сле, обитом ситцем; ноги она положила на оттоманку (обивка в тон); на коленях у хозяйки обложкой кверху лежала "История производства рисовой бумаги в провинции By Чэнь в двенадцатом веке" -- чтение, рекомендованное Клубом любителей книги. -- Я знаю, милый, -- сказала Септима, и голос ее дрогнул, совсем чуть-чуть, словно она вдруг вспомнила о своем возрасте и бренности бытия. -- Но этот комод просто бесценен, настоящее сокровище. Помню, твоя бабушка говорила... Саксби обернулся. Рукава закатаны выше локтей, с пальцев капает вода, на лице ослепительная улыбка. -- Ты что? -- улыбнулась и Септима, не закончив фразы. -- Что такое? -- Ты бы себя слышала. Как будто мне шесть лет от роду. А что, я бы согласился вернуться в детство, но чтоб ты мне снова по утрам пекла кукурузные булочки с медом, а вечером укладывала в постельку. Мать ничего не ответила, но он знал, что ей приятно, глядя на двадцатидевятилетнего здоровяка, вспоминать косолапенького сопящего малыша, обожавшего кукурузные булочки, доверчиво заглядывавшего в глаза -- ведь мама знала все-все на свете, -- старавшегося не отходить от нее ни на шаг. И так дни, недели, месяцы... А она была молодая, и жизнь казалась куда менее сложной... Саксби вновь отвернулся к аквариуму, поправил шланг, подкрутил фильтр, присыпал галькой корни порфиры, которую пристроил в самом углу. Булькала вода, стебли водорослей ласково щекотали кожу. Какое удовольствие работать руками, заниматься делом, творить целый мир. Минут пять, а может и десять, Саксби помалкивал, начисто отключившись. Потом, глянув на мать через плечо, спросил: -- Как тут Рут поживала? Септима отложила книгу и посмотрела на сына поверх очков. На лбу, под самой кромкой седых волос, образовались удивленные морщинки. -- Ты с ней еще не виделся? -- Всего секунду. Мы с Оуэном тащили аквариум, а она как раз спускалась по лестнице. Сказала, в студию идет. -- Так поздно? Саксби пожал гшечами. Руки начинали мерзнуть от холодной воды. -- Она что, пропустила ужин? И коктейль? -- Наверно. -- Аквариум наполнился на три четверти, вода в нем сделалась серой, как булыжная мостовая. -- Ничего, я скажу Рико, чтоб он ей что-нибудь приготовил. Или купим хлеба с ветчиной в магазине. Взгляд Септимы стал отсутствующим. Сын догадался, что она мысленно выстраивает в ряд сотни деятелей искусства, останавливавшихся в "Танатопсисе" на ее веку -- от малых до великих, от безвестных до прославленных и знаменитых, -- и пытается вспомнить, случалось ли хоть одному из этой плеяды пропустить час коктейля. Саксби вынул руки из холодной воды и замотал их в полотенце. -- Ладно. Ничего страшного. Я просто... -- Тебе незачем беспокоиться о Рут, -- внезапно прервала его Септима. -- Да я и не беспокоюсь, -- взмахнул полотенцем Саксби. -- Просто она тут новенькая и чувствует себя не в своей тарелке, комплексует немножко. Жалко ее. Потом, я сказал ей, что уеду на два дня, а отсутствовал четыре, и вообще... -- неопределенно закончил он. -- Саксби, детка, -- снова произнесла Септима затуманенным, старчески подрагивающим голосом. -- Перестань возиться с этим стеклянным ящиком, иди сюда и сядь рядом с матерью. Стенки аквариума покрылись капельками конденсата, шланг выкачивал из недр земли не воду, а какой-то жидкий лед, и Саксби понял, что раньше чем через три-четыре дня рыбу запускать нельзя: замерзнет. Это его немного расстроило. Главное наслаждение от работы -- видеть ее завершенной. Шесть дней повкалывал, на седьмой кайфуешь и видишь: это хорошо. Саксби сделал шаг в сторону матери и заколебался, окидывая аквариум последним критическим взором. Водоросли кланялись и покачивались, покорные подводному течению, которое устроили шланг и фильтрационная система. На дне повсюду пещерки, гротики, сложенные из камешков, норки для рыб, а размеры-то, размеры. Шесть футов в длину, двести галлонов воды! Саксби пересек комнату и опустился на пол рядом с креслом Септимы. Она тут же положила руку ему на плечо и нежно, по-матерински, дернула за ухо. -- Я тебе вот что скажу. -- Голос ее все еще слегка дребезжал, но теперь в нем звучали легкие контральтовые нотки игривости. -- А ты выслушай и запомни. Мы не должны мешать художникам творить, как бы мы ни волновались и как бы поздно они ни засиживались за работой. -- Она сделала паузу. -- Особенно если мы просто хотим сказать, что нам не хватает их общества. Ты согласен со мной, милый? Сын не ответил. Он прислушивался к медленному, ровному сердцебиению насоса, налаживавшего порядок в атмосфере маленького мира, который он, Саксби, построил за стеклянной стеной. Вдруг ужасно захотелось спать -- Так заработалась, что ужин пропустила, -- вздохнула Септима. Ее холодная морщинистая рука поглаживала сына по затылку. -- Похоже, девочка затевает нечто выдающееся. Лишь во втором часу ночи ему удалось увести Рут из бильярдной. Саксби даже немного обиделся, что она не торопится упасть в его объятья. Обиделся -- слишком сильно сказано, ведь в конце концов они же засиделись допоздна вместе. Часов в девять съели на кухне омлет, запили бутылочкой вина. Рут была такая хорошенькая, такая соблазнительная, что Саксби не утерпел -- прижал ее к дверце холодильника и потерся бедрами о ее бедра, чувствуя, как закипает кровь. -- Пойдем покувыркаемся, -- сказал он, она ответила: с удовольствием, а сама вместо этого потащила его в бильярдную. Там собралась обычная публика: Таламус, Боб Пеник, Регина, Айна, Клара, новенький -- Сэнди -- и еще пара-тройка колонистов. Но за время отсутствия Саксби направление ветра переменилось, и он это почувствовал. -- Ой, Руги! -- воскликнул Таламус, выскакивая из кресла с проворностью ящерицы, сбегающей с камня. Еще кто-то крикнул: -- Ла Дершовиц! И лишь потом соизволили обратить внимание на Саксби, хоть он был в отъезде целых четыре дня. Рут налила себе полный стакан неразбавленного виски и уселась к карточному столу между Таламусом и Бобом. Там же сидели Сэнди, Айна и еще какой-то жутковатый тип, которого Саксби раньше не видел -- с крашеными волосами и пятнистым, словно склеенным из запчастей лицом. Играли, как всегда, в покер. Регина нависла над бильярдом, звонкими, профессиональными ударами отправляя шары в лузы. В углу устроились две дамочки -- Саксби не помнил, как их зовут, и болтали о чем-то так сосредоточенно, будто отгородились от всех плексигласовой стенкой. Куда же тут было приткнуться? Не к Кларе же Кляйншмидт, которая будет нудить про Шенберга и двенадцатитоновую систему, пока от скуки мозги не закиснут? Несколько раз в течение вечера Рут, правда, удостаивала его вниманием: подходила, спрашивала, чего он такой мрачный. Она совершала обход бильярдной, словно какая-нибудь майская королева, а потом неизменно возвращалась к покерному столу и садилась рядом с Таламусом. Саксби пил водку, настроение делалось все паршивее, хоть ей он в этом и не признавался. Поболтал о том о сем с Питером Ансерайном и одним из его учеников -- "молчаливые" в кои-то веки наведались в бильярдную; обсудил тонкости выращивания ирисов с Кларой Кляйншмидт, пытавшейся доказать, что она не только композитор, но еще и человек; наконец, уже находясь в полном отчаянии, вызвал Регину Макинтайр на поединок и продулся всухую. Чем сильнее Саксби накачивался алкоголем, тем меньше оставалось в нем радостного волнения, вызванного возней с аквариумом и новыми планами. Радость расползалась и блекла, как масляное пятно на воде. А потом, когда было уже очень поздно, подсела Рут, сжала руку и поцеловала взасос. Тут же подошел пятнистый, поздоровался и представился агентом Иммиграционной службы -- оказывается, это с ним Саксби разговаривал по телефону. Ирвинг Таламус хлопнул Саксби по плечу и рассказал похабную историю про одну шлюху, с которой когда-то имел дело в Саванне. Рут выиграла в покер тринадцать долларов и пятьдесят два цента. Еще позднее, в постели, после того как Саксби снял с Рут всю одежду, погладил во всех местах и самым неопровержимым образом показал, как сильно по ней скучал, он лежал, курил и размышлял о неожиданных переменах в бильярдной иерархии. Они ночевали в его комнате, где Саксби жил с самого детства. Чуть дальше по обшитому панелями коридору -- спальня Септимы. Ночь была густой, осязаемой, источавшей сквозь противомоскитную сетку запах болота, прилива и медленного, влажного умирания растений. Рут лежала чуть отодвинувшись, ее мокрая от пота кожа поблескивала в лунном свете. Потом приподнялась -- одна грудь прижалась к бицепсу Саксби -- и прикурила от его сигареты. Огонек разгорелся, высветил ее лицо. Рут с наслаждением выпустила струйку дыма и сказала, что отныне бильярдная принадлежит ей. Это без вопросов. Наконец-то жизнь в "Танатопсисе" становится по-настоящему приятной. Саксби призадумался. Он лежал, прислонившись головой к спинке кровати, на которой спал с самого детства. Рут была рядом, плечо к плечу, бедро к бедру. Огонек сигареты тлел во тьме. -- Скучала по мне? -- прошептал Саксби. Вместо ответа, она положила руку ему на пенис -- прикосновение было нежным и шелковистым, как ветерок, наполняющий трепетом паруса. -- Угадай, -- с хрипотцой проворковала Рут и приподнялась, чтобы его поцеловать. Чувствуя на себе ее руку Саксби заворочался, провел языком по ее губам, вдохнул ее тепло. -- А Таламус? -- спросил он. Рука Рут замерла, -- Что Таламус? -- Не знаю, -- промямлил Саксби и отвел глаза, хотя в темноте она все равно не увидела бы их выражения. -- Что-то он вдруг воспылал к тебе такой симпатией. Рука вновь взялась за дело, вкрадчиво и властно. -- Ревнуешь? -- шепнула Руг.: Саксби положил окурок на видавший виды ночной столик и накрыл ее ритмично двигавшуюся ладонь своей. Потом поднялся -- старые пружины отчаянно заскрипели, -- примостился на коленях между ногами Рут и прижался лицом к ее лицу. Таламус -- ничтожество, высушенный сморчок, шут гороховый, копченая колбаса в целлофане. Саксби запросто мог бы смешать его с дерьмом, обругать самыми последними словами. Но не стал. Вместо этого он честно и просто ответил на поставленный вопрос: --Да.. Рут лежала под ним скользкая и соленая от пота, желанная, горячо дышала в лицо, шептала: -- Не стоит. Я просто... веду свою игру. Уж ты-то знаешь... Ты, Сакс, ты... И она утянула его туда, где слова утрачивают всякий смысл. Наутро -- точнее, был уже день, ибо Саксби проснулся в полпервого, -- он отправился в гостиную Септимы, выпил там кофе, сделал себе бутерброд с яичницей и просмотрел только что доставленную вчерашнюю газету. Он смутно слышал сквозь сон, как на рассвете Рут заворочалась, поцеловала его и отправилась к своим "общительным" завтракать. Но воспоминание было полуреальным и тут же растаяло, вытесненное ярким солнечным светом. Вертикальные лучи пронизывали окна гостиной и делали аквариум похожим на театральную сцену. За ночь резервуар преобразился. Вода обрела полнейшую прозрачность, фильтрационная система очистила ее от мелкого мусора, растения вытянулись в полный рост и поблескивали мерцающим светом, а камни на матовом дне были точь-в-точь как подводные скалы. Саксби еще раз откусил от бутерброда, хлебнул кофе и на этом с завтраком покончил. Он был слишком возбужден, чтобы есть. В следующую секунду его руки уже погрузились в воду, передвигая отдельные камни, подравнивая гальку, поправляя стебелек, -- так художник наносит последние мазки на готовое полотно. Самое большое наслаждение, заставлявшее забыть и об остывающей яичнице, и о холодном кофе, и о вчерашней газете, доставляло ожидание: скоро этот совершенный микрокосм наполнится жизнью. Если, конечно, улыбнется удача. Без удачи из проекта, осуществлением которого так любовно занимались мокрые и холодные руки Саксби, ничего не выйдет. Его нельзя было назвать ученым -- скорее увлеченным, страстным дилетантом. Академические премудрости, обязательный курс физики, биохимии, геологии и анатомии -- без всего этого Саксби запросто мог бы обойтись. Он поучился в нескольких колледжах, причем с возрастающим неуспехом. Септима глубоко почитала науку и охотно поддерживала академические поползновения сына, хоть сама отдавала предпочтение изящным искусствам -- ведь в молодости она писала стихи. Саксби же любил животных. Особенную симпатию у него вызывали морские позвоночные. Учебные программы