Бойл Т.Корагессан. Восток есть Восток --------------------------------------------------------------- Перев. с англ. И.Бернштейн, Л.Мотылева, Г.Чхартишвили OCR: Phiper --------------------------------------------------------------- Тот, кто выбирает страшную жизнь и страшную смерть, делает прекрасный выбор. Юкио Мисима. Путь самурая Терновый куст -- мой дом родной, Братец Лис! Терновый куст -- мой дом родной! ДжоэлЧандлерХаррис. Сказки дядюшки Римуса Часть I. Остров Тьюпело Дела малозначительные Он плыл то на животе, то на спине, греб руками и ногами, отдувался; казалось, он плывет уже целую вечность. Сначала кролем, потом брассом, потом иокогамским баттерфляем. Выбился из сил, вцепился покрепче в пробковый спасательный круг и застыл без движения, похожий на бесформенного обитателя морских глубин, белесый ком плоти. На пятом часу его стали одолевать мысли о супе мисо -- жидкой, пахнущей морем похлебке, которую бабушка варила из рыбьих голов и угрей. Потом он принялся воображать ледник, весь уставленный бутылками с янтарным пивом, но со временем эти видения исчезли и осталось только одно -- просто вода. Когда зашло солнце, унеся с собой все краски и оставив позади холодную, жесткую, как лист олова, поверхность океана, язык пловца распух, а в желудке закопошились маленькие безжалостные зверьки голода. Кожа рук набухла и стерлась, каждое прикосновение к спасательному кругу обжигало огнем. Чайки летали все ниже, с явно профессиональным интересом приглядываясь к человеку. Он мог бы сдаться. Погрузился бы в сон о постели, об ужине, о доме, плавно сполз бы в бульон океана, выпустил круг, и безымянные волны сомкнулись бы над его головой Но нет, надо держаться! Он вспомнил о Мисиме и Дзете, о книге, которая была прилеплена к груди клейкой лентой -- где-то там, под раскисшим, липким свитером. Предварительно засунув между страниц четыре диковинные купюры зеленого цвета, он обернул книгу в несколько слоев полиэтилена. Теперь под этой заветной ношей билось его сердце. Важные решения следует принимать легко, -- говорил Дзете. --Дела же малозначительные требуют всестороннего рассмотрения. Да. Вот именно. Какая разница -- выживет он или погибнет, доберется до берега и получит тарелку дымящейся лапши со свининой и зеленым луком или же будет сожран акулой, которая подплывет снизу и схватит зубами за щиколотку, за колено, за ляжку? Что действительно важно, так это... луна. Маленькая, идеально круглая скобочка, выползавшая из-за темной черты горизонта. Месяц был девственно-белый и очень тонкий, как обрезок ногтя. Плывущий забыл о голоде и жажде, о кишящих жизнью морских глубинах и вступил во владение луной. На самом деле он уже знал, что доплывет до берега, поэтому совет Дзете принять было нетрудно. Во-первых, над водой вовсю разлетались птицы -- пеликаны, бакланы и чайки дружно устремились на запад, поближе к гнездам. А во-вторых, море пахло уже совсем по-другому. Матросы рассказывали, что сладкий, струящийся издалека воздух суши способен разбудить среди ночи, поднять с койки за добрых тридцать миль от берега. Сам он, правда, ничего подобного не замечал -- ведь это было его первое плавание. Точнее говоря, не замечал, пока был на борту "Токати-мару". Зато здесь, над самой гладью океана, где вся его коротенькая двадцатилетняя жизнь стала расползаться, как размокшая веревка, готовая вот-вот оборваться, аромат суши буквально ударил ему в лицо. Нос внезапно превратился в сложный, высокочувствительный аппарат, с собачьей безошибочностью определявший происхождение любого запаха: каждую травинку на затаившемся в черной тьме берегу, людей -- американцев, подванивающих сливочным маслом, кетчупом, майонезом и прочей дрянью; мертвый сухой песок; ил, в котором ползали крабы и черви, догнивала дохлятина. Запахов было невероятное множество: мускусом пахли дикие звери; домом и уютом -- собаки, кошки и попугаи, металлом -- краска и топливное масло; сладостью -- выхлопы лодочных моторов. А ночные цветы -- жасмин, жимолость и еще тысяча других, названия которых он не знал, -- благоухали так сильно и пряно, что хотелось расплакаться. Надо же, он был готов умереть, а оказывается, впереди ждала жизнь. Оставалось совсем чуть-чуть, он знал это. Плывущий заработал ногами, отталкиваясь от темных вод. -- Слушай, а мы не должны зажечь огни? -- M-м? -- уютно промычал он сквозь сон, уткнувшись носом ей в шею. -- Ну, ходовые или как там они называются, -- вполголоса, почти шепотом пояснила Рут. Покачивающаяся на волнах яхта была похожа на прочную и надежную колыбель. Или на большую кровать с массажером "волшебные пальцы", как в мотеле, где они остановились в самую первую ночь после ее приезда в Джорджию. Дул сладко-соленый бриз, нежный, но достаточно сильный, чтоб не донимали комары. Единственный звук -- плеск воды о борт яхты. Звук убаюкивающий, ритмичный, вызывающий легкую щекотку в памяти, словно давно забытая мелодия. Звезды казались живыми и разумными существами. Шампанское охладилось. Ответа на свой вопрос Рут не дождалась. Рут Дершовиц лежала совершенно голая на носу восемнадцатифутовой яхты, принадлежавшей Саксби Лайтсу. (Собственно, не ему, а его матери, как и все в этом островном поместье.) Сам Саксби пристроился рядом, прижавшись сонной щекой к ее пышной груди. Всякий раз, когда лодка кренилась в такт волнам, его модно небритая щетина царапала Рут кожу, отчего по всему телу пробегали огненные мурашки. Прошло пять минут с того момента, как Саксби встал на колени, предварительно уложив Рут поудобней на палубе, раздвинул ей ноги и внедрился. А десять минут назад она наблюдала, как Саксби безуспешно пытается надуть резиновый матрас, а орган Саксби тем временем набухает. Зрелище было забавное и одновременно возбуждающее. В конце концов Рут прошептала: -- Черт с ним, с матрасом. Иди-ка ко мне. И вот теперь Саксби спал. Рут лежала, слушая шелест воды, и ни о чем не думала. Потом перед ней возникло лицо Джейн Шайи, лютой и ненавистной врагини. Рут отогнала мерзкое видение мечтами о своем неминуемом триумфе.- однажды ее чахлая проза зацветет цветами высокого искусства, завоюет все журналы, потрясет мир. Тут мысли Рут обратились к большому дому на острове, к собратьям по перу, к скульпторам, художникам и единственной затесавшейся средь них композиторше -- особе с огромными глазами навыкате, писавшей произведения в стиле "умирающий метроном". Рут жила в этой компании уже целую неделю, и ее пребывание на острове обещало растянуться на неопределенный срок. Она представила себе череду неспешных месяцев, похожих на маленьких горбатеньких гремлинов, резвыми прыжками скачущих прямиком в безбрежное, солнечное и совершенно бесплатное будущее. Можно больше не подрабатывать официанткой, не браться за литературную поденщину, не писать для рубрики "Обзор ресторанов", не гнать халтуру для дешевых журнальчиков про секс без риска и секс под душем. Не нужно больше ночевать у него украдкой -- она вправе жить здесь открыто и сколько захочет. Хоть навечно поселиться. Теперь и у нее есть связи. Эта мысль подействовала на Рут расслабляюще. Она и сама не заметила, как погрузилась в дрему. Шампанское, темный полог ночи, роскошное покачивание лодки сделали свое дело. Какие-то белые морские твари заскользили вереницей сквозь ее сны. Рут снилось, что она барахтается среди волн, а со всех сторон к ней несутся стремительными торпедами быстрые тени. Она взвизгнула, но тут же успокоилась. Все в порядке, она на палубе, рядом с Саксби, сверху смотрят живые звезды, она больше не спит. Через мгновение веки опять сомкнулись. Теперь она явственно видела, что это всего лишь дельфины, они играли с ней, просовывали бутылкообразные головы меж ее коленей, катали ее на своих скользких, покатых спинах... Потом все опять стало не так, Рут снова плыла среди волн одна-одинешенька, а из глубин вынырнула какая-то резвая зловещая тень и жестко об нее стукнулась. От удара Рут проснулась. -- Сакс! -- позвала она. В первый миг она решила, что в яхту, стоявшую на якоре без огней, врезалась другая лодка. Впрочем, спросонья она еще не очень разбиралась в происходящем. -- Сакс! Что это было? Однако у Саксби сон был крепкий. Однажды в Калифорнии, пока он спал, сначала передали концерт по радио, потом произошло землетрясение -- аж картина со стены упала, -- потом под окнами состоялась репетиция студенческого оркестра, а он дрых себе, и хоть бы что. -- А? Чего? -- пробурчал Саксби, медленно отрывая голову от ее груди. -- А что было? Тут Саксби вдруг поперхнулся. Рут почувствовала, как его тело напряглось. Это еще что за ...? -- выдохнул он. Рут оглянулась и встретилась взглядом с привидением. В бледном свете луны над кормой маячило жуткое, ни на что не похожее лицо; в кромку борта впились две кошмарные, нечеловеческие руки. Прошло несколько секунд, прежде чем Рут сообразила, что это все же человек. Ночью, в море, посреди пролива Пиглерсаунд. Рут разглядела пряди свисавших со лба волос, какие-то странные черты лица, выражение изумления и крайней усталости. Вдруг постепенно, как в замедленной съемке, невероятная физиономия исказилась от ужаса. Раздался дикий вопль, не имевший ничего общего ни с одним из земных языков и вообще с цивилизацией, -- и видение исчезло. Рут даже не успела сообразить, что она совсем голая. В следующий миг они с Саксби вскочили на ноги и, мешая друг другу, поспешно принялись натягивать одежду. Яхта закачалась еще пуще. -- Черт бы тебя побрал! -- выругался Саксби, одной рукой сжимая шорты, а второй хватаясь за канат якоря. -- Эй, ты, жалкий ублюдок! Немедленно вернись! Кем бы ни был пловец -- призраком, любителем подглядывать, неудачливым серфингистом или жертвой кораблекрушения, -- но возвращаться он явно не собирался. Куда там, греб вовсю. Рут слышала, как он молотит руками по воде. Она тяжело опустилась на палубу, прижимая к груди майку, и неотрывно смотрела на едва различимый в темноте силуэт: клин головы, рассекающий черные воды, и еще что-то белое -- не то спасательный жилет, не то доска для серфинга. За плывущим тянулся химерический, фосфоресцирующий хвост пены. Сыпля проклятьями, Саксби швырнул якорь на дно лодки -- в ноздри Рут ударил гнилостно-фекальный запах ила. -- Что это за псих? -- пробормотал Саксби, дергая трясущейся рукой шнур стартера. -- Извращенец какой-то. Рут устроилась на носу, по-прежнему не сводя глаз с движущейся тени. -- Он выглядел... -- она еще сама не знала, что собирается сказать. Не могла понять, что в незваном госте показалось ей таким странным. Он выглядел как-то чудно. -- Ага, -- кивнул Саксби. Мотор ожил. -- Китаец или что-то вроде. Он открыл дроссель, яхта развернулась вокруг оси и понеслась вдогонку. Рут сидя натягивала шорты; бриз трепал ее волосы, сердце колотилось, в голове все путалось. Что, собственно, произошло? Куда они мчатся? Времени собраться с мыслями не было. Волны шлепали в нос лодки, в лицо Рут летели брызги, и она покрепче вцепилась в сиденье. Они уже почти настигли отчаянно работающего руками пловца, когда Рут оглянулась на Саксби и закричала. Внезапно ей стало страшно. Впервые за месяцы знакомства с Саксби она его испугалась. Он был всегда такой воспитанный, добрый, покладистый. Обычный парень, любящий кампари с содовой и гордящийся своим размером обуви. Однако невозможно было предугадать, как этот обычный парень поведет себя в подобной ситуации. -- У, сукин сын, -- процедил Саксби, и Рут увидела, что зубы его свирепо стиснуты. На миг ей представилось, как острый киль разбивает голову беззащитному пловцу, и она вскрикнула: --Нет! Но тут Саксби вырубил мотор, и яхта закачалась рядом с темным барахтающимся силуэтом. -- Дай-ка я рассмотрю этого подонка, -- сказал Саксби и включил фонарь. Теперь Рут смогла разглядеть незнакомца как следует. Он плыл в каких-нибудь пяти футах от борта. Рыжеватые волосы, странно непропорциональное лицо, загадочный взгляд, вспыхивающий искорками отраженного света. Потом пловец метнулся в сторону, прочь от яхты, но Саксби не отставал. Тогда незнакомец запаниковал, забился в воде, обхватил рукой спасательный круг, и Рут поняла, что бедолага вот-вот пойдет ко дну. -- Сакс, он тонет! -- крикнула она. -- Наверно, упал с корабля. Мотор то оживал, то замирал, повинуясь дросселю. О борт бились