XVIII. СУМЕРКИ (Старбек стоит, прислонившись спиной к грот-мачте) - Душа моя покорена, подавлена, и кем? Безумцем! Как перенести оскорбление? Здравый ум должен был сложить оружие в этой битве! Он глубоко пробурил и подорвал во мне весь рассудок. Мне кажется, я вижу его нечестивый конец; но на меня как бы возложено помочь ему добраться до этого конца. Хотел бы я того или нет, я теперь связан с ним таинственными узами; он ведет меня на буксире, и у меня нет такого ножа, который перерезал бы канат. Страшный старик! "Кто надо мной?" - кричит он; да, этот будет демократом со всеми, кто выше, чем он; но посмотрите только, какой деспот он со своими подчиненными! О, как ясна мне моя жалкая роль - подчиняться, восставая, и, мало того, ненавидеть, испытывая жалость. Ибо в глазах его вижу я грозовые отсветы такой скорби, которая мне бы спалила всю душу. А ведь надежда еще не потеряна. Времени много, а время творит чудеса. Его ненавистный кит плавает по всей планете, как плавают золотые рыбки в своем стеклянном шаре. И может быть, вмешательство божие еще расколет в щепы эти святотатственные планы. Я бы воспрянул духом, когда бы дух мой не был тяжелее свинца. Кончился завод внутри меня, опустилась гиря-сердце, и нет у меня ключа, чтобы снова поднять ее. (С бака доносится взрыв веселья). О бог! Плыть с такой командой дикарей, почти не перенявших человеческих черт от смертных своих матерей. Ублюдки, порожденные свирепой морской пучиной! Белый Кит для них - их жуткий идол. Ого, как они беснуются! Какая оргия идет там на носу! а на корме стоит немая тишина! Думается мне, такова и сама жизнь. Вперед по сверкающему морю мчится ликующий, зубчатый, веселый нос корабля, но только затем, чтобы влачить за собой мрачного Ахава, который сидит у себя в каюте на корме, вздымающейся над его пенным безжизненным следом и, словно стаей волков, преследуемой рокотанием волн! Их протяжный вой меня просто за сердце берет. Довольно, вы, весельчаки! все по местам! О жизнь! Вот в такой час, когда душа повержена и угнетена познанием, каким питают ее дикие, грубые явления, - в такой час, о жизнь! начинаю я чувствовать в тебе сокровенный ужас! Но он чужд мне! этот ужас вне меня! Я человек, я слаб, но я готов сразиться с тобой, суровое, призрачное завтра! Поддержите меня, подкрепите, препояшьте меня, о вы, благословенные влияния! Глава XXXIX. НОЧНАЯ ВАХТА (Стабб на фор-марсе подтягивает брас; про себя) - Ха! Ха! Ха! Ха! Хм! что это, охрип я, что ли? Я все время думал об этом и вот: ха-ха-ха - все, что я могу по этому поводу сказать. А почему? Да потому, что смех - самый разумный и самый легкий ответ на все, что непонятно на этом свете; и будь что будет, а утешение всегда остается, одно безотказное утешение: все предрешено. Я не слышал толком, что он говорил Старбеку, но на мой неученый взгляд, Старбеку пришлось не лучше, чем мне нынешним вечером. Ясное дело, старый Могол его тоже обработал. А ведь я знал, что так и будет, я видел; мне, вроде, откровение было, так что впору хоть пророчества изрекать; как только увидел, какой у него череп, так все и понял. Ну, так что ж, Стабб, умница Стабб, - это мой титул, - что же с того, Стабб? В общем-то, дело ясное. Мне неизвестно толком, чем все это кончится, но что бы там ни было, я иду навстречу концу смеясь. Как посмотришь, до чего же уморительные все эти будущие ужасы! Смешно, ей-богу! Тра-лала! Ха-ха-ха! Что-то поделывает сейчас дома моя сочная ягодка? Выплакала свои глазки? Или же угощает винцом возвратившихся из плавания гарпунеров и веселится, что твой вымпел на ветру? Вот и я тоже веселюсь - трала-ла! Ха-ха-ха! Эх!.. Эх, с веселой душой, ну-ка, выпьем с тобой За радость любви быстролетной, Как вина глоток, как вон тот пузырек, Что в кубке всплывает - и лопнет. Славный куплет! Кто там зовет меня? Мистер Старбек? Слушаюсь, сэр! (в сторону): Он мое начальство, но и над ним, если не ошибаюсь, тоже кое-кто есть. Иду, сэр, вот сейчас только еще разок подтяну - вот и все - иду, сэр! Глава XL. ПОЛНОЧЬ НА БАКЕ Гарпунеры и матросы. (Поднимается фок, и теперь видна ночная вахта - на баке в самых различных позах стоят, сидят, лежат люди; все хором поют.) Прощайте, красотки-испанки! Прощайте, испанки, навсегда! Капитан дал приказ... 1-й матрос с Нантакета. Эй, ребята, что это вы тоску наводите? Только животы расстраиваете. Ну-ка, подтягивайте для бодрости! (Поет и все подхватывают.) Глядит со шканцев капитан В подзорную трубу, А в море кит пустил фонтан - Благословим судьбу! Спускай вельботы поскорей, Дружней гребите, люди! Добычей нам монарх морей Всенепременно будет! Веселей, молодцы! Подналяжем - Эхой! Укокошил кита наш гарпунщик лихой! Голос старшего помощника со шканцев. Эй, на баке! Пробить восемь склянок! 2-й матрос с Нантакета. Помолчите, вы! Восемь склянок; слышишь, малый? Эй, Пип, пробей-ка восемь раз в свой колокол, черномазый! А я пойду подыму подвахтенных. У меня для такого дела глотка как раз подходящая. Как гаркну - что твоя пушка! Ну-ка, ну-ка (просовывает голову в люк). Первая вахта! Эхой, ребята! Восемь склянок пробили! По-ды-майсь! Матрос голландец. Ну и здоровы же они сегодня спать, приятель. Это все вино старого Могола, я так считаю. Одних оно насмерть глушит, другим жару поддает. Мы вот поем; а они спят, да еще как! Завалились, чисто колоды. Ну-ка, угости их еще разок! Вот тебе брандспойт - кричи в него. Им красотки снятся, вот расставаться и неохота. Крикни, что пора воскреснуть; пусть поцелуются напоследок и являются на Страшный Суд. Ну-ка, ну-ка. Вот это так гаркнул! Да-а, у тебя глотка амстердамским маслом не испорчена. Матрос француз. Знаете что, ребята? Давайте-ка спляшем с вами джигу, прежде чем бросать якорь в Постельной Гавани. Согласны? А вот и новая вахта. Становитесь-ка все! Пип! Малый! Тащи сюда свой тамбурин! Пип (недовольный и сонный). Да не знаю я, куда он делся. Матрос француз. Ну так колоти в свое брюхо да хлопай ушами! Спляшем, братцы! Повеселимся вволю! Ур-ра! Черт меня подери, кто не хочет с нами плясать? Давай, ребята, становись гуськом, скачи да притопывай! Выше ноги! Шевелись! Матрос исландец. Мне, брат, такой пол не подходит; он под ногой поддается. Ты уж меня извини, что я тебя расхолаживаю, только я привык танцевать на льду. Матрос мальтиец. И меня, брат, уволь. Какая же пляска без девушек? Только последний дурак станет пожимать себе правой рукой левую и приговаривать: "Здравствуйте". Нет, мне так подавай девушек! Матрос сицилиец. Вот-вот. Девушек! И чтоб лужайка была! - тогда я готов прыгать хоть до утра, не хуже кузнечика. Матрос с Лонг-Айленда. Ладно, ладно, привередники, мы и без вас обойдемся. Жни, где можешь, говорю я. Вот сейчас соберем мы ногами обильную жатву. А вот и музыка. Ну, начали! Матрос с Азорских островов (появляется в люке с тамбурином в руках). Держи-ка, Пип. И вот тебе вымбовки от шпиля. Полезай вот сюда! Ну, ребята, пошли! (Половина из них пляшет под тамбурин; некоторые спускаются в кубрик; другие валяются на палубе среди снастей; кое-кто уснул. Звучит смачная ругань.) Матрос с Азорских островов (танцуя). Давай-давай, Пип! Бей сильнее, малый! Бей веселей, колоти, не жалей! Чтобы искры летели! Чтобы все бубенцы повысыпались! Пип. Они и так сыплются. Вот еще