вялый. Минутный разговор с этой особой погасил пламя, пылавшее целых четыре часа, пока он общался со мной. Хотя, с другой стороны, это давало мне передышку. Самолет был поменьше, поплоше, чем первый, на креслах -- чехлы в цветочек, зато стюардесса -- помоложе. Столиков не было. Атташе закинул ногу на ногу, положил на колено лист бумаги и снова принялся писать и зачеркивать слова, сочиняя послание жене. Я понял, что перестал существовать для него, даже в качестве груза, и закрыл глаза, чтобы помечтать о блондинке с обнаженной грудью, которая сидела напротив в прошлый раз, -- мне ее не хватало. Может, попросить Жан-Пьера, чтобы он в своем романе устроил мне с ней любовную интригу? Допустим, муж бросит ее и заберет ребенка, а она, одинокая и несчастная, отправится с нами в Иргиз -- иначе кто купит книгу, где нет героини. Дальше все будет развиваться как положено: двое друзей, одна женщина; ситуация непростая, тем более что она любит нас обоих, но это только укрепляет нашу дружбу, а кончится тем, что в последней главе меня, уснувшего у иллюминатора, уносит самолет, а Жан-Пьер лежит, заняв место младенца у груди блондинки, на берегу прозрачного ручья, под сенью платанов и раскидистых сосен, перед освещенным солнечными бликами гротом, стены которого покрыты рисунками, начертанными миллионы лет тому назад сероликими жителями долины Иргиз. Гостиница торчит над городом огромной штуковиной в современном стиле вроде марсельского "Софителя". Здесь кишат потные французы с одышкой: во-первых, жарко, а во-вторых -- в рекламных проспектах все вообще выглядело привлекательнее, чем оказалось. Мой атташе записывает нас в книгу посетителей, просит соединить его с Парижем, сует мне ключ от моей комнаты и во весь дух бросается в свой номер. Я упираюсь взглядом в затворившуюся за ним дверь лифта. Сам себе я кажусь странным расплывчатым героем из какой-то книги, безразличным всем, даже автору, который все тянет историю о нем и никак не удосужится поставить точку. Марокканец-рассыльный по-французски предложил отнести в номер мой полиэтиленовый пакет, но я смутился еще больше, чем в тот раз, когда полицейский в Рабате заговорил со мной по-арабски, отрицательно замотал головой, быстро поднялся в свою комнату и заперся там. Комната -- семь метров на шесть: сам промерил ее шагами. В первый раз у меня свой гостиничный номер -- для начала уже неплохо. Я покрутил ручки телевизора, краны, пощупал маленькие брусочки туалетного мыла, какую-то замысловатую фигню, похожую на машинку для мытья собак, наконец сообразил, что ею чистят ботинки, а затем мне стало скучно. Некоторое время я проболтался на террасе, глазея на море, песок, луну, звезды, лепную балюстраду, плитки пола... Пахло чем-то непонятным, хотя совсем не противным, воздух был легким, даже, пожалуй, слишком: недоставало машин, и было непривычно тихо. Я говорил себе: "Быть может, я на земле моих предков". Впрочем, не сказал бы, чтобы меня это сильно волновало. Главное: была комната под номером 418 и в ней тип, ломавший голову над моей историей. Забавно, что и меня занимала его Лотарингия, семья, заводик, я не слишком представлял себе, что такое на самом деле литейный завод, по крайней мере, мне бы не хотелось, чтобы он выглядел как парк аттракционов для недоразвитых. Я бы с удовольствием послушал его рассказы о Лотарингии, даже если бы они и не вошли потом в книгу. Я тоже был бы не прочь что-нибудь "транспонировать" -- хоть на бумагу, хоть куда еще... подделать себе детство по его образцу, тем более что моего собственного отныне не существовало. Я принял душ, переоделся, снова повязал узел галстука и отправился в 418-й номер. Постучал я не сразу, так как не хотел ему мешать: он как раз говорил кому-то, что не ему самому взбрело смотаться на Юг, что идея принадлежит Лупиаку. Нет, он отправился с этим магрибским парнем, чтобы бежать от ответственности, а потому, дескать, любовь моя (это он так говорил), она должна понять, как он ее любит, его жизнь без нее -- пустыня и что, говорят, вулкан, что давно погас, из остывших ран бьет огнем подчас , и что, наконец, все сплошной бардак, гадость и дерьмо. После этих слов за дверью стало тихо. Но он снова затянул с того места, где вулкан бьет огнем, и я понял, что он говорит в автоответчик, который прервал его тираду. Поскольку показалась какая-то девица с тележкой на колесиках, я нагнулся, делая вид, что завязываю шнурки. Он же повторял, что не по своей воле влип в это дурацкое дело, а я, сидя на корточках под дверью, чувствовал себя виноватым, что его вынудили связаться со мной, вместо того чтобы мирно улаживать семейные дела, раз для него это так важно. Когда я выпрямился, он, однако, добавил, что все еще пойдет на лад и он, мол, уже начал работать над книгой. Ему снова стало казаться, что старый вулкан в нем проснулся от спячки, он еще не весь порох растратил и завоюет ее, "вспомни, Клементина, как я читал тебе рукопись в том ресторанчике... " Дождавшись следующей паузы при переключении автоответчика, я помедлил еще секунд тридцать и постучал. Он крикнул: "Войдите!", я просунул в дверь голову и предупредил, что пойду прогуляюсь, и пусть-де он не беспокоится. Между нами говоря, если бы я вздумал смыться, всю ответственность возложили бы на него. По крайней мере, я так полагал. Он обернулся ко мне, но его взгляд блуждал где-то далеко. Он стоял в полосатой пижаме, с всклокоченными волосами и походил на ювелира под прицелом грабителя. -- Так я пройдусь немного. Он промямлил: "Да-да, хорошо..." И вдруг кинулся к дорожной карте, разложенной на мини-баре. -- По какому маршруту мы двинемся завтра? Меня несколько утешило, что он все еще помнит о моей долине, несмотря на все потухшие и проснувшиеся вулканы, и я упер палец в то место Высокого Атласа, где ничего не было написано. Казалось даже странным, что приходилось делать какое-то усилие, чтобы напомнить себе, что Иргиз -- всего лишь плод моего воображения. -- А как мы туда попадем? Поскольку я молчал, он видоизменил вопрос, желая уточнить, каким видом транспорта я воспользовался, когда покидал родные места. Я ответил, что отправился на осле и потратил недели три на путь до города; это показалось мне одновременно вполне вероятным и совершенно не поддающимся проверке. Он печально поглядел на меня, представив себе, сколько тягот я перенес, чтобы в конце концов оказаться ни с чем, и на губах его появилось какое-то подобие улыбки, потому что чужое горе, когда страдаешь сам, хоть немного, а утешает. Он хлопнул меня по спине, чтобы подбодрить, и его голос вдруг зазвенел и обрел решительность: -- Так. Отъезд в восемь часов! Пожалуй, я возьму напрокат в агентстве Герца джип, вездеход или "лендровер", идет? Интересно, какую машину мы можем себе позволить? Я посоветовал ему модель с откидными столиками, чтобы можно было писать по пути, он положил руку мне на плечо и взглядом поблагодарил меня. Я вышел, а он снова бросился к телефону. Но перед тем как снять трубку, посоветовал мне далеко не уходить и быть повнимательней. Может, для человека, у которого были родители, такие слова -- дело скучное и житейское, но я-то их слышал впервые. Я вышел к бассейну глотнуть свежего воздуха. Сперва мне там понравилось, поскольку все было хорошо прибрано на ночь: стулья в углу поставлены друг на дружку, купальные матрасы сложены горкой; затем я разглядел несколько влюбленных парочек под деревьями и ретировался в холл. Там я сел и стал изучать рекламные проспекты о Марокко, их была целая куча, но сперва ничего не удавалось запомнить. Местный колорит, народные костюмы, жилища, страна контрастов -- все это не для меня: я-то приехал не на экскурсию. Я не узнавал Иргиз ни на одной из панорамных фотографий туристических прогулок; укрытая от глаз долина, придуманная мной, смущала и угнетала меня тем больше, чем меньше я понимал, куда ее пристроить: к вечным снегам или в пески пустыни, средь раскаленных камней или в прохладе оазиса. Она отступала, как мираж на горизонте. Я отпихнул от себя каталоги и вышел. Перед гостиницей служители из камеры хранения о чем-то с жаром болтали, но когда я проходил мимо, стали говорить тише, поглядывая на меня с явной подозрительностью: я в своем костюмчике, от которого так и разило Францией, был из другого мира, турист и не более того. От отеля к городу тянулось длинное прямое шоссе с ветхим бетоном разделительной полосы, осыпавшимся кучками гальки, проросшими пожухлой травой. Я долго шел по ней, заложив руки за спину. Меня обгоняли микроавтобусы, отправлявшиеся в Медину на ужин. Я знал, что "медина" означает "центр города", что рынок здесь называют "сук", а еще, что ислам запрещает пиво и свиную колбасу. Впрочем, есть пока не хотелось -- просто идти куда-нибудь, вот и все. Улочки на моем пути становились все оживленнее, с распахнутыми окнами в каждом доме, из которых звучала музыка, с цветными лампочками на ветвях деревьев и собратьями по бывшему моему ремеслу, продававшими на тротуаре приемники, ковры, майки, бижутерию и сувениры. Клиенты из автобусов вяло торговались, жуя пропитанные жиром пирожные и печенье. Поскольку мне нечего было продать, я ни для кого как бы и не существовал. Меня охватила тоска, ощущение полного одиночества среди всех этих людей, говоривших на другом французском, без моего марсельского акцента. Впервые в жизни я почувствовал себя иммигрантом. И чтобы не скиснуть окончательно, я стал представлять себе, как одинок настоящий араб, когда очутится во Франции, особенно ежели в обход закона. Мне-то не Бог весть как, но повезло: у меня есть гуманитарный атташе, мой телохранитель с королевской охранной грамотой, чтобы никто ко мне не цеплялся. Довольно-таки славный парень, не забывавший обо мне, несмотря на собственные проблемы, помнивший, что нужно снять номер в отеле, взять напрокат машину, и притом не требовавший от меня ничего, кроме лоскута моей собственной мечты, чтобы не чувствовать себя совсем покинутым. Одновременно я походил на того потерявшего память типа из многосерийного фильма: я бродил по родным местам, не припоминая ничего, а при всем том в глубине души ощущая какое-то волнение. А встречные прохожие толкали меня, не замечая, потому что для них я был только частью пейзажа. О таком можно написать в романе, знатный вышел бы кусок. В конце концов, Жан-Пьер послал меня на рынок для того, чтобы я принес ему свои впечатления, описания, в которых не было бы фальши, местные запахи, колорит, а кроме того -- внутренние переживания, так сказать, состояния души. Я запихнул в свою память две-три приметные местные черточки, запахи из харчевен, цвет домов, высоту деревьев и марки автомашин. И направился назад, весь поглощенный приобретенными знаниями, все по тому же прямому как стрела шоссе. Перед отелем стояли два магазинчика, где продавалось все то же, что и в городе, но с расчетом на более тугие кошельки. Как раз подъехал автобус с грязными стеклами, измотанными пассажирами, чемоданами в багажнике, которые нужно разнести по номерам, и всякими проблемами, неизбежными при каждом прибытии. По виду что-то в роде экспресс-тура "Весь Магриб за неделю", потому что каждый хотел заполучить сувениры перед тем, как отправиться спать, и все галдели, что завтра утром лавочки окажутся закрытыми. Девица-гид обещала им, что нет, но ее никто не слушал. К тому же они все поголовно желали пойти в тот магазинчик, что справа, поскольку там сумки "Виттон" продаются дешевле и притом со скидкой; напрасно сопровождающая девица твердила, что, поскольку они на попечении фирмы "Марокко-тур", им продадут за ту же цену в левой лавчонке, -- они все бросились в правую, чтобы обделать свои делишки в обход "Марокко-тур", где, понятно, только и норовят погреть руки за их счет. Тут прибыл автобус другой фирмы -- "Оазис-трэвел", у которой был контракт с правым магазином; люди из "Оазиса" стали исходить пеной, решив, что те, первые, расхватают их сумки. Их гид вступил в переговоры с девицей от "Марокко", пытавшейся вытурить своих подопечных из магазина направо, божась, что в другом такие же сумки за такую же цену, но те не желали ничего знать и кричали, что они -- свободные люди, протряслись на собственных задницах добрых шесть сотен