-- Спасибо, -- сказала Элен. -- Я бы хотела отдохнуть часок, прежде чем опять выходить из дому. -- Умоляю, -- сказал Хуан. -- Если я хочу поговорить с тобой поскорее, так это потому, что у меня есть причина, о которой ты, верно, догадываешься. -- Какая в этом срочность, -- сказала Элен. -- Оставь до другого дня. -- Нет-нет, сегодня. Я ради этого прилетел, я звоню тебе с аэродрома. В шесть я заеду за тобой в клинику. Ведь я впервые прошу тебя о чем-то. -- Ладно, -- сказала Элен. -- Прости, я не хотела тебя обидеть. Я просто устала. -- Ну, чего там, -- сказал Хуан и повесил трубку, испытывая ту же горькую радость, какая, бывало, иногда пронзала его при малейшем знаке благосклонности Элен -- прогулка у канала Сен-Мартен, улыбка, только ему предназначенная, за столиком кафе. В половине шестого (он тревожно поспал у себя дома, принял ванну и побрился без надобности, послушал пластинки и еще выпил виски) он вывел машину из гаража и поехал по Парижу, ни о чем не думая, не имея наготове ни одной фразы, заранее смиряясь с тем, что все будет как всегда и Элен будет как всегда. Когда он открыл дверцу и она протянула ему руку в перчатке, а потом резко ее отдернула, чтобы достать из сумочки сигареты, Хуан молчал и почти на нее не смотрел. Он сделал все возможное, чтобы пробиться на левую сторону, пока ехал по более спокойным улицам, но в Париже в этот час не было спокойных улиц, и им пришлось долго добираться до дома Элен, изредка обмениваясь короткими фразами, но только о других: о дикарях в Лондоне, о Сухом Листике, которая переболела гриппом, о недавно возвратившемся Маррасте, о моем соседе, посылавшем почтовые открытки с highlanders90 и гигантскими панда. -- Если хочешь, зайдем в кафе на углу, -- сказал Хуан, останавливая машину. -- Да, хорошо, -- сказала Элен, не глядя на него. -- Нет, поднимемся ко мне, если хочешь. -- Не делай этого из вежливости, -- сказал Хуан. -- Я прекрасно знаю, что никто из наших не видел твоей квартиры. Это надо считать удовольствием или правом, так, что ли? -- Поднимемся, -- сказала Элен и пошла вперед. Поланко уступил им свою квартиру до тех пор, пока Остин не найдет работу в каком-нибудь из boites91 Латинсквго Квартала, где могут слушать лютню, не слишком зевая. Калак, не скрывая своей неприязни к Остину, запротестовал, когда Поланко, приведя соображения гуманности, попросил разрешения поселиться у него на несколько недель, но затем согласился с условием, что идет на такую жертву ради Селии, а не ради лютниста. -- Ты понимаешь, пора уже Остину по-настоящему познать, что такое женщина, -- сказал Поланко. -- Бедняге до сих пор все не везло, сперва эта девица с прической, а потом роль трутня, которую ему отвели в Лондоне и о которой я не стану распространяться, чтобы тебя не раздражать. -- Пошел ты к чертям собачьим, -- была простая отповедь Калака, который в эти дни начинал писать книгу в виде противоядия от тяжелых воспоминаний. Как Поланко и ожидал, Остин со страхом и тревогой познал ночи любви и хруст соленого миндаля, который так любила Селия, и Селия со всем положенным ритуалом тоже познала лепет нового языка, и оба они, совершенно забыв о том, что надо начинать жить, лежали навзничь, глядя на слуховое окно, где временами мелькали лапки голубя и тени облаков. Теперь они были уже так далеки от того первого дня, когда Селия прошептала: "Отвернись, я не хочу, чтобы ты на меня смотрел", пока ее дрожащие пальцы нащупывали пуговицу блузки. Я разделся в углу, за полуоткрытой дверцей шкафа, и, обернувшись, увидел очертания ее тела под простыней, блик солнца на ковре, чулок, будто реявший на бронзовой перекладине изголовья. Минуту я подождал, не в силах еще поверить, что все это возможно, потом накинул халат и, став на колени возле кровати, начал потихоньку стягивать простыню, пока не показались сперва волосы Селии, профиль уткнувшегося в подушку лица, закрытый глаз, шея и плечи, -- пока простыня сдвигалась, казалось, то девочка-богиня медленно выходит из воды, и чудо это превращается в голубое и розовое видение, озаренное лучами солнца, проникавшими в слуховое окно; постепенно рождалось тело в колорите Боннара под моей рукой, тянувшей простыню, с трудом подавляя стремление сдернуть ее одним рывком, открывая тайну того, чего никто еще не видел, -- начало спины, едва прикрытые скрещенными руками груди, тонкую талию, родинку в низу спины, продолговатую тень, разделявшую ягодицы и терявшуюся между крепко сжатыми бедрами, гладкие подколенки и дальше знакомое -- загорелые икры, нечто дневное и обычное после той потайной зоны, лодыжки и две ступни, притаившиеся, как спящие кузнечики, в глубине постели. Еще не в силах нарушить ее неподвижность, и покорную, и боязливую, я наклонился над Селией и стал разглядывать вблизи эту страну с мягкохолмистым рельефом. Прошло, наверно, немало времени, а может быть, когда закроешь глаза, время течет иначе -- сперва была глубокая тишина, потом стук упавшей на пол туфли, скрипенье дверцы шкафа, потом чья-то близость, потом я почувствовала, что простыня потихоньку сдвигается, и я, насторожась, ожидала тяжести его тела, чтобы повернуться к нему, и обнять его, и просить быть хорошим и терпеливым, но простыня все сдвигалась, и мне стало страшно, в моем уме промелькнул другой образ, и я чуть не закричала, но он же дурачок, и это было бы глупо, я знала, что это было бы глупо, и мне так хотелось внезапно повернуться к нему с улыбкой, но я не хотела видеть его вот таким, голым как статуя, стоящим возле кровати, и я ждала, а простыня все сдвигалась, и наконец я почувствовала, что я тоже голая, и тут я уже не могла выдержать и, обернувшись, вскочила, а Остин стоял на коленях в наброшенном на плечи халате и смотрел на меня, и я стала искать простыню, чтобы накрыться, но он ее слишком далеко отбросил, а его руки уже касались моей груди -- сумерки, мутное окошко, шаги на лестнице, скрип шкафа, время, миндаль, шоколад, ночь, стакан воды, звезда в слуховом окне, духота, одеколон, стыд, трубка, одеяло, повернись вот так, устала, чувствуешь? укрой меня, стучат в дверь, оставь меня, хочу пить, от тебя пахнет бурным морем, а от тебя трубочным табаком, когда я был ребенком, меня купали в отваре отрубей, когда я была ребенком, меня звали Лала, пошел дождь? а здесь у тебя кожа смуглая, глупый, мне же холодно, не смотри на меня так, укрой меня опять, миндаля, кто тебе подарил эти духи? кажется, Телль, ну пожалуйста, укрой меня получше, значит, ты боялась, потому лежала так смирно? Да, я тебе все расскажу, прости меня, я не думал, что ты боишься, мне казалось только, что ты ждешь, ну конечно, я ждала, ждала тебя. -- Знаешь, я так счастлив, что мы ждали, -- сказал Остин. -- Не могу тебе объяснить, я себя чувствовал как... Ну, как морская птица, повисшая в воздухе над маленьким островком, и мне хотелось всю жизнь провести вот так, не опускаясь на остров, да, смейся, глупышка ты, я объясняю тебе, как могу, к тому же еще неизвестно, захотел ли бы я провести вот так всю жизнь, ясное дело, нет, зачем мне без того, что "потом", без твоих слез у меня на груди. -- Молчи, -- сказала Селия, закрывая ему рот. -- Ты грубиян. -- Дуреха, глупышка, разиня, грешница, блудница. -- Сам дурень, вот так. -- Ничего не скажешь, вполне логично. -- Миндаля, -- попросила Селия. До этого мгновения все было в меру горько и трудно, но, когда мы вошли в лифт -- который между этажами как бы застывал на время, а потом, дернувшись вроде в горизонтальном направлении, вдруг снова начинал подниматься, -- соседство Элен стало еще тягостней, я ощущал ее рядом как еще один отказ, тем более жестокий, что ее тело из-за тесноты касалось моего тела, и она, едва повернув голову, спросила: "Ты уверен, что не бывал здесь раньше?" Я взглянул на нее с недоумением, но она уже открывала дверь лифта и выходила в коридор -- потом повернула ключ в замке и, не оборачиваясь, скрылась в темноте. Я замешкался на пороге, ожидая приглашения войти, но Элен уже была в другой комнате, включая всюду свет. Мои мысли укладывались в три слова, выражались всего тремя словами: "Она меня ждет", но относилось это не к Элен. Я услыхал ее голос и, с трудом отделавшись от чего-то похожего на страх, закрыл за собою дверь и стал искать, куда повесить плащ. Гостиная уже была освещена, Элен стояла у низкого столика со стаканами и бутылками; не глядя на меня, она поставила на столик пепельницу, жестом предложила сесть в кресло и сама села в другое; в руке у нее уже была сигарета. -- О да, я совершенно в этом уверен, -- сказал Хуан. -- И мы оба знаем, что я сюда не входил никогда. Даже теперь, уж ты прости мне эти слова. Лишь тогда, подавая стакан, Элен посмотрела ему в лицо. Хуан выпил виски, не ожидая, пока она нальет себе, выпил без всякого тоста. -- Извини, -- сказала Элен. -- Я устала, последние дни живу как во сне. Да, конечно, ты здесь не бывал. Сама не знаю, почему я это спросила. -- В каком-то смысле мне бы следовало обрадоваться. Это было бы нормальной реакцией на нечто лестное, как если бы ты угадала мое желание. А меня, напротив, охватило другое чувство, что-то похожее на... Но я пришел сюда не затем, чтобы говорить тебе о своих фобиях. Телль получила твое письмо и дала мне его прочесть. Она дает мне читать все свои письма, даже письма от отца и прежних своих любовников, так что не сердись. -- В этом письме не было секретов, -- сказала Элен. -- Я хотел бы, чтобы ты поняла одно: кукла принадлежала Телль, я подарил ее Телль. Подарил шутки ради, по разным причинам, и еще потому, что однажды рассказал ей историю одной из этих кукол. Я никогда не узнаю, почему она решила послать ее тебе, да и она сама вряд ли это вполне понимает, но, когда она это сказала, я не был застигнут врасплох -- мне просто показалось, что некое действие совершается в два приема. Пока она рассказывала, я осознал, что все, что я мог подарить Телль, я дарил тебе. Элен протянула руку, поправила, чтобы лежал ровнее, ножик для разрезания бумаг. -- Но это не имеет ровно никакого значения, -- сказал Хуан. -- А важно для меня то, чтобы ты знала -- для этого я и приехал, вместо того чтобы написать или ждать любого случая, -- чтобы ты знала, что Телль послала тебе куклу не по моей указке. Ты знаешь мои недостатки лучше, чем кто-либо, но, думаю, в их числе ты не обнаружишь хамства. Ни Телль, ни я понятия не имели, что могло быть внутри этой куклы. -- Ну, разумеется, -- сказала Элен. -- Просто нелепо об этом говорить, я могла бы хранить куклу всю жизнь, и она не разбилась бы. А вдруг в один прекрасный день обнаружится, что все на свете куклы набиты подобными вещами! Но ведь на самом деле это не так, и Хуан мог бы объяснить, почему не так и почему его подарок имел юмористический и даже эротический оттенок для всякого, знавшего, как месье Оке управлял случаем; но беда объяснений в том, что, когда их излагаешь, они превращаются в некое второе объяснение для самого объясняющего и оно отрицает или извращает первое, поверхностное, объяснение: достаточно было сказать Элен, что все его подарки Телль были, по сути, подарками для нее (а он ей это сказал, еще не начав объяснять, в тот миг еще не зная, что эта фраза полностью изменит перспективу того, что он честно собирался объяснить), как осознал, что причуда Телль была только еще одним ходом в игре таинственной, но неизбежной подмены, вследствие чего кукла месье Окса пришла к своему подлинному адресату. И Элен не могла не почувствовать, что в какой-то мере он, зная о происхождении куклы, мог ожидать такого оборота, и хотя на первый взгляд в его поступке главным было ироническое удовольствие подарить куклу Телль, но в каком-то смысле этот подарок уже тогда предназначался для Элен, и кукла, и ее содержимое всегда были для Элен, хотя, конечно, Элен никогда бы не получила куклу, не вздумай Телль ее послать, -- и так, за всеми перипетиями случайного, немыслимого и неведомого и даже вопреки им путь был ужасающе прямым и вел от него, Хуана, к Элен, и в эту самую минуту, когда он старался объяснить ей, что ему никогда бы в голову не пришло сделать то, что в конце концов обернулось подобной чудовищной нелепостью, что-то возвращало ему прямо в лицо этот бумеранг