Марк Твен. Старые времена на Миссисипи -------------------- Марк Твен Старые времена на Миссисипи --------------------------------------------------------------------- Марк Твен. Собр. соч. в 8 томах. Том 4. - М.: Правда, 1980 Перевод Р.Райт-Ковалевой OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 16 февраля 2003 года --------------------------------------------------------------------- -------------------- Old Times on the Mississippi 1875 --------------------------------------------------------------------- Марк Твен. Собр. соч. в 8 томах. Том 4. - М.: Правда, 1980 Перевод Р.Райт-Ковалевой OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 16 февраля 2003 года --------------------------------------------------------------------- СОДЕРЖАНИЕ Глава I. Мальчишеские мечты Глава II. Переживания лоцманского "щенка", или я изучаю реку Глава III. "Щенок" продолжает испытывать трудности Глава IV. Образование "щенка" почти что заканчивается Глава V. Промеры. Что нужно лоцману Глава VI. Высокое звание лоцмана. Величие и падение Ассоциации лоцманов Глава VII. Отплытие. Гонки. Река сокращает себе путь. Призрачный пароход. Стивен платит долги Примечания ГЛАВА I МАЛЬЧИШЕСКИЕ МЕЧТЫ Когда я был мальчиком, у моих товарищей в нашем городишке на западном берегу Миссисипи была одна неизменная честолюбивая мечта - поступить на пароход. Обуревали нас и другие стремления, но они скоро проходили. Когда у нас побывал цирк, мы загорелись желанием стать клоунами; после первого появления в нашей местности негритянской бродячей труппы нам мучительно хотелось испытать и такую жизнь; а иногда мы надеялись, что господь бог, если только мы будем живы и будем хорошо вести себя, дозволит нам стать пиратами. Но все эти увлечения постепенно проходили, и неизменной оставалась только мечта попасть в состав пароходной команды. Раз в день крикливо разукрашенный пароходик подходил снизу, из Сент-Луиса, а другой сверху - из Киокака. До этих событий день был наполнен чудесным ожиданием, а потом становился пустым и скучным. Да и не только мальчишки, - весь поселок чувствовал это. И сейчас, много лет спустя, я представляю себе те далекие времена совершенно живо: белый городок дремлет под утренним летним солнцем; пустынные или почти пустые улицы; один-два приказчика сидят у дверей лавок на Уотер-стрит; их плетеные стулья прислонены к стене, подбородки опущены на грудь, шляпы нахлобучены. Они спят, а около них лежат грудой стружки с палочек: ясно видно, какая работа утомила их; свинья с выводком поросят бродит по тротуару и с успехом промышляет арбузными корками и семечками; небольшие штабеля товаров одиноко лежат у края пристани, кучи полозьев для спуска грузов на пароходы навалены у откоса выложенного камнем причала, и в тени их спит вонючий городской пьяница. Несколько плотов стоят здесь же, но некому слушать, как мирно плещутся о них волны. Огромная Миссисипи, величавая, великолепная Миссисипи, в милю шириной, катит свои воды, сверкая на солнце; на другом берегу - густой лес. Два мыса - и сверху и снизу по течению - замыкают зеркало реки, превращая ее в озеро, тихое, сверкающее и пустынное. Но вот над одним из отдаленных мысов появляется струйка темного дыма; тотчас же негр-возчик, знаменитый своим острым зрением и громовым голосом, подымает крик: "Пароход иде-еет!" - и все меняется! Городской пьяница начинает шевелиться, приказчики просыпаются, разносится дикий грохот тележек, из каждой лавки, из каждого дома высыпают люди, и мертвый город вмиг оживает и приходит в движение. Подводы, тележки, мужчины, мальчишки несутся со всех концов к общему центру - к пристани. И, собравшись там, все всматриваются в приближающееся судно, будто это чудо, которое они видят впервые. И действительно, на пароход приятно смотреть. Длинный и остроносый, он изящен и аккуратен. У него две высокие вычурные трубы, и между ними висит золоченая эмблема. Нарядная лоцманская рубка, вся застекленная, с золочеными украшениями, возвышается за ними над верхней палубой. Кожухи над колесами пышно расписаны, и золотые лучи расходятся над названием парохода. Все три палубы окружены белыми чистыми поручнями; гордо вьется флаг на флагштоке; двери топок открыты, и из них бойко пышет пламя. На верхней палубе черно от пассажиров; капитан стоит у большого колокола, спокойный и внушительный, предмет всеобщей зависти; из труб валят, расплываясь, огромные клубы черного-пречерного дыма - нарочитая роскошь, достигаемая посредством нескольких поленьев смолистой сосны, подброшенных в топку перед самым приходом в город; команда собралась на баке, широкие сходни выступают далеко за борт, и палубный матрос, на зависть всем, живописно стоит на самом их конце, держа свернутый канат. Пар с визгом устремляется через предохранительный клапан; капитан поднимает руку, колокол звонит, колеса останавливаются, затем дают задний ход, пеной взбивая воду, и пароход замирает у пристани. Сразу начинается та суматоха, которая бывает, когда высадка и посадка, погрузка и выгрузка производятся одновременно. А каким ревом, какой руганью помогают матросы этой суматохе! Через десять минут пароход опять в пути, флаг спущен и черный дым не валит из труб. Еще десять минут - и город затихает, а городской пьяница снова крепко засыпает у груды полозьев. Отец мой был мировым судьей, и я считал, что он властен над жизнью и смертью всех людей и может повесить любого, кто его обидит. В общем, это и меня достаточно возвышало, но все-таки желание попасть на пароход вечно томило меня. Сначала я хотел быть юнгой, чтобы можно было выскочить на палубу в белом переднике и стряхнуть за борт скатерть с той стороны, с которой меня могли увидеть все старые друзья; потом меня больше стала привлекать роль того палубного матроса, который стоял на сходнях со свернутым канатом, потому что он особенно бросался в глаза. Но все это были только мечты - слишком прекрасные, чтобы стать реальными. Как-то один из наших мальчиков исчез. О нем долго ничего не было слышно. И вдруг он вернулся учеником механика, "подручным" на пароходе! Это событие окончательно подорвало мою веру в то, чему нас учили в воскресной школе. Ведь этот мальчишка был весьма неблагочестив, не мне чета; и вот он оказывается вознесенным на вершину славы, в то время как я пребываю в печали и безвестности. В своем величии этот парень был совершенно лишен великодушия. Он всегда припасал какой-нибудь ржавый болт, чтобы чистить его именно тогда, когда судно стояло в нашем городке, и тер его, усевшись у поручней, - там, где мы все могли его созерцать, завидовать ему и ненавидеть его. А когда пароход становился на отстой, парень приходил домой и разгуливал в самом промасленном, самом грязном своем платье, чтобы никто не забывал, что он служит на пароходе. В разговоре он постоянно ввертывал пароходные термины, притворяясь, будто до такой степени привык к ним, что забывает, как они непонятны для людей обыкновенных. Он с таким непринужденным видом говорил о "бакборте" лошади, что мы невольно проклинали его. Он всегда говорил о Сент-Луисе, как старожил, иногда мимоходом упоминая, как он "проходил по Четвертой улице" или "шел мимо Клуба плантаторов". Рассказывая о каком-то пожаре, когда он здорово поработал насосом на старухе "Миссури", он начинал завираться до того, что высчитывал, сколько примерно городов, величиной с наш, сгорело в тот день. Из наших мальчиков двое или трое считались выдающимися личностями, так как они один раз побывали в Сент-Луисе и имели смутное представление о тамошних чудесах; но дни их славы кончились. Они погружались в робкое молчание и ловко смывались, когда приближался бесцеремонный и безжалостный ученик механика. У этого парня бывали деньги, и волосы его лоснились от помады; он носил дешевые серебряные часы на броской медной цепочке, кожаный пояс и ходил без подтяжек. Если когда-либо существовал человек, которым искренне восхищались и которого притом ненавидели его товарищи, то это был именно этот юнец. Ни одна девушка не могла устоять перед его чарами. Он затмевал всех ребят городка. Когда его пароход наконец взорвался, мы все почувствовали такое спокойствие и удовлетворение, какого не знали уже давным-давно. Но когда он на следующей неделе вернулся домой, живой и знаменитый, в ореоле героя, и появился в церкви, весь исцарапанный и перевязанный, и все на него глазели с восхищением, мы решили, что пристрастие провидения к этому недостойному гаду достигло такой степени, что уже само провидение подлежит нашей критике. Карьера этого человека могла дать только один результат, что вскоре и обнаружилось. Мальчики один за другим стали уходить на реку. Сын священника стал механиком, сыновья доктора и почтмейстера - пароходными кассирами, сын оптовика-виноторговца сделался буфетчиком на пароходе, а четверо сыновей самого крупного торговца и два сына судьи округа стали лоцманами. Положение лоцмана было самым блестящим. Лоцман даже в те времена, когда оклады были мизерными, получал царское жалованье - от ста пятидесяти до двухсот пятидесяти долларов в месяц, без вычетов за стол. Его двухмесячный оклад равнялся годовому жалованью пастора. И вот, некоторые из нас были просто безутешны. Мы не могли устроиться работать на реке, вернее - наши родители не пускали нас. В конце концов я просто убежал. Я сказал себе, что ни за что не вернусь домой, пока не стану лоцманом и не смогу вернуться озаренный славой. Но мне это как-то не удавалось. Я робко пробирался на палубы пароходов, которые бок о бок, как сардинки, стояли у длинных причалов Сент-Луиса, и очень смиренно спрашивал, как я могу поговорить с лоцманом; но встречали меня очень неприветливо, и я выслушивал довольно резкие ответы судовых клерков и помощников капитана. Приходилось до поры до времени терпеть такое обращение, но я успокаивал себя мечтами о том, как я стану прославленным и уважаемым лоцманом и у меня будет столько денег, что я смогу убить нескольких помощников и клерков и откупиться за это деньгами. Прошло несколько месяцев, и надежды мои поневоле мало-помалу угасли. Я видел, что все мои честолюбивые замыслы пошли прахом. Но возвращаться домой было стыдно. Я жил в Цинциннати и вырабатывал план новой карьеры. Я читал отчет о последнем исследовании реки Амазонки экспедицией, посланной по заданию нашего правительства. Там говорилось, что экспедиция из-за всяческих трудностей не вполне обследовала местность, расположенную в верховьях реки, примерно за четыре тысячи миль от ее устья. Только тысяча пятьсот миль отделяли Цинциннати от Нового Орлеана, где я, без сомнения, мог попасть на подходящий корабль. У меня оставалось тридцать долларов: я решил завершить исследование Амазонки. Раздумывать дольше я не стал. Детали всегда были моим слабым местом. Я уложил чемодан и взял билет на допотопную посудину под названием "Поль Джонс", отправлявшуюся в Новый Орлеан. За шестнадцать долларов ветхая и потускневшая роскошь "салона" была предоставлена мне почти что в единоличное пользование, так как пароходу нечем было привлечь внимание более рассудительных путешественников. Когда мы наконец пустились в путь и поползли вниз по широкой Огайо, я почувствовал себя в корне обновленным и стал предметом собственного восхищения. Я - путешественник! Никогда еще ли у одного слова не было такого чудесного привкуса! Меня охватило восторженное чувство человека, отправляющегося в таинственные страны, в далекие края; я испытывал подъем, какого с тех пор не запомню. Я был в таком приподнятом настроении, что все низменные чувства исчезли, и я с моих высот жалел тех, кто не путешествовал, сочувствуя им и почти не презирая их. Но все же на остановках у поселков и сплавных затонов я непременно стоял вразвалку у поручней нижней палубы, наслаждаясь завистью деревенских мальчишек на берегу. Если мне казалось, что они меня не замечают, я начинал чихать, чтобы привлечь их внимание, или занимал такую позицию, откуда им невозможно было не видеть меня. И как только я замечал, что они на меня смотрят, я начинал зевать и потягиваться, всячески показывая, до чего надоело мне путешествовать. Я ходил все время без шляпы и выбирал места, где мог подвергаться действию ветра и солнца: мне