще удастся выскочить и глотнуть свежего воздуха, не дай бог оступиться - тебя начнут пытать, ты скажешь что попало и будешь гнить в тюрьме, пока не сдохнешь. Даю слово, знай я, что меня не тронут, я пристукнул бы этого, в плаще. - Ты точно разъяренный ягуар, - смеясь, сказала Хулия. - Все уже позади. - Позади, но только на сегодня. А кто знает, сколько таких бесед - или кое-чего похуже - ждет нас в будущем. - Не думаю. Раньше, чем ты предполагаешь, дело забудется. - Только бы поскорее. Иногда я спрашиваю себя, так ли уж не правы те, кто говорит, что за все надо платить. - Платить? Какая ерунда. Не задумывайся слишком, и все образуется, - успокоила его Хулия. Их вызвали еще раз, состоялся еще один диалог с господином в зеленом плаще; все было совсем не страшно, а затем наступило облегчение. Прошло несколько месяцев. Аревало просто не верилось, но Хулия, похоже, была права: о преступлении и впрямь забыли. Благоразумно прося всякий раз новую отсрочку, словно у них не было денег, они выплатили долг. К весне они купили себе старый "пирс-эрроу". Хотя машина пожирала много бензина - поэтому она и стоила так дешево, - молодые люди пристрастились к прогулкам и почти каждый день ездили в Мирамар за продуктами или под каким-нибудь другим предлогом. В течение всего лета они уезжали часов в девять утра, а в десять уже возвращались, но в апреле, устав поджидать клиентов, гуляли и после обеда. Приятно было прокатиться по приморской дороге. Однажды к вечеру, возвращаясь домой, они впервые заметили человечка. Веселые, поглощенные друг другом, как двое влюбленных, они разговаривали о море, о том, как завораживает вид этих просторов, и вдруг увидели идущий за ними автомобиль. За рулем сидел щуплый человечек. В его назойливости им почудился какой-то темный умысел. Аревало обнаружил преследователя, взглянув в зеркало: тот бесстрастно вел машину, такой чинный и невозмутимый, - как возненавидел вскоре Аревало его лицо; передний бампер "опеля" почти касался заднего бампера их "пирс-эрроу". Поначалу Аревало решил, что это один из тех неосторожных автомобилистов, которые никогда не научатся хорошо вести машину. Боясь, что при первом торможении "опель" врежется в него, Аревало высунул руку, помахал ею, уступая дорогу, слегка сбавил скорость; но человечек тоже сбавил скорость и по-прежнему держался позади. Тогда Аревало решил оторваться. Подрагивая от напряжения, "пирс-эрроу" набрал скорость сто километров в час; но современная машина преследователя была все так же рядом. - Чего надо этому кретину? - возмущенно воскликнул Аревало. - Что он к нам пристал? Остановиться и врезать ему как следует? - Нам, - напомнила Хулия, - вовсе ни к чему приключения, которые заканчиваются в полиции. Аревало уже настолько забыл о старой даме, что чуть было не спросил почему. Когда на шоссе появились другие машины, "пирс-эрроу", управляемый умелой рукой, замешался среди них и ускользнул от непонятного преследователя. Подъезжая к "Грезе", они снова оживились: Хулия расхваливала мастерство мужа - и это при том, что машина у них старая. Ночью, в постели, им припомнилась встреча на дороге; Аревало спросил, кто же этот человечек, что было у него на уме. - А может, нам только показалось, что он гнался за нами, - объяснила Хулия, - между тем это был просто рассеянный, незлобивый сеньор, выехавший на прогулку. - Нет, - ответил Аревало. - Он полицейский, или негодяй, или кое-кто похуже. - Надеюсь, - сказала Хулия, - ты не станешь думать теперь, что за все надо платить, что этот нелепый человечек - олицетворение рока, дьявол, преследующий нас за то, что мы сделали. Аревало безучастно смотрел перед собой и не отвечал. - Как хорошо я тебя знаю, - улыбнулась его жена. Он помолчал, а потом начал просительным тоном: - Нам надо уехать, Хулита, понимаешь? Здесь мы попадемся. Нельзя оставаться и ждать, пока нас сцапают. - Он умоляюще посмотрел на нее. - Сегодня человечек, завтра кто-нибудь другой. Понимаешь? Всегда кто-то будет гнаться за нами, пока мы не потеряем голову, пока мы не сдадимся. Давай убежим. А вдруг еще есть время. - Какие глупости, - сказала