из фаянса и черных локонов, прибывший из Вены для Элен, эту его двойную ответственность за происшедшее в результате двойной случайности -- причуды и падения на пол. Теперь уже было нетрудно понять, почему он почувствовал, что в квартире его ждет еще кто-то, кроме Элен, почему он помедлил в дверях, как иногда в городе он колебался, прежде чем куда-то войти, хотя потом все равно приходилось войти и закрыть за собою дверь. Миндаль и шоколад кончились, дождь моросил по слуховому окну, и Селия засыпала, кое-как укутавшись в смятую простыню, слыша будто издалека голос Остина, сморенная усталостью, которая, видно, и была блаженством. Лишь издалека ее что-то тревожило, словно что-то исподтишка крошилось в этом томном, однообразном забытьи, какая-то появлялась трещинка, которую на время заполнял голос Остина, и, наверно, было уже очень поздно, и надо было им встать и пойти поесть, и Остин, не унимаясь, все спрашивал ее, но ты подумай, подумай хорошенько, что я знал о тебе? и наклонялся, чтобы поцеловать ее и повторить свой вопрос, что я на деле-то знал о тебе? Лицо, руки, икры ног, манеру смеяться, то, как сильно тебя рвало на ferry-boat, ничего больше. Глупый, сказала Селия с закрытыми глазами, а он настаивал, нет, ты подумай об этом, это важно, это очень важно, от шеи до колен там великая тайна, я говорю о твоем теле, о твоих грудях, например, ну что я знал о них, видел только их очертания под блузкой, а они оказались меньше, чем я думал, но все это ничто рядом с чем-то куда более важным, с тем, что и тебе пришлось узнать, что чужие глаза видят тебя в первый раз, в смысле увидят тебя такой, какая ты есть, ты вся, а не кусочек сверху и кусочек снизу, наподобие тех четвертованных женщин, которых мы видим на улице, теперь мои руки могут соединить эти куски в единое целое, сверху донизу, вот так. Ах, помолчи, сказала Селия, но это было бесполезно, Остин хотел знать, ему очень надо было знать, кто мог когда-либо вот так видеть ее тело, и Селия, после минутного колебания, почувствовала, что в ее блаженстве опять на миг появилась трещинка, и потом сказала то, что можно было ожидать, да никто, ну, может быть, врач, и, конечно, подруга по комнате на летних каникулах в Ницце. Но, ясное дело, не так, это же ясно. Не так, повторил Остин, разумеется, не так, поэтому ты должна понять, каково это -- сотворить раз навсегда твое тело, как сотворили его ты и я, вспомни-ка, ты лежала и разрешала смотреть на тебя, а я потихоньку стягивал простыню и смотрел, как рождается то, что есть ты, то, что теперь по праву называется твоим именем и говорит твоим голосом. Врач, интересно, что же мог увидеть у тебя врач. Ну да, в каком-то смысле, если угодно, больше, чем я, он тебя ощупывал, исследовал, определял, что где, но это была не ты, ты была просто телом, появившимся до и после других тел, была номером восьмым в четверг в половине шестого в консультации, острый плеврит. Миндалины, сказала Селия, и аппендикс, два года тому назад. Но вернемся к Делу, вот твоя мать, например, когда ты была маленькой, никто не мог тебя знать лучше, чем она, это понятно, но и тогда то была не ты, только сегодня, теперь, в этой комнате это ты, и твоя мать тут уже ни при чем -- ее руки тебя мыли, и знали каждую складочку твоего тела, и делали с тобой все, что положено делать с ребенком, почти не глядя на него, не производя его окончательно на свет, как я тебя теперь, как ты и я теперь. Хвастунишка, сказала Селия, опять покоряясь этому голосу, усыплявшему ее. Вот женщины толкуют о девственности, сказал Остин, они определяют ее, как определили бы твоя мать и твой врач, а того они не знают, что важна только одна девственность, та, которая существует до первого настоящего взгляда, и от этого взгляда она исчезает в тот миг, когда чья-то рука приподнимет простыню и, наконец, соединит в единый образ все элементы головоломки. Вот видишь, по существу, ты стала моей в этом смысле еще до того, как начала хныкать и просить передышки, и я тебя не послушался и не пожалел, потому что ты уже была моей и, что бы мы ни сделали, ничто уже не могло бы тебя изменить. Ты был грубый и злой, сказала Селия, целуя его в плечо, а Остин, поглаживая светлый пушок на ее животе, сказал что-то о чуде, что чудо, мол, не прекращается, ему нравилось говорить ей подобные вещи, нет, не прекращается, настаивал он, оно происходит медленно и волшебно и еще будет долго происходить, потому что всякий раз, как я смотрю на твое тело, я знаю, что осталось еще столько неизвестного, и, кроме того, я тебя целую, и трогаю, и вдыхаю, и все это так ново, у тебя столько неведомых долин, заросших папоротниками ущелий, деревьев с ящерицами и звездчатыми кораллами. На деревьях кораллов не бывает, сказала Селия, и, знаешь, мне стыдно, замолчи, мне холодно, дай сюда простыню, мне стыдно и холодно, и ты гадкий. Но Остин наклонялся над ней, клал голову ей на грудь, позволь на тебя смотреть, позволь обладать тобой на самом деле, твое тело счастливо, и оно это знает, хотя твой скудный умишко благовоспитанной девочки еще не соглашается, ты подумай, насколько ужасно и противоестественно было, что твоя кожа, вся как есть, не знала настоящего света, разве что неоновый в твоей ванной, знала лишь лживый холодный поцелуй зеркала, и твои собственные глаза рассматривали твое тело, лишь докуда могли видеть, причем видеть плохо, неверно и без великодушия. Ну понимаешь, едва ты снимала трусики, их сразу же заменяли другие, бюстгальтер спадал, чтобы тут же пара этих смешных голубков оказалась в другой темнице. Серое платье сменялось красным, джинсы -- черной юбкой, и туфли, и чулки, и блузки... Что знало твое тело о дневном свете? Потому что день -- вот он, это когда мы двое нагишом смотрим друг на друга, только это настоящие зеркала, настоящие солнечные пляжи. А вот здесь, прибавил Остин, слегка смущенный своими метафорами, у тебя крохотная родинка, и ты о ней, наверно, не знала, а здесь другая, и обе они, и этот сосок образуют прехорошенький равнобедренный треугольник; а ты этого, пожалуй, и не знала, и до этого вечера на твоем теле родинок этих по-настоящему и не было. -- А ты рыжий и безобразный, -- сказала Селия. -- Пора тебе об этом узнать, если уж говорить начистоту, но, может быть, Николь уже объяснила тебе это со всеми подробностями. -- О нет, -- сказал Остин. -- Я же тебе говорил, там было все совсем по-другому, нам нечего было открывать друг у друга, ты ведь знаешь, как это произошло. Не будем больше говорить о ней, продолжай, говори мне, какой я, я тоже хочу себя знать, я тоже, если угодно, был девствен. О да, не смейся, я тоже был девствен, и все, что я тебе сказал, годится для нас обоих. -- Гм, -- хмыкнула Селия. -- Ну, продолжай, говори мне, какой я. -- Ты мне совсем не нравишься, ты неуклюжий, ты слишком сильный, и от тебя разит табаком, и ты мне сделал больно, и я хочу воды. -- Мне приятно, что ты на меня смотришь, -- сказал Остин, -- и я хотел бы тебе напомнить, что я отнюдь не завершаюсь на уровне желудка. Я продолжаюсь вниз, Далеко вниз, и, если приглядишься, ты увидишь уйму всего: вот, например, колени, а на этом бедре у меня рубец, собака укусила в Бате во время каникул. Гляди же на меня, вот я. Селия оперлась на локоть, потянулась к стакану с водой на ночном столике и с жадностью выпила. Остин прижался к ней, и, закинув руку ей за спину, крепко обнял, а Селия, поворачиваясь к нему, спрятала лицо у него на груди и вдруг съежилась, как бы отстраняясь, однако не отталкивая его резко, и начала что-то говорить, и не кончила фразу, и смолкла, трепеща от его ласки, все глубже завладевшей ее телом, но, все же отстраняя его, еле слышно произнесла: "Остин, я тебе солгала", хотя это не было ложью, ведь тогда речь шла о враче, о ее матери, о людях" которые к ней прикасались по-другому, о соученице, жившей с нею в одной комнате, и она не солгала, но если не говорить все означает лгать, тогда да, она солгала, умолчав, и трещина эта открылась вот теперь, в миг высшего счастья, отдаляя ее от Остина, который не слушал, который продолжал ее ласкать, который мягко пытался повернуть ее на спину, который понемножку начинал как будто понимать, и неуверенно расспрашивать, и отодвигаться, так что меж двумя телами пролегла пустота, и смотрел ей в глаза и ждал. Только намного позже, в темноте, она рассказала ему все, и Остин узнал, что он был не первым, кто потихоньку сдвигал простыню, чтобы посмотреть на неподвижную спину, чтобы истинное тело Селии из детства родилось на свет. -- Понимаешь, -- сказал Хуан, -- ты в письме ни в чем меня не обвиняла, я знаю, но это было еще хуже, я бы предпочел полное непонимание, оскорбление, что угодно. Даже Телль поняла, что тут что-то не так, что ты бы не написала ей это письмо, если бы не подозревала меня. -- То было не подозрение, -- сказала Элен, -- тут, знаешь, и слова нельзя подобрать. Ну что-то вроде сального пятна или блевотины, что ли. Мне надо было объяснить тебе, почему это пятно возникло в должный момент, так сказать без твоего прямого вмешательства, но теперь ты и сам знаешь. Благодарю, что ты приехал поговорить со мной, я ни за что бы не поверила, что ты способен на такое. -- Ты это назвала пятном или блевотиной. Оно было, и оно есть. Ты считала меня неспособным на такое, однако твое письмо меня обвиняю, по крайней мере я так понял. -- Возможно, ты прав, -- устало сказала Злея, -- возможно, я написала его, не желая допустить, чтобы ты остался в стороне от того, что случилось. В общем, тут ничего нельзя уразуметь, так ведь? -- You're telling me92, -- пробормотал Хуан. -- Как разрешить такое явное противоречие -- не подозревать тебя и вместе с тем чувствовать, что ты виноват в случившемся со мною, хотя как будто ты и ни при чем? Твоя вина, как ее понять... -- Да, да, я тоже чувствовал нечто подобное. Ну, будто моя вина сама отправилась странствовать в этой кукле. Но тогда, Элен... -- Тогда, -- сказала Элен, глядя ему прямо в глаза, -- получается, вроде бы ни ты, ни я, по существу, здесь ни при чем. Но это же не так, и мы это знаем. Это случается с нами, а не с кем-то другим. Да, это вина, о которой ты сказал, вина, которая бродит сама по себе... Хуан увидел, что она закрыла лицо руками, и с каким-то .страхом и мучительной, беспомощной нежностью спросил себя, не собирается ли Элен заплакать, не произойдет ли невозможнее -- кто-то увидит слезы Элен. Но когда она отвела руки, лицо ее Выло таким, как всегда. -- Во всяком случае, раз уж ты ради этого приехал, по-моему, из справедливости следует сказать тебе, что все произошло именно тогда, когда должно было произойти, и тут можно говорить об исполненной миссии, какова бы она ни была. Все это касается меня, только меня. Я сожалею, что написала Телль, что огорчила тебя. Прости. Хуан сделал неопределенный жест, потом как-то по-детски отдернул руку. -- Где она? -- Там, -- сказала Элен, указывая на стенной шкаф. -- Иногда ночью я ее вынимаю. Делай с ней что хочешь, мне все равно. Так вот, значит, какой это был пакет, значит, Элен выходила из трамвая, неся пакет с куклой, когда было так просто оставить ее в переполненном трамвае, бросить где-нибудь, не вскрыв и не разбив куклу. Теперь, когда он будет ее искать, думал Хуан, Элен будет нести пакет на тесемке, и когда он встретит ее в городе или в другом месте, кукла будет с нею, как теперь -- в стенном шкафу, или в другом месте, или все еще в коробке. И напрасно пытаться воображать, что в пакете находится что-то другое -- портативный набор для анестезии, образцы лекарств, пара туфель, -- равно как напрасно воображать, что ему удастся сойти на том же углу, где Элен, да, напрасно и еще более горько теперь, когда он, казалось, угадывал скрытый смысл этой надежды, -- словно, если бы он догнал Элен и освободил ее от ее ноши, это могло бы стать неким завершением, помогло бы оттеснить в прошлое одну из тех схем, которые осуществляются помимо нашей воли, да, словно встреча его с Элен в городе могла бы смыть с них обоих эти вины, которые бродят сами по себе, отражаясь от ресторанных зеркал и от бликов потайных фонарей на коврах, а ведь теперь, когда зажигаешь еще одну сигарету, когда вы рядом, так близко, все прочее бессмысленно, не существует ничего, кроме этого твоего движения, когда ты чиркаешь спичкой, да ваших взглядов, встречающихся поверх ее огонька, да взмаха рукой в знак благодарности. -- Почему ты ее не уничтожила? -- спросил Хуан, и звук его голоса отдался во мне как удар, хотя я уверена, что он говорил очень тихо, выходя из молчания, в которое оба мы были погружены, отчужденные более, чем когда-либо, и он, видимо, упорно искал оправданий и путей -- голова потуплена, заостренные очертания профиля неподвижны, будто и он ждал укола иглы, которая проникает в вену его руки. Возможно, я могла бы его остановить, когда он встал и пошел открывать шкаф, могла сказать ему, что это бесполезно и что он сам знает, что это бесполезно, -- что игла так или иначе уже вонзилась в вену и все совершится, хотим мы или не хотим и будем ли этому препятствовать, обладая безграничной свободой выбора в том, что для нас неважно. Оставив сигарету в пепельнице, Хуан направился к шкафу и одним рывком открыл его. Кукла сидела, выделяясь в полумраке, голая, улыбающаяся, среди простынь и полотенец. Рядом .