о смехом: - Не найден". Хор: "Потом все вместе с переливчатым и веселым смехом: - Не найден" (лат.).} Должен заметить, что девятью годами ранее, когда из Эдинбурга прибыл нарочный с известием о совершенной Берком и Хэйром революции в нашем искусстве, Биток на месте лишился рассудка: вместо того, чтобы пожаловать гонцу пожизненную (хотя бы на один срок) пенсию или возвести его в рыцарское звание, он вознамерился сделать его Берком, в результате чего был облачен в смирительную рубашку. Вот причина, по которой обед тогда не состоялся. Но теперь все мы были .живы-здоровы, включая одетых в смирительные рубашки; на обед явились все до единого. Присутствовало также довольно много иностранных любителей. По окончании обеда со стола сняли скатерть - и послышались требования спеть "Non est inventus" еще раз; но, поскольку пение нарушило бы торжественность, необходимую при произнесении первых тостов, я отверг это предложение. После здравиц в честь монарха был провозглашен первый официальный тост - за Старца с Горы {16} - и бокалы были осушены в полном молчании. Биток выступил с ответным благодарственным словом. Отрывочными намеками он уподобил себя Горному Долгожителю, заставив аудиторию надрывать животики от хохота, а в заключение поднял бокал за мистера фон Хаммера {17}, которому выразил признательность за ученый труд - "Историю Старца с Горы" - и за предмет его исследования: ассасинов. Тут я поднялся с места и заявил, что большинству присутствующих известно, без сомнения, какое почетное место отводят ориенталисты весьма эрудированному турецкому ученому - фон Хаммеру Австрийцу: он основательно изучил наше искусство в сопоставлении с его ранними выдающимися представителями - сирийскими ассасинами {18} эпохи Крестовых походов; данный трактат, как редкое сокровище, хранится в библиотеке нашего клуба. Даже само имя автора, джентльмены, указывает на него как на историка нашего искусства - фон Хаммер, или же Молоток... - Да-да, - вмешался Биток, - фон Хаммер: этот человек malleus haereticorum {молот еретиков (лат.).}. Все вы знаете, какой вес придавал Уильяме молотку или колотушке судового плотника. Джентльмены, я представлю вам еще одного специалиста по молоткам - Карла Мар-то, или, на старофранцузском, Мартелла {19}: он молотил сарацинов до тех пор, пока не превратил их в кашу. - Во славу Карла Мартелла - то бишь Молотка! Запальчивое выступление Битка, поддержанное оглушительными здравицами в честь дедушки Карла Великого {20}, привело аудиторию в неистовство. Оркестрантов - криками громче прежнего - вновь принялись побуждать ударить в смычки. В предвидении бурного вечера я призвал для подкрепления по три официанта с каждой стороны; вице-президент поступил точно так же. Вскоре начали обнаруживаться признаки необузданного воодушевления; должен сознаться, я и сам был чрезвычайно взволнован, когда под гром оркестра хор затянул: "Et interrogatum est у Битка-в-тесте: - Ubi est ille репортер?" Всеобщее исступление достигло апогея, когда грянул мощный припев: "Et iteratum est ab omnibus: - Non est inventus" {"И еще раз все вместе: - Не найден" (лат.).}. Следующий тост провозгласили за евреев (сикариев) {21}. При сем я обратился к слушателям со следующим объяснением: "Джентльмены! Я уверен, всем вам будет любопытно услышать, что ассасины, невзирая на свое древнее происхождение, имели в той же самой стране предшественников. По всей Сирии, но преимущественно в Палестине, в начале царствования императора Нерона {22}, существовал союз убийц, практиковавших свои штудии весьма оригинальным способом. Они не действовали по ночам или в уединенных местах: справедливо считая огромные скопления народа своего рода мраком, где почти невозможно обнаружить того, кто нанес смертельный удар, они всюду смешивались с толпой - в особенности во время великого праздника Пасхи {23} в Иерусалиме; тогда, по уверениям Иосифа Флавия {24}, они дерзнули даже вторгнуться в храм - и на ком же они сосредоточили свои усилия, как не самом Верховном Жреце! Они умертвили его, джентльмены, столь же безупречно, как если бы застигли одного в темном проулке безлунной ночью. Когда же спросили, кто убийца и где обретается..." - "А им ответили, - перебил Биток-в-тесте, - Non est inventus". И тут, прежде чем я успел что-то сказать или предпринять, заиграл оркестр и хор загремел: "Et interrogatum est у Битка-в-тесте: - Ubi est ille Sicarius? Et responsum est ab omnibus: - Non est inventus" {"И вопрошают у Битка-в-тесте: - Где сей убийца? И ответствуют все: - Не найден" (лат.).}. Едва бурный хор умолк, я возобновил речь: "Джентльмены, у Иосифа Флавия весьма обстоятельный рассказ о сикариях встречается по крайней мере трижды - в восьмой главе 5-го раздела книги XX "Иудейских древностей", далее в книге I "Истории Иудейской войны", а в разделе 10-м главы, процитированной выше, вы найдете подробное описание их рабочих инструментов. Вот что пишет Флавий: "Они орудовали короткими кривыми турецкими саблями, которые очень похожи на акинаки (acinacoe), однако более изогнуты и во всем остальном подобны серповидным римским кинжалам (sicoe)". Поистине великолепна, джентльмены, развязка этой истории. Вероятно, союз сикариев - это единственный дошедший до нас пример Justus exercitus {истинного воинства (лат.).}, организации регулярной армии убийц. Набранное в пустыне войско обрело такую силу, что сам Фест {25} вынужден был выступить против него с отрядом легионеров. Последовало заранее подготовленное сражение - и армия любителей была разбита в пух и прах. О небо, джентльмены, какая возвышающая душу картина! Римские легионы - дикая равнина - в отдалении виден Иерусалим - на переднем плане армия убийц!" Следующий тост был поднят за дальнейшее совершенствование инструментария, а Комитету за его деятельность выразили живейшую благодарность. Мистер Л., от имени Комитета, подготовившего на эту тему доклад, выступил с ответным благодарственным словом. Он зачитал любопытный отрывок из доклада, свидетельствующий о том, какое важное значение придавалось прежде свойствам инструментов нашими праотцами - как греками, так и латинянами. В подтверждение этого отрадного факта мистер Л. обнародовал поразительное заявление касательно наиболее раннего, можно сказать допотопного, произведения нашего искусства. Отец Мерсенн {26}, ученый французский теолог, приверженец Римской католической церкви, на странице тысяча четыреста тридцать первой {Буквально, дорогой читатель, шутки в сторону. (Примеч. автора.)} своего кропотливого комментария к Книге Бытия, утверждает, со ссылкой на авторитет нескольких раввинов, что ссора между Каином и Авелем произошла из-за молодой женщины; согласно некоторым источникам, Каин прибегнул к помощи собственных зубов (Abelem fuisse morsibus {27} dilaceratum a Cain {Авель был растерзан Каиновыми укусами (лат.).}); согласно многим другим, он орудовал ослиной челюстью (именно этот инструмент полюбился большинству художников). Впрочем, чуткому уму приятно сознавать, что позднее, с развитием науки, были выдвинуты более здравые теории. Один автор настаивает на вилах, святой Хризостом {28} называет меч, Ириней {29} - косу, а Пруденций {30}, христианский поэт IV века, склоняется к садовому ножу. Названный автор выражает свое мнение следующим образом: "Frater, probatae sanctitatis aemulus, Germana curvo colla frangit sarculo", - то есть "Брат Авеля, ревниво относящийся к его прославленной святости, сокрушает братскую шею изогнутым садовым ножом". "Все почтительно предложенное вашим Комитетом предназначено не столько окончательно разрешить вопрос (это невозможно), сколько внушить юношеству первостепенность значения, придававшегося инструментарию такими людьми, как Хризостом и Ириней". "К чертям Иринея! - вскричал Биток, нетерпеливо вскочив с места, чтобы провозгласить очередной тост. - За наших ирландских друзей! {31} Пожелаем им скорейшего переворота в улучшении качества инструментов, а также во всем, что связано с нашим искусством! " "Джентльмены! я выскажусь начистоту. Всякий день, берясь за газету, мы находим в ней сообщение о раскрытом убийстве. Мы восклицаем: это хорошо, это отлично, это великолепно! Но взгляните: стоит нам прочесть чуть-чуть дальше, как мы сразу натыкаемся на слово Типперэри {32} или Баллина {33} и прочее, что изобличает ирландскую выделку. Нас тут же охватывает отвращение, мы подзываем официанта и заявляем ему: "Служитель, убери эту газету, вынеси ее из дома; это сущий позор, оскорбляющий тонкий вкус". Я обращаюсь ко всем: неужели кто-либо, установив ирландское происхождение убийства, не чувствует себя задетым, как если бы заказанная мадера {34} оказалась на деле вином с мыса Доброй Надежды {35} - или, скажем, срезанный белый гриб превратился бы в мухомор. Церковная десятина {36}, политика - нечто неверное в самой основе портит всякое ирландское убийство. Джентльмены, такое положение должно быть исправлено - иначе Ирландия станет страной, непригодной для жизни; по крайней мере, коли мы живем там, мы обязаны импортировать туда наши убийства, это совершенно очевидно" {37}. Биток уселся на место со сдержанным, но гневным ворчанием; гневные крики "Слушайте, слушайте!" бурно подтвердили всеобщее единодушие. Далее последовал тост: "За великую эпоху беркизма и хэйризма!" Бокалы осушили с большим воодушевлением; один из членов клуба доложил аудитории крайне любопытные сведения: "Джентльмены, мы считаем беркизм новшеством чистейшей воды: в самом деле, ни один Пансироллий {38} не включил эту отрасль искусства в список de rebus deperditis {о преступных вещах (лат.).}. Однако я установил, что основной принцип этого ответвления в искусстве был известен древним - хотя, подобно искусству живописи на стекле, искусству изготовления чаш из мирры и прочее, он был утрачен в Средние века за недостатком поощрения. В знаменитом собрании греческих эпиграмм Планудеса {39} есть одна, посвященная весьма замечательному случаю беркизма, - это подлинная жемчужина. Эту эпиграмму я сейчас не могу найти, приведу лишь краткий пересказ ее у Салмазия {40}, найденный мной в примечаниях Вописка {41}: "Est et elegans epigramma Lucillii, ubi medicus et pollinctor de compact" sic egerunt, ut medicus aegros omnes curae suae commissos occideret {Существует изящная эпиграмма Луциллия, где врач и обмыватель трупов заключают договор, что врач всех больных, обратившихся к его помощи, доводит до смерти. (Примеч. автора.)}: такова подоплека контракта, заключенного с одной стороны врачом - для себя и своих ассистентов - обязавшимся должным и истинным образом умерщвлять всех пациентов, вверенных его попечению, но зачем? Здесь-то и таится красота договора - Et ut pollinctori amico suo traderet pollingendos" {Чтобы предоставить их для обмывания другу своему, обмывателю (лат.).