золотом". Однако Эмилия не уходила. Она пыталась обрести свободу. Она хотела быть свободной хотя бы на одно мгновение. Она хотела действовать свободно, хотела совершить свободный поступок, не обусловленный принуждением и необходимостью; поступок, в котором не было бы никакой корысти, никакого намерения, кроме намерения стать свободной; да и это не походило на намерение, это было чувство, непреднамеренное чувство овладело ей. Она подошла к Кэй и сказала: "Оставьте кораллы и гранаты. Они красные и красивые. Но эти алмазы и жемчуг красивее; даже если они старомодны, как утверждает господин Шеллак. Я дарю их вам. Дарю их тебе, потому что ты мила". Она была свободна. Чувство невероятного счастья охватило Эмилию. Она свободна. Счастье продлится недолго. Но она свободна в этот недолгий миг. Она освободилась, освободилась от алмазов и жемчуга. Вначале ее голос дрожал. Но теперь она ликовала. Она отважилась это сделать, она свободна. Она надела украшение на Кэй, застегнула на шее цепочку. Кэй тоже была свободна, она была свободным человеком, свобода ее была не столь осознанной, как у Эмилии, а потому более естественной, она подошла к зеркалу, долго разглядывала ожерелье у себя на шее, не обращая внимания на Шеллака, который так и застыл с раскрытым ртом, хотел было запротестовать, но не нашел слов и только сказал: "Да. Это прекрасно. Жемчуг, алмазы, ожерелье. Изумительно". Она повернулась к Эмилии и взглянула на нее своими зелеными глазами. Кэй вела себя непринужденно, Эмилия же была немного возбуждена. Однако обеих подмывало желание взбунтоваться. Обе были удивительно счастливы оттого, что могут взбунтоваться против разума и приличий. "Я тоже хочу тебе что-нибудь оставить, - сказала Кэй. - У меня нет украшений. Возьми-ка мою шляпу". Она сняла с себя шляпу, островерхую дорожную шляпу с пестрым пером, и нацепила ее на голову Эмилии. Эмилия рассмеялась, посмотрела на себя в зеркало и пришла в восторг. "Теперь я как Тиль Уленшпигель! - закричала она. - В точности как Тиль Уленшпигель". Она сдвинула шляпу на затылок, подумав: "Я похожа на пьяную, теперь у меня вид как у пьяной, но клянусь, я сегодня ни глоточка не выпила, Филипп не поверит мне". Она подбежала к Кэй. Она обняла Кэй, поцеловала Кэй и, коснувшись ее губ, подумала: "Чудесно, так пахнут прерии..." "Словно в ковбойском фильме", - думала Мессалина. Она не застала Сюзанну дома, но ей сказали, что ее можно найти в кабачке на площади Святого духа. "Словно в ковбойском фильме, но у нас их больше не снимают, из-за чего такой шум?" Мессалина самоуверенно вступила в чад кабака, в зловонную и отвратительную обитель колдовства, где раньше горожане выпивали по кружке пива, перед тем как отправиться на рыночную площадь и смотреть, как жгут ведьм. Мессалина была стыдлива. Это ощущалось уже по фотографии, запечатлевшей Мессалину причастницей, в белом платье и со свечой в руке. Но уже тогда, стоя перед аппаратом в ателье одного из последних фотографов, которые еще носили бархатные куртки и большие черные галстуки-бабочки и выкрикивали: "Сделаем улыбочку!" (улыбочку Мессалина не сделала: постыдилась, но на ее стыдливом личике уже тогда было что-то упрямо и насильственно вытеснявшее стыд), она уже тогда не желала быть стыдливой, играть эту роль, попадать в безвыходные и глупые положения, день, когда она впервые причастилась, стал исходным для ее развития, она росла, все глубже погружаясь в порок и подлость и все сильнее раздаваясь вширь, она превратилась в монумент подлости и порока, она всем и всюду напоминала монумент, пугавший или возбуждавший окружающих: знал ли кто-нибудь, что она осталась стыдливой? Доктор Бехуде знал. Но Бехуде был еще стыдливее, чем Мессалина, и, не сумев в отличие от нее растворить свою стыдливость в чрезмерных пороках, он от стыдливости не решался сказать ей, что она стыдлива, а ведь стоило сказать ей об этом, и его слова, точно наделенные волшебной силой, разрушили бы монумент и вернули бы Мессалину в чистое состояние стыдливости, в котором она пребывала до первого причастия. Все смотрели на Мессалину, мелкие проститутки и мелкие сутенеры, мелкие воришки и мелкий агент уголовного розыска, который сидел здесь переодетый, но каждый знал, что он работает в полиции, они все как один оробели, увидев Мессалину. Одна Сюзанна не оробела. Сюзанна подумала: "Опять эта тварь, еще отмажет у меня негра, что тогда?" Она хотела подумать: "Тогда я буду царапаться, кусаться, лягаться, драться" и не подумала. Она не оробела, но она боялась, боялась ударов Мессалины, потому что уже испытала их на себе. Сюзанна поднялась с места. Она сказала: "Минуточку, Джимми". Два облака одинаковых парижских духов слились в одно, стойко сопротивляясь запаху пота, мочи, лука и вареных сосисок, табачному дыму и перегару, Сюзанна получила приглашение на вечер к Александру, однако подумала: "Буду круглой дурой, если пойду, пустой номер, ну а если Александр все-таки ляжет со мной? Лечь-то он ляжет, только не со мной, уже не в силах, а если бы и был в силах, кто мне поверит, а раз мне никто не поверит, тогда уж лучше с черным, хоть и не бог весть какая радость, ну а как же те бабы, как же они без меня. _Первый легион отверг девиз "без меня", министр юстиции сказал: не мужчина тот, кто не защищает детей и женщин_". Тем не менее Сюзанна сочла неудобным отказаться от приглашения дамы, дамы из общества, сверхдамы, монументальность которой Сюзанна ощущала, хотя и смутно. Она сказала, что придет, непременно, охотно, с удовольствием, такая честь, подумав при этом: "Жди, пока не надоест, поцелуй меня в зад, если хочется, только на расстоянии, мне свой покой дороже, думаешь, ты много лучше меня? Да я еще долго такой, как ты, не стану". Мессалина огляделась. Увидев, что место рядом с Одиссеем свободно, она сказала Сюзанне: "Если хочешь, можешь прихватить с собой черномазого". Она подумала: "А вдруг им мальчики заинтересуются". Сюзанна собиралась ей ответить, найти отговорку, заявить, что она этого негра не знает, или дать согласие от его имени, Джо или Джимми, не все ли равно, но она запнулась на полуслове: в кабаке поднялся крик и гвалт. Одиссея обокрали, его деньги исчезли, пропали доллары и немецкие марки, музыкальный чемоданчик играл "Джимми-танцует-буги-вуги", короля Одиссея обидели, его оскорбили, перехитрили, его, хитроумного, перехитрили, он вцепился в соседа, притянул его к себе, какого-то сутенера или воришку, может быть, агента уголовного розыска, осыпал его обвинениями, стад трясти. "Горилла-то, поглядите, Кинг-Конг, образина, разошелся, бабу ему подавай, вон его отсюда, чернозадого, вон", свора взметнулась, прорвалась стадность, победил дух товарищества, _общественная польза выше личной_, они бросились на него, схватили пивные кружки, стулья, ножи, они бросились на великого Одиссея, и закипела битва, гремело, рокотало и ухало. Одиссей был в гуще врагов, его жизни угрожала опасность, стол опрокинулся, Йозеф держал чемоданчик, держал его над головой, оберегая буги-вуги, он поднял его над головой, грохотала музыка, падали, шипя, синкопы, все было как в блиндаже, такой же ураганный огонь, как на Шмен-де-Дам и в Аргоннском лесу, но Йозеф не участвовал в схватке, он искупал свою вину, он больше не убивал, его захлестнул лившийся издалека поток, он отступал вместе с Одиссеем, который вырвался из окружения, омытый потоком музыки с далекого конца земли. "Джимми-танцует-буги-вуги". Мессалина стояла одна, возвышаясь над свалкой, но перепуганная в душе. С ней ничего не случилось. Сражающиеся обходили монумент. Мессалину никто не задел. Как памятник, пользующийся всеобщим почтением, она стояла посреди кабака и, казалось, была его неотъемлемой частью. Сюзанна же последовала за своим новым другом. Умнее было бы этого не делать. Умнее было бы остаться. И возможно, было бы умнее пойти с Мессалиной. Но в Сюзанне жили Цирцея, сирены и, может быть, Навзикая, поэтому она должна была следовать за Одиссеем. Следовать за ним вопреки разуму. Судьба свела ее с Одиссеем. Она этого вовсе не хотела. Но она не могла противиться, раньше она была глупа, теперь она стала безрассудна. Одиссей и Йозеф бежали через площадь Святого духа. Следом бежала Сюзанна. Она следовала за Джимми и буги-вуги. Колокола церкви Святого духа звонили. На холодном каменном полу стояли, коленопреклоненные, Эмми и Хиллегонда. Церковь была пропитана запахом старого ладана и свежей извести. Хиллегонда мерзла. Она мерзла, стоя голыми коленями на холодном полу. Эмми крестилась и шептала: "Прости-нам-грехи-наши-тяжкие". Хиллегонда думала: "В чем тяжкий мой грех? Пусть мне хоть кто-нибудь скажет, ах, Эмми, мне страшно". А Эмми молилась: "О Господи, ты разрушил сей город, так преврати его снова в камни, ибо не повинуются они тебе и пренебрегают твоим словом и их крики мерзостны перед слухом твоим". Снаружи послышались резкие возгласы, казалось, будто швыряют камни в церковную дверь: "Эмми, слышишь? Эмми, что это? С нами хотят что-то сделать, Эмми!" - "То дьявол, девочка. Он ходит около. Молись же! О Господи, избави-нас-от-лукавого!" Они лежали за грудой камней и щебня, в обломках церковной стены, пострадавшей во время бомбежки. На них надвигалась свора. Сюзанна думала: "Зачем я ввязалась, безмозглая? Ввязаться в такое дело! Мне, видно, вчера у Александра последние мозги отшибло, вот и ввязалась куда не надо". - "Джимми-танцует-буги-вуги". - "Деньги", - сказал Одиссей. Ему нужны были средства. Он попал на войну. Он снова попал на вековую войну белого против черного. Оказывается, здесь тоже война. Чтобы воевать, ему нужны деньги. "Деньги! Живо!" Одиссей вцепился в Йозефа. Йозеф подумал: "Все как на Шмен-де-Дам, этот негр не дьявол, он приезжий, которого я убил, он алжирец, сенегалец, которого я убил, побывав во Франции". Йозеф не сопротивлялся. Он оцепенел. Пейзаж его детства, раскинувшийся перед его старыми глазами, еще раз превратился в поле всеевропейского сражения с солдатами-неевропейцами, приезжими из других стран, которые убивали или были убиты. Йозеф судорожно сжал чемоданчик. Чемоданчик входил в его обязанности. Его вознаградили за то, что он нес чемоданчик. Он не должен выпускать его из рук. "Джимми-танцует-буги-вуги". Они стояли друг против друга, друзья, враги, супруги? Они стояли друг против друга в комнате Карлы, в квартире, которую фрау Вельц сдавала проституткам, в мире отчаяния и распутства, они кричали друг на друга, и фрау Вельц - ведьма, выйдя из своей кухни с клокочущими котлами и крадясь по коридору, шипела сквозь неплотно прикрытые двери комнат, где девушки приводили себя в порядок, голые, в одних трусиках, запахнувшись в грязные халаты, занятые своим туалетом, вздрагивали от неожиданности и, еще не успев навести на себя вечернюю красоту, поднимали свои не до конца отделанные, лишь наполовину напудренные лица, заслышав шипение хозяйки и похотливое ликование в ее голосе, означавшее, что происходит что-то недоброе: "Сейчас он ее отлупит, этот негр. Сейчас он ее поколотит. Сейчас он ей задаст. Я уже давно удивляюсь, почему он ей не задаст как следует". Вашингтон не побил ее. Ему в грудь летели тарелки и чашки, осколки сыпались к его ногам: осколки его счастья? Он думал: "Я могу уйти, если я сейчас уйду и хлопну дверью, все будет кончено, может быть, я все забуду, мне будет даже казаться, что этого вообще не было". Карла кричала, ее лицо распухло от слез. "Из-за тебя все лопнуло. Ты мерзавец и лжец. Ты разубедил Фрамма. Думаешь, мне нужен твой ублюдок? Думаешь, буду рожать? Да на меня будут пальцами показывать. Плевала я на твою Америку. На твою грязную черную Америку. Я останусь здесь и отделаюсь от твоего ублюдка. Пусть я подохну, но я останусь здесь!" Почему он не ушел? Почему не хлопнул дверью? Что его удержало? Может быть, упрямство. Может быть, ослепление. Может быть, убежденность, может быть, вера в людей. Вашингтон слышал все, что кричала Карла, но не верил ей. Он хотел сохранить связь, которая, казалось, вот-вот порвется, связь между белым и черным, он хотел укрепить ее с помощью ребенка, он хотел дать пример, в реальность которого верил, но, может быть, его вера требовала мученичества. В какой-то момент он действительно был готов ударить Карлу. Но бить других начинают только с отчаяния, а вера Вашингтона была сильнее его отчаяния. Вашингтон заключил Карлу