была коробка с ее одеждой, туфлями и капором; пахло сандалом, а может, и паклей, в темноте трудно было разглядеть дыру, частично скрытую согнутыми коленками. Хуан взял ее за руку и вытащил на освещенное место, к краю полки, где аккуратно сложенная простыня могла в кукольных масштабах сойти за постель или за операционный стол. Туловище куклы на простыне раскрылось надвое, и Хуан убедился, что Элен даже не попыталась прикрыть щель, заклеить липким пластырем, спрятать обратно то, что мягко вывалилось на простыню. -- Мне не мешает, пусть так и остается, -- сказал голос Элен за его спиной. -- Если хочешь, можешь ее унести, но мне все равно. Хуан резким движением закрыл шкаф, от удара хлопнувшей дверцы подпрыгнули предметы на низком столике. Элен даже не шевельнулась, когда его руки впились ей в плечи и встряхнули ее. -- Ты не имеешь права так поступать, -- сказал Хуан. -- И я еще раз повторяю, ты не имеешь права так поступать со мной. Виноват я или не виноват, это я послал ее тебе. Это я там, внутри, жду твоей мести, это ты на меня смотришь каждый раз, когда открываешь шкаф, когда вечером ее вынимаешь, когда подходишь к ней с фонариком, чтобы посмотреть на нее, или берешь ее под мышку. -- Но мне не за что тебе мстить, Хуан, -- сказала Элен. Быть может, впервые за эту ночь она произнесла его имя. Произнесла в заключение фразы, и имя прозвучало с таким оттенком, с такой интонацией, какой не было бы при другом порядке слов, -- оно несло что-то сверх обычного смысла, вырвавшееся, видимо, против воли Элен, потому что у нее вдруг задрожали губы, и она медленно попыталась освободиться от впившихся в ее плечи пальцев, но он еще крепче их сжал, и я чуть не закричала, но прикусила губу, тогда он наконец понял и, бормоча извинения, отпрянул от меня и повернулся спиной. -- Я храню ее не из-за тебя, -- сказала я. -- Сейчас это не стоит объяснять, но, верь, не из-за тебя. Не я ее раздела, ты это знаешь, и не я ее разбила. -- Прости меня, -- сказал Хуан, все еще стоя спиной, -- но теперь мне нелегко тебе верить. С такими фетишами, такими алтарями человек чувствует себя навек замаранным в душе другого, а когда другой -- это ты... Ты всегда питала ко мне вражду, всегда мстила мне так или иначе. Знаешь, как меня однажды назвал мой сосед? Актеоном. Он у нас очень ученый. -- Не я ее раздела, -- повторила Элен, будто не слыша его слов. -- Все это совсем с другим связано, и к тему, что случилось, ты прямого отношения не имеешь. И однако, ты здесь именно из-за этого, и приходится еще раз признать, что нами играют, нас используют бог весть в каких целях. -- Не думай, будто ты должна мне что-то объяснять, -- резко обернувшись, сказал Хуан. -- Я тоже знаю, что это бессмысленно. -- О, уж если мы сошли с ума, позволь высказать одну безумную мысль: я тебя убила, Хуан, и все началось тогда, в тот самый день, когда я тебя убила. Конечно, то был не ты, и, конечно, его я тоже не убила -- это было вроде этой куклы или нашего разговора, намек на что-то другое, но с ощущением полной ответственности, понимаешь? Присядь тут рядом, подай мне бутылку или, если хочешь, налей ты. Налей мне полный стакан, тогда я смогу тебе рассказать, мне станет легче, а потом, если захочешь, уйдешь, будет даже лучше, если ты уйдешь, но сперва дай мне виски и еще сигарету, Хуан. Да, это безумие, но он был так на тебя похож, и он был голый -- юноша намного моложе тебя, но у него была твоя манера улыбаться, твои волосы, и он умер у меня на руках. Ничего не говори, сиди и слушай; теперь ты ничего не говори. Откуда доносился этот голос, который непостижимым образом был голосом Элен? Он звучал так близко, я слышал ее прерывистое дыхание, но не мог поверить, что это она так говорит, повторяя мое имя через каждые несколько слов, бормоча фразы, усеченные, запинающиеся или вырывающиеся подобно крику, когда она рассказывала мне мою смерть, уделяя мне часть своей долгой одинокой ночи, снова погружая иглу в мою вену. Она рассказывала это мне, пила и курила со мною, рассказывая все это, но я-то знал, что это для нее неважно и никогда важным не было, что в той смерти, которая была похожа на мою смерть, родилось нечто иное, и тогда явилась кукла, и кто-то эту куклу уронил -- точно так же кто-то мог попросить кровавый замок или смотреть на дом с горельефом василиска, собирая воедино все это, ныне ставшее рыданием в голосе Элен. Я понял, что, если бы я мог выйти вместе с нею на том углу, где ее потерял, все, возможно, сложилось бы иначе -- хотя бы потому, что, находясь рядом с Телль, я бы не испытывал такого отчаяния и, возможно, у Телль не возникла бы ироническая прихоть послать куклу. Но пока все рушилось, потому что я знал твердо лишь одно -- что Элен и я никогда не сойдем вместе ни на каком углу в городе или где бы то ни было, и, хотя когда-то она снисходила до нескольких любезных слов или до дружеской прогулки вдоль канала Сен-Мартен, по сути, мы нигде не встретимся, и ее новый голос, это истеричное упоминание моего имени через каждые несколько слов, этот плач, который наконец разрешился теперь в осязаемые слезы, в стекавшие по ее щекам искрящиеся капли, которые она гасила тыльной стороной ладони, а они опять вспыхивали, -- все это не имело ко мне никакого отношения, и в душе она опять отвергала меня, видя во мне постороннего и несносного свидетеля наихудшего, что могло приключиться с Элен, свидетеля горя Элен и слез Элен. Мне хотелось бы этого избежать, возвратить ее в прежнюю, вежливую отчужденность, чтобы когда-нибудь она могла простить мое присутствие при ее поражении, и в то же время я испытывал неописуемое наслаждение, видя ее слабой и сломленной под бременем чего-то, что вырывало ее из привычного въедливого отрицания жизни, что заставляло ее плакать и смотреть мне в глаза, что вынуждало ее, запятнанную и обиженную, брести с тем пакетом, увязая в теплой топи слов и слез. Снова и снова говорила она мне о мертвом юноше, меняя нас местами в замедленно горячечном бреду, который то уводил ее в палату клиники, то возвращал к монологу передо мной (я погасил в гостиной все лампы, кроме одной в углу, чтобы Элен могла плакать, не утирая слезы досадливым жестом), и временами казалось, будто я и есть тот лежащий на койке больной и она говорит ему обо мне, но вдруг все менялось, и она, рукою утирая слезы, будто срывая с себя маску, опять обращалась ко мне и повторяла мое имя, и я знал, что все это ни к чему, что ее маска всегда на ней, что не из-за меня она отчаивается и что где-то там внутри есть другая Элен, и та другая Элен все выходит на углу, и мне не дано ее догнать, хотя бы она была у меня в объятьях. И та Элен, что удалялась, неся пакет, та, что понапрасну плакала передо мной, навсегда упрячет ключи от кровавого замка; да, моя последняя, жалкая свобода состояла в том, что я мог вообразить, что угодно, мог выбрать любую Элен среди многих, которых во время бесед в кафе предположительно рисовал то мой сосед, то Марраст, то Телль, мог воображать ее фригидной, или пуританкой, или просто эгоисткой, или злюкой, жертвой своего отца или что-нибудь еще похуже, жрицей, приносящей таинственную, непостижимую жертву, -- такую мысль внушило мне что-то на углу улицы Вожирар и еще в желтом пятне света от потайного фонаря, ищущего горло юной англичанки, -- но какое все это имело значение, если я ее любил, если крохотный василиск, когда-то вспыхивавший зелеными искрами на ее груди, был символом вечного моего рабства. Потом я вдруг перестала говорить -- возможно, это Хуан попросил меня замолчать, во всяком случае, он погасил лампы и неустанно протягивал мне свой носовой платок, стараясь не смущать меня взглядом в лицо, как будто он занят лишь своей сигаретой да стаканом виски и ждет, пока усталость и отвращение к самой себе не обессилят меня, как ждал, когда догорит в его руке спичка, которую затем отшвырнул. Когда я погрузилась в безмолвие, которое где-то внутри боролось с царапавшими горло шипами, он сел рядом, вытер мне лицо, налил виски в мой стакан, зазвенели кусочки льда. "Выпей залпом, -- сказал он, -- ничего лучше для нас пока не придумаешь". Терпкий и свежий запах его одеколона смешался с ароматом виски. "Не знаю, удалось ли тебе понять, -- сказала я, -- мне хотелось бы, чтобы ты понял хотя бы то, что ничего не делается по нашей воле, что я заставила тебя страдать не из-за порочности, что я убила тебя не ради удовольствия". Я ощутила его губы у моей руки и их легкий поцелуй. "Я не умею так любить, -- сказала я, -- и напрасно думать, будто привычка, повседневность тут помогут. Отдалась ли Диана Актеону, это неизвестно, но важно то, что она бросила его псам и, верно, с наслаждением смотрела, как они его терзают. Я не Диана, но чувствую, что где-то во мне притаились псы, и я не хотела бы, чтобы они разорвали тебя на части. Теперь в ходу внутривенные инъекции, я это говорю символически, и мифология совершается в гостиной, где курят английскую сигару и рассказывают истории, также символические, -- человека убивают гораздо раньше, чем принимают его как гостя, и наливают ему виски, и оплакивают его смерть, пока он предлагает свой носовой платок. Возьми меня, если хочешь, -- видишь, я ничего тебе не обещаю, я остаюсь такой, как была. Если ты считаешь себя более сильным, если полагаешь, что сможешь меня изменить, возьми меня сейчас же. Это наименьшее, что я могу тебе дать, и это все, что я могу тебе дать". Я почувствовала дрожь его тела, подставила ему свои загрязненные словами губы, полная благодарности за то, что он вынудил меня замолчать, превратил меня в послушный его объятиям предмет. К рассвету я наконец уснула (он курил, лежа на спине, в комнате было темно) -- разглядев его профиль, освещенный тлеющей сигаретой, я зажмурила глаза, пока не стало больно, пока я не провалилась в сон без сновидений. Когда пластиковое покрывало было спущено и муниципальный оркестр Аркейля заиграл "Sambre-et-Meuse"93, первые комментарии, услышанные моим соседом, были: но у него же нет ни меча, ни щита / это в духе Пикассо / а где голова? / он похож на осьминога / dis donc, ce type-la se fout de nos gueules?94 / а что там вверху, чемодан? / правую руку он держит на заднице / это не задница, это Галлия / какое зрелище для детей / нет, религия погибла / а обещали лимонад и флажки / са alors / теперь я понимаю Юлия Цезаря / ну-ну, не надо преувеличивать, тогда были другие времена / только подумать, что Мальро это допускает / он что, голый? А вот это у него внизу, это что? / бедная Франция / я пришла, потому что получила приглашение на такой голубой изящной карточке, но клянусь тебе всем, что есть самого святого, если бы я подозревала / -- Но, тетенька, это же современное искусство, -- сказала Лила. -- Не толкуй мне о всяких футуризмах, -- сказала госпожа Корица. -- Искусство -- это красота, и оно кончилось. Вы же не станете мне возражать, молодой человек? -- Нет, сударыня, -- сказал Поланко, который веселился, как боров у корыта. -- Я обращаюсь не к вам, а вот к этому молодому человеку, -- сказала госпожа Корица. -- Известно, что вы и ваши