но, что Тойяку создал мощную линию обороны, простирающуюся от главного горного хребта на Анопопее до моря. Силы Каммипгса, дойдя до основания полуострова, должны были развернуться на девяносто градусов влево и преодолеть построенную генералом Тойяку оборонительную линию. Поэтому генерал Каммингс не торопился с продвижением своих сил. Когда американские войска дойдут до линии Тойяку, вопросы матерртально-технического обеспечения приобретут особое значение; бесперебойная доставка боеприпасов, продовольствия и снаряжения будут возможны только при наличии хорошей дороги, и строительство таковой нельзя было откладывать. Уже на второй день после высадки генерал Каммингс совершенно правильно предположил, что главные бои с японскими силами произойдут в глубине острова. Поэтому он немедленно бросил тысячу солдат на строительство дороги. Ее начали строить вдоль проложенной японцами расширенной тропы, которую они использовали для автотранспорта, курсировавшего между аэродромом и побережьем. Дивизионные инженеры еще больше расширили тропу и покрыли ее гравием, подвозимым с побережья. Но и южнее аэродрома тоже надо было расширять тропы, и поэтому через неделю на строительство дороги пришлось бросить еще тысячу человек. На строительство одной мили дороги уходило три дня, а передовые части непрерывно двигались вперед. К концу третьей недели оперативная группа дивизии продвинулась вдоль полуострова на пятнадцать миль, а дорога была проложена лишь на половину этого расстояния. Остальную часть пути снабжение приходилось переправлять при помощи вьючного обоза, и этим была занята еще тысяча человек. Шли дни. Операция развивалась без особых событий, и о ней даже перестали упоминать в передаваемых по радио сводках последних известий. Дивизия несла лишь незначительные потери. Линия фронта приняла наконец определенную форму. Генерал Каммингс наблюдал за не прекращавшейся ни на минуту работой в прилегающих к берегу джунглях, за движением подразделений и машин. Пока он довольствовался тем, что джунгли очищаются от оставшихся в них японцев, дорога строится, а передовые части медленно и осторожно продвигаются в глубь острова. Он знал, что настоящие бои начнутся через пару недель, самое большее через месяц. 2 Для новичков из пополнения все здесь было странным, дотоле невиданным, а сами они выглядели какими-то жалкими, несчастными. Большинство из них все время ходило промокшими. Как бы они ни старались укрепить свою двухместную палатку, ночью она обязательно заваливалась, потому что колышки оказывались вбитыми в песок неправильно, а растяжки заведены не в ту сторону. Когда начинался дождь, они не могли придумать ничего другого, как поджать ноги и сидеть так, надеясь, что их одеяла не намокнут, как это уже случалось. Среди ночи их будили заступать в караул, и они шли к мокрым окопчикам в песке, спотыкаясь и испуганно вздрагивая от каждого неожиданного шороха. Их было триста человек, и все до одного вызывали своим видом чувство сострадания. Все им казалось странным, непривычным, незнакомым. Они совершенно не ожидали, что в боевой зоне им придется быть простыми чернорабочими. Их поражал резкий контраст между шумом и бурной деятельностью днем, когда с моря одно за другим подходили все новые и новые высадочные средства, а по берегу сновало множество грузовых машин, и наступавшей вечером тишиной, когда все казалось таким мирным и спокойным. Вечером обычно становилось намного прохладнее. Можно было любоваться необыкновенно красивым закатом багряного солнца. В такое время солдаты выкуривали по последней сигарете, или писали письма родным и знакомым, или, пользуясь выброшенными на берег деревянными обломками, пытались укрепить попрочнее свои палатки. Долетавшие сюда днем звуки отдаленных боев вечером стихали. Едва слышимый треск ручного оружия и глухие раскаты артиллерийских залпов, казалось, откатывались куда-то в глубь острова. Для новичков вся эта обстановка была совершенно непонятной, они чувствовали себя неуверенно, и поэтому, когда их приписывали к определенной роте или другим подразделениям, они, как правило, оставались этим довольны. Довольными оставались новички, Крофт же доволен не был. Он все еще надеялся, что в его разведвзвод пришлют по крайней мере восемь человек, которые, по его мнению, были совершенно необходимы. К огорчению Крофта, в разведвзвод назначили только четверых. Для него это было окончательным крушением надежд, связанных с этой высадкой. Больше всего Крофта раздражало то обстоятельство, что его подразделение все еще не участвовало в боях. Половину своей дивизии генерал Каммингс вынужден был оставить на острове Моутэми, поэтому на Анопопей высадилась лишь небольшая часть офицеров и солдат штаба дивизии, которую объединили со штабной ротой 460-го полка. Этот объединенный штаб разместили в кокосовой роще на песчаном обрыве, обращенном в сторону моря. Сначала разведвзвод Крофта участвовал в установке палаток и других сооружений для штаба. После двухдневной работы в кокосовой роще на обрыве его подразделение отправили в штабной бивак, и остальную часть недели солдаты Крофта занимались расчисткой территории бивака от кустов, установкой вокруг него проволочного заграждения и выравниванием грунта под палатки-столовые. Затем разведвзвод назначали на другие работы. Каждое утро Крофт строил своих людей, и их направляли на разгрузку доставленных материалов или посылали на строительство дороги. В боевое патрулирование разведвзвод ни разу не назначали. Крофт раздражался все больше и больше - грязная и тяжелая работа надоела ему. И хотя, как и всегда, он строго требовал от подчиненных безукоризненного выполнения любых заданий, нудное однообразие работ угнетало его все заметнее, и с каждым днем он становился все мрачнее и раздражительнее. Он искал, на ком бы сорвать зло, на кого бы вылить переполнившие его чувства разочарования и обиды. Подходящими жертвами оказались присланные ему новички. Крофт видел их на берегу еще до назначения в свой взвод, наблюдал, как они свертывали свои палатки и отправлялись на какую-нибудь работу. Подобно взвешивающему свои возможности антрепренеру, Крофт подолгу размышлял над тем, как он пойдет в разведку со своими семнадцатью подчиненными. Узнав, что ему дают только четырех новых солдат, Крофт окончательно вышел из равновесия. Теперь в его разведвзводе стало тринадцать человек, но, коль скоро штатным расписанием предусматривалось двадцать, назначение новых четырех не принесло ему никакого удовлетворения. Во время высадки на Моутэми штабное отделение из семи человек надолго приписали к разведывательному отделению штаба полка, и рассчитывать на возвращение этих людей во взвод было бессмысленно. Солдаты этого отделения никогда не ходили в разведку, не участвовали ни в каких работах и не несли караульной службы. Ими командовали другие сержанты, и теперь Крофт даже забыл их имена. В боях на Моутэми солдатам взвода Крофта иногда приходилось ходить в разведку в группах по три-четыре человека, хотя такие задания должны выполняться вдвое большим числом людей. И все это время во взводе числились те семь человек, которыми он, Крофт, не имел права распоряжаться. В довершение ко всему Крофт узнал, что во взвод было назначено всего пять новичков, но пятого уже успели перевести в штабное отделение. После ужина Крофт влетел в штабную палатку и набросился на командира штабной роты капитана Мантелли: - Слушайте, капитан, возвратите-ка мне этого пятого солдата, которого забрали в штабное отделение. Мантелли, светловолосый мужчина в очках, разразился звучным смехом. Вытянув руки вперед, словно для защиты от нападения Крофта, он ответил сквозь смех: - Тише, тише, Крофт, не нападай, я ведь тебе не японец. Что это ты взорвался? Кричишь так, что палатка вот-вот взлетит на воздух! - Капитан, мой взвод остается неукомплектованным слишком долго, и я больше этого не потерплю. Мне уже надоело выполнять задания с половиной положенных солдат и рисковать каждым из них, в то время как семь человек, целых семь человек, сидят в штабе и пичего не делают. Офицеры используют их на побегушках и черт знает еще для каких своих надобностей. Мантелли снова зихихикал. Он курил сигару, которая совсем не шла к его узкому лицу. - Предположим, Крофт, я отдам тебе этих семерых солдат, - насмешливо ответил он. - Кто же тогда, черт возьми, подаст мне утром туалетную бумагу? Крофт, оперевшись руками на стол капитана и угрожающе посмотрев на него сверху вниз, сказал: - Шутки шутками, капитан, а я знаю свои права и добьюсь того, что взвод получит этого пятого человека. Единственное, для чего он нужен штабным офицерам, - это точить карандаши. Мантелли опять захихикал. - Точить карандаши! Черт возьми, Крофт, я не думал, что ты такого хорошего мнения обо мне. С моря, шурша клапаном у входа в палатку, дул вечерний ветерок. Сейчас в ней, кроме Мантелли и Крофта, никого не было. - Послушай, Крофт, - продолжал Маптелли, - я знаю, что при некомплекте во взводе воевать чертовски трудно, но что я могу сделать? - Вы можете направить ко мне этого пятого солдата. Он назначен в мой взвод, а я сержант этого взвода, и этот солдат мне нужен. Мантелли шаркнул ногами по грязному полу палатки. - А ты знаешь, как у нас здесь бывает? - спросил он. - Входит полковник Ньютон, и не дай бог, если он заметит какой-нибудь непорядок. Он укоризненно смотрит на тебя, глубоко вздыхает и говорит: "А работать здесь, кажется, не очень любят". Честное слово, обязательно так скажет и отругает. Ты и твой взвод, Крофт, не имеют никакого значения. Важно, чтобы в штабе было достаточно разных клерков и чтобы они поддерживали необходимый порядок, ясно? - Мантелли пожевал сигару, как бы пробуя ее на вкус. - А теперь, когда к нам прибывает сам генерал со своим штабом, - продолжал он, - запросто загремишь под трибунал, если что не так. Не пришлось бы взять из твоего взвода еще несколько человек, а ты говоришь - отдать тебе пятого. Если ты не прекратишь эти разговорчики, я назначу тебя на чистку пишущих машинок, - угрожающе закончил Мацтедли. - Меня не запугаешь, капитан. Я должен получить этого пятого солдата во что бы то ни стало. Если мне придется для этого пойти к майору Пфейферу, я пойду; к полковнику Ньютону - тоже пойду. Не побоюсь пойти и к самому генералу Каммингсу, ясно? Таскать всякое барахло и рыть землю здесь, на берегу, взвод будет не вечно, а чтобы пойти в разведку, мне нужно столько солдат, сколько положено. - Ой, ой, Крофт! - расхохотался Мантелли. - Ты скоро, наверное, сам начнешь выбирать новичков, осматривать и проверять их, словно при покупке лошадей. - А что ж, капитан, если надо, начну и осматривать. - Ох, ребята, ребята, не даете вы мне ни минуты покоя, - проворчал Маптелли и, откинувшись на спинку стула, ударил несколько раз ногой по ножке стола. Через вход в палатку виднелся заросший кокосовыми деревьями берег. Откуда-то издалека донесся гул артиллерийского залпа. - Так вы дадите или не дадите мне этого пятого солдата? - настойчиво спросил Крофт. - Да, да, черт возьми, дам! - раздраженно ответил Мантелли, стукнув руками по столу. На песке, менее чем в ста ярдах от штабной палатки, новички устраивались на ночлег. Сквозь вечернюю дымку вдалеке у самой кромки берега виднелось несколько судов типа "Либерти". - Да, я отдам его тебе, бедняга, - продолжал Мантелли, перебирая лежавшие перед ним документы. Выбрав из них какой-то список, он провел пальцем по колонке фамилий и подчеркнул одну из них своим длинным ногтем. - Ею фамилия Рот, - сообщил он Крофту, - военно-учетная специальность - писарь. Надеюсь, тебе удастся сделать из него хорошего солдата, Крофт. Новички оставались на берегу не распределенными еще день или два. В тот вечер, когда Крофт разговаривал с Мантелли, Рот одиноко бродил по лагерю. Солдат, его сосед по палатке, здоровенный деревенский парень, все еще сидел со своими друзьями в чьей-то палатке, а Рот идти туда не хотел. В прошлый вечер он был с ними в одной компании и, как всегда, чувствовал себя там лишним. И его сосед по палатке, и все друзья этого соседа были молодыми парнями, - наверное, только что закончившими школу. Они