один оторвался - разве можно так сильно колотить? Матрос китаец. Тогда зубами брякай да стучи громче. Сделайся пагодой, Пип! Матрос француз. Веселись как черт! Ну-ка, подыми свой обруч, Пип, я через него прыгну! Эй, лопни все паруса! Рви! Жги! Тэштиго (спокойно курит). Вот это белые люди называют весельем. Гм! Я лично пот проливать понапрасну не стану. Старый матрос с острова Мэн. Пляшут здесь эти веселые ребята, а думают ли они о том, что находится у них под каблуками? "Я еще спляшу на твоей могиле" - что может быть страшнее этой угрозы, которую крикнет иной раз нам вслед уличная тварь на перекрестке, где она борется с ночным ветром. Господи! Как подумаешь о позеленевших подводных флотилиях, о грудах увитых водорослями черепов! Ну что ж. Видно, весь мир - это бал, как говорят люди ученые; значит, так и надо, чтобы все плясали. Пляшите, пляшите, ребята, пока вы молоды. Был когда-то молод и я. 3-й матрос с Нантакета. Уф, передышка! - да, это потяжелее, чем выгребать в штиль за китом. Дай-ка затянуться, Тэштиго. (Они перестают плясать и собираются кучками. Между тем небо нахмурилось; усилился ветер.) Матрос индус. О Брама! Видно, сейчас нам прикажут убирать паруса, ребята. Небеснорожденный полноводный Ганг, оборотившийся ветром! Ты явил нам свое темное чело, о Шива! Матрос мальтиец (развалясь на палубе и помахивая зюйдвесткой). Глядите, а теперь и волны - в белоснежных чепчиках - принимаются плясать джигу. Сейчас начнут скакать. Вот если бы все волны были женщинами, я б тогда с радостью, мы бы уж наплясались вместе с ними вдоволь. Разве может быть что лучше на свете, - даже царствие небесное, - чем когда мелькают в танце разгоряченные пышные груди, когда прикрывают скрещенные руки такие спелые сочные гроздья! Матрос сицилиец (приподнявшись на локте). Ох, не говори мне об этом! Помнишь, а? на лету переплетаются руки и ноги, покачиваются гибко, в смущении трепещут! Уста к устам, сердце к сердцу, бедро к бедру! Всему есть пища: мимолетное касание. А отведать нельзя, не то наступит пресыщение. Верно, ты, язычник? (Толкает того локтем.) Матрос таитянин (лежа на циновке). Благословенна будь святая нагота наших танцовщиц! Хива-Хива! О ты, окутанный туманным покрывалом, высокими пальмами поросший Таити! Вот и сейчас я отдыхаю на твоей циновке, но уж нет подо мной твоей мягкой почвы! Я видел, как плели тебя в лесу, циновка! Ты была зеленой в тот день, когда я принес тебя из лесу; а теперь ты вытерлась и пожухла. Горе нам! Ни ты, ни я, мы не можем снести такой перемены! Что же будет с нами, когда мы очутимся на небе? Но что я слышу? Так ревут бешеные потоки, низвергаясь по утесам с вершины Пирохити и затопляя селения! Вот так рвануло! Встанем во весь рост навстречу ветру! (Вскакивает на ноги.) Матрос португалец. С какой силой ударяют в борт волны! Готовься, ребята, сейчас будем брать рифы! Ветры только еще скрестили шпаги, а теперь вот начнется самая схватка. Матрос датчанин. Потрескивай, поскрипывай, старая посудина! Покуда ты скрипишь, ты жива. Молодчина! Старший помощник направил тебя как надо. Он испугался не больше, чем форт, поставленный у входа в Каттегат, чтобы воевать против Балтики пушками, у которых на исхлестанных штормами жерлах запеклась морская соль! 4-й матрос с Нантакета. Да, только и он ведь исполняет приказ. Я слыхал, как старый Ахав учил его всегда резать шквал - вроде как палят из пушки по водяному смерчу, - прямо ударить судном шквалу в самое сердце! Матрос англичанин. Вот это я понимаю! Да, наш старик - парень что надо. Уж мы ему добудем этого кита! Все. Верно! Верно! Старый матрос с острова Мэн. Ух, как дрожат наши три сосны! Сосна труднее другого дерева приживается на чужой почве, а здесь у нас только и есть почвы, что бренная матросская плоть - тлен да прах. Было прахом - будет прахом. Эй, рулевой! Крепче держи руль! В такую погодку разрываются храбрые сердца на берегу и раскалываются в море крутоносые корабли. Взгляни-ка, ребята, у нашего капитана есть родимое пятно, а вон там, в небе, другое такое же: вон, вон светится бледным светом, а кругом-то все черно, хоть глаз выколи. Дэггу. Ну так что ж? Кто боится черного, тот боится меня! Я сам вырублен из цельного куска черноты! Матрос испанец (в сторону). Опять он кичится своей силищей. А тут еще старая обида гложет мне сердце (подходит к Дэггу). Что верно, то верно, гарпунщик, твоя раса - это черное пятно на человеческом роде, чернее дьявола, не в обиду тебе будь сказано. Дэггу (зловеще). Меня не обидишь. Матрос из Сант-Яго. Испанец спьяну ума лишился. Да только откуда бы? Выходит, у него в голове жидкое пламя нашего старого Могола не сразу расходилось. 5-й матрос с Нантакета. Что это сверкнуло? Верно, молния? Матрос испанец. Да нет, это Дэггу оскалил зубы. Дэггу (бросается на него). А ты у меня сейчас все свои зубы проглотишь, мелюзга! Белая шкура - бледная немочь! Матрос испанец (не отступая). Ох, с каким же удовольствием я всажу в тебя нож! Каланча трусливая! Все. Дерутся! Дерутся! Тэштиго (выпуская дым). Внизу драка и наверху драка, там боги, тут люди, любят пошуметь - и те и другие! Пуф-ф! Матрос из Белфаста. Драка! Ур-ра! Святая дева, драка! Бей его! Матрос англичанин. По правилам! Отберите у испанца нож! В круг, становитесь в круг! Старый матрос с острова Мэн. Стали в круг, как по команде. Вот оно, кольцо горизонта! В этом кольце Каин поразил Авеля. Отличная работа, правильная работа! А если нет, то для чего же ты, бог, создал это кольцо? Голос старшего помощника со шканцев. Марсовые к вантам! Убрать брамсели и бомбрамсели! Взять рифы у марселей! Все. Шквал! Шквал идет! Живей, красавцы! (Разбегаются.) Пип (в страхе забился под шпиль). Красавцы? Хороши красавцы, господи спаси! Трах-бах! это кливер-леер лопнул. Бум-бах! Господи! Забейся поглубже, Пип, это спускают бом-брам-рей. Здесь еще пострашнее, чем под Новый год в лесу во время бури! Разве тут хватит духу лазить за каштанами? А вот они лезут и ругаются на чем свет стоит, а я сижу здесь. Им же лучше, они уже на полдороге к небесам. Держись крепче! Ух ты! Ну и шквал! Но эти люди, они еще пострашнее - хуже белых штормовых валов. Белые валы, Белый Кит - чур меня, чур! Послушал я тут, как они толковали о белом ките, - чур, чур меня! - вот только недавно, нынче вечером, а уж меня всего трясет, не хуже, чем мой тамбурин. Этот старый аспид заставил всех поклясться, что они с ним заодно. О, большой белый бог где-то там в темной вышине, смилуйся над маленьким черным мальчиком здесь внизу, спаси его от всех этих людей, у которых не хватает духу бояться! Глава XLI. МОБИ ДИК Я, Измаил, был в этой команде; в общем хоре летели к небу мои вопли; мои проклятия сливались с проклятиями остальных; а я орал все громче и заворачивал ругательства все круче, ибо в душе у меня был страх. Извне пришло ко мне и овладело мною всесильное мистическое чувство: неутолимая вражда Ахава стала моею. И я с жадностью выслушал рассказ о свирепом чудовище, которому я и все остальные поклялись беспощадно мстить. Вот уже много лет, как одинокий Белый Кит появлялся время от времени в тех безлюдных водах, куда заплывали изредка только китоловы в погоне за кашалотами. Но и среди них не все знали о его существовании; видели его сравнительно