сестры; он раскачивал висевшую на ремне жестянку с завтраком и тихонько чмокал губами. - Ну, - сказал он, - вот тебе плюшка с гусиной грудкой; я постарался выбрать без жиру, одно мясо... Что ты мне за это дашь? - А что тебе надо? - осведомилась Тони. - Хочешь шиллинг? Они стояли посередине аллеи. - Шиллинг? - повторил Герман; потом проглотил слюну и объявил: - Нет, я хочу совсем другого. - Чего же? - спросила Тони. Она уже готова была отдать что угодно за лакомый кусочек. - Поцелуя! - крикнул Герман Хагенштрем, облапил Тони и стал целовать куда попало, так, впрочем, и не коснувшись ее лица, ибо она с необыкновенной увертливостью откинула голову назад, уперлась левой рукой, в которой держала сумку с книгами, ему в грудь, а правой три или четыре раза изо всей силы ударила его по физиономии. Он пошатнулся и отступил, но в то же мгновение из-за какого-то дерева, словно черный дьяволенок, выскочила сестричка Юльхен, шипя от злости, бросилась на Тони, сорвала с нее шляпу и отчаянно исцарапала ей щеки. После этого происшествия они уже никогда не ходили в школу вместе. Впрочем, Тони отказала юному Хагенштрему в поцелуе отнюдь не из робости. Она была довольно резвым созданием и доставляла своими шалостями немало огорчений родителям, в особенности консулу. Тони обладала сметливым умом и быстро усваивала всю школьную премудрость, но поведение ее было настолько неудовлетворительно, что в конце концов начальница школы, некая фрейлейн Агата Фермерен, потея от застенчивости, явилась на Менгштрассе и весьма учтиво посоветовала г-же Элизабет Будденброк сделать дочери серьезное внушение, ибо та, несмотря на многократные увещевания, снова была уличена в неблаговидном поведении, да еще вдобавок вне стен школы, на улице. Не беда, конечно, что Тони знала решительно всю округу и решительно со всеми вступала в разговор: консул, не терпевший гордыни, даже сочувствовал этому, как проявлению простодушия и любви к ближнему. Она толкалась вместе с Томасом в амбарах на берегу Травы среди лежавших на земле груд пшеницы и ржи, болтала с рабочими и писцами, сидевшими в маленьких темных конторах с оконцами на уровне земли, помогала грузчикам подымать мешки с пшеницей. Она знала всех мясников, проходивших по Брейтенштрассе в белых фартуках, с лотками на голове; подсаживалась к молочницам, приезжавшим из деревень в повозках, уставленных жестяными жбанами; заговаривала с седоволосыми ювелирами, которые сидели в маленьких деревянных будках, приютившихся под сводами рынка; дружила со всеми торговками рыбой, фруктами, зеленью, так же как с рассыльными, меланхолически жевавшими табак на перекрестках. Хорошо, пускай! Но чем, например, виноват бледный безбородый, грустно улыбающийся человек неопределенного возраста, который по утрам выходит на Брейтенштрассе подышать чистым воздухом, что всякий внезапный и резкий окрик вроде "эй" или "о-го-го!" заставляет его дрыгать ногой? И все же Тони, едва завидев его, всякий раз кричала: "Эй!" Или что хорошего неизменно преследовать маленькую, худенькую, большеголовую женщину, при любой погоде держащую над собой громадный дырявый зонтик, кличками "Мадам Зонт" или "Шампиньон"? Еще того хуже, пожалуй, являться с двумя или тремя столь же озорными подругами к домику старушки, торгующей тряпочными куклами в узеньком закоулке близ Иоганнесштрассе, у которой и правда, были на редкость красные глаза, изо всей силы дергать колокольчик, с притворной учтивостью спрашивать у отворившей дверь старушки, здесь ли проживают господин и госпожа Плевок, и затем с гиканьем улепетывать. Тем не менее Тони Будденброк все это проделывала, и проделывала, надо думать, с чистой совестью. Ибо если очередная ее жертва пыталась угрожать ей, то надо было видеть, как Тони отступала на шаг назад, закидывала хорошенькую головку, оттопыривала верхнюю губку и полувозмущенно, полунасмешливо произносила: "Пфф!" - точно желая сказать: "Попробуй только мне что-нибудь сделать. Или ты не знаешь, что я дочь консула Будденброка?" Так расхаживала она по городу, словно маленькая королева, знающая за собою право быть то доброй, то жестокой, в зависимости от прихоти или расположения духа. 3 Жан-Жак Гофштеде высказал в свое время достаточно меткое суждение о сыновьях консула. Томас, с самого рождения предназначенный к тому, чтобы стать коммерсантом, а в будущем владельцем фирмы, и потому посещавший реальное отделение школы в старом здании с готическими сводами, был умный, подвижный и смышленый мальчик, что, впрочем, не мешало ему от души веселиться, когда Христиан, учившийся в гимназии, не менее способный, но недостаточно серьезный, с невероятным комизмом передразнивал своих учителей, и в первую очередь бравого Марцеллуса Штенгеля, преподававшего пение, рисование и прочие занимательные предметы. Господин Штенгель, у которого из жилетного кармана всегда высовывалось не менее полдюжины великолепно отточенных карандашей, носивший ярко-рыжий парик, долгополый светло-коричневый сюртук и такие высокие воротнички, что их концы торчали почти вровень с висками, был заядлый остряк и большой охотник до философских разграничений, вроде: "Тебе надо провести линию, дитя мое, а ты что делаешь? Ты проводишь черту!" Он выговаривал не "линия", а "линья". Нерадивому ученику он объявлял: "Ты будешь сидеть в пятом классе не положенный срок, а бессрочно" (звучало это как "шрок" и "бешшрочно"). Больше всего он любил на уроке пения заставлять мальчиков разучивать известную песню "Зеленый лес", причем некоторым из учеников приказывал выходить в коридор и, когда хор запевал: Мы весело бродим полями, лесами... тихо-тихо повторять последнее слово, изображая эхо. Если эта обязанность возлагалась на Христиана, его кузена Юргена Крегера или приятеля Андреаса Гизеке, сына городского брандмайора, то они, вместо того чтобы изображать сладкоголосое эхо, скатывали по лестнице ящик из-под угля, за что и должны были оставаться после уроков на квартире г-на Штенгеля. Впрочем, там они чувствовали себя совсем неплохо. Г-н Штенгель, успевавший за это время все позабыть, приказывал своей домоправительнице подать ученикам Будденброку, Крегеру и Гизеке по чашке кофе "на брата" и вскоре отпускал молодых людей восвояси... И в самом деле, ученые мужи, просвещавшие юношество в стенах старой, некогда монастырской, школы, под мягким руководством добродушного, вечно нюхавшего табак старика директора, были люди безобидные и незлобивые, все, как один, полагавшие, что наука и веселье отнюдь не исключают друг друга, и старавшиеся внести в свое дело снисходительную благожелательность. В средних классах преподавал латынь некий долговязый господин с русыми бакенбардами и живыми блестящими глазами, по фамилии Пастор, ранее и вправду бывший пастором, который не переставал радоваться совпадению своей фамилии со своим духовным званием и устанавливать, что латинское слово "pastor" означает: "пастырь", "пастух". Любимым его изречением было: "Безгранично ограниченный", и никто так никогда и не узнал, говорилось ли это в шутку или всерьез. Развлекал он учеников и своим виртуозным умением втягивать губы в рот и вновь выпускать их с таким треском, словно выскочила пробка из бутылки с шампанским. Он любил также, большими шагами расхаживая по классу, с невероятной живостью описывать тому или другому ученику его будущее, с целью расшевелить воображение мальчиков. Но тут же становился серьезен и переходил к работе, то есть приказывал им читать стихи - вернее, ловко облеченные им в стихотворную форму правила затруднительных грамматических построений и речевых оборотов, которые он сам "декламировал" с несказанной торжественностью, отчеканивая ритм и рифмы... Юность Тома и Христиана... Ничего примечательного о ней не расскажешь. В ту пору дом Будденброков был озарен солнечным светом, и дела в конторе и ее отделениях шли как по маслу. Правда, иногда все же случались грозы или досадные происшествия, вроде следующего. Господин Штут, портной с Глокенгиссерштрассе, супруга которого промышляла скупкой старой одежды и потому вращалась в высших кругах, г-н Штут, чье округлое брюхо, обтянутое шерстяной фуфайкой, мощно выпирало из панталон, сшил за семьдесят марок два костюма для молодых Будденброков, но, по желанию обоих, согласился поставить в счет восемьдесят и вручить им разницу чистоганом, - дельце пусть не совсем чистое, но не такое уж из ряда вон выходящее. Беда заключалась в том, что какими-то неисповедимыми путями все это выплыло наружу, так что г-ну Штуту пришлось облачиться в черный сюртук поверх шерстяной фуфайки и предстать перед консулом Будденброком, который в его присутствии учинил строжайший допрос Тому и Христиану. Г-н Штут, стоявший подле кресла консула, широко расставив ноги и почтительно склонив голову, заверил последнего, что "раз уж такое вышло дело", он рад будет получить и семьдесят марок, - "ничего не попишешь, коли так повернулось...". Консул был в негодовании от этой выходки сыновей. Впрочем, по зрелом размышлении он решил впредь выдавать им больше карманных денег, ибо сказано: "Не введи нас во искушение". На Томаса Будденброка явно приходилось возлагать больше надежд, чем на его брата. У Томаса был характер ровный, ум живой и сметливый. Христиан, напротив, отличался неуравновешенностью, был порой нелепо дурашлив и мог вдруг невероятнейшим образом напугать всю семью... Сидят, бывало, все за столом, приятно беседуя; на десерт поданы фрукты. Христиан кладет надкусанный персик обратно на тарелку, лицо его бледнеет, круглые, глубоко посаженные глаза расширяются. - Никогда больше не буду есть персиков! - объявляет он. - Почему?.. Что за глупости? Что с тобой? - А вдруг я по нечаянности... проглочу эту здоровенную косточку, вдруг она застрянет у меня в глотке... Я начинаю задыхаться... вскакиваю, меня душит, все вы тоже вскакиваете... - У него неожиданно вырывается отчаянный и жалобный стон: "О-о!" Он беспокойно ерзает на стуле, потом встает и делает движение, словно собираясь бежать. Консульша, а также мамзель Юнгман и вправду вскакивают с места. - Господи, боже ты мой! Но ведь ты же ее не проглотил, Христиан? По виду Христиана можно подумать, что косточка уже встала у него поперек горла. - Нет, конечно нет, - отвечает он, мало-помалу успокаиваясь. - Ну а что если бы проглотил? Консул, тоже бледный от испуга, начинает его бранить, дед гневно стучит по столу, заявляя, что впредь не потерпит этих дурацких выходок. Но Христиан действительно долгое время не ест персиков. 