очень хотелось стать бронзовым и обветренным, как старый путешественник. И уже к концу второго дня я испытал радость, наполнившую мое сердце живейшей благодарностью: я увидел, что кожа на моей шее и на руках стала лупиться и шелушиться. О, если бы наши девочки и мальчики видели меня сейчас! Мы пришли в Луисвилл в срок - по крайней мере подошли к нему довольно близко, ибо крепко и основательно застряли на камнях среди реки и просидели там четыре дня. Я уже начал чувствовать себя членом семьи на пароходе, чем-то вроде малолетнего сына капитана и младшего брата команды. Невозможно выразить, как я гордился своим величием, как росло и крепло во мне горячее чувство к этим людям. Откуда мне было знать, до какой степени гордые пароходчики презирают такого рода чувства у обитателей суши! Особенно я мечтал, чтобы на меня обратил хоть чуточку внимания рослый и вспыльчивый помощник капитана, и я все время был наготове, чтобы оказать ему какую-нибудь услугу. Наконец миг настал. На баке шла суета и беготня - там устанавливали новую подъемную стрелу, и я пошел туда и путался у всех под ногами, вернее - старался не путаться. Когда помощник, ни к кому, собственно, не обращаясь, вдруг прогремел, чтобы принесли ему ворот, я подскочил и сказал: "Скажите мне, где он лежит, - я сейчас принесу". Если бы тряпичник предложил выполнить дипломатическое поручение императора всероссийского, тот, наверно, удивился бы меньше, чем старший помощник. Он даже ругаться перестал. Он остановился и выпучил на меня глаза. Прошло не меньше десяти секунд, прежде чем он опомнился. Затем он выразительно сказал: "Ну и чертовщина, будь я проклят!.." - и вернулся к своему делу с видом человека, который столкнулся с задачей абсолютно неразрешимой. Я тихо смылся и остаток дня провел в полном одиночестве. Я не пошел обедать и воздерживался от ужина, покуда остальные не кончили. Я уже больше не чувствовал себя членом пароходной семьи, как раньше. Но бодрость постепенно вернулась ко мне, когда мы снова двинулись вниз по течению. Мне было жаль, что я так ненавидел помощника, так как нельзя было человеку (особенно молодому) не восхищаться им. Он был громадного роста и мускулистый, с лицом, сплошь заросшим бородой и усами. На правой руке у него были вытатуированы красная женщина и синяя, а между ними - синий якорь с красным канатом. По части ругани он был велик и неподражаем. Когда он принимал груз на пристани, я всегда старался поместиться так, чтобы видеть и слышать его. Он был преисполнен величием своего положения и старался дать почувствовать это всему миру. Самый простой его приказ уподоблялся вспышке молнии, за которой следовал раскатистый гром ругани. Невольно я сравнивал приказание, отданное простым человеком на суше, с командой помощника. Если бы сухопутный человек захотел передвинуть сходни немного подальше, он сказал бы: "Ну-ка, Джон, или Уильям, передвинь-ка, пожалуйста, эту доску!" Но поставьте на его место помощника капитана, и он наверняка заорет: "Эй, там, двиньте-ка эту доску! Живее! Чего копаетесь? Да беритесь же! Ну, чего еще? Назад, наз-ад! Оглохли, что ли? Разнеси тебя вдребезги! Ты, что, спать на ней, что ли, собираешься? Подымай, подымай, слышишь? Ты, что же, хочешь ее свалить совсем? Куда тебя несет с этой бочкой? Убери ее, убери, говорят тебе, пока я тебя не заставил ее слопать, распроклятый ты недоносок заморенной черепахи! Ублюдок хромой клячи от катафалка!" О, как мне хотелось тоже уметь так орать! Когда острота моего столкновения со вторым помощником немного смягчилась, я робко попытался наладить отношения с самым скромным из всей команды - с ночным вахтенным. Сначала он свысока встречал мои попытки, но я рискнул поднести ему новую глиняную трубку, - и это его примирило со мной. Он разрешил мне сидеть с ним у большого колокола на верхней палубе и понемногу разговорился. Он просто не в силах был устоять: с таким обожанием ловил я каждое его слово, так откровенно показывал, до чего я польщен его вниманием! Он называл мне смутно видневшиеся мысы и туманные острова, когда мы скользили мимо них в торжественном молчании ночи под мигающими звездами, и мало-помалу стал рассказывать о себе. Он был чересчур сентиментален для старика с окладом в шесть долларов в неделю - или, вернее, показался бы таким человеку постарше меня. Но я впивал его слова с жадностью и с такой верой, которая могла бы сдвинуть горы, если бы знать, как это делается. Что мне было до того, что он грязен и оборван, что от него несло джином? Какое мне дело, что речь его безграмотна, обороты нелепы, а ругань до того неизобретательна, что не уснащала рассказа, а портила его. Он был человек обиженный, человек, повидавший горя, - и этого мне было достаточно. Когда он рассказывал свою жалобную повесть, слезы его капали на фонарь, который он держал на коленях, и я тоже плакал от сочувствия. Он говорил, что он сын английского дворянина, не то графа, не то олдермена, - точно он не помнил, но предполагал, что родитель его был и тем и другим; этот отец-дворянин обожал его, зато мать ненавидела с колыбели; вот почему, когда он был еще совсем маленьким, его послали в один из "этих самых старых, самых старинных колледжев", - он точно не помнил, в какой именно; я вот, когда отец умер, мать захватила все имущество и, как он выразился, "вытряхнула" его. После того как это случилось, его знакомые дворяне употребили все свое влияние, чтобы устроить его судовым фельдшером; и вот тут-то мой вахтенный, не считаясь с такими пустяками, как место и время, пустился в рассказ, изобиловавший самыми невероятными приключениями. В этом повествовании было столько кровавых дел, столько спасений от неминуемой гибели и столько увлекательных, но часто нечаянных подлостей, что я сидел онемевший, дрожа, изумляясь и преклоняясь. Тяжело и больно было обнаружить потом, что это был низкопробный, грубый, невежественный, слезливый и глупый враль, уроженец иллинойсской глуши, никогда и нигде не бывавший, лишь начитавшийся бульварных романов; он приписывал себе разные приключения и впоследствии из всей этой чуши сплел свою историю и так часто рассказывал ее всяким юнцам вроде меня, что сам в нее поверил. ГЛАВА II ПЕРЕЖИВАНИЯ ЛОЦМАНСКОГО "ЩЕНКА", ИЛИ Я ИЗУЧАЮ РЕКУ Из-за сидения на мели в течение четырех дней у Луисвилла и всяких других задержек бедный старый "Поль Джонс" потратил около двух недель на путь от Цинциннати до Нового Орлеана. Это дало мне возможность познакомиться с одним из лоцманов. Он показал мне, как управлять судном, и обаяние жизни на реке стало еще сильнее. Мне довелось также познакомиться с одним юнцом, который ехал палубным пассажиром, - могу сказать: познакомиться к великому сожалению, - потому что он весьма непринужденно занял у меня шесть долларов, обещав вернуться на пароход и отдать долг через день после приезда. Но он, вероятно, умер или забыл о своем обещании, потому что не пришел совсем. Вернее все-таки, что умер, ибо он рассказывал, какие у него богатые родители, а на палубе он едет только потому, что там прохладнее. Вскоре я обнаружил следующее: во-первых, что ни одно судно не собиралось идти к устью Амазонки раньше чем через десять - двенадцать лет; во-вторых, что девяти или десяти долларов, оставшихся у меня в кармане, не хватит на такую серьезную экспедицию, даже если мне удастся дождаться парохода. Отсюда следовало, что мне надо начинать новую карьеру. "Поль Джонс" отправлялся в Сент-Луис. Я тщательно обдумал план осады моего лоцмана, и через три тяжелых дня он сдался. Он согласился обучить меня вождению судов по Миссисипи - от Нового Орлеана до Сент-Луиса - за пятьсот долларов из первого жалованья, которое я получу после сдачи испытания. Я взялся за пустяковую задачу изучения великой реки Миссисипи на участке длиной в тысяча двести - тысяча триста миль с доверчивой легкостью, свойственной моему возрасту. Представляй я себе ясно, что от меня потребуется, у меня не хватило бы смелости взяться за такое дело. Но я считал, что все, что требуется от лоцмана, - это чтобы судно не вышло из реки, и мне казалось, что это отнюдь не сложный фокус, принимая во внимание ее ширину. Пароход вышел из Нового Орлеана в четыре часа дня, и до восьми была "наша вахта". Мистер Б., мой начальник, "развернул" судно, повел его мимо кормы других пароходов, стоявших у мола, и сказал: "Ну-ка, возьми штурвал. Срежь кормы этих пароходов аккуратно, как шкурку с яблока". Я взялся за штурвал, и пульс у меня дошел до ста ударов в минуту: мне казалось, что мы обдерем кормы всех судов, - так близко мы проходили. Я затаил дыхание и начал отводить судно от этой опасности; о лоцмане, который не мог найти ничего лучшего, как подвергать нас такому риску, у меня сложилось особое мнение, но я был достаточно благоразумен, чтобы промолчать. Через полминуты между пароходами и "Поль Джонсом" появилась безопасная широкая полоса воды, а еще через десять секунд я был позорно смещен, и мистер Б. снова подверг нас опасности, так изругав меня за трусость, что мне казалось, будто с меня заживо сдирают кожу. Я был уязвлен, но не мог не любоваться легкостью и уверенностью, с которой мой начальник, небрежно перекладывая штурвал, проходил мимо других судов так близко, что катастрофа ежеминутно казалась неизбежной. Когда он немножко остыл, он объяснил мне, что тихое течение - ближе к берегу, а быстрое - к середине, поэтому мы должны держаться берега, идя против течения, чтобы использовать первое обстоятельство, и плыть посредине, идя по течению, чтобы использовать последнее обстоятельство. В душе я решил стать лоцманом, который ходит только вниз по течению, предоставив идти вверх по течению тем, кому не дорога жизнь. Время от времени мистер Б. обращал на что-нибудь мое внимание. Он изрекал: "Это Мыс шестой мили". Я соглашался. Сведение вполне приятное, только я не совсем понимал, к чему оно. Лично для себя я в нем ничего интересного не находил. В другой раз он сказал: "Это Мыс девятой мили". А еще дальше: "Это Мыс двенадцатой мили". Все они лежали вровень с водой и казались мне друг на друга похожими, унылыми и неживописными. Я надеялся, что мистер Б. переменит тему. Но нет: он привязывался к какому-нибудь мысу, с любовью прижимался к берегу, а потом заявлял: "Ну, тихая вода тут, у этих деревьев, кончается, теперь давай переходить". И он шел наперерез. Раза два он дал мне штурвал, но мне не везло: то я чуть не отхватывал кусок от сахарной плантации, то залезал слишком далеко от берега и сразу впадал в немилость и бывал всячески изруган. Наконец вахта кончилась, мы поужинали и легли спать. В полночь свет фонаря ударил мне в глаза, и ночной вахтенный сказал: - Эй, выметайся! - И ушел. Я никак не мог понять, что означает этот странный поступок; поэтому, даже не пытаясь разобраться, в чем дело, я снова заснул. Однако довольно скоро он вернулся и на этот раз был уже зол по-настоящему. Я рассердился и сказал: - Что вы тут ходите и мешаете мне среди ночи? Теперь я больше не смогу заснуть. - Ну и ну! - сказал ночной вахтенный. Как раз в это время сменившаяся вахта возвращалась спать, и я услышал грубый смех и выкрики: "Эй, старина! Ты нового щенка еще не вытащил? Ишь он какой нежный! Дай-ка ему пососать сахарку в тряпочке да пошли за нянькой, пусть она его побаюкает". В это время появился мистер Б. Не прошло и минуты, как я уже поднимался по трапу лоцманской рубки, причем только часть одежды была на мне, а остальную я нес в руках. Мистер Б. шел за мной по пятам, добавляя соответствующие комментарии. Это было нечто совсем новое - вскакивать среди ночи и становиться на работу. Об этой подробности лоцманской профессии я никогда не подозревал. Я знал, что пароходы идут всю ночь, но мне не приходило в голову, что кому-то надо же вылезать из теплой постели, чтобы вести их. Я начал побаиваться, что быть лоцманом - это вовсе не так романтично, как я воображал; сейчас я увидел, что это дело весьма серьезное и требует настоящего труда. Ночь была довольно тусклая, хотя немало звезд виднелось на небе. Рослый помощник стоял у штурвала; он направлял нашу старую посудину по какой-то звезде и вел пароход прямо посередине реки. Расстояние между обоими берегами было не больше мили. Но они казались удивительно далекими, неясными и смутными. Помощник сказал: - Нам надо пристать у плантации Джонса, сэр. Дух мщения во мне возликовал. Я мысленно произнес: "Желаю вам удачи, мистер Б.; вам предстоит удовольствие отыскивать плантацию мистера Джонса в такую ночь; и я надеюсь, что вы никогда в жизни ее не отыщете". Мистер Б. спросил помощника: - К верхнему концу плантации или к нижнему? - К верхнему. - Не могу. При такой воде там все пни вылезли наружу. До нижнего конца недалеко, придется подойти туда. - Ладно, сэр. А если Джонсу это не понравится - пускай устраивается как хочет. И помощник ушел. Мой злорадный восторг стал остывать и сменился изумлением. Предо мной был человек, бравшийся в такой тьме отыскать не только самую плантацию, но и любой ее конец, на выбор. Мне ужасно хотелось задать один вопрос, но я уже навлек на себя столько сердитых окриков, что был сыт ими по горло, и решил промолчать. Я хотел только спросить мистера Б., действительно ли он такой осел, что воображает, будто можно найти эту плантацию ночью, когда все плантации совершенно не отличаются друг от друга. Но я удержался. Все-таки меня в те дни иногда осеняла, по вдохновению, какая-то осторожность. Мистер Б. повел судно к берегу и скоро подошел к нему, как сделал бы это среди бела дня. И он не только причалил, но еще и пел при этом: "Отец небесный, заря угасает" и т.