километров, а потому и не подумают слушаться чьих бы то ни было приказов, а что до этих из "Оазиса", так они могут и подождать своей очереди. Видя, что девица-гид начинает психовать, они образовали две группы сопротивления: первая вопила нечленораздельное "Гы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!" , а вторая скандировала, словно на демонстрации: "Ги-да до-лой! Ги-да до-лой!" И тут у нее вовсе сдали нервишки, она как заорет: -- Да имела я вас всех с прибором! Надо же! Я тотчас сказал самому себе: вот была бы хорошая женушка для Жан-Пьера. Лет двадцати на вид, в джинсах с латками на довольно круглом и приятном на взгляд заду, в тенниске от "Марокко-тур", откуда выглядывал пляжный лифчик того же цвета, грудки ничего себе, волосы кое-как обрезаны, грязные от пота и пыли, скорее всего натурального льняного цвета (впрочем, под неоновыми огнями все естественное выглядит поддельным), солнечные очки торчат в волосах прямо на макушке. - Эй вы, банда извращенцев, покупайте где угодно ваши дерьмовые шмотки и уматывайте восвояси! Мне обрыдли ваши морды, вы все равно не видите ничего красивого, сколько ни старайся, а только пялитесь, как бараны, осиновые поленья, тыквы огородные! И с вашим занюханным автобусом разбирайтесь сами, а с меня довольно! И она бросилась в отель под радостные восклицания туристов из "Оазис-трэвел", довольных, что людей из "Марокко-тур" так приложили, и щелкавших фотоаппаратами, целясь в ошарашенные физиономии соперников (на память об Агадире, будет о чем порассказать!), в то время как женщины из "Марокко" орали, требуя уполномоченного от компании, какой-то тугоухий тип все еще продолжал скандировать: "Ги-да до-лой!", а кое-кто под шумок умыкал целые упаковки сумок "Виттон" по полтора десятка штук в каждой. Девицу-гида я обнаружил в гостиничном баре с белеными стенами, расписанном "под минарет", с гигантскими опахалами и плетеными табуретами. Она заказала виски и, усевшись бочком на табурет, уперев локти в стойку, одним глотком опорожнила стакан. Я подсел рядом и велел гарсону повторить для нее виски и налить мне кока-колы. Она ничего не сказала, даже не повернула головы. Ладонями она зажимала уши, чтобы не слышать постороннего шума, у нее был длинный, чуть вздернутый носик, крутой лоб и тонкие губы. Не слишком обходительна, за это можно ручаться, но свое дело знает круто. О моем существовании она заподозрила, когда перед ней появился полный стакан, а я сказал бармену, что это мое виски. Она отодвинула виски в мою сторону, но я прибавил, что меня плохо поняли: виски ей, а плачу я -- вот что я имел в виду. А затем я стал шарить в карманах и обнаружил, что не имею при себе ни монеты. Она понаблюдала за моими телодвижениями и посоветовала оставить попытки выучить французский. -- Барака Алла фик! -- с этими словами она подняла стакан. -- Тех чурбанов я послала, так что же мне теперь делать? Она спрашивала это у змеи, обвившейся вокруг пальмы, вытатуированной на ее предплечье. Потом заплатила за два виски, мою кока-колу и ушла. Я нагнал ее в холле, чтобы узнать, свободна ли она. И снова я выразился так, что меня не поняли: она презрительно оглядела меня с ног до головы и спросила, неужто я мог принять ее за шлюху. А, значит, нет? Тогда чао! Я был задет и уточнил: -- Да я не о том. -- Ну и отстань. -- Я, конечно, люблю девушек, но это вовсе не причина, чтобы из меня вить веревки. И потом я -- не от фирмы "Марокко". Вот что я ей сказал, крепко взяв ее за локти и развернув лицом к себе. И уточнил, что мой друг и я, мы нуждаемся в гиде, притом мы отнюдь не бараны, сумки "Виттон" нас не интересуют вовсе, мы -- путешествующие писатели, направляемся в сторону Высокого Атласа, имеем средства оплатить машину и персонального проводника, я выбрал ее, так каков ее тариф? Конечно, если она не предпочитает вернуться к толпе, которая не прочь ее линчевать. И вправду шум за дверьми нарастал: только что в холл принесли двух сильно помятых женщин, по всей видимости, подравшихся во время перепалки между автобусами, и управляющий отеля уже спешил туда выяснять, что стряслось. -- У тебя какой номер? -- спросила девица. Я не смог вспомнить и спросил у дежурного; тот поглядел в книгу записей и положил передо мной ключ. Она тотчас зажала его в кулачок и направилась к лифту. Ее наглость меня несколько обескуражила, но я послушно потопал следом. Дверь лифта захлопнулась за нами как раз тогда, когда раздались чьи-то разъяренные голоса, вопрошавшие, куда подевалась гид фирмы "Марокко-тур". Пока лифт поднимался, мы стояли неподвижно и смотрели в разные стороны. На пятом этаже она осведомилась, не стеснит ли меня, если я дам ей приют на ночь. Я ответил, что нет. На это она заметила, что в таком случае я мог бы выказать больше энтузиазма. Телефон зазвонил, едва я переступил порог своей комнаты. Управляющий гостиницы желал поговорить с гидом. Я сообщил ему, что это невозможно: девушка реквизирована представителем французского правительства для выполнения официальной миссии; все детали будут ему сообщены утром господином Шнейдером, гуманитарным атташе, у которого на руках охранная грамота самого короля Хусейна, а теперь совсем не время нас беспокоить. Я бросил трубку, не дослушав его, и подобное нахальство меня самого удивило. Потрясающе, как это быстро приходит -- уверенность в себе. Стоит только получить хоть немного власти. -- Хусейн, господин литератор, это в Иордании. А здешнего короля зовут Хасан. Тем не менее спасибо. Ее голос был мягок, она чуть насмешливо тянула слова. Когда она начала стаскивать с себя тенниску, я сказал, что это необязательно, потому что у меня есть своя гордость. Я вполне мог оставить ее здесь, не затаскивая в кровать, и к тому же я уже предупреждал, что отнюдь не считаю ее потаскухой. Она снова натянула тенниску, и я опять, похоже, попал впросак. "Да нет, все в порядке", -- пробормотал я. Уж в который раз я, наверное, не так выразился. Она ответила довольно резко, что ей начхать на собственное тело, она никогда ничего не чувствует, так что я могу им располагать, если мне хочется попытать удачи, ведь все парни немного сдвинуты на женщинах, которые не получают удовольствия, и лезут из кожи, словно боятся упустить большой куш. Как можно достойнее я отвечал, что, прежде всего, я обручен, даже если... впрочем, в конце концов, это мои проблемы... и потом, не моя вина, что она такая, а говорить со мной можно бы и в другом тоне. Она извинилась и сослалась на то, что слишком вздрючена. Я заметил, что нервы есть и у меня. Тут она снова стянула свою майку со словами, что, по меньшей мере, это нас успокоит, а с таким доводом согласился и я. Когда ее бордовые джинсы и все прочее спустились к щиколоткам, я подумал: если она не любит заниматься любовью, то только зря портит такой стоящий товар. Она красовалась на паласе нагишом, а я старался открыть мини-бар, чтобы малость взбодриться. Наконец, воспользовавшись связкой ключей как фомкой, я успешно взломал дверцу и начал приготовлять коктейль собственного изобретения. Лежа поперек кровати с сигаретой в зубах, она наблюдала, как я смешиваю напитки из миниатюрных бутылочек. Обратив мое внимание на то, что обычный способ использовать ключ -- вставить его в замочную скважину, она затем не без надежды в голосе спросила, не страдаю ли я случайно бессилием. Я же был просто слишком заморочен историями с Жан-Полем и Иргизом. И к тому же, ежели я сначала займусь любовью с этой девчонкой, мне, как я себе представлял, потом будет легче ей все объяснить. Когда я разделся и перевернул ее к себе спиной, она забормотала, что нет, так не надо, мы же еще не слишком знаем друг друга, а я отвечал, что именно поэтому я и желаю явить к ней уважение как к незамужней девушке. Но тут мне стукнуло в голову, что она-то не цыганка, и я плюхнулся ей на живот, и видел ее глаза, и это было тоже хорошо, несмотря на то что она вежливенько поглядывала на меня, ожидая, пока я уймусь. Надо сказать, чувствуешь себя при этом довольно странно. Я уж пускался во все тяжкие, елозил, как мог, перемежал нежности с грубостью, но можно было бы подумать, что я мою ее машину, а она терпеливо пережидает, посматривая на меня через лобовое стекло. -- Если вам угодно, я могу и прекратить. -- Ничего, это меня не беспокоит. -- А меня вот как раз напротив. -- Ну, если мы будем продолжать хамить, то не стоило и начинать. -- Но начал-то не я первый или как? -- А что за книжку вы пишете? Мне захотелось выказать свое мужское превосходство классным уколом шпаги. Она же лишь хмыкнула, что это не ответ. Тогда я сказал ей, что это разные истории о жизни человека. Это ее немножко смутило, и я смог без помех заняться собственным удовольствием, думая о Лиле: она-то вкладывала столько жара в это занятие, что теперь у меня даже выступили слезы и закапали на грудь блондинки. -- Ты что, плачешь или это пот? Я не ответил. Проглотил свои дурацкие слезы о потерянном прошлом, которое, пусть теперь я изо всех сил и стараюсь о нем забыть, все же принесло мне немало счастья. В некотором смысле я был доволен, что топлю Лилу в теле этой совершенно бесчувственной девицы. Такова плата за то, что меня предали. Я спрашивал себя: неужели мне по гроб жизни суждено остаться таким сентиментальным? Но тут моя красавица вскрикнула: дело в том, что, перепихиваясь с ней, я затолкал ее к самому изголовью, и она стукнулась головой о стену. Оттуда раздался голос сонного соседа-постояльца: "Войдите!" Тут мы оба разом зашлись от хохота, и сам не пойму, что дальше произошло: может быть, что-то там у нее в нутре содрогнулось или сдвинулось, но голову могу прозакладывать -- мы оба разом вознеслись на небеса. Обхватив друг дружку за бока, мы катались по простыням, обоим стало как-то сладко не по себе, было трудно дышать, но главное -- все перегородки между нами обрушились, и мы посмотрели друг на друга, как старые приятели. Получилось даже лучше, чем когда просто любишь, и совершенно по-новому: два чужака, двое отверженных, на которых всем наплевать, обрели друг друга, и я был горд, что смогу увезти ее в Иргиз. -- Поганец, -- улыбнулась она. -- Это какое-то жульничество. Я прошептал, что меня зовут Азиз, чтобы не упустить минуты моего скромного триумфа. Она расщедрилась, заметив, что так даже неплохо, и я по чести должен был бы принять ее слова за комплимент, а потому тотчас сказал "спасибо"-и что в следующий раз будет еще лучше. Ну нет, следующего раза не случится (это уже она сказала), таков ее принцип: единственный способ иметь нормальные отношения с мужчинами -- тотчас ложиться с ними в постель. Так они получают, что им нужно, и можно перейти к другим делам, например к разговору. Меня задело за живое, но я не показал виду. Наверняка она -- девушка с высшим образованием. О чем я и осведомился. Ну да, она дипломированный специалист по массе таких вещей, о которых я даже не знал, как они называются. Имело смысл переменить тему. -- Почему ты наколола себе дерево? Она едко обронила, что это меня не касается, мол, дела семейные. Настаивать я не стал. Идя за ней в ванную, я спросил, как ее зовут. -- Валери. Куда ни шло. Даже лучше, нормальнее, чем Клементина. -- Валери, а дальше? -- Д'Армере. -- Валери, мне надо с тобой поговорить Дальше мы замолчали. Она смотрела на меня, опершись на раковину. Поскольку я все не решался, она выпроводила меня из ванной, и я отправился пить мой фирменный коктейль, который на вкус оказался еще хуже, чем американская бурда из кафе "Маршелли". Через дверь она резко спросила: -- Как там твое давешнее предложение?.. Что-то серьезное или только предлог покататься на мне верхом? Я прокричал ей, что она действительно тронутая и что в жизни приходится заниматься не одной только любовью. Она открыла мне дверь, буркнула, что я милашка, и я плюхнулся вместе с ней в ванну. -- Тебе известны работы Конрада Лоренца о гусях? Конечно, я усек, что дело здесь вовсе не в гусиной печенке, но на всякий случай промямлил что-то невразумительное. -- Я пишу диссер по социологии. О групповой агрессивности. Работа гида позволяет платить за курс и подбрасывает материал. И потом, ежу понятно: коли хочешь зацепиться в Марокко, выбор профессий совсем невелик. Пены