почтенных, расчудесных, наимудрейших университетов этой страсти поспособствовать ничем не могли. В конце концов после шести лет спорадического учения, уже перевалив за двадцать пять, Саксби послал науку к черту и диплом бакалавра тоже. Вместо этого он отправился путешествовать: в Белиз, на Амазонку, на Ньясу и Танганьику, в Новую Гвинею. Потом обосновался в Калифорнии. Жил в основном на проценты с наследственного капитала, немножко подрабатывал -- в океанарии, в Стейнхартском аквариуме, подручным на яхте (сажал наживку на крючки для бледных одутловатых джентльменов в костюмах для рыбной ловли). Год назад Саксби вернулся в колледж. Матери и Рут он говорил, что учился на прославленном океанографическом факультете Скриппского университета. На самом же деле просто болтался там без дела, лишь изредка заглядывая на лекции по какой-нибудь морфологии голотурий. Инерция и скука не давали ему вырваться из трясины затянувшегося детства. Там-то, на одной вечеринке, Саксби и познакомился с Рут. Рут привезла его домой, в Джорджию. Солнце проделало по небосводу изрядный путь; яичница на недоеденном бутерброде приобрела сначала несъедобный, а затем прямо-таки рвотный вид. Открылась дверь, в гостиную вошла Септима; старая шапочка с козырьком натянута на лоб, джинсы, сандалии, просторная блуза. Септима рухнула в кресло, словно ее кто-то со всей силы толкнул. -- Никогда не привыкну к этой жарище, хоть тыщу лет проживу, -- вздохнула она. Мысли Саксби витали далеко. Он вспоминал поочередно все аквариумы, принадлежавшие ему с детства, всех гуппий, барбусов, нонностомусов и меч-рыбу, проживших свой недолгий век под его опекой. Саксби мечтал о новом проекте, о вдохновенном замысле, который придаст детскому увлечению солидность, подобающую мужчине на тридцатом году жизни. Внезапно Саксби встрепенулся -- Неужели ты опять работала в саду? На пузырящихся коленях просторных джинсов Септимы налипла земля, и мать не стала отпираться. -- Ты что, мам! В такую жару?! Да ты себя угробишь! Септима вяло отмахнулась, как от мухи. -- Будь солнышком, -- попросила она, -- дай мне стакан чаю со льдом. Саксби был сердит. Если ей так уж необходимо возиться в саду, почему бы не делать это вечером? Он прошел из комнаты в спальню Септимы, пересек еще одну гостиную и оказался на внутренней кухне. Это была старинная часть постройки, вокруг которой Де Тревиль-Лайтс, прадед Саксби, возвел дом в его нынешнем виде. Когда Септима двадцать лет назад основала творческую колонию, старую часть дома она оставила за собой, здесь располагались ее личные покои. Кухня была узкая и длинная, с низким бревенчатым потолком, дощатым полом и толстыми каменными стенами, покрытыми множеством слоев штукатурки. Здесь царила прохлада -- это давал тень раскидистый, поросший мхом дуб, еще более древний, чем эти стены. Юлония Уайт, дочь Уилера, чистила креветки, стоя у кухонного стола. -- Она снова работала в саду, -- пожаловался Саксби, направляясь к холодильнику. Юлония была женщина видная, в теле, лет сорока пяти, с плохими зубами и мечтательными глазами, рассеянно смотревшими на мир из-за посверкивающих стекол очков в тоненькой оправе. На реплику Саксби она не ответила. Он налил из глиняного кувшина чая, бросил в стакан ломтик лимона и, ощутив кисловатый аромат, вдруг понял, что ужасно хочет есть. -- Это у тебя что, Юлония, креветочный салат? Она кивнула, стекла очков блеснули огоньками. -- Для нее. Говорит, вечером тут кушать буду. -- А можешь мне бутербродик соорудить? С черным или белым -- неважно. Спроси у Рико, по-моему, у него там есть и черный, и белый. Значит, таю немножко майонеза, черный перец и капельку лимонного сока. Лады? Я у матери. Вернувшись в гостиную, он протянул Септиме стакан с ледяным напитком и, терзаемый голодом, подобрал недоеденный бутерброд с покойной яичницей, понюхал. -- Я вот сижу тут и смотрю на твой аквариум, Саксби, -- сказала мать, отпив чая. -- Он и в самом деле красивее всех предыдущих. Но, скажи на милость, рыбки-то, рыбки-то где? Уже близился час коктейлей, когда Саксби наконец заставил себя разлучиться со своим сокровищем. Септима с пустым стаканом в руке откинулась на спинку кресла и тихо похрапывала; козырек шапочки казался плотом, плывущим по волнам ее завитых седин. Сакс- би тихонько прикрыл за собой дверь, сдернул с крючка в ванной полотенце, быстренько натянул плавки, взял из шкафчика ласты, трубку и маску. Он вышел через заднюю дверь и зашагал через лужайку -- к океану, к яхте. Надо было немножко размяться, пока не отяжелел после еды и выпивки. Солнце так жгло, будто его по спине размазали, но это было ничего, даже приятно. Саксби помахал рукой Айне Содерборд, загоравшей в шезлонге на лужайке, вдохнул аромат океана. Издалека донеслись звуки музыки "диско". А вот и густая тень деревьев. Здесь сильней ощущался первобытный, земляной запах живой природы. В лучах света пестрым конфетти порхали бабочки, стремительно проносились пичужки, на мшистом пне притаился хамелеон торфяного цвета. Саксби чувствовал себя просто превосходно в единении со всем сущим. Остаток дня рисовался чередой приятных и несложных дел: погрузиться в воды Атлантики, в вечное качающееся безмолвие морского дна; потом первый благоуханный глоток водки; Рут; крабное печенье и салат из цикория; бренди; бильярд; любовь. Пьяная тоска вчерашнего вечера была позабыта. Ерунда, недоразумение, он просто не понял, что Рут ведет игру, плетет свою паутинку. На берегу настроение Саксби достигло высшей точки -- радость жизни так его переполняла, что он стал присвистывать и аж подпрыгнул на ходу, словно дядюшка Римус из мультфильма, вот только птичек на плечах не хватало. Но что это? В лодке кто-то был. Долговязый, тощий тип с фигурой баскетболиста. Спортивная шапочка, пятнистое лицо: Эберкорн. Радостное возбуждение моментально улетучилось, будто свет погасили. -- Привет, -- пробормотал Саксби, чувствуя себя полным идиотом и уставившись на свои грязные ноги. Вроде как лодка уже принадлежала не ему; вода, деревья, земля, где больше двухсот лет появлялись на свет и отбывали в мир иной его предки, -- тоже. Эберкорн лихорадочно строчил что-то в желтом блокноте, не обращая внимания ни на Саксби, ни на чудесный день, ни на покачивание яхты. На голове у агента были наушники. Саксби проследил взглядом за проводами, тянувшимися от белесых ушей Эберкорна к пегой шее и мятому воротнику, а далее нырявшими в карман рубашки, где лежал магнитофончик. Агент не то писал роман под диктовку загробных духов, не то переписывал на бумагу беседу с очередным недоумком из местных. -- Привет! -- повысил голос Саксби Никакой реакции. Тогда он швырнул в лодку ласты, и Эберкорн чуть не выпрыгнул из кожи, словно атакованный откуда-то изнутри. Он вылупил глаза -- надо же, они, оказывается, розовые, как у кролика, -- сдернул наушники и зашлепал губами. -- Ой, то есть... -- промямлил агент с таким видом, будто только что прибыл из дальнего далека. -- В смысле... ну, я надеюсь, вы не против, что я тут, в лодке... Просто такой день отличный, вот я и... На этом Эберкорн замолк, выдохся, как детский шарик, из которого вышел весь воздух. -- Само собой, -- кивнул Саксби, смущенный ничуть не меньше, чем это розовоглазое чудо природы. -- Никаких проблем. Я собираюсь выйти в море, понырять немножко Эберкорн и не думал уходить. Вместо этого впился в Саксби острым взглядом и спросил: v -- Ничего, если я задам вам пару вопросов? Саксби вздохнул. Солнце стекало с небес сиропом, в котором тонуло все вокруг. -- У меня буквально одна минута, -- заявил он, шагнул в воду, взялся за борт и перемахнул в лодку. Агента интересовал эпизод в магазине самообслуживания, а также подробности первой встречи с преступником в проливе Пиглер-саунд. Как выглядел япошка? Какого он роста? Он что, действительно набросился безо всякой провокации с их стороны? Саксби ответил на все вопросы, попутно налаживая мотор, проверяя свечи, уровень топлива и состояние шнура стартера. На самом выигрышном месте, когда Саксби живописал кульминационный момент инцидента в магазине -- как японец прижал к груди провизию, набычился, будто нападающий на футбольном поле, и рванул к двери, -- Эберкорн перебил его. -- Послушайте, а можно спросить? Спросить? А чем, по-твоему, ты до сих пор занимался, подумал Саксби. -- Я хочу сказать, задать личный вопрос, -- пояснил агент. Саксби колдовал над мотором. -- Валяйте. Спрашивайте. - -- Насчет вашего выговора. Сам-то я из Лос-Анджелеса, и местный южный говор для меня -- прямо тарабарщина какая-то. Только не обижайтесь, ладно? И только вы разговариваете нормально. Вы ведь тоже местный, да? Саксби спрашивали об этом раз тысячу, и ответить определенно он не мог: и да, и нет; с одной стороны, вроде местный, с другой -- не совсем. Родился здесь, в Саванне и когда-нибудь будет владеть половиной острова Тьюпело, но разговаривает как настоящий янки. А все потому, что полжизни, самые важные, формирующие годы провел в Нью-Йорке и Массачусетсе. Спасибо папочке. Не успел дедушка улечься в могилу, как Марион Лайте взял жену и годовалого сына в охапку и увез в Оссининг, штат Нью-Йорк, на реку Гудзон. Семья Лайтсов с незапамятных времен владела контрольным пакетом акций большого допотопного завода, производившего дрожжи, маргарин, джин, водку и виски, паршивее которого не было во всей истории человечества. Предки предпочитали управлять заводом на расстоянии, но Марион рассудил по-своему. Он решил стать Промышленным Магнатом, а управление угодьями на острове Тьюпело доверил одному старику из бывших надсмотрщиков, по имени Кроуфорд Шипуо-тер. В те времена поместье называлось Кардросс, в память о Кардроссе Лайтсе, основателе плантации, которая благополучно пережила шесть поколений владельцев, многочисленные засухи, наводнения, скачки в ценах на хлопок, нашествие янки, внедрение комбайнов и посягательства алчных застройщиков. Саксби смотрел на Эберкорна, дожидавшегося ответа, но видел перед собой отца, человека упрямого и глубоко несчастного. Несчастным он стал после того, как годы добровольной ссылки на север не принесли ему лавров Рокфеллера, Моргана или Гарримана. Вначале Марион так и бурлил энтузиазмом. Когда Саксби было шесть, семь, восемь, отец представлялся ему эдаким смерчем, великаном, кем-то вроде Пикоса Билла Отец был раскросневшийся лицом над обеденным столом и твидовыми плечами, на которых отлично ездить верхом. Он любил поезда и непонятные шутки. "Саксби, видишь вон ту псину?" -- часто говорил отец звучным голосом южного плантатора, показывая на какую-нибудь овчарку или гончую, резвившуюся на лужайке. Сын кивал. "Она из Огайо". Саксби много раз слышал эту шутку, но понять ее так и не мог, а потому всякий раз спрашивал: "Откуда ты знаешь?" Тогда Марион тоном профессора ветеринарных наук отвечал: "Потому что под хвостом у нее буква "О". В конце концов отец заперся от всего мира в дальних покоях своего бело-серого викторианского особняка, выходившего окнами на Гудзон. Перед этим, последним этапом он часами бродил по комнатам с нехорошим блеском в глазах и громогласно заявлял -- в любом обществе и множество раз на дню, -- что "п...ец он и есть п...ец". Такую он избрал себе формулу. Допустим, сидит за столом, в окружении гостей, потом вдруг оторвется от тарелки с супом, окинет присутствующих хитрым взглядом, хлопнет в ладоши. "Знаете, что я вам скажу. -- Сделает паузу, чтобы посмотреть в глаза Септиме. -- П...ец он и есть п...