д. Мне казалось, что я вручил свою жизнь отчаянному головорезу. Вдруг он повернулся ко мне и спросил: - Как называется первый мыс выше Нового Орлеана? Я был доволен, что могу ответить быстро, и тут же ответил. Я сказал, что не знаю. - Не знаешь? Этот тон меня уничтожил. Сразу я почувствовал себя неважно. Но пришлось повторить то же самое. - Хорош, нечего сказать! - проговорил мистер Б. - А следующий мыс как называется? Я опять не знал. - Ну, это уж чересчур! Можешь назвать мне хоть какой-нибудь мыс или место, которое я тебе называл? Я немного подумал и наконец сознался, что не могу. - Ну, послушай, с какого места выше Мыса двенадцатой мили ты начинаешь пересекать реку? - Я... я не знаю. - Не зна-аю, - передразнил он меня. - А что же ты вообще знаешь? - Я... я... кажется, ничего. - Клянусь тенью великого Цезаря, я тебе верю! Такого тупого болвана я никогда в жизни и не видал и не слыхал, клянусь пророком Моисеем! И подумать, что ты хочешь быть лоцманом! Да ты корову по лугу не сумеешь провести! Ну и здорово он разозлился! Человек он был нервный и так топтался у своего штурвала, будто под ним был раскаленный пол. Он весь просто кипел и то сдерживался, то вдруг прорывался и ошпаривал меня презрением. - Слушай-ка, а зачем я, по-твоему, называл тебе эти мысы? Дрожа, я начал соображать и вдруг бес-искуситель подбил меня: - Ну... Ну... я думал... ну, чтобы поразвлечь меня. Быку показали красную тряпку! Б. так бушевал и бесился (пересекая в то же время реку), что совсем ослеп от ярости и налетел на рулевое весло торговой баржи. Разумеется, на него оттуда посыпался град самой разухабистой брани. И как это было на руку мистеру Б.! Его переполняла злость, а тут нашлись люди, которые могли отвечать. Он открыл окошко, высунул голову, и полились потоки такой брани, какой я никогда в жизни не слыхивал. Чем дальше и слабее становились голоса с баржи, тем громче кричал мистер Б., тем полновеснее звучали его эпитеты. Когда он наконец закрыл окно, оказалось, что он окончательно иссяк. Из него уже нельзя было бы выудить даже те робкие богохульства, которые могли бы смутить вашу матушку. Вдруг он обратился ко мне самым кротким голосом: - Ты, мальчик, заведи себе записную книжечку и каждый раз, как я тебе что-нибудь говорю, сразу все записывай. Лоцманом можно стать только так: надо всю реку вызубрить наизусть. Надо знать ее, как азбуку! Для меня это было очень неприятным открытием, - в свою память я до сих пор закладывал только холостые патроны. Но приуныл я не надолго. Я решил, что в требование мистера Б. надо внести некоторые поправки, так как он несомненно преувеличивает. В это мгновение он дернул за веревку и несколько раз позвонил в большой колокол. Все звезды заволокло, и ночь стояла черная, как чернила. Я слышал только, что колеса бурлят около самого берега, но сомневался в возможности рассмотреть его. Голос невидимого вахтенного спросил с верхней палубы: - Где мы, сэр? - Плантация Джонса. Я сказал себе, что охотно рискнул бы на небольшое пари, что лоцман ошибается. Но я не пикнул. Я только смотрел и ждал. Мистер Б. дал сигнал, и, как полагалось, нос парохода подошел к берегу, на баке вспыхнул фонарь, кто-то спрыгнул, и голос негра проговорил из темноты: "Давайте мне ваш саквояж, масса Джонс!" - а через мгновение мы уже снова шли по реке, тихо и спокойно. Я глубоко задумался и потом проговорил, конечно, про себя: "Да, найти сейчас плантацию - это, конечно, самая счастливая из всех возможных случайностей, но повторить такой подвиг не удастся и за сто лет". Я искренне верил, что это действительно была случайность. За время, понадобившееся нам, чтобы пройти около восьмисот миль вверх по реке, я научился довольно ловко вести пароход вверх по течению, правда только днем, а до прихода в Сент-Луис сделал кое-какие успехи и в ночном управлении, правда весьма незначительные. У меня была записная книжка, сплошь исчерканная названиями городов, мысов, мелей, островов, излучин, пристаней и т.д.; но все эти сведения можно было найти только в книжке - в голове у меня они не удерживались. У меня болело сердце при мысли о том, что я запечатлел только половину реки, так как мы сменялись на вахту каждые четыре часа, днем и ночью. В книжке были длинные пробелы за каждые четыре часа, что я просыпал с начала путешествия. Мой наставник поступил на большой новоорлеанский пароход, и я, уложив свои вещи, отправился вместе с ним. Вот это был пароход! Стоя в лоцманской рубке, я так возвышался над водой, точно забрался на гору. Палубы так далеко убегали к корме и к носу, что я сам себе дивился, вспоминая, что считал "Поль Джонса" большим судном. Пароход этот отличался от "Поль Джонса" и в других отношениях: лоцманская рубка "Поль Джонса" была плохонькой, грязной и расшатанной мышеловкой, страшно тесной вдобавок; а эта рубка походила на роскошный стеклянный храм; места столько, хоть танцуй! Нарядные, красные с золотом, занавеси, внушительный диван - высокая спинка и кожаные подушки, - сюда другие лоцманы приходили посидеть, поболтать и "посмотреть реку"; блестящие вычурные "урны" вместо деревянного ящика, наполненного опилками; красивый линолеум на полу; уютная большая печь для зимы; инкрустированный штурвал с меня вышиной; проволочный штуртрос; блестящие медные кнопки сигнальных звонков и чистенький негр-буфетчик в белом переднике, готовый подать бутерброды, мороженое или кофе на вахту в течение круглых суток. Да, это уже было "кое-что", и я снова приободрился, решив, что все-таки лоцманское дело - занятие романтическое. Как только мы тронулись, я прошелся по всему большому пароходу и без конца восторгался. Он был чист и наряден, как гостиная; когда я осматривал его большой золоченый салон, мне чудилось, что я вижу своды великолепного туннеля; на двери каждой каюты была картинка, написанная искусным живописцем; всюду висело бесконечное количество люстр с гранеными стеклянными подвесками; нарядна была конторка кассира, великолепен буфет, а на прическу и костюм буфетчика, казалось, потрачены были невероятные деньги. Котельная палуба (так сказать, второй ярус парохода) показалась мне просторной, как церковь, и бак тоже; и не жалкая горсточка матросов, кочегаров и грузчиков - нет, целый батальон людей был там. Огни жарко пылали в длинном ряде топок, и восемь огромных котлов возвышались над ними. Какое неописуемое великолепие! А мощные машины!.. Но довольно! Никогда я не чувствовал себя так замечательно. А когда я услышал, как весь этот отлично вымуштрованный штат почтительно именует меня "сэр", я почувствовал полнейшее удовлетворение. Когда я вернулся в лоцманскую рубку, Сент-Луиса уже не было видно, и я растерялся. Передо мною расстилалась часть реки, полностью занесенная в мою книжку, но я абсолютно ничего не мог разобрать: сейчас все было шиворот-навыворот. Я видел эти берега, подымаясь вверх по течению, но ни разу не догадался обернуться, чтобы посмотреть на уходящую панораму. И сердце мое сжалось: я понял, что должен вызубрить эту коварную реку сверху вниз и снизу вверх. Лоцманская рубка полна была лоцманов, пришедших "посмотреть реку". Уровень воды в "верхней реке" (то есть на протяжении двухсот миль между Сент-Луисом и Каиром у впадения Огайо) стоял низко; Миссисипи меняет свой фарватер так часто, что лоцманы при низкой воде считают нужным пройти до Каира, чтобы освежить свои знания, в то время как их суда с неделю стоят в порту. Отправляются "посмотреть реку" и неудачники, у которых редко бывает работа; вся их надежда состоит в том, что, будучи в курсе дела, они всегда смогут заменить какого-нибудь из известных лоцманов хоть на один рейс в случае его неожиданной болезни или других помех. А многие из них систематически курсировали взад и вперед, изучая реку не потому, что надеялись действительно получить место, а просто потому, что на пароходе они считались гостями и выходило дешевле "смотреть реку", чем жить на берегу и платить за все. Постепенно у этих людей вырабатывались довольно изысканные вкусы, и они осаждали главным образом те пароходы, где была заведомо хорошая кухня. Все эти гости были полезны, потому что они всегда охотно, и зимой и летом, и днем и ночью, выходили на яликах обставлять баканами фарватер и вообще помогали лоцману чем только могли. Их принимали охотно еще и потому, что все лоцманы - неутомимые балагуры, когда соберутся вместе, а так как говорят они исключительно о реке, то всегда понимают друг друга, и их рассказы всегда интересны. Настоящий лоцман ничем на свете, кроме реки, не интересуется и гордится своей профессией не меньше любого короля. В этот рейс у нас подобралась неплохая компания этих речных наблюдателей. Их было человек восемь - десять, и в нашей большой рубке всем хватало места. На двух-трех были шелковые цилиндры, изысканные крахмальные рубахи с брильянтовыми булавками. Говорили они на изысканном английском языке и держались с достоинством людей, обладающих солидным капиталом и репутацией превосходных лоцманов. Другие были одеты более или менее небрежно, и на головах у них возвышались островерхие фетровые шляпы, напоминающие дни Кромвеля. В этом высокопоставленном обществе я был ничем и чувствовал себя униженным, чтобы не сказать - совсем уничтоженным. Меня даже не считали достойным помогать у штурвала, когда надо было спешно положить руля на борт; тот гость, который стоял поближе, делал это, когда было нужно, - а делать это приходилось ежеминутно - из-за извилистого фарватера и низкой воды. Я стоял в углу, и разговоры, которые я слышал, наполняли меня безнадежностью. Один гость говорил другому: - Джим, ты как прошел мимо Сливового мыса, когда подымался? - Да я там был ночью и прошел так, как мне посоветовали ребята с "Дианы"; вышел ярдов на пятьдесят выше свай, у ложного мыса, держал на хижину под Сливовым мысом, пока не обошел отмелей, где на четверть меньше двух, затем вышел на середину, чтобы пройти средний перекат, и держал так, пока не миновал старый тополь с большим суком у излучины, потом привел корму на тополь, а нос по мели за мысом. Прошел шикарно - девять с половиной. - Пересек прекрасно, не правда ли? - Да, но на верхнем перекате сильно сносит вниз. Тут заговорил другой лоцман: - Я прошел ниже, и тем не менее получше этого; начал от ложного мыса, метка - два, обогнул вторую мель против большой коряги в излучине - и имел две без четверти. Один из нарядных гостей заметил: - Не хочу, конечно, сказать, что ваши лотовые виноваты, но, мне сдается, что для Сливового мыса этот уровень воды вовсе неплох. Все одобрительно закивали головами, когда эта спокойная шпилька, направленная в хвастуна, попав по адресу, заставила его "заткнуться". И такие разговоры и споры шли без конца. А у меня в мыслях все время вертелось: "Ну, если верно все, что я слышу, мне придется не только зазубрить названия