прибавить? -- Угу. А почему не вернешься во Францию? -- Я отсюда родом. Впрочем, не о том речь. К тому же у меня нет выбора. Но все путем, не бери в голову, с моими гусями я совсем неплохо устроилась. Обычно я никогда не даю промашки. Так что сегодняшний случай -- это что-то новенькое. Я кивнул. Для меня тоже в новинку прохлаждаться вдвоем в мыльной пене после постельной баталии и вот так дружески болтать. По-своему совсем неплохо. Я не позволял себе ее приласкать, чтобы чего-нибудь не испортить. Уперев голову мне в грудь, так что мой нос оказался в ее шевелюре, рассеянно закручивая кончиком пальца волоски у меня на лодыжке, она выслушала всю мою повесть: похищение из горящей машины, Валлон-Флери, арест в кафе "Маршелли", изгнание из страны, оказавшееся на руку "Пари-матч", жена гуманитарного атташе, требующая развода. А закончил я собственной легендой, придуманной в самолете. За все время она не произнесла ни слова. Я трижды замолкал, проверяя, не спит ли, но каждый раз меня дергали за волосок, чтобы продолжал. В конце моей исповеди я с комом у горла спросил, согласна ли она сыграть роль в моей комедии с Жан-Пьером. Ответила не сразу. Что-то чертила большим пальцем ноги на запотевших кафельных плитках. Попросила в точности повторить то описание Иргиза, что пришло мне на язык в самолетном кресле компании "Эр Франс". Я закрыл глаза, чтобы припомнить точные слова: о долине, пещере, освещенной отблесками горных ледников, волшебном источнике и новой автостраде, угрожающей нарушить сокровенную тайну жизни сероликих людей, уберегавших свои доисторические нравы и обычаи от нынешней цивилизации. -- Я устрою тебе нечто похожее в горном массиве М'Гун. Мы сунем ему под нос местечко, где в равных долях будут и кусочек пустыни, и клочок оазиса, и горные ледники. Тебе подойдет? Я сказал, что да. -- А когда мы доберемся до Айяши и поднимемся на половину его высоты, ты скажешь, что мы опоздали, по-видимому, горная лавина погребла под камнями Иргиз, и я привезу вас обратно. Как ты думаешь, он проглотит такую байку? Я ответил, что он сам ни о чем другом и не помышляет, особенно из-за своей Лотарингии. До утренней зари мы обсуждали все подробности будущего спектакля, подбавляя в ванну горячей воды, а потом отправились часок вздремнуть. Я чувствовал, что как раз вовремя попался на ее пути: чувство мести заставит ее повести моего бедолагу в несуществующий заповедный край, чтобы хоть немного отдохнуть от гусей, привычных рекламированных маршрутов, обязательных красот, безделушек и воспоминаний по сниженным ценам. Мы лежали голышом, прижавшись друг к другу под прохладными простынями, и у меня не появлялось никаких желаний; то, что я испытывал, походило на какую-то нежную доверчивость, и я решил, что, может быть, вот-вот влюблюсь по второму разу. -- Знаешь, Валери... -- Что? Я уткнулся носом в ложбинку ее плеча, и запах ее тела вытеснил все мысли. -- Так. Она тихонько прижала к себе мою ладонь: -- Не забивай себе голову. Спи. Без десяти восемь я нашел моего атташе в холле. По его лицу было видно, что он провел ночь без сна; для путешествия он напялил на себя костюм геолога: высокие башмаки и бежевую хлопчатобумажную курточку с короткими рукавами, белый легионерский шарф и бейсбольную каскетку. Он достал себе радиотелефон и, сжимая его в руке, нервно мерил шагами холл. Завидев меня, он бросился навстречу, волоча за рукав детину боксерского вида в джелабе, и представил его как Омара, специалиста по Атласу, согласившегося отвезти нас туда в своем джипе. Я отвел Жан-Пьера в сторонку и прошептал ему, что этого не следовало делать. Так как он не мог взять в толк, почему я заупрямился, пришлось объяснить ему, что Омар -- из народности разауи, искони слывших заклятыми врагами сероликих людей из Иргиза. Довод попал в цель. Жан-Пьер отправился улаживать вопрос с боксером, и тот, получив отступного, ушел, довольный удачным дельцем. Тут я сообщил Жан-Пьеру, что отыскал для нас идеального шофера: девушку из почтенного бордоского семейства, с фамилией, начинающейся на "де" (в общем, если говорить точно, не совсем на "де": на "д" с закорючкой вверху). Я убеждал его, что они быстро найдут общий язык, тем более что эта особа знает Атласские горы назубок и даже слыхала о существовании сероликих людей, хотя, впрочем, не смогла бы сама отыскать тропы в заповедную долину. Он оставался все таким же мрачным, и я под конец счел нужным весело добавить, что нам достаточно лишь в нужный момент завязать ей глаза. Он поинтересовался, где она сейчас, и я ответил, что на пляже. Тогда он вдруг забубнил, что телефонный номер занят. Я растерянно уставился на него, и он, сложив телефонную антенну, пояснил: слышны только гудки, а значит, он израсходовал всю ленту Клементи-ниного автоответчика и теперь до него не доходит даже голос бывшей жены, просящий передать сообщение после звукового сигнала. Хуже для него не придумаешь: теперь между ними все кончено -- дальше тишина. Мне осталось просто прошептать: -- Но я-то здесь. Он поглядел на меня странно внимательным взглядом, словно пытался уяснить, какую роль я играю в его сложных семейных отношениях, а затем снова вытянул антенну и сказал: -- Я люблю ее. Да, как видно, ночь не поправила его дела, подумал я, а значит, самое время шевелиться. И потащил его на террасу. Он покорно плелся, еле удерживая в повисших руках телефон с волочащейся по полу антенной, словно человек, прогуливающий по улицам поводок своего недавно умершего пса. Их встречу я устроил под солнечным тентом, после завтрака, чтобы он мог увидеть ее в купальном костюмчике, служившем, по моему разумению, самым весомым доводом в пользу Валери; другой ее довод -- обещание блеснуть изысканной добропорядочной манерой выражаться, принятой в лучших семьях Бордо -- не внушал мне особого доверия. - Мадемуазель Валери д'Армере, -- представил я ее. -- А это господин Жан-Пьер Шнейдер, мой атташе по гуманитарным вопросам. -- Как поживаете? -- спросила Валери, протянув ему руку. В эти слова она чуток переложила рахат-лукума, но мы так и договаривались, так что пока роль удавалась ей. Жан-Пьер несколько растерянно глянул на меня, потом переложил телефон в левую руку, чтобы протянуть правую девице. -- У вас есть на примете подходящий автомобиль? -- спросил он. - Могу вам предложить настоящий корабль пустыни, модель разработана для гонок Париж -- Дакар. Восемь ведущих полуосей, триста пятьдесят лошадиных сил, три тысячи пятьсот километров автономного пробега; кондиционированный воздух, душ, туалет, кухонный блок. Ни дюны, ни солевые болота, ни снег, ни песок не способны его остановить, а вы сидите как дома, в клубном кресле перед экраном телевизора. -- Наши претензии скромнее, -- только и выдавил из себя Жан-Пьер. -- За шесть дней двадцать тысяч франков. Незабываемые ощущения гарантированы. К тому же платить будет ваше правительство. Кофе? Жан-Пьер уселся по-турецки на песок и застыл с прямой как палка спиной. Нет, спасибо, он уже завтракал. Увы, отпущенные ему средства не беспредельны. Затем он принялся задавать ей вопросы по географии, проверяя ее компетентность, и неожиданно показал себя весьма подкованным. Наверное, прокорпел над картой всю ночь. Ветер сорвал с него каскетку, и я отправился за ней вдогонку. Было уже тепло, от песка шел жар, птички и коты дрались из-за оставленных людьми крошек. Какое-то время я не отрывал глаз от воздушного змея с трещоткой, парившего на нитке, которую сжимал в кулачке маленький мальчик. Малыш ревел, уставясь на кончики своих сандалий. Нескончаемый пляж с шеренгами людей, листавших "Вельт", "Монд", "Суар", "Матен", "Гуд морнинг", "Морген", не имел запаха и был совершенно тих. Ни рыбака с удочкой, ни паруса в море, ни скалы на берегу, ни радостного смеха -- гладь и безмолвие. Там, откуда я ушел, Валери отвечала на вопросы, глаза ее блестели, и она поднимала палец, как в школе. Я смотрел на нее и начинал забывать об уютных марсельских бухточках. Каскетку Жан-Пьера я принялся усердно отчищать от пыли, чтобы иметь какое-то занятие и не мешать им как следует познакомиться. Когда я наконец к ним подошел, они сошлись на "лендровере" за девятьсот дирхемов в неделю, не считая бензина. Жан-Пьер уже начинал понемногу расслабляться. Я позволил себе заметить, что со своей белой кожей северянина без каскетки он сожжет себе лицо. Валери тотчас схватила свой тюбик и, не спрашивая у него разрешения, намазала ему кремом лоб, щеки и нос. Я же подметил, как он украдкой поглядывает на то, что у нее под купальником, и это мне понравилось. А тут заверещал его телефон, он вскочил, подняв вокруг себя кучу песка, и отошел, чтобы сделать вызов. На сей раз он звонил не Клементине, так как я расслышал "господин директор", и сразу он перестал походить на маленького мальчика. Стал почти мужчиной, хотя и из тех, кто всегда не в своей тарелке. Ну да, на него возложена ответственность, он отдает себе в этом отчет, но незачем его в чем-то обвинять, ни его, ни выдворенного уроженца Марокко: им необходимы время и средства, чтобы выполнить взятую на себя миссию, твердил он, шлепая ногами по мелководью. Таким он мне очень нравился. Я был горд тем, что он пытается отбиться и защищает меня. Я даже обернулся к Валери, призывая ее в свидетели. Однако ее лицо не выражало особого воодушевления. -- Гнилой парень. Дырявая кастрюля. -- Дырявая что? -- переспросил я. -- Кастрюля. Я поглядел на Жан-Пьера, шлепавшего взад и вперед по кромке воды с подвернутыми штанинами, носками в одной руке и телефоном в другой. Он уже дал отбой и теперь снова пытался дозвониться до автоответчика своей Клементины, и могу дать голову на отсечение -- он снова превратился в сосунка. -- Ему надо бы влюбиться в тебя, -- сжав зубы, процедил я. -- Что ж, влюбиться так влюбиться! -- вздохнула она с чинной покорностью уроженки Бордо и потянулась. -- Ты не намажешь мне спину? Она перевернулась на живот и расстегнула лифчик. Я втер крем ей в спину, не отрывая глаз от Жан-Пьера. Волоча ноги по песку, тот печально слушал гудки автоответчика. -- Понимаю, он, наверное, кажется тебе странным... -- Нет. -- Да? А почему? -- "Все характерные особенности поведения, объективно наблюдаемые у гусей, потерявших своего партнера, -- зевая, прочитала она на память, -- в значительной мере проявляются среди людей, удрученных расставанием". Вдруг Жан-Пьер издал вопль, выпустил телефон из рук прямо в воду и прыжками помчался к нам, размахивая руками, словно ветряная мельница. -- Конрад Лоренц, "Агрессивность", глава одиннадцатая. -- закончила цитировать Валери, перевернувшись на бок и опершись на локоть. С багровым, искаженным от боли лицом он рухнул прямо на ее завтрак и задрал ногу. Потом грубо сорвал с Валери лифчик и обвязал его тугим жгутом вокруг лодыжки. Я только хмыкнул: мне-то казалось, что я подам им на блюдечке неспешную любовную историю, роман при свете костра у горного уступа, где они раскроют друг дружке свои разбитые сердца. -- А трусы мои тебе не нужны, господин Чурбан? -- закричала Валери, отбросив прочь полотенце, которым я хотел было прикрыть ее грудь. -- Морской дракон, -- запыхавшись, прохрипел Жан-Пьер. -- Такое со мной уже однажды было в Раматюэле. А я аллергик... Я... У меня в комнате есть телефон моего врача... И он боком заполз на купальный матрасик, его била дрожь. Да, в таком путешествии подобный тип -- отнюдь не подарок. Надув от ярости щеки, Валери вскочила на ноги, напялила свою тенниску и не слишком вежливо заметила мне: -- Как видишь, при прочих равных условиях мои гуси для меня предпочтительнее. И она бросилась по узенькой дорожке, тянувшейся вдоль пляжа за шеренгой эвкалиптов. Я уже начал было думать, что на том наше путешествие и закончится, когда она возвратилась с симпатичным парнем и тот мне помог дотащить нашего атташе до своего такси. -- Мне больно, -- стонал Жан-Пьер. -- Пустяки, обойдется, -- успокаивал я. На нашем пути курортники переставали играть в волейбол, и мне было стыдно нести, как мешок, по пляжу моего недотепу в костюме льва пустыни с лифчиком вокруг лодыжки. Я стыдился и переживал за него. -- Тебе сейчас везти в поликлинику, мисью, -- повторял шофер. -- Там тебе лечить. Я злился и на него тоже -- за его