4 В один морозный январский день, через шесть лет после того как Будденброки переехали в дом на Менгштрассе, мадам Антуанетта слегла в свою высокую кровать под балдахином, чтобы уже больше не подняться; и свалила ее не одна только старческая слабость. До последних дней старая дама была бодра и с привычным достоинством носила свои тугие белые букли; она посещала вместе с супругом и детьми все торжественные обеды, которые давались в городе, а во время приемов в доме Будденброков не отставала от своей элегантной невестки в выполнении обязанностей хозяйки. Однажды она вдруг почувствовала какое-то странное недомогание, поначалу лишь легкий катар кишок - доктор Грабов прописал ей кусочек голубя и французскую булку, - потом у нее начались рези и рвота, с непостижимой быстротой повлекшие за собою полный упадок сил и такую слабость и вялость, что одно это уже внушало опасения. После того как у консула состоялся на лестнице краткий, но серьезный разговор с доктором Грабовым и вместе с ним стал приходить второй врач, коренастый, чернобородый, мрачного вида мужчина, как-то переменился даже самый облик дома. Все ходили на цыпочках, скорбно перешептывались. Подводам было запрещено проезжать через нижние сени. Словно вошло сюда что-то новое, чужое, необычное - тайна, которую каждый читал в глазах другого. Мысль о смерти проникла в дом и стала молчаливо царить в его просторных покоях. При этом никто не предавался праздности, ибо прибыли гости. Болезнь длилась около двух недель, и уже к концу первой недели приехал из Гамбурга брат умирающей - сенатор Дюшан с дочерью, а двумя днями позднее, из Франкфурта, - сестра консула с супругом-банкиром. Все они поселились в доме, и у Иды Юнгман хлопот было не обобраться: устраивать спальни, закупать портвейн и омаров к завтраку, в то время как на кухне уже парили и жарили к обеду. Наверху, у постели больной, сидел Иоганн Будденброк, держа в руках ослабевшую руку своей старой Нетты; брови у него были слегка приподняты, нижняя губа отвисла. Он молча смотрел в пространство. Стенные часы тикали глухо и прерывисто, но еще глуше и прерывистое было дыхание больной. Сестра милосердия в черном платье приготовляла мясной отвар, который врач пытался дать мадам Антуанетте; время от времени неслышно входил кто-нибудь из домочадцев и вновь исчезал. Возможно, Иоганн Будденброк вспоминал о том, как сорок шесть лет назад впервые сидел у постели умирающей жены; возможно, сравнивал дикое отчаяние, владевшее им тогда, и тихую тоску, с которой он, сам уже старик, вглядывался теперь в изменившееся, ничего не выражающее, до ужаса безразличное лицо старой женщины, которая никогда не заставила его испытать ни большого счастья, ни большого страдания, но долгие годы умно и спокойно жила бок о бок с ним и теперь медленно угасала. Он ни о чем, собственно, не думал и только, неодобрительно покачивая головой, всматривался в пройденный путь, в жизнь, ставшую вдруг какой-то далекой и чуждой, в эту бессмысленно шумную суету, в круговороте которой он некогда стоял и которая теперь неприметно от него отступала, но, как-то назойливо для его уже отвыкшего слуха, продолжала шуметь вдали. Время от времени он вполголоса бормотал: - Странно! Очень странно! И когда мадам Будденброк испустила свой последний, короткий и безболезненный, вздох, когда в большой столовой носильщики подняли покрытый цветами гроб и, тяжело ступая, понесли его, он даже не заплакал, но с тех пор все тише, все удивленнее покачивал головой, и сопровождаемое кроткой улыбкой: "Странно! Очень странно!" сделалось его постоянной присказкой. Без сомнения, сочтены были и дни Иоганна Будденброка. Отныне он сидел в кругу семьи молчаливый и отсутствующий, а если брал на руки маленькую Клару и начинал петь ей одну из своих смешных песенок, как например: Подходит омнибус к углу... или Гуляла муха по стеклу... - то случалось, что он вдруг умолкал и, точно обрывая долгую чреду полубессознательных мыслей, спускал внучку с колен, покачивая головой, бормотал: "Странно!" - и отворачивался... Однажды он сказал: - Жан, assez? [Не пора ли кончать? (фр.)] А?.. И вскоре по городу разошлись аккуратно отпечатанные и скрепленные двумя подписями уведомления, в которых Иоганн Будденброк senior учтиво оповещал адресатов о том, что преклонный возраст понуждает его прекратить свою торговую деятельность, и посему фирма "Иоганн Будденброк", учрежденная его покойным отцом еще в 1768 году, со всем своим активом и пассивом переходит под тем же названием в единоличное владение его сына и компаньона - Иоганна Будденброка-младшего. Далее следовала просьба удостоить сына такого же доверия, каким пользовался он сам, и подпись: "Иоганн Будденброк senior, отныне уже не глава фирмы". Но после того как эти уведомления были разосланы и старик заявил, что ноги его больше не будет в конторе, его задумчивость и безразличие возросли до степени уже устрашающей. И вот в середине марта, через несколько месяцев после кончины жены, Иоганн Будденброк, схватив пустячный весенний насморк, слег в постель. А вскоре наступила ночь, когда вся семья собралась у одра больного, и он обратился к консулу: - Итак, счастливо, Жан, а? И помни - courage! Потом к Томасу: - Будь помощником отцу! И к Христиану: - Постарайся стать человеком! После этих слов старик умолк, оглядел всех собравшихся и, в последний раз пробормотав: "Странно!" - отвернулся к стене. Он до самой кончины так и не упомянул о Готхольде, да и старший сын на письменное предложение консула прийти к одру умирающего отца ответил молчанием. Правда, на следующее утро, когда уведомления о смерти еще не были разосланы и консул спускался по лестнице, чтобы отдать неотложные распоряжения в конторе, произошло примечательное событие: Готхольд Будденброк, владелец бельевого магазина "Зигмунд Штювинг и Кь" на Брейтенштрассе, быстрым шагом вошел в сени. Сорока шести лет от роду, невысокий и плотный, он носил пышные, густые белокурые бакенбарды, в которых местами уже сквозила седина. На его коротких ногах мешком болтались брюки из грубой клетчатой материи. Заторопившись навстречу консулу, он высоко поднял брови под полями серой шляпы и тут же нахмурил их. - Что слышно, Иоганн? - произнес он высоким и приятным голосом, не подавая руки брату. - Сегодня ночью он скончался, - взволнованно отвечал консул и схватил руку брата, державшую зонтик. - Наш дорогой отец! Готхольд насупил брови; они нависли так низко, что веки сами собой закрылись. Помолчав, он холодно спросил: - До последней минуты так ничего и не изменилось, Иоганн? Консул тотчас же выпустил его руку, более того - поднялся на одну ступеньку вверх; взгляд его круглых глубоко посаженных глаз вдруг стал ясным, когда он ответил: - Ничего! Брови Готхольда снова взлетели вверх к полям шляпы, а глаза выжидательно уставились на брата. - Могу ли я рассчитывать на твое чувство справедливости? - спросил он, понизив голос. Консул тоже потупился, но затем, так и не поднимая глаз, сделал решительное движение рукой - сверху вниз и ответил тихо, но твердо: - В эту тяжкую и трудную минуту я протянул тебе руку как брату. Что же касается деловых вопросов, то я могу обсуждать их только как глава всеми уважаемой фирмы, единоличным владельцем которой я являюсь с сегодняшнего дня. Ты не можешь ждать от меня ничего, что противоречило бы долгу, который налагает на меня это звание. Здесь все другие мои чувства должны умолкнуть. Готхольд ушел. Тем не менее на похороны, когда толпа родственников, знакомых, клиентов, грузчиков, конторщиков, складских рабочих, а также депутаций от всевозможных фирм заполнила комнаты, лестницы и коридоры и все извозчичьи кареты города длинной вереницей выстроились вдоль Менгштрассе, он, к нескрываемой радости консула, все же явился в сопровождении супруги, урожденной Штювинг, и трех уже взрослых дочерей: Фредерики и Генриетты - сухопарых и долговязых девиц, и младшей - коротышки Пфиффи, непомерно толстой для своих восемнадцати лет. После речи, которую произнес над открытой могилой в фамильном склепе Будденброков, на опушке кладбищенской рощи за Городскими воротами, пастор Келлинг из Мариенкирхе, мужчина крепкого телосложения, с могучей головой и грубоватой манерой выражаться, - речи, восхвалявшей воздержанную, богоугодную жизнь покойного, не в пример жизни некоторых "сластолюбцев, обжор и пьяниц", - так он и выразился, хотя при этом многие, помнившие благородную скромность недавно умершего старого Вундерлиха, недовольно переглянулись, - словом, после окончания всех церемоний и обрядов, когда не то семьдесят, не то восемьдесят наемных карет уже двинулись обратно в город, Готхольд Будденброк вызвался проводить консула, объяснив это своим желанием переговорить с ним с глазу на глаз. И что же: сидя рядом с братом в высокой, громоздкой и неуклюжей карете и положив одну короткую ногу на другую, Готхольд проявил неожиданную кротость и сговорчивость. Он объявил, что чем дальше, тем больше понимает правоту консула в этом деле и что не хочет поминать лихом покойного отца. Он отказывается от своих притязаний тем охотнее, что решил вообще покончить с коммерцией и, уйдя на покой, жить на свою долю наследства и на то, что ему удалось скопить. Бельевой магазин все равно доставляет ему мало радости и торгует так вяло, что он не рискнет вложить в него дополнительный капитал. "Господь не взыскует милостью строптивого сына", - подумал консул, возносясь душою к богу. И Готхольд, вероятно, подумал то же самое. По приезде на Менгштрассе консул поднялся с братом в маленькую столовую, где оба они, продрогшие от долгого стояния на весеннем воздухе, выпили по рюмке старого коньяку. Потом Готхольд обменялся с невесткой несколькими учтивыми, пристойными случаю словами, погладил детей по головкам и удалился, а неделю спустя приехал на очередной "детский день" в загородный дом Крегеров. Он уже приступил к ликвидации своего магазина. 5 Консула очень огорчало, что отцу не суждено было дожить до вступления в дело старшего внука, - события, которое свершилось в том же году, после пасхи. Томасу было шестнадцать лет, когда он вышел из училища. За последнее время он сильно вырос и после конфирмации, во время которой пастор Келлинг в энергических выражениях призывал его к умеренности, начал одеваться как взрослый, отчего казался еще выше. На шее он носил оставленную ему дедом длинную золотую цепочку, на которой висел медальон с гербом Будденброков, - гербом довольно меланхолическим: его неровно заштрихованная поверхность изображала болотистую равнину с одинокой и оголенной ивой на берегу. Старинное фамильное кольцо с изумрудной печаткой, предположительно принадлежавшее еще "жившему в отличном достатке" портному из Ростока, и большая Библия перешли к консулу. С годами Томас стал так же сильно походить на деда, как Христиан на отца. В особенности напоминали старого Будденброка его круглый характерный подбородок и прямой, тонко очерченный нос. Волосы его, разделенные косым пробором и двумя заливчиками отступавшие от узких висков с сетью голубоватых жилок, были темно-русые; по сравнению с ними ресницы и брови - одну бровь он часто вскидывал кверху - выглядели необычно светлыми, почти бесцветными. Движения Томаса, речь, а также улыбка, открывавшая не слишком хорошие зубы, были спокойны и рассудительны. К будущему своему призванию он относился серьезно и ревностно. То был в высшей степени торжественный день, когда консул после первого завтрака взял с собой сына в контору, чтобы представить его г-ну Маркусу - управляющему, г-ну Хаверманну - кассиру и остальным служащим, хотя Том давно уже состоял со всеми ими в самых лучших отношениях; в этот день наследник фирмы впервые сидел на вертящемся стуле у конторки, усердно штемпелюя, разбирая и переписывая бумаги, а под вечер отправился вместе с отцом вниз, к Траве, в амбары "Липа", "Дуб", "Лев" и "Кит", где он тоже, собственно говоря, давно чувствовал себя как дома, но теперь шел туда представляться в качестве сотрудника. Он самозабвенно предался делу, подражая молчаливому, упорному рвению отца, который работал не щадя сил и не раз записывал в свой дневник молитвы о ниспослании ему помощи свыше, - ведь консулу надлежало теперь возместить значительный капитал, утраченный фирмой по смерти старика Будденброка, фирма же в их семье была понятием священным. Однажды вечером в ландшафтной он довольно подробно обрисовал жене истинное положение дел. Было уже половина двенадцатого, дети и мамзель Юнгман спали в комнатах, выходивших в коридор, ибо третий этаж теперь пустовал, и там лишь время от времени ночевали приезжие гости. Консульша сидела на белой софе, рядом с мужем, который просматривал "Городские ведомости" и курил сигару. Она склонилась над вышиваньем и, чуть-чуть шевеля губами, иголкой подсчитывала стежки. Около нее, на изящном рабочем столике с золотым орнаментом, в канделябре горело шесть свечей; люстру в этот вечер не зажигали. Иоганн Будденброк, которому давно уже перевалило за сорок, в последнее время заметно состарился. Его маленькие круглые глаза, казалось, еще глубже ушли в орбиты, большой горбатый нос и скулы стали резче выдаваться вперед, а белокурые волосы, разделенные аккуратным пробором, выглядели слегка припудренными на висках. Что же касается консульши, то она на исходе четвертого десятка полностью сохранила свою пусть не безупречно красивую, но блестящую внешность и даже матовая белизна ее кожи, чуть-чуть тронутой веснушками, не утратила своей природной нежности. Ее рыжеватые, искусно уложенные волосы мерцали золотом в свете канделябров. Отведя на мгновение от работы светло-голубые глаза, она сказала: - Я прошу тебя подумать, дорогой мой Жан: не следует ли нам нанять лакея?.. По-моему, это очень желательно. Когда я вспоминаю о доме моих родителей... Консул опустил газету на колени и вынул изо рта сигару; взгляд его сделался напряженным: ведь речь шла о новых денежных издержках. - Вот что я тебе скажу, моя дорогая и уважаемая Бетси. - Он прибег к столь длинному обращению, чтобы иметь время придумать достаточно веские возражения. - Ты