волны. -- Нужно спасти его! Рут обернулась к Саксби и увидела, что его ярость утихла, лицо спокойное, даже как бы раскаивающееся. -- Ага, ты права. Ясное дело. Саксби поднялся на ноги -- лодка закачалась еще больше -- и вытянул руку с фонарем, словно луч света мог спасти тонущего. -- Кинь ему конец, -- потребовала Рут. -- Скорей! Человек в воде метался, ничего не видя и не понимая. Он был очень похож на двухфутового аллигатора, которого Саксби как-то ночью высветил фонарем в большом пруду позади дома. Рептилия мирно дрейфовала на поверхности, похожая на неодушевленный предмет -- бревно или кустик водорослей. Только глаза вспыхнули во тьме огоньками, а когда Саксби ударил по аллигатору веслом, тот сложился пополам на манер перочинного ножика, ушел под воду, но тут же вынырнул и бросился на обидчиков с ощеренной пастью, обезумевший от ярости и боли. -- Ты за руку, за руку его хватай, -- сказал Саксби, подруливая к тонущему. Но тот вовсе не желал, чтобы его хватали за руку. Он перестал барахтаться, обхватил круг и заорал на Рут -- она заметила, как во рту у него блеснул золотой зуб: -- Уходи! Уходи! -- после чего нырнул под яхту. Стало очень тихо и спокойно. Мотор пофыркивал, лодка почти не двигалась. Пахло выхлопным газом -- горький запах с привкусом металла. -- Может, он псих, -- предположил Саксби. -- Сбежал из дурдома в Милледжвилле, не иначе. Рут не ответила. Она так крепко вцепилась в борт, что костяшки пальцев побелели. Ей еще никогда не приходилось видеть, как погибает человек. У бабушки, слава богу, хватило такта умереть, пока Рут была в Европе. К горлу подкатил ком жалости и скорби. Нет, мир определенно сошел с ума. Какую-нибудь минуту назад она покоилась в объятиях любовника, а ночь укутывала их плотным одеялом. И вот погиб человек. -- Сакс, -- жалобно взмолилась она. -- Ну сделай же что-нибудь. Может, нужно нырнуть и вытащить его? Лицо Саксби стало непроницаемым. Рут очень хорошо знала своего любовника: как погладить его по шерстке, как -- против шерстки; запросто могла зацепить за самую душу, повертеть ею и так и этак, а потом повесить на веревочку сушиться. Но таким она его еще не видела. Наконец он разомкнул уста: -- Черт знает что... Это его состояние, по крайней мере, было ей знакомо. Саксби трусил. -- Не видно же ни хрена. Куда нырять, когда я его не вижу? Рут посмотрела на пятно света, лениво скользившее по волнам, и вдруг услышала звук, дивный звук плещущейся воды! -- Вон он! -- крикнула она, и Саксби повернул фонарь. Сначала они ничего не увидели, потом луч выдернул из темноты берег, заросший густым, похожим на бороду тростником, -- словно слайд в проектор вставили. -- Гляди! Да, это был он, их пловец. Он стоял по пояс в воде, белый свитер обвис, словно мокрая тряпка. -- Эй, ты! -- взревел Саксби, вновь рассвирепев. -- Я с тобой разговариваю, осел! Что ты тут устраиваешь?! -- Тише! -- остановила его Рут, но было поздно. Беглец метнулся в заросли и понесся сквозь тростник напролом, как раненый олень. В луче фонаря остались только волны, картинка опустела. В это время к самому борту подплыл спасательный круг, облепленный водорослями и мусором. -- Дай-ка я его... -- потянулась к кругу Рут, а тут и Саксби повернул руль, и добыча оказалась у нее в руках. Рут перевернула круг и увидела большие красные иероглифы. Разумеется, прочесть надпись она не могла, но загадка тем не менее разъяснилась. Саксби сопел за ее плечом, разглядывая находку с таким видом, будто перед ним бесценное сокровище. Колени Рут были залиты электрическим светом. Бриз пах близостью берега. -- Ну ясное дело, -- резюмировала Рут. -- Китаец. "Токати-мару Однако Хиро Танака был таким же китайцем, как Рут Дершовиц. Нет, Хиро принадлежал к народу Ямато, как называют себя японцы. Во всяком случае, по матери -- уж в этом-то никто не посмел бы усомниться. А свой корабль "Токати-мару" Хиро покинул при весьма печальных обстоятельствах. Точнее говоря, не покинул, а попросту сиганул за борт. Он не проспал час отплытия в объятьях девицы из портового бара, не провалялся мертвецки пьяный в каком-нибудь закоулке -- он совершил прыжок в неизвестность, навстречу гибели. Причем совершенно сознательно. В свое время так же поступил его кумир Юкио Мисима, а до того -- кумир Мисимы, Дзете Ямамото. Хиро Танака был человеком решительным. Уж если покидать корабль, так смело и без хитростей: взял и сиганул. В тот день "Токати-мару" плыл на север вдоль побережья штата Джорджия, держа курс на Саванну. На борту имелся груз: запчасти для тракторов, проигрыватели новейшей модели, микроволновые печи. Обычный день, такой же, как другие. Дул свежий ветер, палило солнце, сухогруз водоизмещением 12000 тонн утюжил волны, словно складки на рубашке. Все сорок человек экипажа, чинно распрямившись, сидели в столовой и уплетали обед. (Меню не японское: тушенка, сардины в масле, яйца всмятку, жареная картошка -- причем все это перемешано вместе, полито соусом "A-I" и сдобрено горчицей.) Впрочем, нет -- шесть человек отсутствовали. Капитан Нисидзава спал у себя в каюте, нализавшись сакэ; старший помощник Вакабаяси находился в штурманской; матрос первого класса Медведь (кличка) стоял у штурвала; матросы второго класса Дораи и Плакса (тоже кличка) несли вахту; Хиро Танака сидел в карцере. Собственно, это был не карцер, а кладовка третьей палубы, помещение размером с квартирку, где Хиро жил вдвоем с бабушкой перед тем, как отправиться в плавание на "Токати-мару". Кладовку освещала единственная сорокасвечовая лампочка, да и та мигала. Для принятия пищи Хиро получил деревянную миску и палочки, для отправления естественных надобностей -- ведро, для сна -- ватный тюфяк, чтобы накрыть холодный стальной пол. Вентиляция отсутствовала, пахло дезинфекцией и топливом, которое днем и ночью пожирали огромные турбины. По стенам были развешаны двадцать швабр, двадцать ведер и шестнадцать щеток. Еще в кладовке валялся всякий мусор: какие-то стамески, пустые коробки, одна измазанная дегтем кроссовка "Найк" -- похоже, ее зашвырнуло сюда во время последнего шторма. Дверь была заперта снаружи. Хиро так старался быть предельно внимательным, вежливым, никого не задевать, все время помалкивать, поменьше обращать на себя внимание -- и что же? Угодил в эту мерзкую стальную клетку, где на целый день выдавали одну кружку воды и два рисовых колобка. А все из-за поступка, столь мало сочетавшегося с его миролюбивым характером: Хиро не выполнил прямой приказ офицера, старшего помощника Вакабаяси, ветерана битвы при Раротонге. С тех пор Вакабаяси жил, весь нашпигованный шрапнелью: она засела в спине, руках, ногах, шее. Нрав у старпома был крутой. Прямой приказ состоял в том, чтобы Хиро перестал сжимать горло главного кока Тибы, который беспомощно барахтался под навалившимся на него агрессором. А весил молодой человек немало -- почти восемьдесят кило при росте метр семьдесят пять. Хиро очень любил поесть. А главный кок Тиба очень любил выпить и потому весил меньше, чем мокрая швабра. Момент был довольно сложный. Второй кок Моронобу, по кличке Угорь, который и сам некогда плеснул кипятком в физиономию старшему чину (повздорили за бутылкой "Сантори"), верещал, как попугай: "Караул! Убивают! Он его сейчас прикончит!" Главный механик, нервный молчаливый старичок за семьдесят, с больными ногами и вечно выпадающей вставной челюстью, безуспешно пытался оттащить Хиро от жертвы. С полдюжины матросов просто стояли и улюлюкали. Тут и появился старший помощник в своем белоснежном кителе. Он увидел сцепившихся драчунов, громовым голосом отдал вышеуказанную команду, но как раз в этот миг кораблю вздумалось зарыться в волну, и старпом, потеряв равновесие, налетел на котел с супом. Суп -- галлонов двадцать, не меньше -- вылился на Хиро и Тибу (последний и без того насквозь пропах рыбой). Невзирая на происходящее, Танака пальцев не расцепил. Что же довело покладистого парня до такого остервенения? Непосредственным поводом стали крутые яйца. Хиро, служивший на "Токати-мару" третьим коком под началом вечно пьяного, зловонного Тибы и вкрадчиво-ехидного, тоже не просыхавшего Угря, готовил закуску для ужина. Закуска называлась "нисики-тамаго". Следовало очистить сто вареных яиц, отделить белки от желтков, мелко порезать те и другие, сдобрить соусом и аккуратно уложить в миски тоненькими слоями. Рецепту Хиро научила бабушка. Он умел готовить еще три десятка разных блюд, но за шесть недель плавания третьему коку впервые доверили сделать что-то самостоятельно. Обычно его держали на подхвате -- в роли поваренка, прислуги-за-все, галерного раба. Он мыл кастрюли, драил плиту, чистил горы размороженной рыбы и моллюсков, резал водоросли и снимал кожицу с винограда -- до онемения в пальцах. На сей раз, однако, старшим поварам было лень возиться с ужином. Они с самого утра отмечали Бон, буддийский праздник поминовения усопших, и здорово набрались сакэ. Пока Тиба и Угорь общались с духами предков, Хиро был предоставлен сам себе. Он трудился не покладая рук, очень сосредоточенный и гордый собой. Перед ним на подносе уже стояло восемь мисок с готовым салатом. В качестве завершающего штриха Хиро посыпал сверху черным кунжутным семенем, как учила бабушка. Делать этого не следовало. В тот самый момент, когда Хиро тряс бутылочкой над подносом, в камбуз ввалились Тиба и Угорь. -- Идиот! -- взревел главный кок и выбил бутылочку из рук Танаки. Та отлетела в сторону, ударилась о плиту. Хиро отвернулся и опустил голову. Сквозь подошвы сандалий он чувствовал равномерный гул (та-дум, та-дум, та-дум), с которым лопасти корабельных винтов рассекали прокисшую зеленую воду -- Никогда, -- шипел Тиба, -- не сыпь кунжут в ни-сики-тамаго -- Впалая грудь главного кока содрогалась, тощие руки тряслись. Он обернулся к Угрю. -- Ты когда-нибудь слышал про такое? Глаза Угря превратились в щелочки. Он потер ладони, словно предвкушая угощение, и помотал головой: -- В жизни не слыхивал. -- Вздохнул, подождал немного и добавил: -- Разве что иностранцы так делают. Гайдзины. Хиро встрепенулся. Надвигалось то, что повлекло за собой последующий взрыв. Вот она -- главная причина страданий всей его жизни. Тиба придвинулся поближе, его обезьянья мордочка исказилась от ненависти, изо рта полетели брызги слюны. -- Гайдзин, -- процедил он. -- Длинноносый. Волосатый. Маслоед поганый! Главный кок разжал кулак, внимательно рассмотрел свою руку и безо всякого предупреждения свирепо врезал Танаке ребром ладони по носу. Потом повернулся к готовому блюду и стал крушить: замелькали острые локти, худые кулаки, и поднос полетел на пол. -- Дерьмо! -- орал Тиба. -- Жратва для собак! Для свиней! Угорь же, no-прежнему щуря глаза и улыбаясь, разглядывал Танаку. И Хиро утратил контроль над собой. Вернее, не так -- он напал на своего мучителя в порыве, который Мисима назвал бы "взрывом чистого действия". Итак, нисики-тамаго лежало на полу, двадцатигаллонный чайник кипел и подрагивал крышкой; Угорь ухмылялся; Тиба сыпал ругательствами. Время как бы застыло. Последняя из восьми мисок повисла в воздухе. В следующее мгновение главный кок рухнул на белки и желтки, а пальцы Хиро сомкнулись на его горле. Тиба засипел, пупырчатая кожа на шее побагровела, и на ее фоне пальцы Танаки казались очень белыми. -- Убивают! Караул! -- завопил Угорь. Хиро ничего не видел, не слышал, не чувствовал -- ни воплей, ни морского душа, ни горячего зловонного дыхания кока, ни того, как разом налилось кровью лицо Тибы, ни тщетных потуг главного механика, ни рева первого помощника. Он превратился в бешеного пса, восемь человек не могли оттащить его от жертвы. Хиро достиг уровня, где земные тревоги и боль не имеют значения. В ушах у него рефреном звучали наставления Дзете: Нельзя свершить великое дело в обычном состоянии духа. Нужно превратиться в фанатика, заболеть манией смерти. Но Хиро не умер. Вместо этого он оказался в импровизированном карцере, где должен был пялиться на голые стены, вдыхать топливные пары и дожидаться прибытия в порт Саванна, откуда авиакомпания "Джал" доставит его, покрытого позором, на родину. Гайдзин. Длинноносый. Маслоед поганый. Эти оскорбления преследовали его всю жизнь. Он рыдал на руках у бабушки после детского сада, был козлом отпущения в начальных классах, в средней