всех городов, островов, излучин и прочих мест, но надо будет еще завести теплые, дружеские отношения с каждой старой корягой, с каждым старым тополем и с каждой невзрачной сваей - словом, со всем, что украшает берега реки на протяжении тысячи двухсот миль. Больше того, мне надо будет точно знать, где все эти штуки торчат в темноте, если только у наших гостей нет глаз, пронизывающих темноту на две мили вперед; мне захотелось послать лоцманскую профессию ко всем чертям, и я пожалел, что вообще взялся за это дело. В сумерках мистер Б. три раза ударил в большой колокол: сигнал - "причалить к берегу". Капитан вышел из своей каюты и вопросительно посмотрел на лоцмана; мистер Б. сказал: - Мы здесь должны остановиться на всю ночь, капитан. - Хорошо, сэр. И все. Пароход подошел к берегу и стал к причалу на всю ночь. Мне страшно нравилось, что лоцман мог распоряжаться как ему вздумается, не спрашивая разрешения у такого важного капитана. Я поужинал и сразу лег спать, обескураженный всем, что пришлось видеть и пережить за истекший день. Все мои записи были бессмысленным набором ничего не значащих названий. Просматривая их днем, я вконец запутался и надеялся отдохнуть от них во сне. Не тут-то было: эти названия вертелись у меня в мозгу всю ночь в яростном, непреодолимом кошмаре. Наутро я был совсем разбит и в очень дурном расположении духа. Мы быстро шли вперед, подвергаясь многочисленным опасностям, так как хотели "выйти из реки" - так называли переход до Каира - прежде, чем нас застигнет ночь. Но тут напарник мистера Б., другой лоцман, посадил пароход на мель, и мы потеряли уйму времени, чтобы с нее сойти; ясно было, что темнота захватит нас еще далеко от устья Огайо. Это было большой неудачей, особенно для некоторых из лоцманов, наших гостей, потому что судам приходилось ждать их возвращения, сколько бы времени они ни отсутствовали. Разговоры в рубке стали трезвее. Идя вверх по течению, лоцманы не обращают внимания на низкий уровень воды или на темноту: ничто, кроме тумана, не может их остановить. Но идти вниз по течению - дело другое: судно почти беспомощно, когда сильное течение его увлекает; поэтому в мелководье пароходы, спускаясь вниз по течению, шли только днем. Однако оставалась еще слабая надежда: если бы нам удалось засветло пройти опасный и путаный переход у Шляпного острова, можно было бы решиться идти вперед; дальше путь становился проще, и вода выше. Но чистое безумие - пытаться пройти мимо этого острова ночью. Поэтому целый день все смотрели на часы и высчитывали, с какой скоростью мы идем. Шляпный остров был центром всех разговоров. Надежда то росла, то, из-за задержки на трудных поворотах, угасала. Несколько часов находились мы под гнетом скрытой тревоги; она передалась даже мне, и я так напряженно стремился к этому Шляпному острову, чувство ответственности так давило меня, что мне хотелось хоть на пять минут очутиться на берегу, вздохнуть облегченно, полной грудью и уже потом снова пуститься в путь. Мы не отбывали вахт по порядку; оба наши лоцмана по очереди вели пароход по той части реки, которую каждый из них проходил в предыдущий рейс, вверх по течению, и, следовательно, лучше знал; но оба все время оставались в лоцманской рубке. За час до захода солнца мистер Б. стал к штурвалу, а мистер У. отошел. В течение тридцати минут все стояли с часами в руках, в тревожном, напряженном молчании. Наконец кто-то проговорил, безнадежно вздохнув: - Ну вот и Шляпный остров, но нам его не пройти! Крышки всех часов щелкнули разом, каждый вздохнул, и кто-то пробормотал: "Да, скверная штука... Хоть на полчаса раньше попасть бы сюда!" Всех охватило тяжелое чувство досады. Некоторые направились было к выходу, но остановились, не слыша сигнала "причаливать". Солнце нырнуло за горизонт, пароход шел дальше. Гости вопросительно переглянулись, и один из них, уже взявшийся было за дверную ручку, помедлив немного, вернулся. Мы неуклонно шли вниз по излучине. Все без слов обменивались изумленными взглядами и восхищенными кивками. Бессознательно лоцманы теснее сгрудились за мистером Б.; между тем стемнело, и в небе тускло блеснули одинокие звезды. Гробовое молчание и напряженное чувство ожидания, казалось, давили всех. Мистер Б. потянул за трос, и два глубоких мягких удара большого колокола поплыли в ночь. Потом тишина - и еще раз пропел колокол. Голос вахтенного произнес с верхней палубы: - Лот на правый борт! Лот на левый борт! Крики лотовых начали раздаваться с бака, и передатчики подхватывали их хриплыми голосами: "Три сажени!.. Три-и! Три без четверти... две с половиной. Две с четвертью. Две!.. Без четверти!" Мистер Б. дернул за оба колокольных троса; ему ответили снизу, из машинного отделения, еле слышным звонком, - и ход судна замедлился. Пар со свистом начал вырываться из предохранительных клапанов. Лотовые продолжали перекликаться, и, как всегда, ночь придавала их голосам зловещий оттенок. Лоцманы говорили шепотом, и каждый напряженно следил за происходящим, не спуская глаз с мистера Б. Он один был спокоен. Он перекладывал руль и застывал на месте. А когда пароход пошел, как мне показалось, по какому-то широкому и темному морю - Б., руководствуясь ему одному видимыми признаками, выравнивал его и направлял. Из чуть слышного разговора можно было иногда уловить связную фразу, вроде: - Ну вот, через первый перекат пронесло чисто. И после паузы другой пониженный голос: - Корма проходит тютелька в тютельку, провались я на месте! - Теперь она проходит над критической глубиной, ей-богу! Кто-то пробормотал: - Замечательно сделано, замечательно! Машины были остановлены, и мы шли по течению. Я, конечно, не видел ничего, потому что все звезды исчезли. Идти по течению - дело пренеприятное, у меня даже сердце замирало. Вдруг я различил в окружающей нас тьме еще более темное пятно. Это был выступ острова. Мы шли прямо на него. Мы вошли в его тень, и гибель казалась мне настолько неизбежной, что я чуть не задохнулся. У меня возникло страстное желание сделать что-нибудь - все равно что, лишь бы спасти пароход. Но мистер Б. стоял у штурвала молчаливый и насторожившийся, как кот, а все лоцманы сгрудились за ним плечо к плечу. - Не выйдет, - прошептал кто-то. По крикам лотовых было понятно, что становилось все мельче и мельче, и наконец: - Восемь с половиной! Восемь футов... - Восемь футов! Семь с... Мистер Б. предостерегающе сказал в переговорную трубку механику: - Ну, теперь держитесь! - Есть, сэр! - Семь с половиной. Семь футов. Шесть с... Мы коснулись грунта! Сразу мистер Б. зазвонил в колокол и заорал в трубку: - Ну, теперь давай! Давай полный ход! - И к своему напарнику: - Полный ход! Бери круче! Жми! Пароход заскрипел, прокладывая себе дорогу по песку, одно страшное мгновение висело на волоске от бедствия и вдруг - миновал мель! Никогда еще стены лоцманской рубки не сотрясало такое громовое "ура", как в эту минуту. Потом все пошло гладко. Мистер Б. был в этот день героем, и прошло немало времени, прежде чем лоцманы перестали толковать о его подвиге. Чтобы понять, какая изумительная точность нужна для того, чтобы провести большой пароход по этой темной водной пустыне, надо знать, что судно не только должно пролавировать между корягами и подводными камнями и затем пройти так близко от острова, что ветви береговых деревьев задевают его, - надо еще знать, что предстоит также пройти совсем рядом с затонувшим судном, останки которого в случае столкновения сорвали бы днищевую обшивку и уничтожили бы в пять минут на четверть миллиона долларов груза и самое судно. Да еще, может быть, и около ста пятидесяти человеческих жизней в придачу! Последнее замечание, слышанное мною в этот вечер, был комплимент по адресу мистера Б. Эти слова произнес один из гостей как бы про себя, но с особенным смаком: - Клянусь тенью смерти, он - чудо, а не лоцман! ГЛАВА III "ЩЕНОК" ПРОДОЛЖАЕТ ИСПЫТЫВАТЬ ТРУДНОСТИ После весьма нудной зубрежки я наконец вбил себе в голову всякие острова, города, перекаты, мысы и повороты, - но, по правде сказать, все эти названия лежали в моей голове словно безжизненная груда. Однако благодаря тому, что я мог с закрытыми глазами оттарабанить подряд длиннейший список этих названий, пропуская не больше десяти миль из каждых пятидесяти, я почувствовал, что могу провести судно к Орлеану, если сумею проскочить те места, которые я забывал. Но, конечно, только я начинал самодовольно задирать нос, как мистер Б. выдумывал что-нибудь, чтобы сбить с меня спесь. Однажды он внезапно обратился ко мне с ядовитым вопросом: - Какие очертания имеет Ореховая излучина? Он с таким же успехом мог спросить у меня мнение моей бабушки о протоплазме. Я подумал и почтительно сказал, что вообще не знаю, имеет ли Ореховая излучина какие-то особенные очертания. Вспыльчивый начальник мой, конечно, сразу воспламенился и пошел обстреливать меня нелестными эпитетами, покуда не истощил весь свой запас. Я уже давно знал по опыту, что запас снарядов у него ограниченный и что, израсходовав их, он тотчас же превратится в добродушного старого ворчуна, не чуждого даже угрызений совести. Впрочем, я говорю "старого" просто ласкательно - ему было не больше тридцати четырех лет. Я ждал. Он наконец проговорил: - Ты, мальчик, обязан безупречно знать очертания всей реки. Только зная их, и можно править темной ночью. Ведь все остальные признаки расплываются, исчезают. Помни, однако, что ночью эти очертания не те, что днем. - Да как же я их тогда заучу? - А как ты дома ходишь в темноте по своей прихожей? Просто потому, что знаешь ее очертания. Ведь видеть ты ничего не можешь! - Вы хотите сказать, что я должен знать всю бездну незаметных изменений в очертаниях берегов этой бесконечной реки так же хорошо, как знаю прихожую в своем доме? - Клянусь честью, ты должен знать их тверже, чем каждый человек знает собственную прихожую! - Ох, пропади я пропадом... тогда лучше мне умереть! - Знаешь, я, конечно, не хочу тебя обескураживать, но... - Да уж валите все сразу, не все ли равно - сейчас я узнаю или потом! - Видишь ли, выучить это нужно обязательно: этого никак не избежать. В ясную звездную ночь тени бывают такие черные, что, если ты не будешь знать береговых очертаний безукоризненно, ты будешь шарахаться от каждой кучки деревьев, принимая их черный контур за мыс; ровно каждые пятнадцать минут ты будешь пугаться насмерть. Ты будешь держаться в пятидесяти ярдах от берега, когда надо быть в пятидесяти футах от него. Пусть ты не можешь различить коряги, но ты точно знаешь, где она, - очертания реки тебе об этом говорят, когда ты к ней приближаешься. А потом, возьми совсем темные ночи. В абсолютно темную ночь река выглядит совсем иначе, чем в звездную. Берега кажутся прямыми и чертовски туманными линиями; и ты бы принимал их за прямые линии, но ты не так прост. Ты смело ведешь судно, хоть тебе и кажется, что перед тобой непроницаемая отвесная стена (а ты знаешь отлично, что на самом деле там поворот), - и стена пропускает тебя. И потом, эти серые туманы... Ты возьми ночь, когда стоит этакий жуткий мокрый серый туман, когда берег вообще не имеет никаких очертаний. Этот туман собьет с толку самого старого и опытного человека на свете. Да и к тому же еще изменчивое лунное освещение: оно тоже придает реке совершенно другой облик. Видишь ли... - О, пожалуйста, не говорите больше ничего! Неужели я должен вызубрить все очертания этой реки с их бесконечными изменениями? Да ведь если я попытаюсь нести весь этот груз в моей голове, я могу стать совсем сутулым! - Нет, ты только изучи и запомни настоящие очертания реки, чтобы ты мог вести судно по тому представлению, которое сложилось у тебя в голове, и не обращать внимания на то, что у тебя перед глазами. - Ладно, я попробую; но по крайней мере, когда я их выучу, смогу я положиться на них или нет? Останутся ли они всегда такими, без всяких фокусов? Прежде чем мистер Б. смог ответить, мистер У. пришел сменить его и сказал: - Б., ты будь повнимательней у Президентова острова и вообще выше района "Старой наседки с цыплятами". Берега размываются совершенно. Не узнать уже реки выше мыса на Сороковой миле! Сейчас там можно провести судно между берегом и старой корягой. Тем самым я