говоришь, лакея? После смерти родителей мы оставили в доме всех трех служанок, не говоря уж о мамзель Юнгман, и мне думается... - Ах, Жан, дом такой огромный, что я иногда прихожу в отчаяние. Я, конечно, говорю: "Лина, милочка, в задних комнатах бог знает как давно не вытиралась пыль". Но не могу же я допустить, чтобы люди выбивались из сил; ты не знаешь, сколько они и без того возятся, стараясь хоть эту часть дома содержать в чистоте и порядке... Лакея можно посылать с поручениями, да и вообще... Нам следовало бы взять толкового и непритязательного человека из деревни. Кстати, пока я не забыла: Луиза Меллендорф собирается отпустить своего Антона; я видела, как он умело прислуживает за столом... - Должен признаться, - сказал консул и с неудовольствием задвигался на софе, - что я никогда об этом не думал. Мы сейчас почти не посещаем общества и сами не даем вечеров... - Верно, верно, но гости у нас бывают часто, и ты знаешь, что они приходят не ко мне, дорогой мой, хотя я от души им рада. Приезжает к тебе старый клиент из другого города, ты приглашаешь его к обеду, - он еще не успел снять номер в гостинице, - и, само собой разумеется, ночует у нас. Потом приезжает миссионер и гостит у нас дней семь-восемь... Через две недели мы ждем пастора Матиаса из Канштата... Словом, расход на жалованье так незначителен, что... - Но сколько таких расходов, Бетси! Мы оплачиваем четырех людей в доме, а ты забываешь жалованье конторским служащим. - Неужели уж нам не под силу держать лакея? - с улыбкой спросила консульша, склонив голову и искоса взглядывая на мужа. - Когда я думаю о количестве прислуги у моих родителей... - У твоих родителей, милая Бетси? Нет, я все-таки должен спросить: достаточно ли ясно ты себе представляешь, как обстоят наши дела? - Ты прав, Жан, я не очень-то во всем этом разбираюсь. - Сейчас я разъясню тебе, - сказал консул. Он уселся поудобнее, закинул ногу на ногу, затянулся сигарой и, слегка прищурившись, начал бойко оглашать цифры: - Без лишних слов: покойный отец до замужества моей сестры имел круглым счетом девятьсот тысяч марок, не считая, разумеется, земельной собственности и стоимости фирмы. Восемьдесят тысяч ушли во Франкфурт в качестве приданого. Сто тысяч были даны Готхольду на обзаведение. Остается, как видишь, семьсот двадцать тысяч. Затем был приобретен этот дом, обошедшийся - помимо суммы, которую мы выручили за наш старый домик на Альфштрассе, - со всеми улучшениями и нововведениями ровно в сто тысяч марок; остается шестьсот двадцать тысяч. Сестре уплатили компенсацию в размере двадцати пяти тысяч, - следовательно, в остатке пятьсот девяносто пять тысяч. Таким капитал и остался бы до смерти отца, если бы все эти расходы не были в течение нескольких лет возмещены прибылью в двести тысяч марок. Следовательно, наше состояние вновь возросло до семисот девяноста пяти тысяч. По смерти отца Готхольду было выплачено еще сто тысяч марок, франкфуртской родне - двести шестьдесят семь тысяч. Если прибавить к этому еще несколько тысяч марок, составившихся из небольших сумм, завещанных отцом больнице Святого духа, купеческой вдовьей кассе и тому подобное, останется четыреста двадцать тысяч, а с твоим приданым на сто тысяч больше. Вот тебе итог. Конечно, без учета известного колебания ценностей. Мы не так уж страшно богаты, дорогая моя Бетси. И вдобавок следует помнить, что наше дело хоть и сократилось, но расходы остались те же; оно так поставлено, что у нас нет возможности их урезать... Ты поняла меня? Консульша, все еще державшая вышиванье на коленях, кивнула, впрочем, несколько неуверенно. - Отлично поняла, мой милый Жан, - отвечала она, хотя отнюдь не все было ей понятно. А главное, она не могла взять в толк: почему все эти крупные суммы должны помешать ей нанять лакея? Сигара консула вновь вспыхнула красным огоньком, он откинул голову, выпустил дым и продолжал: - Ты полагаешь, что, когда господь призовет к себе твоих родителей, нам достанется довольно солидный капитал? Это верно. Но тем не менее... Мы не вправе легкомысленно на него рассчитывать. Мне известно, что твой отец понес довольно значительные убытки; известно также, что это случилось из-за Юстуса... Юстус превосходный человек, но делец не из сильных, и к тому же ему очень не повезло. При нескольких операциях со старыми клиентами он понес значительный урон, а результатом уменьшения оборотного капитала явилось вздорожание кредитов, по соглашению с банками, и твоему отцу пришлось вызволять его из беды с помощью довольно крупных сумм. Подобная история может повториться, боюсь даже, что повторится обязательно, ибо - ты уж прости меня, Бетси, за откровенность - то несколько легкое отношение к жизни, которое так симпатично в твоем отце, давно удалившемся от дел, отнюдь не пристало твоему брату, деловому человеку. Ты понимаешь меня... он недостаточно осторожен... Что? Как-то слишком опрометчив и поверхностен... А твои родители - и я этому душевно рад - до поры до времени ничем не поступаются; они ведут барскую жизнь, как им и подобает при их положении. Консульша снисходительно усмехнулась: она знала предубеждение мужа против барственных замашек ее семьи. - Так вот, - продолжал он, кладя в пепельницу окурок сигары, - я, со своей стороны, полагаюсь главным образом на то, что господь сохранит мне трудоспособность, дабы я, с его милосердной помощью, мог довести капитал фирмы до прежнего размера... Надеюсь, тебе теперь все стало гораздо яснее, Бетси? - О да, Жан, конечно! - торопливо отвечала консульша, ибо на этот вечер она уже решила отказаться от разговора о лакее. - Но пора спать, мы сегодня и так засиделись... Впрочем, несколько дней спустя, когда консул вернулся из конторы к обеду в отличнейшем расположении духа, было решено взять Антона, отпущенного Меллендорфами. 6 - Тони мы отдадим в пансион; к мадемуазель Вейхбродт, конечно, - заявил консул Будденброк, и притом так решительно, что никто его не оспаривал. Как мы уже говорили. Тони и Христиан подавали больше поводов к неудовольствию домашних, нежели Томас, рьяно и успешно вживавшийся в дело, а также быстро подраставшая Клара и бедная Клотильда с ее завидным аппетитом. Что касается Христиана, то ему - и это было еще наименьшее из зол - почти каждый день после уроков приходилось пить кофе у г-на Штенгеля, так что консульша, которой это в конце концов наскучило, послала учителю любезную записочку с просьбой почтить ее посещением. Г-н Штенгель явился на Менгштрассе в своем праздничном парике, в высочайших воротничках, с торчащими из жилетного кармана острыми, как копья, карандашами, и был приглашен консульшей в ландшафтную. Христиан подслушивал это собеседование из большой столовой. Почтенный педагог красноречиво, хотя и немного конфузясь, изложил хозяйке дома свои взгляды на воспитание, поговорил о существенной разнице между "линьей" и "чертой", упомянул о "Зеленом лесе" и угольном ящике и в продолжение всего визита непрестанно повторял "а стало быть" - словечко, по его мнению, наилучшим образом соответствовавшее аристократической обстановке Будденброков. Минут через пятнадцать явился консул, прогнал Христиана и выразил г-ну Штенгелю свое живейшее сожаление по поводу дурного поведения сына. - О, помилуйте, господин консул, стоит ли об этом говорить. У гимназиста Будденброка бойкий ум, живой характер. А стало быть... Правда, и много задору, если мне позволено будет это заметить гм... а стало быть... Консул учтиво провел г-на Штенгеля по всем комнатам дома, после чего тот откланялся. Но это все еще с полбеды! Беда же заключалась в том, что на поверхность всплыло новое происшествие. Гимназист Христиан Будденброк однажды получил разрешение посетить вместе с приятелем Городской театр, где в тот вечер давали драму Шиллера "Вильгельм Телль"; роль сына Вильгельма Телля, Вальтера, как на грех, исполняла молодая особа, некая мадемуазель Мейер де ла Гранж, за которой водилось одно странное обыкновение: независимо от того, подходило это к ее роли или нет, она неизменно появлялась на сцене с брошкой, усыпанной брильянтами, подлинность которых не внушала никаких сомнений, ибо всем было известно, что эти брильянты - подарок молодого консула Петера Дельмана, сына покойного лесоторговца Дельмана с Первой Вальштрассе у Голштинских ворот. Консул Петер, как, впрочем, и Юстус Крегер, принадлежал к людям, прозывавшимся в городе suitiers [прожигатели жизни (фр.)], - то есть вел несколько фривольный образ жизни. Он был женат, имел даже маленькую дочку, но уже давно разъехался с женой и жил на положении холостяка. Состояние, оставленное ему отцом, чье дело он продолжал, было довольно значительное; поговаривали, однако, что он уже начал тратить основной капитал. Большую часть времени консул Дельман проводил в клубе или в погребке под ратушей, где он имел обыкновение завтракать. Чуть ли не каждое утро, часа в четыре, его видели на улицах города; кроме того, он часто отлучался в Гамбург по делам Но прежде всего он был страстным театралом, не пропускал ни одного представления и выказывал большой интерес к личному составу труппы. Мадемуазель Мейер де ла Гранж была последней в ряду юных артисток, которых он в знак своего восхищения одаривал брильянтами. Но вернемся к нашему рассказу. Упомянутая молодая особа в роли Вальтера Телля выглядела очаровательно (на груди мальчика сверкала неизменная брошка) и играла так трогательно, что у гимназиста Будденброка от волнения выступили слезы на глазах; более того, ее игра подвигла его на поступок, который может быть объяснен только бурным порывом чувства. В антракте он сбегал в цветочный магазин напротив театра и приобрел за одну марку восемь с половиной шиллингов букет, с которым этот четырнадцатилетний ловелас, длинноносый и круглоглазый, проник за кулисы и, поскольку никто его не остановил, дошел до самых дверей уборной мадемуазель Мейер де ла Гранж, возле которых она разговаривала с консулом Дельманом. Консул чуть не умер от смеха, завидев Христиана, приближавшегося с букетом; тем не менее сей новый suitier, отвесив изысканный поклон Вальтеру Теллю, вручил ему букет и голосом, почти скорбным от полноты чувств, произнес: - Как вы прекрасно играли, сударыня! - Нет, вы только полюбуйтесь на этого Кришана Будденброка! - воскликнул консул Дельман, по обыкновению растягивая гласные. А мадемуазель Мейер де ла Гранж, высоко подняв хорошенькие бровки, спросила: - Как? Это сын консула Будденброка? - и весьма благосклонно потрепала по щечке своего нового поклонника. Всю эту историю Петер Дельман в тот же вечер разгласил в клубе, после чего она с невероятной быстротой распространилась по городу и дошла до ушей директора гимназии, который в свою очередь сделал ее темой разговора с консулом Будденброком. Как тот отнесся ко всему происшедшему? Он не столько рассердился, сколько был потрясен и подавлен. Рассказывая об этом консульше в ландшафтной, он выглядел вконец разбитым человеком. - И это наш сын! И так идет его развитие!.. - Боже мой, Жан, твой отец просто бы посмеялся!.. Не забудь рассказать об этом в четверг у моих родителей. Папа будет от души веселиться. Тут уж консул не выдержал: - О да, я убежден, что он будет веселиться, Бетси. Он будет радоваться, что его ветреность, его легкомысленные наклонности передались не только Юстусу, этому suitier, но и внуку... Черт возьми, ты вынуждаешь меня это высказать! Мой сын отправляется к такой особе, тратит свои карманные деньги на лоретку! Он еще сам не осознает этого, нет, но врожденные наклонности сказываются, - да, да, сказываются... Что и говорить, пренеприятная вышла история. И консул тем более возмущался, что и Тони, как мы говорили выше, вела себя не вполне благонравно. Правда, с годами она перестала дразнить бледного человека и заставлять его дрыгать ногой, так же как перестала звонить у дверей старой кукольницы, но она откидывала голову с видом все более и более дерзким и все больше и больше, в особенности после летнего пребывания у старых Крегеров, впадала в грех высокомерия и суетности. Как-то раз консул очень огорчился, застав ее и мамзель Юнгман за чтением "Мимили" Клаурена (*19); он полистал книжку и, ни слова не говоря, раз и навсегда запер ее в шкаф. Вскоре после этого выяснилось, что Тони - Антония Будденброк! - отправилась, без