уродский выговор, оскорблявший мой родной язык. Я бы с удовольствием подрался с ним по-мужски, как араб с арабом, в моем положении это был бы единственный способ нормально пообщаться с кем бы то ни было, потому что мне все обрыдло, обрыдло, обрыдло. Жан-Пьера я бросил, как тюфяк, на сиденье старого "пежо", и он замычал в истерике: -- А... А мой телефон? -- Дерьмовая жизнь! -- подытожил я. Он снова принялся клацать зубами, а потом потерял сознание, уронив голову мне на плечо и трясясь в разъепанной четырестачетверке по всем ухабам проселочной дороги. Валери права: этот тип -- кастрюля, дырявая кастрюля. Она перегнулась через атташе и схватила меня за руку, так мы и доехали, пихая друг на дружку этого беднягу, которого мотало между нами. То, что она так же раздражена, как и я, меня немного успокоило, хотя мы не проронили ни слова. Меж нами действительно что-то происходило, хотя что именно, не могу сказать, но ничего подобного я раньше не испытывал. Ведь мы же встретились: она, после долгих лет бессмысленной зубрежки кончившая гидом, и я, потерявший годы и годы, ломая автомобили и скучая до слез по оставленной школе. Мы дополняли друг друга: два неудачника по бокам третьего -- атташе-смертельный-номер, которого хотелось отослать назад в его страну с письмецом для его жены. Но я не умею долго быть эгоистом, возможно, потому, что мне нечего защищать. Я выпустил руку Валери. Одновременно со мной она сжала пальцами коленку бредившего Жан-Пьера, которого мучили кошмары, и этот жест заставил меня полюбить ее еще сильнее. В конце концов именно чего-то подобного я от нее и добивался: чтобы она нянькалась с этим великовозрастным младенцем вместе со мной, чтобы мне удалось хоть ненадолго почувствовать себя отцом. Может, такие желания приходят из детства, не знаю, но и она тут сыграла не последнюю роль: я чувствовал, что и ей, и мне необходимо что-либо поосмысленнее передка, чтобы любить друг друга. Я взволнованно пялился на нее, как вдруг заметил, что нашего атташе раздуло. Да, такая аллергия -- отнюдь не шутка, его отек норовил заслонить нам обзор, и я отвел глаза (из осторожности, чтобы не прыснуть). Валери тоже, должно быть, вообразила, что он будет раздуваться и раздуваться, пока не раздавит нас о бока машины. Послышался какой-то сдавленный кроличий писк: она тоже пыталась подавить приступ смеха, и для моих ушей он прозвучал как сладкая музыка -- так хихикают подельщики. Вероятно, в подобную минуту я не имел права чувствовать себя счастливым, однако никогда не знаешь, где несчастье подкарауливает тебя самого, а потому счастье следует подбирать везде, где оно плохо лежит. Такова моя философия, и хорошо, что теперь есть кто-то еще, кто ее разделяет... Поликлиника оказалась новеньким зданием на холме и выглядела гораздо роскошнее, чем диспансер Святого Иосифа в Марселе-Северном. Доктор в безукоризненно белом халате принял от нас и погрузил пострадавшего на тележку, а затем возвратился, чтобы спросить наши имена и заполнить карточку. -- Это мой приятель, случайный попутчик. -- сказал я. -- А вы кем ему приходитесь? -- спросил он у Валери. -- Я владелица лифчика. Он поднял голову и проворчал, что жгут из ее бюстгальтера слишком затянут и пациент рисковал получить гангрену. Валери уточнила, что он, кроме всего прочего, аллергик, но ей неизвестны противопоказания. Ну, укол-то ему уже сделали, успокоил нас врач, а дальше будет видно. Он ушел, забыв прихватить заполненные нами бланки. Я шепнул Валери на ушко, что нахожу его странноватым; она заметила, что сейчас, слава Богу, не рамадан, а то в прошлом году ее отцу оперировали мочевой пузырь во время поста, и хирург потерял сознание, зашивая разрез. Чтобы немного отвлечься от дурных предчувствий, я спросил ее, чем занимается ее отец. Она отвечала, что он тоже врач, но бросил практику из-за пьянства. А теперь занимается садоводством. Нет, не для денег, а от отчаяния: после смерти жены │ мир для него перестал существовать. Меня охватила страшная грусть, так как на ум взбрело, что умри сейчас Жан-Пьер на своей каталке, земля не прекратит вращаться. Его Клементина станет вдовой, что гораздо престижнее развода, а лотарингская родня хоть и погрустит -- не без того, -- но они-то помнят семнадцатилетнего будущего писателя и совсем не знали атташе по гуманитарным проблемам, пентюха-неудачника с его чемоданчиком, радиотелефоном и бейсбольной каскеткой; вот он-то станет моим личным усопшим, я единственный, кто не устанет оплакивать его такого, какой он сейчас; но мне полезно было бы кого-нибудь оплакивать. На этого, по крайней мере, я очень рассчитывал, и после него осталась бы пустота, потому что он бы покинул меня не по своей воле. Через полчаса нам его вернули, уже не раздутого, победно семенящего и довольного, что аллергия побеждена, "между тем как тогда, в Раматюэле, не поверите, я бредил три дня подряд с температурой под сорок". Потом он попросил прощения за беспокойство и пожелал во что бы то ни стало подарить Валери новый купальный костюм, как я заподозрил, она начала ему нравиться, и потому я намеренно не стал выходить из такси, когда они делали покупки. Видимо, он даже огорчался, что я не разделяю его ликования, но мне требовалось какое-то время, чтобы избыть свою печаль: ведь всего полчаса назад я его почти что похоронил. ПУТЕВОЙ ЖУРНАЛ Жан-Пьер Шнейдер Агадир -- Иргиз (Марокко) Ясно,солнечно,25°С. Отъезд в 14 часов по дороге Р32, соединяющей Агадир с Варзазатом. Следуем вдоль реки Сус по равнине с роскошной растительностью; пастухи пасут свои стада под оливковыми деревьями и арганиями, причем длинные колючие шипы последних послужили причиной нашей первой задержки: прокол шины. Азиз взял на себя смену колеса. Пастухи в бурнусах сбежались к нам отовсюду. Я-то по наивности подумал было, что они предложат помощь. Увы, их единственным желанием оказалось что-нибудь выклянчить. Наша проводница помешала мне раскрыть кошелек, в качестве довода указав на их многочисленность. Заодно она обучила меня первому арабскому выражению -- "ашиб Алла", что значит: "Аллах подаст". Я повторяю это, постепенно совершенствуя свое произношение, так что новоприбывшие обслуживаются качественнее первых. Шучу, конечно, но картина вопиющая: нищета, обусловленная не столько жизненными обстоятельствами, сколько социальным рефлексом. Как всегда, виноват Запад. Везде, где сказывается его влияние, он окультуривает, создавая новые потребности. "Ашиб Алла"... Деликатность ритуала, привитого на почву отвратительной реальности. Вспоминается великолепная фраза Люсьена Гитри. Однажды, увидев сидящего у стены слепца, он дал маленькому сыну золотую монетку, чтобы положить нищему в шляпу, а потом спросил: "Саша, почему ты не улыбнулся этому человеку, когда творил милостыню?" -- "Но он же слепой, папа". А отец отвечает: "Конечно, милый, но вдруг это фальшивый слепой?" Азиз справился с колесом, и мы вновь трогаемся. Скорее бы покинуть эти равнины, слишком обкатанные туристами! Впрочем, я прекрасно отдаю себе отчет, что в этом путешествии с элементами инициации, приобщения моего спутника к жизни предков, важно буквально все. Жара вполне терпима. Азиз сидит впереди, я -- на заднем сиденье, под которым лежат канистры с бензином, и струйка воздуха из окна помогает кое-как справляться с дурнотой. Голова Азиза повернута к снежным вершинам Атласа, которые уже обозначились по левую руку. Угадываю, сколь напряженно и тревожно его ожидание; постараюсь выразить его в слове, но позже, когда все отстоится. Пока же делаю лишь некоторые заметки, веду бортовой журнал, который послужит доказательством подлинности нашего предприятия, и притом позволит мне избежать a posteriori подвохов памяти. Набрасываю эти строки около живописного водопада среди расположившихся на пикник немцев, чудовищно дисгармонирующих с экзотической красотой здешних мест. Олеандры. Финиковые пальмы. Опунции. Верблюды напрокат. По штабной карте-миллиметровке определил, что наша проводница сделала крюк в сорок километров, чтобы мы могли полюбоваться видом. Вечером или завтра намекнуть ей, что мы не имеем ничего общего с туризмом. Все прелести местного колорита, как бы хороши они ни были, не совпадающие с тем маршрутом, который избрал Азиз, вне нашего круга интересов. Мы без остановки пересекаем Тарудант и его базары, мимо мелькают бу-генвилии, проносятся крепостные стены XVIII века с аистиными гнездами. Мадемуазель д'Армере правильно поняла мое нетерпение. А точнее, непременное условие: я не открываю, я воспринимаю. Я подготавливаюсь. Тренируюсь. Сколько лет я уже не писал! Стиль. Позаботиться о стиле. P.S. Когда в Таливине нас остановил дорожный патруль, в ее паспорте я прочитал ее фамилию целиком: д'Армере де Вильнев. Я был знаком с одним Вильне-вом на подготовительных курсах в институт. Спросить при случае, не родственница ли она ему? Среда 26-го. Время то же. Провели ночь в "Клаб Караме", шикарном отеле Варзазата. Отвратительно. Кондиционеры, прислуга. На будущее -- требовать ночлега у коренных жителей, в крайнем случае, на местных постоялых дворах. И к тому же, черт подери, в наше снаряжение входят палатки! Будем разбивать лагерь! В нашей истории нет места для патентованной асептики международных отелей. Что до Варзазата -- ничего примечательного. Казармы иностранного легиона, за фасадом которых обрел приют паб в английском стиле. Американские автобусы еле плетутся по песку к глинобитной деревушке, где Орсон Уэллс снимал "Содом и Гоморру". Сувенирные сигары, "подлинные" кресла режиссера с его именной табличкой на спинке. Жалкая картина. Стараюсь восстановить утраченный контакт с Азизом. Он уклоняется, а я не понимаю его нового настроения. Казалось, он полностью разделял мой энтузиазм в аэропорту Рабата, когда мы закладывали основу моей будущей книги. Мне необходим его взгляд на страну, ведь именно ему предстоит стать в романе рассказчиком. Мои персональные реакции не имеют никакого значения, и я стараюсь не фетишизировать их. Но если собственные впечатления Азиза не подхватят мою эстафетную палочку, говорить будет не о чем и повествование сойдет на нет. Быть может, Азиза стесняет присутствие "третьего лишнего". Мне надо бы поговорить с Валери, но это тоже нелегко. Я чувствую: между нами воздвиглась какая-то стена, и здесь тоже дело в Азизе. Он уловил, что ее явственно притягивает ко мне -- конечно, она успешно сопротивляется своему чувству; впрочем, сделавшаяся инстинктивной холодность необходима для ее профессии: ей фатально приходится терпеть наскоки всякого самца, не вышедшего из возраста, в котором способны любить. Возможно ли, чтобы при его внешности, его двадцати годах, улыбке, крепких плечах Азиз приревновал меня к ней? Если именно так и есть, это было бы прискорбно для моего романа, но восхитительно для меня. Ведь мне уже тридцать три года, правда, без шести месяцев. Боже всемогущий! Что я сделал со своим талантом? Да, да, знаю. Но за кого мне сражаться? Я позабыл о женских взглядах с тех пор, как моя жена меня в упор не видит. Валери д'Армере де Вильне'в... Не стоит об этом. P.S. В том чувстве, что она демонстрирует по отношению ко мне, не заметно и тени сексуальности. Лишь взаимное притяжение людей одной культуры. Странно, что она так заблуждается относительно меня -- она, выходец из замкнутой касты бордоской знати, с непременной учебой в пансионе, воскресными хождениями к мессе, простынями с кружевами, занятиями на фортепьяно, уроками гольфа... Она отождествляет меня с собой, она судит обо мне по дипломатическим этикеткам моего чемодана; быть может, она принимает меня за кого-нибудь из боковой ветви Шнейдеров, входящих в политическую и индустриальную элиту Франции, владельцев "Крезо", тех, кого преподаватели истории именуют "Шнед-ры", чтобы блеснуть эрудицией перед учениками, так же как тогда, когда роняют "Брей", "Ласе" или "Тремуй", имея в виду благословенных обладателей имен, которые произносятся не так, как пишутся, и очаровывают всех прочих, воспитанных культурой готовой одежды. Меж тем как подлинный принц, наследник, последний представитель династии, живое продолжение традиции -- это как раз Азиз. Я же вышел оттуда, где читают "Юманите" по воскресеньям и почитают патрона