в свои объятия. Он крепко обнял ее своими сильными руками. Карла забилась в его объятиях, словно рыбешка в руке рыбака. Вашингтон сказал: "Мы ведь любим друг друга, неужели мы не выстоим? Все будет так, как мы хотим. Мы должны лишь всегда любить друг друга. Мы должны любить, какой бы бранью ни осыпали нас люди. Даже когда мы совсем состаримся, мы должны любить друг друга". Одиссей ударил его камнем, а может быть, камень, пущенный кем-то из своры, ударил Йозефа в лоб. Одиссей рванул к себе деньги, бумажку, которую он сам, король Одиссей, дал Йозефу, он выхватил ее из записной книжки носильщика, из потрепанного блокнота, куда Йозеф заносил свои доходы и выполненные поручения. Одиссей бросился бежать. Он обогнул церковь. Свора неслась за ним. Они увидели Йозефа, лежащего на земле, увидели кровь у него на лбу. "Негр прикончил старого Йозефа!" И тотчас площадь запрудили люди, выскочившие из чуланов и каморок, из каменных укрытий, все в этом квартале знали старого Йозефа, маленького Йозефа, когда-то он здесь играл, здесь он начал работать, потом он был на войне, потом снова работал, а теперь его убили: убили, чтобы отобрать его дневную выручку. Они обступили его: серая стена бедных и старых людей окружила Йозефа. Из музыкального ящичка, стоявшего рядом с Йозефом, доносился негритянский спиричуэл. Пела Марин Андерсон, звучал ее прекрасный грудной и бархатный голос, vox humana, vox angelica [человеческий голос, ангельский голос (лат.)], голос темного ангела; он звучал словно для того, чтобы умиротворить убитого Йозефа. "Надо смываться, - думала Сюзанна, - смываться, и как можно скорее, успеть бы смыться до того, как явятся фараоны, явится военная полиция и прикатит "черный ворон". Она сунула руку себе под блузку и нащупала деньги, которые она вытащила у Одиссея из кармана. "Зачем я это сделала, - подумала она, - ведь я никогда не занималась такими вещами, это они меня довели, довели меня до ручки вчера у Александра, мне хотелось отомстить, хотелось отомстить этим свиньям, но всегда получается, что мстишь не тому, кому надо". Сюзанна прошла сквозь серую стену бедных и старых людей, расступившихся перед ней. Бедняки и старики пропустили Сюзанну. Они догадывались, что она причастна к случившемуся, женщина всегда бывает замешана в таких происшествиях, но они не были криминалистами и психологами, они не думали: "Cherchez-la-femme" [ищите женщину (франц.)], они думали: "Она тоже бедна, она тоже состарится, она наша". И лишь когда стена вновь сомкнулась позади Сюзанны, какой-то шалун прокричал: "Потаскуха!" Две-три женщины перекрестились. Подошел священник и склонился над Йозефом. Он приложил ухо к груди Йозефа. Священник был сед, с утомленным лицом. Он сказал: "Он еще дышит". Из госпиталя вышли четыре монаха с носилками. Монахи выглядели как бедняки и были похожи на потерпевших неудачу заговорщиков из классической драмы. Они положили Йозефа на носилки. Они понесли носилки через дорогу в госпиталь Святого духа. Священник следовал за носилками. За священником следовала Эмми. Она тянула за собой Хиллегонду. Эмми и Хиллегонде позволили войти в госпиталь. Должно быть, монахи решили, что Эмми и Хиллегонда имеют отношение к Йозефу, а потом завыли сирены, сирены военно-полицейской машины и "черного ворона". Со всех сторон приближались к площади сирены. Он длится недолго, этот вечерний час, когда по улицам мчатся велосипедисты, презирающие смерть. Это время, когда сгущаются сумерки, заступает новая смена, закрываются магазины, это час, когда служащие возвращаются домой, а идущие на работу в ночь расстаются с воздушными замками. Пронзительно выли полицейские сирены. Через перекресток неслись оперативные машины. Синий свет, мигая, придавал им сходство с призрачными существами: огни святого Эльма, предвещающие опасность, блуждали по городу. Филипп любил этот час, в Париже его называют l'heure bleue [голубой час (франц.)], час мечтаний, промежуток относительной свободы, миг, когда освобождаешься от дня и ночи. Выпущенные на свободу из своих предприятий и учреждений, люди еще не успели оказаться в плену у собственных привычек или возвратиться в семейное рабство. Неопределенность царила в мире. Казалось, нет ничего невозможного. Все было возможно в этот короткий миг. А что, если все это лишь фантазии Филиппа, постороннего наблюдателя, не имеющего ни работы, от которой он мог бы освободиться, ни дома, куда он мог бы вернуться? Тогда по пятам за фантазиями будут неотступно следовать разочарования. Этого Филипп не боялся, он привык к разочарованиям. Все было преображено вечерним светом. Небо пылало южными красками, оно напоминало небо Этны, небо над древним театром Таормины, оно пламенело, как некогда над храмом Агригента. Античный мир поднялся из развалин и приветливо улыбался городу с высоты. Контуры зданий на фоне неба были отчетливыми, как на гравюре, а сложенная из песчаника церковь иезуитов, мимо которой проходил Филипп, вдруг обрела балетную грацию и стала частицей древней Италии, она стала гуманной, мудрой я одержимой буйным карнавальным весельем. Но к чему привели гуманизм и мудрость и тем более буйное веселье? "Вечернее эхо" отзывалось на несчастья дня: _пенсионер покончил с собой, Советы ломают копья, исчез еще один дипломат, в Германии будет новый военный устав, взрыв обнажил вход в преисподнюю_. Как серьезно звучало все это и как дико! Дипломат был перебежчиком, он перешел на сторону врагов своего правительства, _предательство от идеализма_. Мир официальной пропаганды все еще ухитрялся формулировать свои мысли пустыми фразами, заголовками и лозунгами, давно лишенными всякого содержания. Для них существовали незыблемые, четко выверенные фронты, раз и навсегда установленные зоны, границы, территории, суверенитеты, человека же они рассматривали как игрока футбольной команды, обязанного до конца жизни выступать лишь за то общество, в которое он был принят благодаря своему появлению на свет. Они заблуждались: фронт проходил не здесь и не там и вовсе не у пограничных столбов. Фронт проходил повсюду, иногда зримо, иногда невидимо, и жизнь то и дело меняла свои позиции в любых его точках, которых насчитывались миллиарды. Фронт рассекал государства, разбивал семьи, вносил раскол в душу: две души, ах, две души жили в груди каждого человека, и сердце стучалось то к одной, то к другой. Филипп не привык держать нос по ветру, как другие; напротив, он был оригиналом. Но и он был готов менять по тысяче раз на дню и даже чаще - на каждом шагу - свое отношение к тому, что происходит в мире. "Могу ли я мысленно охватить все это? - думал Филипп. - Что я знаю про расчеты политиков, про тайны дипломатии? Я доволен, когда один из них переходит на чужую сторону, хоть немного путая им карты, заправилы должны при этом чувствовать то же, что постоянно чувствуем мы, - беспомощность. Доступна ли мне еще эта наука? Пойму ли я последнюю формулу мировой системы, прочту ли ее? Все те, что идут сейчас по улице, едут на велосипедах и в автомобилях, строят планы, переваривают неприятности иди наслаждаются вечером, они все не видят обмана и лжи, которые им преподносятся, причем авгуры, изрекающие обман и ложь, слепы не меньше, чем простые смертные". Наивность политической пропаганды всегда смешила Филиппа. Он смеялся над ней, понимая, что это может стоить ему жизни. Ну а остальные прохожие на улице? Почему они не смеются? Неужели у них пропала охота смеяться? Или же в отличие от Филиппа у них нет на это времени? Они и не догадываются, как жалок корм, который им подбрасывают, и как задешево их хотят купить. "Я слабо поддаюсь на уговоры, и меня не сманишь, - размышлял Филипп, - и все ж я подхватываю случайно услышанные слова, если они мне по душе, но тут же откликаюсь на призыв из другого лагеря, если он заманчивее, я все время выступаю в жалкой роди, я за всетерпимость, я за то, чтобы любые мнения были выслушаны, если уж хочешь прислушаться к одному из них, но серьезные люди из каждого лагеря начинают кипятиться и орут на меня, что именно моя терпимость порождает нетерпимость, они - братья-враги, они все нетерпимы до мозга костей, они питают друг к другу злобу и едины лишь в том, что оплевывают мои слабые попытки остаться беспристрастным, и каждый ненавидит меня за то, что я не хочу перейти на его сторону и лаять вместе с ним на других, я не хочу играть ни в одной из команд, не хочу участвовать даже в матче между обоими полушариями, я хочу остаться сам по себе". Надежда еще не покинула мир: _осторожные прогнозы, до осени войны не будет_. Учительницы из Массачусетса шли по городу парами, словно школьницы. Они всем классом отправлялись в Американский клуб. Они послушно наслаждались вечером. Учительницам хотелось послушать доклад Эдвина, а до этого увидеть хотя бы краем глаза, как живет город. Но они увидели немного. В жизни города они увидели ровно столько же, сколько город - в жизни учительниц, то есть ничего. Руководство взяла на себя мисс Уэскот. Она шла впереди класса. Она вела своих коллег, руководствуясь планом города, приложенным к путеводителю. Она вела их уверенно и напрямик. Мисс Уэскот была расстроена. Пропала Кэй. Она убежала из гостиницы после обеда, чтобы посмотреть витрины магазинов. В назначенное время она не вернулась. Мисс Уэскот осыпала себя упреками. Не следовало отпускать Кэй одну в этом незнакомом городе. Кто знает, что здесь за люди? Не враги ли они? Можно ли им доверять? Мисс Уэскот оставила в гостинице записку, пусть Кэй немедленно берет такси и едет в Американский клуб. Мисс Уэскот не понимала мисс Бернет. Кэй, наверно, с кем-нибудь познакомилась, предположила мисс Вернет. Неужели она на это способна? Она молода и неопытна. Этого не может быть. Мисс Вернет сказала: "Она, наверно, познакомилась с человеком, который развлечет ее лучше, чем мы". - "И вы так спокойно об этом говорите?" - "Я не ревнива". Мисс Уэскот поджала губы. Эта Вернет - аморальная особа. А Кэй - непослушная девчонка. Ничего другого здесь нет. Заблудилась или шляется где-нибудь. Учительницы пересекали огромную площадь, ансамбль которой спроектировал Гитлер, здесь должна была раскинуться священная роща национал-социализма. Мисс Уэскот подчеркнула значение площади. В траве прыгали птицы. Мисс Вернет думала: "Мы понимаем не больше, чем птицы, из того, что щебечет эта Уэскот, птицы здесь случайно, и мы здесь случайно, и, возможно, нацисты здесь были тоже случайно. Гитлер - случайность, его политика - жестокая и глупая случайность, и, может быть, весь мир - жестокая и глупая случайность, допущенная богом, никто не знает, почему мы здесь, птицы вспорхнут и улетят прочь, а мы пойдем дальше, надеюсь, наша Кэй не наделает глупостей, будет глупо, если она наделает глупостей, Уэскот я не могу этого сказать, она сойдет с ума, но Кэй и впрямь обольстительна, ничего не поделаешь, она притягивает к себе обольстителей, как птицы охотника или собаку". - "Что с вами?" - спросила мисс Уэскот. Она была удивлена, мисс Вернет ее не слушала. Мисс Уэскот отметила про себя, что лицо у Вернет как у изголодавшейся охотничьей собаки. "Я смотрю на птиц и больше ничего", - сказала мисс Вернет. "С каких это пор вы интересуетесь птицами?" - спросила мисс Уэскот. "Я интересуюсь нами", - сказала мисс Вернет. "Это воробьи, - сказала мисс Уэскот, - обыкновенные воробьи. Вы бы лучше подумали о всемирной истории". - "Это одно и то же, - сказала мисс Вернет, - то же самое происходит и у воробьев. И вы - лишь воробей, дорогая Уэскот, а Кэй, наш воробушек, вот-вот выпорхнет из гнезда". - "Не понимаю вас, - уязвленно сказала мисс Уэскот, - я вовсе не воробей". Филипп зашел в зал Старого замка, который государство приспособило для продажи вин в разлив, желая поддержать отечественное виноделие. Зал в этот час никогда не пустовал. Служащие бесчисленных министерств и ведомств заворачивали сюда, чтобы взбодриться, и, заправившись, шли домой, к своим женам и бессердечным детям, к еде, разогретой равнодушными руками. Здесь было царство мужчин. Здесь почти не было женщин. В зале сидели две женщины. Но не настоящие женщины, а редакторши из "Вечернего эха". Они вином заливали пожар своих заголовков. "Пора домой, - подумал Филипп, - пора вернуться к Эмилии". Но ему все еще хотелось послушать Эдвина" несмотря на неудачную встречу, столь мучительную для