школе его без конца лупили, а из морского училища, куда его определила все та же бабушка, пришлось уйти, потому что соученики не давали ему прохода. Они называли его гайдзином, "иностранцем". Мать Хиро была настоящей японской красавицей, с толстыми ногами, круглыми глазами и очаровательной кривозубой улыбкой, но отец вот подкачал. Он был американец. Хиппи. Молодой парень, единственной памятью о котором осталась выцветшая, потрепанная фотография: волосы до плеч, монашеская бородища, кошачьи глаза. Хиро даже не знал его имени. "Оба-сан (Бабушка), -- приставал он к бабушке, -- какой он был? Как его звали? Какого он был роста?" "Его звали Догго", -- отвечала бабушка. Но это была кличка, не настоящее имя. Догго -- персонаж из американского комикса. Иногда бабушка добавляла: "Он был высокий. С длинным носом, в маленьких цветных очках. Волосатый и грязный". А в другой раз она говорила, что он был коротышка. То он у нее получался толстый, то худой, то вдруг беловолосый, то широкоплечий, то хромой и с палкой. Еще он был в джинсах, с серьгой в ухе, ужасно грязный и волосатый (грязным и волосатым отец оставался при любой версии). Такой грязный, что у него в ушах можно было репу выращивать. Хиро не знал, чему верить. Отец превратился в чудище из сказки: утром -- великан ростом до небес, вечером -- мальчик с пальчик. Следовало бы расспросить мать, но той не было на свете. Достоверно Хиро знал следующее. Некий американский хиппи, в лохмотьях, в кругленьких очках, все пальцы в перстнях, приехал в Киото постигать дзэн и заодно научиться играть на кото. Как и все американцы, он был лентяй, любитель кайфа и разгильдяй. Вскоре молитвы и медитация ему наскучили, но он продолжал слоняться по киотоским улицам в надежде научиться хотя бы бренчать на кото. Тогда он поразил бы Америку своим открытием, как "Битлз", вывезшие из Индии ситар. Парень, само собой, играл в рок-группе -- во всяком случае, в прежний период своей жизни, -- и в кото его больше всего привлекала несуразность этого инструмента. Пяти футов в длину, с тринадцатью струнами и передвижными колками, кото издавал звуки, подобных которым нашему хиппи слышать не приходилось. Этакая диковинная мычащая цитра размером с крокодила. Разумеется, надо будет подключить электричество, положить эту хреновину на стол, вроде педальной гитары, и получится в самый раз: дергаешь плечами, мотаешь нестриженой башкой, отчаянно молотишь по струнам -- публика просто обалдеет. Но играть на кото очень трудно, без учителя никак. Нужен заработок. Хиппи сидел без работы, без денег, студенческая виза подходила к концу. Такова была ситуация, когда в его жизни появилась Сакурако Танака. Мать Хиро была умненькая, даже очень умненькая -- кончила школу с прекрасными оценками, могла бы поступить хоть в Токийский университет. Хорошенькая, милая, живая и при этом полная неудачница. Ни в Токийский, ни в Киотоский университет идти она не пожелала. Сакурако не хотела работать в "Судзуки", "Мицубиси" или "Куботе". Еще решительнее отказывалась она посвятить свою жизнь кухне и детским пеленкам. Она мечтала только об одном, и эта неистовая мечта терзала ее острее лютого голода, а по ночам лишала сна: Сакурако жаждала играть американский рок-н-ролл. На сцене, с собственной группой. "Хочу играть песни Буффало Спрингфилда, "Дорз", "Грейтфул дед" и "Айрон баттерфляй", -- заявила она матери. -- И еще Джанис Джоплин и "Грейс слик". Бабушка Хиро была обычной домохозяйкой, жившей в стране домохозяек. Она отчаянно возражала. Рок-н-ролл в ее представлении был чужеземной, дьявольской музыкой, скрипучей, чувственной и нечистой. А место молодой женщины -- дома, с мужем и детьми. Что же до отца Сакурако, то он взрывался при одном лишь упоминании о рок-н-роле. Отец всю жизнь проработал в тракторной компании "Кубота", ужинал, играл в гольф и проводил отпуск с товарищами по службе и уже облюбовал себе местечко на принадлежавшем компании кладбище. Дело кончилось тем, что Сакурако ушла из дома. В вытертых джинсах и с гитарой она отправилась в Токио, где обошла все клубы веселых районов Сибуя, Роппонги и Синдзюку. Шел 1969 год. Женщины-гитаристы встречались в Японии примерно так же часто, как сакура в Сибири. И месяца не прошло, как девушка вновь оказалась в родном Киото, стала работать в баре. Когда в дверях этого питейного заведения появился Догго -- без иены в кармане, лохматый, джинсовый, обвешанный бусами, в сапогах и выцветшей майке, с мозолистыми от гитарных струн пальцами, -- Сакурако потеряла голову. Он позволял ей кормить и поить его, рассказывал про Лос-Анджелес и Сан-Франциско, про бульвар Сан-сет в Голливуде, группу "Хейт" и Джима Моррисона. Сакурако разыскала сэнсэя, учившего игре на сямисене и кото гейш из древнего киотоского квартала Понто-те. В знак благодарности Догго переехал к ней жить. Квартирка была совсем маленькая. Они спали на матрасе, курили хипповую травку и занимались любовью под рев запиленных пластинок с роком. Ни малейших иллюзий о матери Хиро не питал. Она была девушкой из бара -- познала сотню мужчин, флирт входил в ее служебные обязанности. Жизнь Сакурако рисовалась сыну в виде мрачного документального фильма. Вот она забеременела. Комната сразу сделалась меньше, рис приобрел странный привкус, обои пропахли готовкой, а потом в один прекрасный день Догго испарился. Оставил потертую фотографию и память о гитарном переборе, еще долго звучавшем аккомпанементом ее одиночеству. Через шесть месяцев родился Хиро. Еще через шесть месяцев его матери не стало. Таким образом, Хиро был полукровкой. Каппа(Мифическое существо, водяной с длинным носом), длинноносый, поганый маслоед, вечный чужак в своей стране, да еще и круглый сирота. Японцы -- нация беспримесная, фанатично нетерпимая к притоку чужой крови. Но зато американцы, как твердо знал Хиро, совсем другое дело: это многоплеменный народ метисов, мулатов, а то и кое-кого похуже. Или получше -- с какой стороны поглядеть. В Америке можно быть на одну часть негром, на две югославом, на три эскимосом и при этом разгуливать по улицам с гордо поднятой головой. Японское общество закрыто, а американское открыто нараспашку. Хиро читал про это, видел в кино, об этом пели пластинки. В Америке каждый может делать что пожелает. Конечно, там очень опасно. Кругом преступники, психи и крайние индивидуалисты. Но в Японии его выгнали из училища, он был хуже буракумина(потомки членов официально упраздненной касты неприкасаемых), последнего мусорщика, хуже, чем даже корейцы, которых привезли во время войны для рабского труда. Вот почему Хиро завербовался на "Токати-мару", самую ржавую и трухлявую посудину из всех, что плавают под японским флагом. Сухогруз отравлялся в Соединенные Штаты. Можно будет сойти на берег, посмотреть на все собственными глазами на ковбоев, проституток, диких индейцев. Может, даже удастся разыскать отца в каком-нибудь просторном белоснежном доме на ранчо, поесть вместе чизбургеров. И Хиро отправился в плавание третьим коком. А ведь мог бы стать офицером торгового флота -- если б дали закончить морское училище. Вместо этого он был вынужден сносить издевательства Тибы, Угря, да и всей команды. Даже в море его травили не переставая. Тогда Хиро решил попросить совета у Мисимы и Дзете. Он нанес врагам могучий удар и теперь томился в узилище, униженный, терзаемый жалобами и стонами несчастного желудка, который был вынужден довольствоваться двумя рисовыми колобками в сутки. В эти тяжкие дни Хиро беспрестанно думял о еде, мечтал о ней, молился ей. Непосредственно перед побегом он грезил о настоящем завтраке: суп мисо с баклажанами и соевым творогом, вареная редька, сырой лук, рис с соусом. Потом размечтался об обеде, да не о жалкой западной стряпне, которой изводил команду Тиба, очень гордившийся тем, что когда-то плавал на иностранном судне (порт приписки -- Такома, штат Вашингтон). Нет, Хиро представлял себе настоящее тамаго-мэйси, блюдо из риса и яиц, которым его кормила бабушка после школы. И еще -- соевое и ячменное печенье, которое она покупала в кондитерской по соседству; нежнейшую лапшу самэн, которую она так аппетитно помешивала в железной кастрюле. Вот об этой лапше Хиро как раз и мечтал, угрюмо глядя на тоскливую шеренгу швабр, когда снаружи загремели тяжелые шаги его тюремщика. Порт Саванна был близко, и Хиро знал, что настает время действовать. Он много дней штудировал книгу "Путь самурая", учил наставления Мисимы и Дзете наизусть и теперь чувствовал себя подготовленным. Заветная книга, меж страниц которой разместились четыре зеленые купюры и фотокарточка отца, была надежно прилеплена к груди клейкой изоляционной лентой -- ее тайком передал узнику доброжелатель Адзиока-сан. В руках Хиро сжимал швабру, отяжелевшую от воды (они выдали ему ведро с водой, чтобы умыться). Вялые, приволакивающие шаги замерли у двери. Роль тюремщика выполнял Нобору Курода, жалкий, слизняк, прислуживавший в кают-компании и мывший офицерский отсек. Хиро так и видел перед собой сутулые плечи, вдавленную грудь, безвольно повисшие руки и вечно испуганную физиономию Куроды, которого за глаза называли "Чего-изволите>>. Затаив дыхание, Хиро ждал, пока в замке повернется ключ. Его буквально затрясло в лихорадке, когда ручка крутанулась и дверь подалась назад. Хиро выставил швабру наподобие копья и ринулся в атаку. Все произошло в один миг. Брыластая челюсть Куроды изумленно отвисла, мокрая швабра ткнулась ему прямехонько под дых, и тюремщик шлепнулся на пол, беззвучно разевая рот и пуча глаза, словно иглобрюх, извлеченный из морских глубин. Хиро стало жалко рисовых колобков, размазанных по рубашке Куроды, но времени на сантименты не было. Беглец перескочил через хнычущего старика и рванул вверх по трапу. Ноги несли его сами, кровь бурлила от опьянения свободой. Палубой ниже, в столовой, матросы ковыряли палочками в тарелках, вылавливали кусочки сардин из мешанины мелко порезанных овощей, яиц и картофеля, которую состряпал для них Тиба. Это была вторая палуба, Хиро в данный момент находился на третьей, а основная громада корабля располагалась выше: на четвертой -- канцелярия, электростанция и гироскопная; на пятой -- радиорубка; на шестой -- капитанская каюта, где дремал одуревший от сакэ капитан Нисидзава; венчал конструкцию мостик, с которого в обе стороны, подобно крыльям, расходились два обсервационных отсека, паривших прямо над океаном. Они крепились снизу на стальной арматуре и были похожи на , два балкончика, в ясный день море просматривалось с них на десять миль. Туда-то, на самую верхотуру, Хиро и устремился. Он решительно пронесся по трапу мимо канцелярии, мимо радиорубки и капитанской каюты. Однако действовал он отнюдь не вслепую. Хиро, следуя совету Мисимы, продолжателя дела Дзете, составил четкий план. Человек может избрать способ действия, -- писал Мисима, -- но ему не всегда дано выбрать нужный момент. Миг решения маячит где-то вдали и обрушивается на тебя внезапно. Разве "жить" не означает готовиться к этой минуте? Безусловно, Мисима прав. И он, Хиро, подготовился как нельзя лучше. Вверх по ступенькам, мимо штурманской, откуда высунулся старший помощник Вакабаяси, злобно ощерился и кинулся вдогонку; мимо рулевой рубки, где у штурвала застыл матрос первого класса Медведь. Ноги вынесли беглеца на правый обсервационный мостик, где нес вахту матрос второго класса Дораи. Тот уставился на Хиро, будто никогда в жизни не видывал существа, двигающегося на двух ногах. Итак, сзади настигал старпом, впереди загораживал путь Дораи. Хиро Танака вытащил из кармана перочинный ножик. При виде стали матрос Дораи, должно быть, сразу вспомнил все виденные им голливудские фильмы про татуированных гангстеров с их ужасными стремительными клинками. Вахтенный испуганно шарахнулся в сторону. На самом деле Хиро вовсе не собирался использовать ножик в качестве оружия. Двумя быстрыми ударами он перерезал веревку, на которой крепился белый спасательный круг, и, не обращая внимания на трясущегося Дораи и топающего по трапу Вакабаяси, предался полету. До воды было шестьдесят восемь футов, а сверху казалось, что все сто шестьдесят восемь. Однако Хиро не колебался ни секунды. Он ринулся в струи эфира, как парашютист в затяжной прыжок, как орел на добычу. Но опереться в сей