немногие; а число тех, кто когда-либо отважился и сумел дать ему бой, было совсем ничтожно. Ибо великое множество промысловых судов, разбросанных без всякого порядка по всей водной сфере, из которых многие гонялись за своей опасной добычей на пустынных широтах, где иной раз за целые двенадцать месяцев не встретишь ни паруса и не услышишь ни единой новости; необычайная длительность китобойных рейсов; неопределенные сроки отплытия и прибытия - все это в сочетании с другими воздействиями, прямыми и косвенными, издавна затрудняло распространение в мире китобоев точных и подробных сведений о Моби Дике. Не подлежит сомнению, что отдельные суда сообщали о своих столкновениях, в такое-то время и под таким-то меридианом, с кашалотом, отличавшимся чрезвычайной величиной и свирепостью, который, причинив напавшим на него немалый ущерб, в конце концов скрывался от них; и многие считали вполне вероятным, что кашалот этот и есть не кто иной, как Моби Дик. Однако, благодаря тому обстоятельству, что за последнее время охотниками за кашалотами было отмечено немало случаев проявления величайшей свирепости, хитрости и злобы со стороны преследуемых китов, многие из числа тех, кому случилось по неведению вступить в схватку с Моби Диком, предпочитали относить весь ужас таких столкновений за счет опасностей охоты на кашалотов вообще, а не за счет данного отдельного животного. Именно в таком свете и рассказывалась обычно история о гибельной стычке между Ахавом и китом. Вначале те китобои, кому случалось, уже наслышавшись о Белом Ките, встретить его в дальних морях, обязательно спускали вельботы и уходили в погоню, страшась и опасаясь его ничуть не больше, чем всякого другого кашалота. Но страшные бедствия, вызванные такой охотой, - не только вывихи запястий и лодыжек, переломы костей, потеря руки или ноги, - но самые губительные, смертельные опасности и сокрушительный отпор, который не раз получали люди от Моби Дика, - все это, накапливаясь и усугубляя его жуткую славу, поколебало в конце концов отвагу многих смелых добытчиков. Всевозможные ужасные слухи только преувеличивали и сгущали то истинное, что было в рассказах о столкновениях с Моби Диком. Ведь любое удивительное и страшное событие неизменно дает почву для возникновения всевозможных невероятнейших слухов - так на разбитом стволе дерева вырастают грибы и лишайники; а тем более в море, где самые дикие слухи возникают в значительно больших количествах, чем на terra firma(1), если только есть для них хотя бы маленькая зацепка в реальной жизни. ---------------------------------- (1) Твердая земля (лат.). И насколько море превосходит в этом отношении сушу, настолько же китобои превосходят всех остальных моряков чудовищностью и неправдоподобностью своих рассказов. Потому что китобоям не только свойственны обычные среди мореплавателей невежество и суеверия - им чаще и ближе, чем другим морякам, приходится сталкиваться со всем ужасным и непостижимым, что только есть в океанах, не только разглядывать, очутившись с ними лицом к лицу, величайшие морские чудеса, но и вступать с ними - руки против зубов - в смертельные битвы. Затерянный в далеких морях, где можно проплыть тысячу миль, миновать тысячу берегов и нигде не найти резной каминной плиты или другого гостеприимного знака под солнцем; на тех долготах и широтах, где ему приходится заниматься своим нелегким делом, китолов оказывается во власти таких влияний, которые порождают у него в душе немало могущественнейших вымыслов. И потому неудивительно, что раздутые слухи о Белом Ките, которые нарастали, словно снежный ком, перекатываясь над бурными морскими просторами, в конце концов вобрали в себя всевозможные глухие намеки и полувысказанные зачатки предположений об участии сверхъестественных сил, и что все это придало Моби Дику такую жуткую славу, какую не могла породить одна видимая сторона явлений. И под конец он стал внушать людям такой ужас, что редко кто из тех, кому случалось хоть по слухам познакомиться с Белым Китом, отважился бы испытать опасность стычки с этим животным. Но были к тому и другие, более важные и реальные причины. И сегодня жива еще среди китобоев древняя слава кашалота, выделяющегося свирепостью среди всех других левиафанов. И по сей день существуют китобои, готовые со сноровкой и отвагой дать бой гренландскому, или настоящему, киту, но - в силу ли неопытности, неумения или же робости - отступающие перед кашалотами; во всяком случае, есть немало китобоев, в особенности тех национальностей, которые плавают не под американским флагом, чьи сведения о левиафане, поскольку им самим никогда не приходилось сталкиваться со спермацетовым китом, ограничены лишь тем презренным чудовищем, за которым издавна охотятся на Севере; сидя на палубе, эти мужи, точно малые дети у камина, готовы со страхом слушать, разинув рот, удивительные, буйные истории о промысловых плаваниях в южных морях. Однако нигде так не чувствуют, не осознают всю жуткую необычайность великого кашалота, как на борту того судна, чей форштевень направлен ему вослед. Жестокая мощь кашалота, с которым мы познакомились сравнительно недавно, кажется, еще с древних времен порождала о себе смутные предчувствия-легенды; потому что у некоторых ученых-натуралистов - у Повельсона и Олассена, например, - мы читаем, что спермацетовый кит - не только гроза для всей обитающей в морях живности, но к тому же настолько свиреп, что им владеет неутолимая жажда человечьей крови. Подобные убеждения сохранялись даже во времена Кювье. И сам барон в своей "Естественной истории" утверждает, что при появлении спермацетового кита все рыбы (включая акул) бывают "охвачены сильнейшим страхом", и "часто в своем поспешном бегстве с такой силой ударяются о скалы, что причиняют себе мгновенную смерть". И несмотря на все те поправки, какие внес в подобные утверждения опыт китобоев, сами эти поверья во всей своей устрашающей сущности, вплоть до кровавого описания Повельсона, нередко оживают в душах китобоев под влиянием превратностей их опасной профессии. Понятно поэтому, что многие китоловы, слушая таинственные и чудесные рассказы о Моби Дике, припоминали прежние времена, когда опытных охотников за настоящим китом не удавалось иной раз склонить к преследованию кашалотов, потому что, как утверждали они, можно с немалой выгодой промышлять других левиафанов, но поднимать острогу на такое чудище, как спермацетовый кит, смертному не подобает. Сделать это - значит сразу же оказаться вышвырнутым в текучую вечность. Существует немало интересных документов, из которых можно почерпнуть кое-какие сведения по этому поводу. Были, однако, и другие, готовые даже перед лицом всех этих легенд померяться силами с Моби Диком, а еще больше было таких, кто слышал о нем очень смутно и отдаленно, без достоверных убийственных подробностей и без обычного мистического сопровождения, и сохранял довольно мужества, чтобы не избегать боя при встрече. Среди людей суеверных ходили о Белом Ките самые невероятные рассказы, один из которых содержал, например, утверждение о том, будто Моби Дик вездесущ, будто его в одно и то же время встречали под разными широтами. И надо сказать, что при указанной предрасположенности ума, это утверждение не