обоих. "Если я сейчас же не отправлюсь к Эмилии, мне сегодня вообще не попасть домой", - думал Филипп. Он знал, что Эмилия напьется, не застав его вечером дома. Он думал: "Тогда я запрусь один в пустой квартире и, окруженный зверями, тоже напьюсь, я напьюсь, если я вообще буду пить, ведь я уже давно не пью". В Старом замке были отличные вина. Но Филиппу уже не хотелось вина. Филипп умел веселиться, но у него пропала всякая охота к веселью. Он твердо решил вернуться к Эмилии. Эмилия была как доктор Джекиль и мистер Хайд из повести Стивенсона. Филипп любил доктора Джекиля, обаятельную и мягкосердечную Эмилию, но боялся и ненавидел отвратительного мистера Хайда, вечернюю и полуночную Эмилию, беспутную пьянчужку, исступленную Ксантиппу. Если он отправится домой сейчас же, он еще застанет доброго доктора Джекиля, если же он пойдет на доклад Эдвина, то его возвращения будет дожидаться мерзкий мистер Хайд. Филипп размышлял, сможет ли он перестроить свою жизнь с Эмилией, повернуть ее иначе. "Эмилия несчастлива по моей вине, почему я не могу сделать ее счастливой?" Он подумывал о том, чтобы расстаться с домом на Фуксштрассе, уехать из запущенного особняка, который действовал на Эмилию угнетающе. Он думал: "Мы поселились бы в одном из ее загородных домов, их все равно не продать, в них полным-полно съемщиков, съемщики не захотят съезжать, что ж, отлично, мы выстроим себе тогда домик в саду, другие так и делали". Он знал, что ничего не выстроит - ни домика, ни шалаша. Эмилия останется на Фуксштрассе. Она не сможет жить без семейных ссор, без надвигающейся, как рок, нищеты. Да и сам Филипп никогда бы не расстался с городом. Он может жить только в городе, пусть даже бедняком. Время от времени Филипп читал книги по садоводству и доказывал себе, что обретет покой, ухаживая за растениями. Он понимал, что это иллюзия. Он думал: "Живя за городом, в домике, построенном собственными руками, даже если б мы его и построили, мы бы совсем извели друг друга, а в городе мы все же любим друг друга, лишь делаем вид, что не любим". Он рассчитался за вино. К сожалению, он не заметил, что рядом с дамами из "Вечернего эха" сидел редактор "Новой газеты". Узнав, что Филипп не взял у Эдвина интервью, редактор набросился на него с упреками. Он выразил надежду, что Филипп пойдет хотя бы на доклад Эдвина и подготовит для "Новой газеты" краткий отчет. "Почему бы вам самому не пойти?" - спросил Филипп. "Ну вот еще, - ответил редактор, - языком трепать - это ваше дело. Уж потрудитесь, прошу вас". - "Такси оплатите?" - спросил Филипп. "Включите в накладные расходы", - сказал редактор. "Наличными", - сказал Филипп. Редактор вынул из кармана десять марок и протянул Филиппу. "После отчитаетесь", - сказал он. "Ну вот, докатился, - подумал Филипп, - продаю и себя и Эдвина". Напуганная дракой на площади и оглушенная непрерывным воем полицейских сирен, Мессалина заскочила в тихий бар при гостинице. Чтоб разрядить овладевшее ею напряжение, она должна посидеть в тишине. "Неужели здесь нет ни души?" - подумала Мессалина. Ей было страшно остаться одной. Из притона с проститутками и ворами она вернулась назад в места, отведенные для хорошего, как ей казалось, общества, того самого хорошего общества, у границ которого Мессалина занималась разбоем. Она никогда не порывала полностью с классом цивилизованных людей. Она ничем не поступалась. И хотела иметь кое-что вдобавок. Класс цивилизованных людей служил ей плацдармом, откуда она могла брататься и заключать кратковременный чувственный союз с нецивилизованным слоем, который она называла пролетариатом. Наивная! Ей стоило лишь обратиться к Филиппу, и он разразился бы потоком красноречивых жалоб на пуританские наклонности пролетариата. Филипп вовсе не вел распутной жизни. Мессалина считала его монахом. Но здесь было нечто другое. Филипп нередко сетовал: "Наступает пуританский век". При этом он, непонятно почему, ссылался на Флобера, который жаловался, что перевелись женщины легкого поведения. Женщины легкого поведения вымерли. Пуританство в рабочей среде Филипп рассматривал как несчастье. Филипп охотно поддержал бы ликвидацию собственности, но решительно выступил бы против любых ограничений легкомыслия. Впрочем, он различал женщин легкого поведения и женщин дурного поведения; к последним Филипп причислял всех тех, кого принято называть проститутками. "Эти люди словно с цепи сорвались, - думала Мессалина, - разве можно так дубасить друг друга?" В ее доме гости били друг друга эстетически безупречным образом и согласно установленному ритуалу. Мессалина посмотрела по сторонам. Похоже, бар действительно пуст. Нет, в самом дальнем углу сидели две девушки: Эмилия и американочка с зелеными глазами. Мессалина привстала на цыпочках. Огромный монумент угрожающе зашатался. Ей хотелось пошпионить за малышками. Девушки пили, смеялись, обнимались и целовались. Что там происходит? Почему на голове у Эмилии такая смешная шляпа? Прежде она никогда не носила шляп. Как многие неуверенные в себе люди, Мессалина всюду видела направленные против нее заговоры и почти не сомневалась, что у других есть тайны, в которые ее де желают посвящать. Зеленоглазая американочка заинтриговала Мессалину. Сперва разговаривала с Филиппом, теперь целуется с Эмилией. Они целуются, словно пансионерки. Кто эта обольстительная малышка? Где подцепили ее Филипп с Эмилией? "Может, они все ж зайдут ко мне вечерком, тогда разберемся", - подумала Мессалина. Но тут она увидела Эдвина и снова вскочила с места. Не удастся ли заполучить его на вечер? Эдвин был более крупной рыбой, правда не столь лакомой. Быстро войдя в бар, Эдвин направился прямо к стойке. Он что-то прошептал бармену. Бармен налил ему коньяку в большой винный бокал. Эдвин залпом осушил бокал. Он нервничал, думая о предстоящем выступлении. Он пытался заглушить свое волнение коньяком. У входа его уже ждала консульская машина. Дав обещание, он стал его пленником. Отвратительный вечер! И зачем он только согласился на это выступление! Тщеславие! Тщеславие! Тщеславие мудрых! Почему он не остался в своей обители, в своей уютной квартире, забитой книгами и антикварными вещами? Что заставило его покинуть свой дом? Зависть. Зависть к актерской славе и овациям, которые осыпают исполнителя главной роли. Эдвин презирал актеров, презирал исполнителей главных ролей и толпу, за счет которой и вместе с которой они существуют. Но, ах, это был такой соблазн, овации, толпа, молодежь, ученики, в этом было столько соблазна и очарования, особенно для Эдвина, который долгие годы провел за письменным столом, одиноким трудом пробиваясь к познанию и красоте, но также и к признанию. Опять эта женщина! Он видел ее на лестнице, журналистка-сплетница, баба-колосс, уставилась на него, надо бежать! А Кэй закричала: "Это Эдвин!! Разве ты не видишь? Идем скорей! Я опоздаю на его доклад. Где записка от Уэскот? Идем же! Я чуть не забыла!" Эмилия взглянула на Кэй с неожиданной злобой: "Ну и катись к своему Эдвину! Я и не подумаю! Ненавижу этих бумагомарателей!" - "Как ты смеешь так говорить! - закричала Кэй. - Он настоящий писатель!" - "Филипп - тоже настоящий писатель", - сказала Эмилия. "Кто такой Филипп?" - спросила Кэй. "Мой муж", - сказала Эмилия. "Она сумасшедшая, - подумала Кэй, - чего она хочет, она сумасшедшая, у нее ведь нет мужа, уж не думает ли она, что я так и буду сидеть с ней? Я уже совсем пьяная, хватит с меня сумасшедших женщин в моей туристской группе, и все ж она очаровательна, эта сумасшедшая немочка". Она закричала: "Мы еще увидимся!" Легким прощальным жестом она послала Эмилии воздушный поцелуй. Она бросилась стремглав к Эдвину. Она выпила виски; сейчас она заговорит с Эдвином, она попросит его дать ей автограф; кажется, у нее нет при себе книги Эдвина, где же книга? Где она ее оставила? Пусть Эдвин напишет ей несколько слов в блокноте бармена. Однако Эдвин уже торопился к выходу. Кэй побежала за ним. Эмилия подумала: "И Мессалина здесь, так мне и надо". Мессалина возмущенно смотрела вслед Кэй и Эдвину. Что здесь опять творится? Куда они несутся сломя голову? Не заговор ли это против Мессалины? Сейчас Эмилия ей все объяснит. Но Эмилия тоже исчезла, исчезла через заклеенную обоями дверь в стене. Лишь смешная шляпа, которая была на Эмилии, осталась лежать на столе рядом с пустыми стаканами. Осталась как пережитое разочарование. "Какое-то колдовство, - подумала Мессалина, - это какое-то колдовство, я совсем одна на свете". На миг обескураженная, она, качнувшись, шагнула к стойке. "Тройной!" - крикнула она. "Что именно, сударыня?" - спросил бармен. "Все что угодно. Я устала". Она действительно устала. Давно она уже так не уставала. Она вдруг почувствовала, что переутомилась. Но она не имеет нрава поддаваться усталости. Ей надо еще успеть на доклад Эдвина, она должна еще как следует подготовиться к вечеру. Она потянулась к фужеру, из которого выплескивалась прозрачная водка. Она зевнула. Утомительный день. Огни вечернего неба, заходящее солнце светили прямо в стекло небесно-голубого лимузина, и этот свет на миг ослепил Вашингтона и Карлу. Он ослепил их, но в то же время очистил и преобразил. Лица Карлы и Вашингтона посветлели. Вашингтон не сразу опустил теневой щиток. Они медленно ехали по берегу реки. Еще вчера Карла была способна размечтаться, что когда-нибудь они точно так же выедут на прогулку по Риверсайд-драйв в Нью-Йорке или к Золотым воротам в Калифорнии. Теперь же ее сердце успокоилось. Она уже не ехала навстречу сказочной квартире из американского журнала, квартире с креслами, телевизорами и автоматизированной кухней. Это была мечта. Сказочная мечта, столь мучившая Карлу, ибо в глубине души она всегда боялась, что не достигнет сказочной страны. Теперь она освободилась от груза своих несбыточных желаний. У себя в комнате она никак не могла опомниться. Когда Вашингтон повел ее к машине, она уже не висла у него на руке, как мешок, тяжелый мешок, наполненный чем-то мертвым. Теперь она освободилась. Освободилась, но не от ребенка, а от мечты. Она больше не мечтала о призрачном земном блаженстве и об иллюзиях жизни, которых достигаешь простым нажатием кнопки. Она снова верила. Она верила Вашингтону. Они ехали по берегу реки, и Карла верила, что они едут вдоль Сены. Сена не столь далека, как Миссисипи или Колорадо. Они будут чувствовать себя как дома на берегах Сены. Они оба станут французами, раз уж так получилось, она, немка, станет француженкой, а Вашингтон, чернокожий американец, станет французом. Французы рады, когда кто-нибудь хочет у них поселиться. Карла и Вашингтон откроют ресторанчик, маленький кабачок, "Washington's Inn", и вход туда будет открыт для всех. Их обогнала машина. В ней сидели Кристофер и Эзра. Кристофер радовался. Он приобрел в антикварном магазине чашку берлинской фарфоровой мануфактуры, чашку с изображением великого прусского короля. Он возьмет эту чашку с собой на берега Сены. В парижском отеле он подарит ее Генриетте. Генриетта обрадуется, когда он подарит ей чашку с изображением прусского короля. Генриетта - пруссачка, неважно, что теперь она американка. "Все эти национальные различия - дикость, - думал Кристофер, - давно пора с этим покончить, разумеется, любой из нас гордится родными краями, я горжусь местечком Нидлз на реке Колорадо, но ведь из-за этого я никого не убиваю". - "Я его убью, если ничего другого не останется, - думал Эзра, - возьму камень и убью его, а сам - в машину, щенка надо первым делом запихнуть в машину, и ни доллара он, лопух, не получит, главное, чтоб Кристофер не рассуждал, а сразу же дал полный газ". Вот уже несколько часов подряд Эзра озабоченно морщил свой лобик. Кристофер дал Эзре десять долларов. "Ну вот, теперь ты не потеряешься, - пошутил он, - а если и потеряешься, то десять долларов тебе помогут". - "Да-да", - сказал Эзра. Казалось, его это больше не интересует. Он равнодушно сунул в карман десять долларов. "Мы не опоздаем в пивной зал?" - спросил Эзра. "Чего тебе там надо? - полюбопытствовал Кристофер, Дался тебе этот пивной зал. Ты все время спрашиваешь, не опоздаем ли мы". - "Да нет, просто так", - сказал Эзра. Кристоферу нельзя рассказывать. Он будет против. "Доедем до места, а после повернем обратно", - наседал он на Кристофера. "Ну разумеется, мы повернем обратно. Кто нам помешает?" Кристоферу