старших, вдвоем с неким гимназистом, приятелем братьев, гулять к Городским воротам, фрау Штут, та самая, что вращалась в высших кругах, встретила эту парочку и, зайдя к Меллендорфам на предмет покупки старого платья, высказалась о том, что вот-де и мамзель Будденброк входит в возраст, когда... А сенаторша Меллендорф самым веселым тоном пересказала все это консулу. Таким прогулкам был положен конец. Но вскоре обнаружилось, что мадемуазель Тони достает любовные записочки - все от того же гимназиста - из дупла старого дерева у Городских ворот, пользуясь тем, что оно еще не заделано известкой, и, в свою очередь, кладет туда записочки, ему адресованные. Когда все это всплыло на свет божий, стало очевидно, что Тони необходим более строгий надзор, а следовательно - нужно отдать ее в пансион мадемуазель Вейхбродт, Мюлленбринк, дом семь. 7 Тереза Вейхбродт была горбата, - так горбата, что, стоя, едва возвышалась над столом. Ей шел сорок второй год, но она не придавала значения внешности и одевалась, как дама лет под шестьдесят или под семьдесят. На ее седых, туго закрученных буклях сидел чепец с зелеными лентами, спускавшимися на узкие, как у ребенка, плечи; ее скромное черное платьице не знало никаких украшений, если не считать большой овальной фарфоровой брошки с портретом матери. У маленькой мадемуазель Вейхбродт были умные, пронзительные карие глаза, нос с горбинкой и тонкие губы, которые она порою поджимала с видом решительным и суровым. Да и вообще вся ее маленькая фигурка, все ее движения были полны энергии, пусть несколько комичной, но бесспорно внушающей уважение. Этому немало способствовала и ее манера говорить. А говорила она быстро, резко и судорожно двигая нижней челюстью и выразительно покачивая головой, на чистейшем немецком языке, и вдобавок старательно подчеркивая каждую согласную. Гласные же она произносила даже несколько утрированно, так что у нее получалось, к примеру, не "бутерброд", а "ботерброд" или даже "батерброд"; да и свою капризную, брехливую собачонку окликала не "Бобби", а "Бабби". Когда она говорила какой-нибудь из пансионерок: "Не будь же гак гл-о-опа, дитя мое", и при этом дважды ударяла по столу согнутым в суставе пальцем, то это неизменно производило впечатление; а когда мадемуазель Попинэ, француженка, клала себе в кофе слишком много сахара, Тереза Вейхбродт, подняв глаза к потолку и побарабанив пальцами по столу, так выразительно произносила: "Я бы уже сразу взе-ела всю сахарницу", что мадемуазель Попинэ заливалась краской. Ребенком - бог ты мой, до чего же она, вероятно, была мала ребенком! - Тереза Вейхбродт называла себя Зеземи, и это имя за ней сохранилось, ибо самым лучшим и прилежным ученицам, равно живущим в пансионе и приходящим, разрешалось так называть ее. - Называй меня Зеземи, дитя мое, - в первый же день сказала она Тони Будденброк, запечатлев на ее лбу короткий и звонкий поцелуй. - Мне это приятно! Старшую сестру Терезы Вейхбродт, мадам Кетельсен, звали Нелли. Мадам Кетельсен, особа лет сорока восьми, оставшись после смерти мужа без всяких средств, жила у сестры в маленькой верхней комнатке и ела за столом вместе с пансионерками. Одевалась она не лучше Зеземи, но, в противоположность ей, была необыкновенно долговяза; на ее худых руках неизменно красовались напульсники. Не будучи учительницей, она не имела понятия о строгости, и все существо ее, казалось, было соткано из кроткой и тихой жизнерадостности. Если какой-нибудь из воспитанниц случалось напроказить, она разражалась веселым, от избытка добродушия, почти жалобным смехом, и смеялась до тех пор, покуда Зеземи, выразительно стукнув по столу, не восклицала: "Нелли" - что звучало как "Налли". Мадам Кетельсен беспрекословно повиновалась младшей сестре и позволяла ей распекать себя, как ребенка, Зеземи же относилась к ней с нескрываемым презрением. Тереза Вейхбродт была начитанной, чтобы не сказать ученой девицей; ей пришлось приложить немало усилий, дабы сохранить свою детскую веру, свое бодрое, твердое убеждение, что на том свете ей воздается сторицей за ее трудную и серую земную жизнь. Мадам Кетельсен, напротив, была невежественна, неискушена и простодушна. - Добрейшая Нелли, - говорила Зеземи, - бог мой, да она совершенный ребенок! Ни разу в жизни ею не овладевало сомнение, никогда она не ведала борьбы, счастливица... В этих словах заключалось столько же пренебрежения, сколько и зависти, - кстати сказать, чувство зависти было дурным, хотя и простительным свойством характера Зеземи. Во втором этаже красного кирпичного домика, расположенного в предместье города и окруженного заботливо выращенным садом, помещались классные комнаты и столовая; верхний этаж, а также мансарда были отведены под спальни. Воспитанниц у мадемуазель Вейхбродт было немного; она принимала только девочек подростков, ибо в ее пансионе имелось лишь три старших класса - для живущих и для приходящих учениц. Зеземи строго следила за тем, чтобы к ней попадали девицы лишь из бесспорно высокопоставленных семейств. Тони Будденброк, как мы уже говорили, была принята с нежностью; более того - в честь ее поступления Тереза сделала к ужину бишоф - красный и сладкий пунш, подававшийся холодным, который она приготовляла с подлинным мастерством: "Еще бишафа?" - предлагала она, ласково тряся головой. И это звучало так аппетитно, что никто не мог отказаться. Мадемуазель Вейхбродт, восседая на двух жестких диванных подушках во главе стола, осмотрительно и энергично управляла трапезой. Она старалась как можно прямее держать свое хилое тельце, бдительно постукивала по столу, восклицала: "Налли!", "Бабби!" - и уничтожала взглядом мадемуазель Попинэ, когда та еще только собиралась положить себе на тарелку все желе от холодной телятины. Тони посадили между двумя другими пансионерками: Армгард фон Шиллинг, белокурой и пышной дочерью мекленбургского землевладельца, и Гердой Арнольдсен из Амстердама, выделявшейся своей изящной и своеобразной красотой: темно-рыжие волосы, близко посаженные карие глаза и прекрасное белое, немного надменное лицо. Напротив нее неумолчно болтала француженка, которую огромные золотые серьги делали похожей на негритянку. На нижнем конце стола, с кислой улыбкой на устах, сидела мисс Браун, сухопарая англичанка, тоже проживавшая у мадемуазель Вейхбродт. Благодаря бишофу, приготовленному Зеземи, все быстро подружились. Мадемуазель Попинэ сообщила, что прошедшей ночью ее снова душили кошмары. "Ah, quelle horreur!" [Какой ужас! (фр.)] Она так кричала: "Помогайть! Помогайть! Ворри!" - что все повскакали с постелей. Далее выяснилось, что Герда Арнольдсен играет не на фортепиано, как другие, а на скрипке и что ее папа - матери Герды не было в живых - обещал подарить ей настоящего Страдивариуса. Тони, как большинство Будденброков и все Крегеры, была немузыкальна. Она даже не различала хоралов, которые играли в Мариенкирхе. О, зато у органа в Niuwe kerk [Новая церковь (голл.)] в Амстердаме поистине vox humana - человеческий голос, и как он великолепно звучит! Армгард фон Шиллинг рассказывала о коровах у них в имении. Эта девица с первого же взгляда произвела на Тони сильнейшее впечатление, - уже тем, что она была первой дворянкой, с которой ей пришлось соприкоснуться. Именоваться фон Шиллинг - какое счастье! Родители Тони жили в старинном и едва ли не прекраснейшем в доме города, дед и бабка были люди с аристократическими повадками, - но звались-то они просто "Будденброки", просто "Крегеры". Дворянство Армгард кружило голову внучке элегантного Лебрехта Крегера, хотя она иной раз втихомолку и подумывала, что это великолепное "фон" гораздо больше подошло бы ей, - ведь Армгард, боже правый, ничуть не ценила этого счастья; она безмятежно заплетала свою толстую косу, смотрела на все добродушными голубыми глазами, растягивала слова на мекленбургский манер и вовсе не думала о своем дворянстве. На Армгард не было ни малейшего налета "аристократизма", она ни капельки на него не претендовала и никакого вкуса к нему не имела. "Аристократизм!" - это словцо крепко засело в головке Тони, и она убежденно применяла его к Герде Арнольдсен. Герда держалась немного особняком, в ней было что-то чужеземное и чужеродное; она любила, несмотря на неудовольствие Зеземи, несколько вычурно причесывать свои великолепные волосы, и многие считали "ломаньем", - а это было серьезное осуждение, - ее игру на скрипке. И все же нельзя было не согласиться с Тони, что в Герде и правда "бездна аристократизма"! Печать этого аристократизма лежала не только на ее не по годам развитой фигуре, но даже на ее привычках, на вещах, ей принадлежащих, - вот, например, парижский туалетный прибор из слоновой кости. Тони сразу сумела оценить его по достоинству, так как в доме Будденброков имелось много подобных, бережно хранимых предметов, вывезенных из Парижа ее родителями или еще дедом с бабкой. Три молодые девушки быстро вступили в дружеский союз. Все они учились в одном классе и жили в одной - самой просторной - комнате верхнего этажа. Как приятно и весело проводили они время после десяти вечера, когда полагалось расходиться по комнатам! Сколько они болтали, раздеваясь, - правда, вполголоса, так как за стеной мадемуазель Попинэ уже начинали мерещиться воры. Мадемуазель Попинэ спала вместе с маленькой Евой Эверс из Гамбурга, отец которой, любитель искусств и коллекционер, теперь жил в Мюнхене. Коричневые полосатые шторы в это время были уже спущены, на столе горела низенькая лампа под красным абажуром; чуть слышный запах фиалок и свежего белья наполнял комнату, и девушек охватывало слегка приглушенное настроение усталости, безмятежности и мечтательности. - Боже мой, - говорила полураздетая Армгард, сидя на краю кровати, - до чего же красноречив доктор Нейман! Он входит в класс, становится у стола и начинает говорить о Расине... - У него прекрасный высокий лоб, - вставляла Герда, расчесывавшая волосы перед освещенным двумя свечами зеркалом в простенке между окнами. - Да, - быстро соглашалась Армгард. - А ты и начала весь разговор, Армгард, только для того, чтобы это услышать. Ты не сводишь с него своих голубых глаз, словно... - Ты его любишь? - спросила Тони. - Никак не могу развязать ботинок... Пожалуйста, Герда, помоги... Так!.. Ну вот, если ты его любишь, Армгард, выходи за него замуж: право же, это хорошая партия. Он будет преподавать в гимназии... - Господи, до чего вы обе несносны! Я вовсе не люблю его. И вообще я выйду не за учителя, а за помещика... - За дворянина? - Тони уронила чулок, который она держала в руке, и в задумчивости уставилась на Армгард. - Не знаю, но, во всяком случае, у него должно быть большое имение. Ах, я уж и сейчас радуюсь, девочки! Я буду вставать в пять часов утра и приниматься за хозяйство... - Она натянула на себя одеяло и мечтательно вперила взор в потолок. - Перед ее духовным оком уже пасутся пятьсот коров, - сказала Герда, глядя в зеркало на подругу. Тони еще не совсем разделась, но уже улеглась, положив руки под голову, и тоже смотрела в потолок. - А я, конечно, выйду за коммерсанта, - заявила она. - Только у него должно быть очень много денег, чтобы мы могли устроить дом аристократично и на широкую ногу. Это мой долг по отношению к семье и к фирме, - серьезно добавила она. - Вот посмотрите, так оно и будет. Герда кончила убирать волосы на ночь и стала чистить свои широкие белые зубы, разглядывая себя в ручное зеркальце в оправе из слоновой кости. - А я, скорей всего, совсем не выйду замуж, - проговорила она не без труда, так как ей мешал мятный порошок во рту. - Зачем мне это? У меня нет ни малейшего желания! Я уеду в Амстердам, буду играть дуэты с папой, а потом поселюсь у своей замужней сестры. - О, как скучно будет без тебя! - живо вскричала Тони. - Ужасно скучно! Тебе надо выйти замуж и остаться здесь навсегда... Послушай, выходи за кого-нибудь из моих братьев!.. - За этого, с длинным носом? - Герда зевнула, сопровождая зевок легким пренебрежительным вздохом, и прикрыла рот зеркальцем. - Можно и за другого, не все ли равно... Господи, как бы вы могли устроиться! Нужно только пригласить Якобса, обойщика Якобса с Фишерштрассе, у него благороднейший вкус. Я бы каждый день ходила к вам в гости... Но тут раздавался голос мадемуазель Попинэ: - Ah, voyons, mesdames! Спать! спать, s'il vous plait! [Ну-ка, сударыни! Извольте! (фр.)] Сегодня вечером вы уж все равно не успеете выйти замуж. Все воскресенья, а также каникулярное время Тони проводила на Менгштрассе или за городом у старых Крегеров. Какое счастье, если в светлое Христово воскресенье выдается хорошая погода, ведь так приятно разыскивать яйца и марципановых зайчиков в огромном крегеровском саду! А до чего хорошо отдыхать летом у моря - жить в кургаузе, обедать за табльдотом, купаться и ездить на ослике. В годы, когда дела у консула шли хорошо, Будденброки предпринимали путешествия и более дальние. А рождество с подарками, которые получаешь в трех местах - дома, у деда с бабкой и у Зеземи, где в этот вечер бишоф льется рекой!.. Но, что ни говори, всего великолепнее сочельник дома! Консул любит, чтобы этот вечер протекал благолепно, роскошно, подлинно празднично: все семейство торжественно собиралось в ландшафтной, а в ротонде уже толпились прислуга и разный пришлый люд, городская беднота, какие-то старики и старушки, - консул всем пожимал их сизо-красные руки - и за дверью вдруг раздавалось четырехголосное пение, хорал, исполняемый певчими из Мариенкирхе, такой ликующий, что сердце начинало сильнее биться в груди, а из-за высоких белых дверей в это время уже пробивался запах елки. Затем консульша медленно прочитывала из фамильной Библии с непомерно большими буквами главу о рождестве Христовом; когда она кончала, за стенами комнаты снова раздавалось церковное пение, а едва успевало оно отзвучать, как все уже затягивали: "О, елочка! О, елочка!" - и торжественным шествием направлялись в большую столовую со статуями на шпалерах, где вся в белых лилиях и в дрожащих блестках, ароматная, сверкающая, к потолку вздымалась елка и стол с рождественскими дарами тянулся от окон до самых дверей. На улице, покрытой смерзшейся снежной пеленой, играли итальянцы-шарманщики, и с рыночной площади доносился гул рождественской ярмарки. В этот вечер все дети, за исключением маленькой Клары, принимали участие в позднем праздничном ужине, происходившем в ротонде, за которым в устрашающем изобилии подавались карпы и фаршированные индейки. Надо еще добавить, что в течение этих лет Тони Будденброк дважды гостила в мекленбургских имениях. Около месяца она пробыла со своей подругой Армгард в поместье г-на фон Шиллинга, расположенном на берегу залива, напротив Травемюнде. В другой раз поехала с кузиной Клотильдой в именье, где г-н Бернгард Будденброк служил управляющим. Оно называлось "Неблагодатное" и не приносило ни гроша дохода, но летом там жилось очень неплохо. Так шли годы. Так протекала счастливая юность Тони Будденброк. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 1 В июне месяце, под вечер, часов около пяти, семья консула Будденброка кончала пить кофе в саду перед "порталом", куда консульша распорядилась принести из беседки легкую, изящной работы бамбуковую мебель. Внутри беседки, в побеленной комнатке, где на большом стенном зеркале были нарисованы порхающие птицы, а задние двустворчатые лакированные двери, если приглядеться, оказывались вовсе не дверьми, - даже ручки были просто к ним пририсованы, - воздух слишком накалился. Консул, его супруга. Тони, Том и Клотильда сидели за круглым столом, на котором поблескивала еще не убранная посуда. Христиан со скорбным выражением лица учил в сторонке вторую речь Цицерона против Катилины (*20). Консул курил сигару, углубившись в чтение "Ведомостей". Консульша, положив на колени вышивание, с улыбкой следила за маленькой Кларой, которая под присмотром Иды Юнгман искала фиалки, изредка попадавшиеся на зеленом лужку. Тони, подперев голову обеими руками, с увлечением читала "Серапионовых братьев" Гофмана, а Том потихоньку щекотал ей затылок травинкой, чего она благоразумно старалась не замечать. Клотильда, тощая и старообразная, в неизменном ситцевом платье в цветочках, читая рассказ под названием "Слеп, глух, нем - и все же счастлив", время от времени сгребала в кучку бисквитные крошки на скатерти, потом брала их всей пятерней и бережно препровождала в рот. Небо с недвижно стоявшими на нем редкими белыми облаками мало-помалу начинало бледнеть. Маленький, пестреющий цветами, опрятный сад с клумбами и симметрично проложенными дорожками покоился в лучах предвечернего солнца. Легкий ветерок время от времени доносил запах резеды, окаймлявшей клумбы. - Ну, Том, - сказал благодушествовавший сегодня консул, вынимая изо рта сигару, - дело относительно ржи с "Ван Хейкдомом и компания", о котором я тебе говорил, видимо, устраивается. - Сколько он дает? - заинтересовался Томас и перестал мучить Тони. - Шестьдесят талеров за тонну... Неплохо, а? - Отлично! - Том сразу оценил выгодность этой сделки. - Кто так сидит. Тони! Это не comme il faut [не подобает (фр.)], - заметила консульша; и Тони, не отрывая глаз от книги, сняла один локоть со стола. - Не беда, - сказал Томас. - Пусть сидит, как хочет, все равно она остается Тони Будденброк. Тильда и Тони бесспорно первые красавицы у нас в семье. Клотильда была поражена. - О бо-оже, Том, - проговорила она. Удивительно, до чего ей удалось растянуть эти короткие слова. Тони терпела молча. Том был находчив, и с этим обстоятельством приходилось считаться, - он ведь опять сумеет ответить так, что все расхохочутся и примут его сторону. Она только сердито раздула ноздри и передернула плечами. Но когда консульша заговорила о предстоящем бале у консула Хунеуса и упомянула что-то о новых лакированных башмачках, Тони сняла со стола второй локоть и живо подхватила разговор. - Вы все болтаете и болтаете, - жалобно воскликнул Христиан, - а у меня адски трудный урок! О, я бы тоже хотел быть коммерсантом! - Ты каждый день хочешь чего-нибудь другого, - отрезал Том. Но тут в саду показался Антон с подносом, на котором лежала визитная карточка, и все взоры с любопытством обратились к нему. - "Грюнлих, агент, - прочитал консул, - из Гамбурга". Весьма приятный человек, наилучшим образом мне рекомендованный; сын пастора. У меня с ним дела, нам надо кое-что обсудить... Ты не возражаешь, Бетси? Антон, проси господина Грюнлиха пожаловать сюда. По дорожке, с палкой и шляпой в правой руке, вытянув вперед шею, уже семенил мужчина среднего роста, лет тридцати двух, в зеленовато-желтом ворсистом сюртуке и в серых нитяных перчатках. Жидкие белокурые волосы осеняли его розовое, улыбающееся лицо, на котором около носа гнездилась большая бородавка. Подбородок и верхняя губа у него были гладко выбриты, а со щек, на английский манер, свисали длинные бакенбарды золотисто-желтого цвета. Он еще издали, с видом, выражающим нелицеприятную преданность, взмахнул своей большой светло-серой шляпой. Последний шаг перед столом он сделал нарочито длинный, причем описал верхней частью корпуса такой полукруг, что его поклон мог быть отнесен ко всем сразу. - Я помешал, я вторгся в недра семьи, - произнес он бархатным голосом. - Здесь все заняты чтением интересных книг, беседой... Прошу прощения! - Добро пожаловать, уважаемый господин Грюнлих! - отвечал консул. Он поднялся с места, как и оба его сына, и теперь пожимал руку гостю. - Рад случаю приветствовать вас у себя вне стен конторы. Бетси, господин Грюнлих, наш давнишний клиент... Моя дочь Антония... Клотильда, моя племянница... С Томасом вы уже знакомы... а это мой младший сын. Христиан, гимназист... После каждого имени г-н Грюнлих отвешивал поклон. - Смею вас уверить, - продолжал он, - что я не хотел нарушить ваш покой. Я пришел по делу, и если мне позволено будет просить господина консула прогуляться по саду... Консульша перебила его: - Вы окажете нам любезность, если, прежде чем приступить к деловым разговорам с моим мужем, побудете немного с нами. Садитесь, прошу вас! - Премного благодарен, - прочувственно отвечал г-н Грюнлих. Он опустился на краешек стула, подставленного ему Томасом, положил палку и шляпу на колени, затем уселся поудобнее, пригладил одну из бакенбард и легонько кашлянул, издав звук вроде "хэ-эм". Все это выглядело так, словно он хотел сказать: "Ну, хорошо, это вступление. А что дальше?" Консульша немедленно начала занимать гостя. - Вы ведь из Гамбурга, господин Грюнлих? - осведомилась она, слегка склонив голову набок и по-прежнему держа вышиванье на коленях. - Так точно, сударыня, - подтвердил г-н Грюнлих с новым поклоном. - Проживаю я в Гамбурге, но мне приходится много времени проводить в разъездах, я человек занятой. А дело мое, надо сказать, очень живое... хэ-эм! Консульша подняла брови и пошевелила губами. Это должно было означать одобрительное: "Ах, вот как!" - Неустанная деятельность - первейшая моя потребность, - добавил г-н Грюнлих, полуобернувшись к консулу, и опять кашлянул, заметив взгляд фрейлейн Антонии - холодный, испытующий взгляд, каким девушки мерят незнакомых молодых людей и который, кажется, вот-вот готов изобразить уничижительное презрение. - У нас есть родные в Гамбурге, - произнесла Тони, чтобы хоть что-нибудь сказать. - Дюшаны, - пояснил консул, - семейство моей покойной матери. - О, мне это отлично известно, - поторопился заявить г-н Грюнлих. - Я имел честь быть им представленным. Все члены этой семьи превосходные люди, люди с большим умом и сердцем, хэ-эм! Право, если бы во всех семьях царила такая атмосфера, мир был бы много краше. Тут и вера, и отзывчивость, и подлинное благочестие - короче говоря, мой идеал: истинное христианство. И наряду с этим изящная светскость, благородство манер, подлинный аристократизм. Меня, госпожа консульша, все это просто очаровало! "Откуда он знает моих родителей? - подумала Тони. - Он говорит именно то, что они хотят услышать..." Но тут консул заметил: - Такой идеал, господин Грюнлих, я могу только приветствовать. Консульша тоже не удержалась и в знак сердечной признательности протянула гостю руку ладонью вверх; браслеты тихонько зазвенели при этом движении. - Вы будто читаете мои мысли, дорогой господин Грюнлих! В ответ г-н Грюнлих привстал и поклонился, потом снова сел, погладил бакенбарды и кашлянул, словно желая сказать: "Ну что ж, продолжим!" Консульша обмолвилась несколькими словами о майских днях сорок второго года, столь страшных для родного города г-на Грюнлиха. - О да, - согласился он, - этот пожар был страшным бедствием, тяжкой карой. Убытки, по сравнительно точному подсчету, равнялись ста тридцати пяти миллионам. Впрочем, мне лично оставалось только возблагодарить провидение... я ни в малейшей мере не пострадал. Огонь свирепствовал главным образом в приходах церквей святого Петра и святого Николая... Какой прелестный сад! - перебил он сам себя и, поблагодарив консула, протянувшего ему сигару, продолжал: - В городе редко можно встретить сад таких размеров. И цветник необыкновенно красочный. О, цветы и природа вообще, признаться, моя слабость! А эти маки, в том конце, пожалуй наилучшее его украшение. Далее г-н Грюнлих похвалил расположение дома, город, сигару консула и для каждого нашел какое-то любезное слово. - Разрешите полюбопытствовать, мадемуазель Антония, что за книжка у вас в руках? - с улыбкой спросил он. Тони почему-то нахмурила брови и отвечала, не глядя на г-на Грюнлиха: - "Серапионовы братья" Гофмана. - О, в самом деле? Это писатель весьма выдающийся, - заметил он. - Прошу прощения, я позабыл, как звать вашего младшего сына, госпожа консульша. - Христиан. - Прекрасное имя! Мне очень нравятся имена, которые, если можно так сказать, - г-н Грюнлих снова обернулся к хозяину дома, - уже сами по себе свидетельствуют, что носитель их христианин. В вашем семействе, насколько мне известно, из поколения в поколение переходит имя Иоганн. Как при этом не вспомнить о любимом ученике спасителя? Я, например, разрешите заметить, - словоохотливо продолжал он, - зовусь, как и большинство моих предков, Бендикс. Имя это, в сущности, лишь просторечное сокращение от Бенедикта... (*21) И вы тоже погружены в чтение, господин Будденброк? Ах, Цицерон! Нелегкая штука речи этого великого римского оратора. "Quousquetandem, Catilina?" ["Доколе же, Катилина?" (лат.)] Хэ-эм. Да, я тоже еще не совсем позабыл латынь. Консул сказал: - В противоположность моему покойному отцу, я никогда не одобрял этого систематического вдалбливанья латыни и греческого в головы молодых