лишено было на особый, сверхъестественный манер какого-то намека на правдоподобие. Дело в том, что тайны морских течений остаются сокрытыми даже от ученейших умов; и таинственные подводные пути кашалотов тоже по большей части непостижимы для китобоев; это обстоятельство порождает время от времени в высшей степени любопытные и противоречивые теории относительно тех загадочных приемов, благодаря которым спермацетовому киту удается, нырнув на большую глубину, в немыслимо короткий срок очутиться вдруг в каком-нибудь крайне отдаленном месте. И на американских, и на английских китобойных судах отлично известен тот факт, уже давно подтвержденный к тому же авторитетными высказываниями Скорсби, что в северных областях Тихого океана вылавливают иногда китов, в чьем теле обнаруживаются гарпуны, заброшенные у берегов Гренландии. При этом никак нельзя отрицать, что промежуток времени между запусками последнего и предпоследнего гарпунов иногда, безусловно, не превосходит нескольких дней. На этом основании многие китоловы пришли к выводу, что знаменитый Северо-Западный проход, так долго недоступный человеку, для кита никогда не представлял трудностей. Можно сказать, что в данном случае сама живая действительность на глазах живых людей не уступает чудесам, которые приписывались в древности горе Стрелло в Португалии (где у самой вершины якобы находится озеро, на поверхность которого всплывают обломки кораблей, потерпевших крушение в дальних морях); или же еще более удивительным поверьям об источнике Аретузе близ Сиракуз (воды которого якобы по подземному каналу поступают из Святой Земли); всем этим басням и россказням мало в чем уступает действительность китобойного промысла. Вот почему не следует особенно удивляться, что некоторые китоловы, поневоле свыкнувшись с описанными чудесами и зная, кроме того, что Белый Кит уходил живым от многократных отчаянных нападений, зашли в своем суеверии еще дальше и объявили Моби Дика не только вездесущим, но и бессмертным (поскольку бессмертие - это всего лишь вездесущность во времени); они утверждают, что даже если целые рощи острог вырастут на его боках, он все равно уплывет живой и невредимый; если же все-таки он станет когда-нибудь пускать кровавые фонтаны, это будет всего лишь дьявольской хитростью, ибо пройдет немного времени, и за сотни лиг оттуда снова можно будет видеть, как он выбрасывает над зелеными валами прозрачный столб воды. Но даже если откинуть сверхъестественные свойства, в земном облике этого чудовища, в его необоримом норове остается довольно силы, чтобы потрясти человеческое воображение. Среди других китов его выделяли не столько сами грандиозные размеры туши, сколько - как уже упоминалось выше - небывалый белоснежный, изборожденный складками лоб и высокий пирамидальный белый горб. Таковы были его отличительные черты, знаки, по которым он даже в бескрайних диких морях позволял своим старым знакомцам узнавать себя с большого расстояния. И все его тело было покрыто полосами, пятнами и прожилками того же мертвенного цвета, так что в конце концов за ним и закрепилось прозвище Белый Кит; да он и вправду казался совершенно белым, когда в самый полдень скользил по темно-синим волнам, оставляя за собою млечный путь желтоватой пены, тут и там искрящейся золотистыми отблесками. Однако своей ужасной славой он был обязан не грандиозности своей, не удивительному цвету и даже не изуродованной нижней челюсти, а той беспримерной расчетливой злобе, которую он, по рассказам, не однажды проявлял, нападая на людей. Особый ужас внушали его предательские отступления. Ибо он имел обыкновение делать вид вначале, будто в страхе пытается уйти от своих ликующих преследователей, но потом вдруг поворачивался и, устремляясь им навстречу, либо в щепы разносил гнавшийся за ним вельбот, либо влек его, к ужасу команды, прямо навстречу кораблю. На его счету уже значилось несколько убийств. И хотя такие вещи, как ни мало о них известно на берегу, в китобойном промысле довольно часты, в Белом Ките тем не менее видели столько адской преднамеренной свирепости, что всякую причиненную им смерть и всяческое увечье считали чем-то большим, нежели просто игрой неразумных сил. Судите же, в какие глубины жгучей, отчаянной ярости бросало его незадачливых преследователей, когда среди обломков расщепленных вельботов, среди растерзанных трупов они всплывали из-под белого кипеня ужасного звериного гнева навстречу непереносимо безмятежному сиянию солнца, которое по-прежнему с улыбкой светило вокруг, будто освещало рождение младенца или свадебный пир. Один капитан, увидев вокруг себя обломки всех трех своих вельботов и быстрые водовороты, в которых крутились доски, весла и люди, этот капитан выхватил из кормы своей разбитой лодки большой нож и бросился на кита, словно арканзасский дуэлянт на своего противника, в слепой ярости пытаясь шестидюймовым лезвием достигнуть непомерных глубин китовой жизни. Этим капитаном был Ахав. И вот тогда-то молниеносным движением своей серповидной челюсти Моби Дик скосил у Ахава ногу, словно косарь зеленую травинку на лугу. Ни один турок в тюрбане, ни один наемный убийца венецианец или малаец не мог бы поразить его с такой очевидной умышленной жестокостью. Едва ли можно сомневаться, что именно со времени этой свирепой схватки в душе Ахава росла безумная жажда отомстить киту, и она все больше овладевала им, ибо, погруженный в угрюмое неистовство, он постепенно стал видеть в Моби Дике не только причину своих телесных недугов, но также источник всех своих душевных мук. Белый Кит плыл у него перед глазами как бредовое воплощение всякого зла, какое снедает порой душу глубоко чувствующего человека, покуда не оставит его с половиной сердца и половиной легкого - и живи как хочешь. Белый Кит был для него той темной неуловимой силой, которая существует от века, чьей власти даже в наши дни христиане уступают половину мира и которую древние офиты на Востоке чтили в образе дьявола; Ахав не поклонялся ей, подобно им, но в безумии своем, придав ей облик ненавистного ему Белого Кита, он поднялся один, весь искалеченный, на борьбу с нею. Все, что туманит разум и мучит, что подымает со дна муть вещей, все зловредные истины, все, что рвет жилы и сушит мозг, вся подспудная чертовщина жизни и мысли, - все зло в представлении безумного Ахава стало видимым и доступным для мести в облике Моби Дика. На белый горб кита обрушил он всю ярость, всю ненависть, испытываемую родом человеческим со времен Адама; и бил в него раскаленным ядром своего сердца, словно грудь его была боевой мортирой. Трудно предположить, чтобы эта навязчивая идея возникла у него вдруг, в один определенный момент, когда ему было нанесено физическое увечье. Тогда, бросившись на зверя с ножом в руке, он только дал выход внезапно вспыхнувшей, жгучей инстинктивной ярости; а получив тот страшный, растерзавший его удар, он не испытал, вероятно, ничего, кроме мучительного физического страдания. Но пока, принужденный из-за этого столкновения повернуть домой, корабль огибал в разгар зимы угрюмый, суровый Патагонский мыс, Ахав и его страдание долгие дни, недели и месяцы провалялись вместе, в одной койке; и тогда-то его истерзанное тело и израненная душа слились, изойдя