ующие стороны к согласию и решить спор полюбовно, но из этого ничего не вышло: несмотря на все его старания, споры и драки продолжались. Мы с Сорок четвертым бродили по замку, видимые друг другу, невидимки для остальных, и наблюдали стычки; Сорок четвертый наслаждался зрелищем, приходил от него в восторг. Что ж, у всякого свой вкус. Я, конечно, не всегда был невидимкой - меня бы хватились - и время от времени показывался печатникам на глаза, чтоб не вызвать подозрений. Как только предоставлялся удобный случай, я пытался пробудить у Сорок четвертого интерес к жизни вечной. Напрасный труд! Легкомысленный от природы, он, казалось, думал лишь о том, как создать магу еще большую славу. Правда, сам он сказал, что его, кроме мага, занимает еще род человеческий. Он часто злил меня пренебрежительными высказываниями о человечестве. В конце концов, задетый подобным замечанием, я как-то язвительно заметил: - Сдается мне, ты не очень высокого мнения о роде человеческом. Жаль, что ты принадлежишь к нему помимо своей воли. С минуту он глядел на меня, явно удивленный, потом спросил: - Почему ты решил, что я к нему принадлежу? Эта наглость в вежливой форме настолько взбудоражила меня, что я и сам не знал - то ли злиться, то ли смеяться; смех пересилил, и я засмеялся. Думал, что и он рассмеется в свой черед, но Сорок четвертый и не думал смеяться. Мое веселье его немного обидело, и он сказал с мягким укором: - Я полагаю, род человеческий по-своему хорош, если все принять во внимание. Но, Август, ведь я ни разу не обмолвился, что принадлежу к нему, не правда ли? Вспомни! Ошеломленный, я не знал, что ответить. Через некоторое время, еще не оправившись от удивления, произнес: - Оторопь берет, не пойму, где я, меня словно камнем по голове стукнули. В жизни не испытывал ничего столь поразительного, сногсшибательного! Это так ново, необычно, так страшно: человек, в человеческом обличье и все же не человек. Я этого не понимаю, у меня в голове не укладывается, что такое возможно, я и представить себе не могу такое великое непостижимое откровение. Если ты не человек, кто же ты? - Ах, - вздохнул он, - вот мы и достигли точки, когда слова бесполезны; слово не способно правильно передать даже человеческую мысль; а для мыслей той сферы, что находится, так сказать, за пределами человеческой солнечной системы, оно и вовсе пустой звук. Я буду говорить на своем родном языке, в нем слов не существует. На долю мгновения мой дух обратится к твоему и сообщит ему кое-что обо мне. Не много, ибо многого ты и не сможешь постичь при твоей ограниченной человеческой способности мышления. Пока он говорил, сознание мое будто осветила внезапная вспышка молнии, и я понял, что Сорок четвертый дал мне мысленное представление о себе самом - вполне достаточное, чтобы я преисполнился благоговейного трепета. И зависти - признаюсь в этом без стыда. - Отныне то, над чем ты ломал голову, больше не тайна для тебя, - продолжал Сорок четвертый, - теперь ты понимаешь, что для меня нет ничего невозможного: все свои проделки я приписываю магу и тем самым умножаю его славу. Теперь ты понимаешь, что разница между мной и человеком такая же, как между морем и капелькой воды, между светлячком и солнцем, между бесконечно малым и бесконечно великим. Но мы будем приятелями и вволю повеселимся. - Он хлопнул меня по плечу, и лицо его засветилось радушной улыбкой. Я сказал, что благоговею перед ним и скорей почитаю его, нежели... - Почитаю, - передразнил он меня, - оставь эту привычку. Солнцу безразлично, почитает его светлячок или нет. Забудь про свое почтение, мы ведь с тобой приятели. Договорились? Я ответил, что своими словами он ранил меня в самое сердце и мне не до веселья: надо как-то пережить эту боль; потом я умолял Сорок четвертого оставить на время пустые забавы и всерьез, глубоко изучить мой незаслуженно обиженный род; ведь я уверен, что он еще оценит человечество по заслугам и признает достойным высшего и неоспоримого титула, всегда ему принадлежавшего, - Венец Творения. Мои слова, очевидно, тронули Сорок четвертого, он согласился исполнить мою волю - оставить на время пустые забавы и отдаться всей душой изучению этой маленькой проблемы. Я был несказанно счастлив и на радостях пропустил мимо ушей необдуманные слова "маленькая проблема", не позволил им отравить мою радость; к тому же не следовало забывать, что он говорил на чужом языке и вряд ли разбирался в тонкостях употребления слов. Какое-то время Сорок четвертый сидел в задумчивости, потом заявил в своей обаятельной серьезной манере: - Могу с уверенностью сказать, что отношусь без всякого предубеждения как к роду человеческому, так и к насекомым другого рода, я не питаю к ним ни зла, ни отвращения. Мне давно знаком род человеческий, и - поверь, я говорю от чистого сердца - он чаще вызывал у меня жалость, чем стыд за него. Сорок четвертый произнес свою тираду с таким довольством, будто возносил хвалу человеческому роду. Он, ей-богу, еще ждал благодарности! Но не дождался - я и слова не промолвил в ответ. С минуту длилось тягостное для него молчание, потом Сорок четвертый продолжил свою мысль: - Я часто посещал этот мир, очень часто. Отсюда ясно, что я всегда интересовался человечеством, это несомненное доказательство того, что я проявлял к нему любопытство. - Сорок четвертый помолчал, потом глянул мне в глаза с присущей ему самодовольной улыбочкой, всегда претившей мне, и добавил: - В других мирах нет ничего подобного, человечество - нечто единственное в своем роде. Оно во многом чрезвычайно забавно. Сорок четвертый наверняка полагал, что и на сей раз произнес что-то весьма лестное; он, судя по всему, благодушествовал, как человек, рассыпающий комплименты направо и налево. Я не сдержался и ответил с горькой усмешкой: - Да, "забавно", как стая мартышек. Полный провал! До него не дошла моя насмешка. - Да, люди забавны, как мартышки, - подтвердил Сорок четвертый совершенно серьезно. - Пожалуй, еще забавнее, ведь моральное и умственное кривлянье людей разнообразнее, чем у мартышек, и оттого забавнее. Тут он явно хватил через край. Я холодно спросил... Но он уже исчез. Глава XX Прошла неделя. Где был все это время Сорок четвертый? Что с ним сталось? Я часто заходил к нему в комнату, но она всегда была пуста. Мне очень не хватало Сорок четвертого. Как с ним было интересно; никто не шел с ним в сравнение, но самой замечательной тайной был он сам. И слова, и поступки его были удивительны, а он либо раскрывал тайну наполовину, либо вообще ее не раскрывал. Кто он? Чем занимается? Откуда родом? Как мне хотелось это узнать! Есть ли надежда наставить его на путь истинный? Удастся ли спасти его душу? О, если б это было возможно и я по мере малых сил моих содействовал бы его спасению! И пока я размышлял о нем, он вдруг явился - веселый, разодетый еще ярче, чем в тот день, когда маг предал его огню. Сказал, что побывал "дома". Я тотчас навострил уши, надеясь услышать что-либо любопытное, но увы! Упоминанием дело и кончилось, как будто то, что неинтересно ему, неинтересно и всем прочим. Дурацкая идея, ничего не скажешь! Он был горазд высмеивать умственные способности людей, но ему и в голову не приходило на себя оборотиться. Сорок четвертый, ткнув меня кулаком в бедро, предложил: - Тебе нужно проветриться, Август. Ты слишком долго сидел взаперти. Я доставлю тебе удовольствие - покажу нечто, делающее честь роду человеческому. Я был рад и сказал ему об этом - сказал, что очень любезно с его стороны найти нечто, делающее честь роду человеческому, и еще любезнее - сообщить мне об этом. - Пожалуй, - отозвался он небрежно, не обращая внимания на колкость, - я покажу тебе нечто действительно достойное похвалы. В то же время придется показать и нечто достойное осуждения, но, впрочем, это пустяки, все заложено в природе человеческой. Стань невидимкой! Я сделался невидимым, и он тут же последовал моему примеру. И вот мы уже парим высоко в небе над покрытыми инеем полями и холмами. - Мы отправимся в маленький городок в пятидесяти милях отсюда, - сообщил Сорок четвертый. - Тридцать лет тому назад священником там был отец Адольф, тридцати лет от роду. В этом же городе жил и двадцатилетний Иоганн Бринкер с овдовевшей матерью и четырьмя сестрами - трое были моложе его, а одна на пару лет старше - девушка на выданье. Иоганн был подающий надежды художник. Можно сказать, он уже добился успеха: его картина, выставленная в Вене, снискала много похвал и сразу сделала его знаменитым. Семья жила в бедности, но теперь картины Иоганна пользовались спросом, он за большие деньги продал те немногие, что оставались у него дома, и набрал заказов на два-три года вперед. Семья была счастлива: теперь дружбы Бринкеров домогались, их встречали как желанных гостей и конечно же им завидовали, как водится у людей. Ничто так не радует человека, как зависть окружающих. И вот что случилось. Однажды зимним утром Иоганн катался на коньках и вдруг услышал сдавленный крик, мольбу о помощи. Он увидел, что человек провалился под лед и теперь барахтается, пытаясь удержаться на поверхности; Иоганн понесся к проруби и узнал в тонущем отца Адольфа - тот уже выбился из сил, бестолково барахтаясь в ледяной воде; он не умел плавать. В этих обстоятельствах был только один выход - нырнуть под лед и удерживать голову священника над водой, пока не подоспеет помощь, а она была близка. Подбежавшие люди быстро спасли обоих. Отец Адольф через час был в добром здравии, иное дело - Иоганн. Он вспотел от быстрого бега на коньках, и купание в ледяной воде не прошло для него даром. Впрочем, вот и домишко Иоганна, зайдем - все увидишь своими глазами. Мы вошли в спальню и огляделись. У очага сидела пожилая женщина с беспредельно грустным лицом; руки ее покоились на коленях, а голова склонилась на грудь, будто от вековой усталости, - поза трагической безысходности была красноречивее слов! - Та самая сестра-невеста, - беззвучно напомнил мне Сорок четвертый. - Так и осталась старой девой. На кровати полулежал, подпертый подушками, укрытый одеялами седой мужчина, очень старый на вид; заострившееся лицо его искажала гримаса давней непроходящей боли, порою, слегка шевельнувшись, он тихо стонал, и каждый раз легкая судорога пробегала по лицу сестры, словно каждый стон отдавался болью в ее сердце. - И так - день за днем, вот уже тридцать лет, - прошептал Сорок четвертый. - Боже мой! - Истинно говорю тебе - тридцать лет. Он в здравом уме, тем хуже для него, какая жестокость! Иоганн онемел, оглох, ослеп, половина тела у него парализована, а та, что не парализована, - вместилище всех напастей. Рискуя жизнью, он спас своего ближнего. С тех пор он умирает десять тысяч раз! В комнату вошла еще одна грустная женщина. Она принесла миску жидкой овсянки и с помощью сестры принялась кормить больного с ложечки. - Август, четыре сестры денно и нощно сидят у постели больного, вот уже тридцать лет они ухаживают за несчастным калекой. Замужество, свой дом, своя семья - не их удел, они отказались от светлых девичьих грез и сами обрекли себя на страдания, чтоб как-то облегчить страдания своего брата. Они уложили его в кровать в радостную утреннюю пору его жизни, в золотую пору расцвета его славы, а теперь посмотри, что с ним сталось. Несчастье разбило сердце его матери, она сошла с ума. Теперь подведем итог - разбитое сердце матери и пять загубленных молодых жизней. И все это для того, чтоб спасти жизнь священнику, который прожил ее в грехе, бесстыдно мошенничая. Пойдем скорей отсюда, а то соблазн подобной награды за доброе дело поколеблет мой здравый смысл и убедит стать человеком! Летя домой, в замок, я испытывал тяжелое, гнетущее чувство, словно на сердце был камень, потом вдруг в душе моей затеплилась надежда, и я сказал: - Несчастные будут щедро вознаграждены за все свои жертвы и страдания. - Может быть, - безразлично бросил Сорок четвертый. - Я верю - так оно и будет! - настаивал я. - И какое милосердие проявил господь к бедной матери, даровав ей блаженное забытье и избавив от мучений, ведь их под силу вынести только молодым. - Так ты считаешь, что безумие - благо для нее? - Да, ведь