смеялись изза каждого пустяка, возились друг с другом и неприлично ругались. Рот никогда не знал, о чем говорить с ними. Ему так хотелось поговорить с кем-нибудь не о пустяках, не о глупостях, а о серьезных вещах. Его разбирала досада оттого, что среди новичков не было ни одного его знакомого. Все солдаты, вместе с которыми он выезжал из США, попали во время последнего распределения в другие места. Но даже и те ребята, по его мнению, не представляли собой ничего особенного. Рот считал, что все они были очень несерьезными и даже глуповатыми. Единственной темой их разговоров были женщины; больше, казалось, они ни о чем не думали. Рот уныло рассматривал разбросанные по пляжу палатки. Через день или два его назначат во взвод. Мысль оо этом нисколько не радовала Рота. Теперь он станет стрелком. Ничего хорошего в этом Рот для себя не видел. Ему ведь сказали, что он будет писарем в штабе. "Все мы нужны армии только как пушечное мясо",-с горечью подумал он. В стрелки назначают даже таких, как он, отцов семейства, людей со слабым здоровьем. Уж кому-кому, а ему-то быть стрелком вовсе не обязательно, он окончил колледж и знаком с канцелярской работой. Но попробуй-ка объясни все это начальству, никто даже не захочет слушать. Проходя мимо одной из палаток, Рот увидел солдата, старательно забивавшего в песок колышки. Он узнал его, это оыл Гольдстеин, один из тех, кого назначили вместе с ним в разведывательный взвод КР°-ТНривет! - поздоровался Рот. - Ты, я вижу, без дела не силишь. Не разгибая спины, Гольдстейп вопросительно поднял голову. Это был молодой человек лет двадцати семи с необычайно белокурыми волосами. Он прищурившись, как это делают близорукие, посмотрел на Рота своими серьезными, слегка навыкате голубыми глазами Его лицо расплылось в радостной улыбке. И эта улыбка, и внимательный взгляд производили впечатление неподдельного дружелюбия и глубокой искренности. - Закрепляю свою палатку, - сказал он. - Я долго размышлял сегодня, почему она плохо держится, и наконец догадался: в армии совсем не подумали об изготовлении специальных колышков для песка, - продолжал он с явным воодушевлением. - Я взял обыкновенные ветки, очистил их от сучьев и вот делаю из них колышки. Могу поспорить, что такие выдержат любой ветер. Гольдстеин всегда говорил очень уоежденно, но немного торопился, как будто опасался, что его вот-вот перебьют Не будь на его лице морщин у носа и в уголках губ, он выглядел бы совсем мальчишкой. - Неплохая идея, - сказал Рот. Не зная, что бы сказать еще, он стоял несколько секунд в нерешительности, потом сел на песок. Гольдстеин продолжал работать, тихо напевая что-то себе под нос. - Ну, что ты скажешь о нашем назначении?-спросил он. - Ничего хорошего. Я ожидал этою, - ответил Рот, пожав плечами. Он был невысокого роста, с несколько сутулой спиной и длинными руками. Все в нем казалось каким-то унылым, скучным: и длинный нос, и мешки под глазами, и выдвинутые вперед плечи. Из-за коротко остриженных волос сразу же бросались в глаза большие уши -Нет, мне не нравится наше назначение, - повторил он несколько с вызовом. Всем своим видом Рот напоминал больную угрюмую обезьяну. - А я считаю, что нам повезло, _ мягко возразпл Гольдстейй. _ В конце концов, нам ведь не придется участвовать в самых жарких боях. Я слышал о штабной роте много хорошего, да и ребята в ней в большинстве с образованием. Рот захватил горсть песка и начал медленно просеивать его сквозь пальцы. - Что толку обманывать самого себя? - спросил он. - По-моему, каждый шаг на военной службе - это шаг к худшему... А уж этот шаг будет, наверное, к самому худшему. - Рот говорил таким замогильным голосом и так медленно, что Гольдстейн с нетерпением ждал, когда он кончит. - Нет, нет, по-моему, ты смотришь на это слишком пессимистично, - сказал Гольдстейн. Он взял каску и начал забивать ею колышек. - Прости меня, но, по моему, так на вещи смотреть нельзя. - Ударив несколько раз по колышку, Гольдстейн остановился и свистпул от удивления. - А сталь-то на касках не того... слабенькая, - заметил он разочарованно. - Смотри, какие появились вмятины от колышка. - Он показал каску Роту. Рот презрительно улыбнулся. Гольдстейн со своей воодушевленностыо раздражал его. - Одни только красивые слова... - разочарованно сказал он. - В армии как сядут тебе на шею, так и не слезут никогда. Возьми, к примеру, корабль, на котором мы пришли. Ведь нас напихали в пего как сельдей в бочку. - По-моему, начальство сделало все, что можно было, - заметил Гольдстейн. - Это по-твоему, а по моему - нет, - возразил Рот и замолчал, как бы подбирая наиболее убедительные слова. - Ты заметил, в каких условиях находились офицеры? - спросил он. - Они спали в каютах, а мы, как свиньи, в трюмах. А все это для того, чтобы они могли чувствовать свое превосходство, считать себя людьми особого сорта. Это тот же прием, которым пользовался Гитлер, чтобы внушить немцам мысль об их превосходстве. - Произнося эти слова, Рот, вероятно, думал, что изрекает нечто необыкновенно мудрое. - Но ведь как раз этого-то мы и не можем допустить, - возразил Гольдстейп. - Мы ведь воюем против этого. - Затем, как будто вспомнив о чем-то, он сердито нахмурил брови и добавил: - А-а... не знаю, по-моему, это просто банда антисемитов. - Кто, немцы? - Да, - ответил Гольдстейн не сразу. - Ну что ж, это одно из объяснений, - произнес Рот с видом наставника. - Хотя все это не так просто, как кажется. Гольдстейн не слушал его. Лицо его заметно помрачнело. Минуту назад он был бодрым и веселым, а теперь хорошее настроение неожиданно пропало. Рот продолжал говорить, и Гольдстейн время от времени согласно кивал ему головой или поддакивал, но это не имело никакой связи с тем, что говорил Рот. Гольдстейн размышлял над происшедшим сегодня днем эпизодом. Несколько солдат разговаривали с водителем грузовика, а он, Гольдстейн, случайно услышал их разговор. Водитель, здоровенный парень с круглым красным лицом, говорил новичкам о том. какие роты лучше, какие хуже. Уже выжав сцепление и начав потихоньку двигаться, он крикнул ребятам: "Надеюсь, что вы не попадете в шестую роту: туда всех этих проклятых евреев суют!" Раздался дружный смех солдат, а один из них крикнул: "Если меня назначат туда, я лучше уволюсь из армии!" Все снова громко загоготали. Воспоминание об этом случае вызвало у Гольдстейна возмущение, он покраснел, негодование смешалось в нем с чувством безнадежного отчаяния, ибо Гольдстейн хорошо понимал свое бессилие и невозможность что-либо изменить. Жаль, конечно, что он ничего не сказал тому парню, который закричал, что не пойдет в шестую роту, но дело было не в парне. Этот парень просто-напросто хотел показать, какой он умный и хороший. Дело было в том водителе грузовика. Гольдстейн снова представил себе гнусную морду водителя, и ему стало как-то не по себе. "Грубое животное", - подумал он. - На него нашло глубокое уныние: все еврейские погромы устраивали люди с такими вот мордами. Он сел рядом с Ротом и с грустью посмотрел на море. Когда Рот кончил говорить, Гольдстейн печально закивал головой. - Почему они такие? - неожиданно спросил он. - Кто? - Антисемиты. Почему они никогда не понимают простых вещей? Как это допускает бог? - Бог - это недопустимая роскошь, меня он не интересует, - усмехнулся Рот. Гольдстейн с отчаянием ударил кулаком по ладони. - Нет, я никак не могу этого понять. Почему же бог видит такую несправедливость и соглашается с ней? Мы ведь считаемся избранным народом, - фыркнул он презрительно. - Ну да, избранным... для сплошных неприятностей. - Что касается меня, то я агностик, -- сказал Рот. Несколько секунд Гольдстейн молча смотрел на свои руки. На его лице появилась сначала печальная улыбка, потом морщинки вокруг рта углубились, и улыбка стала скорее саркастической, чем печальной. - Придет такое время, когда тебя никто не станет спрашивать, какой ты еврей - агностик или не агностик, - мрачно заметил он. - По-моему ты воспринимаешь все это слишком болезненно, - сказал Рот. "Почему, - подумал он про себя, - так много евреев верят в какие-то бабьи сказки? Его родители довольно современные люди, а сам Гольдстейн, как старик, все чего-то ворчит, причитает и уверен, что умрет насильственной смертью". - Евреи слишком беспокоятся о себе, - сказал он вслух, почесав свои длинный нос. Гольдстейн, по мнению Рота, был странным человеком: он почти ко всему на свете относился с горячим энтузиазмом и иногда казался просто помешанным на чем-нибудь. В то же время, начав говорить о политике, экономике, или еще о каких-нибудь современных событиях, он, как и все евреи, неизменно переводил разговор на одну и ту же тему. - Если мы не будем о себе беспокоиться, о нас никто не побеспокоится, - сказал с горечью Гольдстейн. Рота это раздражало. Все почему-то считали, что раз он евреи, то должен думать обо всем так же, как другие евреи. Ему не нравилось это. Конечно, в некоторых случаях ему не везло только потому, что он еврей, но это было несправедливо: он был евреем не по убеждению, он просто родился евреем. - Ладно, давай прекратим разговор об этом, - предложил Рот. Некоторое время они сидели молча, наблюдая за последними лучами опускающегося в море солнца. Гольдстейн смотрел на свои часы и одновременно то и дело переводил взгляд на солнце, которое теперь почти полностью скрылось за горизонтом. - На две минуты позднее, чем вчера, - сказал он, когда солнце скрылось полностью. - Я люблю наблюдать за такими вещами. - У меня был друг, - отозвался Рот, - который работал в бюро погоды в Нью-Йорке. - Да? - заинтересованно спросил Гольдстейн. - Знаешь, я всегда мечтал работать где-нибудь в таком месте, но для этого ведь необходимо образование. По-моему, там требуется знание высшей математики. - Да, он окончил колледж, - согласился Рот. Он предпочитал такой разговор всяким другим, потому что спорить здесь было не о чем. - Он действительно окончил колледж, - повторил Рот, - и всетаки ему просто повезло больше, чем любому из пас. Я вот окончил городской колледж в Нью-Йорке, а что толку? - Как ты можешь так рассуждать! - возмутился Гольдстейн. - Я, например, мечтал стать инженером. Как это здорово, если ты можешь сконструировать или построить что-нибудь! - Он с сожалением вздохнул, но тут же улыбнулся и продолжал: - Впрочем, я не жалуюсь. Моя жизнь сложилась не так уж плохо. - Тебе просто повезло, - возразил Рот. - А вот мне диплом ничуть не помог устроиться на работу. - Он фыркнул. - Я два года не мог найти никакой работы. А ты знаешь, что значит быть без работы? - Э, друг, можешь пе говорить мне об этом. Я, правда, без работы не сидел, но иногда это была такая работа, о которой не хочется даже вспоминать, - сказал Гольдстейн, криво улыбаясь. - Ну а что толку жаловаться? В общем-то нам не так уж плохо живется, - продолжал он, оживленно жестикулируя. - Мы женаты и имеем детей. Ведь у тебя есть ребенок, да? - Да, - ответил Рот, вынимая из кармана бумажник и извлекая из него фотографию. Гольдстейн с трудом различил в сумерках черты довольно симпатичного мальчика в возрасте около двух лет. - У тебя прекрасный мальчишка, - сказал Гольдстейн ласково? - и жена... жена тоже очень симпатичная, - добавил он, слегка запнувшись. На фотографии рядом с ребенком сидела ничем не примечательная круглолицая женщина. - Ага, - согласился Рот. Подержав в руках фотографию жены и ребенка Гольдстейна, Рот равнодушно похвалил их. Взглянув на фотографию своего сына, он почувствовал приятную теплоту и сразу вспомнил, как ребенок будил его по утрам в воскресные дни, Жена, бывало, сажала сына к нему на кровать, и тот, воркуя что-то, начинал шарить своими ручонками по животу и волосатой груди Рота. При воспоминании об этом он неожиданно ощутил острую радость и тут же подумал о том, что никогда не испытывал такой радости в то время, когда был дома, с сыном, и когда все это происходило. Наоборот, в то время эти проделки жены сердили и раздражали его, потому что не давали вдоволь выспаться. Рот с сожалением подумал теперь, сколько счастья упустил безвозвратно, а ведь был так близок к нему. Ему казалось, что он находится на пороге глубокого