в будни, покорно проживают раз и навсегда прочерченную жизнь: от калитки к заводу, а потом от проходной -- в кафе, где трогательно гордятся профессиональным братством, добротной работой -- всем, с чем я порвал. Однако и она бунтарка. Достаточно поглядеть на ее тонкие пряди, природой созданные для шиньона, грубо откромсанные кухонными ножницами, на кожу без грима, татуировку на руке, на чисто мужскую манеру чуть выпячивать подбородок, когда говорит по-арабски, резковатый голос. Непокоренная бунтарка... Она избрала себе в удел трудные тропы, высохшие русла рек, необозримые пространства. Я -- книги, свободу, умственный труд. И чего мы оба достигли? Никому не нужный атташе по связям с прессой. И рядом с ним -- глотающая пыль бродяжка, окруженная измочаленными туристами, фотографирующими прирученных туарегов, промышляющих торговлей открытками. Вчера вечером в ресторане, где на столиках лежали гротескные меню в твердой обложке с тарабарским тиснением, -- голубой лучик ее взгляда, протянутый к моим рукам. А у меня руки с короткими, квадратными пальцами человека, не причастного к иному труду, кроме физического. Из третьего поколения сталеваров. В них так трудно держать авторучку. И все же, и все же... Видела бы ты меня сейчас, Валери, на моем стуле из синтетического каучука, перед стаканом йогурта, в котором плавают мои пшеничные проростки, посреди горной террасы с видом на вершины Высокого Атласа, меня, который все пишет, пишет, не замечая красот природы -- до них ли мне теперь! Важны лишь руки, пытающиеся выразить, каков я есть. Я всегда прятал эти руки там, в Париже, на коктейлях в стенах Кэ-д'Орсэ1, на званых обедах, а вчера вечером, знаешь, я с гордостью выставлял их тебе на обозрение. Мы свернули с автострады Р32. Наконец-то! Куда ни глянь, никаких туристов -- настоящее приключение начинается. Несколько полуонемеченных берберов голосуют на дороге. Валери не останавливается. Через опущенное стекло я кричу им: "Ашиб Алла!" В нашем доме на колесах царит какое-то непередаваемое возбуждение. Охватившее всех единое чувство: наконец мы вступили на стезю, где поджидает неизведанное, действительно вышли на дорогу в Иргиз. Даже молчание Азиза обрело иной смысл: теперь оно нам сопутствует, как добрый ветер парусам. Словно улыбки Валери, посылаемые мне в зеркальце заднего обзора, светлые, дружеские, пронизанные терпеливым любопытством, -- словно эти улыбки поддерживают его силы. Я ошибался: он ко мне не ревнует (а я-то воображал!). Он почувствовал, что я неравнодушен к Валери и просто опасался отказа с ее стороны, который бы отравил атмосферу нашей экспедиции. Видя же, что Валери не занимает круговой обороны, он помягчел. И явно воображает себя в роли нашего крестного отца. Как, бишь, говаривали еще в лицее? Держать свечку, вспомнил. Азиз, факелоносец ты мой, готовь спички. Этот парень потрясает меня. Такая простота, деликатность его молчания, доброжелательность в мой адрес, зрелость младенца, взращенного древними камнями, наблюдавшего течение веков, не поколебавших устои души. Именно он придаст книге объемность мифа. Все будет выстроено вокруг него как главного персонажа, от лица которого я, быть может, смогу когда-нибудь писать, как от моего собственного, когда усвою его взгляд на мир и проникну в тайники его воображения. Странный он, Азиз. Склонный к провокации, чуждый религии, необразованный, не ведающий собственных традиций! Он протягивает мне руку, спасательную трость. Он провоцирует всякие случайности, которые сдобрят мою книгу. То, что со мной происходит, невероятно. Я видел в нем свою музу, а он оказался каким-то "дьяволом-хранителем", способным искушать и преобразовывать события и даже людей на своем пути, таким образом давая наполнение моей книге. Представляю, во что вылилось бы наше путешествие в джипе этого Омара, которого я тогда где-то выловил. Даже одной главы не вышло бы. Спасибо тебе, Азиз ("шокран" или более торжественно: "барака Алла фик". Буквально: "Да наделит тебя Аллах чудотворной силой".) В семнадцать часов во время остановки в великолепном цирке Джаффара (стада верблюдов, вековые кедры, можжевельник, непреодолимая громада заснеженного джебель Айаши ), воспользовавшись отсутствием Азиза, отлучившегося по нужде в ближайшие заросли дрока, я спросил Валери об иргизской легенде. Она несколько снисходительно подтвердила существование преданий о "заповедной долине", где сохранились доисторические растения и животные, но в ее речи меня удивил оттенок какого-то осуждения, словно ей хотелось заранее подвести подкоп под мой оскорбительный скептицизм, если я к таковому склонен (не является ли здесь, в Атласе, скептицизм "левой рукой" разума?2). Одним словом, у меня было такое чувство, словно я говорил об НЛО со специалистом из НАСА, который засыпал меня вырезками из досье: проверенные данные о скорости, показания радаров, материальные следы. Аналитическая точность перед лицом всего лишь допустимой гипотезы. (Notabene: перенести в книгу мои наблюдения на коллоквиуме "Пограничные области науки" в Пюи-Сен-Вен-сане, куда меня послало Управление книжной и рукописной продукции сопровождать того испанского физика, который утверждал, что обнаружил на молекулярном уровне доказательства внеземного происхождения некоей цивилизации Умнитов. По Лупиаку то был просто заговор КГБ для дискредитации европейских ученых. Я всегда оставался противником его версии. Объяснить почему. "Нет" всякому последовательному опровержению мечты. Уважать то, что превосходит наше понимание.) Так вот, Валери пичкала меня ссылками на данные палеонтологии: отпечатки ископаемых ящеров из Имин-Ифри (25 миллионов лет) и их громадные яйца, обнаруженные в неправдоподобном состоянии консервации. Места отправления неолитического культа в Тизин-Тиргиз, тысячи наскальных изображений из Тин-сулина и с берегов Дра, исполненных в технике гравюры резцом (10 000 лет)... Если ее послушать, Марокко изобилует граничащими с чудом следами древней жизни, местами, где на протяжении веков ничего не менялось, тайнами, не поддающимися расшифровке. Что до мест, подобных Иргизу, их сотни в недоступных ущельях Гора Айаши Высокого Атласа. А асфальтированная дорога, угрожающая равнине сероликих людей, -- магистраль СТ1808, предназначенная для обслуживания горнолыжной спортивной базы около горы Вавизагт (3770 метров), да, того самого отвратительного шрама на лице природы, той стройки, что мы только что миновали. Когда вернулся Азиз, она взяла его в свидетели. Он подтвердил ее слова. Она спросила, далеко ли мы от тех мест. Он встал в середине цирка, уперев руки в бока, и долго поворачивался в разные стороны, казалось, разыскивая в ослепительной белизне ледников самый удобный для преодоления перевал. Она быстро проговорила что-то по-арабски, он же ответил только долгим, очень серьезным покачиванием головы. Затем она посмотрела на меня. Она не захотела перевести, о чем его спрашивала. Обильный ужин вечером в тигремте, крашеном охрой доме-крепости с окнами, обведенными белой краской, отгоняющей злых духов (жнун). Мятный чай, харира (суп неопределенного свойства), таджина (тушеное мясо) с черносливом, кефта (фрикадельки), гигантских размеров стручки жгучего перца, который я съел, приняв за сладкий, и два литра воды, призванной затушить пожар, несмотря на предостерегающие восклицания Валери, опасавшейся бактерий. А мне на них плевать, для меня теперь единственная нечистая вещь, которую надобно избегать, -- моя левая рука. Тридцать два года минеральной воды "Эвиан" -- стоп. Я жить хочу. Я выбросил мои пшеничные проростки. Потом я отдалился от глинобитных хижин селения, чтобы справить малую нужду подальше от чужих глаз, и, потирая горящее горло, очутился среди коз и каменных дубов (проверить, те ли дубы). Там меня отыскала Валери. Мы сели на старые покрышки. Она взяла меня за руку. Пот, уже пропитавший мой пуловер, как по волшебству, высох. Она мне призналась, что Азиз никак не может найти вход в свою долину. Я успокоил ее, что время у нас еще есть. Что впервые в жизни мне так страшно хочется, чтобы время еще было. Она коснулась своими губами моих и подарила мне поцелуй, продлившийся добрых двадцать секунд. Потом она отпрянула, гордо вздернув подбородок, с непокорной прядкой на глазах, и спросила, лучше ли мне теперь. Я ответил, что лучше. Она прошептала, что ослабила действие перца и по сему случаю накидываться на нее бесполезно. Я глядел, как она удаляется к хижинам. Запечатлевал в памяти силуэт ее фигурки, тонкой и отчаянно юной, живой, недоступной. Как предложить свою любовь фее, которая смеется над вами? Да и занималась ли она когда-нибудь любовью? В ней есть нечто неизлечимо девственное: резковатое свободолюбие, мечтательная непреклонность, безотчетная меланхоличность. Быть может, именно об этом она и пыталась мне сказать. Я еще никогда никого не лишал невинности. Агнес, Агнес... Как далеки Юканж и ты, там, в моей комнатке, где я читал тебе мою рукопись и, опьяненный собственными фразами и тобой, моей единственной читательницей, целовал тебя на кровати, ласкал тебя, а ты говорила "нет", ты повторяла: "Читай еще". И я читал. Если нам придется, Валери, заниматься любовью и если для тебя это первый опыт, верь мне, я буду таким же девственным, как ты. Я вдруг почувствовал, что мне только пятнадцать. Однако должен заметить, что твой поцелуй ни в коей мере не прекратил жжения от перца. Я счастлив. Так ли? Посмотрим. Первая ночь под открытым небом. Я ненароком порвал желтую палатку, желая обрезать слишком длинную веревку. Валери ставит зеленую и обосновывается там. И тотчас тушит свою газовую лампу. В час ночи -- ужасная буря, прямо-таки дантовской мощи. Азиз и я, промокшие до костей, укрываемся "в лендровере". Через десять минут неизвестно откуда обрушивается грязевой поток и уносит покинутую нами палатку. Мы бросаемся к той, где Валери, хлопаем по полотну, отдергиваем застежку "молнию". Она полусонным голосом обругивает нас и посылает куда подальше. В трех метрах от нее, спящей, бушует поток. Мы колеблемся, решая, не вытащить ли ее силой, а затем по очереди дежурим, наблюдая за палаткой через лобовое стекло, до самого конца грозы. Семь часов утра. Похолодало на пятнадцать градусов. Накинувшая пуловер Валери только что выбралась из палатки. Я зажигаю фары, чтобы она видела, куда ступает, и выхожу из машины, неся ей термос. Она бросает рассеянный взгляд в огромную выбоину, проделанную ночным потоком, и роняет фразу, которую я никогда не забуду: "Те, кто не любит жизнь, знают, когда им помирать. Я ничем не рисковала". Она делает пипи за палаткой и возвращается в нее досыпать. Встает заря, небо, как и вчера, кристально ясное, с мерцающими звездами. Я закрываю термос и возвращаюсь в машину, где продолжаю писать, положив блокнот на руль. Азиз, привалившийся в своем спальнике к дверце, хмуро бормочет, что мне бы лучше потушить свет, а то сядет аккумулятор. Он вновь засыпает. Высоко в небе над нами кружит орел. Перечитываю фразу, произнесенную Валери. Она станет гвоздем моей книги. Моей книги. Уже не знаю, что в ней будет. Мне наплевать на Иргиз, на серо-ликих людей, на Кэ-д'Орсэ, мою миссию, на водворение Азиза на его родину, поскольку он может позаботиться обо всем этом и сам. Валери, Валери, Валери. Ах, как... Откладываю авторучку, чтобы докончить фразу в мечтах. Воскресенье 29-го. Ослепительное солнце, 20°С. Не знаю, с чего начать. Моя жизнь перевернулась. Вчера вечером я не вел записей. Не мог. Чудесный, погибельный, несказанный... Для чего служит прилагательное? В субботу утром, без десяти восемь, подошла Валери и постучала в мою дверцу. Просыпаюсь, открываю. Она вытаскивает меня из "лендровера" и тянет к обрыву. Взгляду открывается пустыня в цвету. Палево-фиолетовые, желтые, голубые пятна, мерцая, проступают на растрескавшейся земле. Не сдержав восхищения, я сжимаю ее в объятиях, но в ответ слышу, что она, собственно, здесь ни при чем: это всего лишь явление природы. Редкое, но вполне естественное. Как любовь. В Атласе семена растений могут годы дожидаться благоприятного дождя, который позволит им прорасти, и тогда они взрывообразно распускаются и расцветают -- все разом, под первыми лучами солнца. Я кладу голову ей на плечо. Она рукой легонько притягивает меня к себе. Мгновение полноты существования, абсолюта, уверенности -- фразы закруглю потом. Слова отказываются повиноваться. Лирики я опасаюсь не меньше банальности. Хотелось бы посылать ей письма и ждать ответа, но я в своей жизни потерял столько возможностей! И вот я хватаю ее за руку и бегом тяну к маленькому озерцу, около которого мы остановились на ночлег, чтобы вместе с ней броситься в воду, распугивая розовых фламинго, прижать ее к груди и рухнуть в сияющую рябь. Она кричит: "Нет, не здесь, осторожно!" И произносит какое-то имя, но оно ничего мне не говорит, что-то вроде Билли: может быть, это человек, которого она любила, или который здесь утонул, но какая разница?1 Ничего, кроме ее тела, не существует во всплесках взбаламученной нами блестящей грязи. Мир принадлежит только нам -- полное безлюдье, если не считать Азиза, который где-то готовит для нас кофе. Я опрокидываю ее в жидкую тину, сбрасываю с себя одежду, словно какой-нибудь красавец, она вздыхает и прямо на этом ложе, проваливающемся под нами, отдается мне. Надо описать то, что произошло потом; но я все еще под впечатлением шока. Да, знаю, я был неловок, груб, но меня так переполняло желание, мне это так было необходимо, что она с каким-то фатализмом впустила меня в себя. Когда я обна- На самом деле она сказала "бильгарциоз". Кишечное заболевание, вызываемое червями-трематодами, переносчиками которых являются водяные моллюски, способные передавать их и человеку. Она мне после все объяснила. (Прим.