сердце матери было разбито, и ей не пришлось долго ждать смерти, освободившей ее от всех тягот. До меня донесся легкий, едва слышный призрачный смех. Потом Сорок четвертый сказал: - На рассвете я тебе покажу еще кое-что. Глава XXI Ночь прошла тяжело и беспокойно: мне снилось, что я - член этой несчастной семьи и вместе со всеми терплю муки долгие, тягуче-медленные годы, а дрянной священник, чья жизнь была оплачена ценой наших страданий и невзгод, всегда рядом - насмехающийся, пьяный. Наконец я проснулся и в самом тусклом из холодных серых рассветов увидел человека, сидящего у моей постели, - старого, седого, в грубом крестьянском платье. - Ах! - встрепенулся я. - Кто ты, добрый человек? Это был Сорок четвертый. Он объяснил хриплым старческим голосом, что пришел показаться мне, чтоб я признал его позже. Затем он стал невидимкой, и я, по его велению, - тоже. Вскоре мы проплыли в морозном воздухе над деревней и опустились на землю в открытом поле за монастырем. Кругом никого не было, кроме худой, едва прикрытой лохмотьями старухи, сидевшей на промерзлой земле; она была прикована к столбу цепью, затянутой вокруг пояса. Несчастная едва держала голову: видно, продрогла до костей. Это было очень грустное зрелище - тусклый рассвет, тишина, лишь свистят и шепчутся ветры да кружатся, гоняясь друг за другом над голой землей, снежинки. Сорок четвертый обернулся крестьянином и подошел к старой женщине. Она с трудом подняла веки, увидела перед собой доброе лицо и сказала умоляюще: - Сжалься надо мной! Я так устала и продрогла, и ночь была такая долгая, долгая. Зажги костер и избавь меня от мучений! - Бедняжка! Я не палач, но скажи, что для тебя сделать, и я сделаю. Она указала на кучу хвороста: - Заготовили для меня. Возьми несколько сучков, запали их, глядишь, я и согреюсь. Там не убудет. Того, что останется, с лихвой хватит, чтоб сжечь мое изможденное, высохшее тело. Будь добр, исполни мою просьбу! - Исполню, - ответил Сорок четвертый, положил перед ней сучок и зажег его прикосновением пальца. Вспыхнул, затрещал огонь, женщина простерла над ним костлявые руки и глянула на Сорок четвертого с благодарностью, которую невозможно выразить в словах. Было странно и жутко наблюдать, как она радовалась и наслаждалась теплом дерева, припасенного, чтоб обречь ее на ужасную смерть. Наконец, подняв на Сорок четвертого грустный взгляд, она сказала: - Ты добр, очень добр ко мне, а у меня нет друзей. Я не дурная женщина, ты не думай, что я - дурная, просто бедная, старая и умом повредилась за эти долгие, долгие годы. Они думают, что я - ведьма. Это все священник Адольф, он схватил меня и приказал сжечь на костре. Но я не ведьма, нет, помилуй бог! Ведь ты не веришь, что я - ведьма? Скажи, что не веришь! - Конечно, не верю. - Спасибо тебе на добром слове!.. Как давно я скитаюсь, как давно у меня нет крыши над головой. Много, много лет... А ведь когда-то у меня был свой дом, только не помню - где, четыре милых дочки и сыночек - всю душу им отдавала. Как их звали? Как их звали?.. Я забыла имена... Все они уже умерли, бедняжки, за эти годы. Если б ты видел моего сына! Он был такой славный, он был художником. О, какие картины он писал! Однажды он спас утопающего или утопающую - не помню, словом, спас жизнь человеку, провалившемуся под лед... Старуха вдруг утратила нить своих бессвязных, запутанных воспоминаний и только бормотала что-то невразумительное, покачивая головой; взволнованный ее рассказом, я прошептал на ухо Сорок четвертому: - Ты спасешь ее? Ведь как только отец Адольф узнает, кто она, он освободит старушку и вернет ее в семью. Благодарение господу, стоит только сказать священнику... - Это невозможно, - ответил Сорок четвертый. - Невозможно? Почему? - Ей на роду написано умереть в этот день на костре. - Да ты откуда знаешь? Сорок четвертый молчал. Терзаясь неизвестностью, я предложил: - В крайнем случае, я могу открыть ему глаза. Снова сделаюсь видимым... - Это не предопределено. Чему не суждено быть, то не сбудется, - прервал меня Сорок четвертый. Он понес к огню еще один сучок. Вдруг из монастыря выскочил верзила, выбил сучок у него из рук и заорал: - Что лезешь не в свое дело, старый дурак! А ну-ка, живо подбери сучок и тащи его обратно! - А если не отнесу, что тогда? Верзила разъярился: как смеет этот червяк так дерзко с ним разговаривать? Он занес кулачище, намереваясь раздробить наглецу скулу, но Сорок четвертый перехватил кулак и стиснул его так, что послышался жуткий звук раздробленных костей. Верзила зашатался и пошел прочь, стоная и ругаясь, а Сорок четвертый подобрал сучок и бросил его в огонь, согревавший старую женщину. - Становись невидимкой, - зашептал я, - нам надо немедленно скрыться, он скоро... - Знаю, - усмехнулся Сорок четвертый, - соберет шушеру на подмогу и схватит меня. - Так почему же ты медлишь? - Зачем скрываться? И это предопределено. Всякому предопределению суждено исполниться. Но ничего плохого не случится. И служки прибежали - человек шесть, - схватили Сорок четвертого и потащили в монастырь; по дороге они нещадно молотили его кулаками и палками, пока он не обагрился кровью. Я шел следом - дух-невидимка - и ничем не мог ему помочь. Они заточили Сорок четвертого в мрачную келью монастырского подвала, посадили на цепь и заперли дверь, пообещав, что еще займутся им, когда сожгут ведьму. Я был вне себя от беспокойства, он же ничуть не тревожился. Сказал, что использует и эту возможность и приумножит славу мага, распространив слухи, что старый костолом - переодетый астролог. - Явившись сюда, они увидят лишь лохмотья своего пленника, - объяснил он, - и тогда поверят слухам. И Сорок четвертый выскользнул из своей одежды, оставив на полу груду лохмотьев. Да, при всем своем легкомыслии он был мастер творить чудеса. Непостижимые чудеса! Мы проскользнули сквозь толстые стены, будто они были из воздуха, и направились за процессией монахов, поющих псалмы, к месту казни. Сюда уже стекался народ, и вскоре он повалил толпами - мужчины, женщины, пожилые и молодые, некоторые несли на руках детей. Полчаса ушло на подготовку церемонии - место казни обнесли веревкой, чтоб держать зрителей на расстоянии; за оградой установили помост для священника - отца Адольфа. Когда все приготовления закончились, явился и он с внушительной свитой и был торжественно препровожден на помост. Отец Адольф тут же произнес страстную проповедь. Он проклинал ведьм, "друзей Дьявола, врагов бога, покинутых ангелами-хранителями, обреченных на адские муки", в заключение гневно осудил ведьму, которую предстояло сжечь, и запретил присутствующим ее жалеть. Пленница проявляла полное безразличие к проповеди; ей было тепло и уютно, изнуренная страданиями и лишениями, она склонила седую голову на грудь и уснула. Палачи выступили вперед, подняли несчастную на ноги, крепко стянули цепь на ее груди. Пока подносили хворост, она сонно глядела на людей, столпившихся вокруг, потом голова ее поникла, и она снова погрузилась в сон. В хворост кинули факел, и палачи, исполнив свою миссию, отошли в сторону. Наступила тишина - ни шороха, ни звука; толпа глазела, раскрыв рты, затаив дыхание; на лицах застыло общее выражение - смесь жалости и ужаса. Странное, поразительное оцепенение длилось не меньше минуты, потом оно было нарушено, и все, у кого билось в груди человеческое сердце, дрогнули: отец поднял малютку дочь на плечо, чтоб она лучше видела костер! Сизый дым окутал дремлющую женщину и поплыл в морозном воздухе; алые языки пламени лизнули хворост снизу, пламя разгоралось все ярче и сильнее; вдруг безмолвие разорвал резкий треск хвороста, пламя взметнулось вверх и опалило лицо спящей женщины, волосы ее вспыхнули, она издала пронзительный отчаянный крик, и толпа отозвалась стоном ужаса. - Господи! - взмолилась несчастная. - Яви милосердие и доброту к грешной рабе твоей, сладчайший Иисус, да святится имя твое, прими мою душу! Пламя поглотило жертву, скрыв ее от зрителей. Адольф сурово глядел на плод своих трудов. В задних рядах народ зашевелился; прокладывая себе путь в толпе, к священнику подошел монах с каким-то известием, очевидно, приятным для Адольфа, судя по его жестикуляции. - Не расходитесь! - крикнул священник. - Мне сообщили, что заклятый злодей астролог, этот сын Дьявола, пойман, хоть и принял обличье старого крестьянина, и теперь сидит на цепи в монастырском подвале. Он давно приговорен к сожжению, никакого разбирательства не будет, его час пробил! Развейте по ветру пепел старой ведьмы, расчистите место для нового костра, бегите - ты, ты и ты - тащите сюда колдуна! Толпа оживилась. Вот это зрелище было им по вкусу! Прошло минут пять, десять... В чем дело? Адольф проявлял все большее нетерпение. Наконец гонцы явились - крайне удрученные. Они сообщили, что астролог исчез - исчез, несмотря на засовы и толстые стены, а в келье осталось лишь его тряпье. И они подняли это тряпье на всеобщее обозрение. Толпа онемела. Она была потрясена и - разочарована. Адольф разразился проклятиями. - Удобный случай, - прошептал Сорок четвертый, - я обернусь астрологом и еще больше укреплю его репутацию. Только посмотри, какой сейчас поднимется шум! В следующий момент в гуще толпы началось замешательство; люди в ужасе расступились, и взорам предстал мнимый астролог в сверкающем восточном одеянии; он был бледен от испуга и пытался скрыться. Но скрыться ему не удалось, ибо здесь был некто, похвалявшийся, что не боится ни Дьявола, ни его слуг, - Адольф, которым все восхищались. Испуганно отпрянули другие, но не он; Адольф бросился вдогонку за колдуном, поймал его, одолел и громким голосом приказал: - Именем господа нашего повелеваю тебе - покорись! Грозное заклятие! Его могучая сила была такова, что "астролог" зашатался и упал, будто сраженный ударом молнии. Я сочувствовал Сорок четвертому совершенно искренне, от всего сердца, и все же радовался, что он наконец изведал на себе могущество господнего имени, над которым он так часто и опрометчиво насмехался. Но теперь каяться поздно, слишком поздно, грех не простится ему во веки веков. Ах, почему он меня не послушался! Тем временем в толпе вовсе не стало трусов. Осмелели все, все жаждали помочь притащить жертву на костер; накинулись на мнимого колдуна все разом, как разъяренные волки, толкали его из стороны в сторону, били кулаками, пинали и всячески поносили; колдун стонал, обливался слезами и молил о пощаде, а священник, ликуя, глумился над ним, похвалялся своей победой. Колдуна быстро привязали к столбу, разложили под ним хворост и подожгли; бедняга хлюпал носом, плакал, молил сжалиться над ним; в своем роскошном фантастическом одеянии он являл собой полную противоположность бедной смиренной христианке, так храбро встретившей смерть незадолго до него. Адольф воздел руку и торжественно изрек: - Изыди, проклятая душа, в обитель вечной скорби! При этих словах плачущий колдун сардонически расхохотался священнику прямо в лицо и исчез, оставив на цепи у столба лишь обвиснувший плащ. Потом я услышал, как Сорок четвертый прошептал мне на ухо: - Пойдем, Август, завтракать. Пусть эти звери глазеют и слушают, раскрыв рты, как Адольф объясняет им необъяснимое - он на такие дела мастер. Пожалуй, к тому времени, как я кончу возиться с астрологом, у него будет блестящая репутация, как ты думаешь? Значит, он притворялся, что его сразило имя господа, это была лишь богохульная шутка. А я, наивный чудак, принял ее всерьез, поверил в его раскаяние, возрадовался душой. Меня мучил стыд. Стыд за Сорок четвертого, за себя. Поистине, для него нет ничего святого, он фигляр до мозга костей; смерть для него - шутка, его безумный страх, горючие слезы, отчаянная мольба - не более чем грубое пошлое фиглярство! Единственное, что его занимает, - репутация мага, будь она проклята! Я был возмущен до глубины души, мне не хотелось с ним разговаривать, я ничего ему не ответил и ушел; пусть сам с собой без помех обсуждает свой гнусный спектакль, пусть снова его разыгрывает и нахваливает, сколько ему угодно. Глава XXII Мы сидели у меня в комнате. Сорок четвертый достал из моего пустого шкафа завтрак - блюдо за блюдом, еще дымящиеся, как