Хулия. Она повернулась к нему спиной, потушила лампу и заснула. На следующий день, выехав после обеда, они не встретили человечка, но через день он появился снова. Поворачивая назад, к дому, Аревало увидел его в зеркало. Он захотел оторваться, выжал газ до предела и с неудовольствием отметил, что человечек не отстает, едет все так же близко, впритык. Аревало притормозил, почти остановился, высунул руку, махнул ею, прокричал: - Проезжайте, проезжайте! Человечку ничего не оставалось, как подчиниться. Он проехал мимо них на одном из опасных участков, где дорога шла над самым обрывом. Молодые люди успели его рассмотреть - лысый, в больших черепаховых очках, торчащие уши, тонкие подстриженные усики. Фары "пирс-эрроу" осветили его лысину и уши. - Тебе не хочется стукнуть его палкой по голове? - смеясь, спросила Хулия. - Ты видишь его глаза в зеркале? - спросил Аревало. - Он шпионит за нами, таясь. И тут начались гонки наоборот. Преследователь ехал впереди, он увеличивал или уменьшал скорость по мере того, как увеличивали или уменьшали скорость они. - Что ему надо? - с плохо скрытым отчаянием спросил Аревало. - Давай остановимся, - ответила Хулия. - Ему придется уехать. - Вот еще. Зачем нам останавливаться? - воскликнул Аревало. - Чтобы освободиться от него. - Так мы не освободимся. - Стой, - повторила Хулия. Аревало остановил машину. Несколькими метрами впереди человечек тоже затормозил. - Я его исколочу! - прерывающимся голосом прокричал Аревало. - Не выходи, - попросила Хулия. Аревало вышел и побежал, но преследователь тронулся с места и не торопясь поехал вперед, вскоре пропав за поворотом. - Теперь надо подождать, пусть отъедет подальше, - сказала Хулия. - Он не уедет, - сказал Аревало, садясь в машину. - Давай удерем в другую сторону. - Удрать? Никоим образом. - Пожалуйста, подождем десять минут, - попросила его Хулия. Аревало показал ей часы. Они сидели молча. Не прошло и пяти минут, как он сказал: - Хватит. Клянусь тебе, "опель" стоит за поворотом. Аревало был прав: за поворотом они сразу же увидели стоящую машину. Аревало яростно нажал на педаль. - Ты с ума сошел, - прошептала Хулия. Страх жены словно подстегнул его, и он увеличил скорость. Как бы ни рванул с места "опель", они все равно настигнут его, он еще стоял, а они уже мчались со скоростью больше ста километров в час. - Теперь мы гонимся за ним, - возбужденно крикнул Аревало. Они догнали "опель" на другом опасном участке - там, где несколько месяцев назад они сбросили в пропасть машину со старой дамой. Вместо того чтобы объехать "опель" слева, Аревало взял правее; человечек вильнул влево, к обрыву. Аревало шел справа, почти выталкивая другую машину с дороги. Поначалу казалось, что борьба двух упрямцев будет долгой, но внезапно человечек испугался, уступил, свернул еще левее, и молодые люди увидели, как "опель" перелетел через край и упал в пустоту. - Не останавливайся, - приказала Хулия. - Нас не должны здесь видеть. - И даже не проверить, жив он или мертв? Всю ночь спрашивать себя, не явится ли он наутро грозным обвинителем? - Ты прикончил его, - ответила Хулия. - Дал себе волю. Теперь не думай об этом. И не бойся. Если он появится, тогда посмотрим. Черт побери, проигрывать, так достойно. - Я больше не буду думать, - сказал Аревало. Первое убийство - потому, что они убили из-за денег, или потому, что покойная доверилась им, или из-за допросов в полиции, дли оттого, что это было в первый раз, - подействовало на них угнетающе. Теперь, совершив новое убийство, они забыли о прежнем; на этот раз их беспричинно раздразнили, ненавистный преследователь гнался за ними по пятам, покушаясь на их благополучие, которым они еще не вполне насладились... После второго убийства они жили счастливо. Они прожили счастливо несколько дней, вплоть до понедельника, когда в час сиесты в зале появился толстяк. Он был неправдоподобно толст, его огромное дряблое тело расползалось в стороны, как квашня, вот-вот польется через край; у него были тусклые водянистые глаза, бледная кожа, широченный двойной подбородок. Стул, стол, чашечка кофе и стаканчик темной каньи {Водка из сахарного тростника.