Жан-Пьера.) ружил, что получил удовольствие только сам, я тихо, с комом, подкатившимся к горлу, пробормотал: "Ашиб Алла", словно нищему, которому не смог подать. У нее хватило снисходительности улыбнуться. "Я люблю тебя". (Это я говорю). Отвечает: "Да нет". Вот увидишь, когда из этого выйдет книга. Помогая тебе подняться, я спросил в сомнении (однако, если уже выглядишь смешным, можно себе позволить и наивность), первый ли я у тебя. Ты отозвалась надменно, но, возможно, только из целомудрия или гордости: "В воде -- да!" Мы отошли от озера, и фламинго за нашей спиной зашевелились, возвращаясь на прежнее место. Не оглянувшись, ты кинулась в свою палатку. Я пошел искать Азиза, который отошел к полупересохшей речке и развлекался, бросая гальку так, чтобы она прыгала по воде. Думаю, он нас видел. Он плакал. Встав около него так, чтобы солнце не жгло ему голову, я принес ему мои извинения. Он отвечал, что плачет не из-за нас, а из-за воды. Из-за любви в воде. Поскольку я напрасно старался понять, что он имеет в виду, он начал говорить о поляне подземного леса в жерле потухшего вулкана, где благодаря свету, проникавшему сверху, росли платаны и зонтичные пальмы. Маленькие лошади давно утраченной наверху породы паслись у горячего источника, в котором, напевая, купалась среди кувшинок Лила, его возлюбленная, дочь короля Иргиза, который никогда бы не выдал ее за простого жаворонка (sic!), вот почему он добровольно отправился в Марсель на поиски господина Жироди, и потому-то он теперь в отчаянии, так как возвращается с пустыми руками. Он добавил, что не говорил мне этого раньше, но теперь проход к долине закрыт для него потому, что его левая рука стала нечистой от взглядов других людей. Пытаюсь набросать все по памяти, в общих чертах; это зрелище -- молодой парень, насквозь пропитанный солнцем, оплакивающий свое фантастическое видение, -- оставляет меня совершенно ледяным. Я вдруг начисто потерял интерес к его истории. Потому что начинается моя собственная. Он теперь может неделями водить нас вокруг своей горы -- я влюблен и вполне располагаю временем. Неужели всегда влюбленные так быстро становятся эгоистами? Я посмотрел на часы. Мне хотелось удержать в памяти, что в эту субботу утром, в девять сорок пять утра, я все простил Клементине. А что я должен ей простить? То, что ей полюбилась "Лотарингия" -- моя рукопись, которую я в один прекрасный день прочел ей в ресторанчике? То, что на обедах для студентов в доме ее матери меня просили на десерт почитать несколько страниц оттуда "для возбуждения аппетита"? Нас убила боязнь показаться смешными. По крайней мере, меня. Она-то, во всяком случае, не бедна. И с художником жить легче. Достаточно десяти секунд, чтобы все уразуметь: взглянешь на стенку, и готово -- художник не так мешает удобно жить, как писатель. А потом, Лупиак действительно пишет красивые картины. Перед завтраком романтическая прогулка в одиночестве, в мыслях о Ней, о Ней, совершенно новой, о Валери д'Армере де Вильнев. Сладость моя, моя сирена. Я бродил вдоль русла. Боли в желудке. Думаю, что психосоматического свойства. Азиз достал нам мулов, чтобы попытаться пройти по южному склону горы: по его уверениям, он припоминает, что проход находится там. Я позволяю ему делать все что угодно. Желудочное расстройство. Валери занимается обычными делами, чертит маршруты по карте, манипулирует циркулем и компасом, чтобы восполнить недостаток знаний нашего сероли-кого человека. Как кажется, ее отнюдь не стесняют мои маленькие проблемы. "Я кое-что понимаю в подобных болезнях", -- заметила она. Со своей стороны она предупредила меня: нежности, клятвы, разглагольствования о нашем будущем -- все, что я горю желанием ей предложить, она отвергает сразу. Что до новых занятий любовью, она бы предложила мне сначала принять лекарства, которые она отыскала в моей походной аптечке. Меня несколько беспокоит, что они все попорчены. Она щупает мне лоб, сжимает запястье и, сосчитав пульс, отвечает: дескать, неизвестно что больше испорчено -- они или я. Надеюсь, это шутка. Ее диагноз -- амебная инфекция. Вода, в которой мы познали друг друга? Нет, та, которой я запивал жгучий перец. Предпочитаю последнее. Азиз на своем муле возвращается под вечер. Он заявляет, что проход должен находиться на южном склоне. Видя, что я весь дрожу в своем спальнике, он спрашивает Валери, что у меня еще. Она отвечает ему по-арабски. Он отворачивается и вздыхает. Мне не переводят. Понедельник Пасмурно, 39,4°С. Отказался спуститься вниз и обратиться к врачу в Табанте. У меня лихорадка, ну и черт с ней; она вот-вот прекратится, и мы пройдем перевал. Никогда больше я не поверну назад. Роман будет называться "Путь в один конец". Желудок терзают приступы резкой боли, иногда у меня бывают странные помутнения сознания, отнюдь не неприятные. Они куда-то меня уносят. Я в уме своем к чему-то приближаюсь. Что-то важное, отступающее в туман под действием аспирина, но я еще вернусь и найду. Слишком устал, чтобы записывать свои сны. Слова без всякого порядка, в надежде, что они напомнят об образах: Генрих IV -- Ливан -- рогалики -- лилии -- кекс. Нога после укуса морского дракона снова начала пухнуть, и Азиз поддерживает меня, когда приходится встать и пройтись, чтобы сняться с лагеря. Продолжаем огибать горную цепь. Тропу он все еще не нашел. Подождать ночи с Ней под пологом одной палатки. Вновь обрести Агнес, слова, которые я для нее извлекаю из своей тетрадки. Агнес замужем, дети, просьба быть крестным отцом. Отказ, почему? Все так плохо. Все эти потерянные, испорченные годы. Во имя чего? Стыд. Стыд за то, что я сотворил. Перрон Восточного вокзала. Нет. Пока не надо слов. Еще не время. Забыть. Четверг? Ветрено, солнечно. Жар спал. Остаюсь в палатке, пока они исследуют подходы. Воскресная поездка в Бриер. Маленький домик с разными полустертыми декоративными обманками, которые папа подновлял во время отпуска вместе с бригадой заводских приятелей. Отпуск по очереди: стены общие, а внутренность по вкусу каждого; дом, где все менялось... Лето в Вогезах. Мой первый уик-энд с Агнес, первый раз она сказала "да". Наедине с ней. И папой. "Ты несовершеннолетний, Жан-Пьер, я поеду". Ночь он проспал в своей "симке", под нашими окнами. Ради мамы. Она возложила на него особую миссию, но он нам оставил ночь. Нашу ночь, во время которой мы ничего не сделали. Я тебя люблю, папа. Я никогда тебе не говорил, только писал и никогда не осмеливался заставить тебя это произнести. Та-ри-ри-и, та-ра-ра-а,та-ра-та-та! -- в восемь часов утра, чтобы мы успели привести себя в приличный вид; а затем он принес нам рогалики. Клянусь, мне не было стыдно за тебя. В своей голубой рабочей робе, клетчатой кепке и с отяжелевшим лицом, испачканным известкой, ты уже два часа как возился, поправляя запор в двери погреба. "Как дела, голубки, вы, надеюсь, были благоразумны?" С этакой веселенькой беспечностью. Нет, в тот раз я за тебя не стыдился. Только за себя. И ненавидел Агнес, отказавшуюся отдать мне свое тело. Теперь она отвернулась от отца, поджав губки и уставясь в стену, обернув простыню вокруг груди, которая даже не была обнажена. Мой единственный уик-энд с девушкой. До Кле. Никогда больше у меня не было рогаликов по утрам с кусочками штукатурки. Тогда я на тебя так обиделся, папа. Обвинять тебя было так легко. А ты даже не знал, что существуешь в моей книжке. Что там -- твоя жизнь. И для меня ты более нигде, кроме как на бумаге, не существуешь. Не желаю знать, как ты выпиваешь, стареешь, играешь на трубе и похрапываешь за столом. Жизнь, сожженная в доменной печи, к которой ты относился с таким почтением. Печь была твоей гордостью. Прости, папа. Прости за все, что было потом. Прости за вокзал. Мне плохо. Вечер, числа не помню. Жар возобновился. Валери ухаживает за мной. Написанное не перечитывал. Хочу освободиться, чтобы это отпустило меня. День моего стыда. Двойного стыда. Я поступил на службу. Кэ-д'Орсэ. Телексная служба. Функционер. Дипломат. НАКОНЕЦ я мог хоть что-нибудь им доказать, я кем-то стал, а значит, я уехал не зря. Я послал им билеты на поезд. Собирался отпраздновать с ними. В "Охотничьем рожке", памятном для папы ресторанчике, единственном его воспоминании о Париже, о его ночи в столице, в 39-м, перед отправкой на фронт. Приехал поездом, уехал так же, затем четыре года плена и снова на поезде назад, вес -- тридцать шесть кило. А теперь я их ждал на вокзале. Ради примирения. На сей раз это был поезд счастья. "Мой сын преуспел в жизни". Пробки, столкновение, полицейский протокол -- и я опоздал на полчаса. Когда я их обоих увидел, растолстевших, раскрасневшихся, напяливших свои воскресные костюмы: он -- клетчатую куртку, она -- меховое манто соседки, уже послужившее ей в день женитьбы моего брата, я не выдержал. Чемодан из желтого екая, сумочка, купленная на дешевой распродаже, с домашним пирогом внутри. Ее кексом. Я не мог сделать ни шага. Был на грани срыва, боялся их гнева... Невозможно подойти к ним. Попросить у них прощения... Чтобы простили за опоздание, за то, что еще живу и не даю о себе знать, что влюбился в парижанку. Они кричали друг на дружку, призывая в свидетели вокзального служителя, только пожимавшего плечами. Я не двигался с места. Старался не дышать. Глядел на свое отражение в витрине табачного киоска. Костюм-тройка, круглые очки. Это я? Этот тип из бюро, униформист из министерства, выпотрошенный мечтатель, персонаж Магритта? Я, писатель, влюбленный в нервалевском духе, певец Лотарингии, посвятивший рукопись Бернару Лавилье, тоже выходцу из семьи сталеваров, нашему герою, бунтарю, признанному воителю, чьи яростные призывы передавались на ушко, чтобы начальство не услышало? Чем же я стал? Вешалкой для собственного костюма. Я не двинулся с места, не позвал, глядел, как, волоча чемодан, они перебирались на другую платформу, чтобы снова сесть в поезд и уехать назад. Папа орал и ругался. Мама утирала слезы. Пирог вывалился из сумки. Я не двигался. Двойной стыд. За то, чем они остались и чем стал я, не пожелавший на них походить. Когда поезд на Мец, поблескивая красными огоньками, исчез вдали, я подобрал кекс. И сохранил его, так и не осмелившись съесть. Он до сих пор лежит на бульваре Малерб в моем шкафу. Если только Кле его не выбросила. Рука слишком дрожит. Я все сказал. Я смогу их любить, только когда они умрут. А если мне выпадет первому? Тогда вечером я позвонил в Юканж. Очень расстроен, что не повстречались, нахожусь в Ливане с экстренной миссией, посылал к вам моего секретаря, который, по всей видимости, с вами разминулся, действительно, очень расстроен, что так получилось, сам