}. Pollinctor, как вам известно, это лицо, в чьи обязанности входило облачать и готовить мертвое тело для погребения. Исходная основа сделки выглядит сентиментальной. "Он был моим другом, - говорит доктор-убийца о поллинкторе, - он был мне дорог. Но закон, джентльмены, строг и неумолим: закон и слышать ничего не желает о нежных мотивах: для подтверждения в суде законности подобного контракта необходимо представить "компенсацию". Какова же была эта компенсация? Вся она полагалась поллинктору: его услуги хорошо оплачивались - между тем щедрый, благородный доктор не получал ровным счетом ничего. Чему же равен эквивалент, вновь спрошу я, побора доктора, на котором настаивает закон для установления этой "компенсации", без которой контракт не имеет юридической силы? Слушайте: "Et ut pollinctor vicissim qui furabatar de pollinctione mortuorum medico mitteret donis ad alliganda vulnera eorum quos curabat" - то есть взамен поллинктор обязан передавать медику, в качестве добровольного дара за перевязывание ран пациентов, жгуты или пелены (velamina), которые ему удастся присвоить в процессе обихаживания трупов. Итак, случай совершенно ясен: предприятие основывалось на принципе взаимности, так что деятельность его могла продолжаться неограниченно долго. Доктор практиковал и как хирург: он не мог умерщвлять всех своих пациентов и кое-кого из них должен был оставлять в целости и сохранности. Для этого ему требовались полотняные бинты. К несчастью, римляне носили одежду из шерсти (и по этой причине столь часто пользовались банями). Между тем лен в Риме найти было можно, однако стоил он чудовищно дорого - и telavnez (полотняные пелены), в которые, согласно предрассудкам, полагалось закутывать трупы, как нельзя лучше подходили для хирургии. Доктор, таким образом, заключает со своим другом контракт на постоянную поставку трупов - при условии (о котором никогда нельзя забывать), что названный друг в обмен будет снабжать его половиной предметов, полученных им от друзей убитого или еще подлежащего убийству. Доктор неизменно рекомендовал своего бесценного друга-поллинктора (назовем его похоронных дел мастером); последний, равно приверженный священным обязательствам дружбы, всякий раз рекомендовал доктора. Подобно Пиладу {42} и Оресту, оба представляли собой образец дружественного союза: всю жизнь они были прекрасны и, надо надеяться, не разлучились даже у подножия виселицы. Джентльмены, я готов хохотать до упаду, воображая взаимные расчеты этих друзей: "Доктор задолжал поллинктору шестнадцать трупов; поллинктор отпустил в кредит сорок пять повязок, из них две порванных". Имена наших героев, к несчастью, утрачены: мне кажется, они могли бы называться Квинт Беркий и Публий Хейрий {43}. Кстати, джентльмены, слышал ли кто-нибудь из вас недавно о Хейре? Насколько мне известно, он благополучно осел в Ирландии, поближе к западному побережью, время от времени занимается торговлей; однако, замечает он со вздохом, только розничной; а это совсем непохоже на процветающую фирму оптовой торговли, с которой он так беспечно расстался в Эдинбурге. "Вот к чему приводит пренебрежение делом" - основной урок морали (epimu-qiou, как сказал бы Эзоп {44}), каковой Хейр извлек из прошлого опыта". Наконец провозгласили главный тост вечера - "За индийских душителей во всех разновидностях!" Не поддается учету количество попыток произнести речь в этот кульминационный момент обеда. Овация была бурной, музыка - громовой; непрерывно звенели разбиваемые бокалы (участники обеда, охваченные решимостью не поднимать их по менее важному поводу, бросали их на пол) - и я более не в силах справляться с отчетом... Кроме того, Биток впал в полное исступление. Он палил во все стороны из пистолетов и послал слугу за мушкетоном, замыслив зарядить его боевыми патронами. Мы заключили, что при упоминании Берка и Хейра к нему вернулось прежнее безумие - или же, устав от жизни, он решил отойти в лучший мир среди массового кровопролития. Такого мы не могли допустить; оказалось, следовательно, необходимым вышвырнуть его прочь пинками, что мы и проделали ко всеобщему удовольствию: все собравшиеся объединили, так сказать, носки своих башмаков в uno pede {одну ногу (лат.).} - испытывая тем не менее жалость к сединам и ангельской улыбке Битка. Во время этой процедуры оркестр вновь заиграл уже знакомую мелодию. Все до единого грянули припев - и (к немалому нашему удивлению) в наш хор влился и неистовый голос Битка: "Et interrogatum est ab omnibus: - Ubi est ille Биток-в-Тесте? Et responsum est ab omnibus: - Non est inventus". ПОСТСКРИПТУМ У читателей мрачного и угрюмого нрава, неспособных живо отозваться на любое проявление веселости, искать сочувствия бесполезно - в особенности если шутка имеет налет экстравагантности. В этом случае отсутствие сочувствия есть отсутствие понимания; и забава, не прогоняющая безразличие, кажется скучной и пресной, а то и вовсе утрачивает всякий смысл. К счастью, подобного сорта тупицы все до единого в крайнем раздражении покинули аудиторию - а из оставшихся слушателей подавляющее большинство громкими возгласами выражают одобрение, свидетельствующее об удовольствии, которое доставила им моя лекция; искренность их похвал подтверждается и одним-единственным нерешительным порицанием. Мне не раз давали понять, что экстравагантность моей трактовки, хотя вполне очевидно намеренная и усиливающая комизм концепции в целом, явно выходит за допустимые рамки. Сам я склоняюсь к иному мнению - и позволю себе напомнить моим дружелюбным критикам, что одна из прямых задач предлагаемой bagatelle {безделицы (фр.).} - соприкоснуться с областью ужасного {1}: всего того, что, будучи осуществленным на деле, внушило бы любому смертному глубочайшее отвращение. Избыток экстравагантности, постоянно поддерживающей в читателе восприятие всего построения как сугубо вымышленного, служит вернейшим средством избавить его (читателя) от цепенящей власти страха, под которую он в ином случае мог бы подпасть. Осмелюсь напомнить моим оппонентам, дабы они умолкли раз и навсегда, о скромном предложении декана Свифта {2} использовать в пищу, после соответствующей кулинарной обработки, лишних младенцев, без надобности рождавшихся в Соединенном Королевстве и помещавшихся в сиротские приюты Дублина и Лондона. Разумеется, перед нами чистейшей воды фантасмагория, которая, хотя по дерзости и грубой конкретности изображенного далеко превосходит мою, не навлекла ни малейшего нарекания на высокое должностное лицо в духовной иерархии ирландской Церкви; оправданием высказанной идеи служила ее чудовищность; крайняя эксцентричность как бы разрешала и придавала вес беспечной jeu d'esprit {игре ума (фр.).} - точно так же как абсолютная нереальность Лилипутии, Лапуты, иеху и гуингнмов {3} и стала условием их изображения. Если, следовательно, отыщется критик, которому не лень будет ополчиться на выдутый ради забавы мыльный пузырь, каким является моя лекция об эстетическом значении содержания убийства, я вполне могу укрыться за атлантовым щитом ирландского священнослужителя {4}. Однако в действительности есть причина, дающая моей лекции право на экстравагантность (по правде говоря, цель данного постскриптума - пояснить ее): причина, которую Свифт решительно предъявить не мог. Никто, от имени дублинского декана, не может и на миг допустить, будто склад человеческого ума естественным образом предполагает возможным рассмотрение младенцев в качестве съестных припасов; ни при каких обстоятельствах нельзя аттестовать подобную прихоть иначе как тягчайшую разновидность каннибализма - каннибализма, направленного против наиболее беззащитных представителей рода. А ведь, с другой стороны, склонность критически или эстетически оценивать убийства и пожары широко распространена, свойственна едва ли не всем и каждому. Если криками "Пожар! Пожар!" вас призывают туда, где бушует пламя, первым вашим побуждением, несомненно, будет желание помочь собравшимся поскорее погасить огонь. Однако эта область приложения сил весьма ограниченна: неотложные меры тут же осуществят опытные профессионалы, прошедшие специальную выучку и оснащенные должными орудиями. Если огонь пожирает чье-либо частное владение, сочувствие, испытываемое нами при виде несчастья ближнего, мешает нам всецело отдаться созерцанию сценических достоинств зрелища как спектакля. Но предположим, пламя охватило какое-то общественное здание. Отдав должную дань сожалениям по поводу разразившегося бедствия, мы неминуемо и без малейшего стеснения взираем на пожар, как на спектакль. В толпе слышатся восторженные восклицания "Потрясающе! Бесподобно!" и проч. и проч. К примеру, когда в первой декаде нашего столетия дотла сгорел театр Друри Лейн {5}, перед тем как обрушиться крыше, картинное самоубийство разыграл на глазах у публики бог - покровитель муз Аполлон, возвышавшийся над серединой крыши. Бог, с лирой в руках, казалось, недвижно вперил взор с высоты на стремительно подбирающиеся к нему огненные языки. Стропила и балки, служившие статуе опорой, внезапно просели; взвившееся столбом пламя на мгновение вознесло Аполлона ввысь - а затем, словно в порыве безысходного отчаяния, главенствующий небожитель не просто рухнул наземь, но словно бросился вниз головой в бушующий огненный потоп: так или иначе, падение его выглядело со стороны поступком совершенно добровольным. Что же за этим последовало? По всем мостам через Темзу, по всем открытым пространствам, откуда можно было наблюдать за событием, прокатился долгий несмолкаемый гул сострадания и нескрываемого восхищения. Незадолго до этой катастрофы грандиозный пожар случился в Ливерпуле: "Гори" - нагромождение товарных складов вблизи одного из доков - было разрушено огнем до основания. Гигантская постройка в восемь или девять этажей, набитая наиболее легковоспламеняющимися предметами, тысячами тюков с хлопком, мешками овса и пшеницы, бочками с дегтем, скипидаром, ромом, порохом и тому подобное, долго пылала чудовищным факелом среди ночного мрака. На беду, поднялся довольно сильный ветер; к счастью, суда в порту не пострадали, поскольку ветер дул с моря в восточном направлении - и вплоть до самого Уоррингтона {6}, на расстоянии восемнадцати миль, пространство освещалось мелькавшими в воздухе клочьями хлопка, пропитанными ромом и мириадами искр, извергавшихся в поднебесье нескончаемыми снопами. Весь скот на близлежащих пастбищах выказывал крайнюю степень смятения. Жители округи, глядя на витающие над их головами взвихренные полчища горевших обломков и подожженных лоскутьев, догадывались о грозном бесчинстве стихии, разгулявшейся в Ливерпуле - и дружно сокрушались о прискорбных его последствиях. Однако же всеобщая скорбь о причиненных бедах ничуть не препятствовала открытому выражению самозабвенного экстаза зрителей при виде многоцветных струй пламени, которые мощное дыхание ураганного ветра гнало пучками стрел - то озаряющих непроглядную тьму над головой, то прошивающих насквозь темные облака. Точно такой же подход правомерен и по отношению к убийствам. Едва стихнет прилив скорби о погибшем, едва притупятся со временем сожаления о случившемся, на передний план неизбежно выдвинутся сценические особенности (с позиции эстетики ради получения должной оценки их можно именовать сравнительными достоинствами) различных убийств. Одно убийство сравнивают с другим; в частности, можно критически сличать различные моменты, дающие превосходство данному убийству над прочими, принимая во внимание эффект неожиданности, характер исполнения, покров тайны и т. п. Словом, я вправе утверждать, что моя эксцентрическая посылка прочно коренится в стихийных проявлениях человеческой души, когда та предоставлена собственной воле. Но никто не станет настаивать, будто довод, хоть сколько-нибудь сходствующий с этим, может быть выдвинут в пользу Свифта. Итак, толчком к написанию этого постскриптума явилось существеннейшее расхождение между мной и деканом. Другой причиной, побудившей меня взяться за перо, было желание детально ознакомить читателя с тремя незабываемыми убийствами, кои давно уже единодушным приговором знатоков увенчаны лаврами, - и в особенности первые два произведения - бессмертные преступления Уильямса, выполненные им в 1812 году. Сами произведения, а также их автор, в высшей степени любопытны, однако с тех пор минуло уже сорок два года, и нельзя быть уверенным в том, что нынешнее поколение осведомлено о них достаточно подробно. В анналах всего христианского мира не найти записи о деянии, осуществленном совершенно изолированным индивидом и вселившим в людские сердца необоримый ужас, деянии, которое могло бы сравниться с ошеломляющим преступлением Джона Уильямса: зимой 1812 года, на протяжении часа, он опустошил целых два дома, истребив подчистую оба семейства, чем и утвердил свое непререкаемое главенство над всеми потомками Каина. Описать достоверно обуревавшее людей исступление чувств попросту немыслимо: целые две недели одни неистовствовали в горячечном негодовании, другие метались в лихорадочном страхе. В последующие двенадцать дней, из-за беспочвенного предположения, будто неизвестный преступник покинул пределы Лондона, паника, взбаламутившая великую столицу, расползлась по всему острову. Сам я в то время обретался миль за триста от Лондона: там, как и повсюду, царило неописуемое смятение. Некая лично знакомая мне дама, жившая по соседству со мной в огромнейшем доме и находившаяся, ввиду отъезда мужа, в обществе лишь самой немногочисленной прислуги, не успокаивалась, пока не запирала последовательно целых восемнадцать дверей (в доказательство своих слов она продемонстрировала мне это наглядно) при помощи тяжеловесных болтов, массивных щеколд и надежных цепочек, дабы обезопасить тем самым свою спальню от любого вторжения нежелательного представителя рода людского. Добраться до нее, даже когда она находилась в гостиной, было равносильно проникновению в осажденную крепость - под защитой белого флага - парламентера с предложением перемирия: через каждые пять-шесть шагов путь визитеру преграждала та или иная разновидность опускной решетки. Страх владел не только зажиточными людьми: многие женщины из беднейших сословий падали замертво при малейшей попытке бродяги проскользнуть за порог их обиталища, хотя те, вероятно, и в мыслях не имели ничего худого, помимо грабежа, однако несчастные хозяйки, сбитые с толку лондонскими газетами, принимали обыкновенного вора за грозного столичного потрошителя. Между тем одинокий художник, вкушая покой в самом сердце Лондона и укрепляя свой дух сознанием собственного величия, подобно доморощенному Аттиле {7} - "бичу Божиему"; человек, "ходящий во тьме" и видевший в убийстве (как впоследствии выявилось) источник пропитания, экипировки и средство для достижения жизненного успеха, безмолвно готовил веский ответ периодическим изданиям - и на двенадцатый день после дебюта возвестил о своем присутствии в Лондоне публикацией, которая довела до всеобщего сведения абсурдность мнений, приписывавших ему пасторальные наклонности: он вторично потряс общественность, истребив без остатка еще одно семейство. Паника в провинции отчасти схлынула, когда было обнародовано доказательство того, что убийца не снизошел до сельских просторов: ни соображения безопасности, ни боязнь преследования не заставили его покинуть - даже ненадолго - грандиозную castra stativa {постоянный лагерь (лат.).