людей. Ведь есть так много серьезных, важных предметов, необходимых для подготовки к практической жизни... - Вы высказываете мое мнение, господин консул, - поторопился вставить г-н Грюнлих, - которое я еще не успел облечь в слова! Это трудное и, по-моему, с точки зрения морали, не слишком полезное чтение. Не говоря уж обо всем прочем, в этих речах, насколько мне помнится, есть места прямо-таки предосудительные. Все замолчали, и Тони подумала: "Ну, теперь мой черед", ибо взор г-на Грюнлиха обратился на нее. И правда, настал ее черед. Г-н Грюнлих вдруг подскочил на стуле, сделал короткое, судорожное и тем не менее грациозное движение рукой в сторону консульши и страстным шепотом проговорил: - Прошу вас, сударыня, обратите внимание! Заклинаю вас, мадемуазель, - здесь голос его зазвучал уже громче, - не двигайтесь! Обратите внимание, - он снова перешел на шепот, - как солнце играет в волосах вашей дочери! В жизни не видывал более прекрасных волос! - во внезапном порыве восторга уже серьезно воскликнул он, ни к кому в отдельности не обращаясь, а как бы взывая к богу или к собственному сердцу. Консульша благосклонно улыбнулась, а консул сказал: - Право, не стоит забивать девочке голову комплиментами. Тони молча нахмурила брови. Через минуту-другую г-н Грюнлих поднялся. - Не буду дольше мешать вам, сударыня, я и так злоупотребил... Ведь я пришел по делу... но кто бы мог устоять... теперь мне пора... Если я смею просить господина консула... - Я была бы очень рада, - сказала консульша, - если бы вы на время своего пребывания здесь избрали наш дом своим пристанищем. Господин Грюнлих на мгновенье онемел от благодарности. - Я бесконечно признателен, сударыня, - растроганно произнес он наконец. - Но не смею злоупотреблять вашей любезностью. Я снял несколько комнат в гостинице "Город Гамбург". "Несколько комнат", - подумала консульша, то есть именно то, что она и должна была подумать, по замыслу г-на Грюнлиха. - Во всяком случае, - заключила она, еще раз сердечно протягивая ему руку, - я надеюсь, что мы видимся не в последний раз. Господин Грюнлих поцеловал руку консульши, подождал несколько секунд, не протянет ли ему Тони свою, не дождался, описал полукруг верхней частью туловища, отступил назад, сделав очень длинный шаг, еще раз склонился, широким жестом надел свою серую шляпу, предварительно откинув голову, и удалился вместе с консулом. - Весьма приятный молодой человек, - объявил консул, когда возвратился к своим и снова подсел к столу. - А по-моему, он кривляка, - налегая на последнее слово, позволила себе заметить Тони. - Тони! Господь с тобой! Что за суждение - возмутилась консульша. - Молодой человек, в такой мере проникнутый христианскими чувствами... - И вдобавок весьма благовоспитанный и светский! - дополнил консул. - Ты сама не знаешь, что говоришь! - Супруги из взаимной учтивости иногда менялись точкой зрения; это давало им большую уверенность в незыблемости их авторитета. Христиан наморщил свой большой нос и сказал: - До чего же он напыщенно выражается! "Вы заняты беседой!" А мы сидели молча. "Эти маки в конце сада - наилучшее его украшение! Я помешал, я вторгся в недра семьи! Никогда не видывал более прекрасных волос..." - И Христиан до того уморительно передразнил г-на Грюнлиха, что даже консул не удержался от смеха. - Да, он ужасно кривляется, - снова начала Тони. - И все время говорит о себе! Его "дело живое", он любит природу, он предпочитает какие-то там имена, его зовут Бендикс... Нам-то какое до этого дело, скажите на милость! Что ни слово, то похвальба! - под конец даже злобно выкрикнула она. - Он говорил тебе, мама, и тебе, папа, только то, что вы любите слышать, чтобы втереться к вам в доверие! - Тут ничего дурного нет. Тони, - строго отвечал консул. - Человек, попав в незнакомое общество, старается показать себя с наилучшей стороны, выбирает слова, желая понравиться, - вполне понятно... - А по-моему, он приятный человек, - кротко протянула Клотильда, хотя она была единственной, кого г-н Грюнлих не удостоил ни малейшего внимания. Томас от суждения воздержался. - Короче говоря, - заключил консул, - он хороший христианин, дельный, энергичный и образованный человек. А тебе, Тони, взрослой восемнадцатилетней девице, с которой он так мило и галантно обошелся, следовало бы быть посдержаннее на язык. У всех у нас есть свои слабости, и - уж извини меня, Тони, - не тебе бросать камень... Том, нам пора за работу! Тони буркнула: "Золотисто-желтые бакенбарды", - и нахмурила брови, как хмурила их уже не раз в этот вечер. 2 - О, как я был огорчен, мадемуазель, что не застал вас, - объявил г-н Грюнлих несколькими днями позднее, встретив на углу Брейтенштрассе и Менгштрассе Тони, возвращавшуюся домой с прогулки. - Я позволил себе нанести визит вашей матушке и очень сетовал, узнав о вашем отсутствии. Но теперь я бесконечно счастлив, что все же встретил вас. Фрейлейн Будденброк пришлось остановиться, поскольку г-н Грюнлих заговорил с нею; но, полузакрыв внезапно потемневшие глаза, она так и не подняла их выше уровня груди г-на Грюнлиха, и на ее губах появилась та насмешливая и беспощадно жестокая улыбка, которой молодые девушки обычно встречают мужчину, от которого они решили тут же отвернуться. Губы ее шевелились. Что ему ответить? Надо найти слово, которое раз и навсегда оттолкнет, уничтожит этого Бендикса Грюнлиха, внушит ему уважение к ней и в то же самое время больно его ранит. - Не могу сказать того же о себе, - ответила она, так и не отводя взора от груди г-на Грюнлиха. Выпустив эту коварную и ядовитую стрелу, она отвернулась, закинула голову и, вся красная от гордого сознания своей находчивости и саркастической язвительности, пошла домой, где ей сообщили, что г-н Грюнлих зван к ним в следующее воскресенье отведать телячьего жаркого. И он явился. Явился в несколько старомодном, но хорошо сшитом широком сюртуке, придававшем ему серьезный и солидный вид, все такой же розовый, улыбающийся, с аккуратно расчесанными на пробор жидкими волосами и пышно взбитыми бакенбардами. Он ел рыбу, запеченную в раковинах, суп жюльен, телячье жаркое с гарниром из картофеля и цветной капусты под бешемелью, мараскиновый пудинг и пумперникели с рокфором, сопровождая каждую перемену блюд похвальным словом, не лишенным даже некоторого изящества. Так, например, вооружась десертной ложкой, он отставлял руку, вперял взор в одну из статуй на шпалерах и, как бы ни к кому не обращаясь, но тем не менее вслух, произносил: - Видит бог, я в себе не волен: я уже съел изрядный кусок этого пудинга, но он так вкусен, что мне приходится просить у нашей щедрой хозяйки еще кусочек! При этом он лукаво поглядывал на консульшу. Он беседовал с консулом о делах и о политике, высказывая серьезные и дельные суждения; болтал с консульшей о театре, о приемах в обществе и о туалетах; у него нашлось приветливое слово для Тома, Христиана, для бедной Клотильды, даже для маленькой Клары и для мамзель Юнгман. Тони молчала, и он не пытался заговаривать с нею, а только время от времени, склонив набок голову, смотрел на нее, и взор его выражал горесть и надежду. Господин Грюнлих откланялся, оставив по себе впечатление, еще более выгодное, чем в свой первый визит. - Он очень хорошо воспитан, - сказала консульша. - И к тому же весьма почтенный человек и добрый христианин, - подтвердил консул. Христиан с еще большим совершенством воспроизвел жесты г-на Грюнлиха и его манеру говорить, а Тони, мрачно нахмурив брови, пожелала всем доброй ночи. Ее тяготило смутное предчувствие, что она отнюдь не в последний раз видела этого господина, сумевшего столь быстро покорить сердце ее родителей. И правда, вернувшись как-то вечером из гостей, она обнаружила, что г-н Грюнлих, удобно расположившись в ландшафтной, читает консульше "Уиверли" Вальтера Скотта (*22), - надо отдать ему справедливость, с отличным произношением, ибо, путешествуя по надобностям своего "живого дела", он частенько, по его словам, бывал и в Англии. Тони уселась в сторонке с другой книгой, и г-н Грюнлих кротко обратился к ней: - То, что я читаю, вам, видимо, не по вкусу, мадемуазель? На что Тони все так же колко и саркастически ответила нечто вроде: - Да, нимало. Он не смутился и начал рассказывать о своих безвременно скончавшихся родителях. Отца своего, проповедника и пастора, он охарактеризовал как человека, преисполненного христианских чувств, но в то же время и весьма светского. Тем не менее г-н Грюнлих вскоре отбыл в Гамбург. Тони не было дома во время его прощального визита. - Ида, - сказала Тони мамзель Юнгман, поверенной всех ее тайн, - этот человек уехал! На что Ида ответила: - Вот посмотришь, деточка, он еще вернется. Неделю спустя в маленькой столовой разыгралась следующая сцена: Тони спустилась вниз в девять часов утра и была очень удивлена, застав отца еще сидящим за столом вместе с консульшей. Она подставила родителям лоб для поцелуя, уселась на свое место, свежая, проголодавшаяся, с сонными еще глазами, положила сахар в кофе, намазала маслом хлеб, придвинула к себе зеленый сыр. - Как хорошо, папа, что я застала тебя! - проговорила она, обертывая салфеткой горячее яйцо и стуча по нему ложечкой. - Я сегодня решил дождаться нашей сонливицы, - отвечал консул. Он курил сигару и непрерывно похлопывал по столу свернутой газетой. Консульша неторопливо закончила свой завтрак и грациозно откинулась на спинку стула. - Тильда уже хлопочет на кухне, - многозначительно продолжал консул, - и я тоже давно принялся бы за работу, если бы нам, твоей матери и мне, не нужно было обсудить с нашей дочкой один серьезный вопрос. Тони, прожевывая бутерброд, посмотрела на отца и потом перевела взгляд на мать со смешанным чувством испуга и любопытства. - Поешь сперва, дитя мое, - сказала консульша. Но Тони, вопреки ее совету, положила нож и воскликнула: - Только, ради бога, не томи меня, папа! Консул, по-прежнему хлопая по столу газетой, повторил за женой: - Ешь, ешь! Тони в молчанье и уже без всякого аппетита допивала кофе и доедала яйцо и хлеб с сыром, - она начала подозревать, о чем будет речь. Краска сбежала с ее лица, она побледнела, решительно отказалась от меда и тут же тихим голосом объявила, что уже сыта. - Милое дитя мое, - начал консул после нескольких секунд молчания, - дело, которое мы хотели обсудить с тобой, изложено вот в этом письме. - И он опять хлопнул по столу, но уже не газетой, а большим бледно-голубым конвертом. - Одним словом, господин Бендикс Грюнлих, которого мы все считаем весьма достойным и приятным молодым человеком, пишет мне, что за время своего пребывания здесь он проникся самыми нежными чувствами к моей дочери и теперь официально просит ее руки. Что ты на это скажешь, дитя мое? Тони, откинувшись на спинку стула и опустив голову, медленно вертела правой рукой серебряное кольцо от салфетки. Внезапно она подняла глаза, потемневшие, полные слез, и сдавленным голосом крикнула: - Что надо от меня этому человеку? Что я ему сделала? - и разрыдалась. Консул бросил быстрый взгляд на жену и в замешательстве начал внимательно рассматривать свою уже пустую чашку. - Дорогая моя, - мягко сказала консульша, - зачем горячиться? Ты ведь не сомневаешься, что родители желают тебе только блага, а потому-то мы и не можем советовать тебе отказаться от того положения в жизни, которое тебе сейчас предлагается. Я охотно верю, что ты не питаешь к господину Грюнлиху каких-либо определенных чувств, но это придет со временем, - смею тебя уверить, придет. Такое юное создание, как ты, не сознает, чего ему собственно надо... В голове у тебя такой же сумбур, как и в сердце... Сердцу надо дать время, а тебе следует прислушаться к советам опытных людей, пекущихся только о твоем счастье. - Да я ровно ничего о нем не знаю, - прервала ее вконец расстроенная Тони и прижала к глазам батистовую салфетку с пятнышками от яиц. - Я знаю только, что у него золотисто-желтые бакенбарды и "живое дело"... - Верхняя ее губка, вздрагивавшая от всхлипываний, производила невыразимо трогательное впечатление. Консул во внезапном порыве нежности пододвинул свой стул поближе к ней и, улыбаясь, стал гладить ее по волосам. - Дочурка моя, - проговорил он, - что же тебе и знать о нем? Ты еще дитя, и проживи он здесь не месяц, а целый год, ты бы узнала о