приеду к Новому году. Хватит, Жан-Пьер. Твой отец все понимает: ты нас стыдишься. Незачем было все это ему устраивать. Оставь нас в покое, знаешь, так будет лучше; живи своей жизнью. Моей жизнью. Сделайте так, чтобы меня прочли. Вот уже три дня, как он больше не строчит в своем блокноте. Правая нога у него снова распухла там, где его укусил морской дракончик, и ему не удается зашнуровать ботинок. Ему частенько становится худо от аллергии и от пряных сладостей, которые он продолжает поглощать, знакомясь с местным колоритом. Его лицо -- огромный солнечный ожог, и при всем том остается бледным. Он потерял килограммов пять. Но, может быть, это от любви. Я завел привычку ночью спать в "лендровере", чтобы оставить им на двоих палатку. Валери не рассказывает мне, что между ними происходит, и я отворачиваюсь, когда лампа "молния" начинает рисовать их силуэты на ткани палатки. Впрочем, мы и так почти не говорим друг с другом. Просто смотрим друг на друга, крутим баранку, разбиваем лагерь. И я остаюсь наедине с багровыми восходами над каменной пустыней и оранжевыми восходами над снежными вершинами, лежу, уперев ноги в приборный щиток, в самом полном молчании, какое только может быть, его два раза в день прерывает только дизель шикарного рейсового микроавтобуса, пылящего где-то внизу со скоростью сто километров в час, -- это катаются по пустыне туристы класса "люкс". Однажды утром на берегу водопада, бившего в черные скалы, я, как обычно, глядел на восход солнца, сравнивая его с предыдущим, когда увидел в зеркальце заднего обзора, что Валери вышла из палатки. Она подошла к воде, завернувшись в шаль, с ногами, голыми от нулевой отметки и ниже. Тут никакой бравады, просто полное равнодушие. Холод от камней производил на нее не большее впечатление, чем прикосновение мужчины. Она наклонилась попить, потом потянулась, взглянула на горы, пожала плечами и вернулась к палатке. Разглядев через лобовое стекло, что я не сплю, она сделала небольшой крюк. Открыла дверцу, и когда та заскрежетала, прижала палец к губам, словно урезонивая ее. Мне хотелось с ней заговорить, хотя бы просто поздороваться. Она со вздохом оглядела меня, немного склонив голову набок. Казалось, она спрашивает себя, что я тут делаю и зачем ей вздумалось согласиться на наше предложение, а кроме того -- действительно ли наше присутствие так уж необходимо хотя бы для вот этого восхода солнца. -- Красивые тут краски, -- произнес я, потому что мне стало очень больно от такого ее взгляда. Она дорасстегнула мои штаны, у которых я на ночь расстегнул первую пуговицу, и потерлась своей щекой о мою с такой нежностью, какой я за ней никогда не замечал, словно хотела поднабраться у меня умиротворения перед тем, как лечь спать. А затем стала ласкать одними губами, долго, пока солнце совсем не вышло из-за гор и не высветило разноцветные круги на ветровом стекле. Похоже было на знак надежды перед концом света, на какое-то желание, еще не ведающее, что оно напрасно, на счастье, родившееся, чтобы сразу умереть. Она проглотила меня целиком, даже не посмотрев мне в глаза, а потом закрыла дверь и вернулась в палатку; может быть, так она набиралась сил, чтобы доигрывать комедию любви перед Жан-Пьером. Я был не слишком уверен, действительно ли хочу того, что выбрал, но возвращаться вспять было слишком поздно. Каждое утро Валери составляла нам маршрут, отдалявший нас от цивилизации, -- единственный способ достигнуть Иргиза. Чем выше мы поднимались, преодолевая перевалы и спускаясь в ущелья по десять раз в день, тем теснее становились границы нашего жилья и мы крепче жались друг к другу в машине, все трое -- на переднем сиденье, закутанные в одеяла, поскольку обогрев перестал действовать с тех пор, как Жан-Пьер решил его отрегулировать. Открыв капот, с английским ключом в руках и отверткой в зубах, он утверждал, что еще лет в двенадцать у себя в Лотарингии умел разбирать карбюраторы. Потом начинал кашлять, и пока он выплевывал куски легких, мне приходилось искать отвертку, которую он ронял в мотор. Он все чаще заговаривал с нами о Лотарингии, как если бы то, что он сжег мосты, соединявшие его с жизнью в Париже, открывало дорогу в детство, к самому началу пути. Огибая обрывы, пересекая русла рек, подскакивая на ухабах, мы слышали рев доменных печей, воздуходувок, заводские гудки, видели, как течет из ковша ручеек раскаленного чугуна, и ощущали, как закаляется людская дружба при тысяче пятистах градусах выше нуля. Возникал целый неведомый мир, начинавшийся за калиткой его садика. Маленький домик, стиснутый другими, в точности на него похожими, где все просыпались в одно время и торопились навстречу одинаковому будущему, та же школа, одна на всех безработица. И всякие праздные недоумки, терпеливо поджидающие, пока закроется завод, разъедутся люди и замрет жизнь, чтобы прийти в опустевший городок и обосноваться. Жан-Пьер твердил, что французское правительство обрекло Лотарингию на гибель, чтобы не дать умереть Руру. А я уже не знал, в какой мечте мы пустили корни, куда едем теперь: то ли к воображаемой долине, то ли к заводику, дымящему в далеком прошлом. Валери сидела за рулем, слушая все с полным безразличием, -- наш проводник днем, любовница ночью, уверенная в своем маршруте, который не вел никуда. А потом случилась авария. На высоте двух тысяч метров, среди ветра, заносившего нас то песком, то снегом, мы три часа пытались починить мотор, но все разобранные части тотчас покрывались песком, а мы так и не могли понять, что стряслось. Жан-Пьер, видно, позабыл, что я разбираюсь в радиоприемниках, а не в моторах, Валери же возилась с радиопередатчиком и посылала сигналы бедствия в пустоту. Попробовали поставить палатку, но ее сорвало. Консервы были в целости, но консервный нож испарился. Судьба и впрямь ополчилась на нас: Жан-Пьер, в жару и бронхитном кашле, с раздувшейся от воспаления ногой, обнаружил "счастливые предвестия" того, что мы приближаемся к Иргизу. Он уже слышал грохот плавильни, а стихии разбушевались потому, что сероликие люди спустили их с цепи, чтобы подать нам знак. Мне показалось, что он сходит с ума, но все было гораздо хуже: он впал в детство. Валери он называл Агнес, она его не поправляла, и я понял, что она знала почему. Мы его уложили на заднее сиденье, накрыв всеми одеялами, какие у нас были. Когда его грезы превратились в настоящий сон, она мне сказала, что пора кончать: доигрались. Как только буря утихнет, мы спустимся к Бу-Гемесу, там дважды в сутки проходит рейсовый автобус. Я возразил, что мы не можем возвратиться, не найдя Иргиз. Она закричала, мол, я сдвинулся: Жан-Пьер болен, и ему необходима "санитарная репатриация". Я отвечал, что во Франции его никто не ждет, его жизнь решается здесь, и нам надо доиграть все до конца, показав ему Иргиз, чтобы он мог докончить книгу. Она более не произнесла ни слова. Я запахнулся в куртку и привалился к дверце, дожидаясь, пока снежная буря перейдет в настоящую ночь. Утром прояснилось, а Валери исчезла. Я бродил вдоль известнякового уступа, позволяя комьям льда, ломавшимся у меня под ногами, падать вниз, в ущелье, откуда донесся рокот мотора, затем скрежет тормозов: наверное, автобус подобрал нашего гида и устремился дальше. Она дала нам то, чего мы от нее ждали; теперь она была для нас бесполезна. Так что все шло к лучшему. Когда я обернулся, Жан-Пьер куда-то шел напрямик по глубокому снегу, и его распухшая нога, казалось, больше не мешала ему. Я догнал его. Его глаза блестели от лихорадки, и взгляд скользил мимо меня. Он ткнул вперед пальцем: -- Это там. Он шел к какой-то расщелине и улыбался. В нескольких метрах от нее он споткнулся, упал и уже не смог подняться. Я помог ему. Он дрожал всем телом, но, как мне показалось, не от холода, а от счастья. -- А ведь сегодня воскресенье! -Да. - Работают, Азиз... Все семь дней в неделю! Восемь плавок в сутки... Самый чистый металл в мире... Такой чистый потому, что его обрабатывают с особой точностью по десятку разных параметров. Электроплавка -- это же курам на смех... Посмотри. Никогда железный лом, плавленный в электропечи, не заменит наших домен. Пойдем. Я обнял его за плечи и поддерживал до самого входа в его плавильню, где в самой глубине, под лучами света, лившегося через какой-то проем, я приметил платаны и зонтичные пальмы Иргиза с доисторическими лошадками, сгрудившимися у источника, где пела, купаясь, женщина. -- Ты ее слышишь, Жан-Пьер? -Да. Каждый видел свою женщину, но слушали мы одну и ту же песнь. Холод снега под ногами и ослепительное солнце над головой объединили нас у входа в расщелину. -- Красиво, -- сказал я. -- Да. Я никогда не должен был отсюда уезжать. -- Конечно. Но ведь ты наконец вернулся. Он прошептал "спасибо" и тихо соскользнул в снег с улыбкой, остановившейся на губах. Я отнес его к машине. Вынул у него из кармана блокнот. Тот слегка намок, и я оставил его просушиться на капоте. Из его портфельчика я вытащил разные бумажки, начало романа, которое он записывал на моем досье, а также большую черновую тетрадь с надписью "Лотарингия", где страниц сто были исписаны детским почерком. Все это я заткнул себе за пазуху, между тенниской и рубашкой. Потом камнем выставил донышко коробки с тунцом, съел все, что в ней было, выпив и масло, чтобы придать себе сил, взвалил на плечи маленькое тело, такое легкое, что его груз ощущало только мое сердце, и пошел вниз по тропе. Я останавливался каждые десять минут, чтобы поговорить с ним, так как подозревал, что он все еще со мной, вокруг меня -- своей душой или грезами, не знаю, как выразить... Но его присутствие я ощущал. Какую-то дружескую теплоту, которая толкала меня: иди вперед, ты прав, ты все делал правильно, продолжай; какая-то аллергия на жизнь постепенно оторвала меня от моего тела, как от почвы, чтобы вознести к прошлым мечтам. Продолжай, Азиз, иди до конца, заверши мою историю, а я буду тебя вести. Ты был прав: я был твоим приятелем-попутчиком. Через несколько часов навстречу мне выскочил большой старый американский "универсал". Оттуда вывалилась Валери и завопила: -- Вот видишь! Я не возражал. Дремавший в машине ее отец открыл глаза и вышел, чтобы нам помочь. Это была какая-то оплывшая, бесформенная гора в синем теплом комбинезоне, застегнутом доверху: складки морщинистого, как Атлас, лица подрагивали при каждом движении, в них угадывались горные ущелья под бровями-ледниками. Его руки дрожали от пьянства, голова выставлена вперед, и можно было подумать, что ноги ее догоняют. Хорошо поставленный голос поражал глубиной и мрачностью. -- Осторожнее, мои лилии! Мы сгребли в один угол поддоны с цветами в кузове, превращенном в оранжерею на колесах, чтобы укрыть там затвердевшее тельце моего гуманитарного атташе под листвой чего-то, напоминавшего дикий виноград. Опуская заднюю дверцу, он оперся на мое плечо и произнес голосом видавшего виды человека. -- Я всем этим займусь. Тебя высажу в Табанте. Автобус на Варзазат отправляется между двумя и четырьмя. Тебя никто не видел, тела не найдут, пройдет несколько недель до какого бы то ни было расследования. Деньги у тебя есть? Я ответил, что у меня осталось пятнадцать тысяч франков из средств нашей миссии, но своего атташе я не покину. -- Послушай, старина, моего совета: растворись в пейзаже и дай о себе забыть. Ты меня понял? -- Делай то, что советует папа, -- прошептала Валери. -- Я хочу доставить его домой. Они переглянулись. Вид у Валери был раздосадованный, но она не проявляла никакого удивления. С металлическим стуком кулак ее отца опустился на капот. -- Ты смываешься или нет?! Этот вопль лишил его равновесия, он попытался удержаться, ухватившись за радиоантенну, по губам потекла струйка слюны. Со всеми предосторожностями антиквара Валери усадила его, подогнув ему ноги и предусмотрительно положив руку ему на затылок, чтобы он не ударился о край кузова. Он позволил ей привести его в надлежащий вид, тотчас успокоившись и широко улыбнувшись, так что глаза совершенно исчезли в складках кожи. Валери захлопнула дверцу и обернулась ко мне. Прежде чем я успел раскрыть рот, она выпалила очень резко: -- Потрясающий человек! Здесь он творил гениальные вещи -- я запрещаю тебе его судить. Никогда