} исполинской преступности, на века раскинувшуюся по берегам Темзы. Выдающийся художник отверг с презрением перспективу снискать громкую репутацию в отдаленном захолустье: он наверняка почел смехотворно диспропорциональным контраст между безвестным городком, с одной стороны, и творением прочнее бронзы - cthma eiV aei, {творением навеки (др.-греч.).} - убийством такого высокого уровня, какое только он соизволил бы признать вышедшим из своей студии. Колридж, которого я встретил спустя несколько месяцев после этих леденящих душу кровопролитий, сказал мне, что, несмотря на свое пребывание в Лондоне, не разделял всеобщего замешательства; происшедшее затронуло его лишь как философа: он погрузился в глубокомысленные раздумья о чудовищной власти, мгновенно обретаемой всяким, кто добровольно отбрасывает от себя любые ограничения совести вместе с последними остатками страха {8}. Обособившись от паники, захлестнувшей жителей столицы, Колридж, однако, вовсе не полагал испуг беспочвенным: он резонно заметил, что в обширной метрополии множество семейств состоит исключительно из женщин и детей; во многих других домах забота о нерушимости спокойствия подле семейного очага долгими вечерами возлагается единственно на усмотрение молоденькой служанки: если же ее обманным путем, под предлогом вести от матери, сестры или милого, вынудят отпереть дверь, безмятежности домочадцев в два счета будет положен конец. Впрочем, на протяжении не одного месяца после случившегося широко распространилась практика накидывать на приоткрываемую дверь цепочку: этот прием длительное время свидетельствовал о глубочайшем впечатлении, произведенном на лондонцев мистером Уильямсом. Могу добавить, что Саути {9} всецело разделял господствовавшее в обществе умонастроение: недели через две после первого убийства в разговоре со мной он назвал это происшествие сугубо частного свойства событием, приобретшим поистине национальное значение {Я не уверен, занимал ли тогда Саути пост редактора "Эдинбургского ежегодника". Если да, то в разделе, посвященном хронике внутренней жизни, непременно помещен блестящий отчет о случившемся. (Примеч. автора.)}. А теперь, снабдив читателя должной меркой для оценки истинного масштаба трагедии (принадлежащей прошлому, отодвинутому от нас на сорок два года, и потому вряд ли знакомой в подробностях хотя бы одному из четырех современников), я позволю себе перейти к обстоятельному изложению подробностей дела. Прежде всего, несколько слов о месте действия. Ратклиффская дорога - это оживленная магистраль в хаотически застроенном квартале на востоке Лондона - в морской его части; в те годы (а именно в 1812-м) район этот был чрезвычайно опасен: института полиции как такового еще не существовало - а сыскное ведомство на Боу-стрит {10}, славное своими специфическими достижениями, совершенно не справлялось с насущными потребностями громадной столицы. Заезжим иностранцем мог считаться чуть ли не всякий третий. Матросы-индийцы, китайцы, мавры, негры попадались на каждом шагу. Носители тюрбанов, беретов и шляп всевозможнейших фасонов могли таить под ними поползновение к бандитизму любого сорта: их прошлое было непроницаемо для европейцев; кроме того, известно, что морской флот цивилизованных стран (а в период военных действий - преимущественно торговый флот) служил надежным прибежищем для самого разношерстного преступного сброда, имевшего веские основания хоть на какое-то время укрыться подальше от зорких глаз правосудия. Иные представители этого сословия действительно обладали приличной матросской сноровкой, однако почти всегда - и особенно если шла война - составляли лишь nucleus {ядро (лат.).} судового экипажа, а в основном туда набирались неопытные сухопутные жители. Джон Уильямс, однако, нанимавшийся неоднократно матросом на торговые судна Ост-Индской компании {11} и на другие корабли, был, вероятно, очень опытным моряком. Он бесспорно отличался ловкостью и сметливостью, находчиво одолевал внезапные сложности и гибко приспосабливался ко всем превратностям социальной жизни. Уильямс был среднего роста (пять футов семь с половиной или восемь дюймов), не атлет, но крепкого, мускулистого телосложения, без единой жиринки. Дама, присутствовавшая на допросе (кажется, в полицейском управлении Темзы) уверяла меня, что волосы Уильямса имели необыкновенный ярко-желтый цвет - напоминающий кожуру не то лимона, не то апельсина. Уильямс бывал в Индии - главным образом в Бенгале {12} и Мадрасе {13}, но ступал и на берега Инда {14}. Хорошо известно, что в Пенджабе лошадей, принадлежащих высшим кастам, нередко раскрашивают в различные цвета - пурпурный, голубой, малиновый, зеленый; мне пришло в голову, что Уильямс, с целью маскировки, перенял обычай Лахора {15} и Сринагара {16} - и потому цвет его волос мог быть не совсем естественным. В остальном он выглядел вполне заурядным - и, судя по гипсовому слепку, приобретенному мной в Лондоне, я бы сказал, довольно ничтожным. Примечательным было, впрочем, свойство, согласующееся с мнением о присущем ему тигрином характере: бескровное лицо его неизменно сохраняло пугающе мертвенную бледность. "Похоже было на то, - говорила мне дама, - будто в жилах у него текла не алая кровь, способная залить щеки краской стыда, гнева или жалости, но зеленоватая жидкость вроде сока растений, несовместная с током, что исторгает человеческое сердце". Глаза Уильямса казались тусклыми и остекленевшими, словно блеск их сосредоточился на преследовании далекой воображаемой жертвы. Вид Уильямса мог только отталкивать, но, с другой стороны, многие единодушные свидетельства, а также безмолвные, однако неопровержимые факты согласно указывали на елейность и льстивую вкрадчивость его повадки, которые противостояли его отвратительной внешности и даже помогали ему снискать расположение неискушенных молодых женщин. Например, некая кроткая девушка, несомненно назначенная Уильямсом в жертвы, поведала на следствии, как однажды, сидя с ней наедине, он спросил: "А что, мисс Р., появись я в полночь в вашей постели с мясницким ножом в руке, как бы вы себя повели?" Доверчивая девушка ответила: "О мистер Уильямс, окажись на вашем месте любой другой, я бы очень перепугалась. Но стоило бы мне только услышать ваш голос - я бы враз успокоилась". Бедняжка! Будь портрет мистера Уильямса очерчен более подробно и своевременно доведен до ее сознания, она не преминула бы подметить странность его трупного облика и услышала бы такие зловещие нотки в его голосе, какие навеки лишили бы ее душевного равновесия. Однако лишь события самого устрашающего размаха могли способствовать разоблачению мистера Джона Уильямса. Так вот, сюда, в небезопасные для жизни места, субботним декабрьским вечером явился мистер Уильямс - надо полагать, давно уже совершивший свой coup d'essai {первый опыт (фр.).} - явился отнюдь не для прогулки по многолюдным улицам. Сказать - значит сделать. Тем вечером он втайне дал себе слово исполнить замысел, уже в целом набросанный, коему суждено было поразить наутро словно громом "все могучее сердце Лондона" - от сердцевины до окружности. Впоследствии вспоминали, что Уильямс покинул свое жилище ради задуманного мрачного предприятия около одиннадцати часов вечера; приступить к делу столь рано он вовсе не намеревался: необходимо было провести рекогносцировку. Инструменты он скрывал за бортом наглухо застегнутого просторного плаща. Не случайно все встречавшие Уильямса в один голос сходились на том, что манеры его отличались редкостной учтивостью; мягкость характера гармонично согласовалась с утонченным неприятием грубости: хищная душа тигра пряталась под змееподобной маской вкрадчивости и изысканности. Все знакомые Уильямса отдавали такую высокую дань его блестящей способности притворяться, что немало не сомневались: если бы ему случилось, пробираясь сквозь толпу, обычную для бедных окраин субботними вечерами, невзначай толкнуть встречного, он непременно рассыпался бы в самых галантных извинениях: лелея в дьявольском сердце адский умысел, он все же задержался бы ненадолго, желая выразить искреннюю обеспокоенность, не причинил ли неудобства задетому им прохожему тяжелый молоток, таимый под изящным плащом, дабы быть пущенным в ход спустя час-полтора. Кажется, Тициан {17}, уж наверняка Рубенс {18} и, возможно, Ван Дейк {19} положили себе за правило браться за кисть только в парадном облачении - кружевной гофрированный воротник, парик с кошельком в сетке, шпага с рукоятью, украшенной бриллиантом; мистер Уильяме, как есть основания полагать, отправляясь устраивать великую резню (в определенном смысле, здесь уместен и оксфордский термин Главный Распорядитель20), всегда надевал черные шелковые чулки и лакированные туфли; он ни за что не уронил бы свое достоинство художника, принявшись за работу в халате. Во время исполнения второго его шедевра трясущийся от страха, укрывшийся в углу соглядатай, волей обстоятельств (как читатель увидит ниже) оказавшийся единственным свидетелем злодеяния мистера Уильямса, запомнил, что на нем была широкая синяя накидка из ткани отменного качества на дорогой шелковой подкладке. О мистере Уильямсе ходили слухи, будто он пользовался услугами лучшего дантиста и прибегал к помощи наиболее искусного мастера по педикюру. Специалистов средней руки он не терпел. Несомненно, что и в той рискованной области искусства, в которой Уильямс подвизался, его следует отнести к высшей элите художников, обладавших самой аристократической требовательностью к себе. Но все-таки кто был намеченной жертвой, к чьему жилищу торопился Уильямс? Вряд ли он мог неблагоразумно пуститься в бесцельное шатание, высматривая наугад, кого бы прикончить? О нет: Уильямс избрал себе жертву заранее - и не кого-нибудь, а старого закадычного друга. По-видимому, он вывел непреложный принцип: для убийства более всего пригоден друг, а за отсутствием такового - не всегда он будет в твоем распоряжении - хотя бы просто знакомый; и в том, и в другом случае при первом подступе к объекту подозрение у того не возникнет, тогда как чужой может заподозрить неладное уже в самом обличий убийцы, усмотреть тревожные предвестия и быть настороже. Однако данная жертва, судя по всему, совмещала в себе оба качества: сначала это был друг, ставший затем - не без серьезного повода - врагом. Или же, что еще более вероятно, по словам других лиц, чувства, порождавшие как дружбу, так и вражду, давно утихли. Несчастный звался Марром: именно он (в образе друга или врага) был назначен моделью для сеанса в тот субботний вечер. Относительно связи между Уильямсом и Марром существовало мнение (властями не опровергнутое и не подтвержденное), согласно которому они плыли вместе на одном и том же корабле Ост-Индской компании, идущем в Калькутту {21}, и поссорились в открытом море; по другой версии, наоборот, поссорились уже на берегу, а предметом раздора стала миссис Марр, хорошенькая молодая женщина, чьей благосклонности они оба в острой вражде друг к другу добивались. Ряд обстоятельств придает этой истории оттенок правдоподобия. Нередко происходит так, что если убийство не удается объяснить сколько-нибудь удовлетворительным образом, чистота сердечных побуждений не позволяет свидетелям истолковать мотивы кровопролития как сугубо низменные - и тогда, при полном доверии публики, выдвигается теория, согласно которой действия убийцы вдохновлены неким возвышенным порывом; никак нельзя было вообразить, будто Уильямс свирепо лил кровь единственно в погоне за наживой; потому охотно было принято на веру, что убийцей двигала главным образом смертельная ненависть, а источником ее служило одухотворенное благородством соперничество за расположение дамы. Объяснение во многом сомнительное, но весьма вероятно, что миссис Марр явилась подлинной причиной неприязни, causa teterrima {страшной причиной (лат.).