еще хотелось наскоро осмотреть мост. Он прочел в путеводителе, что с этого моста открывается романтический вид на речную долину. Кристофер находил, что Германия красива. Бехуде мог зайти в один из трех баров. С улицы они казались одинаковыми. Это были одинаковые домики-времянки, с одинаковыми бутылками на витрине и одинаковым прейскурантом. В них пили и закусывали стоя. Один бар принадлежал итальянцу, другой - бывшему нацисту, третий - старой проститутке. Бехуде выбрал бар бывшего нациста. Эмилия частенько заходит к этому бывшему нацисту выпить стаканчик. Это мазохизм с ее стороны. Бехуде прислонил велосипед к осыпающейся стене бара, изготовленной из прессованного щебня. У бывшего нациста были дряблые щеки, темные очки закрывали глаза. Эмилии здесь не оказалось. "Надо было зайти к старой проститутке", - подумал Бехуде, но он уже переступил порог бара старого нациста. Бехуде заказал водки. "Если у него нет водки, я смогу уйти". Но у бывшего нациста была водка. "Такому, как я, следовало бы минеральную воду, - думал Бехуде, - спортсмен, зря занялся психиатрией, разрушает мозг". Он выпил водку, и его передернуло. Бехуде не переносил спиртное. Но пил его порой из упрямства. Пил, закончив прием больных. Он подумал: "С-пустым-и-дряблым-кошельком". Это была студенческая песня. Бехуде ее никогда не пел. Он вообще не пел студенческих песен. Однако кошелек был и впрямь пустым и дряблым. И сам он был пустым и дряблым, он, доктор Бехуде, после каждого приема становился пустым и дряблым. Таким же, как его кошелек. Двое больных опять попросили у него в долг. Он не смог им отказать. Ведь он лечит людей от непрактичности. "Этот нацист - тоже пустой и дряблый", - подумал он. И заказал еще водки. "Скоро опять начнется", - сказал нацист. "Что начнется?" - спросил Бехуде. "Чиндрадада", - сказал нацист. Он сделал жест, каким ударяют в литавры. "Опять они всплыли, - подумал Бехуде, - что ни случись, все им на руку". Он еще глотнул водки - и его снова передернуло. Он расплатился. "Зайти бы еще к старой проститутке", - подумал он, но для старой проститутки у него уже не было денег. Эмилия стояла в баре старой проститутки. Она хотела пойти домой. Хотела вернуться домой трезвой. Когда она приходит пьяной, Филипп ругается, а иногда даже плачет. За последнее время Филипп стал каким-то истеричным. Боится за Эмилию, уж не помешался ли он? "Могу выпить хоть бочку", - сказала Эмилия. Она знала, что ее личность раздваивается для Филиппа на доктора Джекиля и мистера Хайда. Она бы с радостью пришла домой в образе доктора Джекиля, милого и доброго доктора. Она бы рассказала Филиппу, что выручила немного денег, заложив вещи в ломбарде, продав чашку и коврик. Из оставшихся у нее денег можно было бы наконец уплатить за электричество. А потом она бы рассказала Филиппу, что подарила украшение. Филипп понял бы ее правильно. Он понял бы также, почему она почувствовала себя такой свободной, надев украшение на шею зеленоглазой американке. Однако, в общем, получилось некрасиво. Филипп ей сразу же скажет: "Тебе надо было уйти. Надеть ей украшение и затем уйти". Филипп - психолог. Это и здорово и досадно. От него ничего не скроешь. Поэтому лучше рассказать ему все как было. "Почему я не ушла? Потому что ее губы так прекрасно пахли, они пахли свежестью и свободой прерии, разве я заглядываюсь на девушек? Нет, я вовсе не заглядываюсь на девушек, но я была бы не прочь немного пококетничать с ней, как с хорошенькой сестренкой, поцеловать, и погладить, и шепнуть зайди-сказать-мне-спокойной-ночи, и ей хотелось того же, мерзкий Эдвин, он все расстроил, во всех человеческих отношениях есть что-то мерзкое, если бы я сразу ушла, я чувствовала бы себя весь вечер превосходно, и зачем я заговорила с этой американкой? Теперь я ее ненавижу!" Однако не от расстройства чувств зашла на этот раз Эмилия к старой проститутке. Сегодня она бы совладала с желанием завернуть к ней в бар. Но ее сбили с пути. Неподалеку от гостиницы она наткнулась на бездомного щенка с веревкой, волочившейся следом. "Ах ты бедняга! - закричала она. - Тебя может задавить машина". Она поманила щенка к себе. Щенок учуял запах ее других зверей и тотчас же всем своим видом показал, что ищет, к кому бы пристроиться; он учуял, что Эмилия добра, и его нюх не подвел его. Эмилия поняла, что щенок голоден. Она повела его в бар старой проститутки и купила ему колбасы. А уже очутившись в баре, она выпила вишневки. Выпила крепкой, горьковатой вишневой наливки. Выпила потому, что ею владела горечь. Горечь неудавшейся жизни и горечь неудавшегося дня, горечь приключения с ожерельем, горечь дум о Филиппе и их квартире на Фуксштрассе. Старая проститутка говорила с ней приветливо, но тоже горько. Эмилия выпила вместе с ней. Эмилия предложила старой проститутке выпить. Старая проститутка была точно замерзшая струя воды. Огромная шляпа на ее голове напоминала застывшую водяную корону над фонтаном, а руки ее были в перчатках, обшитых черным стеклярусом. При каждом движении ее рук стеклярус на перчатках звенел, словно лед, так звенят льдинки в бокале, если его потрясти. Эмилия восхищалась старой проституткой. "Когда я состарюсь, как она, я буду выглядеть намного хуже, мне и наполовину так не сохраниться, и не будет у меня такого же бара, мои денежки перекочуют к ней, пропью все до копеечки за этой стойкой, она-то денежки зря не тратила, небось ни разу не пила на свои, всегда на чужие, за нее платили мужчины, а я пила и буду пить на свои". Щенок завилял хвостом. Он был очень умный, хотя, глядя на него, трудно было этому поверить. Он знал, что может разжалобить человеческое существо, принявшее участие в его судьбе. Он завоюет сердце женщины. Это лучше, чем завоевывать сердца мальчишек, капризных богов, способных на неожиданные выходки. Перспектива куда более заманчивая. Новая богиня добра. Подобно психиатру Бехуде, щенок пришел к мысли, что Эмилия - добрый человек. Эмилия не доставит ему разочарований. Она готова взять его к себе. "Ты будешь жить у тети, - сказала Эмилия. - Да-да, мой милый, запомни, мы уже не расстанемся". В баре итальянца стоял Ричард, склонившись над стойкой. Куда он попал? Он забрел сюда случайно. Дверь была открыта настежь. Он принял эту лавку за аптеку. Он подумал: "А что, если там девушка, совсем недурно, первый вечер в Германии - и уже с немецкой девушкой". Вместо этого он попал на поле сражения. Бутылки, стаканы и штопоры превратились в танки и укрепления, сигаретные пачки и спичечные коробки - в эскадрильи самолетов. Итальянец, хозяин бара, был заядлым стратегом. Он показывал молодому американскому летчику, как надо защищать Европу. После удачной обороны он перешел в наступление и разом нейтрализовал Восток. "Сбросьте несколько бомб! - кричал он. - Несколько бомб, и победа за вами!" Ричард пил вермут. Он с удивлением отметил, что у вермута горький вкус. Вермут напоминал по вкусу горький сироп. "Что, если этот малый прав, - думал Ричард, - так просто, всего несколько бомб, наверно, он прав, неужели Трумэну это не приходит в голову? Несколько бомб, почему в Пентагоне другого мнения?" Но тут Ричард призадумался; он призадумался, вспомнив то, что говорилось на уроках истории, или писалось в газетах, которые он читая, или звучало в речах, которые он слышал. Он сказал: "Гитлер ведь уже это делал, точно так же поступали и японские самураи: ночью переходили границу, атаковывали без предупреждения". - "Гитлер делал правильно, - сказал итальянец. - Гитлер был великим человеком!" - "Нет, - возразил Ричард, - он был гнусным человеком". Ричард побледнел: этот спор был ему неприятен и он чувствовал раздражение. Он прибыл сюда не для того, чтобы спорить. Как может он спорить? Разве он знает, что здесь произошло? Может быть, здешние люди смотрят на все по-другому? Но он прибыл и не для того, чтобы отрекаться от своих американских принципов, которыми он так гордился. "Я здесь не для того, чтобы действовать, как Гитлер, - сказал он. - Мы никогда не будем действовать, как Гитлер". - "Придется", - сказал итальянец. Он в ярости разрушил эскадрильи, танки и укрепления. Ричард оборвал беседу. "Мне надо в пивной зал", - сказал он. Он думал: "Здесь трудно владеть собой". Солдат, не желавший быть солдатом, убийца, не желавший убивать, смертник, мечтавший о более спокойной смерти, он лежал на жесткой койке в госпитале Святого духа, он лежал в свежевыбеленной палате, в монашеской келье, над ним висело распятие, у изголовья пылала свеча, рядом молился, преклонив колени, священник, позади священника на коленях молилась женщина, и лицо ее было строже, чем у церковнослужителя, ее сердце зачерствело так, что даже прощание с жизнью она, жрица безжалостной религии, считала грехом, в ногах стояла маленькая девочка и не отрываясь смотрела на него, и все новые и новые полицейские появлялись в комнате, словно статисты на сцене. На улице выли полицейские сирены. Полиция прочесывала квартал. Немецкая полиция и американская военная полиция искали великого Одиссея. Ангел смерти давно уже коснулся Йозефа своим крылом. Что ему до сирен на улице? Какое ему дело до полицейских двух национальностей из двух частей света? Когда он работал, он старался избегать полицейских. Он не ждал от них ничего хорошего. Полицейские вручали ему повестки о призыве в армию или делали строгие внушения. Лучше всего были, когда никто не интересовался Йозефом. Если его звали, значит, от него чего-то хотели, и, как правило, хотели того, что было Йозефу не по сердцу. Теперь его смерть взбудоражила весь город. Старый носильщик вовсе не хотел этого. Он в последний раз пришел в сознание. Он сказал: "Это - приезжий". Он произнес не обвинение. Он был рад, что это сделал приезжий. Вина искуплена, долг оплачен. Священник отпустил грехи. Эмми крестилась и шептала свое обычное "прости-нам-о-господи". Маленькая неистовая богомолка. Хиллегонда размышляла: вот лежит старик; он выглядит кротким; он мертв; смерть выглядит кроткой; смерть совсем не страшная; она кроткая и тихая; но Эмми считает, что старик умер грешником, грехи же должны быть отпущены; Эмми еще не совсем уверена, будут ли отпущены старику его грехи; бог еще не решил, отпустить грехи или нет; он в лучшем случае милостиво простит вину; бог очень строг; для него законы не писаны; перед богом ничем не оправдаешься, все будет грех; но если все грех, тогда ведь что ни делай, все бесполезно; если Хиллегонда будет вести себя дурно - это грех, но если она будет вести себя послушно, она все равно будет считаться грешницей; а почему этот человек дожил до старости, если он грешник; почему бог не наказал его раньше, если он действительно грешник, и почему он выглядит таким кротким? Значит, можно быть грешником и скрывать это от других; и, глядя на ближнего, не скажешь, кто он такой; никому нельзя верить. И у Хиллегонды вновь просыпалось недоверие к Эмми: можно ли верить Эмми, набожно шепчущей молитвы Эмми, а вдруг ее набожность - лишь личина, за которой прячется черт? Если бы Хиллегонда могла поговорить об этом с отцом, но ее отец глуп, сказал, что чертей вообще не бывает, может быть, он считает, что и бога нет? О, он плохо знает Эмми, черт существует. Все время находишься в его власти. Сколько полицейских: кто они, полицейские бога или полицейские черта? Сейчас они заберут старика, чтобы наказать его; его хочет наказать бог и хочет наказать черт. Под конец все сводится к одному. У мертвого старика нет выхода. Он уже не может скрыться. Он не может защитить себя. И убежать он тоже не может. Хиллегонде было жаль старика. Разве он виноват, что так вышло? Хиллегонда подошла к мертвому Йозефу и поцеловала ему руку. Она поцеловала руку, таскавшую множество чемоданов, морщинистую руку, которую перерезали желобки, густо пропитанные землей и грязью, войной и жизнью. "Ты его внучка?" - спросил священник. Хиллегонда разрыдалась. Жалобно всхлипывая, она уткнулась головой в сутану священника. Эмми прервала свою молитву и раздраженно сказала: "Она - актерское дитя, ваше преподобие. Ложь, игра и притворство у нее в крови. Накажите девочку, спасите ее душу!" Но прежде, чем священник, от испуга переставший гладить Хиллегонду по голове, ответил няне, из-под госпитальной койки, где лежал Йозеф, послышался голос. Музыкальный чемоданчик Одиссея, который был отставлен под кровать