собутыльники -- закадычные друзья создателя этого чудища, и зачем я только пришла, о боже! Как обычно, рассуждения госпожи Корицы мгновение вызвали у дикарей желание объяснить все на свой лад. "Ути, ути, ути", -- сказал мой сосед. "Ата-та по попке", -- сказала Телль. "Буки-буки-бук", -- сказал Поланко. "Вот я вам зададу", -- сказал Марраст, которому, разумеется, полагалось защищать статую. "Бисбис, бисбис", -- сказала Сухой Листик. "Ути, ути", -- сказал мой сосед. "Бух", -- сказал Калак, надеясь, что это односложное словечко закроет дискуссию. "Гоп, гоп", -- сказал Марраст, желавший, напротив, ее подогреть. "Бисбис, бисбис", -- сказала Сухой Листик, которую слегка обеспокоило направление спора. "Гоп, гоп, гоп", -- настаивал Марраст, который никогда бы не дал наступить себе на мозоль. "Бух", -- сказал Калак, с удовлетворением глядя, как госпожа Корица поворачивает к ним спину в фиолетовую полоску и тащит прочь Лилу, бросающую на них грустные и все более удаляющиеся взгляды. Обо всем этом и еще о многом они могли всласть поболтать в поезде на обратном пути, сморенные усталостью и лимонадом, от которого в желудках чувствовалось приятное томление, и сожалели только о том, что Маррасту пришлось остаться в Аркейле, в окружении эдилов, которые собирались прикрыть банкетом свое желание размозжить ему голову. Дикарям статуя героя показалась великолепной, и они были убеждены, что никогда еще глыба антрацита не высилась со столь точно рассчитанным вызовом на какой-либо французской площади, не говоря о том, что идея поместить пьедестал вверху представлялась им вполне логичной и не требующей пояснений -- во всяком случае, Калаку и Поланко, сумевшим сломить робкое сопротивление Телль, для которой русалочка Андерсена в копенгагенском порту оставалась абсолютным идеалом в области скульптуры. Поезд был почти пуст и проявлял явную склонность останавливаться на всех станциях и даже между оными, но, так как никто никуда не спешил, друзья расселись по вагону, где вечернее солнце изображало всевозможные кинетические картины на спинках и сиденьях, способствуя художественному настроению, с каким дикари вошли в вагон. На скамейке в глубине Николь и Элен тихо курили и только изредка нарушали молчание, чтобы прокомментировать суждения госпожи Корицы, грусть Лилы, которой пришлось оторваться от лицезрения Калака, и то усердие, с каким дочь Бонифаса Пертейля старалась восхищаться Поланко в вопросах открытия монументов. Так славно было в этом полупустом вагоне, где разрешалось курить, переходить с места на место, чтобы поболтать и повздорить с друзьями, посмеяться над лицами Селии и Остина, которые, держась за руки, любовались пригородным пейзажем, как если бы то была Аркадия; мы чувствовали себя почти как в "Клюни", хотя не хватало Курро и кофе, хотя бедняге Маррасту пришлось остаться на этот треклятый банкет, -- и каждый развлекался или отвлекался по-своему, уж не говоря о том волнующем мгновении, когда контролер обнаружил, что у Калака нет билета, и предъявил ему огромный желтый лист бумаги с указанием штрафа и строгим предупреждением -- к безграничному веселью Поланко, и Телль, и моего соседа, и все это вперемежку с воспоминаниями о кораблекрушениях и об открытии памятника, но вот наконец мой сосед вытащил улитку Освальда и попытался выяснить (заключая пари), сумеет ли Освальд проползти по верху спинки одного сиденья, пока поезд покроет дистанцию от Аркейля до Парижа, -- тут присутствовал и некий поэтический момент, идея перпендикулярного перемещения Освальда по отношению к движению поезда и воображаемая диагональная результирующая двух перекрестных движений и их соответственных скоростей. Обычно .после поездок и разлук дикари встречались с волнением, радостью и воинственным задором. Еще в конце торжественного открытия памятника они заспорили о каком-то сне моего соседа, по мнению Калака, подозрительно походившем на фильмы Милоша Формана, и Телль вмешалась, чтобы слегка изменить развязку, в чем ее тут же уличил мой сосед, а Поланко и Марраст внесли дополнительные предложения, чем довели этот сон до таких масштабов, которые его автор объявил чистейшей фантазией. Теперь дорожное настроение побуждало их к ностальгии и задумчивости, а те, кто взаправду заснули и временами видели сны, не испытывали желания поделиться ими. Дремлющий Поланко с чувством, похожим на нежность, вспомнил о том, что дочь Бонифаса Пертейля явилась на открытие, иначе говоря, продолжает его любить, несмотря на кораблекрушение, хотя противовесом этим сентиментальным грезам была неотвязная мысль, что он остался без места и придется искать другую работу. "Водитель такси, -- подумал Поланко, который всегда выбирал себе хорошую работу, а потом соглашался на любую. -- Будет у меня такси, буду ездить ночью, подбирать подозрительных пассажиров, и они будут меня возить в самые немыслимые места, ведь на самом-то деле везет пассажир, и такси приезжает в незнакомые места, в тупиковые улочки, и там что-то случается, и ездить ночью всегда немного опасно, а потом, малыш, можно спать днем, а это для молодцов вроде меня самое разлюбезное дело". -- Буду всех возить бесплатно, -- заявил Поланко, -- по крайней мере первые три дня, а потом спущу флаг и уже не подниму его до греческих календ. -- О чем это он? -- спросил Калак у моего соседа. -- Что до флага, можно полагать, что он заразился муниципальным патриотизмом сегодняшнего торжества, -- сказал мой сосед, подбадривая Освальда, который всегда немного унывал, начиная с третьего сантиметра. -- Не дрейфь, братец, гляди, как бы из-за твоей слабины я не потерял тысячу франков. Смотрите, смотрите, как он реагирует, право, я настоящий Легисамо слизняков, глядите, какая живость в его рожках. -- Бисбис, бисбис, -- сказала Сухой Листик, которая пари не заключила, но все равно волновалась. Калак сидел в углу с тетрадкой и набрасывал план книги или что-то вроде того, время от времени, между Двумя затяжками, поглядывал на сидящих напротив Элен и Николь и улыбаясь им без особой охоты, а так, по привычке, отчасти потому, что ему было не очень-то приятно смотреть на Николь, а главное, потому, что он глубоко погрузился в литературу и все прочее было для него вроде игры бабочек моли. Именно тогда Поланко заговорил с ним про такси, и Калак нелюбезно ответил, что никогда не сядет в такси, где водителем будет такой бурдак. Даже бесплатно? Тем более, потому что это всего лишь спекуляция на чувствах. Даже на пять кварталов, попробовать дорогу? И на два метра не сяду. -- Вы, дон, здесь не ко двору, -- сказал Поланко. -- И нечего тыкать мне свою тетрадь, где вы делаете заметки. Заметки о чем, спрашиваю я? -- Настало время, -- сказал Калак, -- чтоб кто-нибудь описал эту коллекцию ненормальных. -- Et ta soeur 95, -- сказала Телль, не уступая ему ни пяди. -- Не обращай на него внимания, -- презрительно отозвался Поланко, -- можно себе представить, что способен написать такой финтихлюпик. Че, скажи-ка, по какой причине ты не возвращаешься в Буэнос-Айрес, ты там вроде бы фигура известная, только непонятно почему. -- Сейчас тебе объясню, -- сказал Калак, складывая тетрадь наподобие японского веера, что было знаком сильного гнева. -- Я не могу решить важнейшую задачу, а именно: там многие меня очень любят in absentia96, и, если я вернусь, наверняка поссорюсь с ними со всеми, не говоря о том, что там еще есть уйма хлыщей, которые меня отнюдь не любят и будут в восторге, когда я поссорюсь с теми, кто меня очень любит. Объяснение было встречено, как и следовало ожидать, минутой молчания. -- Вот видишь, -- сделал надлежащий вывод Поланко, -- куда лучше бы тебе сесть в мое такси, там таких историй не будет. А вы как думаете, слипинг бьюти?97 -- Не знаю, -- сказала Николь, очнувшись от долгой задумчивости, -- но я готова сесть в твое желтое такси, ты такой добрый, и ты повезешь меня в... -- Довольно неопределенный адрес, -- пробормотал Калак, снова открывая тетрадь. -- Да, красавица, я тебя повезу, -- сказал Поланко, -- а этого финтихлюпика мы оставим в дураках, если только вы, сударыня, не потребуете от меня чего-то другого. Ладно, согласен, пусть он садится, пусть, но скажите, разве это жизнь? Почему бы нет, в конце-то концов, почему бы Калаку не сесть в такси вместе с Николь и почему такси вдруг желтое? Рука крепко сжимала тетрадь, и карандаш "остановился", но ведь Калак уже столько раз сопровождал Николь в самые нелепые места, сидел с ней на диване в музее, провожал на вокзал, чтобы подать ей в окно вагона карамельки, они даже поговаривали о совместном путешествии, и, хотя они бы на это не пошли, Калака порадовало, что Николь пригласила его в желтое такси несмотря на гнев Поланко. Он поглядел на нее улыбаясь и снова укрылся за своей тетрадью -- что-то говорило ему, что Николь опять ушла далеко, что она еще слаба и ей не хочется участвовать в играх, она была погружена в созерцание улицы, идущей на север (но этого Калак уже не видел), в дальнем конце которой блестела вода канала обманным блеском, потому что у горизонта параллельные аркады встречались и, возможно, то поблескивал какой-нибудь дом-башня из алюминия и стекла, а вовсе не вода канала; все равно оставалось только идти по этим галереям, без определенной причины переходя с одного тротуара на противоположный, и квартал за кварталом приближаться к тому далекому блеску, почти наверняка исходившему от канала в вечернем свете. Спешить не стоило, в любом случае, когда приду на берег канала, я буду чувствовать себя грязной и измученной, потому что в городе я всегда какая-то усталая и вроде бы грязная, и, возможно, поэтому так часто приходится тратить безумно много времени на коридоры отеля, которые ведут в ванные, где потом нельзя вымыться, потому что либо двери сломаны, либо нет полотенец, но что-то мне говорило, что теперь больше не будет ни коридоров, ни лифтов, ни уборных, что на сей раз не будет задержек, и улица с аркадами приведет меня наконец к каналу -- так же как рельсы (но этого уже не видела Николь) вели поезд из Аркейля в Париж, -- и блестящий след, усердно выписываемый Освальдом, вел его с одной стороны спинки сиденья на другую, пока окружавшие его делали все более точные расчеты и их спортивный азарт разгорался. -- Еще шажок, Освальд, ну же, не подведи меня, а то вон уже мерцают огни столицы, -- подбадривал его мой сосед. -- Четыре с половиной сантиметра за тридцать восемь секунд, отличная скорость; если и дальше так пойдет, можете прощаться с тысячью франков, слава богу, что я нынче утром дал ему добавочную порцию салата в предвидении волнений, связанных с открытием памятника, видите, метаболизм у него соответственный, о, это животное -- утеха моей жизни. -- Когда он дойдет до этого черного пятна, похожего на след от смачного плевка, он затормозит всеми четырьмя рожками, -- пророчил Поланко. -- Ты дурень, -- сказал мой сосед. -- Для него нет ничего вкусней слюны, даже высохшей. Последний этап он проделает на повышенной скорости, у него железная воля. -- Вы, дон, его подзуживаете своими речами, так любой может выиграть, -- возмутился Поланко. -- Иди-ка сюда, Сухой Листик, поддержи меня, видишь, этот тип злоупотребляет своим красноречием. -- Бисбис, бисбис, -- выказала свою солидарность Сухой Листик. -- И вон та особа пусть подойдет, не все же о лютнях толковать, -- проворчал Поланко. -- Малышка, поди сюда на минутку. Ах, была бы тут моя толстуха, вот у кого азартная душа. Селия неопределенно улыбалась, будто не понимая, и продолжала слушать Остина, который горячо толковал ей о различиях между виолами, арфами и пианино. Она не могла не видеть Элен, хотя старалась ее избегать весь день, с самого прибытия на площадь Аркейля, когда Элен поздоровалась с дикарями, just back from England98, и принялась болтать с Николь и Телль. Со своего почетного места среди эдилов Марраст сделал жест приветствия и благодарности, и Элен ему улыбнулась, точно подбадривая у подножия эшафота. Так дикари встретились снова и были очень довольны, но Селия прилипла к руке Остина, немного сторонясь их всех, а когда садилась на поезд, то в надежде, что Элен сядет рядом с Николь, она выбрала себе место в другом конце