нем не больше... Девушка твоих лет не разбирается в жизни и должна полагаться на суждение зрелых людей, которые желают ей добра. - Я не понимаю... не понимаю... - всхлипывала Тони и, как кошечка, терлась головой об ласкающую ее руку. - Он является сюда... Говорит всем все самое приятное... уезжает... И потом вдруг пишет, что хочет на мне... Почему он такое надумал? Что я ему сделала? Консул снова улыбнулся. - То, что ты второй раз говоришь это. Тони, только доказывает, какое ты еще дитя. Но моя дочурка никак не должна думать, что я собираюсь принуждать, мучить ее... Все это можно и должно обдумать и взвесить на досуге, ибо шаг это серьезный. В таком духе я и отвечу пока что господину Грюнлиху, не отклоняя, но и не принимая его предложения. Надо еще о многом поразмыслить... Ну, так? Решено? А теперь папе пора и на работу... До свидания, Бетси. - До свидания, мой милый Жан. - Я все-таки рекомендую тебе взять немножко меду, Тони, - сказала консульша, оставшись наедине с дочерью, которая сидела все так же неподвижно, опустив голову. - Кушать надо как следует. Мало-помалу глаза Тони высохли. Мысли беспорядочно теснились в ее пылающей голове. "Господи! Вот так история!" Конечно, она знала, что рано или поздно станет женой коммерсанта, вступит в добропорядочный, выгодный брак, который не посрамит достоинства ее семьи и фирмы Будденброк. Но сейчас-то ведь впервые кто-то по правде, всерьез хочет на ней жениться! Как следует вести себя при такой оказии? Подумать только, что теперь к ней, к Тони Будденброк, относятся все эти до ужаса весомые слова, которые она раньше только читала в книжках: "дала согласие", "просил руки", "до конца дней"... Бог мой! Все это так ново и так внезапно! - А ты, мама? - проговорила она. - Ты, значит, тоже советуешь мне... дать согласие? - Она на мгновение запнулась, слово "согласие" показалось ей чересчур высокопарным, неудобопроизносимым, но она все же выговорила его, и даже с большим достоинством. Она уже немного стыдилась своей первоначальной растерянности. Брак с г-ном Грюнлихом казался ей теперь не меньшей нелепостью, чем десять минут назад, но сознание важности нового своего положения преисполняло ее гордостью. Консульша сказала: - Что я могу советовать, дитя мое? Разве папа тебе советовал? Он только не отговаривал тебя. Ибо с его стороны, да и с моей тоже, это было бы безответственно. Союз, предложенный тебе, милая Тони, в полном смысле то, что называется хорошая партия... У тебя будут все возможности, переехав в Гамбург, зажить там на широкую ногу... Тони сидела неподвижно. Перед ее внутренним взором промелькнуло нечто вроде шелковых портьер - таких, какие она видела в гостиной у стариков Крегеров... Будет ли она в качестве мадам Грюнлих пить шоколад по утрам? Спрашивать об этом как-то неудобно. - Как уже сказал отец, у тебя есть время все обдумать, - продолжала консульша. - Но мы должны обратить твое внимание на то, что подобный случай устроить свое счастье представляется не каждый день. Этот брак в точности соответствовал бы тому, что предписывают тебе твой долг и твое предназначение. Да, дитя мое, об этом я обязана тебе напомнить. Путь, который сегодня открылся перед тобой, и есть предначертанный тебе путь. Впрочем, ты это и сама знаешь... - Да, - задумчиво отвечала Тони. - Конечно. - Она отлично понимала свои обязанности по отношению к семье и к фирме, более того - гордилась ими. Она, Антония Будденброк, перед которой грузчик Маттисен снимал свой шершавый цилиндр, она, дочка консула Будденброка, словно маленькая королева разгуливавшая по городу, назубок знала историю своей семьи. Уже портной в Ростоке жил в отличном достатке, а с тех пор Будденброки все шли и шли в гору. Ее предназначение состояло в том, чтобы, вступив в выгодный и достойный брак, способствовать блеску семьи и фирмы. Том с этой же целью работал в конторе. Партия, которую ей предлагают, как ни взгляни, весьма подходящая. Но г-н Грюнлих!.. Ей казалось, что она видит, как он семенит ей навстречу, видит его золотисто-желтые бакенбарды, розовое улыбающееся лицо и бородавку около носа. Она ощущала ворсистое сукно его костюма, слышала его вкрадчивый голос... - Я знала, - заметила консульша, - что благоразумие нам не чуждо... Может быть, мы уже и приняли решение? - О, боже упаси! - вскричала Тони, вложив в этот возглас все свое возмущение. - Какая нелепость - выйти замуж за Грюнлиха! Я все время донимала его колкостями... Непонятно, как он вообще еще меня терпит! Надо же иметь хоть немного самолюбия... И она стала намазывать мед на ломтик домашнего хлеба. 3 В этом году Будденброки никуда не уехали, даже во время каникул Христиана и Клары. Консул заявил, что его "не пускают дела"; кроме того, неразрешенный вопрос относительно Антонии удерживал все семейство на Менгштрассе. Г-ну Грюнлиху было отправлено, в высшей степени дипломатическое послание, написанное консулом; дальнейший ход событий задерживался упорством Тони, проявлявшемся в самых ребяческих формах: "Боже меня упаси, мама", - говорила она, или: "Да я его попросту не выношу". Последнее слово она произносила, четко скандируя слоги. А не то торжественно заявляла: "Отец (во всех других случаях она звала консула "папа"), я никогда не дам ему своего согласия". Все бы так и застряло на этой точке, если бы дней через десять, то есть как раз в середине июля, после объяснения родителей с дочкой в малой столовой, не произошло новое событие. День уже клонился к вечеру, теплый, ясный день. Консульша куда-то ушла, и Тони с романом в руках в одиночестве сидела у окна ландшафтной, когда Антон подал ей карточку. И прежде чем она успела прочитать имя, стоявшее на ней, в комнату вошел некто в сборчатом сюртуке и гороховых панталонах. Само собой разумеется, это был г-н Грюнлих; лицо его выражало мольбу и нежность. Тони в ужасе подскочила на стуле и сделала движение, точно намеревалась спастись бегством в большую столовую. Ну как прикажете разговаривать с человеком, который сделал ей предложение? Сердце отчаянно колотилось у нее в груди, лицо покрылось бледностью. Покуда г-н Грюнлих находился вдали, серьезные разговоры с родителями и внезапная значительность, приобретенная ее собственной персоной, которой надлежало принять важное решение, очень занимали Тони. Но вот он опять здесь! Стоит перед ней! Что будет? Она чувствовала, что готова заплакать. Г-н Грюнлих направлялся к ней, растопырив руки и склонив голову набок, как человек, собирающийся сказать: "Вот, я перед тобой! Убей меня, если хочешь". - Это судьба! - воскликнул он. - Вы первая, кого я вижу здесь, Антония! - Да, так он и сказал: "Антония"! Тони застыла с книгой в руках, потом выпятила губки и, сопровождая каждое свое слово, кивком головы снизу вверх, в негодовании крикнула: - Да... как... вы... смеете! Но слезы уже душили ее. Господин Грюнлих был слишком взволнован, чтобы обратить внимание на этот возглас. - Разве я мог еще дожидаться?.. Разве я не должен был вернуться сюда? - проникновенным голосом спрашивал он. - На прошлой неделе я получил письмо от вашего папеньки; письмо, которое окрылило меня надеждой. Так мог ли я еще дольше пребывать в состоянии неполной уверенности, мадемуазель Антония? Я не выдержал... Вскочил в экипаж и помчался сюда... Я снял несколько комнат в гостинице "Город Гамбург"... Я приехал, Антония, чтобы из ваших уст услышать последнее, решающее слово, которое сделает меня несказанно счастливым! Тони остолбенела от изумления; слезы высохли у нее на глазах. Так вот чем обернулось дипломатическое послание консула, которое должно было отложить всякое решение на неопределенный срок! Она пробормотала подряд раза три или четыре: - Вы ошибаетесь... Вы ошибаетесь! Господин Грюнлих пододвинул одно из кресел вплотную к ее стулу у окна, уселся, заставил Тонн опуститься на место, наклонился и, держа в своих руках ее помертвевшую руку, продолжал взволнованным голосом: - Мадемуазель Антония... С первого мгновенья, с того самого вечера... Вы помните этот вечер?.. Когда я впервые увидел вас в кругу семьи... ваш облик, такой благородный, такой сказочно прелестный, навек вселился в мое сердце... - Он поправился и сказал: "внедрился". - С того мгновенья, мадемуазель Антония, моим единственным страстным желаньем стало: завладеть вашей прекрасной рукой. Так претворите же в счастливую уверенность ту надежду, которую подало мне письмо вашего папеньки. Правда? Я ведь могу рассчитывать на взаимность?.. Могу быть уверен в ней? - С этими словами он сжал ее руку и заглянул в ее широко раскрытые глаза. Сегодня он явился без перчаток; руки у него были белые, с длинными пальцами и вздутыми синеватыми жилами. Тони в упор смотрела на его розовое лицо, на бородавку возле носа, на глаза, тускло-голубые, как у гуся. - Нет, нет, - испуганно и торопливо забормотала она. И добавила: - Я не даю вам согласия! Она старалась сохранить твердость, но уже плакала. - Чем заслужил я эти сомнения, эту нерешительность? - спросил он упавшим голосом, почти с упреком. - Вы избалованы нежной заботой, любовным попечением... Но клянусь вам, заверяю вас честным словом мужчины, что я буду вас на руках носить, что, став моей женой, вы ничего не лишитесь, что в Гамбурге вы будете вести достойную вас жизнь... Тони вскочила, высвободила руку и, заливаясь слезами, в отчаянии крикнула: - Нет, нет! Я же сказала: нет! Я вам отказала! Боже милостивый, неужто вы этого не понимаете? Тут уж и г-н Грюнлих поднялся с места. Он отступил на шаг, растопырил руки и произнес решительным тоном человека, оскорбленного в своих лучших чувствах: - Разрешите заметить вам, мадемуазель Будденброк, что я не могу позволить оскорблять себя подобным образом. - Но я нисколько не оскорбляю вас, господин Грюнлих, - отвечала Тони, уже раскаиваясь в своей горячности. О, господи, и надо же, чтобы все это случилось именно с ней! Она не ожидала столь настойчивых домогательств и думала, что достаточно сказать: "Ваше предложение делает мне честь, но я не могу принять его", чтобы разговор более не возобновлялся. - Ваше предложение делает мне честь, - произнесла она, стараясь казаться спокойной, - но я не могу принять его... А теперь я должна... должна вас оставить. Простите, у меня больше нет времени! Господин Грюнлих преградил ей дорогу. - Вы отвергаете меня? - беззвучно спросил он. - Да, - ответила Тони и из учтивости добавила: - К сожалению. Тут г-н Грюнлих громко вздохнул, отступил на два шага назад, склонил туловище вбок, ткнул пальцем вниз - в ковер - и вскричал страшным голосом: - Антония! Несколько мгновений они так и стояли друг против друга: он в позе гневной и повелительной, Тони бледная, заплаканная, дрожащая, прижав к губам взмокший платочек. Наконец он отвернулся и, заложив руки за спину, дважды прошелся по комнате, - как у себя дома! - затем остановился у окна, вглядываясь в сгущающиеся сумерки. Тони медленно и осторожно направилась к застекленной двери, но не успела дойти и до середины комнаты, как г-н Грюнлих вновь очутился подле нее. - Тони, - почти шепотом проговорил он, тихонько дотрагиваясь до ее руки, и опустился, медленно опустился перед ней на колени; его золотисто-желтые бакенбарды коснулись ее ладони. - Тони, - повторил он, - вот до чего вы меня довели!.. Есть у вас сердце в груди, живое, трепетное сердце? Тогда выслушайте меня... Перед вами человек, обреченный на гибель! Человек, который будет уничтожен, если... человек, который умрет от горя, - вдруг спохватился он, - если вы отвергнете его любовь! Я у ваших ног... Достанет ли у вас духа сказать: вы мне отвратительны? - Нет, нет! Тони неожиданно заговорила успокаивающим голосом. Она уже не плакала больше, чувство растроганности и сострадания охватило ее. Бог мой, как же он ее любит, если эта история, на которую она смотрела равнодушно, даже как-то со стороны, довела его до такого состояния! Возможно ли, что и ей пришлось пережить подобное? В романах Тони читала о таких чувствах. А теперь вот, в жизни, господин в сюртуке стоит перед ней на коленях и умоляет ее!.. Мысль выйти за него замуж казалась ей нелепой, ибо она находила его смешным... Но в это мгновенье... право же, ничего смешного в нем не было! Его голос, его лицо выражали столь непритворный страх, столь пламенную и отчаянную мольбу. - Нет, нет! - потрясенная, говорила