и некоторое время безмолвствовал, заговорил снова. Он говорил на этот раз английским голосом, мягко, тихо и внятно; это был красивый, хорошо поставленный, слегка жеманный голос оксфордского профессора, голос филолога, отметившего значение Эдвина и упомянувшего про его доклад в Американском клубе. Голос объяснил, что "Германии выпала редкая удача послушать мистера Эдвина, крестоносца духа, который прибыл в немецкий город, чтобы засвидетельствовать бессмертие духа, выступить в защиту духовной традиции и старой Европы, ибо со времен Французской революции, - в этом месте голос процитировал Якоба Буркхардта, - Европа переживает глубокий общественно-нравственный кризис и находится в состоянии хаоса и перманентной неустойчивости". Неужели Эдвин прибыл в Европу, чтобы вернуть ей равновесие, вывести ее из кризиса, упорядочить хаотический беспорядок и - разумеется, в духе старой традиции - начертать новые заповеди на новых скрижалях? Священник, который думал о жизни Йозефа, поддавшись волнению, охватившему прихожан из-за смерти старого носильщика, и который был по-своему тронут мрачной набожностью няни, ее окаменевшим липом, лишенным всяческой теплоты и радости и растроган всхлипываниями маленькой девочки, ронявшей слезы на его сутану, священнослужитель рассеянно слушал английский голос, голос из музыкального чемоданчика, стоявшего под смертным ложем, и его не покидало чувство, что голос рассказывает о лжепророке. Шнакенбах, жертва сонной болезни, учитель, уволенный из профессиональной школы, Эйнштейн, не получивший достаточного образования, провел вторую половину дня в читальном зале американской библиотеки. Одолеваемый сном, он дотащился до Американского клуба, каким-то чудом, точно ведомый ангелом, не попав под колеса трамваев, автомобилей и велосипедов. В читальном зале он обложился всевозможными изданиями по вопросам химии и фармакологии. Он хотел быть в курсе новейших исследований американских ученых; он хотел посмотреть, как далеко продвинулась великая Америка в изготовлении противоусыпляющих средств. Видно, и в Америке немало больных летаргией. Американцы тщательно разрабатывают проблему, как избавиться от сна. У них стоит поучиться. Шнакенбах многое брал на заметку. Он мелким почерком писал и вычерчивал структурные формулы; он производил вычисления; его интересовала молекулярная спектроскопия; он твердо помнил, что есть разные системы молекул, одни вращаются влево, а другие вправо, и что его цель - разгадать, в правую или в левую сторону вращается его жизнь, частичка всеобщей жизни, органическое соединение, способное мыслить "я", коим он, то есть Шнакенбах, какое-то время является, покуда его снова не поместят в великую реторту Вселенной. За этими-то размышлениями и настиг Шнакенбаха его враг, его недуг - сон. В читальном зале хорошо знали Шнакенбаха. Его не будили, его не пытались отвоевать у врага. В библиотеке бывали странные посетители. Читальный зал обладал огромной притягательной силой для бездомных бродяг, любителей посидеть в тепле, людей со странностями и детей природы. Дети природы приходили сюда босиком, обросшие волосами, с запущенной бородой, закутанные в покрывала из домотканого полотна. Они требовали книги про ведьм и дурной глаз, поваренные книги о растительной пище, брошюры о загробной жизни и индийских факирах или же углублялись в только что вышедшие труды по астрофизике. Они были космическими натурами, они щелкали орехи и грызли корнеплоды. Библиотекарша говорила: "Того и жди, они начнут мыть здесь ноги, впрочем, они вообще не моются". Американская библиотека была первоклассным учреждением. Сюда записывали совершенно бесплатно. Библиотека была доступна для каждого, почти как "Washington's Inn" - ресторанчик, который собирался открыть в Париже Вашингтон Прайс, негр и американский подданный, ресторанчик с вывеской "вход открыт для всех". Шнакенбах спал. Пока он спал, актовый зал клуба заполнялся. Послушать Эдвина собралось много народу. Пришли студенты, пришли молодые рабочие, несколько художников, которые из экзистенциальных убеждений носили окладистые бороды и не снимали с головы беретов, пришло философское отделение духовной академии, десяток крестьянских лиц, отмеченных духовностью, суровостью или наивностью, пришли два трамвайных кондуктора, бургомистр и судебный исполнитель, который причислил к своей клиентуре писателей, отчего и покатился по наклонной плоскости, а кроме того, пришло очень много нарядных и упитанных людей. Доклад Эдвина оказался событием общественного значения. Упитанные люди работали в радиоцентре, на киностудии или в рекламном бюро, поскольку им не посчастливилось обладать депутатским мандатом, занимать высокие посты в министерстве, не говоря уже о кресле министра, служить в оккупационной армии или в консульстве. Они все проявляли интерес к судьбам европейского духа. Городские коммерсанты проявляли, по-видимому, меньший интерес к судьбам европейского духа; они не прислали своего представителя. Зато прибыли создатели моды, женоподобные благоухающие мужчины, они пришли в сопровождении манекенщиц, стройных, прелестных куколок, которые могли вверить себя своим кавалерам без особых опасений. Бехуде сел рядом со священниками. Он подчеркнул этим жестом, что они - коллеги. Он думал: "В любую минуту мы сможем, если потребуется, оказать помощь психиатрическую и духовную, больные вне опасности". Мессалина и Александр обросли свитой. Они стояли возле эстрады, а столпившиеся вокруг фоторепортеры озаряли их вспышками. С ними был Джек. Он носил мятые летние брюки американского офицера и полосатый пуловер. Вид у него был непричесанный и расхристанный, как будто, напуганный звонком, он только что выскочил из постели. Рядом сшивался Крошка Ганс, его приятель, слегка накрашенный шестнадцатилетний юнец с белокурыми, как лен, волосами, одетый в голубой костюм, словно перед конфирмацией. Он держался скромно. Ледяными, водянисто-пустыми глазами он смотрел на Создателей моды и их куколок, Крошка Гане, маленький Ганс, везучий Ганс, он-то знал, где и чем можно поживиться. Затем появилась Альфредо, скульпторша. Ее напряженное, усталое и разочарованное личико, заостренное, как кошачья мордашка на египетской пирамиде, раскраснелось, будто она сама себе надавала пощечин, желая выглядеть вечером задорной и свежей. Рядом с Мессалиной Альфредо казалась маленькой и грациозной, и никто бы не удивился, если бы Мессалина взяла ее на руки, чтобы ей было хорошо видно. Александр принимал поздравления. Его поздравляли спесивые ничтожества и жалкие подхалимы. Они надеялись, что их фотографии попадут в газету: _Александр беседует с Пипином Коротким, Федеративное государство жертвует на культуру, открытие академии. Они говорили про любовь эрцгерцога, улучшить кинопродукцию в новой Германии, все дело в сценарии, писатели - в кинематографию_. "Представляю себе, какой это будет прекрасный фильм", - мечтательно говорила дама, муж которой издавал "Судебный бюллетень", зарабатывая тем самым достаточно денег, чтобы одевать свою супругу у женоподобных создателей моды. _Вампир в женском платье_. "Чушь собачья", - сказал Александр. "Ой, как вы смешно острите", - сладко пропела дама. "Не сомневаюсь, - подумала она, - не сомневаюсь, что это будет чушь, но зачем он говорит об этом так громко? Не обязательно же чушь собачья, бывает ведь серьезная и скучная чушь". _Спрос на неореализм падает_. В самом первом ряду сидели учительницы из штата Массачусетс. Они держали в руках блокноты. Они считали, что люди, озаряемые вспышками, - корифеи духовной жизни Европы. Им посчастливилось: они не видели фильмов с участием Александра. "Какой интересный вечер!" - сказала мисс Уэскот. "Цирк", - сказала мисс Вернет. Они украдкой поглядывали на широкую входную дверь, не появилась ли наконец Кэй. Отсутствие Кэй тревожило обеих. Эдвина провели на сцену через особую дверь. Подобно стрелкам, фотографы припали на одно колено и встретили Эдвина залпом вспышек. Эдвин поклонился. Он закрыл глаза. Он несколько секунд помедлил, не решаясь взглянуть в зрительный зал. У него слегка кружилась голова. Ему показалось, что он потерял дар речи и не сможет выдавить из себя ни слова. Он вспотел. Он вспотел от страха, но и от счастья тоже. Как много народу собралось его послушать! Его имя обошло весь мир. Он не склонен переоценивать свою известность. Но пришли же люди послушать, что он им скажет! Жизнь Эдвина ушла на духовную работу, он посвятил ее духу, он приблизился к духу, он воплотил в себе дух, теперь он может передать его другим: в каждом городе его приветствуют ученики, дух никогда не умрет. Эдвин положил рукопись на кафедру. Он придвинул к себе лампу. Он откашлялся. В этот момент широкая дверь еще раз открылась и по ступеням, ведущим в зал, сбежали Филипп и Кэй. Филипп встретил Кэй у самой двери. Распорядитель уже не хотел их впускать, но Филипп вынул репортерское удостоверение, выданное ему "Новой газетой", и, подчиняясь его магическому действию, распорядитель открыл перед ними дверь. Филипп и Кэй сели сбоку на откидные места, которые в дни театральных представлений предназначались для пожарника и полицейского. Но ни пожарник, ни полицейский не пришли на доклад Эдвина. Мисс Уэскот подтолкнула мисс Вернет. "Видели?" - прошептала она. "Это - немецкий поэт, только я не знаю его имени", - сказала мисс Вернет. "Вот с кем она шаталась все это время". Мисс Уэскот пришла в негодование, "Хорошо еще, если этим ограничилось", - язвительно добавила мисс Вернет. "Ужасно", - простонала мисс Уэскот. Она была готова сорваться с места в броситься к Кэй; ей казалось, что нужно позвать полицию. Но Эдвин снова откашлялся, и в зале воцарилась тишина. Эдвин Предполагал начать с античности, с древней Греции и Рима, он собирался упомянуть о христианстве, о влиянии библейской традиции на классический мир, он хотел сказать о Возрождении, с похвалой и упреком отозваться о французском рационализме восемнадцатого века, но увы! вместо слов в зале слышался лишь невнятный шорох, раздавались какие-то гортанные звуки, шум, треск и пощелкивание, словно от ярмарочной трещотки. Эдвин, стоя за кафедрой, сперва не заметил, что динамики вышли из строя. Он уловил беспокойство зала и почувствовал, что обстановка не благоприятствует духовной сосредоточенности. Он произнес еще несколько слов о значении полуострова, вытянувшегося перед Евразийским континентом, но его перебили. В зале стали стучать ногами и кричать, чтобы он говорил громче и отчетливее. У Эдвина появилось такое же ощущение, какое бывает у канатоходца, когда на самой середине каната он вдруг замечает, что не может двигаться ни вперед, ни назад. Чего хотят эти люди? Неужели они пришли, чтобы посмеяться над ним? Он замолчал и вцепился в кафедру. Это был бунт. Техника бунтовала против духа, техника, это дерзкое, испорченное, каверзное, беспечное детище духа. Кое-кто из энтузиастов кинулся на сцену, чтобы пододвинуть к Эдвину микрофон. Но оказалось, что вся звукоусилительная система клуба не в порядке. "Я беспомощен, - думал Эдвин, - мы все беспомощны, я положился на это идиотское и коварное звуковое устройство, но мог бы я выступать перед ними без этого изобретения, которое сделало из меня посмешище? Нет, я бы не отважился, мы больше не люди, мы - неполноценные люди, я не смог бы говорить, оказавшись с ними один на один, как Демосфен, мне необходимо пропустить свои мысли и голос через жесть и провода, как через фильтр". Мессалина спросила: "Ты видишь Филиппа?" - "Да, - сказал Александр, - надо будет поговорить с ним о сценарии. Сам он до этого не додумается". - "Вздор, - сказала Мессалина, - он и строчки написать не способен. Зато девочка. Милашка. Американочка. Он ее совратит. Что ты на это скажешь?" - "Ничего", - ответил Александр. Он зевнул. Еще немного, и он заснет. Пусть Филипп совращает кого угодно, если ему охота. "Уж его-то импотентом не назовешь", - подумал Александр. "Идиот", - прошептала Мессалина. Треск и помехи в звукоусилительной установке были слышны и в читальном зале. Они разбудили Шнакенбаха. Он тоже собирался пойти на доклад Эдвина, он тоже был неравнодушен к судьбам европейского духа. Он понял, что уже поздно и что доклад давно начался. Он встал пошатываясь и нетвердой походкой вошел в зал. Кто-то, приняв Шнакенбаха за долгожданного электромеханика, только