с огня, и быстро накрыл на стол, не умолкая ни на минуту; он говорил так живо, впечатляюще, зажигательно - ни слова о недавнем происшествии, а все об ароматных кушаньях и странах, где он их заказал, - Китае, Индии. Я проголодался, и разговор, мало сказать приятный - захватывающе интересный, вывел меня из мрачной меланхолии. К тому же на меня целительно подействовала красота дорогого столового сервиза - причудливость его формы, изысканность росписи и, конечно, то, что он, скорей всего, достанется мне. - Горячая кукурузная лепешка из Арканзаса - разрежь ее, смажь маслом, закрой глаза и наслаждайся! Жареный цыпленок под белым соусом из Алабамы. Отведай его и пожалей ангелов: у них нет таких яств. Клубника, еще мокрая от росы, со сливками, тающая во рту, - слова бессильны передать это блаженство! Венский кофе со взбитыми сливками, двумя таблетками сахарина - пей и сочувствуй олимпийским богам, знавшим лишь вкус нектара! Я ел, пил, наслаждался иноземными диковинами. Поистине я был в раю! - Я вне себя от счастья, - признался я, - какое упоение! - Опьянение, - пояснил Сорок четвертый. Я спросил его про некоторые напитки с диковинными названиями. И снова получил тот же странный ответ - они пока не существуют, они - продукт нерожденного будущего. Вы что-нибудь понимаете? А как мог я это уразуметь? Никто бы не смог. Даже от попытки начиналось головокружение. И все же какое удовольствие произносить эти удивительные названия, будто пробуя их на вкус: "Кукурузная лепешка! Арканзас! Алабама! Прерия! Кофе! Сахарин!" Сорок четвертый, уловив мое недоумение, кратко пояснил: - Кукурузная лепешка выпекается из кукурузы. Кукуруза известна только в Америке. Америку еще не открыли. Арканзас и Алабама будут штатами и получат свое название через два-три столетия. Прерия - будущее франко-американское название поля, обширного, как океан. Кофе пьют на Востоке, будут пить и здесь, в Австрии, через два столетия. Сахарин - концентрированный сахар. 500:1 - так очарование пятисот девушек концентрируется для молодого парня в его возлюбленной. Сахарин получат не раньше чем через четыре столетия. Как видишь, я даю тебе авансом некоторые привилегии. - Расскажи мне что-нибудь еще, ну хоть немножечко, прошу тебя, Сорок четвертый! Ты только дразнишь мой аппетит, а я жажду понять, как ты узнал про эти чудеса, как разгадал непостижимые тайны. Сорок четвертый подумал немного, потом заявил, что вполне расположен ко мне и охотно занялся бы моим просвещением, но не знает, как за него взяться, из-за ограниченности моего ума, убогости духовного мира и неразвитости чувств. Он помянул мои качества вскользь, как нечто само собой разумеющееся - архиепископ мог бы походя бросить такое замечание коту, нимало не заботясь об его чувствах, о том, что у кота другое мнение на этот счет. Я вспыхнул и ответил с достоинством и сдержанным гневом: - Должен напомнить тебе, что я создан по образу и подобию господа. - Знаю, - отозвался он небрежно. Мои слова, по всей вероятности, не потрясли Сорок четвертого, не сломили, даже не произвели на него никакого впечатления. Негодованию моему не было предела, но я не произнес ни звука, полагая, что холодное молчание будет ему укором. Увы! Сорок четвертый и не заметил молчаливого укора, он думал о своем. - Да, просветить тебя трудно, - молвил он наконец. - Пожалуй, невозможно, надо создавать тебя заново. - Глазами он умолял меня понять его и простить. - Ведь ты, что ни говори, - животное, сам ты это сознаешь? Мне следовало дать ему пощечину, но я снова сдержался и ответил с деланным безразличием: - Разумеется. Мы все порой животные. Я, конечно, подразумевал и его, но стрела опять не попала в цель: Сорок четвертый и не думал, что я его имею в виду. Напротив, он сказал с облегчением, словно избавившись от досадной помехи: - В том-то и беда! Вот почему просветить тебя так трудно. С моим родом все иначе, мы не знаем пределов, мы способны осмыслить все. Видишь ли, для рода человеческого существует такое понятие, как время{20}; вы делите его на части и измеряете; у человека есть прошлое, настоящее и будущее - из одного понятия вы сделали три. Для твоего рода существует еще и расстояние, и, черт подери, его вы тоже измеряете! Впрочем, погоди, если б я только мог, если б я... нет, бесполезно, просвещение не для такого ума, - и добавил с отчаянием в голосе: - О, если б он обладал хоть каким-нибудь даром, глубиной, широтой мышления, либо, либо... но, сам понимаешь, человеческий ум тугой и тесный, ведь не вольешь же бездонную звездную ширь вселенной в кувшин!{21} Ответом ему было мое ледяное оскорбленное молчание; сейчас я и слова не сказал бы, чтоб спасти его жизнь. Но ему было все равно, что происходит в моей душе, он мыслил. Наконец Сорок четвертый заговорил снова: - Ах, как это трудно! Будь у меня хотя бы исходная точка, основа, с которой начать, - так нет! Опереться не на что! Послушай, ты можешь исключить фактор времени, можешь понять, что такое вечность? Можешь представить себе нечто, не имеющее начала, нечто такое, что было всегда? Попытайся! - Не могу. Сто раз пытался. Головокружение начинается, как только вообразишь такое. Лицо Сорок четвертого выразило отчаяние. - Подумать только, и это называется ум! Не может постичь такого пустяка... Слушай, Август, в действительности время не поддается делению - никакому. Прошлое всегда присутствует. Если я захочу, то могу вызвать к жизни истинное прошлое, а не представление о нем; и вот я уже в прошлом. То же самое с будущим - я могу вызвать его из грядущих веков, и вот оно у меня перед глазами - животрепещущее, реальное, а не фантазия, не образ, не плод воображения. О, эти тягостные человеческие ограничения, как они мешают мне! Твой род даже не может вообразить нечто, созданное из ничего, - я знаю наверняка: ваши ученые и философы всегда признают этот факт. Все они считают, что вначале было нечто, и разумеют нечто вещественное, материальное, из чего был создан мир. Да все было проще простого - мир был создан из мысли. Ты понимаешь? - Нет. Мысль! Она не материальна, как же можно создать из нее материальные предметы? - Но, Август, я же говорю не о человеческой мысли, я говорю о себе подобных, о мыслях богов. - Ну и что? Какая тут разница? Мысль это мысль, и этим все сказано. - Нет, ты ошибаешься. Человек ничего не творит своей мыслью, он просто наблюдает предметы и явления внешнего мира, сочетает их в голове; сопоставив несколько наблюдений, он делает вывод. Его ум - машина, притом автоматическая, человек ее не контролирует; ваш ум не может постичь ничего нового, оригинального, ему под силу лишь, собрав материал извне, придать ему новые формы. Но он вынужден брать материал извне, а создать его он не в состоянии. В общем, человеческий ум не может творить, а бог может, мне подобные могут. Вот в чем различие. Нам не нужны готовые материалы, мы создаем их - из мысли. Все сущее было создано из мысли, только из мысли. Я решил, что должен проявить великодушие и вежливость - поверить ему на слово, не требуя доказательств, - так я ему и сказал. Сорок четвертый не обиделся. - Твой автоматический ум выполнил свою функцию, - заметил он, - свою единственную функцию, и без всякой помощи с твоей стороны. То есть он слушал, он наблюдал, собрал разные вещи воедино и сделал вывод - вывод, что мое утверждение сомнительно. Теперь он втайне хочет проверить, так ли это. Верно? - Пожалуй, - признался я, - хотя, будь на то моя воля, я бы скрыл свое желание из деликатности. - Твой ум автоматически предлагает, чтоб я представил особое доказательство, чтоб я создал пригоршню золотых монет из ничего, то есть из мысли. Открой ладонь, они там. И монеты там были! Я удивился, но не сильно, потому что в глубине души верил - и не раз в этом убеждался, - что Сорок четвертый пользуется колдовскими заклятиями, которым научился у мага, а сам без него ничего сделать не может. А вдруг я не прав? Меня так и подмывало спросить об этом Сорок четвертого, я уж открыл было рот, но язык не повернулся, и я догадался, что он наложил на меня таинственный запрет, который так часто мешал мне задать ему желаемый вопрос. Сорок четвертый снова погрузился в размышления. - Бедная старуха! - вдруг воскликнул он. У меня защемило сердце; я будто наяву увидел столб, костер, услышал предсмертный вопль старухи. - Какой стыд, что мы ее не спасли, какая жалость! - Почему жалость? - Почему? Ты еще спрашиваешь, Сорок четвертый? - Какая ей от этого корысть? - Продление жизни, к примеру. Разве это ничего не значит? - Узнаю человека! Он всегда притворяется, что вечное блаженство в царствии небесном - бесценная награда! А сам стремится как можно дольше не попасть на небо. Понимаешь, в глубине души он отнюдь не убежден в существовании царствия небесного. Меня зло взяло, что я по неосторожности дал ему такой козырь. Но спорить не стал: сказанного не воротишь, к тому же, спорь не спорь, Сорок четвертого не убедишь. Желая перевести разговор на другую тему, я заметил, что уж в одном-то старуха выиграла бы, если б ее спасли от костра, - не мучилась бы так перед смертью, прежде чем попасть в рай. - Она не попадет в рай, - невозмутимо сказал Сорок четвертый. Я был потрясен и еще больше - возмущен. - Ты, вероятно, много знаешь о рае, - сказал я с некоторой горячностью, - откуда тебе все известно? Ему не передалось мое волнение, он даже не потрудился ответить на вопрос, а продолжал: - Выигрыш этой женщины был бы ничтожен, даже по вашим удивительным меркам. Что такое десять лет по сравнению с десятью миллиардами? Одна десятитысячная доля секунды, иначе говоря - ничто. Так вот, теперь она в аду и пребудет там вечно. Вычти из вечности десять лет, что ты получишь? Нуль. Ее смертная мука на костре длилась шесть минут, спасать ее от такой муки не стоило труда. Бедняжка теперь в аду, посмотри сам. И не успел я попросить пощады, как моему взору открылось море огня, и в нем она, среди других грешников. Уже в следующий миг адское пламя исчезло, исчез и тот, кто вызвал это видение. Я остался в одиночестве. Глава XXIII Хотя я был молод - мне едва минуло семнадцать, - овладевшая мной тоска была почти беспросветна. Интерес к событиям в замке и его обитателям угас; я замкнулся в себе и не обращал внимания на то, что происходит вокруг; двойник выполнял все мои обязанности, делать мне было нечего, и я, невидимый, бесцельно слонялся по замку, чувствуя себя глубоко несчастным. Дни тянулись мрачной чередой, я томился, чего-то в моей жизни недоставало, я сознавал это все отчетливей. Я и самому себе не решался признаться, отчего томлюсь. А причиной была племянница мастера Маргет. Я был тайно влюблен в нее, влюблен давным-давно. Я с обожанием смотрел на ее лицо, прелестную фигурку, но дальше этого немого обожания дело не шло: не хватало смелости. Да и как мог я, застенчивый неоперившийся юнец, воспарить так высоко? Стоило ей мимоходом одарить меня приветливым словом, меня бросало в дрожь, безграничное счастье наполняло мое существо, всеми фибрами души я ощущал неземное блаженство и ночью не смыкал глаз, но такая явь была лучше сна. Эти случайные, ничего не значащие фразы, которые Маргет бросала невзначай, были для меня подлинными сокровищами, я бережно хранил их в своей памяти и точно помнил, когда она произнесла каждую из них, по какому случаю; помнил ее голос, выражение лица, свет глаз; что ни ночь, я любовно перебирал их в памяти одну за другой, умилялся, играл с ними, как бедная девчонка с горсткой дешевых бусинок. Но о том, чтобы Маргет всерьез подумала обо мне, глянула, молвила слово - ласково, не так, как походя бросают кошке, - я и мечтать не смел! Обычно Маргет меня не замечала и, проходя мимо по коридору или гостиной, ограничивалась приветливым взглядом. Как я уже сказал, я давно тосковал по ней. Здоровье ее матери немного ухудшилось, и Маргет не отлучалась из комнаты больной. Теперь я понял, как жажду лицезреть своего ангела, быть с ней рядом. И вдруг я увидел ее шагах в двадцати от себя - о, чудное виденье! Нежное юное лицо, легкая фигурка и та особая хрупкость и грация, что присуща лишь семнадцатилетней; это лучшая пора в жизни девушки, пора