получил ответ на свой вопрос: бесконечные берега все время меняли свои очертания. Я снова повержен был во прах. Две вещи стали мне абсолютно ясны; во-первых, что, для того чтобы стать лоцманом, надо усвоить больше, чем дано любому человеку; и во-вторых, что все усвоенное надо переучивать по-новому каждые двадцать четыре часа. В эту ночь мы стояли вахту до двенадцати. По старому речному обычаю, при смене вахты оба лоцмана заводили разговор. В то время как сменный надевал перчатки и закуривал сигару, его товарищ, второй лоцман, говорил что-нибудь вроде: - Я считаю, что верхний перекат что-то убывает у мыса Гейля; у меня было сажени две с четвертью у его нижнего конца и две сажени - у верхнего. - А я уже и в прошлый рейс решил, что это так. Кого-нибудь встретил? - Одно судно - против острова "Двадцать один", но оно шло через перекат, и я его как следует не разглядел. По-моему, это был "Солнечный юг", - у него перед трубами не было световых люков. И так все время. И когда сменяющий лоцман становился к штурвалу, его напарник (то есть другой лоцман) говорил, что мы в такой-то излучине, а впереди - такая-то плантация или лесной склад и называл фамилию владельца. Это была простая вежливость; я же считал это необходимостью. Но мистер У. пришел на вахту на целых двенадцать минут позже - поразительное нарушение этикета, непростительный грех для лоцмана. И мистер Б. с ним даже не поздоровался, а просто передал ему колесо и, не проронив ни слова, вышел из лоцманской рубки. Я был в ужасе: стояла зловещая черная ночь, мы шли по широкой, на редкость темной части реки, где не было никаких вех, ничего, что помогало бы ориентироваться. Мне казалось немыслимым, чтобы мистер Б. предоставил бедному малому погубить судно в бесплодных попытках определить его местоположение. Но я решил ни за что не покидать лоцмана. Пусть увидит, что он все-таки не совсем одинок. И я стоял рядом, ожидая, чтобы он спросил меня, где мы находимся. Но мистер У. преспокойно погрузился в сплошную кучу черных кошек, из которых, по-видимому, состояла вся окружающая атмосфера, и не открывал рта. "Вот дьявольская гордость! - подумал я. - Вот чертово отродье! Он готов скорее всех нас погубить, чем быть чем-нибудь обязанным мне, - и все потому, что я не принадлежу к "соли земли", к тем аристократам, которые имеют право фыркать на капитана и командовать всеми живыми и мертвыми на пароходе!" Я тут же забрался на скамью, считая, что, пока этот сумасшедший на вахте, спать небезопасно. Однако через некоторое время я, очевидно, все-таки заснул, потому что вдруг увидел, что светает и что мистера У. уже нет, а у штурвала снова стоит мистер Б. Значит, было четыре часа, - и все было в порядке... кроме меня. Я почувствовал себя словно мешок, набитый костями, которые вдруг все сразу заболели... Мистер Б. спросил, зачем я остался в рубке. Я сознался, что хотел оказать мистеру У. благодеяние: сообщить ему, где мы находимся. Целых пять минут ушло на то, чтобы нелепость моего объяснения просочилась в сознание мистера Б., а потом, когда это свершилось, мне показалось, что злость просто переполнила его через край. Он, не задумываясь, отпустил мне комплимент, и не из приятных. Он сказал: - Да, если в тебе разобраться, так выходит, что ты осел совсем особенной породы, каких я никогда и не видывал. Зачем, по-твоему, ему надо было это знать? Я сказал, что, мол, ему это могло пригодиться. - Пригодиться! О, ч-черт! Да разве я тебе не объяснил, что человек должен ориентироваться на реке ночью так же, как в своей прихожей. - В темноте можно пробираться по прихожей, если знаешь, что попал именно в прихожую, но если вы меня в темноте втолкнете куда-то и не скажете, что это прихожая, как же я узнаю? - Ну а на реке ты обязан узнать! - Ладно... тогда, пожалуй, я рад, что ничего не сказал мистеру У. - Еще бы! Да ведь он бы вышвырнул тебя в окошко и погубил бы на сто долларов оконных стекол! Я был доволен, что дело обошлось без ущерба, иначе я, наверно, поссорился бы с хозяевами парохода. Они просто терпеть не могли людей небрежных и портящих вещи. Я взялся за работу и стал изучать очертания реки; но из всех ускользающих, неуловимых явлений, которые я когда-либо пытался уловить и закрепить в памяти, река была самым неуловимым. Я впивался глазами в острый лесистый мыс, вдававшийся в реку в нескольких милях предо мной, и старался тщательно запечатлеть его очертания в своем мозгу; но как только это мне начинало удаваться и я достигал цели, мы уже подходили к мысу, и эта проклятая штука начинала таять и сливаться с берегом. Когда попадалось резко выделявшееся сухое дерево на самом выступе мыса - оно, как только мы к нему приближались, незаметно сливалось с лесом, расположенным на совершенно прямом берегу. Ни один заметный холм не сохранял своих очертаний так, чтобы я успевал выяснить, какой он формы; нет - он так менялся, так расплывался, словно был масляным и находился в самом жарком месте тропиков. Ни один предмет не сохранил тех очертаний, какие у него были, когда я шел вверх по течению. Я упомянул об этих маленьких затруднениях мистеру Б. Он сказал: - Вот в этом суть всей науки. Если бы очертания не менялись каждые три секунды, от них не было бы никакого толку. Возьми, например, это вот место, где мы сейчас: пока вон тот холм - просто одиночный холм, я могу идти напрямик своим путем, но как только он на вершине начинает раздваиваться в виде римской пятерки - я знаю, что мне надо сразу же ворочать право на борт, иначе я выпущу из нашего судна все внутренности; а в тот миг, когда одна вилка этой цифры заходит на другую, я должен вальсировать влево, не то выйдет инцидент с одной знакомой корягой - она выдерет киль у нашего парохода, как щепку из твоих рук. Если бы вон тот холм не менял очертаний в темные ночи - это место превратилось бы через год в жуткое кладбище затонувших судов! Мне стало ясно, что надо изучить очертания реки во всех возможных направлениях - задом наперед, вверх ногами, шиворот-навыворот, наизнанку, а кроме того, надо знать, что делать в темные ночи, когда у этой реки отсутствуют какие бы то ни было очертания. Итак, я взялся за дело; с течением времени я уже начал было распутывать хитросплетения этой науки, и моя самоуверенность снова вышла было на передовые позиции, но мистер Б. был всегда наготове, чтобы опять загнать меня в тыл. Начал он примерно в таком духе: - Сколько воды у нас было в среднем проходе у "Дыры в стенке" во время предпоследнего рейса? Я принял эти слова за личное оскорбление. Я сказал: - В каждом рейсе - и вверх и вниз - лотовые битый час что-то выкрикивают в этом путаном месте. Как же вы хотите, чтобы я запомнил всю эту мешанину? - Мой мальчик, тебе это придется запомнить. Ты должен помнить каждую точку, каждый промер на мелком месте во всех пятистах мелководных местах, которые лежат между Сент-Луисом и Новым Орлеаном. И ты не должен путать мелководные промеры я отметки во время одного рейса с промерами во время другого, потому что они часто меняются. Запоминай их по отдельности. Когда я пришел в себя, я сказал: - Если я добьюсь того, чтобы все это упомнить, я, наверное, сумею воскрешать покойников, - а тогда мне уже не придется служить лоцманом, чтобы заработать себе на хлеб. Я хочу от этого дела отказаться. Дайте мне помойное ведро и щетку - я только в уборщики и гожусь. Не хватает у меня ума, чтобы стать лоцманом; тут столько мозгов нужно, что такого груза на плечах не выдержать - разве что на костыли опереться! - Ну, это ты брось! Раз я сказал, что обучу человека речному делу, значит, обучу. Можешь быть уверен - я его либо выучу, либо убью. Спорить с таким человеком было бесполезно. До отказа напрягая свою память, я постепенно стал запоминать даже мелкие места и бесчисленные промеры проходов. Однако ничто от этого не изменилось. Стоило мне выучить одну запутанную штуку, как тотчас же возникала другая. Я часто видел лоцманов, которые смотрели на воду и делали вид, будто читают по ней, как по книге; но это была книга, мне ничего не говорившая. И все же пришло наконец время, когда мистеру Б. показалось, что я уже достаточно продвинулся вперед, чтобы преподать мне урок по чтению реки. Начал он так: - Видишь на поверхности воды вон ту длинную убегающую полосу? Это перекат. Больше того - это крутой перекат, большой песчаный вал, гладкий, как стена дома. Около него глубоко, а над ним воды - чуть-чуть. Если ты на него налетишь - разобьешь судно вдребезги. Видишь место, где эта полоса у верхнего конца заканчивается и сходит на нет? - Да, сэр. - Это самое глубокое место - проход через перекат. Там ты можешь пройти без всяких аварий. Ну, теперь поворачивай и иди вдоль переката - там безопасно, течение слабое. Я повел судно вдоль переката, пока не дошел до места, где полоса ряби кончилась. Тогда мистер Б. проговорил: - Ну, теперь будь начеку! Подожди, пока я скажу. Пароход не захочет пересекать перекат, - они ненавидят мелкие места. Держи штурвал крепко... подожди, подожди - крепко держи его в руках! Ну, теперь крути! Бери, бери круче! Он схватил штурвал с другой стороны и помог мне круто повернуть и удержать его. Сначала судно сопротивлялось и не хотело слушаться руля, но затем все же накренилось на правый борт и вошло в проход, оставляя за собой длинную, сердито вспененную полосу воды. - Ну, теперь следи за судном; следи за ним, как за кошкой, не то оно от тебя вырвется. Если оно будет сопротивляться и штурвал, дрогнув, мелко затрясется - ты его чуть-чуть отпусти: ночью по этому признаку можно узнать мелководье. Но ты все-таки понемногу правь на мыс: под каждым мысом обязательно есть отмель, потому что там вода завихривается и осаждает песок. Видишь тонкие черточки на воде, расходящиеся веером? Все это - мелкие мели. Ты их не должен задевать, только срезай поближе. Ну, теперь гляди, гляди в оба! Не жмись ты к этому обманчивому, гладкому, как масло, месту: тут нет и девяти футов. Вот судно и не хочет идти. Учуяло мель. Говорю тебе - смотри в оба! Куда тебя несет? Стопори правое колесо! Живее! Задний ход, давай полный назад! Затрещали звонки, и машина тотчас же ответила, выпустив высоко вверх белые клубы пара; однако было уже поздно. Пароход действительно "учуял" мель: пенные полосы, выходившие из-под колес, внезапно исчезли, широкая мертвая зыбь образовалась перед носом, судно дало резкий крен налево и пошло к берегу так, точно его напугали до смерти. Мы были за добрую милю от того места, где нам следовало находиться, когда наконец удалось снова взять судно в руки. Во время дневной вахты на следующий день мистер Б. спросил меня: знаю ли я, как вести судно на протяжении ближайших нескольких миль? Я ответил: - Идти в первую излучину за мысом, обойти следующую, держать на нижний конец Хиггинсовой лесопильни, пересечь прямо. - Хорошо. Я вернусь, прежде чем ты дойдешь до следующего поворота. Но он не вернулся. Он все еще был внизу, когда я сделал поворот и вошел в ту часть реки, относительно которой несколько сомневался. Я не знал, что мистер Б. прячется за трубой, чтобы посмотреть, как я справлюсь. Я весело шел вперед и гордился все больше и больше, потому что раньше он никогда так надолго не оставлял пароход в полном моем распоряжении. Я даже рискнул "отпустить" судно, бросил штурвал совсем и, хвастливо повернувшись к нему спиной, рассматривал береговые приметы по корме, мурлыча песенку с той легкой небрежностью, которой я с такой завистью любовался, наблюдая за мистером Б. и другими лоцманами. Один раз я слишком долго смотрел в сторону, а когда обернулся, у меня сердце подскочило до самой глотки, и не стисни я зубы, оно бы попросту выскочило: одна из этих страшных крутых мелей вытянулась во всю свою длину прямо перед носом парохода. Я сразу потерял голову, я забыл, где я, у меня пересохло в горле, и я не мог вздохнуть; я стал вертеть штурвал с такой скоростью, что спицы его слились в сплошную паутину; пароход послушался и круто повернул от мели, но она пошла за ним! Я удирал, а она преследовала меня, держась неотступно прямо перед нашим носом! Я не видел, куда иду, - я просто удирал. Страшная катастрофа была неизбежна. Куда же пропал этот злодей? Если я дерзну дать сигнал, меня вышвырнут