ец. Такие дела". Ну вот, а потом, когда жена с сыном отправились за покупками, а горничная ушла домой, Марион заперся от всего мира в дальней комнате; с собой он прихватил бутылку с бурдой, которую его завод производил для алкашей нашей великой страны, и такое количество секонала, что им можно было бы усыпить на месяц весь директорский совет компании. Саксби тогда было девять лет. Хотя Септима родилась на Юге, в Мейконе, да и колледж окончила там же, в Мариетте, она не пожелала возвращаться в большой пустой дом на Тьюпело и предпочла остаться в большом пустом доме на Гудзоне. Охваченная горестным недоумением, Септима вновь обратилась к поэзии, некогда бывшей романтическим бастионом ее юности. Там она и нашла утешение. Шесть месяцев спустя мать и сын вернулись на остров. Так возник "Танатопсис-хаус" -- Таинственный чертог, Где каждый обретает Приют средь молчаливых стен. "Танатопсис", храм искусства, воздвигнутый из пепла покойного Мариона. Три года Саксби жил с матерью, но затем она отослала мальчика на север, в Гротон, потому что образование, которое могла дать местная школа, годилось "только для голодранцев и черномазых". За Гротоном последовала череда колледжей, учение в коих растянулось на годы. Потом -- привольная жизнь в Калифорнии, еще одном оплоте янки. Ничего удивительного, что Саксби говорил не по-южному, а как чужак. Да, он был местным, безо всяких сомнений, но как бы на полставки. В общем, долгая история. Чтобы не вдаваться в подробности, Саксби выкатил глаза и тягуче, нараспев зарокотал: -- Эта-а, масса Эбакон, чевой-то вы пряма. Ей-богу, не пойму. Тутошние мы. Эберкорн фыркнул. -- Ничего. Здорово у вас получается. Он завинтил колпачок ручки, сунул ее в карман рубашки и произнес целый спич о том, что никогда в жизни не совершал морских прогулок у джорджий-ских берегов и не будет ли Саксби возражать, если он напросится в спутники, тем более что яхта готова к отплытию и все такое. Саксби изучающе посмотрел на Детлефа: тяжелый подбородок, белоснежные зубы, тусклого оттенка кожа, подкрашенные волосы. Пожал плечами. -- Почему бы и нет? После чего врубил двигатель. Первая неделя августа была неторопливой, шелковистой и сладостной. Саксби погрузился в объятья родного дома, Рут, матери бездумно и естественно, словно подчиняясь зову природы. Каждый вечер он допоздна засиживался с Рут -- накачивался коктейлями, ужинал с поэтами, художниками и скульпторами, слушал вполуха декламацию стихов или чтение прозы, думая о своем; болтал о пустяках с завсегдатаями бильярдной. К ночи липкая, надоедливая жара немного спадала, со стороны океана чуть веяло прохладой. Утром Саксби долго спал, пока еще не очень припекало. Завтракал с Септимой, созерцая прекрасный и все еще безжизненный аквариум. Вторая половина дня была занята рыбной ловлей, плаванием и нырянием. Потом приходил вечер -- снова Рут, снова все сначала. Наблюдать за Рут было одно удовольствие. Она работала: коктейли, ужин, изменчивая атмосфера бильярдной -- Рут была в своей стихии, ловкая и коварная, как профессиональный политик или диверсант. У нее находилось время перекинуться парой слов или пошутить с каждым, от неприступной Лоры Гробиан до компанейского Таламуса, причем о мелкой рыбешке Рут тоже не забывала. Она просто потрясала -- когда бы Саксби ни взглянул на нее, Рут все время находилась в режиме диалога: жестикулирует, поджимает губки, приподнимает бровь, многозначительно кивает. Только что пила коктейль в обществе Питера Ансерайна и двух его тощих приспешников и вот уже оказалась на противоположном конце гостиной, рядом с Кларой Кляйншмидт -- обе хохочут-заливаются, прямо слезы на глазах. По дороге успела подмигнуть Сэнди, Регине, Бобу Пенику и, конечно, Саксби. Уж о нем-то она всегда помнила, в какой бы ажитации ни пребывала: такой взгляд кинет, что искры летят. И вдруг наступает час коктейлей, а ее нет. Саксби стоял с бокалом в руках, стараясь быть остроумным и обаятельным, но сам все поглядывал по сторонам -- где же Рут. Она появилась только во время ужина, тихонечко села рядом. Запыхалась, глаза от возбуждения широко раскрыты. -- Что случилось? -- спросил Саксби. Она взяла его за руку, чмокнула в щеку, ни на миг не прекращая кивать, подмигивать и улыбаться прочим, сидевшим за столом. -- Ничего. Просто заработалась. У меня получается что-то потрясающее. Это будет лучшая из моих вещей. -- Здорово, -- искренне порадовался за нее Саксби. и Рут положила в рот кусочек телятины. -- Слушай, -- сказала она. -- Можешь завтра съездить со мной в Дариен? Мне нужно кое-что купить. -- Конечно. Она откусывала мясо ровными острыми зубками. -- Чего-нибудь пожевать во время работы -- печенье, сыр и так далее. Знаешь, -- искоса взглянула на него Рут, -- там просыпается зверский аппетит. Аппетит. Понятно, никаких проблем. Саксби зашептал ей на ухо, они поцеловались. Ее губы отдавали телятиной, а все вокруг смотрели. В конце недели Саксби отправился в новую экспедицию, на сей раз в надежде вплотную приступить к осуществлению своего проекта -- ждать больше было нельзя. Предстояло найти и поймать одну редчайшую, почти легендарную рыбку, которая принесет ему славу и богатство. Впрочем, богатство у него уже было, стало быть, речь шла о славе -- высечь свое имя на скрижалях истории аквариумистики. Рут сопровождать его не пожелала. Сказала, в другой раз. Слишком уж хорошо у нее идет работа, поток вдохновения, боится спугнуть. О, она будет скучать, хоть Саксби уезжает всего на сутки, и непременно составит ему компанию в следующий раз. Это она обещала твердо. Полдня, а потом еще и утро после ночевки Саксби провел на реке Окефеноки. Палило солнце, одолевали насекомые, а он закидывал сеть, тянул невод, ставил переметы. Чего только не наловил -- окуней-пиратов, золотистых гольянов, иглоносных сарганов, болотных шнырков, родниковых кижучей. Только той, что искал, не было. Обидно, конечно, но не смертельно. Признавать поражение было рано. Разумеется, Саксби надеялся, что ему повезет с первого раза, но настроен был реалистически -- придется устроить еще сотню вылазок на болота, прочесать их частой гребенкой, и лишь тогда, возможно, улыбнется удача. В конце концов, Ахав белого кита тоже не один день ловил. Время Саксби провел неплохо: приятно было прокатиться на машине, побыть денек среди девственной природы, даже ночь, проведенная в одиночестве в мотеле, не испортила настроения -- по телевизору передавали бейсбольный матч с "Атлантскими храбрецами>>. К полудню второго дня Саксби решил, что хватит, вернул взятую напрокат лодку, добычу выпустил на волю. Было искушение прихватить несколько экземпляров для безжизненного аквариума -- особенно серебристых, переливчатых сарганов, -- но Саксби устоял. В сотворенном им маленьком мирке не должно быть места всякой дешевке. И скорее назад, в обратный путь, чтобы не опоздать на паром и поспеть к коктейлю. Был уже ранний вечер, когда Саксби въехал на подъездную аллею и из-за поворота показался дом. На южной лужайке наблюдалось какое-то копошение. Подъехав поближе, Саксби увидел, что колонисты затеяли пикник -- белые женские платья и светлые пиджаки мужчин казались бледными цветами, распустившимися на интенсивной зелени травы. Септима величественно восседала в деревянном шезлонге, увенчанная соломенной шляпой с вуалью. Саксби помахал матери рукой. Рут наверняка тоже где-то там. Он притормозил на ходу, пригляделся -- но нет, ее не было. Поставил пикап в гараж, выключил двигатель, распахнул дверцу. Над машиной клубилось розоватое облачко пыли. Саксби хотел помыться -- от рук несло окунями, гольянами и жирным навозным ароматом Окефеноки; джинсы задубели от грязи и налипшей чешуи, -- но не успел. В таком виде и застала его Рут. Саксби едва вылез из пикапа, а она тут как тут, в открытом платье, все волнующие выпуклости и впадинки наружу. Обняла, его, простонала: -- Сакс, как я рада, что ты вернулся. И прижала к себе, да еще поцеловала, не обращая внимания на чешую и запашок. Саксби завелся и разогрелся моментально, как отлаженный мотор. Обхватил ее, стиснул, смущенный и растерянный, не зная, что сказать. Может быть, тихонечко отодвинуться, чтобы не испачкать ей платье? Рут тоже молчала, просто припала к его груди. Это тоже было странно, ведь молчаливостью она не отличалась. И тут Саксби ощутил легкий толчок, первый вестник надвигающегося эмоционального землетрясения. Рут рыдала. -- Что? -- спросил он. -- Что такое? Она не подняла лица. -- Что-нибудь случилось? Пока меня не было, да? В чем дело, малышка? -- Ах, Сакс, -- хрипло и скорбно выдохнула Рут и снова замолчала. Обняла его еще крепче, он ответил тем же. -- Поговори с матерью. Пожалуйста. Ради меня. - Поговорить с матерью? -- Про Джейн Шайи. Теперь она подняла голову, и он увидел ее залитое слезами лицо и холодную ярость в глазах. -- Ей сюда нельзя! Она не смеет! Она сука, снобка. Весь талант у нее между ног! Больше в ней ничего нет. Она не заслуживает такой чести, Сакс! Он зарокотал что-то утешительно-нечленораздельное, но Рут не желала утешаться. Ее пальцы вцепились ему в бицепсы, взгляд стал жестким. -- Сакс, я не шучу. Она не должна здесь появляться. С лужайки донесся дружный хохот, но Рут его не слышала. Ей сейчас было не до этого. -- Она все испортит, я знаю. Русу Стоял тяжелый, паркий тропический день, звенящий от мух и до омерзения пропахший гнилостью отлива, день, когда Рут не испытывала ни малейшей охоты завтракать за "столом общения". Какой уж там "стол общения"; с каменным лицом поздоровавшись с Оуэном и молча взяв у Рико пару горячих булочек с маслом, она прямиком направилась к "Харту Крейну", хотя настроения работать тоже никакого не было. Настроение у нее было смотаться с острова куда подальше; настроение было, ухлопав два часа на одевание, засесть за обед из восьми блюд в лучшем французском ресторане Нью-Йорка, а потом накричать на официанта, шеф-повара и метрдотеля. Настроение было ударить собаку, вырвать зуб, явиться на один из тех бесчисленных семинаров, что доставили ей столько мук в университетские годы, и язвительным замечанием поддеть какую-нибудь дурочку с лучистыми глазами. Мошки с лета впивались ей в лицо. Ступни ныли. Что за поганый день. Нулевой день. Гадкий, вонючий, линялый, застойный день -- день, когда Джейн Шайи во всем блеске дешевой дутой славы осчастливит "Танатопсис-хаус" своим прибытием. С утра Рут засела за японский рассказ -- она назвала его "Прибой и слезы>>, -- но работа не клеилась. Рут все время вязла то в одной, то в другой фразе и погружалась в сомнения из-за таких мелочей, которые, когда распишешься, едва замечаешь. Она с трудом дождалась обеда и, как только Оуэн отошел, тут же вскочила из-за стола, сдернула с крючка корзинку и, мысленно послав Хиро куда подальше, принялась есть торопливо, жадно. Она не видела его уже неделю, и не было никаких признаков его посещений. Фрукты и сыр, которые она ему оставила, благополучно догнивали, консервные банки стояли нетронутые, печенье заплесневело от сырости. Уже одно это ее задевало -- выходит, бросил ее. Он был живой литературой, воплощенной фантазией -- вообразила японца, и вот он тут как тут. Он нужен ей, как он этого не понял? Волноваться, конечно, она волновалась, само собой. Он мог утонуть, сгинуть в болоте, его мог выследить и нашпиговать свинцом какой-нибудь ретивый добытчик енотов из тех, что вечно сшиваются у дверей местного ветеранского совета. Впрочем, нет, если бы его пристрелили, дым не успел бы развеяться, как она бы уже об этом знала -- какие там на Тьюпело тайны. Но он вполне мог удрать -- добраться до материка вплавь или на пароме притаиться. Или -- думать об этом было и вовсе неприятно -- мог подкатиться к кому-нибудь еще, найти очередную альтруистку, которая, глядишь, в этот самый миг подносит ему миску горячего риса с овощами, политого соевым соусом "киккоман", и хрустящие хлебные палочки. Наверняка так оно и есть -- поуютнее нашел местечко. И посытнее. Променял ее на какую-нибудь старую каргу с сизым носом и трясущимися руками, которая небось возится с ним, как с приблудным котом. А что, точно. Ее словно осенило: да он и вправду кот, тварь продажная, хоть сказал бы спасибо за весь риск, на который она шла, добывая ему чистую одежку, и за все дни, когда она без обеда из-за него сидела. Она вдруг увидела его по-новому: он использовал ее, вот и все дела, а возвращаться и не собирался. Она просто-напросто задурила себе голову -- какая там взаимная тяга культур, какой там контакт, какой соблазн. А пошел он, подумала она, уплетая обед с такой быстротой, словно не ела неделю. Позже, когда голова вконец отяжелела и работать стало невмоготу, когда она решила, что дала Джейн Шайи достаточно времени, чтобы вселиться и убраться с глаз долой, Рут поднялась из-за стола, мрачно оглядела комнату -- все эти почерневшие бананы, пыльные банки с сардинами, анчоусами и тунцом -- и побрела восвояси. Она хотела переждать коктейли, а потом уломать Саксби отвезти ее ужинать на материк, хотела отдалить неизбежное -- нет, она просто не в силах видеть лживую рожу Джейн Шайи, нет, только не сейчас, только не сегодня. Но когда, войдя в большой дом, она собралась незаметно проскользнуть наверх, в дверях гостиной вдруг вырос Ирвинг Таламус с бокалом в руке и цапнул ее за локоть. Недолго думая, сгреб ее в объятия, неловко ткнулся губами ей в губы и уставился на нее с пьяноватой лучезарной улыбкой -- а она тем временем тянула шею через его плечо, невольно высматривая в коловращении гостиной этот вздернутый носик, эту лавину переливчато-черных волос испанской танцовщицы, эти "неотмирные" глаза и тощую грудь, всю эту эфирную уродину -- Джейн Шайи. Ирвинг Таламус все тискал и тискал ее, глупо скалясь и дыша ей в лицо алкогольными парами. -- Ну дела, -- сказал он, на мгновение перестав улыбаться. -- Никакой тебе Джейн. Не приехала. На Рут повеяло надеждой. Она представила себе обломки самолета, рассыпанные по каменистому склону, дымящиеся куски искореженного металла, воронье пиршество, сплюснутый в гармошку автомобиль, сошедший с рельсов поезд. Я вам очень сочувствую, Рут, очень, -- вспомнились ей слова Септимы, -- но раз совеет принял такое решение, я не могу противиться. Если они сочли мисс Шайн подходящей кандидатурой -- а слава о ней, надо сказать,разнеслась далеко, --мне остается только приветствовать ее иустроитъ наилучшим образом, как всех, кто сюда приезжает. -- Ведь ее вроде.