понимания самого себя, на пороге каких-то таинственных открытий, как будто обнаружил в однообразном и ровном течении своей жизни неведомые доселе бухточки и мосты. - А жизнь все-таки забавная штука, - сказал он. - Да, забавная, - тихо согласился Гольдстейн, глубоко вздыхая. Рот почувствовал внезапный прилив теплоты к Гольдстейну. "В нем есть что-то очень располагающее", - решил он. То, о чем думал сейчас Рот, можно было рассказать только мужчине. Женщины пусть себе занимаются детьми и разными мелочами. - Есть вещи, о которых не поговоришь с женщиной, - сказал он. - Почему? - горячо возразил Гольдстейн. - Я люблю обсуждать всякие вопросы со своей женой, она во многом неплохо разбирается. Мы живем с ней очень дружно. - Он замолчал, как бы подбирая слова для следующей фразы. - Когда-то, мальчишкой лет восемнадцати, я думал о женщинах совсем по-другому. Они меня интересовали только в половом отношении. Помню, как ходил к проституткам, потом было противно, а через неделю или около того снова хотелось к ним. - Он посмотрел на море, улыбнулся и продолжал: - А когда женился, стал смотреть на женщин совсем иначе, потому что узнал их лучше. Мальчишкой смотришь на все по-другому. Не знаю, как это сказать, да и не важно это... Женщины, - продолжал он очень серьезно, - иначе, чем мы, относятся к половой жизни. Переспать с мужчиной для них не так важно, как для нас переспать с женщиной... Перед этим Рот хотел расспросить Гольдстейна о его жене, но не решался. Слова Гольдстейна успокоили его. Все муки и сомнения, которые он испытывал, слушая солдат, обсуждавших свои похождения и отношения с женщинами, теперь несколько притупились. - Правильно, - охотно согласился Рот, - женщин это почти не интересует. Гольдстейн, как казалось Роту, высказывал его, Рота, мысли и поэтому нравился ему все больше и больше. Он, по его мнению, был очень добрым, порядочным человеком, который никогда и никому не пожелает и не сделает плохого. Более того, Рот был уверен, что и сам он нравится Гольдстейну. - Как хорошо сидеть здесь, - сказал он своим глубоким глухим голосом. Освещаемые лунным светом, палатки казались серебряными, а берег у самой кромки воды - сверкающим. Рота переполняли мыс ли, которые трудно было передать словами. Гольдстейн казался ему очень близким другом, почти родным человеком. Рот вздохнул. Неужели еврею, чтобы его действительно понимали, нужно всегда искать друзей среди евреев? Мысль об этом неожиданно огорчила его. Почему все это должно быть так, а не иначе? Он окончил колледж, более образован, чем большинство окружающих, но что это дает ему? Единственный человек, с которым, по его мнению, молшо поговорить, был вот этот Гольдстейн, но он рассуждал совсем как старый бородатый еврей. Несколько минут они сидели молча. Луна скрылась за облаком, и берег сразу стал очень темным, мрачным, молчаливым. Ночную тишину нарушали лишь приглушенные голоса и смех в других палатках. Рот подумал, что через несколько минут ему придется идти в свою палатку. Он со страхом вспомнил о том, что ночью его разбудят для заступления в караул. Из темноты вынырнула фигура приближавшегося к ним солдата. - Это, кажется, дружище Вайман, - сказал Гольдстейн. - Хороший парень. - Он что, как и мы, назначен в разведывательный взвод? - спросил Рот. - Ага, - кивнул Гольдстейн. - Когда мы узнали, что оба назначены в один и тот же взвод, решили спать в одной палатке, если нам разрешат. Рот кисло улыбнулся. Подошедший Вайман нагнулся, намереваясь войти в палатку, и Рот отодвинулся, чтобы пропустить его. - Кажется, я видел тебя, когда нас собирали всех вместе, - сказал Рот, не ожидая, когда Гольдстейн познакомит их друг с другом. - О, конечно, и я помню тебя! - весело отозвался Вайман. Это был высокий стройный юноша со светлыми волосами и скуластым лицом. Он уселся на одно из одеял и зевнул. - Я не думал, что разговор будет таким долгим, - сказал он, как бы извиняясь перед Гольдстейном. - Ничего, ничего, - отозвался Гольдстейн. - Мне пришла в голову идея закрепить палатку, и теперь, по-моему, ее уж никак не свалить. Вайман осмотрел палатку и заметил новые колышки. - О, это здорово! - сказал он радостно. - Ты уж извини меня, что я не мог тебе здесь помочь, Джо. - Пустяки, - ответил Гольдстейн. Рот почувствовал себя лишним. Он встал. - Ну я, пожалуй, пойду, - сказал он, почесывая свое худое предплечье. - Посиди еще, - предложил ему Гольдстейн. - Нет, надо поспать перед караулом, - сказал Рот и направился к своей палатке. В темноте идти по песку было трудно. Рот подумал о том, что Гольдстейн не так уж дружелюбен, как кажется. "Это просто поверхностная черта его характера", - решил он и глубоко вздохнул. Под его ногами едва слышно шуршал песок. - А я тебе говорю, что обмануть можно кого хочешь и как хочешь, если только как следует подумать, - сказал Полак, улыбаясь, выдвинув свою длинную челюсть вперед в сторону лежавшего рядом Стива Минетты. - Нет таких положений, из которых нельзя было бы найти выход. Минетте было всего двадцать лет, но он уже успел облысеть, и лоб из-за этого казался необыкновенно высоким. Он отрастил жиденькие усики и аккуратно подстригал их. Однажды кто-то сказал, что он похож на Уильяма Пауэла, и с тех пор Минетта стал причесывать свои волосы так, чтобы усилить сходство с ним. - Нет, я не согласен с тобой, - ответил он. - Есть такие хитрецы, которых никак не проведешь. - Чепуха это! - возмутился Полак. Он повернулся под одеялом так, чтобы видеть Минетту. - Вот послушай-ка. Как-то раз я потрошил цыпленка для какой-то старухи. В мясной лавке... И вот я задумал оставить себе кусочек жира... Знаешь, у цыплят около живота всегда есть два таких кусочка жира... - Он прервал свой рассказ, как артист, желающий привлечь внимание аудитории. Взглянув на неприятно улыбавшийся подвижный рот Полака, Минетта тоже улыбнулся. - Ну и что? - спросил он. - Ха, она, стерва, не сводила глаз с моих рук, как голодная собака. А когда я начал заворачивать цыпленка, она вдруг спрашивает: "А где второй кусочек жира?" Я посмотрел на нее очень удивленно и говорю: "Мадам, его брать не следует, он подпорченный. Он испортит вкус всего цыпленка". А она качает головой и говорит: "Ничего, ничего, мальчик, положите его мне". Ну что ж, делать было нечего - пришлось положить. - Ну и что же, кого ж ты обманул? - удивился Мипетта. - Ха! Прежде чем положить кусочек в сверток, я незаметно надрезал желчный пузырь. Ты представляешь, какой вкус был у этого цыпленка? Минетта пожал плечами. Лунный свет был достаточно ярким, чтобы видеть Полака. Из-за трех отсутствующих зубов с левой стороны саркастическая улыбка на его лице казалась очень забавной. Полаку было, вероятно, не более двадцати одного года, но взгляд его жуликоватых глаз производил отталкивающее впечатление и настораживал, а когда он смеялся, кожа на лице морщилась, как у пожилого человека. Минетте было как-то не по себе от этого. Откровенно говоря, он опасался, что Полак умнее и хитрее его. - Не трави! - остановил его Мипетта. За кого Полак его принимает, чтоб рассказывать эти небылицы! - Что, не веришь? Это чистейшая правда, честное слово! - обиделся Полак. Он не выговаривал букву "р", и такие слова, как "правда", "праздник", произносил: "павда", "паздник". - Да, да, павда, - передразнил его Минетта. - Веселишься, да? - спросил Полак. - Не жалуюсь. Ты рассказываешь прямо как в комиксах. - Минетта зевнул. - Что ни говори, а в армии втирать очки еще никому не удавалось. - А мне здесь неплохо и без втирания очков, - возразил Полак. - Ничего хорошего ты здесь не видишь и не увидишь до самого увольнения, - убежденно сказал Минетта и звонко хлопнул ладонью по лбу. - Проклятые москиты! - воскликнул он. Пошарив рукой под подушкой, он нашел завернутую в полотенце грязную рубаху и достал из нее небольшой пузырек с противомоскитной жидкостью. - Ну что это за жизнь? - спросил он ворчливым тоном и начал раздраженно натирать жидкостью лицо и руки. Закончив, он оперся локтем на подушку и закурил сигарету, но тотчас же вспомнил, что курить ночью не разрешается. Некоторое время он раздумывал, погасить сигарету или нет, но потом решительно и громко сказал: - А, хрен с ними, с этими порядками! - Однако сигарету все же скрыл в ладони. Повернувшись к Полаку, Минетта продолжал: - Ты знаешь, мне надоело жить по-свински. - Он взбил свою подушку. - Спать на куче собственного грязного белья, не снимая провонявшую потом и черт знает чем еще одежду. Никто и нигде так не живет. Полак пожал плечами. Из семи братьев и сестер он был в семье предпоследним и, пока его не отдали в приют, всегда спал на раскинутом посреди комнаты около печки одеяле. К середине ночи огонь в печке угасал, и тот из детей, кто первым просыпался от холода, вставал и подбрасывал в нее уголь. - А грязное белье носить не так уж плохо, - философски заметил Полак, - из него все насекомые убегают. - Он вспомнил о том, что сам стирал себе белье с пятилетнего возраста. - Неизвестно, что хуже, - возразил Минетта, - зловоние или насекомые. - Он подумал о том, как одевался там, дома... В квартале он слыл пижоном, одевался лучше всех, учил всех модным танцам. А теперь на нем была рубашка на два номера больше его размера. - А ты слышал анекдот насчет размеров обмундирования? - спросил он Полака. - Оно бывает только двух размеров: слишком большого или слишком маленького. - Я это уже слышал, - ответил Полак. - А-а. Минетта вспомнил, как после обеда он, бывало, целый час неторопливо примерял рубашки и галстуки и несколько раз - то так, то сяк - тщательно причесывал свои волосы. Он делал это с удовольствием даже тогда, когда идти, собственно, было некуда. - Вот если ты скажешь мне, как освободиться от военной службы, - снова обратился он к Полаку, - тогда я поверю, что ты можешь обвести вокруг пальца кого хочешь. - Есть много способов, - сказал Полак неопределенно. - Один из них - это отдать концы? Да? Кому это надо? - Есть и другие, - загадочно повторил Полак, качая в темноте головой. Минетта видел только его профиль. Ему пришла в голову мысль, что Полак, с его крючковатым сломанным носом и длинной, выдающейся вперед нижней челюстью, очень напоминает сейчас карикатуру на дядюшку Сэма. - Ну какой, например? - спросил Минетта. - Все равно у тебя пороху не хватит, - ответил Полак. - А у тебя много? Почему же ты тогда сидишь? - настаивал Минетта. - А мне нравится в армии, - ответил Полак смешным дребезжащим голосом. Минетту такой разговор начал выводить из себя. Полака никогда не переспоришь. - А-а, пошел ты к ядреной матери! - буркнул Минетта сердито. - Сам иди, - не сдавался Полак. Они отвернулись друг от друга и укрылись одеялами. С океана тянуло прохладой. Съежившись, Минетта начал размышлять о разведывательном взводе, в который их обоих назначили. Он с ужасом подумал о том, что, наверное, придется участвовать в бою. Засыпая, он мечтательно представил себе, как возвратится домой с заслуженными в далеких краях орденскими ленточками. "Но до этого еще далеко", - подумал он, и опять ему стало страшно. Услышав донесшийся издалека орудийный выстрел, он натянул одеяло до самых ушей, и это несколько успокоило его. - Эй, Полак, - позвал он. - Ну-у... что тебе? - ответил тот сонным голосом. Минетта забыл, что хотел сказать, и поэтому задал первый пришедший в голову вопрос: - Как ты думаешь, дождь будет ночью? - Проливной. - Да-а... В тот же вечер, сидя на одеялах в своей палатке, Крофт и Мартинес обсуждали новую расстановку людей во взводе. - А этот итальяшка Мантелли - чудной человек, - заметил Крофт. Мартинес пожал плечами. Итальянцы, испанцы, мексиканцы - все они, по его мнению, были одинаковыми. Ему не хотелось говорить на эту тему. - Пять новых солдат, - пробормотал он глубокомысленно. - Когда же наконец наш взвод укомплектуют полностью? - спросил он, легонько хлопнув Крофта по спине. Такое выражение чувств было для него редкостью. Помолчав несколько секунд, он продолжал: - Как ты думаешь, нам придется повоевать теперь, а? - Черт его знает, - тряхнув головой, ответил Крофт. Кашлянув как бы для того, чтобы прочистить горло, он продолжал: - Слупый-ка, Гроза Япошек, я хочу