за борт. Но лучше это, чем погубить пароход. И в слепом отчаянии я поднял такой тарарам, какого еще, наверное, ни один механик не слышал. Повинуясь бешеным сигналам, машина дала задний ход, и я совсем обезумел: мы чуть не врезались в деревья на противоположном берегу. И в этот миг мистер Б. спокойно вышел на верхнюю палубу. Мое сердце переполнилось благодарностью к нему, мое отчаяние исчезло. Я чувствовал бы себя спокойно и на краю Ниагары, стой мистер Б. на палубе. Он кротко и ласково вынул зубочистку изо рта, держа ее между пальцами, как сигару, - а мы в это время как раз собирались взобраться на большое дерево, возвышавшееся над водой, и пассажиры метались на корме, как крысы, - и, не повышая голоса, скомандовал: - Стоп правая! Стоп левая! Обе назад! Судно нерешительно остановилось, на одно ужасное мгновение зарылось носом в ветки и медленно стало отходить. - Стопори правую! Дай правой вперед! Теперь стопори левую! Дай левой вперед! Правь на отмель! И я поплыл безмятежный, как ясное летнее утро. Мистер Б. вошел в рубку и сказал с притворным простодушием: - Когда тебе сигналят с берега и надо сделать остановку, мой милый, ты должен трижды ударить в колокол, перед тем как приставать, чтобы механики могли подготовиться. Я покраснел от этой насмешки и сказал, что мне никто с берега не сигналил. - Ага! Значит, ты пришел за дровами! Да ведь вахтенный тебе скажет, когда ему надо брать дрова! Я почувствовал себя совершенно уничтоженным и сказал, что шел не за дровами. - Вот как? Ну, так что же тебе могло понадобиться здесь, в этой излучине? Ты видел когда-нибудь, чтоб пароход проходил в этом месте, по этой излучине? - Нет, сэр, я и не пытался идти по ней. Я уходил от крутой мели кругом. - Это была вовсе не крутая мель; их нет ни одной на три мили кругом. - Но я ее видел. Она была такой же крутой, как вон та. - Да, именно. Ну-ка, иди через нее! - Вы приказываете? - Да, бери ее. - Если я не пройду, лучше мне умереть! - Ладно, я беру ответственность на себя. Теперь я так же старался угробить пароход, как только что старался спасти его. Я мысленно повторял данный мне приказ, чтобы не забыть его на допросе в суде, и прямо пошел на мель. Когда она исчезла под нашим килем, я затаил дыхание; но мы проскользнули над ней как по маслу. - Ну, теперь ты видишь разницу? Это была простая рябь от ветра. Это ветер обманывает. - Да, вижу, но ведь она в точности похожа на рябь над мелководьем. Как же тут разобраться? - Не могу тебе сказать. Это чутье. Со временем ты будешь сам во всем разбираться, но не сможешь объяснить, почему и как. И это оказалось правдой. Со временем поверхность воды стала чудесной книгой; она была написана на мертвом языке для несведущего пассажира, но со мной говорила без утайки, раскрывая свои самые сокровенные тайны с такой ясностью, будто говорила живым голосом. И книга эта была не такой, которую можно прочесть и бросить, - нет, каждый день в ней открывалось что-нибудь новое. На протяжении всех долгих двенадцати сотен миль не было ни одной страницы, лишенной интереса, ни одной, которую можно было бы пропустить без ущерба, ни одной, от которой хотелось бы оторваться в расчете провести время повеселее. Среди книг, написанных людьми, не было ни одной, столь захватывающей, ни одной, которую было бы так интересно перечитывать, так увлекательно изучать изо дня в день. Пассажир, не умеющий читать ее, мог быть очарован какой-нибудь особенной, еле уловимой рябью (если только он не проглядел ее совсем); но для лоцмана это были строки, написанные курсивом; больше того - это была надпись крупными буквами, с целым рядом кричащих восклицательных знаков, потому что та рябь означала, что здесь под водой - затонувшее судно или скала и что они могут погубить самый прочный корабль в мире. На воде такая рябь просто промелькнет, а для лоцманского глаза - это самая тревожная примета. Действительно, пассажир, не умеющий читать эту книгу, не видит в ней ничего, кроме красивых иллюстраций, набросанных солнцем и облаками, тогда как для опытного глаза это вовсе не иллюстрации, а текст, в высшей степени серьезный и угрожающий. Теперь, когда я овладел языком воды и до мельчайшей черточки, как азбуку, усвоил каждую мелочь на берегах великой реки, я приобрел очень много ценного. Но в то же время я утратил что-то. То, чего уже никогда в жизни не вернешь. Вся прелесть, вся красота и поэзия величавой реки исчезли! Мне до сих пор вспоминается изумительный закат, который я наблюдал, когда плавание на пароходе было для меня внове. Огромная пелена реки превратилась в кровь; в середине багрянец переходил в золото, и в этом золоте медленно плыло одинокое бревно, черное и отчетливо видное. В одном месте длинная сверкающая полоса перерезывала реку; в другом - изломами дрожала и трепетала на поверхности рябь, переливаясь, как опалы; там, где ослабевал багрянец, - возникала зеркальная водная гладь, сплошь испещренная тончайшими спиралями и искусно наведенной штриховкой; густой лес темнел на левом берегу, и его черную тень прорезала серебряной лентой длинная волнистая черта, а высоко над лесной стеною сухой ствол дерева вздымал единственную зеленую ветвь, пламеневшую в неудержимых лучах заходящего солнца. Мимо меня скользили живописнейшие повороты, отражения, лесистые холмы, заманчивые дали, - и все это залито было угасающим огнем заката, ежеминутно являвшего новые чудеса оттенков и красок. Я стоял как заколдованный. Я созерцал эту картину в безмолвном восхищении. Мир был для меня нов, и ничего похожего я дома не видел. Но, как я уже сказал, наступил день, когда я стал меньше замечать красоту и очарование, которые луна, солнце и сумерки придавали реке. Наконец и тот день пришел, когда я уже совершенно перестал замечать все это. Повторись тот закат - я смотрел бы на него без всякого восхищения и, вероятно, комментировал бы его про себя следующим образом: "По солнцу видно, что завтра будет ветер; плывущее бревно означает, что река поднимается, и это не очень приятно; та блестящая полоса указывает на скрытый под водой каменистый порог, о который чье-нибудь судно разобьется ночью, если он будет так сильно выступать; эти трепещущие "зайчики" показывают, что мель размыло и меняется фарватер, а черточки и круги там, на гладкой поверхности, - что этот неприятный участок реки опасно мелеет. Серебряная лента, перерезающая тень от прибрежного леса, - просто след от новой подводной коряги, которая нашла себе самое подходящее место, чтобы подлавливать пароходы; сухое дерево с единственной живой веткой простоит недолго, а как тогда человеку провести здесь судно без этой старой знакомой вехи?" Нет, романтика и красота реки положительно исчезли. Каждую примету я рассматривал только как средство благополучно провести судно. С тех пор я от всего сердца жалею докторов. Что для врача нежный румянец на щеках красавицы - как не "рябь", играющая над смертельным недугом? Разве он не видит за внешней прелестью признаков тайного разложения? Да и видит ли он вообще эту прелесть? Не разглядывает ли он красавицу с узко профессиональной точки зрения, мысленно комментируя болезненные симптомы? И не раздумывает ли он иногда о том, выиграл ли он, или проиграл, изучив свою профессию? ГЛАВА IV ОБРАЗОВАНИЕ "ЩЕНКА" ПОЧТИ ЧТО ЗАКАНЧИВАЕТСЯ Тот, кто оказал мне любезность прочитать предыдущие главы, вероятно, удивлен, что я так подробно, как настоящую науку, рассматриваю лоцманское дело. Но в этом и заключалась основная задача предыдущих глав, и я еще не совсем ее выполнил: мне хочется самым наглядным, самым подробным образом показать вам, насколько эта наука чудесна. Морские фарватеры обозначены буями и маяками, и научиться идти по ним сравнительно нетрудно; у рек с твердым каменистым дном русло меняется очень медленно, и можно поэтому изучить его раз навсегда; но проводить суда по таким огромным водным потокам, как Миссисипи и Миссури, - это совсем другое дело: их наносные берега, обваливаясь, вечно меняют свой облик, подводные коряги постоянно перемещаются, песчаные отмели все время изменяют очертания, а фарватеры то и дело виляют и отклоняются в стороны; приходится при любой темноте, при любой погоде идти навстречу препятствиям без единого буйка или маяка, потому что на протяжении трех-четырех тысяч миль этой коварной реки ни одного буйка, ни одного маяка нет. Я чувствую себя вправе так распространяться об этой великой науке, потому что из людей, водивших корабли, а следовательно, практически знающих лоцманское дело, наверное еще никто не написал о нем ни слова. Будь эта тема избита, я счел бы себя обязанным пощадить читателя; но поскольку она совершенно нова, я и решился отвести ей такое место. Когда я усвоил название и положение каждой приметы на реке, когда я так изучил ее вид, что мог бы с закрытыми глазами начертить ее от Сент-Луиса до Нового Орлеана, когда я научился читать по водной поверхности так, как пробегают новости в утренней газете, и, наконец, когда я заставил свою тугую память накопить бесчисленные сведения о всяких поворотах и промерах и, накопив, орудовать ими - я счел свое образование законченным. А потому стал носить фуражку набекрень и стоял у штурвала с зубочисткой во рту. Эти повадки не ускользнули от мистера Б. Как-то он сказал: - А какой высоты вон тот берег у Берджеса? - Как же я могу сказать, сэр? Ведь до него три четверти мили. - Неважное зрение, неважное! Возьми подзорную трубу. Я взял подзорную трубу и тогда сказал: - Не знаю. По-моему, фута полтора. - По-твоему, полтора фута? А ведь берег-то шестифутовый. Ну, а какой вышины он был в прошлый рейс? - Не знаю. Совсем не заметил. - Не заметил? Ну, так тебе теперь придется всегда отмечать высоту берега. - Зачем? - Затем, что это расскажет тебе об очень многом, и прежде всего - об уровне воды: ты будешь знать, больше ли ее сейчас, или меньше, чем было в прошлый раз. - Лот мне об этом расскажет! - Мне казалось, что на этот раз я взял верх над мистером Б. - Да, но предположим, что лотовые соврали? Тогда об этом тебе скажет берег, и ты сможешь пробрать их как следует. Прошлый раз берег поднимался на десять футов, а нынче - только на шесть. Это что значит? - Значит, что река на четыре фута выше, чем в прошлый раз. - Отлично. Что же, вода, по-твоему, прибывает или убывает? - Прибывает. - Нет, не прибывает. - Мне кажется, сэр, я прав. Вон там по течению плывут стволы деревьев! - Да, прибывающая вода подмывает и уносит подгнившие деревья, но ведь они продолжают плавать и после ее убыли. А берег вернее расскажет тебе, как обстоит дело; вот подожди - мы подходим к месту, где он немного выдается. Смотри: видишь узкую полоску ила? Он отложился, когда вода была выше. А видишь, кое-где на берегу уже осели стволы, занесенные течением. Берег еще и в другом может помочь. Видишь там сухой ствол на ложном мысе? - Да, сэр. - Вода как раз доходит до его корней. Отметь себе это. - Зачем? - Это значит, что в протоке "Сто три" вода стоит на семи футах. - Но ведь "Сто три" гораздо выше? - Вот тут-то и обнаруживается, зачем надо изучать берег: теперь в протоке "Сто три" воды достаточно, а когда мы подойдем - может быть не так; а берег нас все время держит начеку. Поднимаясь против течения во время убыли воды, идти протоками вообще нельзя, а когда идешь во время убыли вниз - протоки, по которым разрешено идти, все наперечет. На этот счет в Соединенных Штатах имеется соответствующий закон. Когда подойдем к "Ста трем", река может подняться, и тогда мы пройдем. Какая у нас сейчас осадка? - Шесть футов кормой и шесть с половиной носом. - Кое-что ты как будто знаешь. - Но вот что мне особенно хочется знать: неужели я должен вечно изо дня в день мерить берега этой реки, на протяжении всех тысячи двухсот миль! - Конечно! Чувства мои нельзя было выразить словами. Наконец я все-таки проговорил: - Ну а эти протоки... много их? - Ну конечно! Кажется, в этот рейс ты вообще не увидишь реку такой, какой видел ее раньше, - полная, так сказать, перемена. Если река снова начнет подниматься, мы пройдем над такими перекатами, которые раньше возвышались над ней, высокие и сухие, словно крыши домов; мы пройдем по мелким местам, которые ты увидишь впервые, прямо через середину