утром ждали? Тядамус пожал плечами. -- Она хоть звонила? Известила кого-нибудь? -- Ты же знаешь Джейн, -- ответил он. Да, как не знать. Они вместе учились в Айовском университете на первом году аспирантуры, пока Рут не выбыла и не поехала пытать счастья в Эрвин. С первого же дня, когда Джейн вступила в аудиторию с потупленными долу очами и бескровным лицом под высокой шапкой заколотых шпильками волос, она стала королевой со всеми королевскими атрибутами и регалиями, а Рут стала дерьмом собачьим. Джейн писала о сексе, и только о сексе, писала вычурную рафинированную прозу, которую Рут считала претенциозной, но преподаватели -- а работали с ними, между прочим, одни мужчины -- превозносили как трепетное слово гения. Рут боролась. Боролась изо всех сил. В конце концов, это было дело ее жизни, и ей удалось все же пленить одного из педагогов -- тощего бородатого дерганого поэта-внештатника из Бурунди. Но у него были трудности с английским, и, вероятно, по этой причине -- а может, потому, что он работал временно и на ушах и вокруг губ у него красовалась племенная татуировка, -- его мнение мало что значило. И весной, когда определяли стипендиатов на следующий год, Джейн Шайн смела все на своем пути. Злая и подавленная, Рут ушла из Айовского и подалась в родную Калифорнию, в Эрвин, где ей удалось произвести на свет рассказ, благосклонно принятый к публикации в "Дихондре". Но даже эта крохотная победа оказалась отравлена, поругана, задушена прямо в колыбели: когда она вернулась домой, скромно отметив событие с двумя университетскими подругами, она обнаружила в почтовом ящике очередной номер "Атлантика" с рассказом Джейн Шайн -- все той же переусложненной сексуальной сагой, которую она читала вслух на семинаре в Айове, теперь напечатанной этим особым, до боли знакомым шрифтом и уютно угнездившейся между Очень Важной Статьей и Очень Важным Стихотворением. И пошло-поехало: рассказы Джейн появились в "Эсквайре", "Нью-Йоркере" и "Партизан ревью", а потом у нее вышел сборник, и повсюду замелькали ее фотографии, и критики -- опять же исключительно мужчины -- сплошь попадали замертво со словами высочайшей, изысканнейшей хвалы на хладеющих губах. Еще бы Рут ее не знала. -- Что ты имеешь в виду? -- спросила она. -- Что она любит эффектно появиться. Любит повысить градус, подержать людей в напряжении. Уж она-то разит наповал. Как чемпион в тяжелом весе. Это была неловкая минута. Хуже минута грызущей тоски, отчаяния, беспросветности. Она не могла атаковать твердыню Джейн Шайи в лоб -- Джейн и Ирвинг Таламус вместе были на писательской конференции в Пуэрто-Вальярта, это были родственные души и закадычные друзья, если не что-то большее, и похвала из его уст, даже простое упоминание о Джейн терзали ее, как впившиеся в мягкую плоть рыболовные крючки. Рут тщетно ломала голову в надежде подпустить какую-нибудь колкость под видом вполне невинного, доброжелательного замечания, словно она могла пожелать Джейн Шайи что-нибудь помимо потери зубов, волос, красивой внешности и какого бы то ни было таланта, и вдруг кто-то крикнул: -- Глядите, машина! Рут так и оцепенела, ощутив прилив столь определенного, столь хорошо знакомого страха; ей показалось, что ее, как героиню дешевого фильма ужасов, уволакивают в подземелье сквозь внезапно распахнувшийся люк. В длинном полуоткрытом окне вестибюля, как в раме, возник серебристый спортивный "ягуар", плавно подкатывающий к бордюру. Верх был откинут. В спицах колес дробился солнечный свет. За рулем сидел мужчина скандинавского типа -- квадратная челюсть, грива светлых волос, ослепительные зубы, а рядом, сверкая и переливаясь, как елочная игрушка, красовалась Джейн Шайи в ярком шелковом шарфике и огромных темных очках. Небольшой стандартный трейлер, символ обыденности и убожества, поспешных переездов и мебельной рухляди, в ином случае преисполнил бы Рут неизъяснимым удовлетворением; но, прицепленный к этому сияющему обтекаемому среброкрылому чуду, он и сам ухитрялся выглядеть чуть ли не шикарно. -- Да это Джейн! -- воскликнул Таламус, изумленно взвизгнув, словно ждал кого-нибудь еще. Он сдернул руку с плеча Рут, рывком распахнул дверь -- и полным ходом на крыльцо. В тот же миг молодой человек с квадратной челюстью атлетически выпрыгнул из машины, спеша открыть перед Джейн дверцу. Рут с тоской увидела, что парень у Джейн просто загляденье -- высокий, худощавый, мускулистый, настоящий завоеватель-викинг, а сама она вовсе не растолстела, как поговаривали, а так же стройна, очаровательна и свежа лицом, как шестнадцатилетняя девушка, завороженная тайной расцветающей плоти. -- Милости просим, -- гудел Таламус, сходя по ступенькам с широко разведенными руками, словно он лично клал каждый камень в стены большого дома, словно он тут родился и вырос, аристократ-плантатор, пьяница и лошадник, полковник Таламус собственной персоной. -- Милости просим в сердце Юга! Рут не стала дожидаться хищных, бесстыдных таламусовско-шайновских объятий, не стала глядеть, как раб-северянин выволакивает из трейлера багаж в большем количестве, чем брала в свои поездки по империи королева Виктория, не стала смиренно стоять в вестибюле, чтобы встретить и поздравить с блестящим успехом бывшую однокашницу торжественно всходящую по лестнице в потных объятиях одного из светил еврейско-американской словесности. Нет уж. Кто угодно, только не она. Едва Таламус вышел за дверь, она, резко крутнувшись, пустилась наутек -- вверх по лестнице, по коридору, в свою комнату, и лицом вниз на кровать, словно подстреленная. Так лежала она среди густеющих теней, -- а внизу тем временем гомон коктейлей сменился веселым звяканьем столовых приборов, -- так лежала она с колотящимся сердцем, обостренно вслушиваясь в торопливые крадущиеся шаги раба-скандинава, который вносил вещи Джейн не куда-нибудь, а в комнату через стенку от нее, в просторную, светлую, полную антикварной мебели комнату на двоих, пустовавшую все время, пока Рут жила в "Танатопсис-хаусе". Она вслушивалась, как ребенок, играющий в прятки, ребенок, который слишком хорошо спрятался, так что другие дети поискали-поискали и начали терять к нему интерес, хотя все еще бродят вокруг да около; вслушивалась до тех пор, пока звуки ужина не затихли и спортивная машина не укатила, взревев, в неведомую даль. Она, должно быть, задремала. Когда Саксби зашел за ней, было уже почти восемь, и ей пришлось одеваться второпях, чтобы не опоздать на паром. Летом по выходным вернуться на остров можно было двенадцатичасовым, что давало им, за вычетом дороги, только часа два на ужин, коктейли и отдых. Рут чувствовала, что ей необходимо сменить обстановку. Пока пили первый коктейль, прекрасный "Манхэттен" с лимонными дольками, она даже хотела подбить Саксби взять номер в каком-нибудь мотеле на побережье, но потом передумала. Рано или поздно с Джейн Шайи все равно придется столкнуться, так уж лучше сегодня вечером в бильярдной, где хоть почва под ногами не колеблется. После второго коктейля и нескольких устриц настроение стало налаживаться. Не зря они в ресторан поехали. Это было уютное изысканное заведение с прекрасным интерьером, очень стильное, три звезды в справочнике "Мишелей", тут одна карта вин с хороший русский роман. А Саксби -- ну, Саксби настоящее сокровище. Сколько плутовства в нем и сколько надежности, как он красив, как мягко переливаются отблески горящих свеч в золотом нимбе его волос, как влюбленно он в глаза ей глядит -- милый, настойчивый, сексуальный Сакс, стоящий десятка нордических типов в их "ягуарах". Едва над тарелкой супа, ломтиком французской булки, кусочком ecrevisse (Рака) возникал призрак Джейн Шайи, как он прогонял его шуткой, поцелуем, нежным прикосновением. И вот, в самый разгар ужина, он предложил тост. Рут наслаждалась льдистой свежестью грейпфрутово-лимонного glace (Мороженого), и вдруг откуда-то сбоку вынырнул официант с бутылкой шампанского. Подняла глаза на Саксби -- он так и сиял. Когда сдвинули бокалы, от удовольствия кровь бросилась ей в лицо. Неисправимо сентиментальный, он не уставал делать все эти ритуальные жесты -- дескать, вот уже восемнадцать недель они вместе, вот уже двадцать две и так далее, но на этот раз он застал ее врасплох. -- За окефенокскую элассому, -- провозгласил он. -- За кого, за кого? -- Пейдавай. Выпила. -- За окефенокскую элассому, -- повторил он. -- Точнее, за ее карликовую разновидность, -- Он снова наполнил ее бокал. По его лицу бродила странная, внушавшая тревогу улыбка -- вот сейчас вскочит из-за стола, схватит официанта и закружит его в диком вальсе. -- Не путать с элассомой Эверглейдов (болотистая часть штата Флорида), -- добавил он, заговорщически понизив голос, Пожилой господин за соседним столиком авторитетно высморкался. Но Рут уловила легкое причмокивание, спазм беззвучного смеха. Она растерялась. -- Мой новый план, Рут, -- сказал Саксби, отводя узкое зеленое горлышко бутылки от ее бокала. -- Карликовая элассома. Она и сама-то по себе редкость, водится исключительно в междуречье Олтамахо и Чоктохатчи, а мне нужна еще более редкая разновидность. -- Он остановился и схватил ее за руку. Глазищи так и сияли. Улыбка была прямо безумная. -- Альбиноска. Рут слегка захмелела. Они чокнулись. -- За альбиносов! -- воскликнула она. Но Саксби, похоже, ничего уже не воспринимал. Он завелся не на шутку, непрестанно жестикулируя, он сыпал сведениями о карликовых рыбах, о том, как такой-то первым описал тенденцию к альбинизму, как биологи из университета штата время от времени вылавливали в водах реки Сент-Мэрис необычные экземпляры и как он, Саксби, будет отыскивать и разводить альбиносов, превратит декоративный пруд у большого дома в садок и будет снабжать ими любителей редких рыб по всему свету. -- Им подавай Африку и Южную Америку, -- рассуждал он, -- они не понимают, что настоящая золотая жила тут, в болотах Окефеноки и реке Сент-Мэрис. Ты только подумай об этом, Рут. Только подумай. Думать о рыбах при всем желании у Рут не получалось -- рыба для нее существовала, пожалуй, только в вареном или жареном виде. Но и о Джейн Шайи она думать перестала. Успокаивающе журчал голос Саксби, вино было хорошее, еда -- еще лучше, плеск волн за темными лакированными жалюзи навевал дремоту. Она выпила за план Саксби, с радостью выпила. Кончилась одна бутылка, заказали другую. Потом, стоя на носу "Тьюпело куин" и глядя, как над черными водами пролива Пиглер-саунд невысоким темным горбом вырастает остров, она почувствовала, как в ней растет уверенность. Подумаешь, Джейн Шайи. Пусть ее окружает хоть сотня таких Джейн Шайи -- ведь у нее есть Саксби, есть Хиро (вернется, никуда не денется), есть большой дом с бильярдной и есть работа. Она чувствовала себя сильной, открытой, щедрой, чувствовала готовность предать забвению мелочную зависть, что донимала ее все эти годы. Литература -- не гонка на скорость. Нет тут ни победителей, ни