поговорить с тобой кой о чем. Я собираюсь разделить людей опять на два отделения и думаю в одно из них включить бывалых ребят, а в другое новичков вместе с тобой и Толио. Мартинес потер свой нос. - А Брауна в первое отделение? - поинтересовался он. - Да. - А капралом к Брауну Реда? Крофт презрительно фыркнул. - Я не надеюсь на Реда. Где уж ему командовать или приказывать, если он сам не умеет выполнять приказы. - Крофт поднял прутик и ударил им по краге. - Я думал назначить Уилсона, - продолжал он, - но тот ведь даже карту читать не умеет. - А как насчет Галлахера? - Я думал о нем. Его можно было бы назначить, но он в трудном положении часто выходит из себя и слишком горячится. Знаешь, - продолжал Крофт после короткой паузы, - я выбрал Стэнли. Браун прожужжал мне все уши, нахваливая Стэнли. Я считаю, что он подойдет для Брауна лучше всех. Мартинес пожал плечами. - Ну что ж, ты командир взвода, тебе и карты в руки. Крофт сломал прутик пополам. - Я знаю, что Стэнли подхалим, но у него хоть есть желание что-то сделать. О Реде и Уилсоне этого не скажешь. А если он не оправдает надежд, возьму да и разжалую его. Мартинес кивнул головой. - Ну что же, больше некого. - Он посмотрел на Крофта. - Та-а-к, значит, ты даешь мне в отделение этих сопливых новичков? - Ага, - ответил Крофт, хлопнув Мартинеса по плечу. Это был единственный человек во взводе, которого он, Крофт, уважал, о котором даже по-отечески беспокоился, что было вовсе не в его характере. - Знаешь, Гроза Япошек, - продолжал он небрежно, - ты как-никак участвовал в боях больше, чем кто-либо, включая и меня. Отделение из обстрелянных ребят я собираюсь использовать в самых трудных вылазках и рейдах, потому что эти ребята знают, как и что делать. А твое отделение из новичков будем посылать пока на менее трудные и опасные задания. Поэтому я и назначаю их к тебе. Мартинес помрачнел. Его лицо ничего не выражало, лишь нервно задрожало веко левою глаза. - У Брауна сдают нервы, - сказал он. - А ну его к черту, этого Брауна! - раздраженно заметил Крофт. - После той переправы на резиновых лодках он все время увиливает и трусит. Теперь его очередь, а тебе надо отдохнуть, парень. Мартинес поправил поясной ремень. - Мартинес чертовски хороший разведчик, так? - произнес он гордо. - Браун хороший парень, но... нервы у него ни к черту. Так давай лучше мне отделение обстрелянных, а? - С новичками тебе будет легче, - настаивал Крофт. Мартинес отрицательно покачал головой. - Новички меня не знают, и хорошего из этого ничего не получится. Мне это дело не нравится. - Он с трудом подбирал английские слова, чтобы высказать то, что думал. - Приказываю... а они меня не слушают. Или не хотят слушать. Крофт кивнул в знак согласия. Доводы Мартинеса были обоснованными. И все же кто-кто, а он-то, Крофт, знал, что Мартинес боится. Иногда ночью в палатке вдруг раздавался душераздирающий стон. Мартинесу снились кошмары. Когда Крофт будил Мартинеса, положив руку ему на спину, тот вскакивал, как испуганная чем-то птица. - Ты действительно хочешь в первое отделение? - мягко спросил Крофт. - Да. Мартинес нравился Крофту. Есть мексиканцы хорошие, есть плохие. Хорошего с пути не собьешь. "Хороший человек никогда не отказывается от работы", - подумал он. Крофт почувствовал новый прилив теплого чувства к Мартинесу. - Ты хороший парень, старина, - ласково сказал он, похлопав товарища по плечу. Мартинес закурил сигарету. - И Браун боится, и Мартинес боится, - сказал он мягко, - но Мартинес лучше знает, как ходить в разведку. Веко его левого глаза все еще нервно подергивалось. И сердце билось тревожно, как будто оно неожиданно попало в тиски. МАШИНА ВРЕМЕНИ ДЖУЛИО МАРТИНЕС Как подковать кобылу Небольшого роста худощавый красивый мексиканец с аккуратно зачесанными вьющимися волосами и мелкими, резко выраженными чертами Лица. Он напоминал своей осанкой и грацией лань. И голова его, так же как у лани, никогда не находилась в состоянии полного покоя. Взгляд светло-карих глаз всегда был беспокойным, тревожным, как будто этот человек готов был вспорхнуть и улететь. Маленькие мальчишки-мексиканцы тоже питаются разными американскими небылицами, они тоже хотят быть героями, летчиками, любовниками, финансистами. 1926 год. Восьмилетний Джулио Мартинес шагает по вонючим улицам Сан-Антонио, спотыкается о булыжники, смотрит на техасское небо. Вчера он видел, как над городом пролетел аэроплан. Джулио маленький и думает, что сегодня обязательно увидит другой аэроплан. ("Когда я вырасту, я буду строить аэропланы".) Коротенькие белые штанишки, прикрывающие бедра до половины. Сквозь рукава белой рубашки с открытым воротом видны худые коричневые детские ручки. Волосы темные, со спутанными вьющимися локонами. Хитрый маленький мексиканец. ("Учитель любит меня. Мама любит меня, большая толстая мама, от которой всегда чем-то пахнет; руки у нее большие, а грудь мягкая".) Мексиканский квартал не замощен. Маленькие, тощие, поникшие от жары деревца. Здесь вечная пыль и грязь, пахнет керосином, горелым маслом, навозом и потом лениво тащущих телеги страдающих шпатом лошадей. Босые старики посасывают свои трубки. Мама трясет спящего Джулио и говорит по-испански: - А ну, лентяй, вставай, сходи-ка купи перца и фунт пятнистых бобов. Джулио зажимает в кулаке монетку, она приятно охлаждает ладонь. - Мам, когда я вырасту, я буду летать на аэроплане. - Да, да, мой милый, - ласково отвечает мама, чмокая его своими пахучими толстыми и влажными губами, - обязательно будешь. А теперь иди и принеси, что я сказала. - Знаешь, мама, я много, много всего буду делать. - Ты будешь зарабатывать деньги, у тебя будет земля, - соглашается с улыбкой мама, - а теперь быстренько беги, малыш. Маленькие мексиканские мальчишки подрастают, на подбородке у них появляется темный пушок волос. Если ты тихий и стеснительный, девочек тебе найти трудно. Но у тебя есть старший брат Исидро. Ему уже двадцать лет, он красиво одевается, у него коричневые с белым ботинки, а бачки на щеках уже не меньше двух дюймов. Джулио слушает его рассказы. - У меня девочки настоящие, взрослые. Блондинки. Алиса Стюарт, Пегги Рейли, Мэри Хеннесси. Белые протестантские девочки. - И у меня они будут. Исидро смеется. Джулио узнал девочек, когда ему исполнилось пятнадцать. На одной из соседних улиц была такая девочка, которая не носила трусиков. Маленькая чумазая девочка, Изабель Флорес. Она охотно отдавалась любому мальчишке... Джулио Мартинес уже взрослый парень. У него теперь есть свои деньги. Он работает в харчевне. Буфетчиком. Вонь от залитой салом решетки, на которой жарятся целые туши, от шипящих на раскаленной сковородке сосисок с чесноком, Джо и Немо, Хэрри и Дик, Уайт Тауэр. Сало на шипящей плите, пригоревшие крощки и кусочки. Прогорклый жир. Все это надо соскабливать железной лопаткой. На Мартинесе белая куртка. Техасцы народ нетерпеливый. - Эй вы, ребята, поторапливайтесь! - Есть, сэр! Проститутки не сводят с Джулио глаз. Привлекательный парень. - Слушаю, мисс. На освещенной электрическими фонарями улице мелькают машины. Болят ноги от цементного пола. ("У меня будет много денег".) Но работы, на которой можно было бы заработать много денег, нет. Что может делать мексиканский парень в Сан-Антонио? Он может быть буфетчиком в харчевне, коридорным или посыльным в гостинице, может собирать хлопок, когда он созреет, может даже завести свою лавчонку. Но он не может быть ни доктором, ни адвокатом, ни крупным торговцем. Впрочем, мексиканский парень может еще любить женщин. У Роза литы большой живот; он почти такой же, как у ее отца Педро Санчеса. - Ты женишься на моей дочери, - говорит Педро. - Си. ("Есть девочки получше Розалиты".) - Тебе так или иначе пора жениться. - Си. ("Розалита будет толстая, по дому будут бегать ребятишки, шлеп-шлеп, шлеп-шлеп. А он будет рыть кюветы на дорогах".) - Но ты ведь был первым у нее. - Си. - Я поговорю об этом с синьорой Мартинес. - Си. Пожалуйста. Джулио шагает по утрамбованной грязной улице. Кое-где их теперь покрывают булыжником. ("Устал? Не находишь себе места? От тебя забеременела девушка? Подавайся в армию!") 1937 год. Мартинес - рядовой солдат. В 1939 году он все еще рядовой. Симпатичный стеснительный мексиканский парень хорошего поведения. Снаряжение и обмундирование всегда в безупречном порядке, и этого вполне достаточно для службы в бронекавалерийских частях. Иногда приходится выполнять работу денщика. Ухаживать за офицерскими садами. Тебе могут приказать прислуживать на устраиваемых офицерами вечеринках. Чистить лошадь после езды; если это кобыла, регулярно протирать ей хвост. В конюшнях жарко и душно. Солдат бьет лошадь по голове. Это единственный способ добиться от плохо соображающего и безмолвного четвероногого хоть какого-то повиновения. Лошадь ржет от боли, лягается. Солдат бьет ее еще раз. ("Проклятое четвероногое все время пыталось сегодня сбросить меня. Обращайся с лошадью, как с негром, и она будет действовать правильно".) Когда Мартинес выходит из стойла, солдат замечает его и кричит: - Эй, Джулио, держи язык за зубами! Рефлекторная дрожь. ("Эй ты, парень, поторапливайся с соусом!") Наклон головы, улыбка. - Будет сделано, - отвечает Джулио. Форт Райли большой, весь в зелени, казармы из красного кирпича. Офицеры живут в очаровательных маленьких коттеджах с садиками. Мартинес - ординарец у лейтенанта Брэдфорда. - Джулио, хорошенько почисти сегодня мои ботинки. - Да, сэр. Лейтенант отпивает глоток вина из стаканчика. - Хочешь, Мартинес? - Благодарю вас, сэр. - Приведи сегодня в порядок весь дом, Джулио. - Да, сэр, будет сделано. - И не делай ничего, что могло бы меня рассердить, - подмигивает лейтенант. - Нет, сэр, не сделаю. Лейтенант и его жена, миссис Брэдфорд, уходят. - По-моему, ты лучший ординарец из всех, которые у нас были, - хвалит она. - Благодарю вас, мэм. После введения военной службы по призыву Мартинес стал капралом. Когда ему пришлось впервые обучать солдат своего отделения, он настолько боялся, что его команды были едва слышны. ("Чтобы я подчинился когда-нибудь паршивому мексиканцу!") Отделение, становись! Налево равняйсь! Отделение, смир-но! Шагоммарш! Кругом-марш! Кругом-марш! ("Вы, ребята, должны понять: нет на свете ничего трудней, чем быть хорошим сержантом. Твердость и решительность - вот что самое главное".) Отделение, кругом-марш! Солдатские ботинки звонко шлепают по красной глине; с потных лиц на гимнастерки то и дело срываются капельки пота. Ать, два, три... Ать, два, три. ("С белыми протестантскими девочками я был тверд и решителен. И сержантом я буду хорошим".) Отделение, стой! Вольно! Мартинес отправляется на заморский театр военных действий, он капрал разведывательного взвода пехотной дивизии генерала Каммингса. Здесь кое-что новое. Здесь можно любить австралийских девушек. Улица Сиднея. Его берет под руку блондинка с веснушками. - О, ты очень симпатичный, Джулио. - Ты тоже. Вкус австралийского пива. Австралийские солдаты, выпрашивающие у тебя доллар. - Янки, есть у тебя шиллинги? - Янки? О'кей, - бормочет Джулио. Мартинес смотрит на тонкие стебельки травы. Дзи-и-нь, дзии-нь - одна за другой пролетают над головой пули. Их свист пропадает где-то в густых зарослях. Зажатая в руке граната кажется холодной и тяжелой. Джулио бросает гранату вперед, быстро прячет голову и прикрывает ее руками. ("Руки у мамы большие, а грудь мягкая".) Ба-а-бах! - - Попал ты в этого ублюдка? - А где он, черт его возьми? Мартинес медленно ползет вперед. Японец лежит на спине с задранным вверх подбородком и разорванным животом. - Я попал в него. - Молодец, Мартинес, ты хороший солдат. Мартинес стал сержантом. Маленькие мексиканские мальчики тоже питаются всякими американскими небылицами. Они не могут быть летчиками, финансистами или офицерами, но героями они стать могут. Вовсе не обязательно спотыкаться о булыжники и смотреть, задрав голову, На техасское небо. Любой человек может стать героем. Героем... Но не белым протестантским парнем, твердым и решительным. 