ее расцвета. Вот он, мой идеал! Я замер на месте, зачарованный. Она медленно шла в мою сторону, задумчивая, мечтательная и настолько погруженная в свои мысли, что не замечала ничего вокруг. Маргет приблизилась, и я, невидимый, стал на ее пути; она прошла сквозь меня, и кровь моя вспыхнула. Маргет остановилась, удивленная, щеки ее окрасились ярким румянцем, рот полуоткрылся, дыхание стало прерывистым и учащенным; она недоуменно огляделась и произнесла едва слышно раз, потом еще: - Что бы это могло быть? Я пожирал ее глазами; Маргет не двигалась с места минуту, а может быть, и больше, потом так же тихо, будто говорила сама с собой, посетовала: - Похоже, я грежу наяву, ведь это был сон, но зачем я проснулась? - С этими словами она медленно пошла по коридору. Радость моя была неописуемой. Я подумал, что Маргет любит меня, но хранит свою любовь в тайне, как все девушки, но теперь я добьюсь от нее признания, я буду смел, решителен, я откроюсь ей! Став видимым, я мгновенно догнал Маргет. И вот я с ней рядом; возбужденный, счастливый, уверенный в успехе, я взял ее за руку и неожиданно для себя выпалил: - Дорогая Маргет, моя Маргет, люби... Она устремила на меня укоризненный взгляд, сдержанный, но очень холодный, выждала, чтоб он заледенил мне душу, и ушла, не сказав ни слова. У меня не хватило смелости последовать за ней. Да я и не мог последовать за ней: я остолбенел от удивления. Почему она так обошлась со мной? Почему грезит обо мне и не рада видеть наяву? Это была тайна, но какая-то необычная, непонятная мне тайна. Я ломал голову, тщетно пытаясь разрешить загадку, и все еще глядел вслед Маргет; мне хотелось плакать от стыда: как я был самонадеян и как жестоко поплатился за это! Вдруг Маргет остановилась. Боже, да ведь она может вернуться! В мгновенье ока я стал невидимкой - за полцарства я не хотел бы предстать перед ней снова. Маргет действительно повернула обратно. Я отступил к стене, дал ей дорогу. Мне хотелось взлететь, но я не мог оторваться от земли; слишком сильно было очарование Маргет, я стоял, вопреки своему желанию, и с обожанием смотрел на нее. Маргет ступала как во сне, с тем же задумчивым и отрешенным видом; проходя мимо меня, она остановилась, замерла на мгновение-другое, потом продолжила свой путь и со вздохом сказала: - Я ошиблась, но мне показалось, что я снова испытала нечто похожее. Сожалела ли она о своей ошибке? Вероятно, сожалела. Маргет снова возродила во мне страстную надежду, наполнила горячим желанием убедиться, оправданна ли она; я едва удержался от соблазна шагнуть вперед, снова преградить ей путь и проверить, так ли это, но слишком свежа была боль после недавнего отпора, и я не отважился. Зато я спокойно любовался красотой Маргет и ни за что на свете не отказался бы от такого счастья. Я крался за ней на некотором расстоянии, куда бы она ни свернула, и лишь когда Маргет вошла в свою комнату и закрыла дверь, я, огорченный, вернулся к себе, к своему одиночеству. Но при одном воспоминании о первом чудесном прикосновении кровь моя снова воспламенилась, и я утратил покой. Час за часом я боролся с собой, но любовная горячка не проходила. Наступила ночь, она тянулась долго-долго, но облегчения не принесла. В десять обитатели замка уже спали - все, кроме меня. Я вышел из комнаты, побродил по замку, а потом, невидимый, полетел по большому коридору. В тусклом свете я различил на памятном месте неподвижную фигуру. Это была Маргет, я узнал бы ее и в полумраке. Я не сдержался и устремился к ней: Маргет притягивала меня, как магнит. Она была совсем близко, но в двух-трех шагах от любимой я вдруг вспомнил, кто я, и почувствовал, как холодок пробежал у меня по спине. Ну и пусть, подумал я, побыть рядом с ней уже счастье! Маргет вскинула голову и замерла в позе напряженного и грустного ожидания, будто прислушивалась к чему-то, затаив дыхание; в неясном свете мне открылось ее счастливое, томное лицо и - как сквозь вуаль, - влажно блестевшие, такие любимые глаза. - Тишина, ни звука, - прошептала Маргет, - но она где-то здесь, я знаю, что она уже близко, моя греза. Любовь вскружила мне голову, я полетел к Маргет, легкий, как дыхание, обнял ее, крепко прижал к груди - она не оттолкнула меня! - и поцеловал, пьянея от счастья. Маргет вздохнула, закрыв глаза, и молвила с выражением безграничного блаженства: - Я так люблю тебя, я истомилась, ожидая тебя. Она трепетала от каждого поцелуя, во мне же разыгралась такая буря чувств, что все прежние человеческие переживания показались мне холодными и слабыми по сравнению с тем, что доступно духу. Невидимый, неосязаемый, освобожденный от плоти, прозрачный, как воздух, я тем не менее удерживал Маргет в объятиях и, казалось, мог подняться с ней в воздух. И это была не иллюзия, а реальность. Ощущение изумило своей новизной, я и не подозревал, что дух мой так силен. Я еще освою этот ценный дар, воспользуюсь им, проверю, на что способен. - Чувствуешь ли ты, как я сжимаю твою руку, дорогая? - спросил я Маргет. - Конечно, чувствую. - А мой поцелуй? - Что за вопрос! - засмеялась Маргет. - А мои руки, когда я сжимаю тебя в объятиях? - Ну, разумеется. Какие странные слова! - Мне хотелось вызвать тебя на разговор, чтоб услышать твой голос; он для меня словно музыка, Маргет, и я... - Маргет? Маргет? Почему ты называешь меня так? - Ах ты маленький страж приличий, ревнительница собственности. Требуешь, чтоб я звал тебя госпожа Реген? Боже мой, я полагал, что мы покончили с условностями. - Но почему ты должен так меня величать? - недоумевала Маргет. Пришел мой черед удивляться. - Почему? Пожалуй, нет других причин, кроме той, что это твое имя, дорогая. - Мое имя? Ну и ну! - Маргет капризно вскинула прелестную головку. - В первый раз его слышу! Я обхватил ладонями ее лицо и заглянул ей в глаза - не шутит ли? - но они были сама искренность и простодушие. Не зная, что сказать, я брякнул наугад: - Любое имя, что тебе по нраву, будет мило для меня, невообразимо прекрасная, обожаемая! Каким именем мне звать тебя? Прикажи! - Ну и повеселился же ты, вызвав меня на разговор, как ты выразился. Как меня называть? Да моим собственным именем, и не величай меня госпожой. Я все еще терялся в догадках, но это меня не тяготило: чем дольше игра, тем лучше, тем приятнее. - Тебя зовут, - начал я, - тебя зовут... Забыл, вот досада! Ну, скажи сама, дорогая. Она залилась звонким, переливчатым, как птичья трель, смехом и легонько стукнула меня по уху. - Забыл? Так не пойдет! Ты, видно, затеял какую-то игру, еще не знаю - какую, но меня не проведешь. Хочешь, чтоб я сама сказала свое имя, а ты... ты подстроишь ловушку или сыграешь со мной шутку, в общем, представишь меня в глупом виде. Признавайся, что ты задумал, милый? - Признаюсь, - ответил я сурово. - Вот обхвачу твою шейку левой рукой - вот так, потом запрокину тебе голову - вот так, прижму поплотней - вот так и, как только ты назовешь свое имя, поцелую тебя в губки. Она глянула на меня снизу вверх - ее голова покоилась на моей согнутой руке, как в люльке, - прошептала, разыгрывая смирение и покорность: "Лисбет", и приняла кару без сопротивления. - Ты славная девочка, - сказал я, одобрительно потрепав ее по щеке. - Никакой ловушки не было, Лисбет, если не считать ловушкой то, что я прикинулся забывчивым; но когда сладчайшее из всех имен произносят сладчайшие уста, оно становится слаще меда, вот я и хотел услышать его от тебя. - О, дорогой мой, за ту же цену я открою его полностью. - Идет! - Элизабет фон Арним{22}. - Раз, два, три. Поцелуй за каждую часть. Теперь уже я не терялся в догадках, я знал ее имя. Это был триумф дипломатии, и я им очень гордился. Я повторял и повторял ее имя - отчасти потому, что мне нравилось его звучание, отчасти для того, чтобы закрепить его в памяти; потом я выразил желание купить еще что-нибудь за ту же восхитительную цену. Она подхватила шутку: - Мы можем заняться твоим именем, Мартин. Мартин! Я подскочил на месте. И где это она набрала столько доселе неслыханных имен! В чем разгадка этой таинственной истории, почему все это происходит и как? Где объяснение? Трудная загадка, настоящая головоломка! Однако сейчас не время заниматься ею, надо продолжить торговлю и выяснить мое собственное имя полностью. - Мартин - некрасивое имя, но в твоих устах оно звучит иначе. Повтори его, любимая. - Мартин. Расплачивайся! Я исполнил ее волю. - Продолжай, Бетти, дорогая, твой голос - музыка. Произнеси его полностью. - Мартин фон Гисбах. Жаль, что оно такое короткое. Плати! Я вернул и долг, и проценты. Бо-оо-ом! - ударил колокол в главной башне. - Половина двенадцатого! Что скажет матушка! Я и не думала, что уже так поздно, а ты, Мартин? - Мне показалось, что прошло всего пятнадцать минут. - Пошли, надо торопиться, - промолвила она, и мы заторопились, насколько это было возможно; я обнял ее левой рукой за талию, она положила мне руку на плечо, будто ища поддержки. Мечтательно прошептала несколько раз: - О, как я счастлива, как счастлива, счастлива, счастлива. Казалось, ее всецело занимает эта мысль, и она ничего вокруг себя не замечает. Вдруг навстречу нам из темноты шагнул мой двойник, и я отшатнулся в безотчетном страхе. - Ах, Маргет, - протянул он укоризненно, - я так долго ждал тебя у двери, а ты нарушила обещание. Ты не жалеешь меня, ты меня не любишь! О, ревность! Я впервые в жизни почувствовал ее укол. К моему удивлению и радости, девушка не обратила на двойника никакого внимания, будто его и не было. Она продолжала свой путь и, судя по всему, не видела его и не слышала. Двойник остановился, пораженный, и, повернув голову, глядел ей вслед. Он что-то пробормотал себе под нос, потом сказал громче: - Какая странная поза, и руку подняла как-то нелепо... Боже мой, да она лунатик! Он последовал за нами на некотором расстоянии. Подойдя к ее двери, я обхватил ладонями нежное личико Маргет - нет, Лисбет! - и поцеловал ее в глаза и губы; ее маленькие ручки доверчиво лежали у меня на плечах. - Доброй ночи, доброй ночи и приятных снов, - прошептала она и скрылась за дверью. Я обернулся к двойнику. Он стоял неподалеку и глазел в пустоту, где только что была девушка. Какое-то время он молчал. Потом разразился радостной тирадой: - Ах я ревнивый дурак! Ведь она послала поцелуй - мне, кому же еще! Она мечтала обо мне. Теперь я все понимаю. И это ласковое "спокойной ночи" тоже предназначалось мне! Тогда совсем другое дело! - и он, подойдя к двери, поцеловал пол в том месте, где только что стояла девушка. Это было невыносимо. Подскочив к двойнику, я двинул его в челюсть, вложив в удар всю обретенную силу, и он покатился по каменному полу, пока не уперся в стену. Сначала Шварц не мог опомниться от удивления. Поднялся, потирая ушибы, минуты две высматривал обидчика, потом ушел, прихрамывая, бросив на ходу: - Черт подери, хотел бы я знать, что это было! Глава XXIV Я проплыл в недвижном воздухе к себе в комнату, разжег огонь в камине и уселся неподалеку - насладиться своим счастьем и подумать над загадкой имен. Покопавшись в памяти, я нашел обрывки сведений, полученных от Сорок четвертого, распутал, наконец, клубок и нашел всему такое объяснение. Я - человек из плоти и крови совсем не интересен Маргет Реген, я же в виде духа действую на нее гипнотически, как выразился бы Сорок четвертый, и погружаю ее в сомнамбулический сон. Он выключает сознание Маргет, лишает власти ее Будничную Суть и передает власть на время Сути Грез. Суть Грез Маргет - совершенно независимая личность, избравшая, по ей одной известной причине, имя Элизабет фон Арним. Лисбет совершенно не знакома с Маргет, даже не подозревает о ее существовании, делах, чувствах, мнениях, о том, какую религию Маргет исповедует, какую прожила жизнь, и всем прочем, что связано с Маргет. С другой стороны, и Маргет понятия не имеет о Лисбет, не догадывается о ее существовании и всем том, что ее касается, включая имя. Для Маргет я - Август Фельднер, для ее Сути Грез - Мартин фон Гисбах. Почему - тайна за семью печатями. Наяву Маргет меня не замечает, в гипнотическом сне считает избранником своего сердца. Со слов Сорок четвертого я знал, что каждый человек - не двуединство, а