побежденных. Люди пишут ради самой работы, ради того, чтобы собственный мир сотворить, и если какая-нибудь Джейн Шайи лезет вперед и забирает себе премии, захватывает страницы журналов, получает лучшую комнату в "Танатопсис-хаусе" -- что ж, пускай. Это не состязание. Нет, не состязание. Тут каждому место найдется. Размякшая от вина, Рут вся отдалась этому новому настроению и, поднимаясь по лестнице в бильярдную рука об руку с Саксби, ощущала себя чуть ли не святой -- феллиниевской Джульеттой, Беатриче, матерью Терезой. Там собралась обычная компания. Накурено было -- не продохнуть. Стучали шары. Когда они входили, комната содрогалась от дружного хохота, сменившегося конвульсивными вздохами; Рут отпустила руку Саксби и пошла через комнату к карточному столу. Все взгляды обратились на нее. Она знала, что выглядит скромной, полной изысканного смирения и благородства. "Руги", -- сказал Ирвинг Таламус, подняв глаза от карт. Это "Рути" должно было насторожить ее в нем не было радости, не было оживления; это была простая констатация ее появления, обрубленная, точно ножом, но Рут ничего не слышала. Она шла к противоположному концу комнаты, рот растянут в широкой ослепительной улыбке стюардессы, все внимание -- на Джейн Шайи. Где-то слева смутно маячили Сэнди и поэт Боб, но ясно она видела только Джейн, занявшую место по правую руку от Таламуса -- ее собственное место. Все умолкли. Ноги Рут работали, новое прямое красное платье, которое она надела в ресторан, мягко колыхалось вокруг бедер -- но ей чудилось, что она не движется с места, что пол превратился в колесо ступальной мельницы, что она погрузилась в какой-то гнетущий сон. А потом внезапно, слишком внезапно она увидела, что стоит у самого карточного столика и Джейн Шайи смотрит на нее в упор. На Джейн было белое плиссированное льняное платье со стоячим воротничком и множеством безукоризненных складок -- при том что жара в комнате была неимоверная. Густые завитки ее черных как смоль андалузских волос небрежно падали на лоб, а глаза -- льдистые фиолетовые глаза -- кололись, как две булавки. -- Джейн, -- обратилась к ней Рут, и звук собственного голоса показался ей странным, как будто доносился из-под толщи воды или был записан на магнитофонную ленту и прокручен на другой скорости, -- рада тебя видеть в "Танатопсисе". Джейн не пошевелилась и не произнесла ни слова -- только длила и длила молчание, полное оглушительного биения насекомых в оконные стекла. -- Простите, -- сказала она наконец, -- разве мы знакомы? Ни о каком завтраке на следующее утро и речи быть не могло -- Рут и кусочка бы не переварила. Она встала раньше Оуэна, раньше, чем на деревьях защебетали птицы и ночь стала размываться рассветной мутью. Сказать по правде, она и глаз-то не сомкнула. Всю ночь проворочалась на узкой кровати в убогой своей комнатенке -- внутри все так и бурлило, мозг, как потерявший управление механизм, непрестанно отстукивал: "Боже мой, как я эту суку ненавижу!" Саксби пробовал ее утешить, но она не дала ему даже до себя дотронуться -- знала, знала, что это просто извращение какое-то, но ей непременно нужно было провести ночь в своей собственной комнате, через стенку от Джейн Шайи, непременно нужно было испить обиду до дна, чтобы она отстоялась и очистилась, смогла потом принести пользу. Тропинка к ее коттеджу, такая привычная в дневном свете, теперь казалась темной канавой -- она была чернее, чем деревья, чернее, чем заросли, стеной поднимавшиеся по обе стороны. У нее не было карманного фонарика, а слова, которые вспыхивали в мозгу, были сплошь названия пресмыкающихся: щитомордник, медноголовая змея, гремучая змея. Пока они ехали сюда из Лос-Анджелеса, Саксби развлекал ее историями о безмозглых туристах в сандалиях, о застройщиках и агентах по недвижимости, ужаленных в губу, ухо или глаз, о свисающих с деревьев мокасиновых змеях толщиной с пожарный шланг. Все эти истории сейчас пришли ей на память в самых точных и ужасных подробностях, но никакой страх не мог ее остановить. Она кралась по невидимой тропе, напрягая слух, обоняние, осязание, открытая внешнему миру до предела. Неурочный час, ощущение опасности, насыщенная густота теплого воздуха -- все это оживило и взбодрило ее. К тому времени, как последний завиток извилистой тропинки остался позади, восток уже заметно посветлел, и Джейн Шайи постепенно начала меркнуть в ее сознании. Стояла тишина, воздух был мягок. В сумеречном свете деревья позади нее давали прихотливые отражения в оконных стеклах. Через лужайку порхнул кардинал. Поднимаясь на крыльцо, она уже думала о работе, о своем рассказе, о женщине в водах залива Санта-Моника и о Хиро, об испытанных им несправедливостях и бедах, о том, как он впишется в рассказ. Ну конечно: муж героини, кто же еще. Он ее бросил, и теперь они, полиция, его ищут, и он скрывается в... Она обмерла. Еда исчезла -- почерневшие бананы и испорченные груши, рыбные консервы и заплесневелое печенье, и все прочее, и на столе был бардак, и на диванчике что-то темнело, да, какая-то масса, фигура какая-то. Ее окатило горячей волной радости. "Кто хлебал в моей чашке? -- вспомнилось ей. -- Кто ложился в мою постель?" -- и она неслышно скользнула в дом, встала у стенки и просто стояла так, пока фигура на диванчике не обрела очертания Хиро Танаки. Но сегодня он был какой-то другой. Через секунду она сообразила: он чистый теперь. Ни тебе лейкопластыря, ни ссадин, ни волдырей, ни укусов. Во сне закинул ногу на ногу; ступни тоже чистые и без свежих царапин. На нем были те же Таламусовы шорты, полыхавшие в сумерках всеми первобытными цветами тропической радуги, но майку он раздобыл новую, серую футболку обычного фасона с подобием герба на груди. Вытянув шею, она прочла надпись: "Джорджия Буллдогс". А потом она заметила обувь: уже не стоптанные и рваные туфли Таламуса, а сияющие новенькие высокие кроссовки "Найк". Рут улыбнулась. Кот настоящий. Ей вовсе не хотелось его будить -- она представила себе испуганные глаза, отвисшую от ужаса челюсть, того и гляди, дернет в окно, как девочка из сказки про трех медведей; но не могла же она весь день так стоять, хоть кофе бы глотнуть. Помедлив немного -- пять минут, десять? -- она на цыпочках прошла через комнату, нашла чайник и поставила на плитку. Потом взялась за уборку -- смела со стола в ладонь крошки, сложила пустые консервные банки в старый бумажный пакет, который валялся за письменным столом, сбрызнула водой жесткие розовые кувшинчики саррацении. Крышка чайника как раз начала прыгать, когда она обернулась и увидела, что Хиро открыл глаза. Он лежал неподвижно, скрючившись как бездомный на скамейке в парке, но глаза были открыты, и он смотрел на нее. -- Доброе утро, -- сказала она, -- с возвращением. Он сел и заплетающимся языком поздоровался. Со сна он был как пьяный. Все тер и тер глаза костяшками пальцев. Зевнул. Рут положила в чашку растворимого кофе, залила КИПЯТКОМ. -- Кофе? -- протянула чашку ему. Он принял чашку, церемонно поклонившись всей верхней половиной тела, и с наслаждением начал прихлебывать, сощурив глаза до щелочек. Он смотрел, как она наливает себе кофе, потом встал, неловко навис над ней. -- Я осень вам багодарна, -- сказал и осекся. Рут, держа горячую чашку обеими руками, взглянула в эти странные желтоватые глаза. -- Не за что, -- ответила она и, увидев его озадаченное лицо, произнесла как по учебнику, выделяя каждое слово, давая ему время разжевать его и переварить: ч. -- Чувствуйте -- себя -- как -- дома. Он вроде как просветлел, непомерно широко улыбнулся и шевельнул рукой. Передние зубы у него росли неровно, заезжали один за другой, и от этого улыбка выходила глуповатая. Уж не первый ли раз она ее видит? Не могла вспомнить. Но улыбнулась в ответ, дивясь, из-за чего весь этот сыр-бор, из-за чего всполошились все эти эберкорны, турко, шерифы пиглеры, все старые кумушки на острове. Ведь он совершенно безвреден, может, чуть-чуть жалковат даже -- если раньше она и могла малость опасаться, то теперь-то все ясно. Улыбка вдруг исчезла с его лица, он начал переминаться с ноги на ногу и водить глазами по комнате. -- Меня зовут Хиро, -- внезапно выпалил он, протягивая ей руку, -- Хиро Танака. Рут вложила в его руку свою и поклонилась в ответ, словно принимая начальную позу менуэта. -- А я Рут, -- сказала она. -- Рут Дершовиц. -- Да, -- отозвался он и вновь расцвел улыбкой, -- Русу, я осень рада познакомиться. Другая половина Неделей раньше Хиро Танака в нерешительности стоял на обочине дороги, засыпанной щебенкой и залитой пузырящимся от жары гудроном. Дорога сулила свободу, обещала вывести его на чистую скоростную магистраль, на которой стоят все эти манящие безымянные города. Он поворачивал голову то влево, то вправо, желая выбрать направление, но в обе стороны дорога одинаково терялась в мареве. Унылый вид, ничего не скажешь. Секретарша с ее провизией осталась позади, среди болот и кустарника, а впереди клонящееся к закату солнце указывало путь на запад, где дикий материк и еще более дикий океан лежали между ним и землей, которую он покинул навсегда, хотя теперь-то он по ней затосковал. Чего бы он только не дал за сонную скуку углового магазинчика, торгующего лапшой, где никогда не увидишь ничего интересного, кроме лапши. Или за тишину крохотного парка в двадцать татами по ту сторону улицы от бабушкина дома, где вся-то природа -- аккуратно обрезанные кустики, цветы на клумбах да струйка воды поверх скрепленных цементом блестящих камушков. Он вспомнил, как в детстве проводил там время на скамейке, читая комиксы или новости бэсубору, и журчанье воды поднимало его над самим собой на целые часы. Но что толку травить себе душу -- все это навсегда потеряно. Он в Америке, в стране первобытной, необузданной природы, в кипящем котле, полном ядовитых змей, жалящих насекомых и липкой грязи, где за каждым деревом притаился полоумный негр или белый маньяк -- он в Америке, где ему новую жизнь надо начинать. Ему хотелось повернуть направо, на север, где, как он знал, раскинулись эти исполинские города для полукровок, -- но нет, для начала там будет кокаколовый магазин со всеми его безмозглыми продавцами и тронутыми покупателями, туда он уже пробовал сунуться, и с него хватит. Он двинулся налево, на юг. На этот раз он пошел не таясь, прямо по обочине -- злой, ощетинившийся. Пусть попробуют его взять. Плевал он на них, на ублюдков носатых. Первый раз за много дней он оделся в чистое -- в одежду хакудзинов -- и не собирается хорониться в придорожной помойке, как загнанный кролик. Хватит. Сыт по горло. Уж как-нибудь он доберется до Города Братской Любви. На своих двоих. И не завидует он тем, кто встанет у него на пути. Он шел -- раз-два, раз-два, -- озаренный закатным солнцем, окруженный роем комаров, а дорога оставалась неизменной. Деревья и кусты, вьюнки и лианы, стволы, ветви, листья. Над головой проносились птицы, у глаз плясала мошкара. То и дело он наступал на останки ящериц и змей, высушенные солнцем и расплющенные шинами до толщины бумажного листа. Он перевел глаза чуть дальше и увидел, как что-то скользнуло по асфальту. Туфлями ему вскоре натерло ноги. А потом он услышал позади себя этот звук: ровное урчание мотора, шорох шин. Он наклонил голову и сжал зубы. Подонки. Хакудзины сраные. Ни за что не обернется, ни за что не посмотрит назад. Шелест мотора все ближе, шины стучат по трещинам дороги, сердце стучит у горла... и пронеслась мимо -- порыв ветра, обшарпанный бампер, детские лица, прижатые к заднему стеклу. Нормально, подумал он, нормально, хотя был весь липкий от пота и руки дрожали. И ста шагов не прошел -- новая машина, вынырнула откуда-то спереди. Он смотрел себе под ноги, машина приближалась. Темная такая и длинная, ощерилась клыками блестящего бампера, неэкономный мотор, какие только и умеют делать америкадзины, скулит на высокой ноте -- и проехала мимо, бледное застывшее лицо водителя с немигающими глазами стало блекнущим, ненужным воспоминанием. Но машина-призрак сделала свое дело -- скрыла приближение третьей машины, и он вздрогнул, почувствовав, что автомобиль не просто подкрался сзади незамеченным, но тормозит, поравнявшись с ним, и белая громада крыла уже тут как тут, видна боковым зрением. Спокойно, сказал