3 В офицерской столовой вот-вот Должен был разгореться спор. В течение целых десяти минут подполковник Конн произносил речь, понося профессиональные союзы, а лейтенант Хирн, слушая его, возмущался все больше и больше. К спору располагала и сама обстановка. Столовую соорудили слишком поспешно, и она получилась недостаточно большой, чтобы вместить для трапезы сорок офицеров. Для нее соединили вместе две палатки, каждая из которых была рассчитана на отделение, но и этого пространства оказалось недостаточно, чтобы расставить шесть столов, двенадцать скамеек и оборудование полевой кухни. Боевая операция только началась, и питание в офицерской столовой еще ничем не отличалось от питания в столовой для рядовых. Несколько раз офицерам пекли пирожки и кексы, и один раз, после того как интендантам удалось купить на стоявшем поблизости торговом судне корзину помидоров, приготовили салат. В остальные дни меню было самое посредственное. А поскольку офицеры платили за питание из положенной им продовольственной надбавки, такое положение вызывало справедливые нарекания. Всякий раз во время приема пищи то за одним столом, то за другим люди роптали и возмущались, правда приглушенными голосами, потому что генерал Каммингс питался в этой же столовой за отведенным для него в уголке маленьким столиком. В полдень офицеры были раздражены, как правило, больше, чем по утрам и вечерам. Палатку для столовой установили в наименее подходящей части бивака - в нескольких сотнях ярдов от берега на совершенно не прикрытом кокосовыми деревьями пятачке. Прямые солнечные лучи так нагревали воздух внутри палатки, что даже мухи и те летали, будто сонные. Офицеры ели, изнемогая от зноя; в поставленные перед ними тарелки и на стол около них то и деле падали капельки пота с рук и лица. На Моутэми, там, где дивизия располагалась постоянным биваком, офицерскую столовую соорудили в небольшой лощине рядом с извивавшимся между скалами быстрым ручейком, и контраст между той и этой столовой был теперь очень заметным. Обычно разговаривали здесь мало, и тем не менее перебранка могла возникнуть запросто. В перебранках участвовали - во всяком случае, так было до этого - лишь равные или близкие друг к другу по чину. Капитан спорил, например, с майором или майор обрушивался на подполковника, но чтобы лейтенанты вступали в словесный бой с полковником - такого еще не бывало. Лейтенант Хирн отдавал себе в этом полный отчет. Он отдавал себе отчет и во многих других вещах. Казалось, даже самый глупый человек должен был представлять себе, что такой чин, как второй лейтенант, к тому же еще единственный второй лейтенант во всем объединенном штабе, не отважится лезть на рожон. Кроме того, лейтенант Хирн считал себя обиженным. Другие же офицеры полагали, что Хирну крупно и незаслуженно повезло, когда его, прибывшего в дивизию к концу кампании на Моутэми, назначили адъютантом к генералу Каммингсу. К тому же у Хирна почти не было друзей. Это был верзила с копной черных волос и крупным неподвижным лицом. Его невозмутимые карие глаза холодно поблескивали над слегка крючковатым, коротким и тупым носом. Большой рот с тонкими губами был маловыразительным и образовывал своеобразный уступ над плотной массой подбородка. Говорил он довольно неожиданным для такого рослого человека тонким пронзительным голосом с заметной высокомерной окраской. Ему нравились очень немногие люди - большинство с беспокойством ощущало это после первых минут разговора. В общем, он относился к той категории людей, которых почему-то хочется видеть униженными. Из всех находившихся в столовой офицеров лейтенанту Хирну нужно было бы помалкивать больше, чем кому-либо другому. В течение последних десяти минут капельки пота непрерывно скатывались в его тарелку, а на рубашке появлялись все новые и новые темные влажные пятна. Все больше и больше ему приходилось сдерживать себя от жгучего желания выплеснуть содержимое своей тарелки в ненавистное лицо подполковника Конна. Вот уже две недели, как они питаются в этой столовой, и вместе с семью другими лейтенантами и капитанами Хирн сидит за столом, находящимся рядом с тем, за которым сейчас разглагольствует Конн. И в течение этих двух недель Хирн неизменно слышит, как Конн рассуждает о тупости конгрессменов (с чем Хирн согласен, но по совершенно другим причинам), о низких качествах английской армии, о вероломстве и развращенности негров и о том ужасном факте, что весь Нью-Йорк заполонили одни иностранцы. Как только раздавались первые ноты, Хирн, охваченный едва сдерживаемым негодованием, совершенно точно предугадывал, какова будет симфония. Он старался отвлекать себя - внимательно рассматривал стоящую перед ним тарелку, твердил себе под нос слова "круглый идиот", переводил пристальный, полный отвращения взгляд на распорку палатки. Но вот настал предел его терпению. Поскольку массивное тело Хирна было прижато к столу, а над головой всего в нескольких дюймах торчало обжигающее полотно палатки, он никак не мог не взглянуть на выражение лиц шести старших офицеров - майоров, подполковников и полковников, сидевших за соседним столом. А выражение их лиц было все тем же - приводившим Хирна в бешенство. За соседним столом сидел подполковник Веббер, маленький полный голландец с неизменной глуповато-добродушной улыбкой на лице, которая пропадала только на тот момент, пока он совал в рот ложку с супом. Он был начальником инженерного отделения штаба дивизии и слыл способным офицером, но Хирн никогда не слышал, чтобы он говорил что-нибудь, и никогда не видел, чтобы он делал что-нибудь, кроме разве приема пищи, которую он поглощал со свирепым и приводящим в бешенство аппетитом, какие бы помои им ни приготовили из никогда не истощавшихся запасов консервов. Напротив Веббера сидели "двойняшки": начальник отделения генерал-адъютантской службы майор Биннер и командир 460-го полка полковник Ньютон. Это были высокие, мрачноватого вида люди, преждевременно поседевшие, длиннолицые, в очках с оправой из белого металла. Оба они походили на проповедников и высказывались тоже очень редко. Однажды вечером за ужином майор Биннер проявил недюжинные познания в религиозной области и склонность к проповеди; он произнес десятиминутный монолог с соответствующими ссылками на главы и стихи из Библии. Но это было, пожалуй, единственное, что отличало его от других. Окончивший военное училище в Вест-Пойнте полковник Ньютон был человеком очень застенчивым и с безукоризненными манерами. Ходили слухи, что он не знал в своей жизни ни одной женщины, но, поскольку теперь все находились в джунглях на острове в южной части Тихого океана, Хирн не имел никакой возможности убедиться в этой версии. Однако за хорошими манерами Ньютона скрывалась чрезвычайная нервозность; вечно он докучал офицерам своим мягким вкрадчивым голосом. О нем говорили, что он не высказывал ни одной своей мысли до тех пор, пока она не получала одобрения генерала Каммингса. Эти три человека были, собственно, безвредными. Хирн никогда не разговаривал с ними, и они ничего плохого ему не сделали, но они вызывали теперь у него особое чувство неприязни, так же, как иногда вызывает какой-нибудь намозоливший глаза безвкусный предмет в мебельном гарнитуре. Они беспокоили Хирна просто потому, что сидели за тем же столом, за которым сидели подполковник Конн, майор Даллесон и майор Хобарт. - Черт знает что такое, - говорил в этот момент Конн, - просто безобразие, что конгресс терпел их до сих пор; их давным-давно надо было бы разогнать. Когда дело касается их самих, они добьются чего хотите, но попробуйте получить лишний танк... Черта с два получите. Конн был невысоким, уже довольно пожилым человеком с морщинистым лицом и маленькими глазками, казавшимися как будто случайными, посторонними под его лбом и жившими как бы независимо друг от друга и от всего, что он думал или говорил. Голова, если не считать жиденьких седых волос над шеей и ушами, была почти полностью лысой, нос большой, испещренный множеством красно-синих венозных нитей. Пил он много, но, по-видимому, без особых последствий; единственной, может быть, уликой был его низкий хриплый голос. Хирн вздохнул, налил из эмалированного кувшина тепловатой воды в свою кружку. На его подбородке в нерешительности висело множество капелек пота, как бы раздумывавших, скатиться по шее вниз или, оторвавшись, упасть в тарелку на столе. Хирн попытался вытереть капельки рукавом рубашки - от едкого соленого пота подбородок сразу же больно защипало. В палатке то за одним, то за другим столом слышались негромкие обрывки фраз разговаривавших друг с другом или рассказывавших что-то собеседников. - У этой девчонки все было на высшем уровне. О, братец, Эд может тебе подтвердить... - А почему бы нам не организовать эту связь через "Парагон Ред" "изи"? "Когда же наконец кончится обед?" - нетерпеливо подумал Хирн. Подняв глаза от тарелки, он заметил на какой-то миг, что генерал Каммингс смотрит на него. - Конечно безобразие, - негромко поддакнул Конну Даллесон. - А я скажу вам вот что: всех этих сволочей следует вздернуть на поганой веревке, всех до одного, - вставил Хобарт. Хобарт, Даллесон и Конн. Три вариации на одну и ту же тему. "Бывшие первые сержанты регулярной армии, а теперь старшие офицеры", - подумал Хирн. Он испытал некоторое удовольствие, представив себе, что произойдет, если он скажет им, чтобы они заткнулись. Хобарт вряд ли способен на что-нибудь. Он разинет рот, а потом, наверное, напомнит о своем звании. Даллесон скорее всего предложит ему выйти вон из палатки. А как поступит Конн? Конн - это загадка. Он артист в душе. Если ты что-нибудь сделаешь, он ответит тем же. Если разговор идет не о политике, он всегда твой друг, самый лучший друг. Хирн оставил Конна пока в стороне и снова обратился в своих мыслях к Даллесону. От этого можно было ждать только одного: этот войдет в раж и захочет драться. Да и как же иначе - ведь он такой крупный, крупнее Хирна. Его красное лицо, бычья шея и сломанный нос могли выражать или радость, или замешательство, последнее, правда, ненадолго, только до того момента, когда он поймет, чего, собственно, от него хотят. Он и выглядел как профессиональный регбист. В общем, он не представлял собой никакой загадки, и, возможно, у него даже были неплохие задатки. Хобарт тоже не вызовет никаких осложнений. Типичный американский хвастун. Он был единственным из них, ставшим офицером не из сержантов регулярной армии, но и его прошлое не блестяще. Он работал клерком в банке, а потом заведовал несколькими магазинами в какой-то торговой фирме; был лейтенантом в Национальной гвардии. Ничего неожиданного он ни сделать, ни сказать был не в состоянии. Хобарт всегда соглашался с мнением вышестоящих и никогда не слушал подчиненных, но нравиться хотел и тем и другим. Он хвастал и льстил и в течение первых десяти минут знакомства производил впечатление рубахи-парня, но позднее оказывалось, что он высокомерен, относится ко всем подозрительно и способен подложить свинью. Это был полный человечек с надутыми розовыми щеками и маленьким ртом. Хирн никогда не сомневался в том, чего стоят эти люди. Даллесон, Конн и Хобарт - из одного теста. Хирн, конечно, видел некоторую разницу между ними. К Даллесону он относился, например, несколько лучше, чем к другим. Он замечал различия в их поведении и способностях и тем не менее презирал их всех с одинаковой силой. Их объединяло три показателя, и расхождения уже не имели для Хирна значения. Во-первых, у всех троих лица были красными, а отец Хирна, весьма преуспевающий капиталист со Среднего Запада, был краснолицым. Во-вторых, у всех троих были маленькие рты с тонкими губами, а такие рты всегда вызывали у Хирна необъяснимое предубеждение. И наконец, в-третьих, и это самое главное, ни один из них ни одной секунды не сомневался в правильности того, что говорил или делал. В разное время некоторые офицеры пытались при удобном случае дать понять Хирну, что он воспринимает людей несколько абстрактно, не учитывает их индивидуальных особенностей. Звучало это, конечно, упрощенно, но в общем-те отражало правду. Он презирал шестерых старших офицеров за соседним столом потому, что, независимо от того, как каждый из них относился к евреям, неграм, русским, англичанам, все они любили