что проснувшегося в подвале, неосмотрительно протянул ему микрофон. Шнакенбах вдруг увидел, что стоит перед целым залом; спросонья он решил, что перед ним класс, который он вел до того, как вынужден был уйти из профессиональной школы, и закричал в микрофон о том, что тревожило его больше всего на свете: "Не спите! Проснитесь! Пора!" "Пора", - думал Хейнц. Он держал площадь под наблюдением, район между пивным залом и кафе для солдат-негров. На площади было много полиции; на площади было слишком много полиции. Наряд военной полиции, охранявший вход в кафе, был усилен. В военную полицию брали особенно рослых и статных негров. Они носили белые гетры, белую портупею и белые перчатки. Они выглядели как нубийские легионеры Цезаря. Хейнц все еще не знал, как он выкрутится. Самое лучшее - выхватить доллары и убежать в развалины. В развалинах американский мальчишка его ни за что не разыщет. "Ну а если он захочет, чтоб я показал щенка? Он наверняка не вытащит доллары, пока я не покажу щенка". Досадно, что собака убежала. Сделка под угрозой. Но не отказываться же от сделки из-за того, что собака удрала? Смешить людей незачем. Хейнц отлично спрятался. Он стоял у входа в бар "Бродвей". Бар был закрыт. Вход не освещался. Владелец бара предпочел перебраться на настоящий Бродвей. В Новом Свете чувствуешь себя в безопасности. А в Старом Свете можно умереть. Умереть можно и в Новом Свете, но там умираешь в большей безопасности. Владелец бара "Бродвей" оставил в Европе страх, долги, мрак я голых девушек. Он оставил также могилы, огромную могилу, в которой лежали его убитые родственники. Фотографии голых девушек, забытые и заброшенные, продолжали висеть в темной подворотне на грязной стене. Девушки улыбались и игриво прикрывались легкой вуалью. "Американские потаскухи" - приписала рядом чья-то возмущенная рука. Девушки улыбались, игривые, как и прежде, игриво прикрываясь вуалью. Какой-то нацист намалевал на стене: "Проснись, Германия". Девушки улыбались. Хейнц помочился на стену. Мимо подворотни проходила Сюзанна. Она подумала: "Эти свиньи мочатся куда ни ступи". Сюзанна шла в кафе для солдат-негров. Чернокожие часовые из военной полиции попросили Сюзанну предъявить удостоверение. Они держали его в руках, затянутых в ослепительно-белые перчатки. Удостоверение было в порядке. Мимо кафе проехала машина военной полиции, в ней сидели белокожие. Белые полицейские прокричали своим черным коллегам очередную инструкцию. Белые полицейские выглядели менее элегантно, чем черные. По сравнению с черными полицейскими они имели жалкий вид. Сюзанна скрылась за дверью. Один из белых полицейских подумал: "У этих черномазых самые лучшие девки". В кафе играл немецкий оркестр. Кафе было бедным. Американский оркестр стоил слишком дорого. Поэтому играл немецкий оркестр, и играл вполне сносно. Это был оркестр капельмейстера Беренда. Оркестр играл всевозможные джазовые мелодии, а время от времени "исполнял марш альпийских стрелков или испанский вальс Вальдтейфеля. Марш очень нравился черным солдатам. Вальдтейфель нравился им меньше. Капельмейстер Беренд был доволен. Он с удовольствием дирижировал в клубах и кафе для американских солдат. Он находил, что ему отлично платят. Он был счастлив. Власта сделала его счастливым. Он бросил взгляд на Власту, которая сидела за столиком рядом с оркестром. Власта сидела, склонившись над шитьем. Иногда она отрывала глаза от работы и смотрела на Беренда. Тогда господин Беренд и Власта обменивались улыбками. У них была тайна: они пошли против всех и выиграли; они оба выступили против собственного окружения и его законов и разорвали кольцо предрассудков, грозившее сомкнуться вокруг них. Капельмейстер германского вермахта познакомился с маленькой чешкой в протекторате Богемия и Моравия. Он полюбил ее. С девушками спали многие. Но они презирали девушек, с которыми спали. Лишь немногие любили девушек, с которыми спади. Капельмейстер любил Власту. Сначала он сопротивлялся любви. "На что мне чешка?" - думал он. Но потом он влюбился, и любовь преобразила его. Любовь преобразила не только его, но и девушку, девушка тоже стала другой. Когда солдаты германского вермахта метались по Праге, словно загнанные звери, Власта прятала господина Беренда у себя в сундуке, а затем бежала вместе с ним из Чехословакии. Власта от всего отказалась; она отказалась от своей родины; господин Беренд тоже отказался от многого; он отказался от своей прожитой жизни; они оба чувствовали, что оторваны от прошлого, они были свободны, они были счастливы. Если бы им раньше сказали, что можно жить так свободно и счастливо, они бы не поверили. Оркестр играл диксиленд. Под управлением капельмейстера Беренда он играл одну из первых джазовых композиций, играл ее на немецкий, романтический лад, в духе "Вольного стрелка". Оркестр показался Сюзанне скучным. Бледнолицые идиоты взяли слишком спокойный темп. Оркестр не мог сыграть того, что Сюзанна называла сильной музыкой. Ей хотелось хмеля, хотелось вихря; она хотела отдаться хмелю и вихрю. Досадно, что все негры похожи друг на друга. Как тут разобраться? Всегда лотом уходишь не с тем, с кем надо. На Сюзанне было платье из полосатого шелка. Она носила платье, как рубашку, на голом теле. Она выберет того, кого захочет. Здесь каждый будет рад уйти вместе с ней. Сюзанна искала Одиссея. Она украла у него деньги, но Цирцея, сирены и, может быть, Навзикая, которыми она была, заставляли ее вернуться назад к Одиссею. Она не могла оставить его в покое. Она украла у него деньги, но она не предаст его. Она никогда не предаст и никогда не выдаст, что это он убил Йозефа. Она не знала, действительно ли Одиссей убил Йозефа камнем, но она это допускала. Сюзанна не жалела мертвого Йозефа. "Все мы умрем". Но она предпочла бы, чтобы Одиссей убил кого-нибудь другого. Например, Александра или Мессалину. Но пусть он даже убил, она должна быть с ним рядом, "мы должны держаться вместе, ведь столько вокруг свиней". Сюзанна, ненавидела мир, который, как ей казалось, отверг ее и надругался над ней. Сюзанна любила каждого, кто восставал против этого ненавистного ей мира, кто наносил хотя бы один удар по холодному и безжалостному порядку. Сюзанна верна. Она надежный товарищ. На Сюзанну можно положиться. С ней не надо бояться полиции. Хейнц прижался к стене с голыми девушками. У входа в бар прохаживался немецкий полицейский. Немецкие и американские полицейские были в этот вечер как осы, вспугнутые из своего гнезда. Какой-то негр прикончил не то шофера такси, не то носильщика. Хейнц не знал точно. Об этом говорили в Старом городе. Одни настаивали, что это шофер такси, другие утверждали, что носильщик" "Откуда у носильщика деньги?" - думал Хейнц. Он выглянул из подворотни и увидел небесно-голубой лимузин Вашингтона, подъехавший к кафе. Из него вышли Вашингтон и Карла. Они прошли в кафе. Хейнц удивился. Вашингтон и Карла давно уже не бывали в кафе. Карла не хотела туда ходить. Она отказывалась посещать кафе, переполненное шлюхами. Наверно, что-то произошло, если Вашингтон снова привез сюда Карлу. Произошло что-то очень серьезное, но что именно, Хейнц не знал. Он забеспокоился. Неужели они собрались в Америку? Возьмут ли его с собой? Или не возьмут? Хочет ли он, чтоб его взяли? Он не знал. Пожалуй, лучше всего пойти сейчас домой и в постели поразмышлять о том, хочет ли он в Америку. Он, наверно, заплакал бы в постели. А может быть, од стал бы читать Карла Мая и грызть шоколад. Стоит ли верить Карлу Маю? Вашингтон уверяет, что индейцы остались только в голливудских фильмах. Идти ему домой или нет? Лечь или не ложиться в постель? Да и вообще, стоит ли ломать голову над этими проблемами? На площадь выехала машина, похожая на самолет. Сторож указал ей место на стоянке. Из машины вышли Кристофер и Эзра. Эзра огляделся. Значит, все же приехал. И он заинтересован в сделке. Отступления для Хейнца нет. Он уже не ляжет в свою постель. Отказаться теперь от сделки - трусость. Кристофер направился в пивной зал. Эзра медленно шел позади Кристофера. Он поминутно оглядывался. Хейнц подумал: "Не подозвать ли его?" Потом прикинул: "Нет, еще рано, пусть старый янки, его папаша, сначала сядет и закажет пиво". "Какой он молоденький, этот парень, совсем молодой янки, - думала девушка, - он первый вечер в Германии, а я его уже знаю". Девушка была хорошенькая. У нее были темные волосы и ослепительно-белые зубы. Ричард познакомился с ней на центральной улице. Это она устроила так, что он подошел к ней. Она поняла, что Ричард ищет знакомства с какой-нибудь девушкой, но слишком робок, чтобы завязать разговор. Она пришла к нему на выручку. Девушка как бы случайно попалась ему навстречу. Ричард догадался, что она хочет облегчить ему первый шаг. Девушка ему понравилась, но он подумал: "Что, если она больная?" В Америке ему посоветовали избегать случайных знакомств. Американских солдат, покидающих родину, всегда предостерегают от таких знакомств. Но он подумал также: "Мне ведь от нее ничего не надо, а может быть, она вовсе и не больная". Она не была больной. И кроме того, не была уличной девкой. Ричарду повезло. Девушка работала продавщицей в универмаге на привокзальной площади. Она продавала носки. Универмаг прилично зарабатывал на носках. Девушка зарабатывала гроши. Заработанные ею гроши она отдавала родителям. Но она не испытывала ни малейшего желания сидеть вечерами дома и слушать музыку по выбору отца: ежедневную передачу "Гори-светлячок-гори", невыносимо нудный концерт по заявкам, прочнейшее наследство "великогерманского рейха". Пока горел светлячок, отец читал газету. Он говорил: "При Гитлере было иначе! Размах чувствовался". Мать кивала. Она думала об их прежней, дотла сгоревшей квартире; да, размах чувствовался, особенно в поднявшемся до небес пламени. Мать думала о приданом, которое всегда берегла: оно сгорело без остатка. Она не могла забыть про бельевой шкаф с приданым, но остерегалась возражать отцу; отец служил швейцаром в Объединенном банке, он был человек с положением. После носков и музыки по программе "Светлячка" девушка пыталась хоть немного встряхнуться. Ей хотелось пожить. Пожить собственной жизнью. Девушка не хотела, чтобы ее жизнь была такой же, как жизнь ее родителей. Жизнь ее родителей не достойна подражания. Ее родители - банкроты. Они бедны. Они нежизнерадостны, они несчастливы и мрачны. Они сидят помрачневшие, в мрачноватой комнате, под звуки музыки, бодрой до помрачения. Девушка мечтала о другой жизни, о других развлечениях и - уж если ей суждено их иметь - о других переживаниях. Американские юноши ей нравились больше, чем немецкие. Американские юноши не напоминали девушке о мрачном быте, который ее окружал. Они не напоминали девушке о том, о чем она и думать не могла без отвращения: вечные неудобства, вечная теснота в квартире, необходимость по-одежке-протягивать-ножки, затаенная в людях злость, всеобщее раздражение, подавленность и уныние. Американских юношей овевал другой воздух - воздух дальних краев, за ними лежала загадочная чужбина, откуда они пришли, и поэтому они казались намного красивее. Американские юноши были приветливы, наивны и беззаботны. Судьба и страх, сомнения и безнадежность не отягощали их. Их не отягощало прошлое. К тому же девушка знала, сколько зарабатывает служащий в универмаге; знала о лишениях, которые он претерпевает, когда хочет купить себе новый костюм, готовый костюм, сшитый безвкусно и грубо, в котором он будет выглядеть еще более несчастным. Когда-нибудь она выйдет замуж за переутомленного, разочарованного, безвкусно одетого человека. Но сегодня ей не хотелось об этом думать. Она с радостью пошла бы на танцы. Но Ричард хотел в пивной зал. Что ж, в пивном зале тоже бывает весело. И вот они пришли в пивной зал. Но в пивном зале звучала все та же музыка: "Гори-светлячок-гори". Зал был переполнен. Содружество немцев и ненемцев шумело, оглашая ревом его прославленный, не раз воспетый уют. Из огромных бочек струилось и пенилось пиво; оно струилось и пенилось непрерывным потоком; бочки не затыкались; официанты подставляли под струю кружки, убирали, едва они наполнялись, обтирали, уже держа наготове следующую. На пол не проливалось ни капли. По восемь, по десять, по дюжине кружек подавали официантки на столы. Шел праздник в честь, бога Гамбринуса. Люди