равнодушной стихии было не на что, и море метнулось навстречу летящему с непреклонностью бетона. Хиро ударился о воду ногами, выпустил круг, от сотрясения драгоценный Дзете чуть не выскочил из-под свитера. Когда Хиро вынырнул, жадно заглотнув свежего, сладкого воздуха, "Токатимару" уже пронесся мимо, похожий на движущуюся гору. Корабль шел на полных парах, а стало быть, ему понадобилось бы три с половиной минуты, то есть целых две мили, чтобы остановиться. Хиро знал, что судно вернется. Он так и видел, как по палубе бегают люди, вопя: "Человек за бортом!" Но знал Хиро и то, что при самом крутом развороте "Токати-мару" опишет окружность радиусом почти с милю. Поэтому беглец загребал руками, отталкивался ногами, плывя вовсе не в сторону далекого берега (этого от него, разумеется, ждут), а на юг, откуда пришел корабль. Ориентировался Хиро по солнцу. Вода была теплая, тропическая, посверкивавшая тысячей бриллиантов. Хиро поглядывал на птиц, на облака, не выпуская из рук спасательного круга, и знай себе работал ногами. Море держало его в объятиях, прижимало к себе с нежностью давно утерянного и вновь обретенного отца. Все утро Рут наблюдала, как собирается гроза. В полседьмого было так сумрачно, что она чуть не проспала подъем. Шорты и майку Рут натягивала в весьма мрачном состоянии духа. Она спустилась к завтраку ровно в семь, заняла свое обычное место за "столом молчания". Ей казалось, что ночь все еще продолжается. Оуэн Берксхед, администратор колонии, зажег по углам настенные лампы, но за окнами было тускло и сумрачно, а внутри -- душно, неуютно, и воздух какой-то шершавый, плотный, будто вязаное кашне. Гром пока не рокотал, молнии не сверкали, дождь не поливал, но Рут интуитивно, всем своим существом ощущала приближение бури. Это предчувствие роднило ее с природой -- с забившимся под камень тритоном, с притаившимся в паутине паучком. Разумеется, поделиться своими ощущениями с соседями она не могла. "Кажется, дождь идет" или там, скажем, "Ну, сейчас ливанет". Исключалось. Ведь Рут добровольно выбрала "стол молчания". Септима, мать Саксби, дама за семьдесят, в данный момент звучно похрапывавшая в своей опочивальне, что находилась в непосредственной близости от столовой, основала фонд "Танатопсис" лет двадцать назад, после смерти супруга. Она взяла за образец знаменитые творческие колонии -- Яддо, Макдауэлл, Камминг-тон. Особенно пришлась ей по сердцу традиция устраивать отдельный "стол молчания". Существовало мнение, что творческие люди определенного склада нуждаются за завтраком в абсолютном медитативном безмолвии, изредка нарушаемом разве что деликатным звяканьем чайной ложечки о край блюдца. Молчание дает художнику возможность плавно и плодотворно перемещаться из царства снов в то возвышенное состояние, когда эстетическое устремляется из сокровенных глубин души прямиком к поверхности. Были, естественно, и творцы иного темперамента, нуждавшиеся в противоположном -- шуме, веселье, озорных шутках, сплетнях и кислом утреннем дыхании собратьев по искусству. Такие в живой беседе приводили в порядок свои мысли, истомленные мечтами о славе, величии и посрамлении соперников. Для этой категории Септима устроила "стол общения", находившийся во второй столовой, за двумя массивными дверьми темного дуба. Даже в это утро, когда внутри все сжималось от предчувствия шторма и Рут ощущала в теле странную легкость, почти невесомость, и кружилась голова, и подкатывало беспричинное волнение, она все же предпочла "стол молчания". Рут провела в колонии две недели (это было четырнадцатое утро), и ей даже в голову не пришло, что можно завтракать в каком-то ином окружении. Все именитые и солидные, за исключением Ирвинга Таламуса, чья специализация -- еврейско-интеллигентские терзания -- требовала постоянной суматохи, сидели в кругу молчаливых: и Лора Гробиан, и Питер Ансерайн, и прославленная скульпторша в стиле "панк" с запавшими глазами и бледной, как у трехдневного покойника, кожей. Рут наслаждалась таким соседством. Делая вид, что читает саваннскую газету (их привозили накануне днем на пароме, потому новости всегда были вчерашние), она не спускала глаз с Лоры Гробиан -- о, эти впалые щеки и знаменитый затравленный взгляд! До чего же интересно было слушать, как великая писательница соскребает ложкой холодные хлопья, наблюдать, как сурово обошлась с ее лицом безжалостная ночь! С не меньшим любопытством изучала Рут и недавно разведшегося Питера Ансерайна, с его длиннющим носом и раздутыми ноздрями. Тот уплетал за обе щеки и недобро хмыкал, не отрывая глаз от книжки, всегда европейской и непременно на языке оригинала. Казалось, он так и родился с книгой под носом. Удобен "стол молчания" был и тем, что мимо дефилировали приверженцы утреннего общения, следовавшие в соседнюю столовую, и сразу делалось ясно, кто с кем вместе спустился к завтраку. Рут наблюдала, делала выводы, строила планы, а когда оставаться за опустевшим столом становилось уже неприлично, она вставала и отправлялась к себе в студию (четверть мили лесом). Саксби, разумеется, дрых до двенадцати. Дождь все еще собирался, когда Рут приготовилась к трудовому дню: положила в портфель тетради, мятные леденцы, компакт-пудру, расческу и толстый, ужасно низкопробный роман, который читала тайком от окружающих; сунула под мышку вчерашнюю газету, подцепила из стойки в прихожей зонтик и выпорхнула наружу. Это время дня она любила больше всего. Вымощенная камнем и обсаженная почтенного возраста геранями и жонкилиями тропинка вела под сень сосен и бородатых дубов, там пахло болотом. Вскоре, правда, предстояли муки творчества, но аромат трясины и моря, заливавшего болота два раза на дню, пробуждали воспоминания о Санта-Монике и детстве, простом, чистом, беззаботном, не омраченном манией славы (и ее вечной проклятой спутницей -- необходимостью работать) -- болезнью, которой Рут заболела в шестнадцать лет. Хоть в это время года царила невыносимая жара и духота (Рут часто говорила, что весь штат похож на душевую в общежитии), хоть в листве засели в засаде комары и слепни, Рут всякий раз испытывала радостное возбуждение. Еще бы -- ведь она в самом "Танатопсисе", пишет прозу или, во всяком случае, пытается писать, окруженная собратьями по творчеству: тут и Питер Ансерайн, и Ирвинг Таламус, и Лора Гробиан, и, конечно же, пучеглазая композиторша, которая, невзирая на малопривлекательную внешность, была главной звездой из всех двадцати шести обитателей творческой колонии. Близкие друзья называли Рут Дершовиц на французский манер "Ла Дершовиц". Ей было тридцать четыре года, но она утверждала, что двадцать девять. Писать Рут начала еще в школе, поощряемая учителем литературы Джоном Бердом, которого, скорее всего, интересовали не столько полудетские опусы ученицы, сколько ее пухлые губки и потрясающий бюст. Сверхурочные занятия длились до глубокой ночи. Рут успела поучиться почти во всех лучших творческих мастерских -- спасибо щедрому папе -- и с грехом пополам получила диплом захолустного колледжа (специальность -- антропология). За год учебы в университете штата Айова и семестр в Эрвинском университете академических лавров она не стяжала. Творческие успехи ограничивались публикацией четырех нервных, очень мрачных рассказов в маленьких журнальчиках: два раза в "Дихондре", с редактором которого Рут познакомилась в богемном кафе, один раз в "Светлячке" и один раз в "Драгоценных пуговках". С деньгами дела шли паршиво, впереди маячила судьба вечной официантки. В Саксби, только что вылетевшего с океанографического факультета, Рут влюбилась сразу же -- в ямочки на щеках, веселый смех, широченные плечи и большой дом на острове Тьюпело. И вот она тут, на острове. Навсегда. Или, по крайней мере, надолго. Рут шла по тенистой тропинке. Под мышками уже было мокро, портфель болтался на плече. Оказывается, она оставила окна студии открытыми. В поместье "Танатопсис" творческие люди ели, спали, мылись и пользовались уборной в большом доме, но для работы каждому отводилась студия, отдельная хижина, каковых в парке имелось три десятка. Работать полагалось в полном одиночестве, всякие посещения с завтрака до пятичасового коктейля строжайше запрещались. Студии весьма заметно отличались по размеру -- от пятикомнатного бунгало Лоры Гробиан до однокомнатных домиков, предназначенных для мелких сошек. Отдавая дань памяти безвременно ушедшего из жизни супруга, Септима назвала каждую обитель в честь кого-нибудь из прославленных самоубийц. Рут досталась студия "Харт Крейн"(американский поэт. Покончил жизнь самоубийством) -- однокомнатный коттеджик в деревенском стиле: старый камин, плетеный диванчик, две тростниковые качалки и электроплитка, отличавшаяся капризным нравом. "Харт Крейн" находился дальше всего от большого дома, но Рут это устраивало. Даже очень удобно. В первый момент при виде распахнутых окон она удивилась. Всякий раз перед уходом Рут тщательно запирала и дверь, и окна, опасаясь не только ночного ливня, но и вторжения енотов, змей, белок или трудных подростков. Воображение сразу нарисовало устрашающую картину: пишущая машинка украдена, рукопись растерзана, на стенах каракули краской из пульверизатора. Но тут Рут вспомнила, что накануне нарочно оставила окна нараспашку, бросила вызов Року, мол, будь что будет, -- до такой степени ей обрыдла вся эта чушь: пишущие машинки, рукописи, искусство, работа, любовь, гордыня, свершения и даже надежда на обожание читательских масс. Потратив целый день впустую, Рут корчилась на колу отчаянья и взывала к стихиям: придите, разнесите тут все к черту, освободите меня! Ну же, давайте! Сегодня Рут была настроена иначе. Ей хотелось трудиться. Настало утро, она должна сесть за рабочий стол, как все честные американцы. Рут взбежала по ветхим ступенькам крыльца, распахнула незапертую дверь, швырнула портфель на диванчик и решительно шагнула к древней "Оливетти", сурово взиравшей на нее со стола. Итак, с машинкой ничего не случилось. И страница, над которой билась Рут, все еще торчала из каретки, разве что слегка отсырела и свернулась в трубочку. Какое-то время ушло на возню с прожорливыми, мясистыми саррацениями, которые Рут нашла на болоте и пересадила в горшки. Эти цветочки питались мухами, здоровенными тварями синего цвета, что мерзко жужжали на ржавой противомоскитной сетке, мешая сосредоточиться. Потом Рут сварила на плитке кофе, раз шесть выходила на крыльцо посмотреть на приближение бури и села работать, лишь когда почувствовала, что вот-вот вконец одуреет от безделья и скуки. Она старалась. Изо всех сил. Но сосредоточиться толком не могла. Она писала многоплановый рассказ о японской домохозяйке, бросившейся с двумя детьми в воды Санта-Моникского залива после того, как ее покинул муж. Малыши благополучно утонули, а мамашу, наглотавшуюся воды, с распухшей шеей и красными от соли глазами, вытащил и вернул к жизни семнадцатилетний серфингист. Об этом писали все газеты. Рут собиралась изложить историю устами всех действующих лиц поочередно. С рассказом серфингиста она справилась без проблем. С детьми дело шло довольно туго. С матерью и подавно. Черт ее знает, что у нее в башке происходило! Рут творила примерно час. Точнее сказать трудно, потому что часов у нее не было (и слава богу). Она несколько раз перепечатала абзац, но он все равно никуда не годился. Ну не лежала у нее душа к работе, и все тут. Она все время думала о Саксби. Накануне вечером они переправились паромом на большую землю и съездили в Дариен поужинать и выпить. На обратном пути Саксби притормозил у обочины, и они занялись любовью прямо на капоте. Саксби откинулся спиной на ветровое стекло, весь такой твердый, мускулистый и мужественный, а она вскарабкалась на него сверху -- сама нежность, само благоухание... Потом Рут немножко подумала о надвигающемся шторме и стала размышлять о большом доме. Тридцать семь комнат, не считая помещений для прислуги. Когда-то здесь жили владельцы хлопковой плантации, на полях потели рабы, ревели мулы, орали надсмотрщики, предки Саксби разъезжали в легких двуколках, помахивали хлыстиками. Рут вспомнила "Унесенных ветром", "Корни" и "Признания Пата Тернера". Вернулась к рассказу. Попыталась сосредоточиться на героине, несчастной женщине, оторванной от родной