кровью; и он обезумел. Свидетельством тому, что его теперешняя мания овладела им уже на обратном пути, после стычки с китом, служит тот факт, что по пути домой на него временами находили припадки буйного помешательства; и даже искалеченный, он сохранял в своей жаркой цыганской груди столько могучей силы, еще возраставшей под действием горячки, что помощники вынуждены были привязывать его во время этих приступов буйства прямо к койке. Так, в смирительной рубашке, лежал он, раскачиваясь в такт с неистовыми размахами штормовых валов. Когда же корабль вышел к более тихим широтам и, поставив лиселя, поплыл, пересекая безмятежные тропики, бред вместе с бурями мыса Горн как будто бы оставил старого капитана, и он начал выходить из своего темного логова навстречу благословенному свету и воздуху; но и тогда, с хладнокровным и решительным, хотя и бледным лицом снова отдавая спокойную команду, так что помощники благодарили господа за то, что его ужасное помешательство наконец прошло, - даже тогда в глубине своей души Ахав продолжал безумствовать. Человеческое сумасшествие нередко оказывается по-кошачьи хитрым и коварным. Иной раз думаешь, его уже нет, а на самом деле оно просто приняло какую-нибудь более утонченную форму. Безумие не оставило Ахава, оно только сжалось и ушло вглубь, подобно неукротимому Гудзону, когда этот благородный норманн по узкому, но бездонному ущелью пробивается сквозь горные теснины. Однако, как в узком потоке бреда не утратилась ни одна капля первоначального безбрежного безумия, так и в этом безбрежном безумии Ахава не утерялась ни единая крупица его огромного ума. Только прежде ум его был властелином, а ныне стал послушным орудием человеческого помешательства. Можно сказать, если позволительны столь несдержанные метафоры, что частное помешательство взяло штурмом все его общее здравомыслие и обратило захваченные пушки на собственную свою безумную мишень, так что Ахав не только не лишился сил, но, наоборот, для достижения одной-единственной цели обладал теперь в тысячу раз большим могуществом, чем ему когда-либо в здравом рассудке дано было направить на разумный объект. Этим сказано многое; но еще более значительная, более глубокая, более темная сторона в Ахаве остается нераскрытой. Тщетны попытки сделать глубины доступными всякому; а истина всегда скрыта в глубине. Теперь отсюда, из самого сердца этого островерхого Отеля де Клюни, где мы стоим, по винтовой лестнице спуститесь глубоко вниз; как бы роскошен и великолепен он ни был, покиньте его и спуститесь, о благородные, печальные души, в просторные залы римских терм; туда, где глубоко под причудливыми замками внешней человеческой жизни таится самый корень людского величия, сама устрашающая сущность человека, где, засыпанная грудой древностей, покоясь на троне из обломков античных статуй, восседает тысячелетняя, с седой бородой, сама древность! Великие боги потешаются над пленным царем на разбитом троне; а он сидит, безропотно, словно кариатида, поддерживая на своем застывшем челе нагроможденные своды веков. Спуститесь же туда, о гордые, печальные души! И спросите этого гордого, печального царя. Вас поражает фамильное сходство? о да, от него произошли вы все, о юные монархи в изгнании; и лишь от своего угрюмого предка услышите вы древнюю Государственную Тайну. Где-то в глубине души Ахав догадывался о ней, он сознавал: все мои поступки здравы, цель и побуждение безумны. Но, не имея власти ни уничтожить, ни изменить, ни избегнуть этого, он долго притворялся перед людьми, да в какой-то мере продолжал притворяться и теперь, но то была лишь видимость, воля его и решимость оставались неизменны. Однако прятал свое безумие он столь успешно, что, когда наконец ступил своей костяной ногою на песок Нантакета, никто из его земляков ничего не заподозрил - все считали, что он просто до глубины души потрясен постигшим его страшным несчастьем. Той же причине приписывали люди приступы исступления, по слухам, находившие на него в море. А также и ту беспросветную угрюмость, которая постоянно, вплоть до самого дня отплытия на "Пекоде", тучей висела над его челом. И очень может быть, что расчетливые жители этого благоразумного острова, далекие от того, чтобы из-за таких смутных причин подвергать сомнению его способность возглавить промысловый рейс, наоборот, склонны были на этом же самом основании считать, что он только лучше подготовлен и настроен теперь для такого отчаянного и кровавого дела, как охота за китами. Опаленный снаружи, терзаемый изнутри цепкими, безжалостными клыками неизлечимой мании, подобный человек, если только найти его, как нельзя лучше приспособлен для того, чтобы метать гарпун и заносить острогу в схватке с ужаснейшей из тварей живых. Если же по причине какого-либо физического увечья он считается на это неспособным, все равно никто лучше, чем он, не мог бы криком подбадривать своих подчиненных, побуждая их к смертельной битве. Как бы то ни было, несомненно одно: заточив в себе за семью замками тайну своей неугасимой ненависти, Ахав ушел на этот раз на "Пекоде" с единственной и всепоглощающей целью - настичь и одолеть Белого Кита. Если бы кто-нибудь из его старых друзей в Нантакете мог только предположить, что затаил он в душе, с какой поспешностью праведного негодования вырвали бы они судно из рук этого злодея! Но их мысли были заняты удачей плавания, доходы с которого будут исчисляться звонкими долларами. И он ушел искать безумной, неутолимой, сверхъестественной мести. Вот он, этот седоголовый нечестивый старик, с проклятиями гоняющийся по всему свету за китом Иова во главе своей команды ублюдков, отщепенцев и каннибалов, пороки которых становились еще явственнее рядом с неумелой доблестью и беспомощным добронравием Старбека, неистребимой веселостью равнодушного и безрассудного Стабба и всепроникающей посредственностью Фласка. Кажется, что такую команду, да с такими командирами, одержимому местью Ахаву словно нарочно подбирали в помощь адские силы. Как случилось, что эти люди с такой готовностью откликнулись на гневный клич старого капитана; что за черные чары владели их душами, превращая порою его ненависть в их ненависть, а Белого Кита - в такого же заклятого врага для них, как и для него; каким образом все это сталось; чем был для них в действительности Белый Кит и как, быть может, в их подсознательных представлениях он неожиданно всплывал смутным и великим демоном, скользящим по морю жизни, - растолковать все это - значит нырнуть глубже, чем это по плечу Измаилу. Разве можем мы по приглушенному, то тут, то там раздающемуся стуку лопаты угадать, куда ведет свою штольню тот подземный труженик, что копается внутри каждого из нас? Кто из нас не чувствует, как его подталкивает что-то и тянет за рукав? Разве может маленький ялик сохранять неподвижность, если его тащит на буксире семидесятичетырехпушечный линейный корабль? Что до меня, то я отдался на волю времени и пространству; но, даже горя нетерпением встретиться с Белым Китом, я видел в нем одно только смертельное зло. Глава XLII. О БЕЛИЗНЕ КИТА Что означал Белый Кит для Ахава, я уже дал читателю понять; остается только пояснить, чем он был для меня. Помимо тех очевидных причин, которые не могли не