}, столкнувшей двух мужчин. Меж тем мгновения уже сочтены, песчинки в часах, отмеряющие срок этой вражды в нашем бренном мире, движутся неумолимо. Нынешним вечером эта вражда прекратится. Следом наступит день, называемый в Англии воскресеньем, а в Шотландии носящий иудейское наименование "шабаш" {22}. Для обоих народов, пусть под разными именами, этот день имеет одинаковое назначение: и там, и тут он отведен для отдыха. Тебя, Марр, тоже ждет отдых; так предначертано свыше; и ты, младший Марр, отдохнешь и ты вместе со всем семейством, отдохнет и незнакомец, что вступил в ваш дом. Но почиете вы в ином краю, лежащем по ту сторону могилы. По эту сторону могилы вы спали последний раз. Вечер выдался на редкость темным, однако в этом убогом квартале Лондона, в любую погоду и при любом освещении, все лавки по субботам бывали открыты, по крайней мере, до самой полуночи, а иные и до половины первого. Суровых педантических предписаний иудеев относительно точных пределов праздничного дня здесь не существовало. В худшем случае воскресенье длилось с часа ночи до восьми часов утра следующего дня, охватывая тридцать один час кряду. Срок, безусловно, достаточно долгий. Марр, как раз тем субботним вечером, был не прочь его и сократить, лишь бы поскорее покинуть прилавок, где он трудился уже шестнадцать часов. Место в жизни он занимал скромное - торговал чулочными изделиями в принадлежащем ему магазинчике, устройство которого, включая стоимость товара, обошлось владельцу приблизительно в 180 фунтов. Как всякого негоцианта, его преследовали тревоги и опасения. Торговлю Марр открыл недавно, но уже успел залезть в долги: назревали счета, несоразмерные с получаемыми доходами. Но, будучи от природы жизнерадостным оптимистом, Марр не терял надежды на лучшее. Это был крепко сложенный, цветущий здоровьем молодой человек двадцати семи лет; в тот вечер финансовые нелады порой омрачали его чело, но все же он не терял привычной оживленности, особенно подогреваемой предвкушением (увы, тщетным) того, как с наступлением воскресной ночи, да и ночи последующей, преклонит усталую голову на преданную грудь обожаемой им юной супруги. В семействе Марров насчитывалось пятеро домочадцев. Во-первых, сам хозяин, у которого в случае провала (если понимать таковой в узком - коммерческом - смысле) вполне достало бы энергии воспрянуть вновь и взмыть ввысь с погребального костра подобно фениксу - даже после многократно повторяемой гибели. Да-да, бедняга Марр, так оно и произошло бы, будь ты без помех предоставлен собственной предприимчивости; но вот на противоположной стороне улицы уже явился посланец ада, готовясь жестокой рукой беспощадно пресечь все эти радужные перспективы. Второй в перечне домочадцев значится очаровательная миссис Марр - упоенная счастьем, как все новоиспеченные жены, ибо ей минуло только двадцать два: если она и бывает чем-то озабочена, то только состоянием своего ненаглядного дитяти. Восьмимесячный младенец, в списке домашних третий по счету, тихонько посапывает в покачиваемой юной матерью колыбели у очага, на уютно прибранной кухоньке, расположенной девятью футами ниже уровня улицы. Свадьбу супруги Марр справили девятнадцать месяцев тому назад; это их первенец. Не печальтесь же о ребенке, коему суждено вкусить долгий отдых субботний в нездешних пределах: стоит ли несчастному сироте, без отца и матери тонуть в безвылазной нищете, влачить жалкое существование на земле, где вокруг для него только вражда и гибель? Четвертым идет подручный-ученик, он родом из Девоншира {23}, с приятными чертами лица, как многие девонширские юноши; очень довольный своим положением: работой он не обременен, хозяевами обласкан - и сам прекрасно это понимает. Пятой, и последней, замыкает состав мирного семейства взрослая девушка-служанка, на редкость отзывчивая и добросердечная: она сделалась своей хозяйке (как часто случается в домашнем кругу, где не претендуют на знатность) почти что сестрой. В настоящую пору (1854), на протяжении уже двух десятков лет, в британском обществе происходят большие демократические перемены. Множество людей начинает стыдиться ссылок на "моего хозяина" или "мою хозяйку": это обозначение медленно, но верно вытесняется термином "наниматель". В Соединенных Штатах это словцо, как выражение надменного демократизма, коробящее ненужной демонстрацией независимости, и без того никем не оспариваемой, не оказывает, впрочем, сколько-нибудь заметного отрицательного влияния. Там домашняя прислуга в целом, как правило, столь быстро и уверенно переходит в разряд полноправных распорядителей собственного хозяйства, действующих по своему усмотрению, что они просто игнорируют форму отношений, которая и без того вот-вот должна исчезнуть сама по себе. Но в Англии, где нет таких ресурсов, как неосвоенные территории, тенденция вытеснения "хозяина" "нанимателем" протекает довольно болезненно. Словесная замена несет с собой грубое и угрюмое попрание уз, нимало не тягостных, а во многих случаях и благотворных. Ниже я поясню свою мысль более развернуто. Здесь же, под началом миссис Марр, подразумеваемый нами альянс осуществлялся более чем наглядно. Мэри, служанка, питала к хозяйке самое сердечное и неподдельное уважение: она видела ее постоянно погруженной с головой в домашние хлопоты: наделенная какой-никакой властью, миссис Марр никогда не выказывала и тени капризности и ничем не обнаруживала своего верховенства. Соседи в один голос свидетельствовали, что Мэри, чураясь приторной угодливости, держалась с госпожой почтительно-ровно - и при малейшей возможности охотно и совершенно по-сестрински вызывалась облегчить ей груз материнских обязанностей. Именно к Мэри, минуты за три-четыре до полуночи, вдруг обратился Марр, громко окликнув ее с верхней ступени: он попросил ее пойти купить устриц для семейного ужина. От каких мелких случайностей зависит подчас благополучие всей нашей жизни! Марр, озабоченный делами торговли, и миссис Марр, целиком поглощенная баюканьем хныкавшего ребенка, начисто забыли о приготовлениях к ужину: из-за позднего времени выбор покупок быстро сокращался; вернее всего можно было до того, как пробьет двенадцать, раздобыть именно устриц. И только это ничтожное обстоятельство определило судьбу девушки! Отправься она за провизией, как обычно, часов в десять - одиннадцать, тогда она - единственная уцелевшая из домочадцев - не избежала бы неминуемой гибели, бесспорно разделив с ними общую плачевную участь. Времени было в обрез. Мэри торопливо взяла у Марра деньги и, с корзинкой в руке, впопыхах даже не надев шляпки, выпорхнула из дома. Впоследствии ее не раз посещало зловещее воспоминание: едва перешагнув порог, Мэри, при свете фонаря, заметила на противоположной стороне улицы фигуру человека: мгновение он оставался неподвижен, но тут же медленно двинулся вперед. Это был Уильямс: позднее (сейчас не сказать, когда именно) сей факт получил полное подтверждение. Если вникнуть в обеспокоенность Мэри, спешившей, несмотря на все сложности, выполнить данное ей поручение, становится ясным, что подсознательно вид незнакомца связался для нее с предчувствием неведомой опасности; иначе, сосредоточенная на своей цели, она вряд ли сохранила бы в памяти столь мало существенную подробность. Теперь же понятно, какого рода страхи безотчетно зароились у нее в голове: Мэри говорила потом, что даже сквозь сумрак, не позволивший ей различить черты незнакомца и уловить направление его взгляда, ей со всей несомненностью почудилось, судя по его недавней позе, что он всматривался в дом э 29. Небеспочвенность подозрений Мэри была подкреплена также уже упомянутым инцидентом, произошедшим незадолго до полуночи: на незнакомца обратил особое внимание ночной сторож; тот беспрестанно заглядывал в окно магазинчика; такие ухватки, да и сама внешность прохожего, показались сторожу настолько не внушающими доверия, что он постучался к Марру и сообщил ему об увиденном. Впоследствии сторож повторил свой рассказ перед судейскими чиновниками, добавив, что в самом начале первого (то есть спустя восемь - десять минут после ухода Мэри) он (сторож), прежде чем возобновить свой получасовой обход, по просьбе Марра помог ему затворить ставни. Затем они распрощались - и сторож выразил мнение, что таинственный незнакомец, по всей вероятности, удалился восвояси, поскольку его нигде не было видно с момента начала их разговора. Надо полагать, Уильямс заметил, как сторож направился в дом Марра, и вовремя спохватился, что держится весьма необдуманно; таким образом, предупреждением, впустую сделанным Марру, с выгодой для себя воспользовался Уильямс. И почти нет сомнений в том, что ищейка пустилась по следу жертвы сразу после того, как сторож помог Марру опустить ставни. Причина понятна: начать работу Уильямс мог и раньше, если бы уличным прохожим не открывалась как на ладони вся внутренность магазинчика. Приступить к делу без опаски можно было только при плотно сомкнутых ставнях. Но едва лишь эта предварительная мера предосторожности была осуществлена и преступник надежно оградился от общественного глаза - теперь, напротив, надо было остерегаться не излишней опрометчивости; еще большую опасность таило в себе даже малейшее промедление. Успех определялся тем, сумеет ли он проникнуть внутрь до того, как Марр запрет дверь. Другим способом пробраться в дом (к примеру, дождаться возвращения Мэри и войти вместе с ней) нечего было и пытаться: ниже мы увидим, что Уильямс вынужден был отказаться от этой мысли, за которую, если выстроить факты в их истинной связи, он должен был ухватиться. Уильямсу пришлось дождаться, когда затихнут за углом шаги сторожа: прошло, наверное, секунд тридцать, не более; одна опасность миновала, но возникла новая - а что, если Марр запрет дверь? Поворот ключа - и убийца лишится доступа в дом. Уильямс стрелой ринулся за порог - и ловким движением левой руки повернул ключ в замке, оставив Марра в неведении относительно этой роковой уловки. Куда как увлекательно и заманчиво идти по следам чудовища и дотошно изучать, при подсказке безмолвно уличающих иероглифов, все перипетии кровавой драмы - с не меньшей полнотой и достоверностью, чем если бы мы взирали с милосердных небес на изверга, чье сердце не зналось с жалостью. Фокуса Уильямса хозяин явно не заметил; иначе он немедля забил бы тревогу, вспомнив слова сторожа. Марр ничуть не встрепенулся. Мы увидим, впрочем, что для полного успеха предприятия Уильямсу было важнее всего предотвратить вопль испуга или хрип агонии, которые могли бы у Марра вырваться. Крик, раздавшийся внутри помещения с такими тонкими стенами, наверняка разнесся бы по всей округе; могли подумать, будто кричал кто-то на улице. Любой ценой этого следовало избежать. Крик был предотвращен: позднее читатель поймет, как именно. Меж тем оставим пока убийцу лицом к лицу со своими жертвами. На протяжении пятидесяти минут пусть он разгуляется вволю. Парадная дверь, как мы знаем, заперта наглухо. Помощи ждать неоткуда... Давайте же мысленно перенесемся к Мэри: сопроводим ее туда, куда она отправилась, а потом вернемся с ней обратно - и только тогда пусть снова взовьется занавес над ужасающей сценой, разыгравшейся в ее отсутствие. Бедная девушка, в мало понятном ей самой смятении, обежала, выглядывая устриц, всю улицу, однако в хорошо знакомой ей, исхоженной вдоль и поперек окрестности все лавки оказались закрытыми, отчего она и сочла за лучшее поискать удачи где-нибудь по соседству. Мигающие огни манили ее все дальше вперед, от фонаря к фонарю - и в конце концов, на неведомых ей перекрестках, освещенных более чем скудно (хотя вечер выдался на редкость темным) {Я не помню хронологии того, как развивалось газовое освещение в целом. Но в Лондоне, долгое время после демонстрации мистером Уинзором {24} преимуществ газа для освещения улиц, в некоторых районах новшество многие годы не вводилось, поскольку не истекли долгосрочные контракты с торговцами нефтью. (Примеч. автора.)