друг друга, весело проводили время с чужими женами, вместе напивались до чертиков, не заботясь о потере бдительности, вместе наносили визит в какой-нибудь бордель по субботним вечерам. Самим своим существованием они развращали и растлевали души и умы лучших, талантливейших представителей поколения Хирна, калечили их, делали под стать самим себе и даже еще хуже, чем конны-даллесоны-хобарты. Кончалось тем, что все угождали им или со страхом прятались в свою маленькую норку. Жара в палатке стала совершенно невыносимой, она почти обжигала тело. Бормотание за столом, звяканье и скрежет оловянной посуды воспринимались Хирном так, как будто кто-то водил напильником по его мозгам. Дежурный солдат быстро разносил по столам кастрюли с компотом из консервированных персиков. - Возьмите, например, этого... - Конн назвал фамилию известного профсоюзного лидера. - Я знаю совершенно точно, ей-богу, - он покачал указательным пальцем перед своим красным носом, - что у него любовница негритянка. - Надо же! Вы только подумайте! - прокудахтал Даллесон. - Я слышал из достоверных источников, что она даже родила от него двух коричневых ублюдков. Впрочем, поручиться за это я, конечно, не могу. Но мне хорошо известно, что всякий раз, когда он проталкивает законы в пользу этих чернокожих, он делает это не без причин - его любовница руководит всем рабочим движением в стране. Она оказывает влияние не только на всю страну, но и на самого президента, и все только потому, что умеет... угодить... Хорошенькая интерпретация истории! - Полковник, откуда вам все это известно? - спросил Хирн, удивляясь ударению, с каким произносил каждое слово. От раздражения и гнева он даже почувствовал слабость в ногах. Конн повернул голову к Хирну и уставился на него полным удивления взглядом; на его красном щербатом носу выступили капельки обильного пота. Несколько секунд он оставался в нерешительности, так как не мог сообразить, дружеский это вопрос или насмешливый; к тому же он был явно шокирован таким хоть и незначительным, но все же нарушением дисциплины. - Как понимать ваш вопрос, Хирн? - медленно спросил он. Размышляя над тем, как бы не выйти за рамки дозволенного, Хирн ответил не сразу. Неожиданно он почувствовал, что в его сторону смотрит большая часть офицеров. - Я не думаю, чтобы вам могли быть известны такие подробности об этом, полковник. - Вы не думаете... гм... вы не думаете... гм... вы не думаете... А я думаю, что знаю об этих профсоюзных вождях побольше, чем вы... - По-вашему, что же, насиловать негритянок и жить с ними - в этом нет ничего плохого? - неожиданно вмешался Хобарт. - Все это в порядке вещей? - Я не вижу, откуда вы могли бы знать все эти подробности, полковник Конн, - повторил свою мысль Хирн. Дело начинало принимать тот оборот, которого Хирн боялся. Еще два-три слова - и ему придется идти на попятный или смириться с неизбежным взысканием. Последовал ответ на первый вопрос Хирна - полковник Конн просто не торопился с ним. - Лучше вам заткнуться, Хирн. Если я о чем-нибудь говорю, можете быть уверены, предмет разговора мне знаком. - Ваше остроумие, Хирн, нам хорошо известно, - как эхо отозвался Даллесон. В палатке послышался сдержанный, но одобрительный смех. "Все они недолюбливают меня", - подумал Хирн. Он, собственно, знал это и раньше, и тем не менее ему стало больно. Сидевший рядом с ним лейтенант был явно обеспокоен и на всякий случай отодвинул свой локоть подальше от руки Хирна. Он сам заварил эту кашу, и единственный выход был теперь продолжать в том же духе. Сердце сильно билось от возбуждения, к которому примешивался страх: чем все это может кончиться? Военным судом, наверное... - Я подумал, полковник, что, поскольку вам известны такие детали, вы не иначе как подсматривали в замочную скважину, - сказал Хирн, испытывая чувство гордости от собственной смелости. Несколько человек испуганно засмеялись, а лицо Конна исказилось в гневе. Краснота медленно распространилась от носа на щеки и лоб, синие вены вздулись, превратились в пурпурный пучок, в котором, казалось, сосредоточилась вся его ярость. Он явно подыскивал слова для ответа. Если бы он заговорил, это было бы ужасно. Даже Веббер прекратил двигать своими челюстями в ожидании развязки. - Господа, пожалуйста, прекратите! - раздался голос генерала с другого конца палатки. - Чтобы больше ничего подобного я не слышал! Его слова заставили замолчать всех. В палатке воцарилась полная тишина, в которой даже стук вилок и ножей стал каким-то приглушенным и осторожным. Через несколько минут наступила реакция; сначала послышался сдерживаемый шепот, затем кое-где приглушенные восклицания. Офицеры, скорее механически, чем сознательно, начали переключать свое внимание на то, что лежало перед ними в тарелках. Хирн негодовал; ему было противно сознавать, что, вмешавшись, генерал как бы спас его. А причиной этому, несомненно, был отец Хирна. Лейтенант Хирн понял, что генерал Каммингс должен был вступиться за него, и поэтому его снова охватило знакомое смешанное чувство гнева, возмущения и еще чего-то непонятного. Конн Даллесон и Хобарт. Эти ненавистные марионетки все еще не сводили с него своего свирепого взгляда. Хирн поднес ко рту ложку и начал медленно жевать сладкую мякоть консервированных персиков, но они никак не хотели смешиваться с прокисшим желчным комком, стоявшим у него в горле из-за несварения желудка на нервной почве. Он со звоном положил ложку на стол и, не сводя с нее взгляда, долго сидел неподвижно. Конн и Даллесон обменивались между собой негромкими фразами, как пассажиры в автобусе или поезде, которые знают, что их слушают посторонние люди. До слуха Хирна донеслись лишь отдельные слова их разговора: они обсуждали какую-то работу, назначенную на послеобеденное время. По крайней мере, теперь у Конна тоже будет несварение желудка. Генерал молча встал и вышел из палатки. Это означало разрешение встать из-за стола и всем другим офицерам. Взгляды Конна и Хирна на какой-то момент встретились, но оба тотчас же отвели их в сторону. Хирн поднялся со скамейки и неторопливо вышел из палатки. Его рубашка насквозь промокла от пота, и малейшее дуновение ветра воспринималось как обливание прохладной водой. Хирн закурил сигарету и пошел по территории бивака неторопливой нервной походкой. Дойдя до колючей проволоки, он остановился, повернулся и, ускорив шаги, направился назад, к кокосовым деревьям, переводя мрачный взгляд с одной группы темнозеленых палаток на другую. Обогнув по- периметру весь бивак и спустившись по крутому обрыву на пляж, он пошел вдоль песчаного берега, рассеянно поддавая ногой различные отбросы, оставленные здесь еще в день высадки. Мимо него проехало несколько грузовых машин, лениво протащилась по песку небольшая группа солдат с лопатами на плечах. В море недалеко от берега слегка покачивалось несколько стоявших на якоре грузовых судов. Слева от него к сооруженному на берегу полевому складу медленно приближалась самоходная баржа с имуществом. Хирн докурил сигарету, кивнул едва заметным движением головы прошедшему мимо него офицеру. Тот ответил на кивок не сразу, лишь после небольшой паузы. Отступать теперь уже нельзя, другого выхода нет. Конн круглый идиот, но он старше по званию. Все произошло по привычной схеме - когда Хирн больше не мог чегонибудь выносить, он вспыхивал. Само по себе это говорило о его слабости. Тем не менее он не мог больше терпеть того состояния, в котором жили и он и другие офицеры. В Штатах все это было иначе. Столовались они отдельно, жили отдельно, и, если случалось допустить ошибку, это не приводило к особым последствиям. А здесь они спали на раскладушках всего в нескольких футах от солдат, которые спали на земле. В столовой им подавали пищу, пусть даже невкусную, но все же подавали, и в тарелках, в то время как другие ели из котелка, устроив его на коленях, да еще после того, как постояли на солнцепеке в длинной очереди. Больше юго, всего в каких-нибудь десяти милях отсюда убивали солдат, т это действовало на моральное состояние совсем иначе, чем если бы солдат убивали где-нибудь за три тысячи миль. Сколько Хирн ни ходил по территории бивака, состояние его оставалось прежним. Зловещая зелень джунглей, начинавшихся сразу же за проволочным заграждением, резко очерченная на фоне голубого неба кромка кокосовой рощи, бледно желтые очертания окружающих предметов - все это усиливало отвращение и негодование Хирна. Он с трудом взобрался обратно на обрыв и окинул взглядом весь бивак, разбросанные там и тут большие и маленькие палатки, нестройные ряды стоявших на площадке временного гаража грузовых машин и джипов, солдат в мокрых и грязных комбинезонах, все еще стоявших в длинной очереди за обедом. Здесь у солдат была возможность расчистить землю от густых зарослей и корней, чтобы отнять у мрачных джунглей несколько ярдов ровной и сравнительно чистой площади. Там же, в глубине джунглей, на передовой линии, войска не могут сделать ничего такого, потому что они не задерживаются на одном месте более одного-двух дней, к тому же лишать себя возможности укрыться в зарослях очень опасно. Там солдаты спят в грязи, их одолевают насекомые и черви, в то время как офицеры проявляют недовольство из-за отсутствия салфеток и плохого питания в столовой. На первых порах все офицеры чувствуют какие-то угрызения совести. Выпускникам училищ привилегии кажутся сначала незаслуженными, и они чувствуют себя из-за этого как-то неудобно. Однако это быстро проходит, тем более что в наставлениях и уставах привилегии соответствующим образом оговариваются и обосновываются, причем достаточно убедительно, чтобы избавить вас от угрызений совести, конечно, если вы хотите от них избавиться. Лишь немногих офицеров одолевают угрызения совести и чувство вины. Чувство вины, например, за свое происхождение. В армии такая вещь возможна, хотя это едва уловимо. Здесь существует так много особенностей, что такое чувство можно назвать не более как тенденцией, и тем не менее оно существует. Взять самого Хирна, например. Сын богатого отца, выпускник колледжа для привилегированных, легкая и хорошо оплачиваемая работа, никаких трудностей и лишений, которых он ожидал; все это оказалось для него возможным, и он сделал карьеру, как многие его друзья. Правда, о большинстве тех, кого он знал по колледжу, этого нельзя было сказать. Они попадали в категорию негодных к военной службе по состоянию здоровья, или в рядовые, или в старшины в воздушных силах, или на совершенно секретную работу в Вашингтоне, или даже на курсы подготовки командного состава, но все, кого он знал по начальной школе, были теперь энсинами или лейтенантами. Люди из богатых семей привыкли повелевать... Но нет, это не то слово, оно не совсем правильно отражает суть дела. Это уже не привычка повелевать, а глубокая уверенность в себе, такая уверенность, какую испытывает он, или Конн, или Хобарт, или его отец, или даже генерал Каммингс. Генерал... К Хирну возвратилось чувство неприязни. Если бы не генерал, он, Хирн, делал бы сейчас то, что должен был делать. Привилегированное положение офицера может быть как-то оправдано лишь тогда, когда офицер участвует в боях. А пока он, Хирн, остается здесь, в штабе, он не испытывает никакого удовлетворения и будет с пренебрежением относиться к другим офицерам-штабистам, даже с еще большим, чем в обычное время. В этом штабе не было ничего и вместе с тем все, что дает какое-то странное удовлетворение, позволяющее отвлечься от рутинных неприятностей. Работа с генералом предоставляла свои уникальные возможности компенсировать эти неприятности. Помимо неприязни Хирн испытывал и другое чувство к генералу - чувство благоговения. Хирн не встречал до этого такого человека, как генерал Каммингс, и склонен был считать его сильным и проницательным. И не только из-за не вызывавшего сомнений блестящего ума - Хирн знал людей, одаренных не менее блестящим интеллектом. Дело было, конечно, и не в широте его познаний - целые области были неведомы генералу. Генерал обладал удивительной способностью воплощать свои идеи в быстрые и эффективные действия, причем это его качество могло