она, склоняясь над ним. - Вы мне не отвратительны, господин Грюнлих. Как вы могли это подумать! Встаньте, пожалуйста, встаньте!.. - Так вы не казните меня? - спросил он. И она опять отвечала успокаивающим, почти материнским тоном: - Нет, нет! - Вы согласны! - крикнул г-н Грюнлих и вскочил на ноги, но, заметив испуганное движение Тони, снова опустился на колени, боязливо заклиная ее: - Хорошо, хорошо! Не говорите больше ни слова, Антония! Не надо сейчас, не надо... Мы после поговорим... в другой раз... А теперь прощайте... Я еще приду, прощайте! Он вскочил на ноги, рывком сдернул со стола свою большую серую шляпу, поцеловал руку Тони и выбежал через застекленную дверь. Тони видела, как он схватил в ротонде свою трость и скрылся в коридоре. Она стояла посреди комнаты, обессиленная, в полном смятении, с мокрым платочком в беспомощно опущенной руке. 4 Консул Будденброк говорил жене: - Если бы я мог предположить, что у Тони имеются какие-то тайные причины не соглашаться на этот брак! Но она ребенок, Бетси, она любит развлечения, до упаду танцует на балах, принимает ухаживанья молодых людей отнюдь не без удовольствия, так как знает, что она красива, из хорошей семьи... Может быть, втайне, бессознательно, она и ищет чего-то... Но я ведь вижу, что она, как говорится, еще и сама не знает своего сердца... Спроси ее, и она начнет придумывать то одно, то другое... но назвать ей некого. Она дитя, птенец, у нее ветер в голове... Согласись она на его предложение - это будет значить, что ее место в жизни уже определено; у нее будет возможность устроить дом на широкую ногу, а этого ей очень и очень хочется. И не пройдет и нескольких дней, как она полюбит мужа... Он не красавец... видит бог, совсем не красавец... Но все же весьма представителен, а ведь в конце концов где они, эти овцы о пяти ногах?.. Ты уж прости мне этот купеческий жаргон!.. Если она хочет ждать, пока явится какой-нибудь красавец и вдобавок выгодный жених, - что ж, бог в помощь! Тони Будденброк, конечно, без женихов не останется. Хотя, с другой стороны, есть все-таки риск. Ведь опять-таки, выражаясь купеческим языком, рыбы в море полно, да сеть порой пустая бывает... Вчера утром я имел длительное собеседование с Грюнлихом - он и не думает отступаться. Я смотрел его конторские книги... Он мне их принес. Книги, скажу тебе, Бетси, просто загляденье! Я выразил ему свое живейшее удовольствие! Дело у него хоть и молодое, но идет отлично. Капитал - сто двадцать тысяч талеров. Но это, надо думать, первоначальный: Грюнлих каждый год немало зарабатывает... Дюшаны, которых я запросил, тоже дают о нем самые утешительные сведения. Ничего точного о положении его дел они, правда, не знают, но он ведет жизнь джентльмена, вращается в лучшем обществе, а его предприятие, - им это известно из достоверных источников, - идет очень живо и широко разветвляется... То, что я разузнал у других гамбуржцев, у некоего банкира Кессельмейера, например, тоже вполне меня удовлетворило. Короче говоря, ты и сама понимаешь, Бетси, что я всей душой хочу этого брака, который пойдет на пользу семье и фирме! Но, господи, конечно, мне больно, что девочка попала в такое трудное положение! Ее осаждают со всех сторон, она ходит как в воду опущенная, от нее слова не добьешься. И тем не менее я не могу решиться попросту указать Грюнлиху на дверь... Ведь я уже не раз говорил тебе, Бетси: в последние годы дела наши, видит бог, не очень блестящи. Не то чтобы господь бог отвернулся от нас - нет, честный труд вознаграждается по заслугам. Дела идут потихоньку... увы, очень уж потихоньку. И то лишь потому, что я соблюдаю величайшую осторожность. Со времени смерти отца мы не приумножили капитала, или только очень незначительно. Да, времена сейчас не благоприятствуют коммерции. Словом, радости мало. Дочь наша уже взрослая, ей предоставляется возможность сделать партию, которую все считают выгодной и почтенной. Бог даст, так оно и будет! Ждать другого случая неблагоразумно, Бетси, очень неблагоразумно! Поговори с ней еще разок. Я сегодня всячески старался убедить ее. Консул был прав. Тони находилась в очень тяжелом положении. Она уже не говорила "нет", но, бедная девочка, не в силах была выговорить и "да". Она и сама толком не понимала, что заставляет ее еще упорствовать. Между тем ее то отводил в сторону отец для "серьезного разговора", то мать усаживала рядом с собой, домогаясь от нее окончательного решения. Дядю Готхольда и его семейство в это дело не посвящали, так как те всегда несколько насмешливо относились к родичам с Менгштрассе. Но даже Зеземи Вейхбродт проведала о сватовстве Грюнлиха и, как всегда четко выговаривая слова, подала Тони добрый совет; мамзель Юнгман тоже не преминула заметить: "Тони, деточка, что тебе расстраиваться, ты ведь останешься в высшем кругу". Не было случая, чтобы Тони, заглянув в милую ее сердцу штофную гостиную в доме у Городских ворот, не услышала замечания старой мадам Крегер: "A propos [между прочим (фр.)], до меня дошли кое-какие слухи. Надеюсь, что ты будешь вести себя благоразумно, малютка..." Как-то в воскресенье, когда Тони со всем своим семейством была в Мариенкирхе, пастор Келлинг так страстно и красноречиво толковал библейский текст о том, что жене надлежит оставить отца и матерь своих и прилепиться к мужу, что под конец впал в ярость, уже не подобающую пастырю. Тони в ужасе подняла к нему глаза: не смотрит ли он именно на нее?.. Нет, слава богу, его раскормленная физиономия была обращена в другую сторону; он проповедовал, обращаясь ко всей благоговейно внимавшей ему пастве. И все же было ясно, что это новая атака на нее и каждое его слово относится к ней и ни к кому другому. - Юная женщина, почти ребенок, - гремел он, - еще не имеющая ни собственной воли, ни самостоятельного разума и все же противящаяся советам родителей, пекущихся о ее благе, - преступна, и господь изрыгнет ее из уст своих... При этом обороте, любезном сердцу пастора Келлинга, который он выкрикнул с великим воодушевлением, его пронзительный взгляд, сопровожденный устрашающим мановением руки, и впрямь обратился на Тони. Она увидела, как отец, сидевший рядом с нею, слегка поднял руку, словно говоря: "Ну, ну! Потише..." И все же она теперь уже не сомневалась, что пастор Келлинг изрекал все это по наущению ее родителя. Тони сидела вся красная, втянув голову в плечи, - ей чудилось, что весь свет смотрит на нее, и в следующее воскресенье наотрез отказалась идти в церковь. Она молча и уныло бродила по комнатам, редко смеялась, потеряла аппетит и временами вздыхала нестерпимо жалостно, словно борясь с какой-то навязчивой мыслью, и, вздохнув, грустно оглядывалась на тех, кто был подле нее. Не сострадать ей было невозможно. Она очень похудела и выглядела уже не такой свеженькой. Кончилось тем, что консул сказал: - Дольше так продолжаться не может, Бетси! Девочка просто извелась. Ей надо на время уехать, успокоиться, собраться с мыслями. Вот увидишь, в конце концов она одумается. Мне вырваться не удастся, да и лето уже на исходе... Мы все можем спокойно остаться дома. Вчера ко мне случайно зашел старик Шварцкопф из Травемюнде; знаешь, Дидрих Шварцкопф, старший лоцман. Я перемолвился с ним несколькими словами, и он с удовольствием согласился на время приютить девочку у себя. Расходы я ему, конечно, возмещу... Там она устроится по-домашнему, будет купаться, дышать морским воздухом и, без сомнения, придет в себя. Том отвезет ее; это самый лучший выход, и не надо откладывать его в долгий ящик. Тони с радостью согласилась на это предложение. Хотя она почти не видела г-на Грюнлиха, но знала, что он здесь, ведет переговоры с ее родителями и ждет. Боже мой, ведь он в любой момент может предстать перед ней, поднять крик, умолять ее. В Травемюнде, в чужом доме, она по крайней мере будет в безопасности. Итак, в последних числах июля Тони торопливо и даже весело упаковала чемодан, уселась вместе с Томом, которого послали сопровождать ее, в величественный крегеровский экипаж, весело распрощалась с домашними и, облегченно вздохнув, покатила за Городские ворота. 5 Дорога на Травемюнде идет прямиком до парома через реку, да и дальше опять никуда не сворачивает. Том и Тони знали ее вдоль и поперек. Серое шоссе быстро мелькало под глухо и равномерно цокающими копытами раскормленных мекленбургских гнедых Лебрехта Крегера; солнце пекло неимоверно, и пыль заволакивала неприхотливый пейзаж. Будденброки, в виде исключения, пообедали в час дня, а ровно в два брат и сестра выехали из дому, рассчитывая к четырем быть на месте, - ибо если наемному экипажу требовалось три часа на эту поездку, то крегеровский кучер Иохен был достаточно самолюбив, чтобы проделать весь путь за два. Тони, одетая в зеленовато-серое изящное и простое платье, в мечтательной полудремоте кивала головой, затененной большой плоской соломенной шляпой; раскрытый зонтик того же зеленовато-серого цвета с отделкой из кремовых кружев она прислонила к откинутому верху коляски. Словно созданная для катанья в экипаже, она сидела в непринужденной позе, слегка откинувшись на спинку сиденья и грациозно скрестив ноги в белых чулках и туфельках с высокой шнуровкой. Том, уже двадцатилетний молодой человек, в хорошо сидящем серовато-синем костюме, сдвинув со лба соломенную шляпу, курил одну за другой русские папиросы. Он выглядел еще не совсем взрослым, но усы, более темные, чем волосы и ресницы, за последнее время у него очень распушились. Слегка вскинув, по своей привычке, одну бровь, он вглядывался в клубы пыли и убегающие деревья по обочинам шоссе. Тони сказала: - Я еще никогда так не радовалась поездке в Травемюнде, как сейчас... Во-первых, по известным тебе причинам... ты, Том, пожалуйста, не насмешничай; конечно, мне хочется уехать еще на несколько миль подальше от неких золотисто-желтых бакенбард... Но главное - я ведь еду в совсем другое Травемюнде, возле самого моря, к Шварцкопфам... До курортного общества мне никакого дела не будет... Признаться, оно мне порядком наскучило, и меня совсем к нему не тянет... Не говоря уже о том, что этот человек знает там все ходы и выходы. В один прекрасный день он, нимало не церемонясь, мог бы появиться возле меня со своей неизменной улыбкой. Том бросил папиросу и взял другую из портсигара с искусно инкрустированной крышкой, на которой была изображена тройка и нападающая на нее стая волков, - подарок, полученный консулом от одного русского клиента. Том в последнее время пристрастился к этим тонким и крепким папиросам со светло-палевым мундштуком; он курил их в огромном количестве и усвоил себе скверную привычку втягивать дым глубоко в легкие, а затем, разговаривая, клубами выпускать его. - Да, - согласился он, - тут ты права, парк в Травемюнде так и кишит гамбуржцами... Консул Фриче, владелец курорта, сам ведь из Гамбурга... Папа говорит, что он делает сейчас крупнейшие обороты. Но если ты не будешь посещать парк, ты упустишь много интересного... Я уверен, что Петер Дельман уже там: в эти месяцы он всегда уезжает из города. Его дело может ведь идти и само собой - ни шатко ни валко, разумеется. Смешно! Да... По воскресеньям, конечно, будет наезжать и дядя Юстус - подышать воздухом, а главное, поиграть в рулетку... Меллендорфы и Кистенмакеры, надо думать, уже прибыли туда в полном составе, Хагенштремы тоже... - Еще бы! Без Сары Землингер нигде не обойдется!.. - Кстати, ее зовут Лаурой. Справедливость, друг мой, прежде всего! - Конечно, и Юльхен с нею... Юльхен решила этим летом обручиться с Августом Меллендорфом и, уж будь покоен, на своем поставит. Тогда они окончательно утвердятся в обществе! Веришь, Том, я просто возмущена! Эти выскочки... - Да полно тебе!.. Штрунк и Хагенштрем очень выдвинулись в деловом мире, а это главное... - Ну конечно! Но ни для кого не секрет, как они этого достигают... Лезут напролом, не соблюдая приличий... Дедушка говорил про Хинриха Хагенштрема: "У него и бык телится"... Да, да, я сама слыхала. - Так это или не так, дела не меняет. У кого деньги, тому и почет. А помолвка эта - дело весьма разумное. Юльхен станет мадам Меллендорф, Август получит выгодную должность. - Ах, ты опять дразнишь меня, Том! Но все равно я презираю этих людей... Том расхохотался: - Презирай не презирай, а со счето