}, да еще там, где ее постоянно сбивали с дороги свирепые драки, девушка, как и надо было ожидать, безнадежно заплуталась. Исполнить просьбу хозяина теперь нечего было и надеяться. Не оставалось ничего иного, как воротиться вспять. Это было совсем непросто: Мэри боялась расспрашивать случайных встречных, лица которых во мраке нельзя было разглядеть толком. Неожиданно факел высветил фигуру сторожа: тот указал ей, куда идти - и спустя десять минут Мэри вновь очутилась у дверей дома э 29 по Ратклиффской дороге. Успокоило девушку то, что отлучка ее длилась без малого час: в отдалении послышался возглас "час ночи" - и, прозвучав сразу после удара часов, повторялся непрерывно в течение десяти - пятнадцати минут. Ввергнутая скоро в вихрь мучительного недоумения, впоследствии Мэри с трудом могла восстановить в памяти всю последовательность охвативших ее смутных предчувствий. Однако, насколько ей потом припоминалось, в самый первый момент ее ничто особенно не встревожило. В очень многих городах основным инструментом оповещения жильцов о приходе посторонних служат колокольчики; в Лондоне преобладают дверные молотки. Мэри позвонила в звонок и заодно легонько постучала. Разбудить хозяина с хозяйкой она не опасалась - так как была уверена, что те еще на ногах. Беспокоилась она из-за ребенка: разбуженный младенец мог вновь лишить мать ночного отдыха. Мэри отлично понимала, что если трое людей внутри дома ждут не дождутся ее возвращения, а об эту пору конечно же всерьез взволнованы ее задержкой, даже еле слышный шепот заставит кого-нибудь из них не мешкая броситься отпирать дверь. Но что это? Сердце потрясенной Мэри стиснул ледяной холод: из кухни не донеслось ни звука, ни малейшего шороха. И тут, заставив ее содрогнуться, воображению девушки вновь явился смутный облик незнакомца в просторном темном плаще: прокрадываясь в призрачном свете фонаря, он пристально следил за хлопотами ее хозяина. Мэри осыпала себя горькими упреками за то, что второпях не озаботилась уведомить мистера Марра о подозрительном наблюдателе. Бедная! Она и не знала тогда, что весть о нем дошла до Марра, но не заставила его насторожиться. Не стоило, значит, винить ее за этот промах, вызванный желанием поскорее исполнить волю хозяина и не имевший никаких последствий. Но все эти размышления были сметены всепоглощающей паникой. Уже одно то, что никто не отозвался ни на ее стук, ни на звяканье колокольчика, бросило Мэри в дрожь. Кто-то один мог задремать, но чтобы двое - или трое сразу - нет, это исключено! И даже если допустить, что всех троих, да и младенца в придачу, вдруг сморил сон, чем объяснить тишину - полнейшую, ничем ненарушимую тишину в доме? Понятно, что полуобезумевшая от ужаса девушка, впав едва ли не в истерику, принялась изо всех сил звонить в колокольчик. Но тут ее остановила одна мысль: как ни стремительно теряла она остатки самообладания, ей достало выдержки, чтоб подумать: а что, если какие-то непредвиденные обстоятельства заставили Марра вместе с подручным покинуть дом в поисках срочной хирургической помощи; поворот дела вряд ли возможный, однако даже и в этом случае миссис Марр с младенцем находились бы в доме, и так или иначе, невзирая ни на что, бедная мать сумела бы подать голос, пускай шепотом. Ценой немалого усилия воли Мэри принудила себя застыть на месте в полном молчании, надеясь дождаться хоть какого-то отклика на свой призыв. Вслушайся же в тишину, бедное трепетное сердце; вслушайся - и на двадцать секунд замри. Мэри замерла, словно прикованная к месту, затаив дыхание - и в этом зловещем безмолвии случилось происшествие, воспоминание о котором до последнего дыхания вселяло в нее неисповедимый ужас. Бедная, дрожащая с ног до головы девушка, стараясь побороть волнение, напряженно ловила каждый шорох, чтобы не упустить ответ своей милой юной хозяйки. На ее отчаянный призыв изнутри дома до нее донесся совершенно явственный звук. Да, вот наконец ответ на ее заклинание! Со ступеней лестницы - но не кухонной, а той, что вела наверх, к спальням, послышался скрип. А потом - отчетливые шаги: один, другой, третий, четвертый, пятый: кто-то спускался по лестнице вниз. И эти жуткие шаги все приближались: кто-то шел по узкому коридорчику возле двери. Затем шаги - о Боже, чьи, чьи шаги? - остановились у двери. Слышалось дыхание чудовища, прекратившего дыхание всех живых существ в доме. Его и Мэри разделяет одна только дверь. Что он делает там, по ту сторону? Тихими шагами, крадучись, спустился он с лестницы, прошел сюда - по узкому коридорчику, подобию гроба, пока наконец не остановился у двери. Как прерывисто он дышит! Одинокий убийца по одну сторону двери, Мэри - по другую. Предположим, он внезапно распахнет дверь, Мэри внезапно кинется через порог - и окажется в лапах убийцы. Пока еще такое возможно - и ловушка наверняка бы захлопнулась, если бы проделать эту уловку тотчас по возвращении Мэри: приотворись дверь сразу, едва только звякнул колокольчик - девушка не задумываясь скользнула бы внутрь и погибла бы. Но теперь Мэри настороже. Как и неведомый преступник, она прижала губы к двери, прислушиваясь и тяжело дыша; дверь, к счастью, служит преградой: при первой же попытке злоумышленника повернуть ключ или отодвинуть щеколду Мэри, резко отпрянув, укроется под защитой непроглядной тьмы. Какую цель преследовал убийца, прокрадываясь к двери? А вот какую: Мэри, сама по себе, его ничуть не интересовала. Однако принадлежность к семейному сообществу придавала ей в глазах преступника определенную ценность: если схватить ее и умертвить - это означало бы полное истребление дома. Слух о подобном кровопролитии, несомненно, прокатился бы по всему христианскому миру - и наверняка пленил бы умы многих и многих. Ведь был бы накрыт сетью целый выводок; гибель семейства получила бы безупречную завершенность - и тогда, соответственно размаху содеянного, неуклонно ширился бы круг зачарованных будущих жертв, которых, невзирая на беспомощное трепыхание, неотвратимо тянуло бы покориться всемогущей длани непревзойденного душегуба. Уильямсу достаточно было заявить: мои рекомендации выданы мне в доме э 29 по Ратклиффской дороге - и бедное, раздавленное воображение беспомощно сникло бы под гипнотическим взглядом удава в человеческом облике. Ясно одно: подобравшись к двери, за которой притаилась Мэри, убийца намеревался, подражая голосу Марра, тихонько шепнуть в приоткрытую щелку: "Это ты? Отчего так долго?" - и Мэри, очень может быть, клюнула бы на эту приманку. Но Уильямс просчитался: время было уже упущено; Мэри сбросила с себя оцепенение и, словно помешанная, принялась лихорадочно звонить в колокольчик и оглушительно, не переставая, колотить дверным молотком. Естественным следствием поднятого ею шума явилось то, что сосед, только-только улегшийся в постель и сразу же опочивший глубоким сном, мигом пробудился: захлебывающийся колокольчик и беспрерывный продолжительный грохот молотка в руках полуобезумевшей Мэри заставили его незамедлительно осознать, что такую тревогу попусту не бьют: стряслось воистину нечто ужасное. Подбежать к окну, поднять раму и сердито потребовать объяснений по поводу неурочного переполоха было делом одной минуты. Бедная девушка, найдя в себе достаточно твердости, скороговоркой поведала о том, как она целый час бегала по лавкам; о том, что в ее отсутствие всех Марров наверняка перерезали и что убийца в данный момент все еще прячется в доме. Сосед Марров, которому Мэри адресовала свой рассказ, занимался ростовщичеством - и, по-видимому, обладал незаурядной отвагой: для единоборства с неизвестным всесильным душегубом, только что одержавшим неоспоримый и полный триумф, явно требовалась значительная физическая крепость. Необходимо было также справиться с внутренним противодействием: ведь предстояло очертя голову столкнуться с незнакомым противником, личность которого - возраст, национальность, мотивы преступления и прочее - окутывал непроницаемый покров тайны. Даже на поле битвы ни одного ратника не подстерегала большая опасность. Мысль о том, что жившее по соседству семейство и в самом деле вырезано начисто, заставляла предположить, что бойню устроили, по крайней мере, два лиходея; если же убийца действовал в одиночку, то какова же его дерзость! Сколь велика, надо думать, его отвага, сколь неотразимы ловкость и звериный натиск! К тому же загадочный враг (будь он даже без сообщников) наверняка запасся изощренными орудиями расправы. И однако, невзирая на все эти существенные невыгоды своего положения, доблестный сосед бесстрашно ринулся в дом Марров, ставший местом столь страшной резни. Едва успев натянуть штаны и вооружиться кочергой, сосед сбежал по черной лестнице, которая вела на задний двор дома. Там он мог надеяться перехватить преступника: у парадного входа такой возможности у него не было; кроме того, слишком долго пришлось бы взламывать дверь. Участки, прилегающие к обоим домам, разделяла кирпичная стена, высотой девять-десять футов. Через нее и перемахнул отчаянный преследователь; мигом сообразив, что без свечи не обойтись, он собирался было за ней вернуться, но тут заметил мерцавшую впереди слабую полоску света. Задняя дверь дома Марров была распахнута настежь. Убийца, очевидно, проскочил через нее минутой раньше. Героический ростовщик стремглав бросился дальше - и уже здесь глазам его представилось жуткое свидетельство ночного побоища: крохотный двор был обильно залит кровью - и к порогу никак нельзя было пробраться, не запачкавшись в ней. В замочной скважине все еще торчал ключ, сыгравший самую роковую роль в судьбе жертв. Теперь потрясающая новость быстро облетела округу: у дома Марров начала собираться толпа - благодаря душераздирающим воплям Мэри: ей почудилось, что кто-то из пострадавших еще жив и его может спасти неотложная медицинская помощь, но все решают буквально секунды. Смельчак-сосед распахнул входную дверь. Первыми, громко переговариваясь, в дом вступили ночные сторожа - и душераздирающее зрелище ошеломило их настолько, что они разом лишились дара речи. Разыгравшаяся драма была ясна без всяких слов - от начала и до конца; во всей последовательности своего развития, до итога ее. Установить личность убийцы не удалось: некого было даже заподозрить. Имелись, однако, основания полагать, что преступником мог быть только человек, близко знакомый с Марром. Он оказался внутри магазина уже после того, как хозяин запер дверь. При этом резонно отмечалось, что Марр, предупрежденный ночным сторожем, наверняка проникся сознанием опасности - и из чувства самосохранения, безусловно, с тревогой воспринял бы появление в столь поздний час подозрительного незнакомца, переступившего порог лавки с уже опущенными ставнями и отрезанной тем самым от сообщения с внешним миром. Отсутствие всяких признаков того, что Марр действительно был обеспокоен, несомненно указывало на обстоятельство, которое усыпило бдительность Марра и фатальным образом лишило его осмотрительности. Таким обстоятельством могло быть только одно: Марр хорошо знал убийцу в лицо - и тот не внушал ему ни малейшей боязни. Эта исходная посылка, служившая ключом к разгадке тайны, помогала без труда нарисовать дальнейшее развитие событий: перипетии трагедии становились ясными как Божий день. Убийца, в чем нет ни малейших сомнений, бесшумно открыл входную дверь и прикрыл ее за собой с той же осторожностью. Затем направился к прилавку, на ходу обмениваясь обычными дружескими приветствиями с беззаботно настроенным Марром. Подойдя к прилавку вплотную, вошедший попросил хозяина показать ему пару грубых хлопчатобумажных носков. В тесной лавке Марра, где и повернуться-то было негде, ломать голову над удобным размещением товара особенно не приходилось. Убийца наверняка хорошо изучил, какие товары где хранились: он уже заранее удостоверился в том, что для извлечения требуемой коробки Марру потребуется развернуться спиной и, обведя глазами одну из верхних полок, снять коробку с высоты приблизительно восемнадцать дюймов. Эти телодвижения устраивали злоумышленика как нельзя более: едва только Марр, обратив к нему беззащитный затылок, занялся поисками, убийца внезапно извлек из-под широкого плаща увесистый молоток судового плотника и одним-единственным мощным ударом лишил жертву всякой способности к сопротивлению. Поза убитого красноречиво свидетельствовала о происшедшем. Марр рухнул на пол, естественно, по ту сторону прилавка - положение его рук подтверждает высказанную мной догадку. Вполне вероятно, что первый же. предательски нанесенный удар навсегда отнял у жертвы и сознание. Неизменной отправной точкой разработанного убийцей плана, его rationale {разумным ядром (лат.).