чокались, пили до дна, ставили на стол пустые кружки и ждали, когда их вновь наполнят. В пивном зале играл оркестр горцев. Это были немолодые мужчины в кожаных шортах, открывавших волосатые покрасневшие колени. Оркестр играл "Гори-светлячок-гори", играл "Мальчик-розу-увидал". Все дружно подпевали, брались за руки, вскакивали, залезали на скамейки, подымали кружки и ревели нараспев и с чувством "Розу-на-лужайке". Затем опять садились. Опять пили. Пили отцы, пили матери, пили маленькие дети; вокруг чана с грязной посудой стояли старики; они искали кружки с недопитым пивом и, найдя, жадно опрокидывали в себя. Все говорили об убийстве шофера. Какой-то черный солдат убил шофера такси. Речь шла, разумеется, о смерти Йозефа; однако молва превратила носильщика в шофера такси. Видимо, молва сочла, что носильщик как жертва убийства слишком ничтожен. Общее настроение было не в пользу американцев. Кругом ворчали, ругали жизнь, прорывалось недовольство. Пиво разжигает национальное самосознание немцев. В некоторых странах национальная гордость проступает под действием вина, в других - под, действием виски. В Германии же именно пиво пробуждает любовь к отечеству, тяжело одурманивая немецкие головы. К отдельным представителям оккупации, подавшим на шабаш в пивной зал, здесь относились по-соседски дружелюбно. Американцы нередко захаживали в пивной зал. Они говорили, что чувствуют себя там уютно и безмятежно. Некоторые даже утверждали, что по уюту и безмятежности пивной зал превосходит все, что они о нем читали или слышали. Оркестр заиграл "Баденвейлерский марш", любимый марш покойного фюрера. Стоило поставить каждому оркестранту по кружке пива, как начинал звучать этот марш, под звуки которого Гитлер всегда входил в зал собраний национал-социалистской партии. Марш был музыкой истории, недавней и роковой. Весь зал рванулся, вздымаясь как единая, переполненная восторгом грудь. Люди, рванувшиеся с мест, не были нацистами. Они были любителями пива. Только порыв заставил их всех подняться. Ведь это лишь потехи ради! К чему серьезничать? Зачем думать о прошлом, о похороненном и забытом? Американцы тоже поддались порыву. Американцы тоже поднялись. Американцы подтянули, напевая любимую мелодию фюрера, отбивая такт ногами и кулаками. Уцелевшие немецкие солдаты обнимались с американскими солдатами. То было теплое, чисто человеческое братание, начавшееся само собой, без дипломатических переговоров и политических интриг. _Братание запрещено, братание разрешается, неделя добрососедских отношений_. Кристофер был в восхищении. Он думал: "Почему такие сцены отталкивают Генриетту? Почему она не может забыть? Жаль, что ее сейчас здесь нет, здесь восхитительно, здесь прекрасные люди". Эзра разглядывал оркестр, он разглядывал людей. Его лобик наморщился еще сильнее, стал совсем узким, совсем маленьким. Он был готов закричать. Он в дремучем лесу! Здесь каждый человек - дерево. Каждое дерево - дуб. А каждый дуб - великан, злой великан из сказки, с дубиной в руке. Эзра чувствовал, что не сможет пробыть в этом лесу долго. Он не сможет долго сдерживать страх. Если в ближайшие несколько минут не появится мальчишка с собакой, он закричит. Он закричит и убежит прочь. Между столами протискивалась фрау Беренд. Она искала Ричарда, молодого американского родственника, сына того, кто слал ей посылки, как знать, не вернутся ли трудные времена, _конфликт обостряется_, родственники должны держаться друг за друга. Как глупо поступил молодой человек, пригласив ее в пивной зал! Почти за каждым столом - по американцу. Они сидят здесь так же, как сидели ваши солдаты, - совсем как солдаты вермахта, только без той выправки, сидят в ужасных позах, кому как удобно. "Слишком много свободы, вот и одичали", - подумала фрау Беренд. Она спрашивала молодых американцев: "Ты случайно не Ричард? Я - тетя Беренд!" В ответ она встречала недоумение или хохот. Некоторые кричали: "Присаживайся, мамаша!" - и пододвигали ей кружку с пивом. Какой-то парень, пузатый, как бочка, шлепнул ее по заду. "Ну и солдаты же у них, это все машины да самолеты, а сами бы они ни за что не победили". Фрау Беренд продолжала поиски. Она должна разыскать Ричарда. Нельзя, чтоб Ричард пересказал дома все то, что сообщила ему эта ехидна, лавочница. Фрау Беренд должна разыскать Ричарда. Она увидела его рядом с девушкой, хорошенькой брюнеткой. Они пили пиво из одной кружки. Левая рука девушки лежала на правой руке юноши. Фрау Беренд думала: "Он или не он? Наверно, он, по возрасту это он, но это невероятно, не может быть, чтоб это был он, как мог он привести сюда эту брюнетку, ведь он назначил здесь свидание своей тете?" Ричард заметил, что его разглядывает какая-то женщина. Он испугался. Он подумал: "Это она и есть, женщина с рыбьим лицом и есть моя тетка с негритянской дочкой, я не любопытен, сам навязываться не стану". Он повернулся к своей девушке, обнял ее и поцеловал. Девушка подумала: "Надо быть осторожней, он не такой робкий, как кажется, а я-то боялась, что он начнет целоваться только в парадной". Губы девушки были с привкусом пива. Губы Ричарда тоже были с привкусом пива. Пиво было отличное. "Это не он, - думала фрау Беренд, - он никогда не стал бы себя так вести, даже если он вырос в Америке, он не стал бы себя так вести". Она села на стул, все еще не решаясь попросить пива. Пить пиво - излишний расход. Фрау Беренд была равнодушна к пиву. Но ей хотелось пить, к тому же ее одолевала усталость. Ничего не заказать значило бросить вызов официантке и залу, а на это у нее уже не было сил. Карла и Вашингтон решили пойти в негритянское кафе, чтобы отпраздновать будущее, будущее, когда каждый сможет войти куда пожелает. В этот вечер они верили в будущее. Они верили, что к ним придет будущее, когда каждый, кто бы он ни был и как бы ни жил, сможет войти куда пожелает. Карла была музыкальна. И, услышав джазовую музыку, напоминавшую ей "Вольного стрелка", она, еще не видя, по манере исполнения догадалась, что дирижирует ее отец. Еще вчера Карле было бы неприятно встретить капельмейстера в негритянском кафе, а при мысли, что отец увидит ее там с Вашингтоном, она пришла бы в ужас. Теперь же встреча вызвала в ней иные чувства. Они - люди. А люди рассуждают иначе. В перерыве Карла поздоровалась с отцом. Господин Беренд обрадовался, увидев Карлу. Он был слегка смущен, но справился со смущением и познакомил Карлу с Властей. Власта тоже смутилась. Все трое были смущены. Но никто из них не подумал ничего плохого. "Я здесь с другом, - сказала Карла. Она показала на Вашингтона. - Мы уезжаем в Париж", - сказала она. Однажды капельмейстер тоже едва не попал в Париж. Во время войны его должны были направить в Париж. Но направили в Прагу. Господин Беренд подумал: "Правильно ли поступила Карла, полюбив негра?" И не решился ответить самому себе. Наверно, этот негр - хороший человек. Иначе Карла не стала бы с ним жить. На миг в каждом из них проснулось горькое сомнение. Они подумали: "Мы все на дне, вот почему нас тянет друг к другу". Но они чувствовали себя легко в этот вечер и потому сумели заглушить сомнения и побороть мрачные предчувствия. Они остались друзьями и продолжали любить. Господин Беренд сказал: "Сейчас ты будешь удивлена. Ты увидишь, что и твой отец умеет играть "Hot-Jazz", настоящий современный джаз". Он снова поднялся на эстраду. Карла улыбнулась. Власта тоже улыбнулась. Бедный отец. Воображает, что исполнит настоящий джаз. Настоящий джаз умеют исполнять только негры. Оркестр господина Беренда заиграл. Застонали духовые инструменты, и забил барабан. Затем вступили трубы. Громко, но зато красиво. Сюзанна нашла Одиссея. Он с риском для себя проник в кафе. Он ради нее покинул места, где прятался, и, минуя ловушки, расставленные полицейскими, с риском для себя проник в кафе. Сюзанна знала, что Одиссей придет; им достаточно было слова, возгласа, чтобы договориться, и вот он пришел. Сюзанна, а также Цирцея, сирены и, может быть, Навзикая, которыми она была, обвились вокруг Одиссея. Под дикий джаз-оркестр они, танцуя, скользили по паркету; они слились воедино, превратившись в четвероногую извивающуюся змею. Они были оба возбуждены. Возбуждены тем, что пережили в этот день. Одиссею пришлось бежать, ему пришлось скрываться, враги не смогли его схватить, великий, хитроумный Одиссей ускользнул от сыщиков, он пленил Сюзанну, Цирцею, сирен или был сам пленен ими, а может быть, он покорил Навзикаю. Могло ли это не возбуждать? Это возбуждало. Возбуждало их обоих. Все с восхищением смотрели на змею с четырьмя ногами, плавно и гибко извивающуюся змею. Тела сплелись воедино, их уже никогда не разъять. Четыре ноги было у этой змеи и две головы, два лица, черное и белое, но никогда не будет меж ними вражды, никогда не поднимутся змеиные головы, обдавая друг друга ядовитой пеной, они никогда не предадут друг друга, змея будет жалить лишь тех, что вокруг. Он не Красная Змея, он - Охотник. Красная Змея - это рыжеволосый американский мальчишка. Охотник должен перехитрить Красную Змею. Хейнц забрался в развалины какого-то дома. С рухнувшей стены можно было заглянуть внутрь пивного зала. Прерия колыхалась. Стада буйволов мелькали в траве. Свет ламп, точнее, фонарей, подвешенных к гигантским автомобильным колесам, брезжил, словно в тумане. Испарения, поднимавшиеся от человеческих тел и пива, застилали его. Хейнц ничего не мог различить. Охотник должен спуститься с Голубых гор. Придется пробираться по прерии тайными тропами. Он крался, прячась под столами и скамейками. Внезапно он обнаружил врага, которого не ожидал здесь встретить. Он был застигнут врасплох. В пивном зале сидела фрау Беренд и лила пиво. Хейнц терпеть не мог свою бабку. Она собиралась отдать его в детский дом. Фрау Беренд - опасная женщина. Что она здесь делает? Неужели она ходит сюда каждый вечер? А может, она пришла сюда для того лишь, чтобы выследить Хейнца, подозревая, что он пробирается "тропой войны"? Нельзя, чтобы она его увидела. Но его так и подмывало устроить фрау Беренд какую-нибудь каверзу. Этим он проверит свое мужество. Он не имеет права уклониться от испытания. Оркестр заиграл "Ты-лиса-украла-гуся". Зал снова поднялся. Все взялись за руки и запели песню. Два лысых торговца подхватили фрау Беренд, и она тоже запела: "Так-отдай-добром". Хейнц решил вылить пиво из кружки фрау Беренд. Он подкрался ближе и оказался позади фрау Беренд и толстых лысых торговцев. Но, протиснувшись к фрау Беренд совсем вплотную, он не решился взять ее кружку и вылить из нее пиво. Зато он взял полный стакан водки, стоявший рядом с кружкой, и вылил всю водку в пиво. И тут же исчез. Он вновь превратился в Охотника, подстерегающего Красную Змею. Эзра вспотел. Он весь дрожал. Он думал, что задохнется. Его отец тоже стал великаном, одним из немецких великанов в волшебном немецком лесу. Кристофер стоял вместе с другими и пел: "А-не-то-придет-охотник-за-тобой-с-ружьем". Он не знал слов, ему было трудно их выговорить, но он старался их петь, и немецкий сосед все время помогал ему, чокался с ним и произносил слова отчетливее, деля их на слоги, назидательно, "за тобой-с-ружьем", и Кристофер кивал, и смеялся, и, повернувшись к соседу, поднимал свою пивную кружку, а потом Кристофер я сосед заказали сосиски с редькой и вместе ели сосиски с редькой, и Кристофер не подозревал, как страшно его сынишке. Охотник нашел их. Перехватив взгляд Красной Змеи, он подал знак. Час настал. Эзра не сможет уклониться от боя. Немецкий мальчишка - его противник, выставленный против него лесными великанами. Он должен помериться с ним силами. Он должен с ним сразиться. Если он одолеет мальчишку, можно считать, что он одолел лес. "Я" пойду к машине", - сказал Эзра. Кристофер сказал: "Чего тебе надо в машине? Оставайся здесь". - "Лучше посижу в машине, - сказал Эзра. - Приходи скорее. Нам надо вернуться домой. Как можно скорее вернуться домой". Кристофер подумал: "Эзра прав, ему здесь не нравится, это не для ребенка, он слишком мал, допью пиво и отвезу его в гостиницу, я всегда успею вернуться, если мне еще захочется пива, когда Эзра заснет, я смогу вернуться и посидеть здесь еще". Ему здесь понравилось. Пивной зал ему очень понравился. Ему также понравилась мысль вернуться и посидеть здесь еще. Молва достигла фрау Беренд. Какой-то негр убил человека, все