триединство независимых существ - Будничной Сути, Сути Грез и духа. Последний бессмертен, две другие Сути управляются мозгом и нервами, материальны и смертны; они не действуют также, когда мозг и нервы парализованы каким-нибудь потрясением или одурманены наркотиками; когда человек умирает, умирают и они, ибо их жизнь, энергия, само существование целиком зависят от физической поддержки, которую не дают мертвый мозг и мертвые нервы. Когда я становился невидимкой, моя плоть исчезала, не оставалось ничего связанного с ней. Оставался лишь дух, мой бессмертный дух. Освобожденный от бремени плоти, наделенный недюжинной силой, физической и духовной, он был очень яркой личностью. Я заключил, что разобрался в этом деле и разрешил загадку. Позднее подтвердилось, что я был прав. Потом в голову мне пришла грустная мысль: три мои Сути влюблены в одну и ту же девушку, как же мы все можем быть счастливы? Эта мысль очень огорчила меня; ситуация была трудная, с неизбежными сердечными ранами и взаимными обидами. Раньше я относился к своему двойнику с полным безразличием. Он был мне чужд - не больше и не меньше; я ему был чужой, за всю жизнь мы ни разу не встретились, пока Сорок четвертый не облек его в плоть; мы и не могли встретиться, даже если бы захотели; когда один из нас бодрствовал и распоряжался нашим общим мозгом и нервами, другой бессознательно расслаблялся и впадал в сон. Всю жизнь мы были тем, что Сорок четвертый называл "Бокс и Кокс из одной кельи"{23}; мы знали о существовании друг друга, но ни один из нас не интересовался делами другого; мы встречались на пороге сна, в тумане забытья, на долю мгновения: один входил, другой выходил из кельи, но ни тот, ни другой никогда те задерживался на пороге, чтоб поклониться или сказать приветливое слово. Впервые мы встретились и поговорили, когда Сорок четвертый облек двойника в плоть. Встреча наша не была сердечной и дружеской, мы познакомились, да так и остались друг для друга просто знакомыми. Хоть мы родились вместе, в одно и то же мгновение, из одного чрева, нас не объединяло духовное родство; духовно мы оставались независимыми личностями, не связанными узами родства, с одинаковым правом на общую телесную собственность; мы думали друг о друге не больше, чем о прочих, чужих нам людях. Мой двойник даже не носил мое имя, а назывался Эмилем Шварцем. Я всегда был вежлив с Эмилем, но избегал его. И это было естественно: он во всем превосходил меня. Мое воображение по сравнению с его богатейшей фантазией было словно светлячок рядом с молнией; в печатном деле двойник за пять минут успевал сделать больше, чем я за целый день; он выполнял всю мою работу в типографии и при этом полагал ее сущим пустяком; в искусстве развлекать и завлекать я был нищий, а он - Крез; в страсти пылкой, других чувствах и переживаниях, будь то радость или горе, я был сухой фосфор, а он - пламень. Короче говоря, он был наделен такими способностями, какие могут привидеться лишь в мучительном или радостном сне. Вот кто решил стать возлюбленным Маргет! Оставался ли хоть один шанс мне, в моем грубоватом и скучном человеческом обличье? Ни единого! Я понимал это и терзался невыразимой сердечной мукой. Но кто был двойник по сравнению с моим духом, освобожденным от низменной плоти? Ничто или менее того! Здесь все было наоборот - и в страсти пылкой, и в радости, и в горе, и в искусстве развлекать и завлекать. Лисбет принадлежала мне, никто в целом мире не мог ее отнять у меня, - именно Лисбет, когда властвовала ее Суть Грез; но когда власть переходила к Будничной Сути, Маргет становилась рабыней этого змея, Эмиля Шварца. Изменить что-либо было невозможно, я не видел выхода из Дьявольски трудного положения. Любимая девушка принадлежала мне лишь наполовину; ее вторым "я", столь же страстно любимым, владел другой. Она была моей возлюбленной и она же была возлюбленной двойника - словом, какая-то карусель! Мрачные мысли преследовали меня, приводили в отчаяние, угнетали своей неотвязностью; душа не ведала ни мира, ни покоя, ничто не сулило исцеления от нестерпимой боли. Я почти позабыл про любовь Лисбет, неоценимое сокровище, потому что одновременно не мог добиться взаимности Маргет. То был верный признак человеческой натуры: человеку подай луну с неба, и он не успокоится, пока не получит ее в свое владение. Так уж мы устроены - самый смиренный из нас ненасытен, как император. Наутро, во время ранней мессы, я вновь почувствовал себя счастливым: в храм пришла Маргет, и печаль моя улетучилась при одном взгляде на нее. Но лишь на время! Она меня не заметила, а я и не надеялся на такое счастье и потому не опечалился; я был доволен уже тем, что гляжу на нее, дышу одним с ней воздухом, восхищаюсь всем, что она делает, всем, чего не делает, и радуюсь своей привилегии; потом я заметил, что она то и дело оборачивается, словно ненароком, и смотрит через левое плечо; тогда и я обернулся - что там такого интересного? И, конечно, обнаружил, что ее привлекало, - Эмиль Шварц. Я и раньше испытывал к нему неприязнь, но теперь ощутил лютую ненависть и до конца службы смотрел то на него, то на Маргет. Когда служба закончилась, я, выйдя из храма, стал невидимкой, намереваясь последовать за Маргет и возобновить ухаживания. Но она не появлялась. Вышли все, кроме этой парочки. Через некоторое время Маргет выглянула наружу, посмотрела по сторонам - все ли разошлись, обернувшись, кивнула головой и поспешно покинула церковь. Я огорчился: это означало, что ухаживания возобновит мой двойник. Потом появился Шварц, и я последовал за ним - все вверх и вверх по узкой, тускло освещенной лестнице, которой пользовались крайне редко; она вела в роскошные апартаменты покойного мага в южной башне замка. Шварц вошел и тотчас прикрыл за собой дверь, но я, не дожидаясь приглашения, проник в комнату сквозь тяжелые деревянные створки двери и замер, выжидая. В другом конце комнаты пылал огромный камин, и возле него сидела Маргет. Она поспешила навстречу гнусной нежити, кинулась в его объятия и поцеловала его, а он - ее; потом снова - она, снова он и так далее и так далее, и мне стало тошно от этого зрелища. Но я терпел, я решил узнать все до мельчайших подробностей, выпить горькую чашу до дна. Тем временем они - рука об руку - подошли к кушетке, уселись, тесно прижавшись друг к другу, и все началось сначала - они поцеловались - раз, другой, третий - ничего отвратительнее я в своей жизни не наблюдал. А Шварц своими нечестивыми пальцами приподнял ее прелестное личико за подбородок - я бы никогда не отважился осквернить свою святыню, - заглянул в лучистые глаза Маргет, мои по праву, и лукаво сказал: - Ах ты, маленькая предательница. - Предательница? Я? Почему, Эмиль? - Ты не сдержала свое слово вчера вечером. - Ошибаешься, Эмиль, сдержала. - Кто угодно, но не ты! Ну, скажи, что мы делали? Куда ходили? И за дукат не вспомнишь! Лицо Маргет выразило удивление, потом замешательство, потом - испуг. - Странно, - молвила она, - очень странно... необъяснимо. Мне кажется, я позабыла все на свете. Но помню наверняка - я вышла из комнаты и бродила где-то почти до полуночи; я знаю это, потому что мать корила меня и дознавалась, почему меня так долго не было. Мать очень тревожилась, а я ужасно трусила, как бы она не догадалась. А что было до этого - совершенно вылетело из головы. Ну не странно ли? Тут Дьявол Шварц весело рассмеялся и пообещал разгадать загадку за один поцелуй. И он рассказал Маргет, как встретил ее; она брела, будто во сне, и мечтала о нем; как он обрадовался, увидев, что она целует воздух, воображая, что целует его. Оба посмеялись над этим забавным случаем, выбросили его из головы и снова принялись осыпать друг друга ласками, нежными словечками и вовсе позабыли о происшествии. Они разглагольствовали о "счастливом дне" - слова эти жгли меня, как раскаленные уголья! Осталось лишь уговорить мать и дядю, они, конечно, согласятся. И парочка размечталась о будущем - влюбленные строили его из солнечного света, радуг и веселья; они так упивались своими золотыми мечтами, что вовсе захмелели от счастья: слова уже не могли выразить предвкушение блаженства и замирали на губах, уступая место истинно богатому языку любви, молчаливому общению душ - вздымающаяся грудь, глубокий вздох, долгое объятие, голова на плече у возлюбленного, затуманенные негой глаза, нескончаемый поцелуй... И тогда я утратил всякое самообладание! Проплыв по воздуху, я окутал их, будто невидимое облако! В мгновение ока Маргет превратилась в Лисбет: она вскочила, воспламененная божественной страстью ко мне; я отступал все дальше и дальше, и она послушно следовала за мной; но вот я остановился, и она, задыхаясь, упала ко мне в объятия, прошептав: - О, мой единственный, кумир мой, как тягостно тянулось время ожидания, умоляю, не оставляй меня одну! Двойник поднялся очень удивленный, вытаращился на Маргет с дурацким видом, задвигал беззвучно губами, тщетно пытаясь что-то сказать. Вдруг его осенило, и он направился к девушке со словами: - Опять сонохождение - однако как это быстро на нее находит!.. И как она удерживается в такой наклонной позе и не падает? Двойник подошел к нам, продел сквозь меня руки и обнял Маргет. - Проснись, дорогая, - заклинал он ее с нежностью, - стряхни с себя сон, невыносимо видеть тебя такой. Лисбет высвободилась из его рук и бросила на него взгляд, полный удивления и оскорбленного достоинства, сопроводив его возмущенным: - Вы забываетесь, господин Шварц! С минуту змей не верил своим ушам, потом опомнился и сказал: - О, приди в себя, дорогая, мне мучительно видеть тебя в таком состоянии. А не можешь проснуться, поди приляг на диван, усни настоящим сном; а я буду твоим любящим стражем, моя дорогая, и уберегу тебя от чужих глаз. Пойдем, Маргет, прошу тебя! - Маргет? - глаза Лисбет вспыхнули от гнева. - Какая Маргет, скажите на милость? За кого вы меня принимаете? И почему позволяете себе такую фамильярность? - Лисбет немного смягчилась, заметив его жалкую растерянность и горестное недоумение, и добавила: - Я всегда проявляла к вам учтивость, господин Шварц, и это очень недобро с вашей стороны - оскорблять меня столь бессмысленным образом. Несчастный, страшно сконфузившись, не знал, что ответить, и выпалил: - О, мое бедное дитя, стряхни сон, приди в себя, моя милая, давай снова погрузимся всей душой в мечты о счастливом дне нашей свадьбы... Это было уже слишком. Она возмущенно прервала его фразу, даже не выслушав, что он хотел сказать. - Убирайтесь прочь! - приказала Лисбет. - У вас помутился разум, вы пьяны. Убирайтесь немедленно! Вы мне отвратительны! Двойник со смиренным видом направился к двери и, вытирая глаза платком, пробормотал: - Несчастное дитя! У меня сердце разрывается, как погляжу на нее. Милая Лисбет, она была еще девчонкой - то солнце, то дождь, то решительность и отвага, то слезы. Вот и сейчас она прижалась к моей груди и, всхлипывая, умоляла: - Люби меня, мой дорогой, дай мир моей душе, залечи мои раны, помоги забыть, как оскорбил меня этот странный человек! И в последующие полчаса мы досконально, во всех подробностях воспроизвели ту же сцену на кушетке - поцелуи, мечты о будущем, - и я не мог выразить свое счастье в словах. Но была в этих сценах и существенная разница - Маргет думала о том, как успокоить и уговорить мать; для Элизабет фон Арним не существовало никаких препон: если у нее и были родственники в этом мире, она о них не знала; Лисбет была свободна и могла выйти замуж по своему разумению, когда пожелает. Со свойственной ей восхитительной наивностью Лисбет рассудила, что это событие может свершиться сегодня и даже сейчас. Не будь я духом, у меня бы перехватило дыхание от неожиданности. Ее слова, точно нежный ветерок, привели в трепет все мое существо. Я на мгновение смешался. Разве это честно, благородно, разве это не предательство с моей стороны - позволить юной доверчивой девушке выйти замуж за призрак, невидимый элемент атмосферы? Я горел желанием жениться на Лисбет, но честно ли оно? Пожалуй, расскажу ей свою историю, пусть решает сама. Ах... а вдруг она примет неправильное решение? Нет, я не отважусь, я не