}, последовательно им осуществлявшегося, являлось оглушение жертвы парализующим ударом по голове, который вызывал достаточно длительное бессознательное состояние. Этот начальный шаг, успокоив убийцу, значительно облегчал ему дальнейшие действия. Тем не менее, поскольку жертвы могли прийти в себя, что повлекло бы за собой самые нежелательные для убийцы следствия, Уильямс взял за правило, в интересах полной завершенности, перерезать своим жертвам горло. Все произведенные им в доме Марров убийства строго соответствовали единому образцу: сначала - ударить по черепу, дабы обеспечить гарантию от немедленного возмездия, затем - полоснуть по горлу, дабы облечь содеянное вечным молчанием. Далее события, судя по оставленным следам, развивались следующим образом. Падение Марра, очень вероятно, сопровождалось глухим неясным шумом, который, при запертой наглухо наружной двери, никак нельзя было принять за уличную потасовку. Однако тревога у находившихся в кухне возникла, вероятнее всего, только когда убийца принялся перерезать глотку жертве. Чрезвычайная теснота пространства за прилавком мешала, если учесть необходимость спешки, добраться до горла беспрепятственно: чудовищную операцию вынужденно пришлось осуществлять урывками, в несколько приемов; глубокие стоны заставили домочадцев встрепенуться и броситься по лестнице наверх. Предвидя это единственно возможное осложнение, убийца заранее подготовил способ, как отразить угрозу. Миссис Марр и подручный, с проворством молодости, оба кинулись, естественно, к выходу: будь Мэри дома, втроем они наверняка спутали бы карты убийцы, и вовсе не исключено, что кому-нибудь из них удалось бы выскочить на улицу. Но чудовищные удары молотка по головам застигли юную женщину и подростка на полпути к цели. Оба простерлись на полу без чувств на самой середине лавки - и, едва только это произошло, проклятый негодяй, склонившись над телами, пустил в ход свою бритву. Беда заключалась в том, что порыв сострадания к несчастному супругу совершенно ослепил миссис Марр: заслышав его стоны, она упустила очевиднейший путь к спасению - ей и мальчику кинуться к задней двери и выбежать на открытый воздух через черный ход: само по себе это было очень важно; к тому же там куда легче было сбить с толку и задержать убийцу из-за необычайной тесноты в помещении лавки. Тщетными были бы все попытки описать ужас, который охватил потрясенных зрителей душераздирающей сцены. Собравшейся толпе стало известно, что одной женщине по счастливой случайности удалось избежать резни, но она словно онемела и, кажется, обезумела: проникшись сочувствием к ее жалкому состоянию, одна из соседок увела ее к себе домой и уложила в постель. Таким образом, вышло так, что долгое время - дольше, нежели можно было ожидать при ином стечении обстоятельств - никто из присутствующих, мало знакомых с семейством Марров, даже не подозревал о существовании младенца: отважный ростовщик отправился уведомить коронера {25}, а другой сосед счел необходимым дать неотложные показания в ближайшем полицейском участке. Внезапно в толпе появился человек, сообщивший о том, что у убитых родителей остался маленький ребенок, которого надо искать либо в полуподвальной кухоньке, либо в одной из спален наверху. Кухня мгновенно заполнилась людьми; сразу же была обнаружена колыбель, однако пеленки в ней находились в неописуемом беспорядке. Под кучей тряпья оказались лужи крови; еще более зловещим признаком служило то, что навес над колыбелью был разбит в щепы. Стало ясно, что негодяй столкнулся с двумя затруднениями: сначала его смутило дугообразное покрытие над навесом колыбели, которое он сокрушил ударом молотка, а затем перегородки, которые не позволили ему свободно наносить удары. Уильямс завершил свои манипуляции как обычно, полоснув бритвой по горлышку невинного малютки, после чего, безо всякой видимой причины, как если бы, смутившись картиной собственного злодеяния, не поленился нагромоздить над бездыханным тельцем целую груду белья. Случившееся придавало всему преступлению в целом характер обдуманного акта мести: это подтверждал быстро распространившийся слух о том, что причиной ссоры Уильямса и Марра послужило их соперничество. Один репортер, правда, утверждал, будто убийца поторопился заглушить крики ребенка, поскольку они могли способствовать его разоблачению; на это резонно возражали, что восьмимесячный младенец, нимало не сознававший смысла разыгравшейся трагедии, мог расплакаться только из-за отсутствия матери, и его плач, даже если он и слышался вне дома, был привычен для соседей: никто не обратил бы на него особого внимания - и потому убийце нечего было опасаться. Никакая другая из ужасающих подробностей учиненной неведомым мерзавцем резни не разъярила против него толпу так, как эта бессмысленно лютая расправа над младенцем. Совершенное злодеяние повергло всех в панику - и весть о нем мгновенно распространилась повсюду за пять-шесть часов, еще до наступления воскресного утра, однако у меня нет ни малейших оснований полагать, что потрясающая новость просочилась на страницы хотя бы одной из многочисленных утренних воскресных газет. Согласно заведенному порядку, весть о всяком заурядном происшествии, о котором становилось известно ночью позднее четверти второго, впервые достигала слуха общественности лишь через посредство воскресных газет, выходивших наутро в понедельник, или же из регулярных выпусков того же дня. Но в данном случае, если только от установленного правила не уклонились сознательно, трудно было допустить большую оплошность; не подлежит сомнению, что издатель, удовлетворив повсеместную жажду подробностей уже в воскресенье, сколотил бы тем самым себе состояние: для этого достаточно было вместо двух-трех нудных колонок опубликовать - со слов сторожа и ростовщика - обстоятельный отчет. Стоило только дать соответствующее объявление по всему громадному городу - и разошлось бы не менее 250 000 дополнительных экземпляров любого печатного издания, в котором содержались бы все относящиеся к делу материалы, вызывающие у захваченной разноречивыми слухами публики жгучий интерес и жажду полнее узнать о случившемся. Спустя неделю, также в воскресенье - на восьмой день после трагического события - хоронили Марров: в одном гробу лежал глава семейства, в другом - его супруга вместе с младенцем на руках, в третьем гробу несли мальчика-подручного. Их похоронили бок о бок: тридцать тысяч трудящегося люда провожало погибших в последний путь; лица в траурной процессии выражали смятение и скорбь. Однако молва не называла - пусть даже и предположительно - гнусного виновника бедствия, оказавшего благодеяние могильщикам. Если бы в то воскресенье, когда происходили похороны, обнародовать то, что сделалось достоянием общественности шестью днями позже, толпа ринулась бы прямо с кладбища к месту жительства убийцы и без дальних разговоров, немедля, растерзала бы его в клочья. За отсутствием же личности, хоть сколько-нибудь отвечавшей подобного рода подозрениям, гнев общественности поневоле кипел впустую. Впрочем, не находя выхода, публичное негодование не только не ослабевало, но заметно возрастало и крепло день ото дня: праведное возмущение, докатившись до отдаленных уголков провинции, эхом возвращалось в столицу. На главных дорогах королевства непрерывно арестовывали бродяг и праздношатающихся без роду и племени или же тех, чья внешность смутно сходствовала с приблизительным описанием Уильямса, которое дал ночной сторож. В мощный поток сочувствия и негодования, вызванный страшным происшествием, вливался слабым подводным течением испытываемый трезвыми умами неясный страх перед близким будущим. Говоря поразительными словами Вордсворта, "Землетрясенье сразу не утихнет". Несчастья, особенно зловещие, всегда повторяются. Убийца-маньяк, одержимый хищным влечением к свежей крови, пролитием которой он, попирая естество, наслаждается, не способен впасть в бездействие. В душе преступника - даже скорее, нежели у альпийского охотника - развивается тяга к опасностям своего призвания, сопряженным со смертельным риском; он стремится приправлять ими, словно острыми специями, удручающую монотонность повседневной, будничной жизни. Ясно было, однако, что помимо низменных инстинктов, которые с большой долей вероятия должны были подстрекнуть преступника к новым адским поползновениям, Уильямса к ним могла побудить и нужда, а нуждающихся субъектов поименованного сорта никоим образом не влекут к себе поиски честных способов заработка: насильники питают к прилежному труду неодолимое отвращение; к тому же праздность заставляет их растерять последние остатки необходимых навыков. Если данное убийство было совершено единственно ради грабежа, то преступник, разоблачения которого томительно ждали все сердца, вынужден был, как предполагалось, через умеренно короткий промежуток времени, вновь явить себя народу в том или ином чудовищном действе. Считалось, что в убийстве Марра решающую роль сыграло желание отомстить - отомстить жестоко и беспощадно, однако и тут с подобным мотивом сочеталось стремление к легкой добыче. Бесспорным было и то, что в данном смысле преступника постигло разочарование: кроме пустячной суммы, отложенной Марром на недельные расходы, убийца, по сути, поживиться ничем не сумел. Две гинеи, самое большее, составили весь капитал, прихваченный им в качестве трофея. Хватить этих денег могло едва ли на неделю. Посему повсеместно укрепилось убеждение в том, что спустя месяц-другой, когда все треволнения стихнут или будут вытеснены другой животрепещущей сенсацией, когда бдительность семей успеет притупиться и пойдет на убыль, - вот тогда разразится новая, столь же оглушительная катастрофа. Таковы были всеобщие предчувствия. Пусть читатель сам обрисует себе леденящий ужас, охвативший всех вокруг, когда среди ожиданий нового смертельного выпада неизвестного противника, среди всеобщего напряженного внимания, когда одновременно крепла уверенность, что вряд ли кто дерзнет повторить подобную попытку; внезапно, на двенадцатую ночь после расправы над Маррами, чуть ли не в том же самом квартале, совершилось второе столь же загадочное убийство, так же имевшее целью истребление всего семейства. Произошло оно почти две недели спустя - в следующий четверг, и многие полагали тогда, что второе убийство своими драматически захватывающими перипетиями даже превосходит первое. На сей раз от руки убийцы пала семья некоего мистера Уильямсона: его дом, не расположенный непосредственно на людной Ратклиффской дороге, стоял тем не менее совсем близко, за углом примыкающей к ней боковой улочки. Мистер Уильямсон, тамошний старожил, пользовался среди местных обывателей известностью и уважением; его считали богачом; он содержал нечто вроде таверны - но не из стремления пополнить капитал, а скорее по