негры - преступники, истошно выли весь день сирены, полиция ищет негра. "Позор, - сказала фрау Беренд. - Они словно дикие звери. Словно дикие, хищные звери. Это по ним видно. Я бы вам такое могла порассказать". Торговец, сидевший по левую руку от фрау Беренд, подозревал, что это она выпила его водку. Он думал: "Гляди-ка, старуха, а какая бодрая, выпила под шумок мою водку и хоть бы что". Он счел, однако, что взгляды у фрау Беренд вполне пристойные. Пусть она выпила его водку, но взгляды у нее вполне пристойные, он готов поставить ей еще стопочку. Фрау Беренд думала: "Я бы не смогла им рассказать, себя пересилить трудно, но если б я им все рассказала..." Она представила себе, как удивились бы и возмутились торговцы. Она думала: "Отец спутался с заграничной девкой, а дочь - с негром". А американский племянничек? Племянничек смотался. Одурачил ее. Он так и не появился в пивном зале. Фрау Беренд обозленно хлебнула из кружки. С этими иностранцами все выходит шиворот-навыворот. В глиняных кружках никогда не видно, сколько вылито и сколько осталось. Неужели "на уже выпила все свое пиво? Да, действительно; зал, музыка, люди, песни, возбуждение, злость, преступления негров - тут поневоле захочешь пить. Торговец справа тоже нашел, что у фрау Беренд правильные взгляды. Ее кружка пуста. Он предложит ей выпить еще одну кружку пива. Эта женщина еще не так стара. И неплохо выглядит. Но главное, что она рассуждает правильно. А это - важнее всего. Чего надо здесь этим неграм? Какой позор! У них, торговцев, среди покупателей нет черномазых. "Где собака? - спросил Эзра. - Я хотел бы на нее взглянуть". Красная Змея хочет, чтоб ему показали собаку. Охотник опасался этого. Все может сорваться из-за проклятой собаки - взяла и улизнула. Хейнцу надо выиграть время. Он сказал: "Пройдите, пожалуйста, в этот дом. Тогда я покажу вам собаку". Ребята держались чопорно и с достоинством. Разговаривая друг с другом, они, казалось, употребляли заученные фразы из путевого словаря для светских людей. Хейнц повел Эзру в развалины дома. Он вскарабкался на рухнувшую стену. Эзра следовал за ним. Он не удивился, что Хейнц повел его в развалины. Эзра тоже хотел выиграть время. У него пока еще тоже не было определенного плана. Его беспокоило, сумеет ли Кристофер вовремя подойти к машине. Он должен вовремя подойти к машине и быстро отъехать. Все зависит от того, насколько быстро Кристофер сумеет отъехать. Они сидели на рухнувшей стене и смотрели внутрь пивного зала. Некоторое время это их занимало. "Мы могли бы сделать пращу и метать камни в окно, камни в прерию, камни в буйволов", - думал Хейнц. "Отсюда великаны кажутся не такими страшными", - думал Эзра. "Дольше тянуть бессмысленно", - подумал Хейнц. Им овладел безумный страх. И зачем он только впутался в это дело? Но раз уж он впутался в это дело, он обязан довести его до конца. Он спросил: "Десять долларов с вами?" Эзра кивнул. Он подумал: "Сейчас начнется, надо победить". Он сказал: "Позовете ли вы собаку, если я покажу вам десять долларов?" Хейнц кивнул. Он чуть-чуть отступил к краю стены. Отсюда легко будет спрыгнуть вниз. Выхватить деньги и спрыгнуть. Спрыгнуть на стену пониже - и бегом через развалины на Беккергассе. Американский мальчишка не догонит его. Он провалится в развалины. Упустит время. На Беккергассе Хейнца ему не поймать. Эзра сказал: "Можно мне будет взять щенка в пивной зал и показать его моему отцу?" Он подумал: "Как только щенок окажется у меня в руках, надо бежать к машине, главное, чтоб Кристофер сразу же отъехал". Хейнц сказал: "Сперва прошу вас дать мне десять долларов". Он подумал: "Ты мне их только покажи, уж я тебе потом покажу". Эзра сказал: "Сначала пусть мой отец посмотрит собаку". - "Да у вас просто нет денег!" - закричал Хейнц. "Деньги у меня есть, - сказал Эзра, - но я дам их вам не раньше, чем мой отец посмотрит собаку". - "Осторожничает, собака", - подумал Хейнц. Враг был хитер. Красная Змея оказался хитрее, чем предполагал Хейнц. "Вы получите собаку лишь в том случае, если дадите мне деньги". - "Тогда ничем не могу вам помочь", - сказал Эзра. Его голос дрожал. Хейнц снова закричал: "У вас нет денег!" Он почти плакал. "Деньги есть!" - закричал Эзра. Его голос захлебнулся. "Тогда покажите! А ну, покажи, собака, гад паршивый, покажи, если есть!" Хейнц не выдержал напряжения. Он сорвался с учтиво-светского тона. Он бросился на Эзру. Эзра дал ему сдачи. Началась драка. Они дрались на обломках рухнувшей стены, которая от яростных движений и ожесточенных толчков начала осыпаться. Ссохшаяся во время пожара известка, скреплявшая камни, высыпалась из пазов, и стена обвалилась вместе с дерущимися мальчишками. Они закричали. Они звали на помощь. Они звали на помощь по-немецки и по-английски. Полицейские на площади услышали крики. Немецкая полиция услышала крики, и американская военная полиция услышала крики. Негры-полицейские тоже услышали крики. Пронзительно завизжала сирена американского полицейского джипа. Ей ответили сирены немецких патрульных машин. Визг сирен проник в пивной зал и всколыхнул разгоряченные пивом души. Всесильная молва, ткущая несчастья, снова подняла голову и огласила весть. Негры совершили новое преступление. Они заманили ребенка в развалины и там убили. На место преступления прибыла полиция. Найден изувеченный труп ребенка. Голос толпы вторил молве. Молва и голос толпы произносили хором: "Как долго еще мы будем это терпеть? Как долго еще мы будем с этим мириться?" Негритянское кафе раздражало многих. Раздражали девушки и женщины, которые сходились с неграми. Негры в военной форме, их собственное кафе, их девушки - вот он, черный символ поражения и бесчестия, свидетельство унижения и позора! Несколько секунд толпа медлила. Не хватало фюрера. Первыми рванулись к выходу несколько парней. За ними ринулись остальные, с красными лицами, возбужденные, тяжело дыша. Кристофер как раз собирался идти к машине. Он спросил: "Что случилось? Куда все домчались?" Сосед, с которым Кристофер ел редьку, сказал: "Негры убили ребенка. Ваши негры!" Он встал и вызывающе посмотрел на Кристофера. Кристофер закричал: "Эзра!" Он выбежал на площадь вместе с толпой, крича: "Эзра!" Его голос потонул в реве возбужденных голосов. Он не мог пробиться к своей машине. Он подумал: "Почему на площади нет полиции?" Вход в негритянское кафе не охранялся. За огромными стеклами окон полыхали красные занавески. Слышалась музыка. Музыка господина Беренда, исполнявшего "Аллилуйя". "Долой черномазых! Долой их музыку!" - послышался голос толпы. "Долой, долой!" - кричала фрау Беренд. Оба лысых торговца поддержали ее. Фрау Беренд слегка качало, но взгляды ее были безупречны. Ее нельзя было не поддержать. Правильные взгляды всегда надо поддерживать. В толчее никогда не знаешь, кто швырнул камень первым. Тот, кто швыряет камень первым, сам не знает, зачем он это делает, если только ему за это не заплатили. Но кто-то всегда швыряет первый камень. Остальные камни летят за ним легко и быстро. Окна негритянского кафе разлетелись вдребезги. "Все летит к черту, - думал Филипп, - мы уже не способны понимать друг друга, говорит не Эдвин, а громкоговоритель, Эдвин тоже пользуется языком звукоусилителей, точнее, громкоговорителей, эти опасные роботы держат Эдвина, как и всех, в плену: каждое его слово, втиснутое в их жестяной зев, начинает звучать на другом языке - языке звукоусилителей, становится избитым оборотом речи, знакомым каждому и никому не понятным", Всякий раз, когда Филипп слушал чей-либо доклад, он невольно вспоминал Чаплина. Каждый оратор напоминал ему Чаплина. Каждый из них был своего рода Чаплином. Слушая очень серьезные и очень печальные доклады, Филипп думал о Чаплине и не мог удержаться от смеха. Чаплин честно пытался изложить свои мысли, поделиться знаниями, сказать в микрофон дружеские и проникновенные слова, однако не дружеские и проникновенные слова вылетали из рупоров, а сплошь фанфарные звуки, чистая неправда и демагогические лозунги. Добрый Чаплин, говоря в микрофон, слышал лишь собственные слова, проникновенные и мудрые слова, которые он ронял в звуковое решето, он слышал собственные мысли, крик собственной души, но не слышал рева громкоговорителей, не понимал, что речь его благодаря им звучит упрощенно, как набор бессмысленных императивов. Он надеялся, что своим выступлением заставит людей призадуматься или вызовет у них улыбку. И неприятно поражен был Чаплин, когда люди вскочили, закричали "хайль" и начали тузить друг друга. Слушатели Эдвина не станут тузить друг друга. Они спят. Они, пожалуй, могли бы подраться, по они спят. А те, что не спят, не будут драться. Они вежливые, те, что не спят. Если бы выступал другой Чаплин, то не спали бы буйные, а вежливые мирно дремали бы. Буйные будили бы мирно дремлющих, причем далеко не самым вежливым образом. Но на докладе Эдвина не будет пробудившихся" Доклад не произведет ни малейшего эффекта. Первым заснул Шнакенбах. Бехуде отвел его от микрофона. Он посадил Шнакенбаха между собой и философским отделением духовной семинарии. Он думал: "Они, как и я, бессильны ему помочь, до его души не добраться". Да и была ли у Шнакенбаха душа? Зал, писатель у микрофона, его слушатели были для Шнакенбаха лишь смешением физических и химических составов, не вступающих в нужную реакцию. В картине мира, им созданной, не было ничего человеческого. Она была совершенно абстрактна. Картина мира, которую Шнакенбах, бывший школьный учитель, вынес из своего образования, еще выглядела внешне целостной и была заимствована им из классической физики, где все без труда сводилось к законам причинности, а бог жил где-то за печкой. Над ними потешались, но его терпели. В том мире и Шнакенбах смог бы найти свое место. Нашли же свое место его однокашники. Они гибли на войне, оставив дома жен и детей. Шнакенбах не захотел идти на войну. Он был холост. Он стал думать и пришел к выводу, что усвоенная им традиционная картина мира уже непригодна. Прежде всего Шнакенбах обнаружил, что были и до него ученые, которые это знали. И убеждали других, что традиционная картина мира уже непригодна. Желая избежать казармы, Шнакенбах глотал разгоняющие сон таблетки и штудировал Эйнштейна, Планка, де Бролье, Джинза, Шредингера и Жордана. И он увидел мир, в котором уже не было запечного бога. Либо его вообще не было, либо он умер, как Утверждал Ницше, либо - что было также возможно и не звучало ново - он был повсюду, но лишенный облика, непохожий на бога-отца с бородой, а весь отцовский комплекс человечества от первопророков до Фрейда представлялся мучительным заблуждением того, кто именовал себя homo sapiens, бог был формулой, абстракцией, и вполне вероятно, что богом Эйнштейна была общая теория тяготения, хитроумный способ сохранить равновесие в непрерывно расширяющемся мире. Где бы Шнакенбах ни находился, он был кругом и центром круга, концом и началом, но он не был исключением, любой человек был кругом и центром круга, концом и началом, любая точка была песчинкой в зрачке Шнакенбаха, щедрым даром сказочного гномика, который, насыпая в глаза песок, погружает в сон, и в то же время она дробилась, как каждая вещь - микрокосм в себе, с атомом-солнцем и планетами-спутниками, Шнакенбах видел физический микромир, до отказа заполненный мельчайшими частицами, готовый дать трещину и, разумеется, трещавший по швам, треща, он изливался наружу и источался в неописуемое, предельно беспредельное пространство. Спящий Шнакенбах находился в непрерывном движении и подвергался превращениям; он воспринимал и источал силовые токи; они неслись к нему из отдаленнейших частей Вселенной и мчались прочь; они перемещались со скоростью, превышавшей скорость света, и путь их был длиною в миллиарды световых лет, это был интуитивно постижимый процесс, не поддающийся объяснению, его, возможно, удалось бы запечатлеть в виде двух-трех чисел, возможно, записать на смятой коробке из-под таблеток, а возможно, что даже для приблизительного результата потребовался бы электронный мозг, и никогда не узнать, какова настоящая сумма, человек, возможно, давно уже не шел в расчет. Эдвин говорил о summa theologiae [сумма теологии (лат.)] схоластов. Veni creator spiritus, снизойди, дух-создатель, творящий дух, снизойди и пребудь, лишь духом мы живы. Эдвин выкрикива