вагона. Здесь, сказала она, указывая на скамью, где они сидели бы спиной к дикарям, но Остин отказался так ехать и, поясняя различие между клавесином и клавикордами, не сводил глаз с Элен, которая курила и временами смотрела журнал. Николь сквозь дремоту также смутно почувствовала, что глаза Остина прикованы к Элен, и, лениво спросив себя, с чего бы, тут же потеряла к этому интерес. -- Пожалуйста, не смотри на нее так, -- попросила Селия. -- Я хочу, чтобы она знала, -- сказал Остин. Ну да, bebe99, как же мне не знать, можно ли себе представить, чтобы Селия смолчала, достаточно было увидеть их вместе на площади, и я сразу поняла, что все рассказано и как это правильно, что рассказано; вот и еще раз подушка оказалась удобным мостиком для тайн, и в какую-то минуту Остин, наверно, приподнялся, опершись на локоть, и посмотрел на нее так, как он смотрит на меня теперь, со всей суровостью, присущей невинным душам, потом захотел узнать все-все, и Селия закрыла себе лицо руками, и он отвел ее руки и повторил вопросы, и все было высказано обрывочными фразами вперемежку с поцелуями и ласками, и получено что-то вроде прощения, которого ей было незачем просить, а ему давать, вроде некоего аттестата на право жить такими вот счастливыми дурачками, держась за руки и любуясь печными трубами и начальниками всех станций от Аркейля до Парижа. "Потом он, наверно, тоже рассказал ей про Николь, -- сказала себе Элеи. -- И Селия, наверно, всплакнула, потому что всегда любила Николь и понимает, что потеряла ее как подругу, что потеряла нас обеих, Николь и меня, но ей, конечно, и в голову не приходит, что каким-то странным образом она потеряла Николь из-за того, что бежала от меня и оказалась между Николь и этим юнцом, так же как юнцу не придет в голову, что он должен не ненавидеть меня, но благодарить за Селию, и что мой сосед прав, говоря, что Сартр сумасшедший и что мы в гораздо большей степени являемся суммой чужих поступков, чем своих собственных. Вот и ты сидишь там спиной ко мне, вдруг какой-то умудренный и погрустневший, ну чем помогла тебе твоя прозорливость, если в конце концов ты тоже пляшешь под ту же безумную музыку. Что же тут делать, Хуан, остается лишь закурить еще одну сигарету и разрешить обиженному bebe смотреть на меня, подставить ему свое лицо как географическую карту, чтобы он выучил его на память". -- Вон там, на лугу, смотри, -- сказала Селия. -- Это корова, -- сказал Остин. -- Но вернемся к водяному органу... -- Черно-белая! -- сказала Селия. -- А какая красивая! -- Да, и у нее даже есть теленок. -- Теленок? Остин, выйдем сейчас же, пойдем взглянем на нее поближе, я никогда по-настоящему не видела корову, клянусь. -- В этом нет ничего удивительного, -- сказал Остин. -- Мы сейчас подъезжаем к станции, потом мы можем сесть на следующий поезд, выйдем не прощаясь, чтобы никто не заметил. Николь приоткрыла глаза и, будто в тумане увидев, как они прошли к выходу, подумала, что они переходят в другой вагон, желая уединиться; сейчас они были столь же далеки от нее, как Марраст, в окружении эдилов входящий после обмена мнениями в банкетный зал, как Хуан, сидящий к ней спиною возле скамьи, на которой обсуждались гонки, -- все они виделись ей смутными, далекими, Остин уходит, Марраст далеко, Хуан сидит к ней сниной, и это даже лучше, так проще идти по улице, ведущей на север, -- хотя в городе никогда не светило солнце, было известно, что канал находится на севере, и речь всегда шла о том, что надо идти к каналу, который, однако, мало кто видел, мало кому довелось следить за бесшумным движением плоских барж к заливу, откуда уходят в рейс к пресловутым островам. Идти под сенью аркад становилось все труднее, Николь замедляла шаг, но она была уверена, что вдали блестит канал, а не дом-башня и что блеск этот укажет ей, что делать, когда она подойдет к берегу, но теперь она этого знать не может и не может ни у кого спросить, хотя рядом сидит Элен и время от времени предлагает ей сигарету или говорит об открытии памятника, да, Элен, у которой было бы так просто спросить, добиралась ли она когда-нибудь до канала или же всегда должна была возвращаться на трамвае или входить в номер отеля и снова видеть веранды, и плетеные кресла, и вентиляторы. -- Этой статуе не хватает жизни, -- настаивала Теяль, хранившая верность бронзовой русалочке, -- и пусть Верцингеториг похож на гориллу, которая поднимает фисгармонию, ты меня не переубедишь. Не думай, что я не сказала этого Маррасту, и он в душе был со мной почти согласен, хотя единственное, что его интересовало, -- это известия от Николь, кроме того, он, кажется, совсем засыпал от речей. -- Бедный Марраст, -- сказал Хуан, усаживаясь рядом с Телль на скамейку, где прежде сидели Селия и Остин, -- представляю его там, в зале, в окружении эдилов и лепнины, что одно и то же, сидит разнесчастный и жует остывшие бараньи котлеты, как обычно на таких ужинах, и думает о нас, которым так славно здесь, на этих скамейках из натуральной сосны. -- Столько сочувствия Маррасту, -- сказала Телль, -- а для меня ни словечка доброго. Подумайте, я же день и ночь воевала в Лондоне, чтобы спасти эту дуреху, и не успела сюда приехать, как должна выносить его приставания -- он, видите ли, никак не может понять, сто раз спросил меня, приехала ли Николь на открытие добровольно или потому, что я ей навязала свой динамизм, клянусь, так он выразился, бедняга помирал от желания подойти к нам, но его окружали эдилы, а Николь была в толпе где-то сзади -- представляешь сценку? -- Не понимаю, зачем тебе понадобилось ее привозить, -- сказал Хуан. -- Она настаивала, сказала, что хочет издали взглянуть на Марраста, причем сказала так, что это прозвучало... Право, -- добавила Телль со зловещим вздохом, -- сегодня все здесь глядят друг на друга с таким видом, что в Копенгагене этого бы не понял сам Серен Кьеркегор. И ты, и вон ты... -- Глаза -- это у многих из нас единственные оставшиеся руки, милочка, -- сказал Хуан. -- Не старайся слишком много понимать, не то лимонад тебе повредит. -- Понимать, понимать... А ты-то понимаешь, что ли? -- Не знаю, возможно, что нет. Во всяком случае, мне это уже ни к чему. -- Ты спал с ней, ведь правда? -- Да, -- сказал Хуан. -- А теперь? -- Мы с тобой, кажется, говорили о глазах? -- Ну да, но ты сказал, что глаза -- это руки. -- Пожалуйста, -- сказал Хуан, гладя ее по голове. -- В другой раз, только не теперь. For old time's sake, my dear100. -- Ну, конечно, Хуан, прости, -- сказала Телль. Хуан еще раз погладил ее по голове -- это он тоже по-своему просил у нее прощения. Несколько незнакомых пассажиров вышли на станции, скудно освещенной желтыми фонарями, разбросанными среди деревьев, навесов и железнодорожных платформ, в их свете лица и предметы там, снаружи, были полны уныния, но вот поезд после хриплого и вроде бы ненужного свистка стал медленно отъезжать и снова углубился в полумрак, который вдруг прорезали кирпичные трубы, дерево, уже почти скрытое темнотой, или другая, плохо освещенная станция, где поезд останавливался попусту, потому что больше никто не садился, по крайней мере в тот вагон, где осталась наша маленькая компания: Элен, и Николь, и Сухой Листик, и Освальд, и Телль, и Хуан, и Поланко, и Калак -- все те же, кроме Марраста, который, сидя среди эдилов, воображал себе этот вагон, мысленно вызвал его образ в разгаре банкета и словно ехал в Париж вместе с дикарями, подобно тому как днем, на открытии памятника, он как бы мысленно вызвал присутствие Николь на площади, Николь с сомнамбулическим лицом выздоравливающей, которая впервые выходит на солнце об руку с дипломированной медсестрой нордического типа, но нет, то был не вымысел, недовольная, ты действительно стояла там в последних рядах, стало быть, ты приехала посмотреть на открытие моей статуи, ты приехала, да, приехала, недовольная, и, кажется, в какое-то мгновение ты мне улыбнулась ободряюще, как улыбнулась и Элен, чтобы хоть на миг избавить меня от эдилов и от представителя общества историков, который сейчас готовится, будь он неладен, прославить память Верцингеторига, а слева стоял Остин, мой экс-ученик, бравший уроки французского, этот, конечно, не смотрел на меня, потому что так полагается вести себя джентльмену, и я себя спрашивал /Дамы и господа! Ход истории.../ может быть, это тоже ход истории, может, начавшись у красных домов или у стебля некоего растения в руке британского врача, все пришло закономерно к тому, что меня окружает, к присутствию здесь недовольной /Еще Мишле заметил.../ и к тому, что во веем этом нет ни малейшего смысла, разве что смысл этот спрятан так, что я не способен его уловить, точно так же, как почтенный оратор не способен уловить смысл моей статуи /Цезарь подвергнет героя унижению, прикажет вести его в цепях в Рим, бросит в темницу и затем велит обезглавить... / и не может понять, что глыба, которую моя статуя держит в поднятых руках, -- это ее собственная голова, отрубленная и гигантски увеличенная историей, это два тысячелетия школьных сочинений и повод для напыщенных речей, и тогда, недовольная, личико мое сахарное, что оставалось мне тогда, как не смотреть на тебя издали, как смотрел я на тебя, стоявшую с дикарями, и начхать на ход истории, на лютниста, и на то, что ты сделала глупость, недовольная, на все начхать, и так почти до конца торжества, когда ты обернулась -- ты должна была под конец это сделать, чтобы возвратить меня к действительности и к этому мрачному банкету, именно под конец ты и должна была обернуться, чтобы посмотреть на затерянного в толпе Хуана, показать мне его, как историк показывал ход истории и то, как стебель мало-помалу никнет в руке, получившей его, чтобы держать его всегда зеленым, и прямым, и гермодактилусом во веки веков. (Аплодисменты.) Кто-то слегка тронул его плечо, официант сообщил, что ему звонят из Парижа. Это немыслимо, повторял себе Марраст, идя вслед за официантом в служебную комнату, нет, не могло быть, чтобы на другом конце провода его ждал голос Николь. И впрямь не могло, как совершенно четко выяснилось из того факта, что голос принадлежал Поланко, да к тому же говорил он не из Парижа, а из телефонной будки на пригородной станции с двойным названием, которое Поланко не запомнил, а также не запомнили мой сосед, и Калак, и Телль, видимо тоже втиснувшиеся в будку. -- Слушай, мы подумали, что ты уже сыт по горло речами, и звоним тебе, что не худо бы нам встретиться и выпить глоток вина, -- сказал Поланко. -- Жизнь -- это не только статуя, ты меня понял? -- Еще бы не понял, -- сказал Марраст. -- Тогда валяйте сюда, дон, и мы тебя ждем, чтобы сыграть в карты или еще чем поразвлечься. -- Согласен, -- с готовностью сказал Марраст, -- но чего я не понимаю, так это почему вы звоните с какой-то станции. Ты сказал, Освальд? Передай лучше трубку моему соседу, может, тогда я что-нибудь пойму. В конце концов мы ему растолковали, но времени на это ушло много, потому что слышимость была неважная, к тому же пришлось рассказать предысторию, начиная с пари между соседом Поланко и с замечательного достижения Освальда, который явно должен был победить и преодолел, даже не глядя, черноватое пятно, последнюю надежду Поланко, и до появления типа в форме, который обрушился на нас с грозным выражением лица, очень напоминавшим оскал трупа, и стал требовать, чтобы мы выбросили Освальда в окно под страхом немедленного изгнания из вагона. -- Господин инспектор, -- сказал Калак, в подобных случаях всегда вылезавший не вовремя, хотя до той минуты он, казалось, был поглощен своими записями в тетради, -- то, что эта игра вполне невинна, не требует доказательств. -- Вы имеете к этому какое-то отношение? -- спросил инспектор. Калак ответил, что нет, но, поскольку Освальд пока еще не в состоянии овладеть французским языком, он считает уместным объявить себя его официальным представителем, дабы уверить в том, что его пробег по спинке скамьи -- дело совершенно безобидное. -- Либо эта тварь отправится сейчас же в окно, либо вы трое сойдете на следующей станции, -- сказал инспектор, доставая узкую, продолговатую книжицу и не слишком чистым перстом указывая какой-то параграф. Мой сосед и Поланко