не знаешь, чем станешь. И здесь не его вина. Я сказал, что понимаю. Она подхватила меня под руку и отвела подальше от машины. Она плакала. Мне бы так хотелось, чтобы она говорила еще, а я бы ее слушал, а потом увез бы с нами во Францию, но я чувствовал, что это совершенно невозможно. -- Что мы наделали, Азиз. Что мы наделали... Я прошептал, что она не сделала ничего плохого и не обязана мне помогать. -- И как же ты намерен выпутаться в одиночку, посреди этих гор? Я позволил молчанию отвечать за меня. -- Ты хочешь отвезти его в Марсель? -- Нет. В Париж. Она со мной согласилась. Ветер трепал ее прямые пряди, в очки набился песок, и они едва не падали с носа, а мне так хотелось, чтобы она пожалела Жан-Пьера. Или влюбилась в меня, что одно и то же. И я тихо произнес: -- Знаешь, он тебя любил. -- Знаю. Под другим именем, но какая разница. -- Агнес? -- Агнес. -- Он говорил тебе о Клементине? -- Вначале да. Немного. А потом совсем перестал. -- Тебе было с ним приятно? -- А это тебя не касается. Ответ как ответ. Похоже на "да". Она спросила: -- Кто такая Агнес? Я заметил, что это ее не касается, лишь бы не признаваться, что не знаю сам. Вдвоем мы сделались памятью Жан-Пьера, и все, что могли бы скрыть друг от друга, превращалось в способ еще немного продлить его жизнь, сделать ее полнее. Она осведомилась, был ли он католиком или кем-нибудь еще -- чтобы помолиться за него. Я подумал вслух, что однажды мы, она и я, вновь найдем друг друга и займемся любовью, и это будет нашей молитвой. Она ничего не ответила, мы протянули друг другу руки и не разнимали их до самой машины. -- Может, отправим его через "Эроп ассистенс"? -- предложил ее отец, наблюдавший за нами, опустив стекло. В руках он держал термос, из которого только что отпил, и теперь ему дышалось получше. На всякий случай я напомнил, что имею охранную грамоту короля. -- Давай-ка ее сюда. Я отдал ему бумаги о моем выдворении в рамках гуманитарной акции. Он снова поднял стекло, чтобы их спокойно изучить. Валери поблагодарила меня. Она сказала, что ему необходимо иногда почувствовать себя нужным, изредка возвращаться в тот мир, из которого он ушел. Я не стал задавать лишних вопросов. Откуда люди приходят и кто они на самом деле -- не моя забота, разве что им самим хочется о чем-нибудь этаком поговорить. Валери и ее отец -- это совсем другая история, в которой мне нет места, где я ничем не могу помочь. Когда он открыл дверцу, я заверил его, что очень благодарен за помощь. Он же приказал сесть в машину и заткнуться, добавив, чтобы все стало понятно: он никогда никому не позволит умыкнуть у него дочь. В некотором смысле все было именно так, и я не отозвался на грустный взгляд Валери, обернувшейся ко мне, чтобы понять, уразумел ли я, что, собственно, мне было сказано. Поглядел бы кто на нас: за рулем она, рядом ее папаша, за окнами расплывчатые скалы, нечеткие от тряски по ухабам, а сзади я, пассажир в цветах, при каждом толчке придерживающий за ноги своего закоченевшего друга, -- странная картинка жизни. Тут, пока мои пальцы немели, вцепившись в заледеневший носок, меня одолела совершенно сумасшедшая надежда: а вдруг бы Валери забеременела от Жан-Пьера, и тогда они оба, она и ее папаша, воспитывали бы сироту, рассказывая ему о потрясающем отце, обнаружившем долину сероликих людей. Валери перехватила мой взгляд в зеркальце и улыбнулась, не понимая чему, но видно было, что я внушаю ей доверие. Приехав в Марракеш, мы направились в какое-то административное заведение, где доктор д'Армере заполнил свидетельство о смерти и множество бланков по-арабски. Пока выполнялись эти формальности, я наблюдал, с какой гордостью Валери глядела на все, что проделывал ее родитель, и сам был горд за него. Поступь прямая и решительная, подбородок -- вперед... Он подошел ко мне, протягивая бумаги, и объявил: -- Инфаркт. Я поблагодарил. Привычным жестом он отмел мои благодарственные слова и другой рукой забрал у меня конверт с надписью "Французская Республика", где содержалась вся наша наличность. Затем спросил, явно что-то предлагая: -- Отправим диппочтой? Я не понял, что он под этим разумел, но Валери за меня ответила, что это нам не пригодится. Разочарованно пожав плечами, он возвратился к тамошним клеркам и опять навел там шороху, а они при нем держались тихо и ходили по струночке. Наверняка раньше он был важной шишкой или слыл богачом. Часть денег, отпущенных для нашей миссии, пошла на оплату свинцового гроба и для того, чтобы дать кому следует. Потом мы уехали, уже без Жан-Пьера, которого доставят в аэропорт как официальный багаж соответствующие службы, о чем я получил должным образом заверенную бумагу, где именовался Азизом Камалем, особым эмиссаром похоронного ведомства при французском консульстве. Так, объяснил доктор, мне легче будет все уладить на таможне. Мое имя написали с ошибкой, однако я не думал, что это может чему-нибудь помешать. На автостоянке доктор д'Армере, все еще бывший на взводе после стольких официальных бумажек, совершил странную вещь: он поднял заднюю дверцу своего "универсала" и вышвырнул все горшки с цветами на пыльный асфальт, где они разлетелись на куски в мешанине мятой зелени. Затем захлопнул багажник и бросил мне через плечо: -- Десять лет коту под хвост, да так оно и лучше. Он притянул к себе дочь и крепко-крепко обнял, а она только слегка прижмурила веки, и я понял, что она мне благодарна. Мы расстались с ней перед стойкой таможенного контроля. Отец ждал ее в машине. Мы подыскивали нужные слова, стоя там среди суетящейся толпы и держась за руки, чтобы отдалить последний миг или наверстать что-то, что упустили. Все не сказанное нами перелетало теперь из глаз в глаза, все недоразумения, сожаления, радости -- вся суть разных важных пустяков. А потом, когда мне уже действительно надо было отправляться, она просто спросила: -- Твой Иргиз, это было красиво? А я прошептал: -- Очень. И наши жизни пошли по новому кругу, оттолкнувшись, может быть, от какой-то малости, пустого обещания, но мы были счастливы, что расставание не испорчено. Мы теперь знали, что убережем себя под защитой той последней секунды нашей близости, когда поняли друг друга, и нам стало хорошо. Улетал я, весь раскиснув от слез, которые как нельзя более подходили к моей похоронной миссии. В аэропорте Орли-Юг служащий бюро репатриации спросил меня, кого следует запросить на Кэ-д'Орсэ. Я ответил, что там предупреждены и нужный чиновник прибудет. Служащий удовлетворился моим ответом и указал автостоянку, предназначенную для этих целей. Я попрощался с ним и пошел в туалет, чтобы убить время ожидания. Когда я вышел, гроба не было. Я позвонил в справочную, и они дали мне телефон службы вызова. Там мне сказали, что грузовичок пришел с час назад. Ну, раз так, грузчикам пришлось наконец выплюнуть жвачку и пойти со мной грузить покойника. Я назвал адрес: -- Бульвар Малерб, сто семнадцать. Потом я сел с ними в кабину, и мы тронулись молча, если не считать их слов соболезнования и моих -- благодарности. Париж был хмур и скучен, к тому же дождлив, с пробками на улицах, а у меня перед глазами еще стояли Атласские горы, и я не мог судить, хорошо тут или нет. Ко всему прочему я исписывал, примостив блокнот на коленке, целые страницы объяснений, которые одну задругой тотчас рвал. И вспоминал Жан-Пьера, зачеркивавшего строчки в самолете. Ничего не поделаешь: видимо, Клементина вовсе не была той женщиной, писать которой -- простое занятие. Не найдя нужных слов, я решил, что просто поговорю с ней. Дом был старым, а лифт слишком мал, чтобы Жан-Пьер мог в нем поместиться. Грузчики потащили его по лестнице, я же отправился на разведку. Пятый этаж, левая дверь. Позвонил. Шикарный звоночек, двойные створки, толстый ковер, по бокам в маленьких нишах канделябры. На визитной карточке, просунутой в прорезь именной таблички на двери, можно было прочесть: "Клементина Морэ-Шней". Достаточно будет просунуть карточку чуть глубже вправо, и фамилия Жан-Пьера исчезнет вовсе. Я подождал, и мне открыли. Мужчина. В купальном халате. С видом человека, которого побеспокоили. Вот этого я не предвидел. Я пробормотал, что являюсь приятелем господина Шнейдера. Он поглядел так, словно я был царапиной на капоте его машины, повернулся ко мне спиной и позвал: "Титин!" Появилась мадам Шнейдер в шелковом бежевом домашнем платьице, с кругами под глазами и натянутым выражением лица. Он встал рядом с ней -- волосы ежиком, квадратная челюсть -- и упер руки в бока. Его переносной телефон "Сони-лазер" лежал у вешалки, на которой висел его же фирменный дождевик. Она спросила: -- В чем дело? Посмотрел я на эту парочку, и решение пришло за три секунды. Клементину я заверил, что произошло недоразумение. Вышел на лестничную площадку. На четвертом нашел грузчиков, велел им поворачивать, и они спустили Жан-Пьера вниз. Когда борт грузовичка подняли, я попросил у водителя карту Франции. К счастью, Юканж действительно существовал. На Востоке, название мелким шрифтом, недалеко от Тионвиля, набранного жирным. Запыхавшиеся, недовольные грузчики заявили, что их радиус действия ограничен пригородом Парижа. Тогда я вытащил конверт с грифом Французской Республики и рассчитался с ними. Потом велел выгрузиться в гараже Бино, где, судя по объявлению из газетки, что валялась на приборном щитке, продавался фургон марки "ситроен-С35" выпуска 1980 года, цена которого вполне отвечала сумме, что осталась от средств на мою миссию. Окно выходит в садик, перед ним -- яблоня, с которой ветер сдувает последние следы заводской сажи. В его комнате все оставлено "как было". На кровати покрывало с пятнами чернил, на полочке -- ряд игрушечных машин, в книжном шкафчике -- стопка чистых тетрадей для черновиков, а на школьном секретере из отлакированной сосны -- фотография: Агнес в рамочке, брюнеточка, еще не вышедшая из школьного возраста, с таинственной улыбочкой, превратившаяся теперь, к несчастью, в тяжеловесную блондинку (я ее вчера видел), мать троих детей и жену безработного, как и все здешние женщины, с тех пор как завод закрыли. Родители сначала встретили меня довольно прохладно, но потом, когда я рассказал свою историю, все образовалось. "Ситроен" я отогнал на стоянку у Конфорамы, чтобы на первых порах для пристрелки иметь свободные руки. Когда я постучал в застекленную дверь их кухоньки, примостившейся за маленьким квадратным флигельком под грязно-красной черепицей, задымленной трубами потухших доменных печей, мать гладила, а отец пил кофе за столом, перед раскрытой газетой, подперев кулаком щеку и уставясь в стену. Я их тотчас узнал. Чуть погрузневшие и погрустневшие, они почти не переменились с того дня, как Жан-Пьер оставил их на Восточном вокзале, на последней странице своего блокнота. Разве что красноты на лицах поприбавилось. Я сообщил им, что явился по поручению их сына. Мамаша тотчас впала в истерику: "Боже мой, с Жераром что-то случилось!" Жерар -- брат, одним словом тот, второй сын, еще живой, он как раз уехал за тридцать километров отсюда на работавшую покуда доменную печь. Как мог, я успокоил их: мол, прибыл от другого. От Жан-Пьера. В комнате воцарилось ледяное молчание. Мамаша открыла было рот, взглянула на отца... и вновь взялась за утюг. Папаша перевернул страницу газеты и стал читать. Прошло какое-то время, и поскольку я еще стоял на пороге, он медленно объяснил: -- Жан-Пьера больше нет. Конечно, это облегчало мою задачу: достаточно было бы подхватить его фразу. Но я не смог. Мне представился "ситроен" на стоянке у Конфорамы, а внутри -- ожидавший Жан-Пьер. Чего ожидавший? Новой встречи? Ямы в земле? И вдруг цель моего путешествия показалась мне мелкой, мерзкой, совершенно идиотской. Чего я добиваюсь? Подарить им мертвеца вместо живого, но навсегда вычеркнутого из их жизни? Нет, блудный сын так не возвращается. Я ошибся легендой. Единым духом я выпалил Шнейдерам, что Жан-Пьер стал пленником банды марокканцев из Иргиза, куда французское правительство поручило ему меня откомандировать. Мы попали в засаду, потом меня освободили как не представлявшего в качестве заложника никакого интереса, а моему гуманитарному атташе удалось переправить со мной свои бумаги, а также устное посл