внутренней склонности; в его заведении сохранялся старинный патриархальный уклад: сюда по вечерам заглядывали и весьма состоятельные посетители, однако между ними и прочими завсегдатаями из числа ремесленников и мастеровых никакого различия не проводилось. Всякий, кто вел себя с должным приличием, вправе был занять место и заказать свой излюбленный напиток. Таким образом, общество здесь собиралось самое пестрое: кто-то бывал там постоянно, кто-то заглядывал лишь изредка. Домочадцев насчитывалось пятеро: 1) глава семейства - мистер Уильямсон, которому перевалило за семьдесят; он прекрасно подходил к роли хозяина: обходительный по натуре, не суровый, он, однако, строго наблюдал за поддержанием порядка; 2) миссис Уильямсон, десятью годами моложе супруга; 3) внучка лет девяти; 4) служанка, еще не достигшая сорокалетнего возраста; 5) двадцатишестилетний поденщик, работавший на фабрике (не помню, какой именно; не помню и его национальности). В заведении мистера Уильямсона существовало незыблемое правило, не допускавшее никаких исключений: едва только било одиннадцать, все посетители, кем бы они ни являлись, должны были расходиться по домам. Этот полезный обычай позволял мистеру Уильямсону оберегать свою таверну, стоявшую на довольно бойком месте, от пьяных ссор и потасовок. В тот вечер четверга все шло как обычно - кроме тени подозрения, которая возникла сразу у нескольких посетителей. В другое время, вероятно, они ничего особенного и не ощутили бы, но теперь, когда все разговоры вертелись только вокруг Марров и неведомого душегуба, невольное беспокойство вызвало следующее обстоятельство: один незнакомец зловещего вида, в широкой накидке, несколько раз за вечер входил и выходил из зала; порой он забивался в угол потемнее; неоднократно замечали также, что он старался украдкой проникнуть в жилую часть дома. По общему предположению, незнакомец наверняка должен был быть известен Уильямсону. Нельзя исключить того, что он и вправду был известен хозяину как один из клиентов. Однако впоследствии отталкивающая внешность незнакомца - его мертвенная бледность, необычного цвета волосы и остекленевший взгляд - вспоминались всем, кто не мог отвести от него глаз, когда он в промежутке от 8 до 11 вечера то и дело появлялся в зале, производя собой то же самое гнетущее впечатление, что и двое убийц в "Макбете": они, запятнанные кровью Банко, с искаженными злобой лицами, неясно маячат в отдалении, бросая тень на пышность царственного пиршества. Меж тем часы пробили одиннадцать, компания начала расходиться, таверну готовились запереть на замок; об эту пору пятеро оставшихся внутри дома постоянных обитателей размещались следующим образом: трое старших, а именно сам Уильямсон, его жена и служанка, были все заняты делами на нижнем этаже - Уильямсон нацеживал эль {27}, портер {28} и прочие напитки соседям, ради которых дверь стояла приоткрытой до полуночного боя часов; миссис Уильямсон и служанка сновали с разными хлопотами взад-вперед из кухни в маленькую гостиную; малышка-внучка спала крепким сном с девяти вечера на первом этаже (в Лондоне первым этажом неизменно считается фактически второй, соединенный с нижним лестничным пролетом); наконец, поденщик тоже удалился к себе на покой. Он квартировал в доме Уильямсонов постоянно - и занимал спальню на втором этаже. Он уже успел раздеться и улечься в постель. Будучи рабочим человеком, вынужденным вставать спозаранку, он, естественно, стремился поскорее заснуть. Но в тот вечер ему никак не удавалось утихомирить волнение, вызванное недавней резней в доме э 29, - и, взбудораженный до предела, он никак не мог сомкнуть глаз. Возможно, что краем уха он слышал о подозрительном незнакомце - или даже заметил сам, как тот прокрадывается по залу. Но и без того мастеровой хорошо сознавал другие грозившие дому опасности: прилегающие кварталы кишмя кишели хулиганами; до былого жилища Марров было рукой подать, а это значило, что убийца тоже обретался где-то по соседству. Все это не могло не вызывать опасений. Но для беспокойства у мастерового имелись и свои, особенные основания: главным образом смущало его то, что Уильямсон прослыл в округе толстосумом; соответствовало это истине или нет, но многие твердо верили, что у владельца таверны денег куры не клюют: они якобы текут к нему непрерывным потоком - и в шкафах и ящиках уже накоплены целые груды; рискованным, наконец, казался и демонстративный обычай оставлять входную дверь приоткрытой в течение целого часа - часа, таившего в себе дополнительную угрозу: ведь напоказ выставлялась уверенность в том, что незачем страшиться столкновения со случайными гуляками, поскольку весь подвыпивший люд был выставлен за порог в одиннадцать. Правило, заведенное для удобства обитателей и способствовавшее доброй репутации таверны, теперь служило открытым свидетельством полнейшей незащищенности дома от непрошеного вторжения. Поговаривали, что Уильямсон - грузный, неповоротливый старик - должен был бы, из осмотрительности, запирать входную дверь сразу после того, как разойдутся посетители. Все эти и прочие соображения (например, слух о наличии у миссис Уильямсон значительного количества столового серебра) мучительно осаждали мастерового в постели - и до полуночи оставалось всего минут двадцать, как вдруг, совершенно неожиданно, с зловещим грохотом, возвещающим гнусное насилие, входная дверь, сотрясшись, захлопнулась - и тотчас была заперта изнутри на ключ. Это, вне всякого сомнения, явился окутанный тайной дьявол, уже посещавший дом э 29 по Ратклиффской дороге. Да, этот адский посланец, на протяжении двенадцати дней занимавший все умы и не сходивший со всех языков, теперь наверняка проник сюда, под этот беззащитный кров - и вот-вот предстанет во плоти перед каждым из его обитателей. До сих пор еще не был окончательно разрешен вопрос - двое ли преступников учинили расправу над семейством Марров. Если это было так, то и теперь они примутся за дело вдвоем - и один из них, не теряя времени, должен был метнуться по лестнице наверх: наибольшую угрозу для преступников представлял сигнал тревоги, поданный из окна кем-то из обитателей дома уличным прохожим. С полминуты пораженный оцепенением мастеровой недвижно сидел в постели. Но затем, порывисто вскочив, опрометью бросился к двери. Он не имел целью оградить себя от вторжения - слишком хорошо зная, что дверь лишена каких-либо запоров или задвижек; в комнате отсутствовала и мебель, передвинув которую можно было бы надежно забаррикадироваться, если только позволило бы время. Распахнуть дверь настежь мастерового побудила отнюдь не осторожность, а единственно ослепляющая власть всепобеждающего страха. Шаг вперед - и он оказался у самой лестницы; нагнувшись через балюстраду, вслушался - и в этот миг снизу, из малой гостиной, донесся душераздирающий вопль служанки: "Господи Иисусе! Нас здесь всех перебьют!" С головой Медузы-Горгоны {29} схожи были эти жуткие бескровные черты и недвижно остекленелые глаза, принадлежавшие, казалось, трупу, если достаточно было лишь единожды встретиться с ними взглядом - и уже прочесть в них не подлежащий обжалованию смертный приговор. Три единоборства со смертью к тому времени уже подошли к концу; бедняга мастеровой, в полном оцепенении, не отдавая себе отчета в собственных действиях, безвольно повинуясь охватившей его панике, спустился вниз по лестнице на оба пролета. Безумный страх толкал его вперед с той же силой, как если бы он был движим безрассудной отвагой. В одной рубашке, мастеровой продолжал спускаться по старым ступеням, которые поскрипывали под его тяжестью, пока их не осталось всего четыре. Ситуация сложилась беспримерная. Стоило юноше чихнуть, кашлянуть, перевести дыхание - его ждала неминуемая гибель: шансов на спасение не было ни малейших. Убийца находился в малой гостиной, дверь которой открывалась на лестницу: теперь она была приоткрыта не слегка, а довольно значительно. Из той четверти круга (или 90 см), которую дверь описывала, если ее распахивали настежь или прикрывали плотно, - по крайней мере 55 см отделяли ее теперь от косяка. Таким образом, взору юноши представились два мертвых тела из трех. Где же третье? А сам убийца - где он? Преступник суетился в гостиной; поначалу его было только слышно, но не видно: он ходил взад и вперед в той части комнаты, которую отгораживала дверь. Чем он был занят, вскоре сделалось ясно по скрежету металла: убийца торопливо подбирал ключи к шкафу, буфету и секретеру в невидимой части гостиной. Минуту спустя он тем не менее показался в проеме, но, к счастью для юноши-мастерового, в этот критический момент настолько был поглощен своими целями, что даже не озаботился бросить взгляд на лестницу: в противном случае, заметив белую фигуру застывшего в безмолвном ужасе поденщика, тотчас же бы отправил его на тот свет. Третий, доселе невидимый труп - труп мистера Уильямсона - лежал в погребе: о том, как он туда попал, - это особый вопрос, о котором позднее много судили и рядили, но объяснить это толком так и не удалось. Между тем смерть Уильямсона представлялась юноше несомненной - иначе тот где-нибудь пошевелился бы или застонал. Итак, трое из четверых друзей, с которыми юноша расстался всего сорок минут назад, были теперь бездыханны; в живых оставалось 40 процентов (соотношение, для Уильямса недопустимое) - сам поденщик и его хорошенькая подружка, девочка, чью детскую невинность не успели еще потревожить ни страх за себя, ни скорбь о престарелых дедушке с бабушкой. Если те потеряны безвозвратно, то один друг (а преданность свою он докажет, если сумеет спасти девочку), к счастью, совсем близко. Но - увы! - еще ближе он к убийце. Сейчас, в данную минуту, он совершенно лишен присутствия духа и не способен ни на какое усилие: он обратился в ледяной столп, ибо перед ним, футах в тринадцати, простерты на полу... Служанку убийца застал стоящей на коленях: она натирала графитом каминную решетку. Покончив с этим поручением, она принялась за другое и стала заполнять очаг углем и растопкой, с тем чтобы разжечь огонь утром. По-видимому, она с головой ушла в свои труды - и в этот самый момент появился убийца; последовательность событий, возможно, была такая: ужасающий крик служанки, ее мольба Христу, показывал, что испугалась она именно в эту минуту; однако на самом деле это произошло на полторы-две минуты позже того, как с грохотом захлопнулась входная дверь. Следовательно, сигнал тревоги, своевременно побудивший юношу-мастерового в страхе вскочить с постели, обеими женщинами почему-то не был воспринят. Говорили, что миссис Уильямсон была туговата на ухо; относительно служанки высказывались различные предположения: усердно натирая решетку и низко склонившись под дымовой трубой, она вполне могла принять стук двери за шум с улицы или же счесть это проделкой расшалившихся озорников. И все же, каковы бы ни были объяснения, неоспорим один факт: до того, как воззвать к Христу, служанка не замечала ничего подозрительного и ничто не оторвало ее от работы. Отсюда явствует, что и миссис Уильямсон также ничем не была встревожена, иначе ее волнение передалось бы служанке, которая находилась с ней вместе в одной небольшой комнате. После того как убийца переступил порог, произошло, надо полагать, следующее: миссис Уильямсон, вероятно, не видела вошедшего, поскольку стояла спиной к двери. Ее-то, до того, как его увидели, Уильямс и сразил сокрушительным ударом по затылку: этот удар, нанесенный ломом, раздробил едва ли не половину черепа. Миссис Уильямсон упала; шум ее падения (все было делом одной минуты) привлек внимание служанки: вот тогда-то у нее и вырвался крик, достигший ушей юноши наверху; крикнуть во второй раз она не успела; убийца, взмахнув своим орудием, расколол ей череп с такой силой, что осколки врезались в мозг. Обе женщины были безнадежно мертвы - и продолжать душегубство попросту не имело смысла; к тому же убийца хорошо понимал опасность промедления; однако же, невзирая на спешку, он настолько страшился роковых для себя последствий, буде какая-то из жертв, очнувшись, даст против него обстоятельные показания, что твердо вознамерился исключить подобную возможность и немедля принялся перерезать обеим глотки. Описанная предыстория вполне согласовалась