наклонились, чтобы прочесть этот обвинительный параграф, изображая необычайную заинтересованность, которая должна была скрыть приступ смеха, и ознакомились с похвальной заботой властей о соблюдения гигиены в вагонах. Сам понимаешь, мы сразу же объяснили этому типу, что Освальд куда чище, чем его сестра -- сестра этого типа, разумеется, -- и мой сосед предложил ему провести пальцем по следу и обнаружить хоть намек на слизь, что этот тип поостерегся сделать. Поезд между тем остановился на какой-то станции (мне кажется, Николь там вышла, на следующем пролете мы заметили, что ее уже нет в вагоне, возможно, она перешла в другой вагон, чтобы еще подремать, но я думаю, она просто вышла, последовав примеру Селии и лютниста, все вдруг стали романтиками, стали убегать любоваться на коров или собирать клевер), однако настоящая дискуссия еще не началась, и поезд отправился прежде, чем инспектору удалось решить альтернативу: Освальд -- окно /мы -- дверь. Ясное дело, выиграли мы от этого немного -- задолго до прибытия на следующую станцию, вот эту, с двойным названием, инспектор подобрал нам три санитарно-гигиенические статьи и начал вести что-то вроде протокола в своем блокноте, в котором были наготове копирка да прикрепленный к корешку карандаш, довольно удобная вещь, если вдуматься, и тут мой сосед сообразил, что дело может кончиться грубым вмешательством жандарма, и, нежно подхватив Освальда, засунул его в клеточку, не приминув провозгласить моральным победителем гонок, что Поланко уже не отважился оспаривать -- ведь было очевидно, что Освальду оставались до финиша всего каких-нибудь два сантиметра, а поезд еще не выбрался из диких зарослей. Уф! Вот так было дело, братец. -- Они просто трусы, -- сообщила Маррасту Телль. -- Когда мой сосед убрал Освальда, какое право имел инспектор вышвыривать нас из поезда? Почему они позволили прогнать себя как бараны? -- Женщины всегда жаждут крови, -- сказал Калак под аккомпанемент одобрительных похрюкиваний Поланко и моего соседа. -- Ну же, дон, приезжайте сюда, разопьем бутылку, а потом поедем в Париж. -- Согласен, -- сказал Марраст, -- но сперва скажите мне название станции. -- Сходи, посмотри, -- сказал Поланко моему соседу. -- Там, на перроне, вот такенная таблица. -- Сходи ты, я должен присматривать за Освальдом, он ужасно разнервничался из-за этого нелепого происшествия. -- Пусть пойдет Телль, -- предложил голос Калака, и с этого момента они как будто забыли, что Марраст в Аркейле ждет названия станции, и заспорили до хрипоты, а у Марраста тем временем разыгрывалось воображение, он представлял себе, как Николь среди ночи идет одна в Париж. -- Сборище идиотов, -- сказал Марраст, -- как вы разрешили ей выйти, зная, что она еще больна, что она быстро устает. -- Они чем-то недовольны, -- сообщил Поланко остальным. -- Дай мне Телль. Стоило тебе, дуреха, столько с нею возиться, держать ее весь день под руку, чтобы теперь отпустить одну шагать по полям? -- Торжественные открытия ему во вред, -- сообщила Телль. -- Он меня оскорбляет, видимо, меню было ужасное. -- Скажи, как называется эта треклятая станция. -- Как называется, Калак? -- Не знаю, -- сказал Калак. -- Вам, дон, следовало бы пойти и прочитать название на перроне, но чего ожидать от подобного бурдака. -- Идите собственной персоной, -- сказал Поланко. -- Всякий финтихлюпик автоматически служит мальчиком на побегушках. Ну же, сынок, поторопись. -- Они собираются пойти посмотреть, -- объяснила Телль Маррасту. -- А пока что можешь продолжать меня оскорблять дальше, времени у тебя будет предостаточно. Замечу, кстати, что для Николь, вероятно, полезнее идти одной, чем быть с нами, воздух в вагоне был очень спертый, поверь. А тебя не интересует, к примеру, почему я тоже вышла с этими господами? Меня-то никто не высаживал, я вышла, потому что мне надоело присутствовать на поединках взглядами, разгадывать их бессмысленные головоломки. Во всяком случае, эти трое, хотя они более безумны, однако более здоровы, и было бы неплохо, если бы ты приехал сюда и помирил остальных. -- Название станции, -- повторил Марраст. -- По чести говоря, у нее, кажется, нет названия, -- сообщил ему мой сосед. -- Мы только что выяснили, что это не станция, а что-то вроде переезда, всякие кочегары да машинисты тут выходят и отмечают свои книжечки в автомате, стоящем на перроне. Погоди, погоди, не горячись. Тут какой-то тип сказал Калаку, что мы даже не имеем права звонить из этой будки, не понимаю, как это инспектор оставил нас на такой станции, где у нас нет никаких прав. Погоди, сейчас дам тебе точную информацию. Станция названия не имеет, потому что, как я тебе сказал, это не станция, но предыдущая станция называется Кюрвизи, а следующая носит шикарное название Лафлер-Амарранш, фу-ты ну-ты. Мой сосед повесил трубку с важным видом, чтобы никто не заподозрил, будто Марраст сделал это раньше, чем он. -- Он вне себя, -- сообщил мой сосед. -- Они его там довели на этих торжествах, сразу видно. -- Принесите мне попить, -- попросила Телль. -- Вижу, мне снова придется исполнять роль сестры милосердия, этот трижды идиот думает, что Николь не способна передвигаться самостоятельно. В общем, он не так уж не прав, и, раз мы здесь, давайте попробуем ее поискать. Если она сошла там, где вы думаете, далеко уйти не могла. Они зашагали вдоль путей, в полной темноте, поглядывая во все стороны; в какой-то миг они прошли мимо Николь, которая их опередила, пока они говорили по телефону; прислонясь к стволу дерева, она отдыхала и курила, глядя вдаль на огни Парижа, туфли ее промокли от влажной травы, она докурила последнюю оставшуюся сигарету, прежде чем продолжить свой путь к уже близкому зареву города. Как часто случается, в незавидных пригородных поездах, забыли включить свет, и вагон погрузился в полутьму, которая от дыма многих сигарет сгустилась до осязаемости, стала неким податливым и уютным веществом, приятным для утомленных глаз Элен. Какое-то время она без особого интереса ждала возвращения Николь, полагая, что та либо ищет уборную, либо вышла в тамбур поглядеть на убогий пейзаж с кирпичными зданиями и столбами высоковольтных линий, но Николь не вернулась, как не вернулись Селия и Остин, и Элен все курила, смутно и равнодушно отмечая в уме, что остались с нею только Хуан да Сухой Листик -- Сухой Листик была скрыта спинкой скамьи, а тень Хуана иногда двигалась, чтобы взглянуть в одно из окон, и, только когда темнота совсем размыла очертания вагона, Хуан молча сел на скамью напротив. -- Они забыли Сухой Листик, -- сказала я. -- Да, бедняжка осталась там, в углу, будто ее потеряли, -- сказал Хуан. -- Они так были заняты спором с инспектором, что о ней и не подумали. -- Тогда своди ее в "Клюни" сегодня вечером, мы единственные оставшиеся в живых в этом вагоне. -- А ты не придешь? -- Нет. -- Элен, -- сказал Хуан. -- Элен, вчера вечером... Это повторялось словно ритуал -- они то вставали взять стакан, то зажигали или гасили лампу или сигарету, то обнимались долго-долго или же бурно, отрываясь друг от друга лишь на миг, будто желание делало нестерпимым малейшее отдаление. И постепенно ощущалось притаившееся где-то безмолвие, в котором пульсирует враждебное время и повторяется жест Элен, прикрывавшей лицо предплечьем, будто она хочет уснуть, и тогда Хуан неуверенной рукой нашаривал простыню, на миг укрывая ее дрожащие от холода плечи, но тут же снова обнажая, поворачивал навзничь или ласкал ее смуглую спину, снова ища забвенья, начинал все вновь. Передышки быть не могло, минуты покоя не затягивались долее мимолетного удовлетворения, и вот мы опять смотрим друг на друга, и опять мы те же, что прежде, -- вопреки сближению и примирению, сколько бы мы со стонами и ласками ни сплетались, пытаясь тяжестью наших тел придушить пульсацию того, другого времени, равнодушно поджидающего во вспышке каждой спички, во вкусе каждого глотка. Что нам сказать друг Другу, что не будет пошлостью и самообманом, о чем говорить, если нам никогда не перейти на ту сторону и не завершить узор, если мы всегда будем искать друг друга, держа в уме мертвецов и кукол. Что могу я сказать Элен, когда сам чувствую, что так от нее далек, сам все ищу ее в городе, как прежде искал в "зоне", в малейшем движении ее лица, в надежде, что в ее отчужденной улыбке что-то обращено ко мне одному. И однако, я, наверно, сказал ей это -- ведь временами мы что-то говорили в темноте, прильнув устами к устам, говорили словами, которые были продолжением ласк или передышкой между ними, чтобы снова привести нас к этой все отодвигающейся встрече, к тому трамваю, в который я вошел даже не ради нее, где я встретил ее просто по прихоти города, по заведенному в городе порядку -- чтобы потерять ее почти сразу же, как то бывало прежде в "зоне" и как было теперь, когда я прижимал ее к себе, чувствуя, что она снова и снова ускользает, подобно накатывающей и опадающей волне. И что могла я ответить этой жажде, которая искала меня и пугала, когда его губы припадали к моим в порыве безмерной благодарности, я, которая никогда не встречала Хуана в городе и не подозревала об этой погоне, срывавшейся из-за очередной ошибки, из-за оплошности, из-за того, что он почему-то выходил не на том углу. Что мне было в том, что он с отчаянием обнимал меня, обещая следовать за мной, встретить меня в конце концов, как встретились мы по ею сторону, -- если что-то за гранью слов и мыслей наполняло меня уверенностью, что все будет не так, что в какой-то миг придется мне догонять его и нести пакет в назначенное место, и, возможно, лишь тогда, с того мгновения -- но нет, нет, и тогда не будет так, и нежнейшая из его ласк не избавит меня от этой уверенности, от этого ощущения пепла на коже, на которой уже начинает просыхать ночной пот. Я сказала это, я говорила о непонятном, навязанном мне поручении, начавшемся без начала, как все в городе или в жизни, сказала, что я должна встретиться с кем-то в городе, а он, видимо, вообразил (его зубы легонько меня покусывали, его руки снова меня искали), что, быть может, он все же успеет, успеет прийти на ту встречу, я угадала по его коже и по его слюне, что эта последняя иллюзия еще у него оставалась, иллюзия, что свидание будет с ним, что наши пути в конце концов сойдутся в каком-нибудь номере отеля в городе. -- Не думаю, -- сказала Элен. -- Дай бог, чтобы так было, но я не думаю. Там для меня будет то же самое. -- Но ведь теперь, Элен, теперь, когда мы наконец... -- Это "теперь" уже в прошлом, сейчас рассветет, и все начнется сызнова, мы опять увидим глаза друг друга и поймем. -- Здесь ты моя, -- пробормотал Хуан, -- здесь и сейчас -- это единственное истинное. Какое нам дело до того свидания, до тех невстреч? Откажись идти, взбунтуйся, швырни проклятый этот пакет в канал или тоже ищи меня там, как я ищу тебя. Не может быть, чтобы мы не встретились, теперь, после всего. Пришлось бы нас убить, чтобы мы не встретились. Я почувствовал, как она в моих объятиях сжалась, напряглась, будто что-то в ней оборонялось, не хотело уступить. Нам вдруг стало холодно, мы укутались влажной простыней и видели, как забрезжила заря, слышали запах наших утомленных тел, ночной пены, сплывавшей с нас, простертых на берегу, где прилив оставил мусор, щепки, битое стекло. Теперь все уже было в прошлом, как сказала Элен, и ее чуть теплое тело было в моих объятиях тяжелым, как беспощадный отказ. Я целовал ее, пока она со стоном не отвернулась, я прижимал ее к себе, звал ее, умоляя еще раз помочь мне встретить ее. Я услышал короткий, сухой смешок, и ее рука легла на мои губы, отстраняя меня от лица. -- Мы тут так легко все решили, -- сказала Элен, -- а возможно, в эту самую минуту ты страдаешь оттого, что ходишь голый по коридорам, или оттого, что у тебя нет мыла, чтобы помыться, а я, может быть, пришла туда, куда должна была прийти, и передаю пакет, если его надо передать. Что мы знаем о нас самих там? Зачем воображать себе это в последовательности, когда, возможно, все уже решено в городе, а то, что здесь, -- лишь подтверждение? -- Пожалуйста, -- сказал Хуан, ища ее губы. -- Пожалуйста, Элен. Но Элен снова засмеялась в темноте, и Хуан отпрянул