культуры, представила себе глаза-щелочки, маленькие руки, тонкие пальчики, и тут вдруг в памяти возникло лицо Хиро Танаки, перекошенное от страха, тускло освещенное луной. Надо же, она решила, что он китаец. Ничего удивительного, ей ведь не случалось бывать восточнее суси-баров1 квартала Маленькая Япония или забегаловок Китайского квартала. Как-то не возникало необходимости отличать японцев от китайцев. В конце концов на вывеске все написано: вьетнамский это ресторан или, скажем, китайский. Азиаты в представлении Рут были людьми, которые подают блюда из риса. Китаец -- надо же, какая дура. Сидит, выдавливает из себя рассказ о японке, про которую прочла в газете, а когда настоящий, живой японец, отчаянный малый, беглый матрос, прыгает ей, можно сказать, прямо на колени, она, кретинка, принимает его за официанта из ресторана "Сибко вкусъно". Странно, она никак не могла о нем забыть. Где он? Чем питается? О чем думает? Он уже неделю на острове и все еще не пойман, прячется где-то в джунглях. Его видели в разных местах. Саксби, например, божится, что собственными глазами наблюдал, как японец удирает из супермаркета. Где же он, в самом деле? Остров Тьюпело сходит с ума -- и черные из поселка Свинячий Лог, и удалившиеся на покой обитатели прибрежных вилл. Газета пишет о беглеце как о субъекте весьма опасном, бешеном головорезе, вырвавшемся из корабельного карцера, атаковавшем товарищей по команде и затем совершившем самоубийственный прыжок за борт. Береговая охрана прекратила поиски в открытом море после того, как двое свидетелей, оба из творческой колонии (Рут была немного разочарована, что ее имя не названо), сообщили, что видели, как беглец выбрался на берег в юго-восточной части острова Тьюпело. Власти ведут расследование. Есть основания полагать, что преступник вооружен и опасен. Газету буквально рвали из рук -- ведь это было самое большое событие на острове со времен эпидемии свинки; все жаждали подробностей. Номер и так пришел с опозданием, через два утра после ночного эпизода в проливе. Рут и Саксби успели дать по телефону интервью репортерам из "Атланта конститьюшн", "Саванна стар" и ежеквартальника "Тьюпело бриз", побеседовать со специальным агентом Иммиграционной службы Детлефом Эберкорном, с окружным шерифом (в местном произношении "шерф"), а также с неким мистером Сикумой из Нью-Йорка, президентом Общества японо-американской дружбы. Мистер Сикума рассыпался в извинениях и благодарностях, поздравил их с "успешным опознанием" матроса Танаки и уверил, что юный моряк, хоть и нездоров психически, значительного ущерба нанести не может. Вообще-то Рут понравилось быть в центре внимания. С самого появления в "Танатопсисе" она чувствовала себя не в своей тарелке. Наверное, ее парализовало общество знаменитостей, все эти Питеры Ансерайны и Лоры Гробиан. А может, еще больше пугало Рут присутствие ровесников и ровесниц, что воскрешало в памяти горький опыт студенческих лет. Ну и особые отношения с сыном хозяйки, разумеется, тоже не могли остаться вне поля зрения деятелей культуры. Они наверняка сплетничали и злословили. "Рут Дершовиц? Что это еще за фифа? Она что-нибудь написала? Да ей и не нужно писать -- это новый трофей наследничка". Рут вела себя тихо, ни с кем не конфликтовала, старалась держать язык за зубами. Легкий треп за коктейлем с соседом справа, с соседом слева -- и не более, никаких серьезных разговоров. Ходить по этой, пока еще зыбкой, почве она только училась. Но в ту ночь, когда они с Саксби вернулись с моря, Рут не удержалась. Было поздно, третий час, и свет горел только в бильярдной второго этажа. Они взбежали по лестнице, прыгая через две ступеньки. Рут едва поспевала за длинноногим Саксби, тащившим ее за руку. Когда добрались наверх, Рут уже совсем запыхалась. Она обвела взглядом деревянные панели, люстру, светильники по углам, тупо поморгала, словно приходя в себя после глубокого сна, и наконец разглядела присутствующих. Никаких сюрпризов, все те же жертвы бессонницы. Там был Ирвинг Таламус, сидевший у ломберного столика и нервно перебиравший пальцами, изо всех сил стараясь не поднимать глаз, чтобы не выдать противнику, какая у него карта. С ним сражался поэт по имени Боб, очень серьезный молодой человек, выпустивший сборник в весьма солидном издательстве. Боб был похож на торговца пивом, а вовсе не на доцента университета Эмори, каковым в действительности являлся. Рядом, рассеянно почесываясь и посасывая диетическую кока-колу, сидела Айна Содерборд, плечистая квадратнолицая блондинка из Миннесоты, писавшая таким стилем, словно у нее последняя стадия белой горячки. В углу, погруженная в извечное метрономическое безмолвие, склонилась над книгой пучеглазая композиторша. У ярко освещенного бильярдного стола застыла панк-скульпторша в кожаных шортах и просторной, как балахон, майке. Прежде чем кто-либо из присутствующих успел поздороваться или хотя бы взглянуть на вновь прибывших, Саксби разверз уста и взахлеб стал описывать невероятное происшествие в проливе, причем в своей обычной гиперболизированной манере. Встреча с пловцом в ночном море звучала в его описании не менее сенсационно, чем контакт с представителями внеземной цивилизации. Но жильцы "Танатопсис-хауса" слушали с удовольствием, они обожали Саксби -- за юмор, за богатырские плечи и в особенности за полное отсутствие интереса к искусству. Рут прижалась к локтю рассказчика. -- Чтоб мне провалиться! -- грохотал Саксби. -- Этот тип был как две капли воды похож на Элмера Фадца из мультиков, только с волосами. Мы с Рут настроились на романтический лад. Ну, в смысле, я уже без штанов и все такое... Рут, не красней. Она покраснела, да? Одним словом, момент не самый удачный. Открытый океан, все может приключиться -- здоровенный тунец, тюлень, даже кит. Но китайский Элмер Фадд? Да еще с волосами! Рут сделала два шага назад и один влево, чтобы лучше видеть лица слушателей. Саксби размахивал руками, корчил рожи, драматически переходил с крика на шепот и обратно. Все слушали разинув рты. Когда Сакс закончил свой потрясающий рассказ -- описанием того, как перепуганный пришелец бешеным бизоном продирался сквозь прибрежный тростник, -- Ирвинг Таламус бросил карты на стол и поднял глаза. -- Куситъ изволите, ням-ням? -- певуче просюсюкал он, сохраняя бесстрастное выражение лица. -- Тухлая яисъка или китайская овось? -- Может, это спортсмен к олимпиаде готовился, -- предположил Боб и собирался развить свою гипотезу, но тут вмешалась скульпторша: -- Дерьмо вы собачье, вот вы кто, -- рявкнула она, с грохотом отшвыривая кий. -- Хуже поганых расистов. В сто раз! Она окинула всех свирепым взглядом, запрокинула голову, словно собираясь плюнуть на пол, и протопала прочь из комнаты. -- Чего это она? -- удивился Саксби, зачерпывая из вазы пригоршню орешков. -- Мы же тут не в Нью-Йорке. Это, милашка, Джорджия. -- Он нарочно изобразил южный акцент. -- Мы в старушке Джорджии, горячо любимом Персиковом штате. Чтоб в нашем родном проливе плавал живой китаец -- да это ж чудо Господне! Китайское население архипелага резко возросло. С нуля до единицы. Ирвинг Таламус с внушительным видом разгрыз орех, и все обернулись к великому писателю. Тот извлек из скорлупы ядрышко и сиплым басом курильщика произнес: -- Нет чувства юмора. Поэт Боб захихикал. Тогда-то Рут и прорвало. Она была ошеломлена, подавлена, возмущена до глубины души. Как могут эти люди быть такими циничными? Ведь произошло кораблекрушение! Она собственными глазами видела изможденного, полуобезумевшего человека, чудом добравшегося до суши. В какой панике ломился он сквозь заросли! А дорогие коллеги сыплют китайскими шуточками, на большее у них ума не хватает. Как знать, сколько несчастных тонет сейчас в черных безжалостных водах, тщетно взывая о помощи? -- Нужно позвонить в полицию, -- внезапно заявила она. -- И в береговую охрану. Произошло кораблекрушение, это же ясно. Кто-нибудь слушал радио? Теперь все взгляды были устремлены на нее, даже пучеглазая дернулась и оживилась, заслышав родное - слово "радио". -- Радио? -- переспросила она. И тут все заговорили разом. -- Так слышал кто-нибудь сводку новостей или нет? -- повторила Руг. Айна Содерборд, жившая по со.седству с Питером Ансерайном, слышала, как тот, часов в восемь вечера, включил программу новостей. Но Ансерайн давно спит, кто ж станет его будить? На Рут накатил приступ ярости. Вдруг она почувствовала, что у нее больше нет сил выносить и этот "Танатопсис", и цинизм, и постоянное напряжение, и вечное злословие. Тщательно возведенная система защиты разлетелась вдребезги. Куда-то подевались сдержанность и осторожность -- Рут решительно шагнула на подмостки. -- В это трудно поверить! -- воскликнула она, испытывая легкое головокружение от интенсивности обуревавших ее чувств. Саксби обнял ее за плечи. -- Ну-ну, все в порядке, -- успокаивающе сказал он, но Рут еще не закончила: -- Возможно, там тонут люди, а вы... вы шутки шутите! На глазах выступили слезы, но Рут подавила рыдания. Она была разгневана, уязвлена, взволнована -- все так. Но в то же время она играла и очень хорошо понимала это сама. "Если б только они ко мне прислушивались, -- думала Рут, -- если б они только знали..." Она стояла рядом с Саксби, стройная, с длинными загорелыми ногами, дрожащая от собственной смелости, а еще больше от гнева и обиды. Как же они могли обращаться с ней так, словно она -- пустое место? Рут почувствовала, что победила. Уж теперь-то они глаз с нее не сводили! С лица Боба исчезла ухмылка; пучеглазая выглядела так, словно ей только что влепили оплеуху; даже непроницаемого игрока в покер, каменнолицего Ирвинга Таламуса, и того проняло. Он был похож на кота, но теперь этот кот подобрался и принюхивался -- ветерок донес издалека зазывное мурлыканье кошечки. -- Сделайте что-нибудь! -- потребовала Рут. -- Ну же, кто-нибудь! Действуйте! Вскоре она уже сидела, совершенно обессиленная, у ломберного столика, рядом с Таламусом; Саксби и Боб отправились звонить в береговую охрану, шерифу, в добровольную пожарную команду и местное отделение радиокомпании. -- Все образуется, -- сказал Таламус. Она посмотрела на морщинистую, как у ящерицы, кожу вокруг его глаз. Ирвинг откинул со лба свесившийся кок густых черных волос. Ему было пятьдесят два года, и он считался явлением в литературе. Губы у явления были сухие и жесткие, зубы мелкие, белые и острые. -- Вы поступили правильно. Иногда всем нам на пользу пинок под задницу, верно? Рут подняла на него глаза, вся такая убитая и несчастная, хоть на самом деле несчастной в этот момент вовсе себя не чувствовала. Таламус взял ее за руку, стиснул, и его лицо вновь приняло всегдашнее ироническое выражение. Ныне же Рут сидела в студии и писала, точнее, пыталась хоть что-то написать. Вдруг она увидела перед собой японку как живую: печальная, обреченная героиня, глотающая соленую смерть; катятся волны, желтея в сумеречном свете, дети унесены морем -- безвозвратно и навсегда. Когда над верхушками деревьев полыхнула первая молния, вся сцена уже замечательным образом выстроилась, слова сами рвались нее, с кончиков пальцев. Домик стало продувать бризом. Холодный, угрожающий, он тряс москитные сетки, ворошил бумагу на столе. Искушение оказалось слишком сильным. Рут отодвинула пишущую машинку, встала, подошла к окну и надолго застыла там, глядя, как густеет цвет неба. Качались ветви, листья трепетали, делаясь то серыми, то зелеными, то снова серыми. Тут Рут ощутила некий зов, идущий из глубин желудка, и вспомнила об обеде. Желудок выполнял функцию биологических часов. Между двенадцатью и часом Оуэн Берксхед, перезрелый бойскаут, бесшумно подкрадывался к студии, ступая легко, как кошка, могиканин или привидение, и вешал на специальный крюк возле двери корзинку с обедом. Такая у него была игра -- человек-невидимка, старающийся не отвлечь творцов от работы. У Рут тоже была своя игра. Как только желудок подавал ей сигнал, что близится время обеда, она переставала печатать, навостряла уши и ждала, когда еле слышно скрипнет крюк под тяжестью корзинки, зашуршит палая листва или хрустнет веточка. Тогда она торжествующе оборачивалась и с преувеличенной веселостью домохозяйки, целый день просидевшей одна-одинешенька в четырех стенах, орала: "Привет, Оуэн!" Иногда удавалось его застукать, иногда нет. Вчера получилось странно. Мало того, что она не застукала Оуэна, но и корзинки как таковой на крюке не появилось. Сначала желудок предупреждающе шевельнулся, потом пришел в негодование, зарычал и забулькал. Каждые десять минут Рут выходила на крыльцо, но крюк оставался пустым и заброшенным. За ужином Оуэн уверял, что обед был доставлен, и просил вернуть судки. Может, корзинку утащил какой-нибудь зверь? Она не поискала в кустах? Рут погрозила Оуэну пальцем, заметив, что Питер Ансерайн, как всегда уткнувшийся носом в книгу, прислушивается. -- Не вешайте мне лапшу на уши, -- поддразнила она Оуэна. -- Сели в лужу, так и скажите. Подумать только, двадцать лет ни один служитель искусства в "Танатопсисе" не оставался голодным, и вот такой конфуз! Рут подержала паузу и звонко расхохоталась. Оуэн покраснел. Ему было сорок, и он очень напоминал Сэмюэла Беккета, в особенности хищным носом и ежиком стриженых волос. А дотошностью и аккуратностью Оуэн был похож на ротного старшину -- старшину с гомосексуальными пристрастиями, если такая комбинация в природе существует. -- Нет, я приносил обед! -- упорствовал Оуэн. -- И я отчетливо это помню. Отчетливо! Конечно, ничего страшного не произошло. Но церемония обеда значила для Рут очень много. Он был как рубеж: утром -- крестный путь творчества, после полудня -- Голгофа с последующим воскресением и вознесением в райские кущи, когда наступал час коктейлей. Да и обед сам по себе впечатлял: паштет, салат из крабов, сандвичи с копченой индейкой или тарталетки с жареным перцем, домашние помидоры, фрукты, термос ледяного чая -- и все это на настоящем серебре, с кружевными салфетками. Рут с тоской подумала: а вдруг из-за шторма Оуэн не придет? Что, если в поместье существует какое-нибудь мистическое, освященное традицией правило, согласно которому во время грозы обед в студии не подается, а все должны идти в столовую? Вдруг собратья по искусству сидят сейчас в большом доме за накрытым столом и поднимают бокалы за бурю, так романтично бьющуюся в окна? Рут представила себе налитые бокалы, оживленные лица, и как раз в этот момент грянула буря. Коттедж залило ослепительным светом молнии, пол дрогнул под ногами. По верхушкам деревьев с шипением ударили струи дождя; сразу остро запахло землей и перегноем; крыша и окна встрепенулись и зажили особой жизнью. Второй удар, третий. Домик дрожал, страницы летели во все стороны. Рут бросилась закрывать окна -- сначала то, что перед столом, потом -- угловое, возле камина. И замерла на месте. На крыльце кто-то стоял. Мелькнула тень, тускло блеснули судки, и Рут вскрикнула. Тогда похититель остановился, и она смогла вновь рассмотреть его, как в ту ночь, в проливе. Лицо в синяках и ссадинах, мокрые волосы цветом напоминают красную глину, глаза дикие, промытые дождем. Он тоже увидел ее -- их взгляды встретились. Японец попятился, крепко прижимая к себе корзинку, и пустился наутек, мокрый, гладкий и блестящий, как только что родившийся младенец. Свинячий Лог На следующее утро после побега с корабля и размышлений средь вздымающихся черных валов Атлантики о малозначительности собственного исчезновения Хиро Танака проснулся в густой болотной траве. Солнце стояло высоко в небе и, пока выбившийся из сил беглец спал, успело обжечь ему лицо, руки и подошвы. Хиро лежал на спине, наполовину сползший в соленую воду, -- в трясину не давало погрузиться сплетение белых корней, служившее матрасом его телу. Корни принадлежали траве, именуемой Spartina alterniflora. Если б Хиро перерезал их ножиком, предусмотрительно прихваченным с собой, то по шею провалился бы в вязкую жижу. Но он не думал ни о корнях, ни о болоте, ни о множестве мельчайших порезов, оставшихся на его коже после соприкосновения с бритвенно-острыми травами во время ночных блужданий по берегу. Хиро проснулся не от качки и спертого воздуха темницы, а от пения птиц и густого зловония трясины. Когда он оправился от изумления, его мысли сфокусировались на одном: необходимо подкрепиться. Прежде всего ужасно хотелось пить. Нет, "хотелось" -- не то слово, Хиро буквально сходил с ума от иссушающей жажды, как выжженные засухой африканские деревни или скрюченные кустики пустыни. Последний раз пресной воды он хлебнул два дня назад, когда старый Курода принес ему очередные два колобка риса и оловянную кружку. Крупицы соли осели на ресницах, в носу, на гландах и аденоидах, сдавив горло удушающей хваткой. Хиро казалось, что в глотку ему забили кляп, что он сейчас задохнется. В панике беглец приподнялся на четвереньки -- вода приятно охладила запястья, солнце обожгло спину -- и чуть не вывернулся наизнанку, блюя желчью и желудочным соком. От едкого привкуса горло и вовсе вспыхнуло огнем, и, хотя Хиро, посмотревший достаточно фильмов про морские злоключения (и "Спасательную шлюпку", и "Мятеж на "Баунти"), отлично знал, что соленую воду пить нельзя, что от нее начинаешь сходить с ума, что отсюда рукой подать до каннибализма, самопожирания и кое-чего похуже, тем не менее он прильнул к поверхности болота и пил-пил-пил, пока чуть не лопнул. Ему стало нехорошо, он лег на спину и обессиленно раскинулся на своем ложе из корней. Но муки следующей по значению телесной потребности не позволили ему надолго расслабиться. За неделю, проведенную в карцере, Хиро отощал по меньшей мере килограммов на восемь. Свитер на нем болтался, торчавшие из рукавов кисти стали похожи на какие-то свиные копытца, глаза ввалились, второй подбородок усох. Два рисовых колобка в день! Бесчеловечно! Средневековая жестокость -- вот как это называется. Да и колобков он не ел уже двое суток. Хиро лежал мокрый, изможденный, оголодавший, в дурно пахнущей траве, под чужим солнцем дикой, незнакомой страны и чувствовал, как его сознание расползается, словно раскисшая конфета-тянучка, и вот он уже думает не столько головой, сколько животом. Голова размышляла все больше о безучастных небесах и отчаянности ситуации, живот же требовал, обличал и угрожал. Он был пуст, он урчал, булькал, ярился, сыпал обвинениями. "Ты дурак, -- бурчал живот, -- идиот несчастный, у тебя вместо мозгов дерьмо". Господи, сидел бы сейчас в самолете компании "Джал", с крахмальной салфеточкой на шее, просил бы у стюардессы добавки риса, еще кусочек норвежской лососинки, еще чашечку сакэ. За все платило бы японское посольство. Конечно, в аэропорту Нарита его встречали бы с наручниками наготове. Суд, обвинения по полудюжине статей: злостное хулиганство, избиение, нарушение служебного долга и так далее -- не говоря уж о страшном унижении. Но хуже, чем сейчас, не было бы. Живот сурово вопрошал: "Зачем тебе достоинство и сама жизнь, если жрать нечего?" Как большинство японцев, Хиро считал живот (по-японски "хара") средоточием жизни, источником физической и духовной силы. Человек западный говорит: у него или у нее холодное сердце, горячее сердце или сердце разбито, сердце успокоилось и так далее. Японец же связывает сферу чувств с животом, который в его глазах является органом куда более важным. "Сердечная беседа" у него превращается в беседу "животом к животу" (хара-о авасэру). Злодей с "черным сердцем" становится злодеем с "черным животом" (хара га курой хито). На два дюйма ниже живота находится кикай тандэн, то есть духовный центр тела. И акт харакири -- это символическое высвобождение духа, ки, из живота, главнейшего бастиона плоти. Для Хиро живот имел еще большее значение, чем для обычных японцев, ибо еда была главным интересом его жизни. В школе мальчика мучили, на площадке для игр избивали, и единственным убежищем стали кондитерская, закусочная, кафе-мороженое. Усмиряя бунт желудка, Хиро чувствовал прилив силы и решимости. Со временем еда стала единственным средством чувственного самовыражения. Конечно, Хиро случалось переспать с какой-нибудь девушкой из бара или проституткой, но большого удовольствия подобные эпизоды ему не доставляли. Он никогда еще не влюблялся -- в конце концов, ему было всего двадцать -- и считал, что жизнь состоит только из работы, сна и еды. Сейчас он нуждался в еде. Просто подыхал от голода. Но что можно предпринять? Он восемь часов барахтался среди волн, как какой-нибудь марафонский пловец, и так выбился из сил, что не мог даже голову поднять. Хиро вяло подумал -- не пожевать ли болотной травы, чтобы заглушить бурю в животе, а потом закрыл глаза и представил себе рубашку старика Куроды с размазанными по ней колобками риса. Когда он снова проснулся, солнце висело над самыми кронами деревьев. Сначала Хиро не мог понять, где находится. Столько ярких красок, движения, запах тины. Сориентироваться помогла вода -- начинался прилив. Ах да, это Америка, США. Прибывающая вода ластилась к подбородку, перекатывалась через живот, через плечи. С трудом Хиро приподнялся на локтях. Закружилась голова. Клейкая лента больно впивалась в грудь, левая голень саднила -- кажется, он стукнулся о лодку тех поганых маслоедов, которые гонялись за ним в проливе. Неважно. Наплевать. Надо подняться на ноги и куда-то идти. Найти какой-нибудь дом, бесшумным привидением проскользнуть в окно, отыскать на кухне огромный холодильник, где американцы хранят то, что им нравится есть. Хиро представил себе белоснежного гиганта, набитого банками с маринованным укропом, хрустящими галетами, упаковками сочного мяса -- всем тем, без чего американцы не могут жить. Вдруг кто-то несильно, но настойчиво дернул его за ляжку с внутренней стороны. Хиро замер. Маленький пурпурный краб висел у него чуть выше колена и с интересом гурмана рассматривал загорелую кожу, видневшуюся сквозь дыру в штанине. Краб был размером аккурат с рисовый колобок. Хиро понял, что сейчас съест незваного гостя. Какое-то время он не шевелился, боясь спугнуть добычу. Краб ни о чем не подозревал, побулькивал себе водой, шлепал губами (если это, конечно, были губы), почесывал глазки единственной здоровенной клешней. Хиро вспомнил котлеты из краба, которые готовила бабушка, белое сочное мясо, а к нему рис, огурчики... Тварь всполошенно задергала конечностями, но было поздно -- Хиро сунул ее в рот прямо целиком. Панцирь оказался жестким и неаппетитным, вроде как пластмассу жуешь, но зато мякоть, крошечный солоноватый комок плоти, придал изголодавшемуся телу сил. Хиро тщательно обсосал разгрызенную скорлупку, потом похрупал ею и тоже проглотил. Неплохо бы найти еще одного краба. Однако поиски не увенчались успехом. Правда, роковую ошибку совершил кузнечик -- зеленая спинка, толстое желтое брюшко. Взял и скакнул Хиро на свитер. В следующую секунду он оказался схваченным и проглоченным. "Еще!" -- завопила хара. Хиро двинулся вперед, сквозь высокую жесткую траву. Она резала своими острыми стеблями ноги, руки, лицо, но он не замечал этого. Хиро шел как в трансе; гений обоняния, впервые снизошедший на него накануне ночью, вновь сладострастно завладел всем его существом. Гений ухватил Хиро за нос и властно повлек за собой прочь от берега, в тень мшистых деревьев, что росли по краям болота. Оттуда пахло пресной водой -- застоявшейся, грязной, болотной, но какое это имело значение? А еще дальше, где-то на самом краю восприятия, возник и тут же исчез магнетический аромат шипящего на сковороде жира. Был лучший час дня, солнце размягчело и стало похоже на большущий кус масла. Олмстед Уайт, правнук раба (который был сыном раба, который появился на свет в Западной Африке свободным человеком племени ибо), готовил себе ужин. Олмстеду стукнуло шестьдесят восемь, руки-ноги стали сухими и жилистыми, будто их кто провялил, а лицо сделалось что твоя глина -- вот как его обжарило солнце, особенно утреннее, которое так ярко сверкает на волнах. Он тут родился, на острове Тьюпело, тут вырос, ходил в школу, прожил до старости. На материке за всю свою жизнь побывал, может, раз двадцать. На поле у Олмстеда рос маис, в огороде -- помидоры, а еще он держал свиней, ловил рыбу, крабов, устриц, креветок. Когда же нужны были деньжата -- на выпивку или там купить батарейку для розового транзистора, по которому так здорово слушать на вечерней прохладе репортаж с бейсбольного матча, -- Уайт отправлялся к белым на виллы и зарабатывал сколько надо. Он так и не женился, всю жизнь -- все утра, дни и вечера