он себе, не реагируй. Под шинами шуршала щебенка. Блестящая, навязчивая, призрачно-белая штуковина, длинная стальная морда чужой расы нагло маячила рядом. Все изречения Дзете мигом пронеслись через его мозг, но он не мог ничего с собой поделать. Повернул голову Он увидел "кадиллак" старого образца, с блестящим кузовом и подобием плавников сзади -- в таких разъезжают по улицам Токио рок-звезды и телезнаменитости. На сиденье водителя, скрючившись так, что ее едва было видно в боковое окно, сидела высохшая старуха-хакудзинка с коричневым от загара лицом и волосами цвета лежалого снега. Она сбавила скорость почти до нуля и не сводила с него глаз, будто знакомого встретила. Занервничав, он отвернулся и снова ускорил шаг, но машина не отставала -- большое белое крыло плыло сбоку, словно он не человек, а магнит. Он был озадачен, испуган, зол. Что такое у нее на уме? Ехала бы себе мимо и оставила его в покое. Услышав жужжание открывающегося окна, он вновь бросил на нее взгляд. Старуха улыбнулась. -- Сэйдзи! -- издала она громкий возглас, полный неудержимой радости узнавания. -- Это вы, Сэйдзи? Ошеломленный Хиро как шел, так и застыл. Машина тоже остановилась. Не выпуская руля, старуха перегнулась через пустое сиденье и вылупилась на него, словно чего-то ждала. Видел он ее впервые, и вроде бы не Сэйдзи он был, хотя на мгновение почувствовал, что не прочь бы им стать. Он быстро оглядел дорогу. Потом наклонился к окну машины. -- Это я, Сэйдзи, -- сказала старая дама. -- Эмбли Вустер. Помните? Четыре года назад -- а может, пять -- в Атланте. Вы дирижировали великолепно (Хиро приняли за Сэйдзи Одзаву наменитого японского дирижера, работающего с американскими оркестрами). Айве, Кон-ленд и Барбер. Хиро провел рукой по всклокоченной щетине волос. -- Ах, какой был хор, какие голоса, -- вздохнула она. -- А какая тонкая нюансировка в "Детке Билли"! Восторг, сплошной восторг. Секунду Хиро испытующе смотрел на нее -- сердце стукнуло раз, не больше, -- потом улыбнулся. -- Да, конесьно, -- сказал он. -- Я помню. -- Вы, японцы, шустрые такие -- взять хоть эти ваши автомобильные заводы, метод Судзуки и сацумский фарфор, -- трудитесь, как один большой улей, так ведь? Теперь вы и виски навострились делать, так мне рассказывали, и пиво варите первоклассное -- "Кирин", "Сантори", "Саппоро" -- куда там нашим неповоротливым китам пивной индустрии; но вот сакэ, сакэ -- я никогда не могла взять в толк, как вы можете пить эту гадость? А ваша система образования, ведь это настоящее чудо, как вы готовите всех этих инженеров, химиков и электронщиков, а все потому, что труда не боитесь, идете назад к основам и все такое прочее. Вы знаете, иногда я чуть ли не жалею, что мы выиграли у вас войну, -- так бы хотелось встряхнуть наше бесхребетное общество с его уличными грабежами, миллионами бездомных, СПИДом, а у вас ведь с преступностью тишь да гладь, правда? Да я сама разгуливала по улицам Токио в полночь и позже, много позже, -- тут старая дама многозначительно подмигнула, -- совершенно беззащитная, как вы понимаете, и не встретила ничего, совершенно ничего, кроме вежливости, вежливости и еще раз вежливости, -- манеры, вот что для вас самое главное. Общество создается манерами. Вы, наверно, считаете, что с моей стороны ужасно непатриотично так рассуждать; и все-таки я, как южанка, могу понять ваши чувства, чувства побежденной нации. Как, вы говорите, вас зовут? Хиро восседал за массивным столом красного дерева в доме у Эмбли Вустер -- огромном, напоминающем амбар здании в Прибрежных Поместьях. Он только что разделался с супом-пюре не поймешь из чего и смотрел в окно на серые, бьющие в берег волны, вежливо кивая и втайне молясь, чтобы из кухни поскорее выплыла черная служанка с тарелкой мяса или риса -- в общем, чего-нибудь посущественней, чем он мог бы, как белка, набить себе рот прежде, чем кто-нибудь распознает в нем самозванца и выставит его за дверь. Старуха сидела напротив и знай себе разглагольствовала. С того момента, как он сел рядом с ней в машину, она тараторила без умолку -- непонятно было, как она дышать успевает. Но теперь, глядя, как за окном сгущаются сумерки и борясь с желанием ворваться в кухню и убить служанку, если она сейчас же не принесет ему мяса, риса и овощей, он вдруг осознал, что старая дама спрашивает, как его зовут. Его охватила паника. Глаза налились кровью. Как его зовут? Сигэру? Симбэй? Сэйдзи? Но она, не дожидаясь ответа, вновь пошла чесать языком об искусстве икэбаны, о чайной церемонии, гейшах и роботах ("...как это подло со стороны бульварной прессы -- вот уж действительно продажные писаки, никто не будет этого отрицать, даже они сами, -- как это подло и безответственно писать о таком трудолюбивом и бережливом, таком положительном, таком въедливом народе, как ваш, что вы роботы в робах, -- позор, сущий позор, у меня просто все внутри закипает..."), и Хиро вздохнул с облегчением. Его дело -- слушать. Слушать и кушать. И в этот миг, в унисон его мыслям, дверь кухни распахнулась и появилась служанка с подносом, на котором красовались две многообещающие деревянные миски. Женщина она была крупная, нечего сказать, настоящий чемпион по борьбе сумо, с вредными маленькими красноватыми глазками и проволочными волосами, уложенными в идущие вдоль черепа плотные валики, между которыми просвечивала голая черная кожа. Приплюснутый нос был почти вровень с лицом, и запах от нее шел тошнотворный -- все тот же запах хакудзинов, запах мясоглотов и маслоедов, только еще хуже. С той минуты, как он вошел в дом в своих рваных теннисных туфлях, весь увешанный болтающимися ошметками пластыря, и накинулся на блюдечко с орехами, стоявшее на кофейном столике, она относилась к нему с полнейшим презрением, словно к червяку, которого она с удовольствием раздавила бы, если бы не ее блажная хозяйка. Ясное дело, она видела его насквозь. И теперь, входя в комнату, она полыхнула на него глазами -- погоди, мол, скоро твое времечко кончится, а уж кончится, так пеняй на себя. Хиро опустил глаза. -- Нет на свете ничего удобней футона, я это всегда говорила, буквально на днях я сказала Бартону -- Бартон это мой муж, он инвалид, -- спасибо большое, Вернеда, -- так вот, я сказала Бартону: "Ты знаешь, Бар-тон, вся наша мебель, все это мрачное старье так громоздко, так непрактично -- ведь у японцев даже нет такого понятия, как спальня". -- Тут старуха на мгновение запнулась, на ее подвижном, как ртуть, лице изобразилось недоумение. -- Но постойте, где же лежат ваши больные и старики, когда им плохо?.. А, понимаю, в ваших великолепных больницах, лучших в мире, обскакали вы наших медиков с их ассоциацией и всеми этими внутренними дрязгами, из-за которых несчастным нашим студентам приходится ехать учиться в Мексику или Пуэрто-Рико, во всякие грязные углы ужасного третьего мира... Злым, резким движением запястья служанка поставила перед Хиро деревянную миску, и он заподозрил, что готово дело, можно не беспокоиться, она позвонила куда надо и за ним уже едут; но мысль тут же вылетела у него из головы, поскольку все его внимание было обращено на приближающуюся еду. Мясо. Рис. Лицо его вытянулось -- миска была наполнена салатными листиками. Позднее, впрочем, за терпение, выдержку и нерассуждающую покорность новобранца он был вознагражден сладким картофелем, несколькими видами бледно-зеленых овощей, вываренных до неузнаваемости, и, наконец, мясом -- свежим сочным мясом с ребрышками и всем, что полагается. Первый раз с тех пор, как он подрался с Тибой на "Токати-мару", он ел горячее, и он набросился на еду с жадностью умирающего от голода. Служанка подала пищу в больших керамических мисках, и хозяйка, прерывавшая свой монолог лишь для того, чтобы, как птичка, ухватить крохотный кусочек мяса или вареных овощей, потчевала его, как заботливая мамаша: "Сэйдзи, ну возьмите еще окры, сделайте одолжение. Господи, да мы с Бартоном и подумать не могли... еще свинины, пожалуйста, угощайтесь..." Он все подкладывал и подкладывал себе на тарелку, выскребая миски до дна, и методически обсасывал ребрышки, которых у него уже выросла внушительная горка, -- а старая дама трещала и трещала о кимоно, вишнях в цвету, общественных банях и волосатых айнах. Когда негодующая служанка принесла кофе и персиковый пирог, он уже начал задремывать. Какая разница, что с ним будет, какая разница, где он находится и что с ним сделают власти, если он попадет к ним в руки, -- важна только эта минута. Быть здесь, внутри, в этой комнате с коврами на полу и картинами на стенах, быть здесь, в самом сердце этого чудесного царства, этого обжитого пространства -- вот счастье, вот настоящая Америка. В забытьи он проследовал за хозяйкой из столовой в библиотеку, и пока служанка убирала со стола, они потягивали сладко-жгучий ликер и подливали себе кофе из сверкающего серебряного кофейника, который казался бездонным. В какой-то момент, с трудом подавив зевок, он посмотрел на часы, что стояли на камине. Второй час ночи. Служанка давно уже сходила наверх к старухиному мужу-инвалиду, сделала с ним все, что нужно, и уехала ночевать к себе домой на материк, о чем в подробностях поведала ему Эмбли Вустер. Речь старой дамы он понимал без труда -- она говорила отчетливо и внятно, не то что эта неотесанная девица в кока-коловом магазине, -- но вот слово "матарика" было ему незнакомо. Уже час, если не больше, он просто сидел, откинувшись в своем кресле, и улавливал только обрывки старухиной болтовни. По правде сказать, если бы не врожденная вежливость, не страх причинить обиду, не самурайская дисциплина, он давно бы уже отключился совсем. Но теперь эта "матарика" торчала в его сознании, распрямившись, как деревце, с которого стряхнули снежную шапку, и он прервал хозяйку посреди дифирамба театру Кабуки: -- Простите, позалуйста, сьто такое матарика? Эмбли Вустер озадаченно умолкла -- казалось, она спала и вот ее разбудили. Хиро только сейчас увидел, какая она старая, старше его оба-сан, старше птицы, тысячу лет назад отложившей яйцо, старше всего на свете. -- Да это же берег, -- сказала она, -- побережье Джорджии. А мы тут на острове. На острове Тьюпело. -- Несколько секунд она помолчала, мигая слезящимися старческими глазами. -- Как, вы говорите, вас зовут? Остров. Все тепло мигом вышло из него, как воздух из проколотого воздушного шарика. Так, значит, он в ловушке -- шоссе никуда не ведет. Он откашлялся. -- Сэйдзи, -- ответил он. Старая дама посмотрела на него долгим взглядом, умолкнув в первый раз за последние шесть часов. -- Сэйдзи, -- повторила она наконец, недружелюбно глядя ему в глаза, словно только что впервые его увидела, словно изумилась тому, как это он проник в ее дом, в ее гостиную и в святая святых -- библиотеку. А может быть, тут есть мост? Или паром? Он лихорадочно соображал. Может быть, он переплывет пролив? Он выдерживал ее взгляд, изо всех сил стараясь выглядеть смиренным, благодарным, беззащитным, ни секунды не сомневаясь в том, что она собирается выдворить его из дома, вызвать полицию, чтобы эти гайдзины надели на него наручники и, связав, бросили его в темную вонючую камеру, которая ждет его не дождется. Но тут ему в голову заползла подлая мыслишка: а что, собственно, они могут с ним сделать, эта старая развалина и ее муж-инвалид, в глубокой, пульсирующей ночной тишине? -- Вам понадобится полотенце, -- вдруг сказала она, поднимаясь с кресла; взгляд ее снова стал безмятежным, оплетенные синими венами руки вяло повисли. Она улыбнулась. -- Господи, какая же я невежа -- растрещалась, как старая сорока, сколько часов вас промурыжила, хорошо же вы обо мне теперь думаете, бедный вы мой. -- Она повернулась и пошла из комнаты. -- Идемте-ка со мной, -- сказала она из двери. -- Я вас в вашу комнату отведу. Он проследовал за ней через мягко освещенный дом -- сначала вверх по лестнице, потом по длинному устланному ковром коридору, посреди которого она обернулась и приложила к губам палец. -- Тесс, -- прошептала она, показывая на закрытую дверь. -- Там Бартон. Он кивнул, почуяв слабый запах лекарств, услышав сосущие и клокочущие звуки трудного дыхания; и они бесшумно двинулись дальше -- он видел, как под легкой блузкой шевелятся щуплые старушечьи лопатки. -- Пришли, -- сказала