порождать у каждого в душе чувства понятной тревоги, было в Моби Дике и еще нечто, какой-то смутный, несказанный ужас, достигавший порой такого напряжения, что все остальное совершенно им подавлялось, но неизменно оставшийся таинственным, невыразимым, так что я почти не надеюсь связно и понятно описать его. Ужас этот для меня заключался в белизне кита. Ну как тут можно что-нибудь объяснить? А ведь все-таки, как угодно туманно и несвязно, но объяснить свои чувства я должен, иначе все эти главы не будут иметь цены. Хотя в природе белизна часто умножает и облагораживает красоту, словно одаряя ее своими собственными особыми достоинствами, как мы это видим на примере мрамора, японских камелий и жемчуга; и хотя многие народы так или иначе отдают должное царственному превосходству этого цвета, ведь даже древние варварские короли великого Пегу помещали титул "Владыки Белых Слонов" над всеми прочими велеречивыми описаниями своего могущества, а у современных королей Сиама это же белоснежное четвероногое запечатлено на королевском штандарте, а на Ганноверском знамени имеется изображение белоснежного скакуна, в то время как и великая Австрийская империя, наследница всевластного Рима, избрала для своего имперского знамени все тот же величественный цвет; и хотя, помимо всего, белый цвет был признан даже цветом радости, ибо у римлян белым камнем отмечались праздничные дни; и хотя по всем остальным человеческим понятиям и ассоциациям белизна символизирует множество трогательных и благородных вещей - невинность невест и мягкосердие старости; хотя у краснокожих в Америке пожалование белого пояса-вампума считалось величайшей честью; хотя во многих странах белый цвет горностая в судейском облачении является эмблемой правосудия и он же в виде молочно-белого коня поддерживает в каждодневности величие королей и королев; хотя в высочайших таинствах возвышеннейших религий белый цвет всегда считался символом божественной непорочности и силы - у персидских огнепоклонников белое раздвоенное пламя на алтаре почиталось превыше всего, а в греческой мифологии сам великий Зевс принимал образ белоснежного быка; и хотя у благородных ирокезов принесение в жертву священной Белой Собаки в разгар зимы рассматривалось, согласно их теологии, как самый торжественный праздник, а это белейшее, преданнейшее существо считалось наиболее достойным посланцем для встречи с Великим Духом, которому они ежегодно посылали донесения о своей неизменной преданности; и хотя христианские священники позаимствовали латинское слово "albus" - белый для обозначения стихаря - некоторой части своего священного облачения, надеваемой под рясу; хотя среди божественного великолепия римской церкви белый цвет особенно часто используется при прославлении страстей господних; хотя в Откровении Святого Иоанна праведники наделены белыми одеждами и двадцать четыре старца, облаченные в белое, стоят перед великим белым престолом, на котором восседает Владыка Святый и Истинный, белый, как белая волна, как снег, - все-таки, несмотря на эти совокупные ассоциации со всем что ни на есть хорошего, возвышенного и благородного, в самой идее белизны таится нечто неуловимое, но более жуткое, чем в зловещем красном цвете крови. Именно из-за этого неуловимого свойства белизна, лишенная перечисленных приятных ассоциаций и соотнесенная с предметом и без того ужасным, усугубляет до крайней степени его жуткие качества. Взгляните на белого полярного медведя или на белую тропическую акулу; что иное, если не ровный белоснежный цвет, делает их столь непередаваемо страшными? Мертвенная белизна придает торжествующе-плотоядному облику этих бессловесных тварей ту омерзительную вкрадчивость, которая вызывает еще больше отвращения, чем ужаса. Вот почему даже свирепозубый тигр в своем геральдическом облачении не может так пошатнуть человеческую храбрость, как медведь или акула в белоснежных покровах(1). ---------------- (1) Быть может, читатель, специально углубившийся в этот предмет, станет утверждать, что источником сверхъестественного ужаса, внушаемого полярным медведем, служит не белизна как таковая, а то обстоятельство, что безмерная свирепость этого зверя выступает в одежде невинности и любви и что именно благодаря такому дикому контрасту двух одновременных противоположных ощущений и внушает нам полярный медведь столь великий страх. Но даже если все это и так, все равно, не было бы белизны, не было бы и страха. Что же до белой акулы, то мертвенная белизна покоя, присущая этому созданию в обычных условиях, удивительно соответствует описанным свойствам полярного четвероногого. Это обстоятельство очень точно отражено во французском названии акулы. Католическая заупокойная служба начинается словами Requiem aeternam (вечный покой), вследствие чего и вся месса и похоронная музыка стали также называться Requiem. Так вот, из-за белой немой неподвижности смерти, характерной для акулы, и из-за вкрадчивой убийственности ее повадок французы зовут ее Requin. - Примеч. автора. Или вот альбатрос - откуда берутся все тучи душевного недоумения и бледного ужаса, среди которых парит этот белый призрак в представлении каждого? Не Кольридж первым сотворил эти чары, это сделал божий великий и нельстивый поэт-лауреат по имени Природа(1). -------------------------- (1) Помню, как я впервые увидел альбатроса. Это было в водах Антарктики во время долгого, свирепого шторма. Отстояв вахту внизу, я поднялся на одетую тучами палубу и здесь на крышке люка увидел царственное пернатое существо, белое, как снег, с крючковатым клювом совершенной римской формы. Время от времени оно выгибало свои огромные архангельские крылья, словно для того, чтобы заключить в объятия святой ковчег. Тело его чудесным образом трепетало и содрогалось. Птица была невредима, но она издавала короткие крики, подобно призраку короля, охваченного сверхъестественной скорбью. А в глазах ее, ничего не выражавших и странных, я видел, чудилось мне, тайну власти над самим богом. И я склонился, как Авраам пред ангелами, - так бело было это белое существо, так широк был размах его крыльев, что тогда, в этих водах вечного изгнания, я вдруг утратил жалкую, унизительную память о цивилизациях и городах. Долго любовался я этим пернатым чудом. И как бы я мог передать те мысли, что проносились тогда у меня в голове? Наконец я очнулся и спросил у одного матроса, что это за птица. "Гоуни", - ответил он мне. Гоуни! Я никогда прежде не слышал такого имени: возможно ли, чтобы люди на берегу не знали о существовании этого сказочного создания? Невероятно! И только потом я узнал, что так моряки иногда называют альбатросов Так что мистический трепет, который я испытал, впервые увидев на палубе альбатроса, ни в какой мере не связан со страстными стихами Кольриджа. Ибо я и стихов этих тогда еще не читал, да и не знал, что передо мной альбатрос Но косвенно мой рассказ лишь умножает славу поэта и его творения. Я утверждаю, что все мистическое очарование этой птицы порождено чудесной ее белизной, и в доказательство приведу так называемых "серых альбатросов" - результат какой-то терминологической путаницы; этих птиц я встречал часто, но никогда не испытывал при виде их тех ощущений, какие вызвал во мне наш