от нее, и нащупал выключатель, и из небытия появились волосы Элен, прикрывающие закинутую за голову руку, небольшие торчащие груди, пушок на животе и короткая, полная шея, плечи изящные, но крепкие -- их силу ему приходилось покорять, упорно вдавливать их в постель, пока не удавалось припасть к ее стиснутым, твердым губам, а потом заставить разжать их со стоном. Колючий луч света вонзился в последнюю усмешку Элен, и Хуан увидел широко раскрытые глаза, огромные зрачки, выражение торжествующего зла, бессознательного запрета собственному желанию, которое теперь укрылась в руках и ногах, обвивавших тело Хуана, ласкавших его и призывавших, пока он не припал к ее спине, зарывшись губами в волосы, заставляя ее раздвинуть бедра, чтобы грубо проникнуть в нее и остаться там всей своей тяжестью, углубляясь до боли, зная, что стоны Элен от наслаждения и отвращения вместе, от неистового наслаждения, которое заставляло ее судорожно вздрагивать, откидывать голову то вправо, те влево под зубами Хуана, кусавшего ее волосы и придавившего ее тяжестью своего тела. А потам она навалилась на неге и припала к нему и ее волосы лезли в полуоткрытые глаза Хуана, и тогда она сказала "да", она всегда будет с ним, и пусть он выкинет куклу на помойку, пусть освободит ее от этого наваждения, от запаха смерти, еще стоящего в ее доме и в клинике, пусть больше никогда не говорит ей "до свиданья", пусть не позволяет ей брать верх, пусть себя спасет от себя самого, и все это она говорила, словно вновь овладевая им, а потом вдруг стала коротко и резко всхлипывать, будто икала, и это слегка тревожило Хуана, несмотря на одолевшую его дремоту и сладкое ощущение, что он все это слышал, что все это было, сознание, что теперь не придется догонять Элен в городе, что умерший юноша каким-то образом простил их, и был с ними, и уже никогда не скажет "до свиданья", потому что теперь "до свиданья" не будет, теперь, когда Элен, свернувшись клубкам, спит рядом с ним и временами вздрагивает, но вот он ее укрыл и поцеловал в переносицу, что было так приятно, и Элен открыла глаза, улыбнулась ему и, взяв сигарету, заговорила о Селии. Она была уверена, что дойдет, хотя идти становилось все тяжелее; теперь не было сомнений, что блеск исходит от канала и что там ее ждет какой ни на есть отдых. Вот уже кончились аркады, а с ними и боязнь забрести в какой-нибудь из тупиков, которыми завершалась улица с высокими тротуарами, или в какой-нибудь коридор отеля. По мостовой, выложенной белыми гладкими плитами, Николь шла к каналу, по пути она сняла мокрые туфли, натиравшие ей ноги, ощутила тепло камня, от которого стало легче идти. Она нагнулась, потрогала одну из плит и подумала, что Маррасту, наверно, понравился бы такой камень, что когда-нибудь, возможно, он тоже пройдет по этой улице и скинет с себя туфли, чтобы ощутить тепло мостовой. На берегу канала не было ни души, вода цвета ртути текла спокойно, не плыли баржи, и на противоположной стороне, далекой и туманной, никакого движения не было видно. Николь села на парапет, свесив ноги над водой, струившейся внизу на расстоянии четырех или пяти метров. Сигареты кончились, что немного огорчило Николь, она устало пошарила в сумочке -- не раз бывало, что где-то на дне находились смятые, но еще годные сигареты. В эти последние минуты -- а она знала, что они последние, хотя никогда о них так не думала, даже в тот первый день в "Грешам-отеле", проснувшись после долгого сна, когда поняла, что должна дойти до канала, -- она примирилась с иллюзиями, которые днем, в поезде до Аркейля, упорно отвергала. Теперь она могла издали улыбнуться Маррасту, который, наверно, возвращается в Париж один, пресытившийся разговорами и ложью, могла повернуться к Хуану, сидевшему в поезде спиною к ней, могла бесконечно смотреть на него, как если бы он и впрямь был здесь, и, как бывало много раз, понимал, что происходит, и вынимал пачку сигарет и зажигалку, предлагая ей все, что мог предложить с дружеской улыбкой, как по вечерам в "Клюни". Быть может, поэтому -- потому что она уступила призраку Хуана, который, склонись, предлагает ей сигарету, -- ее не слишком удивило, что она видит, как по берегу канала идет худенькая седая женщина, потом, остановясь, с минуту глядит на воду, сует руку в сумочку, где болтается уйма всяких предметов, вытаскивает длинный сигаретный мундштук и предлагает ей, как будто они знакомы, как будто все в городе знакомы, и можно подходить друг к другу, и курить, и садиться на берегу канала, чтобы посмотреть, как пройдет первая тупоносая, плоская, черная баржа, которая уже показалась на востоке и скользит в полной тишине. "Вот видишь, тебе даже не стоит трудиться выбрасывать куклу, -- сказала Элен. -- Это ничему не поможет, она все равно будет здесь". Еще не рассвело, мы курили в темноте, больше не притрагиваясь друг к другу, смиряясь с тем, что продолжение ночи и безумия оказалось чем-то холодным, вязким, в чем медленно плавали наши слова. "Ты недоволен? -- спросила Элен. -- Оставалось открыть эту карту, так вот она на столе, игра честная, дорогой мой. Я говорю с тобой образами, как ты любишь. Карта юной девственницы, разбившей куклу, маленького глупого и девственного святого Георгия, который потрошит твоих василисков". Ее глаза над огоньком сигареты закрывались, уступая усталости от столь долгой прожитой жизни. -- Но тогда, Элен... -- Тебе захотелось приехать, захотелось узнать, -- сказала она, лежа все так же неподвижно, как статуя. ~-Ну что ж, получай все как есть и не жалуйся, больше я ничего не могу тебе дать. -- Почему ты не сказала о ней вчера вечером, сразу как мы вошли сюда? -- А чего ты ожидал? -- сказала Элен. -- Торжественных признаний на пороге, еще не сняв перчатки? Теперь другое дело, теперь ты знаешь каждую пору на моей коже. Оставалось лишь перейти от куклы к Селии, и этот шаг сделан. Мне это было нелегко, хотя теперь это не имеет значения; как знать, не надеялась ли и я найти там тебя, найти то, что тебя привлекает, что ты и во мне находил привлекательным. Теперь я знаю, не вышло, и значит, оставалось вот это, рассказать тебе финал, честно завершить. Я тебя люблю на свой лад, но ты должен знать -- мне все равно, что Селия, что ты или еще что-то, что придет завтра, я не могу быть вся здесь, что-то во мне всегда остается по ту сторону, и это ты тоже знаешь. "На Блютгассе", -- подумал Хуан. Закрыв глаза, он отогнал назойливое видение -- свет потайного фонаря на полу, угол, откуда ему надо идти дальше в поисках Элен. Но тогда что значит Селия и то, что она искала в Селии? Как он этому ни сопротивлялся, он чувствовал, что его видение уличает Элен и что он всегда это знал, с того сочельника, с того вечера, когда стоял на углу улицы Вожирар или сидел напротив зеркала с гирляндами, еще тогда я тебя настиг, узнал то, с чем теперь не могу примириться, мне было страшно, и я хватался за что угодно, только бы не поверить, я чересчур тебя любил, чтобы принять эту галлюцинацию, в которой тебя даже не было, где ты была лишь зеркалом, или книгой, или призраком в замке, и я запутался в аналогиях и в бутылках белого вина, я дошел до края и предпочел не знать, согласился не знать, Элен, хотя и мог бы узнать, все говорило мне об этом, и теперь я понимаю, что мог бы знать правду, согласиться с тем, что ты... -- Кто я, Хуан, кто? Но он курил, не вынимая сигареты изо рта, осаждаемый бредовым вихрем слов, упорствуя в своем молчании. -- Вот видишь, -- сказала я, -- тебе даже не стоит трудиться выбрасывать куклу. Это ничему не поможет, она все равно будет здесь. Это ничему не поможет, поступки и слова ничему не помогут, как и прежде никогда не помогали в моих отношениях с Элен, разве что посмотреть с другой, непостижимой точки зрения (но нет, она не была непостижимой, это был либо лифт, либо номер, оклеенный обоями в розовую или зеленую полоску, мне уже оставалось только это, и я не мог себе позволить это потерять), разве что мы встретимся как-то совсем по-другому -- теперь, когда кожа у нас стала холодной, отдает высохшим, кислым потом, а столько раз произнесенные слова подобны дохлым мухам. -- Человек может ошибаться, сама понимаешь, -- сказал Хуан наконец. -- Значит, все было не здесь, было не в твоем доме этой ночью. И мне придется и дальше искать тебя, Элен, мне уже неважно, кто ты будешь, мне надо поспеть вовремя, надо сейчас же уходить. Прости за нескладные речи, я теперь не способен говорить красиво. Пойду, уже почти светло. В полутьме я видела, как он встал, немного постоял посреди незнакомой ему комнаты, такой высокий, совершенно нагой. Потом услышала шум душа, стала ждать, сидя на кровати и закурив сигарету; когда он вернулся, я включила лампу на ночном столике, чтобы он мог найти свою одежду, и смотрела, как он одевается точными, уверенными движениями. Галстука он не надел, сунул его в карман куртки, прошел мимо стенного шкафа, даже на него не взглянув, на пороге обернулся и сделал левой рукой неопределенный жест, не то прощальный, не то приглашающий ждать, а может быть, просто машинальный, между тем как правая уже открывала дверь. Я услышала стук лифта, первые шумы улицы. В четыре часа пополудни должно было состояться открытие статуи Верцингеторига. Хуан пошарил в кармане, хотя был уверен, что сигарет не осталось и придется ждать, пока откроется какое-нибудь кафе; он нащупал шелковистую ленту, вытащил свой галстук и уставился на него, как бы не узнавая. Но нашлась также одна сигарета, застрявшая на дне последней пачки. Сидя на каменной скамье среди кустов бирючины на маленькой площади рядом с каналом Сен-Мартен, он курил, не вынимая сигареты изо рта, а между тем его руки, развернув голубую пачку, машинально делали бумажный кораблик; затем, подойдя к каналу, он бросил кораблик в воду. Кораблик упал удачно и поплыл в дружеской компании двух пробок и сухой ветки. Хуан постоял, глядя на него, провел раз-другой пальцами по шее, точно что-то там побаливало. Будь у него при себе карманное зеркальце, он посмотрел бы на свою шею, он даже подумал с усмешкой, что возле грязной черной воды канала лучше не иметь зеркала. Потом снова сел на скамью -- одолевала усталость, и он лениво размышлял, что, когда откроется кафе напротив, неплохо бы пойти выпить кофе и купить сигарет, а покамест он сидел и ждал, чтобы течение воды в канале вынесло кораблик на середину канала и он мог следить за ним, не вставая с места. -- Ты не придешь? -- Нет. -- Элен, -- сказал Хуан. -- Элен, вчера вечером... В дверях появился кто-то похожий на инспектора, изгнавшего дикарей; стоя на пороге, он оглядел вагон и с возмущением попятился -- согласно параграфу двадцатому, с наступлением темноты полагалось включать в поезде свет. Сухой Листик, видимо, уснула, потому что сидела в своем углу совсем тихо; поезд уже давно мчался без остановок мимо бесчисленных пригородных станций, фиолетовыми вспышками озарявших окна и скамьи -- безмолвная свистопляска огней и теней. Элен все курила, смутно и равнодушно отмечая в уме, что остались с нею только Хуан да Сухой Листик -- Сухой Листик была скрыта спинкой скамьи, а тень Хуана иногда двигалась, чтобы взглянуть в одно из окон, и, только когда темнота совсем размыла очертания вагона, Хуан молча сел на скамью напротив. -- Они забыли Сухой Листик, -- сказала Элен. -- Да, бедняжка осталась там, в углу, будто ее потеряли. Они так были заняты спором с инспектором, что о ней и не подумали. -- Тогда своди ее в "Клюни" сегодня вечером, мы единственные оставшиеся в живых в этом вагоне. -- А ты не придешь? -- Нет. -- Элен, -- сказал Хуан. -- Элен, вчера вечером... На пороге снова показался инспектор и тут же ушел, оставив дверь открытой. Огни какой-то станции пронеслись по вагону, но Элен вовсе не нужно было света, чтобы перейти из одного вагона в другой, хотя сперва она с трудом прокладывала себе дорогу среди спящих людей и нагромождения свертков и чемоданов в проходах между скамьями, но вот наконец ей удалось выйти в тамбур и сойти с поезда у возвышающегося на противоположной стороне улицы холма, рядом со станцией обслуживания, возле которой, как водится, была лужа с нефтяными разводами. Оставалось лишь идти вперед" сворачивать на том