она, открывая полированную дверь в конце коридора и пропуская его вперед. В первый миг он подумал, что она шутит: не может эта громадина быть его спальней, тут казарму впору устроить, гимнастический зал, бассейн. И после всех ее разговоров о футонах глазам его-открылась огромная кровать с пологом, которая казалась плывущим по ковру парусником. В комнате стояли еще пухлая кушетка и кресло. За ними виднелись дверь в ванную, телевизор, кондиционер и окна, выходящие на море. Горели две нижние лампы по обе стороны кровати, пропитывая комнату роскошным золотистым сиянием. Он замер на пороге, но она взяла его под руку и ввела в спальню, -- Спите крепко, -- сказала она, вручая ему полотенце, -- и если вам что-нибудь понадобится, непременно дайте мне знать. Баюшки-баю. -- Дверь за ней захлопнулась. Он был пьян-пьянешенек. Вне себя от радости. Так доволен собой, что засмеялся во весь голос. Ну и кроватища -- диво дивное, тут хоть всю команду "Токати-мару" спать укладывай, с капитаном Нисидзавой во главе. Он шмякнулся на нее, задрав пятки кверху, и, хихикая, стал раскачиваться на пружинах, как на батуте. Покачавшись, бросился в сверкающую ванную размером с квартиру, где он жил со своей оба-сан; он рывками выдвинул подряд все ящички -- мыло, шампунь, одеколон, электробритва, крем для бритья. Нет, это уж слишком. Сон какой-то. И вдруг он нечаянно взглянул на себя в зеркало, и вся радость мигом улетучилась. У него аж дыхание перехватило. Он посмотрел еще раз. Нет, не может быть. Это не он, не Хиро Танака -- это какой-то оборванный бродяга со свалявшимися волосами, впалыми щеками, черными, как у могильщика, ногтями, весь в отслаивающихся, как старая кожа, клочках грязного пластыря. В двадцать лет он выглядел на все шестьдесят -- вот что сотворила с ним Америка. Им овладел страх. Он увидел себя сквозь унылую, беспросветную череду недель, месяцев, лет -- увидел бегущим, прячущимся, попрошайничающим, живущим, как буракумин -- неприкасаемый, -- на безымянных улицах чужих городов, увидел грязным, опустившимся, потерявшим надежду найти работу. Земля лишила его своей милости, и скоро его с головой завалит грязью. Он смотрел в зеркало, и его охватывало отчаяние; наконец перевел взгляд на душ. Месяц с лишним он не мылся под душем. Он принялся методично его изучать, словно готовился к экзамену по его устройству. Отодвинул стеклянную дверцу, потрогал все сверкающие краны, обследовал мыльницу, снял обертку с белого душистого французского мыла, наполнившего ванную ароматом цветущего сада. Потом уставился на ванну -- роскошную ванну, где можно часами нежить исцарапанное, покрытое волдырями тело. Руки сами собой принялись срывать грязные ошметки пластыря, нелепые шорты и майку с пятнами пота; раздевшись, он почувствовал себя лучше. Для пробы повернул кран -- из душа с шумом стала низвергаться вода, и от звука струящейся влаги, от запаха ее он приободрился еще больше. Наконец, полностью овладев собой, он переступил через край ванны и отдался сладкому, чистому, освобождающему водопаду. Жара стояла адская, убийственная, в такой денек человеку только одно и остается -- отвалиться с банкой холодного пива и тарелкой крабов да слушать по радио, как "Храбрецы" орошают бездарным своим потом бейсбольное поле. Но закавыка-то в том, что он обещал этой старухе из Поместий подстричь газон и подровнять кусты, а обещал потому, что ему нужны были деньги. Не для себя -- у него и табачок свой был пожевать, и садик, и устрицы, и крабы, и жирная розовая кефаль исправно шла к нему в сети, -- деньги нужны были для племянника. Ройял мечтал об утыканных шипами браслетах, какие носят на музыкальном телеканале, и Олмстед Уайт хотел сделать ему подарок на день рождения. Правда, не худо бы и себе кой-чего прикупить: хотя ему удалось спасти из огня большую часть имущества, по крайней мере все самое необходимое, и, переоборудовав слегка курятник, он уже с удобствами туда вселился, все же некоторых вещей ему недоставало. Полотенец, например, или парфюмерии всякой -- он не прочь был иной раз освежиться одеколоном или лавровишневой водой, чтобы не вонять потом в присутствии дам, а все эти бутылочки полопались в огне, как шутихи. Так что, жара там или не жара, он пообедал черной фасолью и рисом с луком и острым соусом, который он сам делал из перца и чеснока, приторочил нож-мачете к рулю велосипеда, перекинул ногу через раму и покатил по твердой, черной, пышущей жаром, что твоя сковородка, дороге на другой конец острова, к большим поместьям. Езды было миль десять, почти весь путь без малейшего уклона, как по столу, и обычно это было ему раз плюнуть -- он мог хоть дважды без остановки проехать туда и сюда, даже не запыхавшись. Но сегодня ему не по себе что-то было -- видать, жара сказывалась, и хотя он отдыхал где только можно, каждый раз, как он нажимал на педаль, ему сдавливало грудь, словно на нее петлю накинули. Едва он упирался ногой, петля затягивалась, выдавливая из легких воздух, -- не вздохнуть прямо. Больное бедро тоже вело себя не ахти, да и рука, которая вздулась и мокла под полутораярдовым куском чистого бинта, горела не хуже, чем в тот день, когда чертов китаец вздумал поджарить ее в масле. Мили через три, только-только проехав магазин Криббса, он решил было вернуться, так его скрутило, на потом подумал об этой беспомощной белой старушонке с лежачим мужем, прикинул, что еще столько же -- и выйдет уже больше, чем полдороги, и налег на педали. За мостиком через Тыквенный Лог он почувствовал себя лучше. Внизу на гниющем стволе он увидел черепах, вытянувшихся цепочкой, словно костяшки домино -- он мог бы плюнуть на них, если б захотел, -- и ему вспомнилось, как в детстве они с Уилером выуживали черепах старым оконным крючком, вспомнился вкус похлебки, которую варила из них мать, вспомнилось, как они с братом прибивали пустые панцири к южной стене дома, пока всю ее не покрыли. Когда он проезжал через Холлиуэйс-Медоу, где из пня от каждого из дубов, срубленных на постройку флота конфедератов, выросло по новому дереву, его костлявые старые ноги задвигались живее, а петля чуток ослабла. Под одним из этих пней мальчиком он нашел птенца совы-сипухи, неоперившегося малыша, самого слабого из выводка, в котором, кроме него, было еще двое. Этот собрался уже отдавать Богу душу -- братец с сестричкой почти затоптали его когтистыми ногами и расклевали ему голову и одну сплошную рану. Он давал птенцу рыбу, которую тот не стал есть, и мышей -- они понравились. Когда мама увидела, как он режет мышь на кусочки большим отцовйсим ножом, она решила, что он спятил; все же он выходил птенца, потом подрезал ему крылья, и тот его полюбил, но в конце концов его загрызла собака. С тех пор прошло, считай, лет шестьдесят, и теперь, въезжая в ворота Прибрежных Поместий и сворачивая налево, в проезд Соленых Ветров, он удивлялся, как это он все так помнит и какая же это сила -- человеческая память: взяла и вытащила его из-за руля велосипеда и из жары этой и перенесла назад, через все тягучие годы. Но когда он подъезжал к Бустерам, невесть откуда роем налетели зеленые мухи, и петля опять стала затягиваться, и он вернулся в нынешнее. Он почувствовал вкус пота, стекавшего к углам рта. Ладно. Посидеть минутку на корточках в теньке, где так приятно холодит высокая трава, потом вволю напиться из садового шланга, и давай трудись. И не надо идти к ним, не надо говорить ничего. Сами увидят в окно, как блестит на солнце его мачете, услышат, как он будет заводить газонокосилку, и скажут: "А, это Олм-стед Уайт -- надо же, вкалывает в такую жару, скорей налить ему стакан лимонаду, да водки туда плеснуть, как он любит". Он присел на корточки, и петля дала слабину. Потом склонился к шлангу, и прохладная вода его оживила, можно бы начинать, если бы не опять эта чертова боль в бедре и не соленый пот, который жидким пламенем жег больную руку. Плевать я хотел на врачей, подумал он, покрепче стянул бинт здоровой рукой, сунул ту, другую под воду и держал, пока не смыло всю соль и жжение не утихло. Потом вынул мачете и начал подрезать кусты короткими быстрыми движениями кисти. Поработав с полчаса или побольше, он оказался с той стороны дома, что выходила к морю; там, за низенькими воротцами, увитыми глицинией, виднелся бассейн. У бортика кто-то сидел, и это его удивило -- не только потому, что жарко было, но и потому, что старуха с мужем не обращали на бассейн никакого внимания и позволяли ему между приходами чистильщика бассейнов вовсю зарастать зеленью, что твой пруд. Внук, что ли, приехал из колледжа. В последние годы он время от времени тут показывался -- то вокруг дома шатается, то парома ждет, то носится как угорелый в своей красной спортивной машине в магазин Криббса и обратно, в общем, ничего парнишка, хотя глаза как-то слишком широко расставлены и стрижется, как сорок лет назад стриглись. Черт, он ухмыльнулся, появись вдруг у мальца на голове прическа с Эм-ти-ви, он и не понял бы, что это такое. Мачете посверкивало; но вот раздался всплеск, и, обернувшись, Олмстед Уайт увидел крути на воде, мокрые бултыхающиеся конечности и гладкие, как выдрина шерсть, волосы -- глянул мельком и тут же забыл. Покончив с кустами остролиста вокруг дома, он пошел к бассейну. В прошлый раз он глицинию не трогал, и теперь она разрослась черт знает как, пуская во все стороны змеиные побеги, и вид имела неважный. Он шел через лужайку, опустив здоровую руку с мачете, и вспоминал мать -- вот вам еще один фокус памяти, когда окружающее у тебя из головы как ветром выдувает и в тебя, теснясь, входит прошлое во всех своих важностях и неважностях. Сейчас он видел только одно, одна-единственная картина влезла к нему в мозг и не уходила: мама хлопочет у плиты, они с Уилером и папа сидят за столом, в ушах стоит неистовый, ведьминский вой урагана, окна трясутся, по крыше скребут чьи-то когти, а мама как ни в чем не бывало наклоняет чугунную сковороду, чтобы растеклось масло, и шлепает на нее новую порцию кукурузных лепешек. Пока вспоминал, ему полегчало; но вот он поднял глаза, встретился взглядом со старухиным внуком и увидел, что внук таращится на него, как на привидение. И это было начало конца, это было узнавание. Не внук он вовсе, какой там внук -- петля внезапно впилась в грудь со страшной силой, -- он... он... у Олмстеда Уайта не осталось слов, чтобы выразить то, что он увидел, только гнев трещал в нем, как жир на раскаленной сковороде. Подняв над головой руку с мачете, он сделал три шага вперед, вглядываясь в эти китайские глаза, нос, рот и уши, что вновь явились над ним измываться. "Сволочь!" -- крикнул он или, скорей, попытался крикнуть; слово застряло у него в горле и принялось душить его -- петля... удавка... две петли... и что-то у него внутри вдруг подалось, и он рухнул лицом в водяную глубь, зная, что никогда больше ему не будет трудно дышать. В то утро -- шестое утро в доме Бустеров -- Хиро проснулся от запаха жареной ветчины и яичницы с помидорами, а еще от звуков смутно знакомой симфонической музыки -- кажется, русской или европейской. Он облачился в свежевыстиранные шорты (Эмбли Вустер, пустившись в рассуждения о джинсовых тканях -- тайваньских, корейских и фирмы "Джордаш", пыталась всучить ему джинсы внука, но они на него не налезли), натянул серую футболку и плотные хлопчатобумажные носки, обулся в высокие кроссовки "Найк", которые оказались ему как раз по ноге, и сбежал вниз завтракать. Звуки оркестра приветственно окрепли; повернув за угол и войдя в освещенную солнцем гостиную, он встретился взглядом с утренней служанкой Долли, которая тут же, как мышка, шмыгнула прочь. Если ее сменщица Вернеда была крепко сбита и подозрительна, то с Долли все наоборот: субтильная и нервная, она все время отводила глаза в сторону. Прическа ее была настоящим парикмахерским чудом, а желтовато-коричневая кожа напоминала цветом форменную куртку, в которой Хиро мальчиком ходил в школу. Она ретировалась в столовую, предоставив Хиро отвешивать глубокие поклоны хозяину и хозяйке, которые завтракали за столом у окна-фонаря, выходящего на море. От стекла шло сияние. Над их головами висели чайки. За пением скрипок угадывался шум прибоя, -- Сэйдзи! -- воскликнула старая дама, глядя на него с хитрым видом: голова