антарктический гость. Но как, однако, было поймано это сказочное существо? Поклянитесь сохранить тайну, и я скажу вам: при помощи предательского крючка и лески удалось изловить эту птицу, когда она плыла, покачиваясь, по волнам. Впоследствии капитан сделал ее почтальоном: он привязал к ее шее кожаную полоску, на которой значилось название судна и его местонахождение, и отпустил птицу на волю. Но я-то знаю, что кожаная полоска, предназначенная для человека, была доставлена прямо на небеса, куда вознеслась белая птица навстречу призывно распростершим крыла восторженным херувимам. - Примеч. автора. У нас на Дальнем Западе особой известностью пользуются индейские сказания о Белом Коне Прерий - о великолепном молочно-белом скакуне с огромными глазами, маленькой головкой, крутой грудью и с величавостью тысяч монархов в надменной, царственной осанке. Он был единовластным Ксерксом необозримых диких табунов, чьи пастбища в те дни были ограждены лишь Скалистыми горами да Аллеганским кряжем. И во главе их огнедышащих полчищ несся он на Запад, подобный избранной звезде, ведущей за собой ежевечерний хоровод светил. Взвихренный каскад его гривы, изогнутая комета хвоста были его сбруей, роскошней которой никакие чеканщики по золоту не могли бы ему поднести. То было царственное, небесное видение девственного западного мира, воскрешавшего некогда пред глазами зверобоев те славные первобытные времена, когда Адам ходил по земле, величавый, как бог, крутолобый и бесстрашный, как этот дикий скакун. Шествовал ли царь коней, окруженный адъютантами и маршалами в авангарде бесчисленных когорт, что лились, подобно реке Огайо, нескончаемым потоком по равнине, или, поводя теплыми ноздрями, краснеющими на фоне холодной белизны, осматривал на скаку своих подданных, растянувшихся по прерии куда ни глянь до самого горизонта, - в каком бы обличии ни предстал он пред ними, все равно для храбрых индейцев он неизменно оставался объектом трепетного поклонения и страха. И если судить по тому, что гласят легенды об этом царственном коне, то истоком всей его божественности, вне всякого сомнения, служила только его призрачная белизна, и божественность эта, вызывая поклонение, одновременно внушала какой-то необъяснимый ужас. Однако можно привести и такие примеры, когда белизна выступает совершенно лишенной того таинственного и привлекательного сияния, каким окружены Белый Конь и Альбатрос. Что так отталкивает нас во внешности альбиноса и делает его порой отвратительным - даже в глазах собственных родных и близких? Сама та белизна, которая облачает его и дарит ему имя. Альбинос сложен ничуть не хуже всякого - в нем не заметно никакого уродства - и тем не менее эта всепроникающая белизна делает его омерзительнее самого чудовищного выродка. Почему бы это? Да и сама Природа, уже совсем в ином виде, в своих наименее уловимых, но от этого отнюдь не менее зловредных проявлениях, не пренебрегает услугами этого довершающего признака, свойственного всему ужасному. Закованный в латы демон Южных морей получил благодаря своему льдистому облику имя Белый Шквал. И человеческое коварство, как показывают нам примеры из истории, не гнушалось в своих ухищрениях столь могущественным вспомогательным средством. Насколько возрастает впечатление от той сцены из Фруассара, где Белые Капюшоны Гента, скрывая лица под снежными эмблемами своей клики, закалывают графского управляющего на рыночной площади! Да и сам обыденный многовековый опыт человечества тоже говорит о сверхъестественных свойствах этого цвета. Ничто не внушает нам при взгляде на покойника такого ужаса, как его мраморная бледность; будто бледность эта знаменует собой и потустороннее оцепенение загробного мира, и смертный земной страх. У смертельной бледности усопших заимствуем мы цвет покровов, которыми окутываем мы их. И в самых своих суевериях мы не преминули набросить белоснежную мантию на каждый призрак, который возникает перед человеком, поднявшись из молочно-белого тумана. Да что там перечислять! Вспомним лучше, пока от этих ужасов мороз по коже подирает, что у самого царя ужасов, описанного евангелистом, под седлом - конь блед. Итак, какие бы возвышенные и добрые идеи ни связывал с белизной человек в определенном настроении ума, все равно никто не сможет отрицать того, что в своем глубочайшем, чистом виде белизна порождает в человеческой душе самые необычайные видения. Но даже если этот факт и не вызывает сомнений, как можем мы, смертные, объяснить его? Анализировать его не представляется возможным. Нельзя ли в таком случае, приведя здесь несколько примеров того, как белизна - совершенно или частично лишенная каких бы то ни было прямых устрашающих ассоциаций - тем не менее оказывает на нас в конечном счете все то же колдовское воздействие, нельзя ли надеяться этим путем напасть ненароком на ключ к секрету, который мы стремимся разгадать? Попытаемся же. Но в подобных вопросах тонкость рассуждения рассчитана на тонкость понимания, и человек, лишенный фантазии, не сумеет последовать за мной по этим чертогам. И хоть некоторые по крайней мере из тех фантастических впечатлений, о которых здесь пойдет речь, несомненно, были испытаны и другими людьми, мало кто, наверное, отдавал себе в них отчет, и не все поэтому смогут их припомнить. Почему, например, у человека, не получившего глубокого религиозного образования и весьма мало осведомленного относительно своеобразия церковных праздников, простое упоминание о Троицыном дне, который называется у нас Белое Воскресенье, порождает в воображении длинную унылую и безмолвную процессию пилигримов, медленно бредущих, уставя очи долу, и густо запорошенных свежевыпавшим снегом? Почему также в душе темного и невинного протестанта в центральных штатах даже беглое упоминание о Белых Братьях или Белой Монахине вызывает видение некоей безглазой статуи? Чем - помимо древних сказаний о заточении рыцарей и королей, которые, однако, не дают нам исчерпывающего ответа, - чем можно объяснить то удивительное свойство Белой башни лондонского Тауэра воздействовать на воображение приезжих простаков-американцев сильнее, чем соседние многоэтажные постройки, - Боковая башня, и даже Кровавая? А башни еще более возвышенные, Белые горы Нью-Гэмпшира, отчего при упоминании о них нисходит порой в душу ощущение грандиозной призрачности, в то время как мысли о Голубом кряже Виргинии исполнены столь мягкой, росистой, поэтической мечтательности? Почему, невзирая на долготы и широты, Белое море оказывает на наши души такое потустороннее влияние, тогда как Желтое море убаюкивает нас земными представлениями о длинных и приятных вечерах на лакированных волнах и наступающих к их исходу цветистых и сонных закатах? Или же, если обратиться к примерам уже совсем не материальным, рассчитанным исключительно на людское воображение, почему при чтении старинных сказок Центральной Европы образ "высокого бледного человека" в лесах Гарца, чей бескровный лик бесшумно скользит среди зеленых рощ, почему этот белый призрак внушает больше страха, чем вся завывающая нечисть Блоксберга? И нельзя сказать, что только память о рушащих соборы землетрясениях; или неудержимые набеги бушующего моря; или бесслезная засушливость небес, из которых