или ином углу и, как столько раз бывало, узнавать вход в отель, веранду с плетеной оградой на втором этаже, безлюдные коридоры, по которым проходишь в первые пустые номера; пакет становился нестерпимо тяжелым, но теперь Элен знала, что после вот этого номера будет короткий коридор, поворот, а там дверь в то помещение, где она сможет отдать пакет и возвратиться на улицу Кле, чтобы поспать до полудня. Дверь подалась от легкого нажатия пальцев и отворилась в темноту. Элен этого не ожидала, отель всегда был хорошо освещен, но она надеялась, что сейчас зажжется лампочка или кто-то назовет свое имя. Сделав два шага, она прикрыла за собой дверь. Ей хотелось положить пакет на стол или на пол, потому что тесемка резала пальцы; она взяла его в другую руку, постепенно стала различать в глубине комнаты кровать и медленно к ней направилась, ожидая, что ее окликнут. Да, она услышала свое имя, однако голос, исходил не из какого-то определенного места или, вернее, прозвучал где-то совсем близко, но уходя вдаль, словно кто-то позвал ее, прощаясь. Ей почудилось, что, слегка протянув руку, она могла бы погладить голову того, чей голос это был, ледяной лоб умершего юноши; стало быть, Хуан был прав, свидание назначено с ним, умерший юноша звал ее, чтобы все стало на место, чтобы владевшее ею безумие обрело смысл, и Хуан проснулся в постели голый -- чтобы получить пакет и навсегда уничтожить содержавшуюся в нем мерзость, тяжесть которой все больше резала ее судорожно сведенные пальцы. -- Я здесь, -- сказала Элен. Из темноты появился Остин -- короткий кинжал, неуклюжий взмах. Кто-то, похоже женщина, вскрикнул на кровати, Элен не могла понять, откуда это и кто пронзил ее этим огнем, вспыхнувшим в ее груди, но ей еще удалось услышать стук упавшего на пол пакета, хотя то, как упала она сама на что-то, во второй раз разбившееся под тяжестью ее тела, она уже не слышала. В темноте, двигаясь как автомат, Остин нагнулся, чтобы обтереть кинжал о подол Элен. Кто-то крикнул еще раз, убегая через дверь в глубину комнаты. Элен лежала навзничь, с открытыми глазами. Он тоже вышел, после того как в луче желтого света увидел, что вагон пуст и только Сухой Листик спит на своей скамье, -- и было вполне понятно, что единственный правильный путь начинался с того угла, где он так бестолково прекратил поиски, чтобы вернуться на Домгассе, к Телль. Из многих сходившихся тут дорог достаточно было выбрать -- теперь это было так ясно -- ту, которая вела прямо на большую площадь, затем выйти на одну из боковых, отходивших от площади улиц, и она приведет к перекрестку, став на котором видишь все совершенно четко; дальше надо свернуть налево, чтобы улица с аркадами осталась позади, выйти к верандам отеля и с легкой иронией осознать, что ничего не изменилось и что придется снова идти по коридорам и номерам без определенного направления, но и без колебаний, переходя из одного номера в другой, выходя на площадку перед' лифтом, который будет подниматься вверх мимо этажей без счета и потом скользить по старым мостам, откуда открывается вид города с поблескивающим на севере каналом, пока снова не углубится в отель, и в какой-то момент надо выйти из лифта и найти дверь в номер с обоями в цветочках и полосках, пройти один вслед за другим много номеров до последней двери, открывающейся в такой же номер, только в нем от мертвенного света лампы на ночном столике поблескивают задвижка на двери в глубине, да бронзовые ножки кровати, да открытые глаза Элен. Хуан махнул рукой у лица, точно отгоняя муху. Даже не опускаясь на колени возле кровати, он мог различить лежащий у нее на груди пакет с повисшей веревочкой, вьющейся как еще одна струйка крови. Дверь в глубине была распахнута настежь, и он знал эту дверь. Он вышел, спустился по лестнице на улицу, пошел по направлению к северу. Почти сразу же он очутился возле канала, улица выходила прямо на выложенный гладкими плитами берег, окаймлявший ослепительно блестевшую воду. Отчаливая от берега, плыла одна из черных, бесшумно скользящих барж, и на ровной палубе был четко виден силуэт Николь. Хуан совершенно равнодушно спросил себя, почему это Николь оказалась на барже, почему она плывет на запад на этой ветхой барже. Николь узнала Хуана, и крикнула ему что-то, и протянула к нему руки, и Хуан сказал себе, что, наверное, Николь собирается броситься в воду, в ртутного цвета узкую полосу между огромной баржей и берегом, и что ему тоже придется броситься в воду, чтобы ее спасать, потому что нельзя ведь допустить, чтобы женщина утонула, и ничего не делать. Тут он увидел на барже второй силуэт, небольшую фигуру фрау Марты, которая приблизилась к Николь сзади, ласково взяла ее под руку, стала что-то говорить ей на ухо, и хотя с берега невозможно было расслышать ее слова, и так было совершенно понятно, что происходит: фрау Марта толковала Николь о преимуществах спокойного и недорогого отеля, и потихоньку отводила ее подальше от борта баржи, и вела куда-то, чтобы познакомить ее с администратором отеля, где ей дадут превосходную комнату на четвертом этаже с видом на старинные улицы. Когда они вспомнили про Сухой Листик, то переглянулись с укоризненными лицами, но мой сосед сразу придумал, как избежать бесконечных препирательств. -- Мы, как в ковбойских фильмах, приедем раньше, чем поезд, -- сказал мой сосед непререкаемо-авторитетным тоном. -- Возьмите такси, и мы вызволим Сухой Листик -- при той суматохе, что была в вагоне, бедняжка, вполне возможно, осталась одна и ужасно напугана. -- Эй, дон, остановите такси, -- сказал Поланко Калаку. К великому удивлению Поланко, Калак, не протестуя, остановил такси. Телль и все прочие всерьез тревожились из-за Сухого Листика и почти не разговаривали, пока не приехали на станцию Монпарнас и не убедились с облегчением, что до прибытия поезда из Аркейля остается еще восемь минут. Пока они, рассеявшись по перрону, занимали стратегически удобные позиции, чтобы Сухой Листик не затерялась в толпе, мой сосед стал у одного из выходов и закурил, глядя на фонарь, привлекавший рой насекомых; забавно было смотреть, как образовывались и мгновенно распадались многоугольники, которые удавалось закрепить на миг, лишь пристально вглядевшись или зажмурив глаза, и тут же возникали новые комбинации, в которых выделялись из-за своих размеров несколько белых бабочек, комаров да какой-то мохнатый жук. Мой сосед мог бы так провести всю жизнь, были бы только сигареты; и стоило ему остаться одному, как он склонялся к мысли, что, по существу, никогда ничего иного и не было, что нет ничего лучше, как стоять вот так всю ночь или всю жизнь под фонарем, глядя на мошек. Но вот он увидел, как по перрону идет спасательный отряд с Сухим Листиком посередине, целой и невредимой, и она обнимает Поланко, целует Телль, меняется местами с Калаком, который в свою очередь уступает место Телль, так что временами посередине идет Поланко, а по сторонам от него -- Сухой Листик и Телль, а потом снова Сухой Листик оказывается в центре, окруженная своими спасателями. -- Бисбис, бисбис, -- говорила Сухой Листик. Примечания 1 Попрошу ростбиф с кровью (франц.). -- Здесь и далее прим. перев. 2 "Нувель ревю франсез" -- "Новый французский журнал". 3 С кровью, кровоточащий (франц.). 4 Кровавый (франц.). 5 Закусок (франц.). 6 Дом с василиском (нем.). 7 Спальный вагон (англ.). 8 Для нас младенец родился, слава аллилуйя (англ.). 9 Другие столики заказаны, месье / Ничего, сойдет и так, мадам / Спасибо, месье (франц.). 10 Приходящая няня (англ.). 11 Уже виденное (франц.) -- термин психиатрии. 12 Наоборот (лат.) 13 Аркейль-- город в 6 милях к югу от Парижа. 14 ДГП -- Доктор Гражданского права; ДМ -- Доктор медицины (англ. DCL, MD). 15 Безвременник (Колхикум) -- луковичное растение, применяемое в медицине. 16 "Вы чувствительны, умны, робки или же немного одиноки? Общество "Анонимные невротики" -- группа приятных и самых разных людей, полагающих, что все индивидуальное единично. Подробности в/ысылаем/ п/олучив/ к/онверт/ с м/аркой". Почтовый ящик 8662. (англ.) 17 Белые утесы (англ.) 18 "Бар в "Фоли-Бержер" (франц.). 19 Пивная (англ.) 20 Конечно (англ.). 21 Отвращение к жизни (лат.). 22 Невеста, раздетая холостяками (франц.). 23 Комната Владислава Болеславского (нем.), 24 "Сиреневый хутор" (франц.). 25 Поднимает меня (англ.). 26 Копенгагенский блюз (англ.). 27 Будь проклята эта гнусная компания (англ.) 28 Никогда (англ.). Здесь в смысле "невероятным". 29 Проклятье (англ. ). 30 Постой (франц.). 31 Ну, ну, спокойно (англ.). 32 Чистый, глупый (нем.). 33 ВОЗ -- Всемирная организация здравоохранения; МОТ -- Международная организация труда. 34 Сказал (лат.) 35 Вот и ты (англ.). 36 Со льдом, мой дорогой (англ.) 37 Пай-мальчик (англ.) 38 Оставьте меня в покое (франц.). 39 "Мученичество святого Себастьяна" (франц.). 40 "У меня на устах слишком много любви, чтобы петь" (франц.) 41 Мендоса -- город в Аргентине у подножия Анд. 42 Погребок (нем.). 43 Дом с ренессансным порталом (нем.) 44 Бютт-Шомон -- парк в Париже. 45 Геральдический щит, разделенный на три равные части (франц.). 46 Ты понимаешь, это мне обходится очень дорого, миленький (франц.). 47 Так что ты будь паинькой, и увидишь, как нам будет чудненько (франц.) 48 Ах, нет, это нельзя, я же тебе сказала, главное, не растрепывай меня, мне это стоило тысячу франков, понимаешь, надо, чтобы продержалось до послезавтра (франц.) 49 Сейчас ты увидишь (франц.) 50 Сейчас ты ляжешь вот так, на спинку, вот и хорошо (франц.). 51 Главное, не испорть моей прически, лапочка, я тебе уже сказала. Теперь тебе хорошо, дорогой? (франц.) 52 Вот увидишь, тебе ужасно понравится, прямо-таки ужасно. Не трогай моих волос, ну же, ты меня растреплешь. Вот так, а теперь ты не двигайся, главное, не двигайся (франц.). 53 Они называют это смогом (англ.). 54 Английских денег (англ.). 55 Здесь: на всю комнату (англ.). 56 Я сильно очень вас люблю (франц.). 57 Да, да (франц.). 58 Нет, это неправильно. Остин, мои мальчик, она, без сомнения, упадет в ваши объятия, убитая наповал, тут смело можно это сказать. Как? Слушай, старик, это надо бы спросить у вашего учителя, у достопочтенного господина Марраста. Я гожусь лишь на то, чтобы иногда немножко его заменить, но французский, вы же понимаете... Согласен, только его сейчас здесь нет, но, в конце концов, звякните ему попозже, черт возьми. Да, да, насчет багуалы, о, пожалуйста, все что хотите. Да, прекрасно (смешан, франц. и англ.). 59 Побольше чувства в слове "любить". Ладно, пока, желаю дальнейших успехов (смешан, франц. и внгд.). 60 Да ну, дерьмо (франц.) 61 Бюстгальтер (франц.). 62 Наслаждаться (франц.). 63 Сан-Сеполькро -- селение в Италии, пров. Ареццо. 64 Сладкое блюдо из взбитых яиц и молока. 65 Идите к черту (франц.). 66 Бельвиль -- пригород Парижа. 67 Заткни свою глотку (франц.). 68 И твою сестру (франц.). 69 Благодарю вас (англ.). 70 Не за что, дорогуша (франц.). 71 Слущайте, слушайте (англ.) 72 Англия, моя Англия (англ.). 73 Англия, моя родная! (англ.) 74 Так меня зовут / Но как твое имя, дочурка? / Мое имя Николь / Увы, да смилуется над тобою Чальчухтотолин, да простит он твои грехи и приведет тебя к жизни вечной / Признаюсь тебе, мой сосед, что я очень много грешила, в том моя вина, моя вина, великая моя вина / Ничего, забудь это, ступайте с миром, Николь. Просмотрено: разрешается печатать (итал.) 75 Сядь в поезд" (англ.) 76 "Тело и душа" (англ.). 77 Чистый, глупый (нем.) 78 Что с ним? (англ.) 79 Кстати (англ.) 80 Музыкальный автомат (англ.) 81 Район Парижа. 82 Вы имеете в виду (англ.). 83 Железнодорожный паром (англ.). 84 Мы вместе поедем в Париж (франц.). 85 На помощь! На помощь! (англ.) 86 Железнодорожный паром (англ.). 87 Еще чего! (франц.) 88 При исполнении обязанностей (лат.). 89 "Австрийская авиакомпания" (англ.). 90 Шотландцами (англ.). 91 Ночной ресторанчик (франц.) 92 Это ты так считаешь (англ.). 93 "Самбр-э-Мез" -- популярный французский марш. 94 Послушай, этот тип издевается над нами, что ли? (франц.) 95 И твою сестру (франц.). 96 В отсутствие (лат.). 97 Спящая красавица (англ.). 98 Только что (возвратившимися) из Англии (англ.). 99 Дитя (франц.) 100 Ради прошлого, дорогая (англ.).