}, которые он спросил, - все по сравнению с ним казалось игрушечным, хрупким. - Я его где-то видел, - заметил Аревало. - Только не помню где. - Если бы ты его видел, ты бы запомнил. Такого человека не забудешь, - ответила Хулия. - Он не уходит. - Пусть себе не уходит. Пусть сидит хоть весь день - лишь бы платил. Он и просидел у них весь день. И вернулся на следующий. Сел за тот же столик, попросил кофе и темную канью. - Видишь? - спросил Аревало. - Что я вижу? - спросила Хулия. - Еще один человечек. - Некоторая разница все же есть, - ответила Хулия и рассмеялась. - Не знаю, как ты можешь смеяться, - сказал Аревала. - Я больше не могу. Если он из полиции, лучше знать это сразу. Если позволить ему приходить каждый день и просиживать здесь часами, ничего не говоря и не сводя с нас глаз, у нас в конце концов сдадут нервы; ему останется лишь зарядить капкан - и мы попадемся. Я не хочу больше проводить ночи без сна, ломая голову над тем, что задумал этот новый тип. Я же сказал: всегда кто-нибудь да объявится... - А может, он ничего не задумал. Просто печальный толстяк... - заметила Хулия. - Я полагаю, лучше всего оставить его в покое, пусть киснет в собственном соку. Переиграть его в его же игру. Если ему угодно являться каждый день, пусть является, платит, и дело с концом. - Так лучше всего, - ответил Аревало, - но в этой игре выигрывает тот, кто дольше выдержит, а я уже на пределе. Наступил вечер. Толстяк не уходил. Хулия принесла ужин для себя и для мужа. Они поели на стойке. - Сеньор не будет ужинать? - с полным ртом спросила Хулия толстяка. - Нет, спасибо, - ответил тот. - Ах, хоть бы ты ушел, - вздохнул Аревало, глядя на него. - Заговорить с ним? - предложила Хулия. - Вытянуть что-нибудь? - Может, он и не станет говорить с тобой, - отозвался Аревало, - будет отвечать "да, да", "нет, нет". Но толстяк не уклонился от разговора. Он посетовал на погоду - слишком сухую для посевов, - на людей и их необъяснимые вкусы. - Как это они до сих пор не разнюхали про ваше кафе? Это самое красивое место на берегу, - сказал он. - Ну, - сказал Аревало, который прислушивался к разговору, сидя за стойкой, - если вам нравится кафе, значит, вы наш друг. Пусть сеньор просит, что пожелает, - хозяева угощают. - Раз вы так настаиваете, - отозвался толстяк, - я выпью еще стаканчик темной каньи. - Потом он согласился еще на один. Он уступал им во всем. Играл с ними в кошки-мышки. И вдруг, словно канья развязала ему язык, он заговорил: - Такое чудесное место, и такие дела происходят. Вот досада. Взглянув на Хулию, Аревало безнадежно пожал плечами. - Какие дела? - рассердилась Хулия. - Я не говорю, что здесь, - признал толстяк, - но рядом, на обрыве. Подумать только, сначала одна машина, потом другая падают в море в том же самом месте. Мы узнали по чистой случайности. - О чем? - спросила Хулия. - Кто "мы"? - спросил Аревало. - Мы, - ответил толстяк. - Видите ли, владельца этого "опеля", что свалился в море - его фамилия Трехо, - несколько лет назад постигло несчастье. Его дочка, молодая девушка, утонула, купаясь тут поблизости. Ее унесло в море и так и не выбросило. Человек этот был вдовец; потеряв дочь, он остался один на свете. Он перебрался жить поближе к морю, в те места, где утонула дочь, наверное, ему казалось - он был уже немного не в себе, но это понятно, - что так он будет рядом с ней. Этот сеньор Трехо - может, вы его и встречали: невысокий, щуплый, лысый, с аккуратными усиками и в очках - был добрейшей души человек, он жил, замкнувшись в своем горе, ни с кем не виделся, кроме своего соседа, доктора Лаборде, который как-то лечил его и с тех пор навещал каждый вечер после ужина. Друзья пили кофе, разговаривали, играли партию в шахматы. И так вечер за вечером. Вы-то, молодые, счастливые, скажете мне: ну и жизнь. Привычки других кажутся порой такими нелепыми, но видите ли, эта рутина помогает людям перемогаться, потихоньку существовать. И вот однажды вечером, совсем недавно, сеньор Трехо сыграл партию в шахматы из рук вон плохо. Толстяк замолчал, словно только