оставаться тайной в течение целых месяцев даже для того, кто работал рядом с ним. Генерал Каммингс был противоречивой натурой. Насколько понял Хирн, к личным удобствам он относился с полным безразличием и тем не менее пользовался в жизни всеми привилегиями, положенными офицеру в генеральском звании. В день вторжения сразу же после высадки на берег генерал ухватился за телефонную трубку и не выпускал ее из рук почти весь день. Он командовал участвовавшими в бою тактическими подразделениями, держа в руках небольшой листок бумаги, и в течение пяти, шести, восьми часов руководил начальной фазой операции, фактически даже ни разу не посмотрев на карту, без промедления принимая решения на основе той информации, которую ему сообщали строевые офицеры. Это было замечательное зрелище, фантастическая способность сосредоточиваться. В конце второй половины дня высадки к генералу подошел Хобарт и спросил: "Сэр, где бы вы хотели разбить штабной бивак?" В ответ Каммингс сердито проворчал: "Где хотите, майор, где хотите". Такой тон генерала поразительно противоречил его обычно безукоризценным манерам в разговоре с офицерами. Надет учтивости и внешние формальности в данном случае были начисто отброшены, и человек предстал таким, каким он был на самом деле. Это вызвало своеобразное восхищение Хирна; он не удивился бы, если бы узнал, что генерал спит на ложе из острых шипов. Однако через два дня, когда первые неотложные задачи операции были решены, генерал дважды приказывал переместить свою палатку и вежливо отчитал Хобарта за то, что тот не выбрал для нее более удобного и ровного места. Противоречиям в нем не было конца. Он пользовался неоспоримым авторитетом во всей южной части Тихого океана. Еще до того как прибыть в дивизию, Хирн слышал многочисленные хвалебные отзывы о генерале и его стиле руководства - редкое явление для тыловых районов, где чаще всего довольствуются неправдоподобными историями и всякого рода сплетнями. Но сам генерал никогда не верил этому. Раз или два, когда разговор попадал в весьма дружеское русло, Каммингс делился с Хирном по секрету: "У меня есть враги, Роберт, сильные враги". В его голосе слышались хорошо различимые нотки жалости к себе, что явно противоречило его способности трезво, объективно оценивать людей и события. О нем говорили как о самом симпатичном и умном среди командующих дивизиями, его обаяние было широко известно, но Хирн очень скоро заметил, что он был деспотом, правда, деспотом с бархатным голосом, но тем не менее, несомненно, деспотом. Каммингс был также ужасным снобом. Хирн, сознавая, что и сам такой же, относился к этому с пониманием, хотя свой снобизм считал совсем иным. Хирн всегда группировал людей, даже если приходилось делить их на категории с пятьюстами различными оттенками. У генерала Каммингса снобизм проявлялся довольно просто. Он знал все слабости и пороки каждого офицера своего штаба, и тем не менее полковник всегда стоял для него выше майора, независимо от способностей того и другого. Его дружеское отношение к Хирну становилось поэтому еще более необъяснимым. Генерал выбрал Хирна себе в адъютанты после получасовой беседы с ним, когда тот прибыл в дивизию, а затем постепенно стал доверять ему все больше и больше. Собственно, это было вполне понятно. Как и все чрезмерно тщеславные люди, Каммингс нуждался в том, чтобы иметь рядом равного себе интеллектуала-собеседника, чтобы излагать ему свои невоенные теории. Хирн же был единственным человеком в штабе, достаточно интеллектуальным для того, чтобы понимать генерала. Но сегодня, всего каких-нибудь полчаса назад, генерал вызволил Хирна из ситуации, чреватой опасным взрывом. В течение двух недель, прошедших с момента высадки, Хирн бывал в палатке генерала почти каждый вечер, и между ними происходили длительные беседы; молва об этом, конечно, быстро разошлась по всем уголкам сравнительно небольшого бивака. Генерал должен был бы помнить об этом, должен был бы знать, какое чувство обиды это вызовет, как отрицательно отразится на моральном состоянии другдх офицеров. Вопреки своим же интересам Каммингс продолжал держаться за Хирна и, больше того, делал все, чтобы предстать перед ним во всем своем обаянии. Хирн знал: если бы не генерал Каммингс, он попросил бы перевода на другую должность задолго до того, как дивизия высадилась на Анопопей. О его должности существовало представление как о должности слуги; между ним и генералом в какой-то мере существовало такое же неприятное различие, какое было столь очевидным при сравнении положения рядовых солдат и офицеров. И что самое главное, все штабные офицеры внушали ему отвращение, а скрыть это чувство никак не удавалось. Хирна удерживало только то, что генерал был для него своеобразной загадкой. После двадцати восьми лет жизни единственным интересовавшим Хирна занятием было раскрывать те или иные причуды мужчин или женщин, на которых он останавливал свое внимание. Однажды Хирн заявил: "Как только я нахожу низменные побудительные мотивы в них, они перестают меня интересовать. После этого единственная забота - это как сказать им "до свидания". В ответ на это Хирну сказали: "Вы настолько нравственны, Хирн, что напоминаете скорее моллюска, чем человека". Возможно, это и в самом деле так. Найти низменный побудительный мотив в поведении генерала Каммингса, во всяком случае, было нелегко. Ему, несомненно, были свойственны страсти и страстишки, неприемлемые для морального кодекса, проповедуемого в роскошных американских еженедельниках, но это не снижало положительных качеств генерала. Налицо был талант и в дополнение к таланту глубокая страстность, которую Хирн не встречал когда-либо раньше; к тому же Хирн явно утрачивал непредвзятость своих суждений. Генерал Каммингс оказывал на него гораздо большее воздействие, чем он на генерала, и это возмущало Хирна до глубины души. Утратить свою неприкосновенную свободу означало погрязнуть во всяких мелких делишках и заботах, как и все кругом. Тем не менее Хирн наблюдал за развитием своих отношений с генералом с каким-то отвлеченным и противоречивым интересом. Хирн увидел генерала в его палатке приблизительно через час после обеда. Он находился там один и изучал отчеты о действиях авиации. Хирн сразу же все понял. Поскольку в течение первых двух-трех дней японцы не проводили над островом Анопопей никаких воздушных атак, вышестоящее командование решило отозвать приданную генералу эскадрилью истребителей, которая базировалась на другом острове на расстоянии нескольких сот миль отсюда. До сих пор Каммингс не придавал особого значения истребительной эскадрилье, но надеялся, что, как только захваченный его войсками аэродром будет расширен, он использует ее для поддержки действий сухопутных частей против линии Тойяку. Перевод эскадрильи на другую операцию весьма рассердил генерала, и как раз тогда он повторил свое замечание, что у него есть враги. В настоящий момент он изучал отчеты о действиях авиаций на всем театре военных действий, чтобы определить, где самолеты используются без особой надобности. Будь на его месте кто-нибудь другой, такой подход к делу был бы абсурдным, но для Каммингса он был нормальным. Он тщательно изучит все факты отчета, проанализирует все слабые стороны и недостатки действий, а потом, когда настанет время и когда захваченный им аэродром будет расширен, у него окажется наготове целая серия сильных аргументов, подкрепленных выдержками из просматриваемых сейчас отчетов. Не поворачиваясь к Хирну, генерал бросил через плечо: - Вы сегодня совершили непростительную глупость. - Да, пожалуй, - согласился Хирн, садясь на стул. Генерал отодвинулся вместе со стулом от стола и глубокомысленно посмотрел на Хирна. - Вы рассчитывали на то, что я помогу вам выпутаться из этого скандала, - сказал он, улыбаясь. Голос генерала был неестественным, слегка натянутым. С разными людьми он говорил по-разному: с рядовыми - несколько грубовато, наставническим тоном, не особенно выбирая слова; с офицерами - довольно величественно, с чувством собственного достоинства, четко формулируя фразы. Хирн был единственным, с кем он позволял себе неофициальный тон, а когда это было не так, когда он держался с ним как старший с младшим, это означало, что он очень недоволен. Хирн знал когда-то человека, который, если лгал, всегда заикался; проницательный человек легко мог заметить это. Генерал был очень недоволен тем, что ему пришлось вмешаться и что теперь в штабе несколько дней будут говорить об этом. - Да, я согласен, что совершил глупость; я понял это потом, - повторил Хирн. - Не объясните ли мне, Роберт, почему вы вели себя как глупый мальчишка? Вот и теперь это характерное для него кокетство, чуть ли не женское. Когда Хирн увидел генерала впервые, он произвел на него впечатление человека, который редко говорит то, что думает, и случая, который заставил бы Хирна изменить это впечатление, пока не было. Хирн знал людей, которые были похожи в этом отношении на генерала: то же кокетство, та же способность быть крайне безжалостным, но в генерале этого было значительно больше, чем в других, и в более запутанном виде; его собственные личные качества не были выражены открыто, и воспринять их сразу было невозможно. На первый взгляд Каммингс ничем не отличался от других генералов. Он был немного выше среднего роста, упитанный, с довольно приятным загорелым лицом и седеющими волосами, и все же не такой, как другие генералы. Когда он улыбался, то становился похожим на румяного, самодовольного, преуспевающего сенатора или бизнесмена с этаким покладистым характером. Но такое представление о нем удерживалось недолго. В выражении его лица явно чего-то недоставало, так же, как чего-то недостает у артистов, играющих американских конгрессменов. Каммингс походил на конгрессмена, и в то же время для такого сходства чего-то не хватало. У Хирна всегда появлялось ощущение, что улыбающееся лицо генерала - это застывшая маска. Генерала подводили его глаза - большие, серые, недобрые, как расплавленное стекло. На Моутэми перед посадкой войск на суда происходил осмотр. При обходе выстроившихся частей Хирн шел позади генерала. Солдаты буквально дрожали перед Каммингсом, запинались при ответах на его вопросы, говорили охрипшими, испуганными голосами. В основном это объяснялось, конечно, тем, что они говорили с большим начальником, человеком в высоком звании, но все попытки Каммингса быть добродушным, добиться от солдат непринужденности так ни к чему и не привели. Его глаза с бледно-серой радужной оболочкой казались какими-то безжизненными белыми пятнами на загорелом лице. Хирн вспомнил газетную статью, описывавшую Каммингса как человека с чертами умного породистого бульдога. Автор статьи добавлял несколько напыщенно: "В нем действенно сочетаются сила, цепкость, выносливость этого смелого животного с интеллектом, очарованием и уравновешенностью профессора колледжа или государственного деятеля". Для газетной статьи такая характеристика Каммингса была обычной, ничем не отличающейся от характеристик многих других людей, но в ней удачно подчеркивались как раз те черты, которые видел в генерале Хирн. Для автора статьи Каммингс был и генералом, и профессором, и государственным деятелем, и бог его знает кем еще. Каждое из этих определений представляло собой не что иное, как сложную, вводящую в заблуждение смесь подлинного и притворного, напускаемого на себя в зависимости от тех или иных обстоятельств. Хирн откинулся на спинку стула. - Хорошо, пусть я поступил как глупый мальчишка. Ну и что из этого? В том, чтобы сказать кому-нибудь вроде Конна, что ему пора замолчать, есть свое удовольствие. - Вы абсолютно ничего этим не добились. Наверное, вы считали для себя унижением вашего достоинства слушать, что он говорил. - Да, считал. ~ - Вы еще слишком молоды так рассуждать. Ваши личные права целиком зависят от того, как смотрю на них я. Прекратите такие выходки и подумайте об этом. Без меня вы всего-навсего второй лейтенант, то есть человек, насколько я понимаю, обязанный всем и во всем подчиняться. Это вовсе не вы сказали Конну замолчать, - продолжал он, подчеркивая каждое слово