рискну. Я должен думать, думать, думать. Я должен найти законную справедливую причину жениться на Лисбет, не открывая ей своей тайны. Все мы так устроены - когда нам чего-нибудь хочется, мы ищем законные и справедливые причины, чтоб осуществить свой замысел, мы называем их так красиво, чтоб успокоить свою совесть, а в душе прекрасно сознаем, что ищем лишь благовидный предлог. Я нашел то, что искал, и упорно притворялся перед собой, что это единственно возможное решение проблемы. Сорок четвертый - мой друг, если я его попрошу, он конечно же вернет двойника в мое существо и заключит его там навеки. Таким образом, Шварц не будет мне мешать, и Будничная Суть моей жены утратит к нему всякий интерес, а потом и разлюбит. Все это вполне вероятно. А потом я, Август Фельднер, стану почаще попадаться на глаза Маргет, проявляя должный такт и искусство обольщения, и кто знает, может быть со временем... да это яснее ясного! В самом недалеком будущем настанет час - я и не мыслю себе иначе, - когда мой дух больше не покинет тело; тогда они обе - Лисбет и Маргет - овдовеют и в поисках утешения и нежной дружбы уступят мольбам бедного, ничем не примечательного Августа Фельднера и выйдут за него замуж. Идея - безошибочная, верная, идеальная. Она привела меня в неописуемый восторг. Лисбет прочла его на моем лице и воскликнула: - Я поняла, чему ты радуешься! Мы поженимся сейчас! Я принялся поспешно, как дрова в печку, забрасывать ей в голову разные "внушения"; Сорок четвертый рассказывал мне, что "внушением" ты заставляешь человека в состоянии гипноза видеть, слышать и чувствовать все, что захочешь, - видеть людей и вещи, которых на самом деле нет, слышать слова, которые никто не говорил, принимать соль за сахар, уксус за вино, аромат розы за смрад, выполнять все приказы, забывать, пробуждаясь, что с тобой происходило, и вспоминать абсолютно все, вновь погружаясь в гипнотический сон. По моему внушению Лисбет надела свадебный наряд, почтительно склонилась перед воображаемым священником у воображаемого алтаря, улыбнулась воображаемым свадебным гостям, дала торжественную клятву супружеской верности, обменялась со мной кольцами, склонила милую головку, получая благословение, подставила жениху губки для поцелуя и покраснела, как и подобает новобрачной на людях. Тем же внушением я удалил и алтарь, и священника, и всех гостей; мы остались наедине, исполненные безграничного счастья, самая счастливая пара во всей Австрии! И вдруг шаги! Я тотчас отбежал на середину комнаты, чтоб освободить Лисбет от гипнотического сна, а Маргет - от последующего конфуза; она должна быть готова ко всяким неожиданностям. Маргет озиралась по сторонам, удивленная и, как мне показалось, немного испуганная. - Что за диво? Где Эмиль? - недоумевала она. - Как странно, я не видела, когда он ушел. Как же он мог уйти незаметно для меня?.. Эмиль! Не отвечает. Это логовище мага, конечно, заколдовано. Но ведь мы же приходили сюда много раз и ничего плохого не случалось. В этот миг в комнату проскользнул Эмиль и сказал извиняющимся тоном, всем своим видом выказывая глубочайшее почтение: - Извините, госпожа Реген, но я опасался за вас и все время стоял на страже; ваша честь пострадает, если вас обнаружат в таком месте, да еще спящей. Матушка тревожится, что вы пропали, ее сиделка ищет вас повсюду, я ее направил по ложному следу... Извините, что с вами? Маргет глядела на него в странном оцепенении, и слезы катились по ее щекам. Потом она закрыла лицо руками и зарыдала. - Это было жестоко с твоей стороны - оставить меня здесь, спящую. О, Эмиль, как ты мог бросить меня одну в такое время, если ты меня действительно любишь? В то же мгновение одуревший от счастья олух схватил Маргет в объятия и осыпал поцелуями, а она, едва получив очередной поцелуй, спешила подарить ему ответный - она, чьи уста только что произносили клятву супружеской верности! И вот теперь мужчина - да еще эта нежить! - обнимает мою жену прямо у меня на глазах, а она, ненасытная, получает от его ласк огромное удовольствие. Не в силах вынести этого постыдного зрелища, я полетел к двери, намереваясь попутно выбить Эмилю парочку зубов, но Маргет закрыла ему рот поцелуем, и я не смог до него добраться. Глава XXV В тот вечер со мной приключилась ужасная беда. Вот как это произошло. Я был невыразимо счастлив и в то же время несказанно несчастлив; жизнь стала для меня упоительным волшебством и в то же время тяжким бременем. Я не знал, что делать, и решил напиться. В первый раз в жизни. По совету Навсенаплюя. Он не понимал, что со мной творится, я ему не открылся, но видел - что-то стряслось, что-то надо исправить; в таком случае, по его разумению, следовало выпить: может, вино пойдет на пользу, во всяком случае, вреда от него не будет. Навсенаплюй оказал бы мне любую услугу: ведь я был другом Сорок четвертого, а он любил поговорить о Сорок четвертом, погоревать вместе о его страшной кончине. Я не мог сообщить Навсенаплюю радостное известие, что Сорок четвертый ожил: таинственный запрет лишал меня дара речи каждый раз, когда я пытался передать ему эту новость. Так вот, мы пили и горевали, но я, видно, хватил лишку и утратил благоразумие. Нет, я не напился до положения риз, но, когда мы расстались, уже достиг той стадии, когда все нипочем, и забыл обернуться невидимкой. И в таком виде, исполненный нетерпения и отваги, я вошел в будуар своей невесты; конечно, я ждал радостного приема и дождался бы, явись я Мартином фон Гисбахом, которого она любила, а не Августом Фельднером, который был ей совершенно безразличен. В будуаре было темно, но через открытую дверь спальни мне открылась чарующая картина, и я замер на месте, любуясь ею. Маргет сидела перед зеркалом в простенке, левым боком ко мне, белоснежная в своей изящнейшей ночной рубашке; ее тонкий профиль и сверкающий водопад темно-каштановых волос, струившихся до самого пола, были ярко освещены. Горничная деловито расчесывала их гребнем, приглаживала щеткой и о чем-то сплетничала; Маргет время от времени поднимала головку, улыбаясь ей, и та улыбалась в ответ; я тоже улыбался им из темноты, мне было хорошо, душа моя пела. И все же картину надо было чуть-чуть изменить, ей недоставало совершенства: прелестные голубые глаза ни разу не подарили меня взглядом. Я подумал - надо подойти поближе и исправить этот изъян. Полагая себя невидимкой, я безмятежно шагнул в глубь спальни и остановился; в тот же миг из дальней двери вышла мать Маргет, и все три женщины, заметив постороннего, подняли страшный крик! Я сломя голову помчался прочь. Прибежал в свою комнату и плюхнулся на стул, томимый предчувствием беды. И она не заставила себя ждать. Я знал, что мастер зайдет ко мне, и не ошибся. Явился он, естественно, разгневанный, но, к моему великому облегчению и удивлению, обвинял не меня! Я сразу воспрял духом! Мастер во всем винил моего двойника, от меня же требовалось лишь заверение, что я не осквернил своим вторжением спальню его племянницы. Когда он произнес эти слова... радость моя почти улетучилась. Если б он замолчал и потребовал от меня клятвенного заверения в невиновности, я бы... но он ничего не потребовал. Мастер вспоминал все новые и новые подробности возмутительного поступка, даже не подозревая, что это не новость для меня, ругал Шварца, считая само собой разумеющимся, что он - преступник, а моя добропорядочность ставит меня выше подозрений. Его слова ласкали мой слух, я радовался, что речь его не кончается, и, чем больше обвинений сыпалось на голову двойника, тем мне было приятнее; я мысленно благодарил мастера за то, что он не потребовал от меня клятвы. Мастер же распалился еще больше; я понял, что он намерен сурово покарать Шварца, и возликовал душой. Больше того - у меня появилось злобное желание подлить масла в огонь, я только ждал случая. Оказывается, и мать, и горничная ничуть не сомневались, что оскорбитель - двойник. Мастер целиком полагался на их показания и ни разу не сослался на свидетельство Маргет; я удивился и отважился привлечь его внимание к этому упущению. - О, ее мнение, никем не подтвержденное, в расчет не принимается, - безразлично бросил мастер. - Маргет уверяет, что видела тебя, - сущая чепуха, я больше полагаюсь на других свидетелей и на твое честное слово. Маргет совсем еще ребенок, как она вас различает? Я согласился призвать тебя к ответу, чтоб только ублажить племянницу, а со Шварцем мне и разговаривать нечего: я его заверения в грош не ставлю. Эти двойники болтают, что им взбредет на ум, грезят наяву. Шварц - неплохой парень, никого умышленно не обидит, но все его клятвы для меня - пустой звук. Шварц совершил ошибку, будь на его месте другой, я бы назвал такой поступок преступлением, но в результате моя племянница явно скомпрометирована; горничная не сохранит тайну: она, бедняжка, устроена, как все горничные на свете; доверить тайну горничной - все равно что наполнить водой корзину. Двойник просто ошибся - что ж, ошибка так ошибка, все равно я уже принял решение... Колокол звонит - полночь... Это значит - Шварца ждет перемена... Сегодня я доведу дело до конца, и пусть он ошибается сколько душе угодно, лишь бы не позорил мою племянницу. Злорадствовать, конечно, грешно, но я ничего не мог с собой поделать. Подумать только - ненавистного соперника вот-вот уберут с моего пути, мой путь отныне свободен! Я был вне себя от счастья! Под конец мастер спросил для проформы, не я ли вторгся в спальню Маргет. Я тут же дал отрицательный ответ. Раньше я всегда стыдился клеветы, а теперь солгал и даже не почувствовал угрызений совести: так страстно мне хотелось погубить того, кто стоял между мной и моей обожаемой маленькой женой. - С меня достаточно твоего слова, это, собственно, все, что я хотел знать, - сказал на прощанье мастер. - Он женится на Маргет до захода солнца! Боже правый! Желая погубить двойника, я погубил себя!{24} Глава XXVI Как я был несчастен! Тягуче-медленно, нескончаемо долго тянулось время. Ну почему, почему не приходит Сорок четвертый, неужели он так и не придет? Мне, как никогда, нужны его помощь и утешение. Стояла мертвая полуночная тишина; меня пронизывала дрожь, по коже бегали мурашки: я боялся привидений, и не удивительно; Эрнест Вассерман как-то сказал, что в замке их - тьма-тьмущая и оттого здесь постоянно стоит туман; впрочем, один лишь Эрнест Вассерман выражается так неточно: тьма-тьмущая - понятие множественное и к призракам неприменимое, они редко разгуливают большими компаниями, предпочитают появляться по одному, по два, и тогда... тогда они перемещаются во мраке, тают, как струйки дыма, и сквозь них видна мебель. Боже, что это?.. Снова тот же звук!.. Я дрожал, как студень, а сердце у меня превратилось от страха в ледышку. Такой сухой щелкающий звук - кл-лакети, клак-лак, кл-лакети, клак-лак - неясный, приглушенный, доносящийся из дальних закоулков и коридоров замка, - но все отчетливей и ближе, ей-богу, все отчетливей и ближе! Я сжался в комок и затрясся, как паук на пламени свечи в предсмертной агонии. Скелеты все ближе, а что делать мне? - подумал я. Что делать? Конечно, закрыть дверь! Если хватит силы до нее добраться... но силы иссякли, ноги стали, как ватные; тогда я спустился на пол и пополз, судорожно переводя дыхание, прислушался - приближается ли шум? Он приближался! Я выглянул в коридор; в его мрачной глубине белел на полу квадрат лунного света. Какой-то верзила прыгал через отражение, подняв руки, неистово дергаясь всем телом, издавая щелканье и треск; миг - и он скрылся во мраке, но шум не стих, он становился все громче и резче; я захлопнул дверь, отполз в сторону и повалился в полном изнеможении. А он все нарастал, этот ужасный шум, вот он уже у самого порога; вдруг в комнату ворвался верзила, захлопнул дверь и запрыгал, завертелся вокруг меня! Нет это был не скелет, а долговязый парень, одетый в невообразимо яркий, диковинный клоунский наряд: высокий стоячий воротник закрывает уши, потрепанная старая шляпа, похожая на опрокинутую бадью, лихо сдвинута набекрень, в непрестанно движущихся пальцах - резные костяшки; ударяясь друг о дружку, они издают ужасный треск; рот у верзилы растянут до ушей, неестественно красный, толстогубый, зубы - белые, так и сверкают, а лицо черное, как ночь. Страшное привидение прыгало чуть не до потолка, завывало, как сто чертей: "Я-аа, я-аа, я-аа", трещало костяшками, а потом вдруг завело песню на испорченном английском: - Красотки из Баффало, я жду вас вечерком, Я жду вас вечерком, Я жду вас вечерком. Красотки из Баффало, я жду вас вечерком, Потом я с вами вместе станцую под луной!