перекатов, занимающих триста акров; мы проскользнем по рукавам, где раньше была суша; промчимся лесами, скашивая по двадцать пять миль прежнего пути; мы увидим обратную сторону каждого острова между Новым Орлеаном и Каиром. - Значит, мне опять нужно взяться за работу и зубрить про эту реку столько же, сколько я уже зубрил? - Ровно вдвое больше - и как можно точнее! - Да-а, век живи - век учись. Дураком я был, что взялся за это дело! - Это правильно. Но ты и остался дураком. А вот если выучишь все, как я сказал, - поумнеешь. - Ох, никогда мне не выучить! - Ну, за этим уж я присмотрю! Через некоторое время я снова рискнул спросить. - А мне надо выучить все это так же подробно, как и остальное, как очертания реки и прочее, - словом так, чтобы я мог идти и ночью? - Да. И тебе надо иметь хорошие опознавательные приметы от самого начала до самого конца реки - приметы, которые помогали бы тебе по виду берега узнавать, довольно ли во всех бесчисленных протоках воды, - вроде того дерева, помнишь? Когда река находится в самом начале своего подъема, ты можешь пройти с полдюжины проток, самых глубоких. Поднимется еще на фут - можно пройти еще дюжину, следующий фут добавит еще дюжины две, и так далее; ты видишь, что нужно знать берега и приметы с совершеннейшей, непоколебимой точностью и никогда не путать, потому что, если уж ты вошел в протоку, назад хода нет - это тебе не река, и надо либо пройти протоку до конца, либо застрять месяцев на шесть, если в это время вода спадет. Есть штук пятьдесят таких проток, по которым вообще ходить нельзя, разве что река, разлившись, затопит берега. - Нечего сказать, приятная перспектива! Вот так новый урок! - Дело серьезное. И помни, что я только что сказал: если уж ты попал в одну из этих проток - ты должен ее пройти. Они слишком узки, чтобы повернуть обратно, и слишком извилисты, чтобы выйти задним ходом, а мелкие места у них всегда у начала, не иначе. И у начала они как будто мелеют и мелеют, так что знаки, по которым ты запоминал их глубину в этом году, могут не годиться в следующем. - Значит, каждый год все учить заново? - Именно. Ну, веди через перекат - что ты застрял на самой середине? В ближайшие же месяцы я столкнулся со странными вещами. В тот самый день, когда происходил только что переданный разговор, мы заметили огромное повышение воды. Вся широкая поверхность реки почернела от плывущих сухих коряг, сломанных сучьев и огромных деревьев, подмытых и снесенных водой. Даже днем требовалась безукоризненная точность, чтобы пробираться среди этого стремительного сплава; а ночью трудности предельно возрастали. То и дело какое-нибудь огромное бревно, плывущее глубоко под водой, внезапно выныривало прямо перед нашим килем. Пытаться обойти его было бесполезно: в нашей власти было только стопорить машины, и колесо с ужасающим грохотом ползло по бревну, а пароход давал такой крен, что у пассажиров душа уходила в пятки. Иногда мы с треском наталкивались на такое затонувшее бревно, наталкивались на полном ходу самой серединой днища, - и пароход так трещал, что казалось, будто мы сшиблись с целым материком. Иногда бревно останавливалось прямо перед нами, загораживая от нас Миссисипи чуть ли не на всю ее ширину, - тогда приходилось пускаться на всяческие выкрутасы, чтобы миновать препятствие. Часто мы натыкались в темноте на белые бревна, так как не видели их до самого столкновения; черное бревно ночью гораздо заметнее. А белая коряга - коварная вещь, когда стемнеет. Конечно, в связи с подъемом воды вниз по течению пошла целая туча всяких плотов с верховьев Миссисипи, двинулись угольные баржи из Питсбурга, маленькие грузовые шаланды отовсюду и широконосые плоскодонки из какого-нибудь "чудесного городка" в Индиане, груженные "мебелью и фруктами", как обычно обозначалось, хотя на обыкновенном языке этот великолепный груз называется попросту ободьями и тыквами. Лоцманы смертельно ненавидели эти суденышки, а те в свою очередь платили им сторицей. Закон требовал, чтобы на всех этих беспомощных лодчонках ночью горел сигнальный огонь, однако закон этот часто нарушался. В темную ночь такой огонь внезапно выныривал уже под самым нашим носом, и отчаянный голос гнусаво вопил: - Что за черт! Куда тебя несет?! Ослеп ты, что ли! Чтоб тебя разразило, сопляк, вор овечий, одноглазый ублюдок обезьяньего чучела! И на секунду, когда мы проносились мимо, в красном отблеске наших топок, точно при вспышке молнии, появлялись плоскодонка и фигура жестикулирующего оратора, а пока наши кочегары и матросы обменивались с ним бурной и смачной руганью, одно из наших колес с треском уносило обломки чужого рулевого весла, после чего нас снова обступал густой мрак. И уж этот лодочник обязательно отправлялся в Новый Орлеан и подавал на нас в суд, причем клялся и божился, что фонарь у него горел все время, тогда как на самом деле его ребята снесли фонарь вниз, в каюту, где они пели, врали, пили и играли в карты, в то время как вахта на палубе вообще отсутствовала. Однажды ночью, в узкой окаймленной лесами протоке, за островом, где, по образному выражению лоцмана, было "темно, как у коровы в кишках", мы чуть было не слопали целое семейство из этого "чудесного городка" с их "фруктами", "мебелью" и вообще со всеми потрохами; кто-то из них играл внизу на скрипке, и мы услышали звуки музыки как раз вовремя, так что успели сделать крутой поворот, не нанеся им, к сожалению, серьезных повреждений, хотя мы прошли так близко, что одно мгновенье крепко на это надеялись. Люди эти, конечно, вынесли тогда свой фонарь наверх, и в то время, как мы давали задний ход, под фонарем столпилась вся драгоценная семейка - лица обоего пола и всех возрастов. Крыли они нас вовсю! А был и такой случай: хозяин угольной баржи влепил пулю в нашу лоцманскую рубку, когда мы в очень узкой протоке захватили на память его рулевое весло. Во время большого подъема воды эти мелкие суда нестерпимо нам мешали. Мы проходили одну протоку за другой, и для меня раскрывался новый мир; но если только в протоке встречалось особенно узкое место - мы там непременно наскакивали на мелкое судно, а если его там не оказывалось - мы сталкивались с ним в еще худшем месте, то есть при выходе из протоки, в самом мелководье, - и тут уж не было конца обмену любезностями, в высшей степени двусмысленными. Иногда, когда мы посреди Миссисипи осторожно нащупывали дорогу сквозь туман, глубокая тишина вдруг нарушалась дикими криками и грохотом жестяных сковород, а через мгновение вблизи от нас смутно вырисовывался сквозь серую мглу бревенчатый плот. Тут уж было не до перебранки: отчаянно звоня, мы на всех парах убирались подальше. Как правило, пароходам не полагается, если только есть на то возможность, стукаться ни о скалы, ни о крепко сколоченные плоты. Вам, пожалуй, покажется невероятным, что многие пароходные служащие возили с собой в те давно ушедшие дни речной навигации изрядный набор религиозных брошюр. Но это правда! Раз двадцать на дню, когда мы с трудом переваливали через перекат, эти мелкие жулики-суденышки собирались в излучинах, милях в двух впереди нас. Спущенный с одного из них небольшой ялик, крепко работая веслами, с трудом добирался до нас через водную пустыню. Гребцы разом подымали весла под нашим ютом и, запыхавшись, орали: "Дайте газе-е-ту!", в то время как ялик тянуло под корму. Второй помощник выбрасывал пачку новоорлеанских газет. Если их подбирали без всяких комментариев, то сразу можно было заметить, что к нам приближается еще около дюжины яликов. Вы понимаете: они ждали, что дадут первому ялику. А поскольку оттуда не слышали никаких замечаний - все сразу налегали на весла и шли к нам; и по мере того как они подходили, второй помощник сбрасывал им аккуратные стопки религиозных брошюр, привязанных к дощечкам. Просто трудно себе представить, чтобы двенадцать пакетов религиозной литературы, беспристрастно разделенных между двенадцатью командами гребцов, которые из-за них гнали лодку по жаре целых две мили, могли вызвать такое невероятное количество ругани! Как я уже говорил, большой подъем воды показал мне новый мир. Когда река выступила из берегов, мы забросили наши старые маршруты и ежечасно проходили над мелями, прежде выдававшимися футов на десять над водой; мы вплотную срезали самые корявые берега, как, например, берег у Мадридской заводи, которого раньше всегда избегали; мы громыхали сквозь протоки вроде "Восемьдесят второй" (где устье всегда представляло сплошную стену сплавного леса) и вот уже оказывались поблизости от нужного нам места. Некоторые из проток были совершенно пустынны. Густой девственный лес нависал над обоими берегами извилистого узкого рукава, и казалось, что тут никогда раньше не ступала человеческая нога. Качались плети дикого винограда, зеленые лужайки и поляны мелькали мимо нас, цветущие ползучие растения шевелили красными цветами на вершинах высохших стволов, - и все щедрое богатство леса зря пропадало в этом безлюдье. В таких протоках чудесно вести пароход: они глубоки, если не считать устья, и течение в них слабое; вода у мысов абсолютно неподвижна, а скрытые берега так отвесны, что там, где сплошь нависает нежная зелень ив, борты парохода словно погружаются в нее, и ты как будто летишь по воздуху. За некоторыми островами нам попадались жалкие маленькие фермы и еще более жалкие бревенчатые хижинки. Хлипкие изгороди из жердей торчали на фут или на два над водой, а на верхней перекладине сидели, как на насесте, один или два местных обитателя - обтрепанные, дрожащие от лихорадки, желтолицые и несчастные существа мужского пола: локти на коленях, подбородки в ладонях; они жевали табак и сквозь редкие зубы обстреливали плевками плывущие мимо щепки. А остальное семейство в это время ютилось вместе с немногочисленной живностью на пустой плоскодонной барже, тут же пришвартованной: на ней придется им стряпать, есть и спать в течение немалого количества дней, а может быть, и недель, пока река не спадет на два-три фута и не позволит им вернуться в их бревенчатую хижину, к их вечной лихорадке, - очевидно, милосердное провидение послало им лихорадку, чтобы они могли хотя бы трястись в ознобе, не трогаясь с места, - все-таки моцион! Такой своеобразный пикник на воде природа устраивала им дважды в год: во время декабрьского подъема воды на Огайо и июньского - на Миссисипи. И все же это были благотворные перемены, потому что они давали этим несчастным возможность время от времени воскресать и наблюдать жизнь, когда проходил пароход. И они ценили этот дар небес и, широко разинув рот и раскрыв глаза, старались не упустить ничего в эти исключительные часы. Но непонятно - что они делали, чтобы не умереть с тоски, когда вода спадала?! Однажды в одной из этих красивых проток путь нам преградило большое упавшее дерево. Это показывает, насколько узки бывают иные протоки. Пассажиры целый час разгуливали в девственной чаще, пока матросы не срубили этот мост; вы сами понимаете, что повернуть назад было немыслимо. От Каира до Батон-Ружа, когда река выходит из берегов, идти ночью не слишком сложно, потому что тысячемильная стена густого леса, ограждающая оба берега, лишь изредка прерывается какой-нибудь фермой или лесным складом, так что из реки "выскочить" не легче, чем из огороженного переулка. Но от Батон-Ружа до Нового Орлеана дело обстоит иначе. Река там больше чем в милю шириной и очень глубока - местами доходит до двухсот футов. Оба берега миль на сто, а то и больше, лишены своего лесистого покрова и заняты сахарными плантациями, и лишь кое-где стоит одинокий тополь или группа живописных ясеней. Лес вырублен до самого конца плантаций, мили на три-четыре. Когда грозят ранние морозы, плантаторы спешно снимают урожай. Когда сахарный тростник уже выжат, они складывают остатки стеблей (которые называются "багасс") в большие груды и поджигают, хотя в других странах, где есть сахарный тростник, эти остатки идут на топливо для сахарных заводов. Груды сырого багасса, медленно сгорая, дымят так, словно это и впрямь была кухня самого сатаны. Здесь, в нижнем течении, оба берега Миссисипи ограждает насыпь вышиной в десять - пятнадцать футов, и эта насыпь отступает от берега где на десять, а где и