что сообщил нечто интересное и крайне важное. Потом спросил: - И знаете почему? - Я не ясновидящая, - отрезала Хулия. - Потому что в этот день, проезжая по приморской дороге, сеньор Трехо встретил свою дочь. Может, оттого, что он не видел ее мертвой, он убедил себя, что она жива, что это она. По крайней мере, он поверил, будто видел ее. До конца он не обманывался, но эта мысль захватила его. И думая, что видит свою дочь, он знал, что лучше не приближаться, не заговаривать с ней. Бедный сеньор Трехо не хотел, чтобы иллюзия рассеялась. Его друг доктор Лаборде разбранил его в тот вечер. Немыслимо, сказал доктор, чтобы он, Трехо, культурный человек, вел себя как ребенок, играл с глубокими и священными чувствами; это дурно и опасно. Трехо признал, что его друг прав, но заявил, что если сначала умышленно поддался этой игре, то потом в игру вступили какие-то иные, высшие силы, что-то более могучее, другой природы, быть может, судьба. Ибо случилось невероятное: девушка, которую он принял за свою дочь, - видите ли, она ехала в старом автомобиле, которым правил молодой человек, - попыталась ускользнуть. "Эти молодые люди, - сказал сеньор Трехо, - для просто посторонних вели себя необъяснимо. Заметив меня, они бросились удирать, словно она и вправду была моя дочь и по каким-то таинственным причинам хотела скрыться. Я почувствовал, что под моими ногами вдруг разверзлась пропасть, что этот привычный мир вдруг стал сверхъестественным, и все время повторял в душе: не может быть, не может быть". Он понимал, что поступает нехорошо, но попытался догнать их. Молодые люди снова сбежали. Толстяк смотрел на них, не мигая, своими водянистыми глазами. После паузы он продолжил: - Доктор Лаборде сказал ему, что нельзя приставать к чужим людям. "Надеюсь, - повторил он, - что если ты еще раз встретишь молодых людей, ты не станешь гоняться за ними и надоедать им". - Совет Лаборде был совсем не плох, - отметила Хулия. - Нечего надоедать незнакомым. А почему вы это рассказываете? - Ваш вопрос вполне уместен, - подтвердил толстяк, - он попал в самую точку. Ведь мысли каждого скрыты от нас, и мы не знаем, с кем сейчас говорим. А сами кажемся себе прозрачными; но это совсем не так. Ближний знает о нас лишь то, что говорят ему внешние знаки; он поступает, как древние оракулы, разглядывавшие внутренности мертвых животных, следившие за полетом птиц. Система эта далеко не совершенна и приводит к всевозможным ошибкам. Например, сеньор Трехо предположил, будто молодые люди убегают от него оттого, что она его дочь; они же чувствовали за собой бог знает какую вину и приписывали бедному сеньору Трехо бог знает какие намерения. Думается мне, на шоссе были гонки с преследованием, и они привели к несчастному случаю, к гибели Трехо. Несколько месяцев назад в том же месте, при похожих обстоятельствах погибла одна сеньора. Теперь к нам пришел Лаборде и рассказал историю своего друга. Почему-то я сопоставил один несчастный случай или, скажем, один факт с другим. Сеньор, вас я видел в отделе расследований в тот раз, когда мы вызывали вас для дачи показаний, но тогда вы тоже нервничали и, наверное, не помните меня. Цените мою откровенность, я кладу свои карты на стол. Он посмотрел на часы и положил на стол руки. - Сейчас мне пора уходить, но времени у меня предостаточно, так что завтра я вернусь... - И, указав на стакан и чашку, спросил: - Сколько с меня? Толстяк встал, сурово простился и вышел. Аревало сказал, словно обращаясь к себе самому: - Каково? - У него нет доказательств, - отозвалась Хулия. - Будь у него доказательства, при всем его свободном времени он бы нас арестовал. - Не спеши, он нас еще арестует, - устало сказал Аревало. - Толстяк идет по верному следу: он расследует наши денежные обстоятельства до и после смерти старухи и найдет ключ. - Но не доказательства, - настаивала Хулия. - Зачем доказательства? Ведь есть мы со своей виной на душе. Почему ты не хочешь взглянуть фактам в лицо, Хулия? Нас затравили. - Давай убежим, - попросила Хулия. - Поздно. Нас выследят и поймают. - Будем драться вместе. - Порознь, Хулия, кажд