прожил с братом, таким же бобылем. Но Уилер помер, уж полгода как лежит на семейном кладбище, в дальнем углу сада. В этот вечер играла любимая команда Олмстеда "Храбрецы; под хриплое рокотание приемника старик порезал огурцы и помидоры, приготовил салат из зелени, кинул на сковородку дюжину свежих устриц, сыпанул пшеничной и кукурузной муки, добавил кайеннского перца. Олмстед сейчас не думал ни о брате-покойнике, ни о племяннике Ройяле (сынок сестры Юлонии), с которым иногда допоздна смотрел музыкальные программы по Эм-ти-ви (ну и причесочки у нынешней молодежи -- заглядение), да и к голосу диктора не особенно прислушивался -- "Храбрецы" в очередной раз дали маху, и тон репортажа стал совсем похоронным. Старик вообще ни о чем особенном не думал, пребывая в своем обычном состоянии легкого оцепенения. На сковородке потрескивал жир, в зарослях пели птицы, оконные стекла сияли солнечными бликами. По привычке Олмстед приготовил вторую тарелку, для Уилера. Когда стемнеет, когда звезды захолустной команды -- Гант, Мерфи, Томас -- будут окончательно посрамлены непобедимыми нью-йоркскими чемпионами, он сходит к брату на могилку, заберет вчерашнюю тарелку, пустую, и поставит новую. Как все обитатели Свинячьего Лога, старый Уайт говорил на диалекте гулла, языке своих предков. В гулла множество заимствований из хауса, волоф, ибо, кимбунду и прочих западноафриканских наречий. Вместе с древними словечками сохранилась смутная лингвистическая память о далеком континенте, племенных обрядах и суевериях, столь популярных среди пращуров. Олмстед Уайт и сам был очень суеверен. А как же иначе жить человеку в мире, где ничего толком не поймешь, где ночь прямо нашпигована всякими привидениями, духами и голосами? Старик верил и в колдовство, и в заклятья, и в чары худу и джуджу, и в призраки, и в черный глаз, и в ведьм, которые могут напустить порчу, так что будешь потом сохнуть, как трава под солнцем. Поэтому Олмстед вовсю старался не обидеть дух покойника Уилера -- то одежонку подарит, то колоду карт принесет, журнальчик, что-нибудь повкуснее к ужину. И упаси боже хоть одну ночь пропустить. Наутро тарелка всегда была вылизана начисто. Может, это еноты угощались или опоссумы, кабаны, бездомные собаки, вороны -- кто его знает? Только сам Уилер мог бы ответить на этот вопрос. Стало быть, на сковородке поджаривался бекон, и устрицы пахли так, что дощатая лачуга не уступала по части ароматов какому-нибудь шикарному ресторану в Чарлстоне, где все уставлено пальмами в кадках. Домик у Олмстеда был двухкомнатный, стены покрашены в синий цвет, на печной трубе изображена синяя же пирамидка -- ведьм отпугивать. Олмстед пребывал в бездумном покое, рука переворачивала вилкой жаркое как бы сама по себе. Вокруг -- тишина, только вот муха разжужжалась на противомоскитной сетке. Муха сражалась за свою свободу, а мир замедлил вращение, словно старая, потрепанная карусель. И тут Олмстед вдруг почуял, что в кухне есть кто-то еще. Старик стоял к двери спиной, возил вилкой по сковородке, радио все так же бухтело про незадачливого Дейла Мерфи -- вроде бы ничего не изменилось, но Олмстед готов был поклясться, что сзади кто-то есть. Или что-то. Он двигался медленно, словно после обморока, словно Братец Кролик, приклеившийся к смоляному чучелку. Руки Олмстеда заходили ходуном, он вспомнил про ужасный конец Варнера Армса. Того нашли мертвым в собственной кухне, все стены в кровище, а на полу черные ведьмачьи космы, будто привет с того света, из тьмы кромешной. Старик вжал шею в плечи -- как бревно в землю заколотил. Потом медленно, очень медленно повернул голову, так что стоящий (стоящее) сзади мог (могло) полюбоваться на один испуганный глаз и серую щетину подбородка. Выпученный от ужаса глаз увидел в дверном проеме такое, что хуже некуда. Там стоял Уилер, поднялся-таки из могилы: кожа стала желтая, будто пожухлый лист, а одет в красную хлопчатобумажную рубашку и джинсовый комбинезон -- три дня не прошло, как Олмстед сам эту одежду на могилу снес. -- Уилер! -- завопил он, неуклюже поворачиваясь и широко раскинув руки. -- Я не в том смысле, ей-богу! Чтоб мне провалиться! Зря я обзывал тебя всякими словами в тот день, когда ты преставился... Олмстед осекся, потому что увидел: это не Уилер. У брата не могло быть такой перекошенной рожи, словно он в штаны наложил. Да и комбинезон был бы Уилеру впору, а у этого едва сошелся на пузе, и штанины до щиколоток не достают. Глаза косые, волосы прямые, что твоя пакля. Да это китаеза какой-то! Что потерял китаеза на острове Тьюпело, в Свинячьем Логе, на кухне у старого Олмстеда Уайта? Загадка. Прямо головоломка. Это еще хуже, чем полдюжины ведьм и привидений! Олмстед был так озадачен, что немедленно разъярился. -- Ты-то еще кто?! -- взревел он. Хиро и сам перепугался не меньше, чем этот черный человек, который сейчас дергался и брызгал слюной. Из соленого болота на твердую землю Хиро выбрался в полузабытьи -- вокруг легкими видениями порхали умершая мать и потерявшийся отец, протягивая сыночку бутылки с шипучкой, банки с лимонадом и глиняные кувшинчики охлажденного сакэ. В конце концов он нашел дождевую воду, лужицу жидкой грязи, и окунулся в нее лицом. Запах булькающего на сковородке жира к этому моменту стал оглушающим, и Хиро, напившись, вскочил и потрусил дальше. По пути ему попались могилы -- грубо отесанные камни, высовывавшиеся из густой травы, совсем как в фильмах про ковбоев и индейцев. О первую из могил он споткнулся, вторая при падении окорябала ему щеку. Приподнявшись, Хиро увидел рубашку, штаны с лямками, перевернутую тарелку, связку сушеных перцев и ветхую колоду карт. Думать о чем-то, когда так роскошно пахло жарящейся рыбой -- нет, устрицами, устрицами! -- было невозможно, поэтому Хиро без малейших колебаний скинул свою грязную, изодранную одежду и переоделся. Он торопился, прыгал на одной ноге, нащупывая ногой штанину -- словно в какой-нибудь дурацкой детской игре. Потом помчался через сад к источнику властного, божественного аромата. И вот он стоял в ворованной одежде в доме чужака, и этот чужак на него орал. Да не просто чужак, а чернокожий, негр. Кто ж не знает, что все негры -- полоумные и злобные. Они даже волосатее и зловоннее, чем их белые собратья хакудзины, да и мужская сила у них еще неуемней. Любой японец скажет вам, что негры свирепы, грубы, все сплошь наркоманы и думают не головой, а яйцами. Хиро один раз уже видел чернокожего. Это было в Токио, на улице. Того звали Кларенс Хоукинс, он играл в бейсбол за "Хиросимских карпов". Жуткий шкаф, прямо ходячий монумент. У него не было души, то есть хары. И он не понимал, что такое команда. Каждым ударом биты он посылал мяч точнехонько в цель и поэтому считал для себя необязательным ходить на тренировки, делать гимнастику, тысячу раз приседать, бегать кругами по стадиону, обливаться холодной водой -- одним словом, демонстрировать командный дух, волю к победе, мужество и решимость. Питчеры подавали ему такие мячи, что бить было не по чему, а судья все равно их засчитывал, даже если они отскакивали от земли в сторону. Не прошло и года, как Хоукинс убрался в свою Америку. Вот какие они, негры. А теперь один из них размахивал перед Хиро руками и вопил что-то нечленораздельное. Хиро тоже замахал руками, чтобы гайдзину было понятнее. -- Кораблекрушение! Умираю от голода! Пожалуйста, дайте что-нибудь поесть! Олмстед Уайт услышал, но ни черта не понял, с тем же успехом Хиро мог говорить по-японски. "Съто-ни-буч паести" старик разобрал, но смысл этого загадочного словосочетания из-за чудовищного акцента китаезы до него не дошел. А хоть бы и дошел -- Олмстед вел бы себя точно так же. Его застали врасплох в собственной кухне, напугали, разозлили! Увидев вместо ведьмы или жмурика какого-то чужака, да еще азиата-китаезу, Олмстед Уайт отреагировал естественным образом. На кухонном столе лежал мясницкий нож, которым перед Рождеством он взрезал толстую шкуру кабанчика, а на охоте -- мягкое подбрюшье опоссума или оленя. Старик посмотрел на Хиро, на стол и схватил нож. Японец увидел, что ситуация меняется. На шее у негра напряглись жилы, белковатые глаза выпучились. Он не переставал орать, на губах пузырилась слюна. Было ясно, что негр не понял ни единого слова. А теперь в руке у него сверкал кошмарного вида тесак с зазубренным лезвием. За спиной чудовища зазывно благоухали жарящиеся устрицы. В общем, дела обстояли паршиво. По-хорошему, надо было уносить ноги, пока не поздно, -- Хиро отда- вал себе в этом отчет. Нож острый, старик еще вполне крепкий, ощерился, как загнанный зверь. Но устрицы, устрицы! Вспомнились слова Дзете: Истинный самурай никогда не проявляет растерянности или малодушия. Он никогда не теряет мужества и уверенности в победе. Иначе он ни на что не годен. -- Съто-нибуч паести, -- повторил Хиро. Дальнейшие события застали оппонентов врасплох. Предоставленные сами себе, устрицы сначала задымились, потом обуглились, их температура достигла критической точки, и вдруг -- бабах! -- вспышка пламени, черное облако дыма над сковородкой. Инстинктивно и негр, и японец кинулись к плите. Несмотря на потерю двадцати фунтов веса, Хиро оставался весьма плотным юношей и плечом отшвырнул щуплого Олмстеда в сторону. Надо сказать, что старый Уайт страдал артритом, причем как раз правой ноги. Он потерял равновесие, хотел ухватиться за стол или край плиты, но, к несчастью, вместо этого попал растопыренной пятерней прямо в сковородку, где горело масло и обугливались устрицы. Раздался душераздирающий вопль, от которого расплелась бы косичка даже у самого стойкого самурая. Сковородка немножко покачалась на краешке и бухнулась на пол. Взметнулся огонь, лачуга загорелась, как спичка. Языки пламени побежали по дощатому полу, по стенам, моментально сожрали грязные желтые занавески. Хиро пустился наутек. Он выскочил за дверь, скатился с крыльца, добежал до могильных камней и только тут пришел в себя. Что он делает? Совсем рехнулся? Нельзя же бросать старого негра в горящем доме! Хиро решительно повернул назад, шепча цитату из Дзете: Деиствуй без колебаний, иначе пропадешь, покроешь себя позором, превратишься в труса. В это время в окутанном дымом дверном проеме появился чернокожий, волосы опалены, правая ладонь красная, как вареный рак Хиро замер на месте. Слова Дзете утратили всякий смысл, потому что в здоровой руке старик держал двустволку, а локтем прижимал коробку с ярко-желтыми патронами. За спиной Олмстеда Уайта полыхал сущий ад. Хиро припустил со всех ног -- прочь от выстрелов, шипения пламени и криков встревоженных соседей. Откуда-то высыпала масса людей, и все орали, носились, визжали и натыкались друг на друга, как муравьи из разворошенного муравейника. Хиро ловко избежал столкновения с толстой старухой, лицом удивительно напоминавшей маску театра Но, шарахнулся от стайки перепуганных мальчишек в грязных шортах и метнулся в пыльный двор. Из-под ног с писком брызнули цыплята, хрюкающие поросята, во все горло завопили шоколадные младенцы в белых синтетических пеленках. На бегу Хиро оглянулся и увидел море черных лиц и лес вздымающихся рук, а чуть выше -- горящую лачугу. От этого зрелища перехватило дыхание, трудно было вообразить картину более жуткую и безумную: темные лица, белый оскал зубов -- вылитые людоеды, пляшущие вокруг костра, совсем как в книжках его детства. Нет уж, никакой голод не заставит его туда вернуться, и Хиро припустил еще быстрей. Он нырнул в спасительную тень леса, помчался по лужам, через заросли диковинных тропических растений и не останавливался до тех пор, пока крики, проклятья, собачий лай не остались далеко позади. Он сбросил с себя весь этот бедлам, как змея скидывает старую кожу. Следующий день Хиро тихонечко просидел в кустах, жуя корни, листья, а если повезет, запихивал в рот пригоршню кислых ягод. Отовсюду доносились голоса, рычали и рвались с поводка псы. Черные обитатели джунглей, существа злобные, свирепые и мстительные, искали его повсюду, хотели расквитаться, устроить суд Линча, ведь их и самих линчуют белые хакудзины. На рассвете всего в пяти шагах от остролиста, под которым затаился дрожащий Хиро, прошел угрюмый негр с налитыми кровью глазами. В руках у него было ружье. Хиро запросто мог бы дотянуться и