{25} Вдруг привидение разразилось громким хохотом, заходило колесом, как крылья ветряной мельницы в бурю, приземлилось с громким стуком рядом со мной и радостно возопило: - Эй, масса Джонсинг, как поживать изволите, ваше вельможество? - Смилуйся, грозный призрак! - едва выговорил я. - О, если... - Господь с тобой, золотце, я вовсе не грозный призрак, я - негр, полковника Бладсона негр. Из Южной Каролины. На триста пятьдесят лет назад забежал: вижу, малый как в воду опущенный ходит, дай, думаю, потешу его, сыграю на банджо; глядишь, он и повеселеет. Лежи, лежи, босс, и слушай музыку. Я спою тебе, золотце, как рабы-негры поют, когда их тоска по дому гложет, когда им жизнь не в радость. Верзила достал из пустоты диковинный инструмент, который он назвал банджо, сел, уперся щиколоткой левой ноги в правое колено, шляпу-бадью сдвинул на самое ухо, положил банджо на колено; потом, зажав пальцами левой руки гриф банджо, стремительно прошелся по струнам, извлекая вибрирующий звук, и удовлетворенно тряхнул головой, как бы говоря: "Не будь я музыкант, если не переверну тебе душу!" Он любовно склонился к банджо, подкрутил колки и, настраивая инструмент, коснулся пальцами звенящих струн. Затем уселся поудобнее, поднял к потолку доброе черное лицо, отрешенное и печальное, струны загудели, и тогда... Низкий волнообразный голос поплыл к небесам - ласковый, божественный голос, такой проникновенный и волнующий. Как далеко отсюда отчий дом, У Суон-реки, у Суон-реки, Но сердцем я и поныне в нем, Там доживают век свой старики{26}. И так - строфа за строфой - живописал он бедный покинутый дом, радости детства, черные лица, дорогие для него, которые он больше никогда не увидит; певец сидел, погруженный в свою музыку, все так же глядя вверх, и я не слышал музыки прекрасней, проникновенней и печальнее - воистину, ничего подобного не звучало под луной! Чарующая магия музыки совершенно преобразила неуклюжего верзилу, вся грубость сошла с него, он стал прекрасен, как сама песня; их связывала гармония, он был неотъемлемой частью песни, зримым воплощением чувств, в ней высказанных; я подумал, что белый певец в изысканном наряде с изысканными манерами наверняка опошлил бы эту песню, сделал дешевым ее благородный пафос. Я сомкнул веки, пытаясь представить себе тот покинутый дом, и, когда последние звуки, все отдаляясь и отдаляясь, замерли вдали, я открыл глаза и огляделся. Певец исчез, исчезла и моя комната; передо мной смутно маячил дом из песни - бревенчатая хижина под раскидистыми деревьями; видение обволакивали нежным светом летние сумерки и та же музыка; она стихала, растворялась, рассеивалась в воздухе, и вместе с ней, как сон, рассеивалось, таяло в воздухе виденье; сквозь него уже смутно проступали призрачно-бледные очертания моей комнаты и ее обстановки; на их фоне, как через вуаль, еще проглядывалась исчезающая бревенчатая хижина. Когда превращение завершилось, моя комната снова обрела былой вид, и в камине запылал огонь, на месте черного певца восседал Сорок четвертый с самодовольной улыбкой на лице. - Твои глаза застилают слезы - они мне дороже аплодисментов, - заявил он, - но это ерунда, я добился бы такого же эффекта, будь они стеклянные, твои глаза. Стеклянные? Да я бы выжал слезы из глаз деревянного идола. Поднимайся, Август, давай подкрепимся! О, как я был счастлив снова увидеть Сорок четвертого! Стоило ему появиться, и моих страхов как не бывало, я и думать забыл про свои прискорбные обстоятельства. К тому же его присутствие вызывало непонятный прилив сил, пьянило без вина; душа воспаряла, и я сразу чувствовал, что он здесь, видимый или невидимый. Когда мы закончили свою трапезу, Сорок четвертый закурил, и мы сели поближе к огню - обсудить мое плачевное дело и решить, что можно предпринять. Мы рассмотрели его со всех сторон, и я высказал мнение, что сейчас первое и самое главное - заткнуть рот сплетнице-горничной, чтобы она не компрометировала Маргет; я передал ему слова мастера, ничуть не сомневавшегося, что через час-другой все узнают от горничной про злосчастный случай. Затем следовало как-то помешать свадьбе, если это возможно. - Сам видишь, Сорок четвертый, как много передо мной неодолимых преград, но ты все же подумай, найди выход. Попробуй, прошу тебя. К своему великому огорчению, я заметил, что на него снова нашла блажь. Ах, как часто в трудную минуту, когда я уповал на его светлый ум, Сорок четвертый принимался чудить. Вот и сейчас он заявил, что, если я изложил суть дела правильно, ничего трудного в нем нет; главное - заставить горничную молчать и помешать Шварцу жениться на Маргет. И Сорок четвертый, излучая дружелюбие, предложил убить их обоих! У меня сердце оборвалось, и я тут же сказал Сорок четвертому, что его идея безумна, и если он не шутит... Сорок четвертый не дал мне закончить, в его скучающих глазах загорелся огонек: он жаждал спора. Меня всегда угнетал этот огонек: Сорок четвертый любил пустить пыль в глаза своим умением спорить, а у меня его речи вызывали тоску - тоску и раздражение; когда на него находит блажь, спорить с ним что черпать воду решетом. - Почему ты считаешь мою идею безумной, Август? - спросил он, делая большие глаза. Бессмысленный вопрос! Ну что можно сказать в ответ на такую глупость? - Господи, - простонал я, - разве ты сам не понимаешь, что она безумна? С минуту он глядел на меня озадаченно, теряясь в догадках. - Я не улавливаю ход твоих мыслей, Август. Понимаешь, нам не нужны эти люди. Насколько мне известно, они никому не нужны. Они всюду, куда ни глянь, я дам их тебе, сколько душе угодно. Слушай, Август, мне кажется, у тебя совсем нет практического опыта. Сидишь здесь взаперти и ничего не знаешь о жизни. Таких людей, как горничная и Шварц, - не перечесть. Я могу снова взяться за дело, и через пару часов их здесь будет видимо-невидимо. - Погоди, Сорок четвертый! Да неужели все дело в том, что кто-то займет их место? Разве это важно? А ты не думаешь, что следовало бы спросить их мнение? Такую простую мысль ему пришлось вдалбливать, а когда она наконец уложилась в его голове, он произнес, будто его осенило: - О, я об этом не подумал! Да, да, теперь понимаю, - и, просветлев лицом, добавил: - Но ведь им суждено умереть так или иначе, так не все ли равно, когда? Не так уж важна человеческая жизнь: людей много, очень много. Так вот, после того, как мы их убьем... - Проклятье! Мы не станем их убивать, и больше ни слова об убийстве: твоя идея жестока, по-моему, она постыдна; позор, что ты цепляешься за нее и не хочешь с ней расстаться. Можно подумать, что это твой ребенок, да еще первенец. По всему было видно, что Сорок четвертый сражен наповал. Но его смирение причинило мне боль: я почувствовал себя негодяем, будто ударил бессловесное животное, делавшее, по своему разумению, добро и не желавшее никому зла; в глубине души я негодовал на себя за то, что обошелся с ним грубо в такое время: ведь я с первого взгляда понял, что на Сорок четвертого опять нашла блажь, разве он виноват, что у него в голове каша? Но я не сумел перебороть себя сразу, сказать ему доброе слово и тем самым загладить свою вину - нет, мне требовалось время, чтоб пойти на мировую. В конце концов я разбил лед, и Сорок четвертый постепенно оживился, заулыбался, он радовался, как ребенок, что мы снова друзья. Сорок четвертый рьяно взялся за ту же проблему, и вскоре придумал другой план. На сей раз он решил превратить горничную в кошку и сотворить еще несколько Шварцев - тогда Маргет не сможет отличить их друг от друга и выбрать настоящего, а закон не позволит ей взять в мужья целый гарем. Свадьбу придется отложить. Здорово придумано! И слепому видно, что план прекрасный. Я был рад похвалить приятеля, и тем самым загладить прошлую обиду. Сорок четвертый был на седьмом небе от счастья. Минут через десять послышалось заунывное мяуканье кошки, бродившей где-то по соседству, и Сорок четвертый весело потер руки: - А вот и она. - Кто - она? - Горничная. - Не может быть! Ты уже превратил ее в кошку? - Да. Она не ложилась спать, ждала соседку по комнате, чтоб посплетничать. А та была на свидании с кавалером - новым помощником привратника. Еще минута-другая, и было бы слишком поздно. Открой дверь, она явится на свет, и мы послушаем, что она скажет. Я не хочу, чтобы горничная меня узнала, и обернусь магом. Это принесет ему еще больше славы. Хочешь, я научу тебя понимать по-кошачьи? - Очень хочу, Сорок четвертый, научи. - Хорошо. А вот и она, - произнес он голосом мага, и в то же мгновение передо мной стоял двойник мага, облаченный в его мантию и все прочее. Я тут же обернулся невидимкой: не хотел, чтоб кто-нибудь видел меня в компании проклятого колдуна, даже кошка. В комнату понуро вошла очень красивая кошечка. Едва завидев колдуна, она взметнула хвост, выгнула спинку, зашипела и наверняка умчалась бы прочь, но я, пролетев у нее над головой, вовремя захлопнул дверь. Кошечка отступила в угол, не сводя с Сорок четвертого блестящих немигающих глаз. - Это ты превратил меня в кошку, - сказала она. - Подлый поступок, я тебе ничего плохого не сделала. - Какая разница? Ты сама навлекла на себя беду. - Чем же я ее навлекла? - Собиралась рассказать про Шварца и скомпрометировать свою молодую хозяйку. - Лопни мои глаза, неправда! - Не клянись попусту. Ты даже спать не ложилась, чтоб посплетничать. Мне все известно. Кошка виновато потупилась. Она решила не спорить с магом. Подумав минуту-другую, спросила с неким подобием вздоха: - Как ты думаешь, они будут хорошо со мной обращаться? - Да. - Ты это знаешь наверняка? - Конечно, знаю. Кошка снова задумалась. - Лучше я буду кошкой, чем служанкой, - вздохнула она. - Служанка - рабыня. Улыбаешься, делаешь вид, что тебе весело, притворяешься счастливой, а тебя знай бранят за каждый пустяк, как фрау Штейн и ее дочка, к примеру, - насмехаются, оскорбляют, а какое у них на это право? Они мне жалованье не платят. Я никогда не была их рабыней; ненавистная жизнь, отвратительная жизнь! Кошке и то лучше живется. Так ты говоришь, все будут обходиться со мной хорошо? - Я сказал - все. - И фрау Штейн и ее дочь? - И они тоже. - Ты сам об этом позаботишься? - Да, обещаю тебе. - Тогда - благодарю. Они все тебя боятся, но большинство - ненавидит. Я и сама тебя ненавидела - раньше. Теперь-то я вижу, что ты совсем другой. Теперь мне кажется, что ты добрый; не знаю почему, но думаю, что ты добрый, хороший человек, и я тебе доверяю. Верю, что ты защитишь меня. - Я сдержу обещание. - Верю. Оставь меня в обличье кошки. У меня была горькая жизнь... Как они могли так грубо помыкать мной, эти Штейны, ведь я - бедная девчонка, ничего и никого в целом мире у меня нет, зла я им не делала... Да, я собиралась рассказать историю с двойником. И рассказала бы, из мести. Вся семейка говорила, что Шварц подкупил меня, вот я его и впустила, а это - ложь! Даже молодая хозяйка поверила в их ложь - я по глазам видела; она, правда, пыталась меня защитить, да потом прислушалась к наговору. Да, я хотела разболтать историю со Шварцем. Мне не терпелось посплетничать. Я была зла. А теперь я рада, что мне не удалось это сделать, потому что вся злость моя пропала. Кошки не помнят зла. Не превращай меня в служанку, оставь лучше кошкой. Вот только... После смерти христиане отправляются... Я знаю, куда они отправляются; кто в одно место, кто в другое. А кошки, как ты думаешь, куда отправляются кошки? - Никуда. После смерти, разумеется. - Тогда я останусь кошкой, не возвращай мне человеческого обличья. Можно мне съесть эти объедки? - Конечно, ешь на здоровье. - Наш ужин стоял на столе, но горничная испугалась чужой кошки и прогнала меня из комнаты, я так и осталась голодной. Еда