на сто футов, смотря по обстоятельствам, - скажем, в среднем футов на тридцать - сорок. Представь себе теперь всю эту местность наполненной непроницаемым дымным мраком от горящих на протяжении ста миль куч багасса, в то время как река вышла из берегов, и пусти по ней пароход в полночь - вряд ли он будет чувствовать себя хорошо. И кстати посмотри, какое у тебя самого будет при этом самочувствие. Ты окажешься посреди необъятного мутного моря; у него нет берегов, оно расплывается, сливаясь с туманными далями, потому что разглядеть тонкий гребень насыпи совершенно невозможно, и тебе постоянно будут мерещиться одинокие деревья там, где их нет. В дыму меняются очертания самих плантаций, и они кажутся частью этого моря. И всю вахту тебя терзает утонченная пытка; надеешься, что идешь серединой реки, а наверняка не знаешь. Единственное, в чем можешь быть уверенным, - это то, что в момент, когда кажется, будто держишься в доброй полумиле от берега, этот берег и вместе с ним гибель находятся, быть может, в шести футах от парохода. И еще можно быть уверенным, что если уж налетишь на берег и свернешь обе трубы, то можешь утешаться тем, что этого именно ты и ожидал. Один из больших виксбергских пакетботов однажды ночью в такую погоду врезался в сахарную плантацию и застрял там на целую неделю. Но ничего особо оригинального в этом не было - такие вещи случались и раньше. Я уже думал, что закончил эту главу, но хочется мне добавить к ней еще одну любопытную историю, благо она вспомнилась. Она не имеет к моему рассказу никакого отношения, кроме того, что связана с лоцманским делом. Когда-то на реке работал прекрасный лоцман мистер X. Он был лунатик. Рассказывали, что, если его тревожил какой-нибудь скверный участок реки, он обязательно вставал во сне, ходил и проделывал всякие странные вещи. Однажды он, в продолжение одного или двух рейсов, шел напарником с лоцманом Джорджем И. на большом новоорлеанском пассажирском пароходе. В начале первого рейса Джордж довольно долго тревожился, ему было не по себе, но постепенно он успокоился, так как мистер X. по ночам не вставал, а спокойно спал в своей постели. Однажды поздно ночью пароход подходил к Хелине, в штате Арканзас; вода стояла низко, а фарватер у этого города - один из самых запутанных и неясных; X. проделал этот переход позже И., а так как ночь была на редкость ненастна, угрюма и темна, И. уже стал раздумывать, не лучше ли ему вызвать X. на помощь, - как вдруг дверь открылась и X. вошел. Надо заметить, что в очень темные ночи свет - смертельный враг лоцмана; вы, верно, обращали внимание, что, когда стоишь в темную ночь в освещенной комнате и смотришь из нее, нельзя на улице разобрать ни одного контура, но если потушить свет и остаться в темноте, предметы на улице выступают довольно ясно. Поэтому в очень темные ночи лоцманы даже не курят; они не позволяют топить печь в лоцманской рубке, если там есть щель, через которую может проникнуть хоть малейший луч света; они заставляют завешивать топки огромными брезентами и плотно задраивать световые люки. Тогда пароход никакого света не дает. Неясная фигура появившаяся в рубке, заговорила голосом мистера X. Он произнес: - Давай я поведу, Джордж. Я проходил в этом месте после тебя, оно до того запутанно, что, по-моему, мне легче будет вести самому, чем давать тебе советы. - Вот за это спасибо. Клянусь, я с удовольствием уступлю тебе место. Я тут потом изошел, бегая вокруг штурвала как белка в колесе. Так темно, что не разобрать, в какую сторону пароход идет, пока он волчком не завертится! И. опустился на скамью, тяжело дыша и отдуваясь. Черный призрак молча взял штурвал, выравнял вальсировавший пароход при помощи одного-двух поворотов и спокойно застыл у штурвала, легонько направляя судно то в одну, то в другую сторону, так плавно, так мягко, словно вел судно в ясный день. Когда И. увидел это чудо управления, он мысленно пожалел, что признался в своей беспомощности. Он только смотрел, изумлялся и наконец произнес: - Да-а, а я-то думал, что умею вести пароход; как видно, ошибался! X. ничего не ответил и безмятежно продолжал работу. Он дал звонок лотовому; дал сигнал спустить пары; он вел пароход осторожно и тщательно по невидимым вехам, а потом, стоя у штурвала, вперял взгляд в темноту и озирался по сторонам, чтобы проверить положение; когда лот стал показывать все более мелкую воду, он совершенно остановил машины, и наступило мертвое молчание и напряженное ожидание, как всегда, когда машины не работали; подойдя к самому мелководью, он велел снова поднять пар, великолепно провел судно и снова стал осторожно вести его между другими мелями; то же терпеливое, заботливое измерение глубин, то же внимательное использование машин - и пароход проскользнул, не коснувшись дна, и вступил в последнюю, самую трудную треть фарватера; он незаметно продвигался во мраке, дюйм за дюймом проползая над мелями, медленно шел по инерции, пока, судя по выкрику лотового, не приблизился к самому мелкому месту, и затем с невероятным напором пара проскочил через мель и оказался в глубокой воде и в безопасности. И. ждал, затаив дыхание, а тут шумно и облегченно вздохнул и сказал: - Такого лоцманского искусства на Миссисипи еще свет не видал! Я бы не поверил, если бы сам не присутствовал! Ответа не последовало, и он добавил: - Подержи-ка штурвал еще пять минут, друг, дай мне сбегать вниз проглотить чашку кофе! Через минуту И. в буфете запускал зубы в пирог и подкреплялся кофе. Как раз в это время ночной вахтенный был там же и уже собирался выйти, когда вдруг заметил И. и вскрикнул: - А кто же у руля, сэр? - X. - Бегите в рубку, молниеносно! В следующее мгновение оба они мчались вверх по лестнице в рубку, прыгая через три ступеньки. Там не было никого! Огромный пароход летел по реке, предоставленный собственной воле. Вахтенный снова выскочил из рубки, а И. схватил штурвал, подал вниз сигнал "задний ход" и не дышал, пока пароход не отвернулся довольно-таки неохотно от мели, которую он как раз собирался стукнуть так, чтобы она вылетела на середину Мексиканского залива. Наконец вернулся вахтенный и спросил: - Да разве этот лунатик не сказал вам, что он спит? - Нет. - Ну вот, а он спал! Я увидел, что он идет по верхней перекладине поручней так же непринужденно, как другие ходят по мостовой; и я уложил его в кровать; и вот только что он опять был здесь и снова вытворял черт знает что как ни в чем не бывало. - Ладно, в следующий раз, когда у него будет припадок, я, пожалуй, не отойду от него. Но надеюсь, что они часто будут повторяться. Вы бы только посмотрели, как он провел судно у Хелины! Я никогда в жизни не видел ничего лучше. А если он может быть таким золотым, таким брильянтовым, таким бесценным лоцманом, когда крепко спит, чего бы он только не сделал, будь он мертвецом! ГЛАВА V ПРОМЕРЫ. ЧТО НУЖНО ЛОЦМАНУ Когда уровень реки очень низок и пароход загружен на полную осадку, чуть ли не касаясь дна реки, - а это часто случалось в старину, - надо быть страшно осторожным при проводке. Нам приходилось промерять огромное количество особо скверных мест почти в каждый рейс, когда уровень воды был очень невысок. Промеры делают так. Пароход отходит от берега, как раз не доходя мелководья; свободный лоцман берет своего "щенка" - подручного или рулевого - и отборную команду (а иногда и старшего помощника), садится в ялик, - если только у парохода нет такой роскоши, как специально оборудованный вельбот для промеров, - и отправляется искать наилучший фарватер, а лоцман, находящийся на вахте, следит в подзорную трубу за его передвижением, иногда помогая сигнальными гудками парохода, обозначающими: "Ищи выше!", "Ищи ниже!", потому что поверхность воды, как и картина, написанная маслом, гораздо яснее и понятнее, если рассматривать ее с некоторого расстояния, а не вплотную. Однако сигнальные гудки редко бывают нужны; пожалуй, что и никогда, за исключением тех случаев, когда ветер мешает разглядеть на водной поверхности рябь, по которой можно многое узнать. Когда ялик доходит до мелкого места, ход убавляют, лоцман начинает промерять глубину шестом в десять - двенадцать футов длиной, а рулевой слушает команду "Держи на штирборт", "Лечь на бакборт", "Так держать". Когда промеры указывают, что ялик дошел до самого мелкого места, подается команда: "Суши весла!" Гребцы перестают грести, и ялик идет по течению. Следующая команда: "Готовь буек!" В тот момент, когда проходят самое мелкое место, лоцман отдает приказ: "Пошел буй!" - и буй летит через борт. Если лоцман недоволен, он снова промеряет это место; если он находит лучшее место выше или ниже, он переносит буй туда. И когда он наконец удовлетворен, он отдает команду, и все гребцы вертикально подымают весла; трель пароходного свистка дает знать, что сигнал замечен; тогда гребцы налегают на весла и ставят лодку рядом с буем, пароход осторожно ползет прямо на буй, собирает силы для предстоящей борьбы, в критический момент сразу дает полный пар, скрипя и качаясь идет мимо буя через песок и выходит на глубокую воду. А иногда и не выходит, иногда он "садится и сидит". Тогда приходится тратить несколько часов (или дней), чтобы сняться с мели. Иногда буй вообще не ставится, и ялик плывет впереди, выбирая лучший фарватер, а пароход идет за ним следом. Промеры часто дело веселое и волнующее, особенно в хороший летний день или бурную ночь. Зато зимой холод и опасность портят всю прелесть этой работы. Буй представляет собой обыкновенную доску в четыре-пять футов длиной, с отогнутым вверх концом; он похож на перевернутую школьную скамью, у которой убрана одна подставка, а другая осталась. Буй устанавливается на самом мелком месте при помощи веревки, к концу которой привязан тяжелый камень. Если бы не загнутый кверху конец, течение затягивало бы его под воду. Ночью бумажный фонарик со свечой внутри прикрепляется к верхушке буя, и можно видеть за милю, а то и дальше, как мерцает маленькая искорка в пустынном мраке. Ничто не доставляет такой радости "щенку" - ученику, - как возможность выйти на промеры. Это похоже на настоящее приключение и часто даже связано с опасностью. Но это выглядит так шикарно, так мужественно, когда сидишь на руле и правишь быстрым яликом; так прекрасны стремительные взлеты лодки, когда команда старых, опытных гребцов всю душу вкладывает во взмахи весел; чудесно смотреть, как белая пена расходится из-под форштевня, и музыкой звучит журчание воды. Восхитительно весело летом лететь по свежей водной глади, когда вереницы крохотных волн пляшут на солнце. А какую гордость чувствует "щенок", когда ему удается командовать! Часто лоцман просто говорит: "Дать ход!" - и предоставляет остальное ученику; и уж тот сразу подает команду самым суровым голосом: "Эй, табань!", "Лево на борт!", "Навались левая! Веселей, ребята!" И еще по одной причине любит ученик ходить на промеры: пассажиры глядят на вельбот со всепоглощающим интересом, если дело происходит днем; а ночью они так же внимательно следят, как фонарь вельбота скользит в темноте и исчезает вдали. В один из рейсов хорошенькая девушка лет шестнадцати проводила все время в нашей рубке и с утра до вечера просиживала у нас вместе с дядей и теткой. Я в нее влюбился. Влюбился и Том, "щенок" мистера Т. Мы с Томом до тех пор были закадычными друзьями, но тут в наши отношения вкрался холодок. Я рассказывал девушке всякие свои приключения на реке и рисовал себя чуть ли не героем. Том тоже старался изобразить из себя героя, и ему это до известной степени удавалось, но у него была привычка все страшно приукрашивать. Однако добродетель всегда вознаграждается, и поэтому я в этом состязании был хоть чуточку да впереди. И тут как раз подвернулся случай, суливший мне славу: лоцманы решили проверить фарватер у протоки "Двадцать один". Это должно было произойти часов в девять-десять вечера, когда пассажиры еще не ложатся спать. На вахте стоял мистер Т., поэтому на промер шел мой начальник. У нас был очаровательный вельбот - длинный, стройный, грациозный, быстрый, как борзая; его скамьи были обиты мягким; двенадцать гребцов сидели на веслах; одного из помощников всегда посылали на нем передавать приказания команде, - на нашем па