развязать ему шнурок на ботинке -- так близко тот прошел. Стало очень страшно. Он чувствовал себя самым несчастным человеком на свете и ужасно хотел есть. День истек кровавым закатом и сменился ночью. Хиро двинулся вперед сквозь темные заросли, чтоб оказаться подальше от огней и лающих собак. Проблема была в том, что он понятия не имел, где находится и в каком направлении движется. Но ряд фактов сомнения не вызывал: во-первых, он умирает с голода; во-вторых, на него охотятся местные власти; в-третьих, если его поймают, то с позором вышлют на родину. Хиро бесцельно бродил по лесу. Сбил в кровь ноги, досыта накормил комаров, мошкару, слепней и оводов, а где-то во тьме ползали ядовитые рептилии, дожидаясь своего часа. Хиро был городским парнем, вырос в иокогамском квартале многоэтажек, воспитывала его бабушка. Он и японских-то лесов толком не видел, что уж говорить о диких американских джунглях. Насколько ему было известно, эти бескрайние смертоносные дебри кишели медведями, львами, волками и крокодилами. В темноте над головой хлопали невидимые крылья каких-то летучих тварей. Ночь оглашалась пронзительными звериными криками. В болоте что-то пугающе ухало. На третий день, а может, и на четвертый -- трудно сказать -- Хиро, окруженный тучей комаров, залепленный грязью, стянутый слишком тесной рубашкой, в разодранном комбинезоне, выбрался из леса и очутился на гудроновом шоссе. Это было как чудо. Настоящая дорога! Уже один ее запах придал ему сил. Она наверняка вела к цивилизации, к какой-нибудь маленькой чистенькой ферме, где не страшно будет попросить еды в обмен на работу по хозяйству. Может, ему даже предоставят кров, и он будет спать в амбаре, совсем как в старых черно-белых фильмах с дребезжащими смешными автомобилями и улыбчивыми длинноносыми старушками в чепчиках и юбках до полу. Неплохо бы также, чтобы дорога привела к закусочной или "Макдональдсу" -- такому же, как в Токио. Хиро вспомнил, что меж страниц трактата Дзете заложены зеленые бумажки. Можно купить жареную картошку, и биг-мак, и куриное филе, и молочный коктейль. Но ведь ему не дадут шляться по улицам, он же не на Гиндзе(центральный квартал Токи)! Эти негры вкупе с полицейскими сцапают его в два счета. Как он объяснит пожар в лачуге? Разве они поймут, что способен сделать запах устриц с изголодавшимся человеком? Солнце повисло прямо над дорогой. Хиро посмотрел налево, надеясь увидеть вдали амбары, силосные башни, ряды крыш, фонари, снующие такси. Ничего -- только гудрон и деревья. Посмотрел направо: деревья и гудрон. Долго не мог решиться, в какую сторону идти. Потом мысленно бросил монетку и двинулся направо. Прямо по шоссе идти не решился, а стал продираться по заросшему кювету. Никакого плана у него не было. Он вообще перестал размышлять о будущем с той минуты, когда восстал против первого кока Тибы и второго кока Угря. Хиро рассеянно подумал, не отправиться ли в глубь страны -- в Нью-Йорк, Майами или Сан-Франциско, где можно будет затеряться среди метисов и мулатов. Там, впервые в жизни, он окажется таким же, как все. Но география, особенно география западного мира, всегда давалась ему с трудом. Он знал, конечно, что порт Саванна находится в штате Джорджия. Это американский Юг, где негры выращивают хлопок, а белые не разрешают им пользоваться своими уборными и фонтанчиками для питья. Но о Городе Бобов -- Бостоне или Городе Ветров -- Чикаго Хиро слыхом не слыхивал. И тем более он не подозревал, что очутился на острове, откуда можно достичь большой земли только на пароме Рэя Манзанара, который состоит в родстве с половиной обитателей Тьюпело, а вторую половину знает не хуже, чем первую. Поддерживаемый милосердным незнанием, Хиро брел вдоль дороги. Он совсем ослабел от голода, даже не было сил отмахиваться от комаров, которые облепили его со всех сторон. Через какое-то время чаща впереди поредела, меж стволов и ветвей стало проникать солнце. Хиро, ковылявший по щиколотку в тухлой воде, остановился и выглянул из-за кустика. Чуть левей по ходу сияло что-то неестественно-красное, знакомое глазу и отрадное. Хиро подошел поближе. От радости сердце чуть не выпрыгнуло из груди. В стороне от шоссе стояло свежевыкрашенное деревянное строение, увенчанное магической, манящей неоновой вывеской, понятной каждому обитателю земли. Вывеска гласила: "Кока-кола". Кока-кола! У Хиро все так и поплыло перед глазами. Он ринулся вперед, забыв об осторожности и доводах разума -- совсем как накануне под воздействием волшебного аромата роковых негритянских устриц. Спохватился лишь в самый последний момент. Ведь он черт-те на кого похож! Краденая одежда в лохмотьях, запашок как от покойника с недельным стажем, весь драный, грязный. Расцарапанный. А лицо? Они сразу увидят, что он японец (ну, наполовину японец), и тут же догадаются, с кем имеют дело. Нагрянет полиция, упрячет в тюрьму, а там на него накинутся всякие мулаты, отцеубийцы и сексуальные маньяки, которых в гайдзинских каталажках как тараканов. "Кока-кола"! -- зазывно подмигивала реклама. "Кока-кола>>! Что же делать? Хиро осторожно выбрался из кювета и сел в высокую траву. Вокруг не было ни души. На автомобильной стоянке пусто. Дверь магазина широко распахнута. Надо немножко привести себя в порядок, как-то замаскировать внешность, потом проникнуть внутрь и поскорее всего накупить, пока кого-нибудь не принесло. Вот именно. Он постарается счистить грязь с одежды, помоет ноги. Хиро посмотрел вниз и увидел, что его ступни и лодыжки облеплены черными слизистыми тварями, похожими на моллюсков. Он никогда не слышал про пиявок и не знал, что они сосут его жизненные соки, а точнее, выделяют секрецию, которая заставляет сердце поставлять им кровь, словно пиявки -- продолжение вен и артерий. Не знал Хиро и того, что отдирать этих тварей от себя нельзя -- их челюсти могут остаться в коже, что приведет к инфекции, нагноению и в худшем случае к гангрене. Итак, он просто соскреб черные извивающиеся тельца в кулак, тяжело вздохнул -- моллюски такие вкусные -- и швырнул в канаву. Они ему не нужны, совсем близко настоящая еда. Хиро разделся и попытался отстирать комбинезон в луже. С красной рубашкой возиться было бесполезно, поэтому он оторвал от нее лоскут и обмотал голову на манер ниндзя для маскировки. Потом отжал комбинезон, натянул его (это оказалось совсем не просто -- представьте, что вам надо влезть в мокрый водолазный костюм на шесть размеров меньше вашего) и раскрыл книгу Дзете. Купюры были на месте, рядом с пожелтевшей фотокарточкой отца. Хиро разгладил их, с любопытством рассмотрел непонятные рисунки и символы. Это что, пирамида? Но ведь пирамиды, кажется, в Египте? Не очень верилось, что это настоящие деньги. Какие-то они невсамделишные, словно из детской настольной игры. На трех бумажках красовался дядька в парике, с высоким воротником. Лицо у него было добродушное. "Банкнота является законным платежным средством для общественных и частных расчетов, -- прочел Хиро. -- Билет Федерального резервного банка. Соединенные Штаты Америки". Он пожал плечами. Корабельный радист Акио Адзиока, единственный друг на всем белом свете, дал эти бумажки в обмен на две бутылки виски "Сантори" и стопку засаленных комиксов. -- Самые что ни на есть настоящие, кореш, -- ухмыльнулся Акио. -- Такими расплачиваются на Таймссквер, на Бродвее и в Майами-бич. Уж Акио-то врать не станет. Хиро напоследок провел ладонью по мятым штанинам, сжал в кулаке купюры и зашагал по гравию стоянки к открытой двери. Внутри оказалось прохладно и душисто, сквозь окна лился яркий солнечный свет. Длинные полки с едой, в основном полуфабрикаты. Все в шикарных пластиковых обертках или ярких консервных банках. У стены -- холодильник, два здоровенных морозильника, набитых пивом и содовой, настоящий храм Жажды. За кассовым аппаратом юная мамаша -- лет шестнадцати, максимум семнадцати -- кормит грудью ребенка и пялится на посетителя во все глаза. -- Эта, чего-нибудь ищете, что ли? -- пропела она. Еду. Хиро искал еду. И питье. Но не знал, как объяснить. Фразу "этачегонибудьищетештоли" он не понял, но ужасно хотел понравиться служительнице храма, совершить заветный обмен, с поклонами допятиться до выхода, а потом скрыться в зарослях и жрать-пить-жрать, пока не лопнет. Самоконтроля терять нельзя, это он знал твердо. Нужно держаться непринужденно, этаким бывалым покупателем, убедить ее, что он свой и знает обычаи гайдзинов не хуже, чем они сами. Хиро напрягся, как пружина. Пот лил рекой. Лицо предательски подергивалось. -- Сьто-нибуч паести, -- светским тоном бросил он и цапнул с полки батон хлеба, а заодно и пакет хрустящих хлопьев. Кланяться, однако, не забывал. Кассирша отняла младенца от груди. Хиро увидел крошечные сжатые кулачки, дернулась маленькая ножка, мелькнул мокрый розовый ротик и мокрый розовый сосок. -- Бобби-и! -- позвала девушка. -- У нас клиент! Хиро прижал хлеб и хлопья к груди. Не переставая кланяться, зашлепал вдоль полок. Мокрый комбинезон немилосердно жал в паху. Хиро подбирался к морозилке. Язык шуршал по небу, как кусок мела. "Спокойствие, веди себя естественно", -- сказал себе Хиро. Девушка уложила ребенка в коляску, стоявшую под прилавком, и лениво облокотилась о кассу. -- Турист, что ли? -- певуче поинтересовалась она. "Туристштоли, туристштоли", -- повторил про себя Хиро, открывая дверцу холодильника. В лицо дохнуло благословенным морозцем. Упаковка с шестью бутылочками кока-колы уже под мышкой. Что она такое говорит? Надо отвечать, иначе конец, сгоришь. Тут из подсобки появился Бобби, вытирая руки передником. Этот девятнадцатилетний парень обладал внешностью и телосложением архангела, но чересчур низкий коэффициент умственного развития не давал ему развернуть крыла. У Бобби не очень получалось с арифметикой, поэтому у кассы он работать не мог. Читать газету тоже не научился. Ему полагалось раскладывать товар на полки и приглядывать за Бобби-младшим, когда Кара Мэй занята с клиентами. Бобби мирно стоял в дверях и хлопал глазами. "Скажи же что-нибудь, ну!" -- воззвал к себе Хиро. И на него немедленно снизошло вдохновение. Что бы сказали в такой ситуации Берт Рейнолдс и Клинт Ис-твуд? Уважающий себя американец для начала как следует выругается -- всякий знает. Достаточно посмотреть, как это проделывает на экране Иствуд. Не такой уж он, Хиро, лопух. -- Мать твою за ногу, -- поклонился он кассирше и водрузил на прилавок свои трофеи. Потом повернулся к уставившемуся на него пареньку и самым дружелюбным тоном заметил: -- Пидер гнойный, а? Девушка не ответила на приветствие. Она застыла на месте, меж зубов замер розовый комочек жевательной резинки. Паренек замигал, потом бегом бросился к коляске и выхватил оттуда ребенка, словно чего-то испугался. Хиро же не терял времени даром -- подгребал к себе шоколадки, банки, бутылки, сверкающие пакетики. Получилась целая гора. Кассирша потыкала пальцем и ледяным тоном сообщила: -- Десять семьдесят три. -- Дерьма-то, -- с улыбкой поклонился Хиро и аккуратно разложил на стойке свои четыре бумажки. -- Щас ты у меня нарвешься. Девушка решительно заработала челюстями, глаза сузились в щелочку. -- Тут только восемь, -- прошипела она. -- Только восемь, -- озадаченно повторил Хиро. Кара Мэй обессиленно вздохнула. Ребенок заворочался на руках папаши, запищал. Снаружи донесся скрежет тормозов. Хиро увидел, что на стоянке появился новенький сверкающий пикап-переросток. -- Не хватает, понятно? -- сказала кассирша. -- Еще два семьдесят три. Хиро сообразил, в чем дело. Зеленых бумажек слишком мало. Придется от чего-то отказываться, а ему нужно все -- магазин целиком и еще много-много сверх того! Неужели она этого не понимает? Ведь он подыхает с голода! Мотор на стоянке кашлянул и затих. -- Немножко, -- уступил Хиро и отодвинул пару пакетов. -- Хос-поди Исусе, -- снова вздохнула девушка. -- Чтоб мне провалиться. Паренек впервые разомкнул уста: -- Вы чего, иностранец, что ли? В магазин кто-то вошел. Хиро услышал скрип половиц и увидел, как просветлело лицо кассирши. -- Приветик, Сакс! -- воскликнула она. Оглянуться Хиро не посмел. А вдруг это начальник полиции, или береговой охраны, или той самой настырной Иммиграционной службы, о которой рассказывал Акио. С колотящимся сердцем Хиро уставился на руки кассирши