удивительно вкусная, как она сюда попала? Ничего подобного в замке никогда не бывает. Это колдовская еда? - Колдовская. - Я сразу угадала. А она безвредная? - Совершенно безвредная. - У тебя ее много? - Сколько душе угодно - днем и ночью. - Какая роскошь! Но ведь это не твое жилье? - Нет, но я здесь часто бываю, и еда тут всегда найдется. Если хочешь, можешь кормиться в этой комнате. - Слишком все хорошо складывается, трудно поверить. - Можешь поверить. Приходи, когда захочешь, и мяукни возле двери. - Как это мило... Да, теперь я понимаю, что едва избежала опасности. - Какой опасности? - Опасности не превратиться в кошку. Не было бы счастья, да несчастье помогло - ввалился этот пьяный дурак; не окажись я там... но я оказалась, и по гроб тебе благодарна. Еда - сказочная, ничего подобного не пробовала, сколько здесь живу, ей-богу. Спасибо, что ты разрешил мне приходить сюда подкормиться. - Приходи, когда хочешь. - В долгу не останусь. Раньше я мышей не ловила, но теперь чувствую в себе эту способность и буду стеречь от мышей ваше жилье. Теперь у меня на душе веселее: не так уж все плохо, а сюда я пришла унылая. Поселиться мне здесь можно? Как ты думаешь? Ты не возражаешь? - Нисколько. Располагайся, как дома. У тебя будет своя кровать. Я об этом позабочусь. - Вот удача! Никогда бы не подумала, что кошкам так сладко живется. - У них есть свои преимущества. - Ну, теперь можно держать хвост трубой. Пойду прогуляюсь, посмотрю, не шалят ли мыши. Aurevoir, большое спасибо за все, что ты для меня сделал. Я скоро вернусь, - и она удалилась, помахивая хвостом, что означало довольство. - Ну вот, - сказал Сорок четвертый, - часть плана мы уже осуществили и не принесли горничной никакого вреда. - Никакого, - согласился я, принимая свой обычный вид, - мы оказали ей услугу. И я на ее месте испытывал бы точно такие же чувства. Сорок четвертый, как это здорово - слушать кошачий язык и понимать каждое слово. А могу я научиться говорить по-кошачьи? - Тебе и учиться не придется. Я вложу в тебя это умение. - Прекрасно. Когда? - Сейчас. Ты уже владеешь им. Говори: "Мальчишка стоял на пылающей палубе"{27} на котопульте или котоплазме - словом, на кошачьем языке. - Мальчишка... повтори, что я должен сказать. - Это стихотворение. Оно еще не написано, но это прекрасное, волнующее стихотворение. Английское. Постой, я вложу его тебе в голову на кошачьем. Все... Ты его уже знаешь. Читай! Я прочел стихотворение, не упустив ни единого "мяу"; оно действительно прекрасно звучит на этом языке - удивительно трогательно. Сорок четвертый сказал, что если бы это стихотворение продекламировать на заборе лунной ночью, люди прослезились бы, особенно их тронул бы квартет исполнителей. Я возгордился: не так уж часто Сорок четвертый баловал меня похвалой. Я был рад завести кошку, тем более сейчас, когда мог объясниться с ней по-кошачьи. И ей, конечно, будет хорошо у меня. Сорок четвертый согласился. - Сегодня ночью мы сделали доброе дело для бедняжки горничной, - сказал я. - Я согласен, что она скоро свыкнется со своей судьбой и будет счастлива. - Да, как только у нее появятся котята, - кивнул он. - Долго ждать не придется. Потом мы стали придумывать ей имя, но Сорок четвертый вдруг заявил: - Хватит на сегодня, лучше сосни. - Он взмахнул рукой, и этого было довольно: не успел он ее опустить, как я уже спал крепким сном. Глава XXVII Я проснулся бодрый, полный сил и обнаружил, что проспал чуть больше шести минут. Сон, в который меня погружал Сорок четвертый, не зависел от времени, был ему неподвластен, не имел с ним никакой связи; порой он занимал один временной интервал, порой другой; порой мгновение, порой полдня - это обусловливалось тем, прерывался он или нет, но, независимо от долгого или короткого сна, результат всегда был один и тот же - прилив бодрости, полное восстановление сил, физических и умственных. Сейчас мой сон прервался: я услышал голос. Открыв глаза, я увидел, что стою в проеме полуоткрытой двери. Разумеется, стоял там не я, а Эмиль Шварц, мой двойник. Лицо у него было печальное, и мне стало немного совестно. Неужели он узнал, что здесь произошло в полночь, и явился упрекать меня в три утра? Упрекать? За что? За то, что из-за меня его несправедливо обвинили в невоспитанности? Ну и что? Кто проиграл в результате? Я и проиграл - потерял девушку. А кто выиграл? Шварц и никто другой: она досталась ему. Впрочем, ладно, пусть упрекает; раз он недоволен, поменяемся местами; уж я-то не стану возражать. Благодаря таким логическим рассуждениям, я снова обрел почву под ногами и посоветовал своей совести пойти принять что-нибудь тонизирующее и предоставить мне самому разобраться в этом деле, как подобает здоровому человеку. Тем временем я смотрел на себя со стороны, и на этот раз любовался собой. Поскольку я проявлял благородство по отношению к Шварцу, я сразу подобрел к нему, и былое предубеждение постепенно рассеялось. Я не намеревался проявлять благородство, но раз уж так вышло, естественно, приписал заслугу себе и немного возгордился - такова уж человеческая натура. В ней причина многих безрассудных поступков - до тысячи в день, по подсчетам Сорок четвертого. По правде говоря, я никогда раньше не разглядывал своего двойника. Вид его был мне невыносим. Я старался не смотреть в его сторону и до сего времени не мог оценить Шварца беспристрастно и справедливо. Но теперь мог, потому что оказал ему огромную услугу, делающую мне честь, и это совершенно преобразило Шварца в моих глазах. В те дни я и понятия не имел о некоторых вещах. К примеру, о том, что мой голос звучит для других не так, как для меня самого; но однажды Сорок четвертый заставил меня говорить перед машиной{28}, которую приволок домой из набега в нерожденные столетия, а потом дал ей обратный ход; я услышал свой голос, привычный для других, и согласился - у него так мало сходства с привычным для меня, что, не имей я перед собой доказательств, я бы отказался признать его за свой собственный голос. И еще: я всегда считал, что другие видят меня таким, каким я сам себя вижу в зеркале, но, оказывается, все обстоит иначе. Как-то раз Сорок четвертый разбойничал в будущем, вернулся с фотоаппаратом и сделал несколько моих снимков - так он называл эти вещи. Не сомневаюсь, что названия для них он сам придумал к случаю - у него это в обычае из-за отсутствия всяких принципов, - и он всегда ругал снимки, на которых я походил на свое отражение в зеркале, и превозносил до небес те, что казались мне очень плохими. И снова это странное явление. В двойнике, стоявшем в дверях, я видел себя глазами других людей, но он и "я", знакомый по отражению в зеркале, были похожи, и только: не как родные братья - нет, мы были похожи не больше, чем зять с шурином. Такого сходства часто вообще не замечаешь, пока тебе на него не укажут, да и тогда спорно - факт это или игра воображения. Как в случае с облаком, похожим на лошадь. Тебе говорят: вот облако, похожее на лошадь; ты смотришь и соглашаешься, хоть мне лично часто попадались облака, вовсе не похожие на лошадь. Облака часто схожи с лошадью не больше, чем с шурином. Я не стал бы говорить об этом каждому встречному и поперечному, хоть знаю, что так оно и есть. Я своими глазами видел облака, похожие на шурина, хоть прекрасно знал, что вовсе они на него не похожи. По-моему, всякие подобия - чистая галлюцинация. Так вот, Шварц стоял в дверях в ярком электрическом свете (еще один грабеж Сорок четвертого!), похожий на меня почти как зять на шурина. Я вдруг подумал, что никогда раньше не видел этого юношу. Облик его был мне знаком, не отрицаю, но потому лишь, что я знал, кто он такой; повстречайся он мне в другой стране, я бы в лучшем случае обернулся ему вслед и сказал сам себе: "Кажется, я где-то видел его раньше!", а потом выбросил бы эту мысль из головы как пустяк, не стоящий внимания. А теперь извольте - вот он: вернее, вот он - я. Меня он заинтересовал - наконец-то! Двойник был несомненно хорош собой - красивый, статный, непринужденный в обращении, воспитанный, доброжелательный. Лицо - какое бывает в семнадцать лет у сына белокурых родителей: нежное, как персик, цветущее, здоровое. Одет точно так же, как я, до последней пуговицы - или ее отсутствия. Я остался доволен видом спереди. Но я никогда не видел себя со спины, а было любопытно поглядеть. - Будь добр, повернись ко мне спиной на минутку, всего на минуточку... - попросил я очень вежливо. - Спасибо. Однако мы смутно представляем себе, как выглядим со спины! Шварц и со спины выглядел хорошо, мне не к чему было придраться, но я будто впервые увидел эту спину, спину совершенно незнакомого человека - волосы и все прочее. Если б я шел за ним по улице, мне бы и в голову не пришло проявить к его спине какой-нибудь личный интерес. - Еще раз повернись, сделай одолжение... Большое спасибо. Теперь оставалось последнее и решающее - определить, умен ли Шварц. Я отложил проверку на конец, что-то удерживало меня - какая-то боязнь, сомнения. Честно говоря, одного взгляда было достаточно - его лицо светилось умом. Я опечалился: двойник был из другого, более совершенного мира; он путешествовал в мирах, которые мне, прикованному к земле, были недоступны. Лучше б я позабыл об этой проверке. - Проходи и садись, - предложил я. - Рассказывай, что тебя привело сюда. Хочешь поговорить со мной? - Да, - подтвердил Шварц, усаживаясь. - Если ты согласен выслушать меня. Я на мгновение задумался о том, как защититься от неизбежных упреков, и внутренне приготовился к отпору. Он повел свой рассказ, и печаль, омрачавшая юное лицо, отразилась и в голосе, и в словах: - Ко мне приходил мастер, он обвинил меня в том, что я посягнул на святость девической спальни его племянницы. Странное место для паузы, но он замолчал, грустно глядя на меня; так порою во сне человек умолкает и ждет, что кто-то другой подыграет ему, не зная текста роли. Я должен был что-то сказать и за неимением лучшего выпалил: - Искренне сожалею. Надеюсь, ты сможешь убедить мастера, что он ошибся? Ведь сможешь? - Убедить его? - переспросил он с отсутствующим видом. - Зачем мне убеждать его? Тут и я растерялся. Никак не ожидал подобного вопроса. Думай я неделю, мне б такое и в голову не пришло. И я сказал единственное, что можно было сказать в таком случае: - Но ты хочешь это сделать, да? Он взглянул на меня с нескрываемой жалостью, если я разбираюсь во взглядах. Этот взгляд говорил деликатно, но откровенно: "Увы! Бедное создание, и ничего-то он не понимает". Потом Шварц произнес: - Я не знаю, есть ли у меня такое желание. Оно... впрочем, это не имеет значения. - Боже правый! Для тебя не имеет значения, опозорен ты или нет? - Что с того? - он простодушно покачал головой. - Все это несущественно! Я не верил своим ушам. - Ну, если для тебя позор ничего не значит, подумай о другой стороне дела, - сказал я. - Сплетня разойдется и может опозорить девушку. Мои слова явно не возымели на него действия. - Неужели? - изумился он с наивностью малого ребенка. - Конечно, может! Ты бы не хотел, чтоб это случилось? - Н-у-у (задумчиво), не знаю. Не пойму, почему это так важно. - Вот Дьявольщина! Какая-то детская глу... Нет, это просто... Можно в отчаяние прийти. Ты любишь ее, и в то же время тебе все равно, загубил ты ее доброе имя или нет? - Я ее люблю? - У Шварца был обескураженный вид человека, безуспешно пытающегося разглядеть что-то сквозь туман. - Да я вовсе не люблю ее, с чего ты взял? - Подумать только! Нет, это уже слишком! Да провалиться мне на этом месте, если ты не ухаживал за ней! - Да, пожалуй, это правда. - Еще бы, еще бы! Что же получается - ухаживал, а сам ее не любишь? - Нет, это не совсем так. Я, кажется, любил ее. - Ну, продолжай, продолжай, я пока отдышусь, приду в себя. Ох, даже голова закружилась. - Теперь вспомнил, - заявил он безмятежно, - да, я любил ее. У меня это вылетело из головы. Впрочем, не то чтобы вылетело, просто это было несущественно, и я думал о чем-то другом. - Скажи, а для тебя хоть что-нибудь существенно? - Разумеется, - улыбнувшись, живо отозвался Шварц. - Но быстро сник и добавил скучающим голосом: - Но не такие пустяки. Слова