в этой фразе, - замолчать предложил ему фактически я, но без всякого на то желания. А теперь - не будете ли вы любезны встать, поскольку разговариваете со мной. Вам тоже не мешает соблюдать элементарные дисциплинарные нормы. Я вовсе не хочу, чтобы проходящие мимо видели вас сидящим, как будто вы второй командир дивизии. Испытывая чувство мальчишеской обиды, Хирн встал. - Есть, встать! - сказал он саркастическим тоном. На лице генерала появилась насмешливая улыбка. - Я выслушал грязной болтовни Конна гораздо больше, чем вы. Такая болтовня надоедает, Роберт, потому что она совершенно бессмысленна. Я несколько разочарован тем, что вы реагировали на нее так примитивно. - Слегка дребезжащий голос генерала все больше и больше выводил Хирна из терпения. - Я знаю людей, которые пользуются грязными сплетнями с поразительным искусством. Государственные деятели и политики манипулируют ими с определенной целью. Вы можете дать волю своему справедливому негодованию и возмущению, но толку от этого не будет никакого. Надо уметь владеть собой, чтобы добиваться определенных целей. Нравится вам это или не нравится, но к совершенству можно прийти только таким путем. Возможно... Хирн начинал понимать и верить в это, но тем не менее тихо сказал: ~- Моя цель не столь отдаленна, как ваша, генерал. Я просто не хочу, чтобы мной пренебрегали. Каммингс бросил на него удивленный взгляд. - Но вы же знаете, что тут возможен и другой подход. Я не могу сказать, что во всем не согласен с Конном. В том, что он говорит, есть зерно истины. Например, он говорит: "Евреи слишком шумливы". - Каммингс пожал плечами. - Конечно, они не все шумливы, но среди них, несомненно, слишком много невоспитанных грубиянов, согласитесь с этим. - Если и есть, то вы должны понять, почему это так, - тихо возразил Хирн. - Им приходится постоянно сталкиваться с целым рядом проблем. - Типичная либеральная трескотня. И ведь это же факт, что вы тоже не любите евреев. Хирн почувствовал неловкость. Действительно... какие-то следы неприязни к евреям он в себе находил. - Я не сказал бы этого. Каммингс снова насмешливо улыбнулся. - Или возьмите взгляды Конна на негров. Он, возможно, слегка гиперболизирует, но находится ближе к истине, чем вы полагаете. Если кто-то может переспать с негритянкой... - Южанин не откажется, - перебил его Хирн. - Или радикал... Для них это своеобразный защитный механизм, подпорка их морали. - Каммингс широко улыбнулся. - Вы, например, наверняка пробовали? - Пробовал. Каммингс вдруг уставился на свои ногти. Может быть, он почувствовал отвращение? Неожиданно он разразился саркастическим смехом. - Знаете, Роберт, - заявил он, - вы просто либерал. - Чепуха! - возразил Хирн. Он сказал это движимый обидой, негодованием и излишне увлекшись спором, как будто хотел увидеть, далеко ли он может сдвинуть тяжелый камень, который придавил ему ногу. Это, несомненно, был наиболее фамильярный тон в разговоре с генералом за все время их общения друг с другом. Более того, это была самая вызывающая фамильярность. Богохульство и грубость всегда возмущали Каммингса больше, чем что-либо другое. Генерал закрыл глаза, как бы взвешивая причиненную ему обиду. Открыв их через несколько секунд, он скомандовал низким мягким голосом: - Смирно! Окинув Хирна строгим осуждающим взглядом, он продолжал: - Отдайте-ка мне честь. - А когда Хирн взял под козырек, добавил, чуть заметно улыбаясь: - Довольно грубое обращение, не правда ли, Роберт? Вольно! Вот сволочь! Несмотря на злость, Хирн помимо воли все же восхищался генералом. Каммингс обращался с ним как с равным... почти всегда. Но потом находил подходящий момент и, словно шлепнув Хирна мокрым полотенцем, одергивал его и восстанавливал такие отношения, какие должны быть между генералом и лейтенантом. А его голос был словно предательская мазь, которая жжет, вместо того чтобы успокоить боль. - Что, может быть, я слишком несправедлив к вам, Роберт? - спросил он. - Нет, сэр. - Вы насмотрелись кинокартин, Роберт. Если у вас в руках пистолет и вы стреляете в беззащитного человека, то вы ничтожество, просто-напросто трус. Это же нелепейшее положение, понимаете? Тот факт, что у вас есть пистолет, а у другого его нет, это не случайность. Это результат всего того, чего вы достигли. И это значит, что если вы... если вы достаточно сознаете опасность, то на этот случай у вас есть пистолет. - Я уже слышал об этом раньше, - заявил Хирн, отставив ногу в сторону. - Что, мне снова нужно скомандовать вам "смирно"? - спросил генерал, усмехнувшись. - Вы упрямы, Роберт, и это разочаровывает меня. Я возлагал на вас кое-какие надежды. - Я просто плохо воспитан. - Да, пожалуй. А вообще, гм... вообще вы в достаточной мере реакционер, так же, впрочем, как и я. Это ваш самый большой недостаток. Вы боитесь этого слова. Вы отказались от всего, что унаследовали, потом вы отбросили все, что узнали и выучили позднее, и тем не менее все это не надломило вас. Этим, собственно, вы и произвели на меня большое впечатление - светский молодой человек, который не надломился, который сохраняет здоровую психику. Вы понимаете, что это своего рода достижение? - А что вы знаете о светских молодых людях... сэр? - спросил Хирн. Генерал закурил сигарету. - Я знаю все. Правда, такое утверждение звучит настолько неправдоподобно, что люди отказываются верить вам, но на этот раз оно соответствует действительности. - На лице Каммингса появилась добродушная улыбка. - Плохо только, что у вас сохранилось одно убеждение: когда-то вам вбили в голову, что "либерал" означает только хорошее, а "реакционер" - только плохое, и вы никак не можете отказаться от этой мысли. Вся ваша шкала ценГостей заключена между этими словами, всего двумя словами. И больше вы ничего не признаете. - Может быть, вы разрешите мне сесть? - спросил Хирн, переминаясь с ноги на ногу. - Да, пожалуйста. - Каммингс посмотрел на него и спросил абсолютно безразличным тоном: - Вы не обижаетесь, Роберт? - Нет, больше не обижаюсь. С запоздалой проницательностью Хирн неожиданно понял, что генералу это тоже кое-чего стоило - приказать ему встать. А вот чего именно - трудно было сказать. Во время всего этого разговора Хирн, по существу, оборонялся, взвешивал каждое слово, а вовсе не свободно выражал свои мысли. Но неожиданно он понял, что и генерал был точно в таком же положении. - У вас, как реакционера, большое будущее, - сказал Каммингс. - А вот моя беда в том, что на моей стороне нет ни одного порядочного мыслителя. Я - феномен и поэтому чувствую себя одиноким. "Между нами всегда существует какая-то неопределенная напряженность, - подумал Хирн. - Его и мои слова и мысли всплывают на поверхность, как бы преодолевая плотный противодействующий масляный покров". - Вы глупец, если не понимаете, что предстоящее столетие - это столетие реакционеров, которые будут царствовать, может быть, целое тысячелетие. Это, пожалуй, единственное из сказанного Гитлером, что нельзя назвать результатом стопроцентной истерии. Через слегка приоткрытый вход в палатку виднелся почти весь штабной бивак: палатки, частично расположенные правильными рядами, а частично в хаотическом беспорядке, поблескивающая в лучах послеобеденного солнца расчищенная от растительности земля; сейчас лагерь казался почти безлюдным, потому что большую часть солдат отправили на работы. Напряженность между ними создал генерал, и сам он ощущал ее так же, как Хирн. Он держался за Хирна. Но почему?.. На этот вопрос Хирн ответить не мог. Он не знал - почему. В то же время и сам Хирн не мог противиться необъяснимому магнетизму в генерале, магнетизму, который исходил от всего, что сопутствовало воле и власти этого человека. Хирну приходилось встречать людей, которые были не менее умны, чем генерал; он даже знал одного-двух, которые были более мудрыми и проницательными. Но вся разница в том, что эти люди не были активными деятелями, или результаты их действий не были очевидными, или действовали они в слишком сложных условиях - условиях поглощающего вакуума американской жизни. Генерала можно было бы вообще не считать умным, если бы не тот факт, что здесь, на острове, он управлял буквально всем и всеми. Поэтому все, что он говорил, звучало весьма убедительно и обоснованно. Пока Хирн оставался с ним, он мог наблюдать весь процесс от зарождения мысли до осязаемых и непосредственных результатов на следующий день или в следующем месяце. Возможность наблюдать такой процесс - редкость, в прошлом у Хирна ничего такого не было. Это его интриговало и увлекало. - Заметьте, Роберт, мы живем в средние века новой эры, находимся на пороге возрождения безраздельной власти. Сейчас я выполняю сравнительно изолированную функцию: я, по существу, не более чем главный монах, так сказать, настоятель в своем маленьком монастыре. Каммингс долго говорил в том же духе. "Ну и чудовище этот Каммингс", - подумал о нем Хирн. ХОР Очередь к солдатской кухне Палатка-кухня расположена на низком обрыве, с которого хорошо видны песчаный берег и море. Перед входом в палатку широкая и низкая скамейка, на которой расставлены четыре или пять кастрюль и противней с едой. К скамейке тянется весьма нестройная очередь солдат. Подходя, каждый из них протягивает раскрытый котелок и алюминиевую тарелку. Подходит очередь Реда, Галлахера, Брауна и Уилсона. Приблизившись к скамейке, они демонстративно нюхают главное блюдо, вываленное в большой квадратный противень. На сегодня - консервированное мясо со слегка подогретыми тушеными овощами. Второй повар, вечно хмурый краснолицый парень с большой лысиной, кладет в каждую тарелку приличную порцию мяса и овощей. Ред. Что это за дерьмо? Повар. Собрали из-под хвоста козы. А ты думал - что тебе дадут? Ред. О'кей, я просто подумал, здесь что-нибудь такое, что нельзя есть. (Общий хохот.) Повар. Давайте, давайте, двигайтесь повеселее, пока я вам кишки не выпустил. Ред (показывая на место ниже пояса). На-ка вот, выкуси. Галлахер. Опять это проклятое варево. Повар (кричит в сюрону других поваров и дежурных по кухне). Эй, ребята, рядовой Галлахер недоволен! Дежурный по кухне. Пошли его в офицерскую столовую! Галлахер. Тогда хоть добавь по крайней мере! Повар. Порции определены на научной основе. Давайг давай, проходи! Галлахер. Скупердяй ты, вот что я теб скажу, Повар. Ладйо, ладно, проваливай! (Галлахер проходит.) Браун. Слушай, ты самый лучший парень во всей дивизий. Повар. Выпрашиваешь побольше мяса? Проваливай, не получишь. Мяса нет. Браун. Ты самый никудышный парень во всей дивизии. Повар (поворачиваясь к другим поварам). Смирно! Сержант Браун производит смотр. Браун. Вольно, вольно, продолжайте работать. (Браун отходит от скамейки.) Уилсон. Надоело одно и то же! Неужели вы не способны приготовить эту тушенку по-другому? Повар. Когда от нее идет пар - она варится, а как только пойдет дым - значит, готова. У нас такой рецепт. Уилсон (хихикая). Специалисты! Повар. Давай, давай, проходи, не задерживай других. (Очередь продолжает медленно продвигаться.) 4 К концу первого месяца кампании войска первого эшелона продвинулись на юг до основания полуострова. Дальше в обе стороны простирался собственно остров, а приблизительно в пяти милях южнее параллельно побережью тянулся горный хребет Ватамаи. Оборонительный рубеж генерала Тойяку находился слева от полуострова и представлял собой сравнительно прямую линию, проходившую от подножия гор до уреза воды на берегу. Как выразился генерал Каммингс перед сотрудниками своего шгаба, он должен был теперь "свернуть с широкого проспекта полуострова влево - в узкую улицу с огромной заводской стеной справа, кюветом слева (море) и войсками Тойяку в центре". Каммингс блестяще развернул наступающие войска влево. А сделать это было нелегко. Ему пришлось развернуть свою стабилизировавшуюся наконец линию фронта на девяносто градусов влево. Для этого надо было, чтобы роты на левом фланге, упиравшиеся в море, продвинулись вперед приблизительно на полмили, в то время как роты на правом фланге прошли бы за то же время шестимильный путь по джунглям, постоянно рискуя быть атакованными частями противника. У генерала было два альтернативных