склонена набок, размазанная губная помада скрадывает кривую улыбку. Он видел, как она силится сдержаться, кусает губу, стараясь укротить поток банальностей, который, как бич, гонял ее язык между небом и губами каждую секунду бодрствования. -- Охайо, -- поздоровалась она с ним по-японски, борясь со своим непоседливым языком, даже глаза выпучила от натуги. Он еще раз поклонился. -- Охайо годзаимас, -- сказал он и поклонился главе семьи. Но тому было все равно -- он был слепоглухонемой и торчал, подпертый в своем кресле с колесами, как воронье пугало на шесте. На столе были ломтики ветчины, яичница с помидорами, тосты, масло, кофе и джем. Не ахти какой завтрак; он предпочел бы о-тядзукэ -- рис в зеленом чае, -- но ему грех было жаловаться после скитаний по болотам, после крабов и кузнечиков, после достопамятной трапезы, состоявшей из растворимого кофе, соевой забелки и сахарина. И все же американцы обращаются с едой по-варварски -- валят все в одну кучу, не думая ни о красоте, ни о соразмерности, как будто еда -- это что-то постыдное; если бы не голод, он ни за что бы не взял это в рот. Он выдвинул стул, чтобы сесть. -- Неужели вы ничего не замечаете? -- спросила старушонка, вся дрожа от усилия обуздать буйную речевую поросль, потоки слогов, слов и фраз. Он озадаченно застыл, так и не сев. -- Музыка, -- сказала она. -- Музыка, Сэйдзи... -- и взяла себя в руки. Теперь она улыбалась, показывая слишком большие для ее рта зубы -- иные мертвые, потемневшие, иные желтые, иные обломанные. Вдруг до него дошло. Музыка. Это старуха повинность такую на него наложила. Его ушам эти звуки говорили мало -- ему больше нравилась американская музыка, в основном "диско" и "соул", Майкл Джексон, Донна Саммер, Маленький Энтони и "Импириалс", -- но он уже понял, чего от него хотят. Что ж, почему бы и нет -- ведь она так к нему добра, так хорошо ему живется в ее доме. Он отодвинул стул, отступил на шаг, сосредоточился и пошел вовсю дирижировать, загребая воздух мощными широкими движениями пловца-стайера. Много позже, когда Бартона покормили, переодели и выкатили в тень подышать воздухом; когда появилась и вновь исчезла, как домашнее привидение, Долли, выдав себя только едва уловимым стуком посуды когда Эмбли Вустер расточила все континенты, все океаны, все галактики своего красноречия и отправилась вздремнуть, Хиро вышел посидеть у бассейна и набраться новых сил. Здесь, в замкнутом, соразмерно организованном и должным образом ухоженном пространстве, он чувствовал себя в безопасности. И вода -- в первый день она была мутная, но он нашел нужные химикалии, хлор и кислоту, и за ночь она стала прозрачной, -- вода успокаивала его. Все послеполуденное время, пока солнце висело в зените и жара усиливалась, он то нырял, то вылезал наружу в плавках, которыми снабдила его Эмбли Вустер, -- короче, резвился, как тюлень. И при каждом погружении он чувствовал, как очищается, как становится человеком, как отдаляется от болотной трясины. Он ложился на спину, подставляя грудь солнцу, и смотрел, как по небу проплывают чайки; а когда Долли, пряча глаза, неслышно поставила перед ним тарелку с сандвичами и фруктами, он принялся за еду с тихим удовлетворением и глубокой, смиренной благодарностью. Он начал думать, что Америка не так уж и плоха. Он даже помечтал немножко о том, как бы хорошо остаться в этом доме насовсем, превратившись в Сэйдзи, кем бы он ни был, разыскать в телефонной книге отца и пригласить его тоже. Вместе они бы вволю поплавали, он и отец, и вместе, благодаря выдержке и терпению, могли бы пробивать бреши в душном монологе Эмбли Вустер и нормально дышать. Но он понимал, что это несбыточные мечты, прихоть фантазии, он знал, что тут его рано или поздно накроют. Ведь он на острове -- угораздило же, из всех мест, -- и ему надо отсюда выбираться. Он подумал было, не попросить ли старую даму отвезти его на материк в багажнике машины, но с этим, конечно, предвиделись сложности. Даже заставить ее замолчать на срок, достаточный, чтобы высказать эту просьбу, казалось почти невозможным. И потом, что он ей скажет -- что он преступник, грабитель, хулиган? И что зовут его вообще-то не Сэйдзи? И где он, этот материк? От бассейна был виден только открытый океан, спокойный, бесконечный синий океан, который колыхался над выпуклостью земного шара и бил волнами в берега всех континентов. Из дальней части дома он видел другой дом, за ним еще один дом, а за ним болото. Лодка, думал он. Может, ему удастся выклянчить какую скорлупку с веслами или парусом, катамаран, что угодно. Сколько же тут плыть, интересно? Он обдумывал эту теоретическую возможность, размышлял, как бороться с волнами и как преодолеть вонючую, гнилую полосу водорослей, которая наверняка окружает вожделенную землю, -- и вдруг почувствовал, что на него смотрят. Поднял глаза, и вот он тут как тут, человек, видеть которого ему уж никак не хотелось. Да нет, это кошмарный сон. Галлюцинация. Не может такого быть. Но вот галлюцинация зашевелилась, и он понял, что никакой это не сон, это негр, каннибал, сумасшедший, который стал палить в него из ружья, когда он вышел к нему голодный, беспомощный и полумертвый от усталости, -- это именно тот негр, столь же реальный, как палящее солнце. Хуже того: у него в руке было оружие, меч-кэндо, и приближался он закатив глаза, все лицо -- одна большая черная воронка рта. Хиро охватил страх. Священный ужас. В этой фигуре не было ничего человеческого, одна адская одержимость, одержимость колдуна или шамана, в судорогах и корчах выталкивающего проклятие из пылающей глотки. Хиро вскочил на ноги. У Дзете про такое нигде не говорилось. Еще один взгляд на черного оборотня -- теперь он в исступлении рыл, ковырял ногами землю, -- и, схватив одежду в охапку, Хиро махнул через забор, как заправский барьерист. Назад он не оглядывался, какое там, -- ему казалось, он по воздуху летит. Три прыжка, и двор позади, там еще один забор и другой двор, где женщина с носом, вымазанным какой-то дрянью, вскочила с шезлонга с воплем, впившимся в него как стремительный томагавк, и он летит в следующий двор, где на него кидается свора игрушечных собачек. Дальше, дальше, раскидывая садовую мебель, через мощеные дворики, кирпичные заборы, штакетник и цепные ограды, словно прирожденный бегун. Изо всех щелей, пригнув головы, ему наперерез выскакивали псы, вся округа уже огласилась их неистовым лаем и злобным рычанием. Он бежал и бежал. Когда он, запыхавшись и потеряв голову от страха, опрометью влетел в рощу из декоративных сосен на склоне холма, раздался первый отдаленный цепеня-щий вой сирены. Это за ним. Пригнувшись к земле, прячась за деревьями, он добрался до вершины холма и тут увидел, что путь перерезает высокая кое-как оштукатуренная стена, настоящая американская стена, массивная и грубая; штукатурка местами обвалилась, отслоившись, как кожа. Футов десять высота, не меньше. Он прижался к шершавой поверхности, стараясь отдышаться; весь ад всполошившейся округи стучал ему в уши, заглушая отдаленный рокот прибоя. Он чувствовал себя голым. Беззащитным. Потерянным. Оставалось только карабкаться на стену, уповая на лучшее. Это-то был пустяк. Он перелез в два счета. А спрыгнув, увидел, что находится в саду -- роскошном, запущенном, безлюдном. Виднелись бассейн и кабинка для переодевания. Вдалеке слышались крики, лай, завывание сирен. Осторожно, крадучись, пружинистой уверенной самурайской походкой он вышел на мощеный бортик бассейна, отворил дверь кабинки и скрылся в ее затхлой темноте. Позже, много позже, когда настала ночь и умолкло все, кроме стрекота сверчков по ту сторону стены и затихающих шумов из дома, при котором находились сад, лужайка, бассейн и кабинка, Хиро вышел из укрытия. Совершенно бесшумно, без единого плеска, он окунулся в бассейн, смывая с себя следы бегства, пятна от травы и присохшие комки грязи. Потом сел в темноте, чтобы обсохнуть; сердце билось медленно и ровно. Аккуратно, тщательно, словно исполняя некий ритуал, он надел шорты, футболку, носки и кроссовки: спешить было некуда. Он выработал план. План очень простой. Начинавшийся и кончавшийся домиком в лесу и секретаршей с белыми ногами. Он увидел ее снова -- в сотый, наверно, раз -- такой, какой она была в ту ночь в лодке, нагой и размякшей, увидел ее за письменным столом, оборачивающейся к нему, предлагающей кров и пищу. Он встал, высмотрел вблизи от дома ворота и бесшумно пересек лужайку. Миг -- и он уже вдыхает запах гудрона и чувствует под ногами твердую плоскость дороги. Безотчетно он наклонился и потрогал ее. Она была еще теплая. Все еще на свободе Теперь ясно: он остается у нее, под ее защитой, и остается на неопределенное время. По крайней мере, до тех пор, пока все не уляжется. Он попал в какую-то историю на том конце острова, в Прибрежных Поместьях, и тамошние жители малость взбудоражены. На другой день после его возвращения на шестой странице газеты, выходящей в Саванне, появилась заметка -- правда, без особых подробностей, но все же быстро сработали, и заголовок гласил: "Нелегал с Тьюпело все еще на свободе". По острову прокатилась волна невероятных слухов. Двумя днями позже "Тьюпело-Айленд бриз" целиком посвятил ему первую страницу. Рут наверняка пропустила бы статью в "Бризе", если бы не Сэнди Де Хейвен. Она провела весь день за пишущей машинкой в обществе своего экзотического подопечного -- она двигала вперед "Прибой и слезы", он наслаждался какой-то книжонкой в мягком переплете, полной иероглифов, которую вытащил невесть откуда; так что она пришла на коктейли, считай, к шапочному разбору. Сэнди стоял за стойкой бара в передней гостиной и смешивал напитки. Поэт Боб и Айна Содерборд больше не были вместе -- на уик-энд приехала жена Боба, и все на этом кончилось, так что Айне, чьи бесцветные брови растворялись, как мираж, в белобрысой челке, оставалось только сидеть у стойки и мечтательно смотреть на Сэнди. Остальные большей частью уже переместились в столовую, и для Рут это было благом: по крайней мере, от Джейн Шайи и ее противного мелкого серебристого смеха она избавлена на время. -- Эй, Ла Ди, -- окликнул ее Сэнди, -- что новенького? -- Он уже тянулся за водкой, бокалом и блестящим ведерком со льдом. -- Да ничего особенного, -- ответила Рут, пожав плечами. -- Работа, только и всего. -- А что еще она могла сказать? Что укрывает преступника от правосудия? Она улыбнулась Айне. Та улыбнулась в ответ. -- С лимоном тебе? Рут кивнула, и Сэнди подал ей бокал. В окнах пылал золотой закат; Рут хотелось просто стоять вот так и длить мгновение. Саксби где-то пропадал со своими садками, неводами и высокими болотными сапогами, но она сегодня его еще увидит -- он обещал ей, -- а в ее студии притаился Хиро. Ждет ее. Зависит от нее. Впервые за много дней она чувствовала себя по-настоящему хорошо, была собой в полном смысле слова. Но вот гомон в столовой стал смещаться ближе, и она невольно напряглась, пытаясь выделить отвратительный хохоток Джейн Шайи. От пригубленной водки во рту сделалось горько. Благодушие исчезло. -- Видела? -- спросил Сэнди, подавая ей через стойку номер "Бриза". Несколько секунд она пялилась в газету, пока не поняла, в чем дело; потом поставила бокал. ЧУЖЕЗЕМНОЕ ВТОРЖЕНИЕ! -- кричал аршинный заголовок, а под ним -- зернистая увеличенная фотография Хиро, вид у него был робкий. Под самым подбородком, словно там и выросла, красовалась карточка с загадочными иероглифами и семизначным номером. Он выглядел растерянным и несчастным, и если бы она не видела его живьем, дала бы ему лет двенадцать. -- Жалкий довольно тип, правда? -- ухмыльнулся Сэнди. Рут ничего не ответила. Она пробегала глазами газетные колонки и взятые в рамочки рассказы свидетелей о том, какой ущерб нанес Хиро декоративным гротам и цветочным клумбам в Прибрежных Поместьях. Там же напечатали интервью с женщиной, которая приютила его, приняв за другого; далее -- жалоба соседки, которую беглец напугал до смерти, ворвавшись в ее сад без предупреждения, и сообщение о смерти от сердечного приступа некоего Олмстеда Уайта, не вынесшего внезапной встречи с подозреваемым, который напал на него в его доме тремя неделями раньше. -- И чего этот япошка ссыт против ветра? -- Сэнди все еще улыбался. Он облокотился на