со сценой, представившейся теперь глазам поденщика. Миссис Уильямсон упала головой по направлению к двери; служанка, стоявшая на коленях, так и не успела разогнуться - и подставила голову ударам без сопротивления; после чего негодяю оставалось только откинуть ей голову назад, чтобы обнажить горло, - и все было кончено. Любопытно, что юный мастеровой, хотя и парализованный страхом и какое-то время готовый, под влиянием гипноза, добровольно шагнуть в львиную глотку, сумел заметить все самое существенное. Читатель должен представить его в тот момент, когда он наблюдал за тем, как убийца склонился над телом миссис Уильямсон, возобновив поиски важных для него ключей. Ситуация для преступника, вне сомнения, была тревожная: ему требовалось во что бы то ни стало поскорее раздобыть необходимые ключи; иначе вся эта чудовищная трагедия окажется разыгранной впустую: ужас публики возрастет беспредельно, десятикратно увеличатся предпринимаемые меры предосторожности, а это значительно осложнит его будущие игры. И даже ближайшие планы преступника могли сорваться: любая случайность грозила ему провалом. За выпивкой в таверну посылали обычно ветреных девчонок или детей: обнаружив дверь запертой, они беспечно продолжили бы поиски другого заведения, однако, случись оказаться на их месте рассудительному посланцу, закрытие таверны на целую четверть часа ранее обычного вызвало бы самые серьезные подозрения. Тотчас же забили бы тревогу - и развязка зависела бы только от удачливости злоумышленника. О поразительной непоследовательности преступника, в одних отношениях чрезвычайно, даже излишне предусмотрительного, а в других до крайности опрометчивого и безрассудного, свидетельствовал, в частности, такой факт: стоя среди трупов по колено в крови, Уильяме не знал наверняка, есть ли у него надежный путь к отступлению. Окна, как ему было известно, имелись и на заднем фасаде дома, однако куда именно они выходили - уточнить он не удосужился; из-за неспокойного соседства окна нижнего этажа могли быть и заколочены; окна наверху, вероятно, открывались, но прыгать из них было довольно рискованно. Из всего этого преступник сделал единственный практический вывод: поспешить с испытанием ключей и овладеть спрятанным сокровищем. Всецело поглощенный этой задачей, Уильямс сделался словно глух и слеп к окружающему - иначе он услышал бы прерывистое и громкое, как ему самому казалось, дыхание юноши, доносившееся с лестницы. Вновь склонившись над телом миссис Уильямсон с целью обшарить ее карманы более тщательно, убийца вытащил целую связку ключей, один из которых упал с громким звоном на пол. Именно тогда нечаянный соглядатай, из тайной своей засады, подметил, что изнутри широкая накидка Уильямса подбита шелком самого лучшего качества. Запомнил он и еще одну примету, ставшую впоследствии одной из главнейших опор для изобличения злодея: туфли Уильямса, совсем новехонькие - и купленные, надо думать, на деньги несчастного Марра, при каждом его движении издавали резкий скрип. Раздобыв новую связку ключей, убийца удалился в ту часть гостиной, где его не было видно. И только тут юношу-мастерового осенила наконец догадка о возможном пути к спасению. Сколько-то минут наверняка потребуется на то, чтобы перепробовать все ключи, подбирая нужный; затем убийца примется рыться в ящиках, если ключи подойдут; если же нет - взламывать замки силой. Итак, можно рассчитывать на короткий промежуток времени, пока убийца будет занят грабежом - и за звяканьем ключей не расслышит шороха на лестнице и скрипа ее ступеней. Юноша быстро исполнил свой план: взбежав обратно к себе в спальню, он придвинул кровать вплотную к двери в надежде, что это препятствие хотя бы ненадолго задержит неприятеля, а ему самому позволит в крайнем случае испробовать последний шанс - сделать отчаянный прыжок из окна. Со всей осторожностью переместив кровать, юноша разорвал простыни, наволочки и одеяла на широкие полосы, сплел из них веревки и соединил концы крепкими узлами. Но сразу же ему приходит в голову неприятное осложнение. Где найти брус, крюк, перекладину - любую зацепку, на которой прочно держалась бы веревка? Расстояние от подоконника - то есть от нижней части оконного архитрава до земли - составляет двадцать два или двадцать три фута. Десять - двенадцать футов можно отсюда исключить: прыжок с половинной высоты опасности не сулит. Произведя эти расчеты, юноша прикинул, что остается заготовить веревку еще примерно дюжину футов длиной. Но прочной металлической опоры, к несчастью, нигде возле окна нет. Ближайшая, по существу единственная, подходящая опора находится вовсе не у окна - это шпиль балдахина над кроватью (неизвестно с какой целью сооруженный); теперь, вместе с кроватью, передвинулся и шпиль - он отстоит от окна не на четыре фута, а на семь. Выходит, к названному выше расстоянию следует добавить еще целых семь футов. Впрочем, смелее! Согласно поговорке, бытующей у всех христианских народов, береженого и Бог бережет. Наш юноша с благодарностью вспоминает об этом: в простом наличии шпиля, до той поры совершенно бесполезного, он усматривает залог помощи, ниспосланный Провидением. Если бы он старался только для собственного спасения, он не чувствовал бы себя достойным похвалы, но это не так: он совершенно искренне озабочен благополучием бедной девочки, к которой привязан всем сердцем; с каждой минутой, как ему кажется, на нее все ближе надвигается гибель; когда юноша проходил мимо ее двери, первым его побуждением было выхватить девочку из постельки и, крепко прижав к груди, унести с собой, дабы попытаться спастись вместе. Однако, взвесив все обстоятельства, юноша понял, что внезапное пробуждение заставит девочку расплакаться, причем ей ничего нельзя будет объяснить даже шепотом: неотвратимая неосторожность ребенка окажется гибельной для них обоих. Подобно альпийским лавинам, которые, нависая над головой путешественника, нередко, как говорят, обрушиваются от малейшего движения воздуха - например при шепоте, - так и здесь еле слышно произнесенные слова могли обрушить на головы несчастных жертв свирепую руку убийцы. Нет! Существовал только один способ спасти ребенка - и первым шагом к освобождению девочки должно быть его собственное освобождение. Начало оказалось многообещающим: подгнивший деревянный шпиль, который, как опасался юноша, переломится от первого же рывка, выдержал при испытании тяжесть его тела. Юноша торопливо прикрепляет к нему концы трех отрезков веревки, длиной в одиннадцать футов. Он сплетает веревку наспех, теряя при этом только три фута; привязывает еще одну веревку той же длины - теперь из окна выбрасывается уже шестнадцать футов; теперь, даже если дойдет до худшего, не страшно соскользнуть по веревке до самого низа - а потом можно смело разжать руки. Вся подготовительная работа заняла минут шесть: лихорадочное состязание между нижним этажом и верхним упорно продолжается. Преступник усердно трудится в гостиной, поденщик - в спальне. Негодяю крупно повезло: одну пачку банкнот он уже захватил - и напал на след второй. Он вспугнул также целый выводок золотых монет. Соверенов {30} пока не видать, но за гинею {31} в то время давали тридцать шиллингов {32}; а он добрался до настоящего, пусть и небольшого, месторождения золота. Убийца искренне радуется: у него мелькает мысль, что если в доме кто-нибудь и жив (а это он намерен вот-вот выяснить), совсем не худо было бы распить с ним, прежде чем взяться за его горло, по стаканчику чего-нибудь крепкого. А что, если вместо выпивки поднести бедняге в подарок его собственную глотку? Нет-нет, это исключено! Глотками разбрасываться нельзя: дело есть дело, оно важнее всего. Воистину эти двое, судя по их деловым качествам, достойны всяческой похвалы. Подобно хору и полухору {33}, строфе и антистрофе {34}, они согласуют свои направленные друг против друга действия. А ну, поденщик! А ну, убийца! Давай, валяй, жми! Что касается поденщика, то он теперь спасен. К шестнадцати футам, из которых семь - расстояние до кровати, юноша прибавил еще шесть, так что в общей сложности до поверхности земли недостает всего футов десять - для молодости сущий пустяк. Ему, следовательно, не о чем беспокоиться; о преступнике этого не скажешь. Негодяй, впрочем, и в ус не дует, а причина проста: несмотря на всю его смекалку, впервые в жизни его перехитрили. Нам с тобой, читатель, известно кое-что, о чем преступник нимало не подозревает: полных три минуты за ним втайне наблюдали со стороны, причем нечаянный соглядатай - читавший в смертельном ужасе чудовищные страницы - сумел тем не менее запомнить мельчайшие из подробностей, что были доступны его восприятию: о скрипучих туфлях и подбитой шелком накидке он уверенно доложит там, где подобные безделицы не послужат головорезу на пользу. Разумеется, хотя мистер Уильямс даже и не помышлял о невольном присутствии мастерового при обшаривании карманов жертвы и никак не мог предвидеть неприятных для себя последствий ни дальнейшего его поведения, ни в особенности того, что тот спустится из окна по самодельной веревке - и все же Уильямс имел все основания поторапливаться. Однако он отнюдь не спешил. Разгадав ход его действий по оставленным безмолвным приметам, полиция пришла к выводу, что напоследок преступник замешкался. Мотив, которым он руководствовался, поразителен: выяснилось, что убийство Уильямс рассматривал не просто как средство к цели, но и как самоцель. Преступник пробыл в доме уже минут пятнадцать - двадцать: за это время ему удалось, удовлетворительным для себя способом, управиться с уймой задач. Выражаясь коммерческим языком, удалось "хорошенько обстряпать дельце": свести счеты с населением двух этажей - подвального и нижнего. Но ведь имелось еще целых два этажа: мистера Уильямса вдруг осенило, что из-за не слишком любезного обхождения с ним со стороны трактирщика он не сумел разузнать точнее состав домочадцев: вполне вероятно, что на одном или другом этаже еще есть недорезанные глотки. С грабежом было покончено. Почти немыслимым представлялось, что для сборщика податей останется хоть какая-то пожива. Но глотки... на глотки были основания рассчитывать. Выходило так, что - в звериной жажде крови - мистер Уильямс поставил на карту плоды всех своих ночных трудов, да и самое жизнь в придачу. Если бы убийца знал в это мгновение обо всем; если бы увидел распахнутое на верхнем этаже окно, из которого готовился спуститься поденщик; если бы наблюдал, с каким проворством тот прокладывает себе дорогу к спасению; если бы мог предугадать, какой переполох взбудоражит спустя полторы минуты многочисленное население округи, то ни один безумец на свете не обратился бы в паническое бегство столь же стремительно, как ринулся бы к двери он сам. Скрыться было еще не поздно; еще оставалось достаточно времени для того, чтобы исчезнуть - и в корне переломить ход всей своей преступной жизни. Уильямс прикарманил свыше ста фунтов: на эти деньги можно было переменить внешность до неузнаваемости. Той же ночью сбрить желтые волосы, вычернить брови, купить поутру темный парик, переодеться так, чтобы походить на солидного профессионала - и тем самым оказаться вне подозрений для придирчивого полицейского взгляда; взойти на борт любого из множества судов, отплывающих в какой-нибудь порт Соединенных Штатов Америки (побережье Атлантики простирается на 2400 миль); а затем - полсотни лет вдоволь, без спешки, вкушать сладость раскаяния и даже окончить век в благоухании святости. И напротив: отдав предпочтение деятельной жизни, Уильямс - с его изворотливостью, дерзостью и неразборчивостью в средствах - в стране, где простая натурализация тотчас обращает чужака в родного сына, мог бы достичь президентского кресла - и по смерти ему воздвигли бы статую, посвятили бы биографию в трех томах in quarto, где ни словом не упоминалось бы о доме э 29 по Ратклиффской дороге. Однако все будущее определят ближайшие девяносто секунд. Это - распутье: предстоит суровейший выбор - либо торжество, либо гибель. Направь ангел-хранитель Уильямса на верную дорогу - мирское благополучие было бы ему обеспечено. Но - внимание, читатель - спустя две минуты он ступит на край пропасти - и Немезида {33} немедля покарает его полным и бесповоротным поражение