никогда не падают дожди; или вид самого города - целого поля покосившихся шпилей, вывернутых каменных плит и поникших крестов, будто на кладбище кораблей; или его пригороды, где стены домов громоздятся одна над другой, словно раскиданная колода карт, - нельзя сказать, что, мол, вот они все причины, делающие Лиму самым странным и самым печальным городом в мире. Ибо Лима, подобно монахине, скрыла лицо свое под белой вуалью, и в белизне ее скорби таится нечто возвышенное и жуткое. Древняя, как Писарро, эта белоснежность придает вечную новизну ее руинам; она не допускает жизнерадостной зелени окончательного распада и простирает над развалинами укреплений недвижную бледность апоплексии, застывшей в своей гримасе. Я знаю, что во всеобщем мнении белизна отнюдь не считается первопричиной ужаса, внушаемого явлениями, которые ужасны сами по себе; и точно так же для лишенных воображения людей в явлениях, которые внушают иным страх исключительно своей белизной, попросту нет ничего страшного, в особенности если белизна выступает в форме немой и всеохватывающей. Я хотел бы привести примеры, долженствующие разъяснить обе эти мои мысли. Во-первых. Мореплаватель, который, приблизившись к незнакомому берегу, услышит ночью рев прибоя, пробуждается ото сна, весь настороженность и внимание, и ощущает страх ровно настолько, чтобы все его способности лишь обострились; но если при совершенно сходных обстоятельствах он по свистку поднимается с койки и видит, что их судно плывет среди ночи по молочно-белым водам - словно это не пенные гребешки, а целые стада белых медведей подплыли сюда с близлежащих мысов, - вот тогда испытывает он немой и сверхъестественный ужас; призрачная пелена пенного моря страшит его, как подлинное привидение; напрасно убеждает его лот, что дно еще не промеривается; все равно, сердце у него уходит в пятки и остается там до тех пор, покуда под килем корабля вновь не забурлит синяя волна. А между тем какой мореплаватель признается вам: "Сэр, я не так перетрусил, что мы наскочим на подводные рифы, как испугался этой жуткой белизны"? Во-вторых. У индейца-перуанца вечное зрелище снегами оседланных Анд не вызывает страха, помимо, быть может, представления о бесконечной ледяной пустыне, которая царит на такой огромной высоте, и помимо вполне естественных мыслей о том, как ужасно было бы затеряться среди этого мертвого безлюдья. Или же поселенцы Дальнего Запада, они тоже с относительным безразличием разглядывают бескрайнюю прерию, затянутую снежной пеленой, где нет ни сучка, ни деревца, чтобы отбросить тень на эту застывшую, недвижную белизну. Но не то испытывает моряк в водах Антарктики, где порой, когда ему, иззябшему и замученному, грозит, казалось бы, неотвратимое кораблекрушение, вместо радуги, сулящей надежду и утешение в его страдании, какая-то адски хитрая игра морозного воздуха представляет его взору лишь бесконечный церковный погост, который с издевкой ухмыляется ему своими убогими ледяными надгробиями и расщепленными крестами. Но вы скажете мне, быть может, что эта убеленная глава о белизне - это всего лишь белый флаг, выброшенный трусливой душой; ты покорился ипохондрии, Измаил. Тогда ответьте мне лучше, чем объяснить поведение сильного и здорового жеребенка-однолетка, появившегося на свет где-нибудь в мирной долине Вермонта, вдали от всяких хищников, который в любой солнечный день, если вы только встряхнете у него за крупом новой бизоньей полостью, так что он и не увидит ее даже, а только почует дикий запах мускуса, непременно вздрогнет, захрапит и, выкатив глаза, ударит копытами в землю, объятый паническим страхом? Ведь он не может помнить о том, как сшибались рогами дикие быки на его зеленой северной родине, и поэтому запах мускуса не напоминает ему о былых опасностях; ибо что знает он, однолеток из Новой Англии, о черных бизонах далекого Орегона? Ничего, разумеется; но здесь, в этой бессловесной твари, мы сталкиваемся с врожденным знанием о демонических силах мира. Пусть тысячи миль отделяют его от Орегона - все равно, когда он чует воинственный запах мускуса, свирепые, всесокрушающие бизоньи стада для него становятся такой же реальностью, как и для отбившегося от табуна жеребенка прерий, которого они, быть может, в этот самый миг затаптывают в прах. И точно так же приглушенное рокотание пенных валов, и холодный шорох инея в горах, и безжизненное колыхание снежной пелены, которую сдувает с места на место ветер прерий, - все это для Измаила - все равно что бизонья полость для перепуганного однолетка! И он, как и я, не знает, где таятся неизреченные ужасы, которые нам с ним дано учуять, но оба мы знаем, что где-то они существуют. Ибо многое в этом видимом мире построено на любви, но невидимые сферы сотворены страхом. Но и теперь не разгадали мы тайну магической силы в белизне и не узнали, почему так воздействует она на души; не узнали - что еще непонятнее и много чудеснее, - почему, как мы видели, она является многозначительным символом духовного начала и даже истинным покровом самого христианского божества и в то же время служит усугублению ужаса во всем, что устрашает род человеческий. Может быть, своей бескрайностью она предрекает нам бездушные пустоты и пространства вселенной и наносит нам удар в спину мыслью об уничтожении, которая родится в нас, когда глядим мы в белые глубины Млечного Пути? Или же все дело тут в том, что белизна в сущности не цвет, а видимое отсутствие всякого цвета, и оттого так немы и одновременно многозначительны для нас широкие заснеженные пространства - всецветная бесцветность безбожия, которое не по силам человеку? Если же мы припомним другую теорию натурфилософов, согласно которой все земные краски, все разноцветные эмблемы и гербы величия и красоты, нежные тона небес и кущ на закате и позлащенный бархат бабочек, и пушистые, как бабочки, щеки юных девушек - все это лишь изощренный обман, свойства, не присущие явлениям, а нанесенные на них извне; и, стало быть, вся наша обожествленная Природа намалевана, как последняя потаскушка, чьи соблазны скрывают под собой лишь могильный склеп; если мы припомним вслед за этим, что само таинственное косметическое средство, которое дает природе все ее тона и оттенки - сам по себе свет в его великой сущности неизменно остается белым и бесцветным и что, падая на материю не через посредство посторонних сил, а прямо, он все предметы, даже тюльпаны и розы, окрасил бы своим собственным несуществующим цветом - если представить себе все это, то мир раскинется перед нами прокаженным паралитиком; и подобно упрямым путешественникам по Лапландии, которые отказываются надеть цветные очки, жалкий безбожник ослепнет при виде величественного белого покрова, затянувшего все вокруг него. Воплощением всего этого был кит-альбинос. Можно ли тут дивиться вызванной им жгучей ненависти? Глава XLIII. ТС-С! - Тс-с! Ты слышишь там какой-то шум, Кабако? Была ночная вахта; ярко светила луна; матросы стояли цепочкой от бочонков с пресной водой на шкафуте до пустой бочки-лагуна, привинченной к палубе гака-борта. Передавая друг другу ведра, они наполняли водой лагун. Те, кому выпало стоять на пустующих шканцах, остерегались произнести хоть слово, остерегались переступить ногами. Ведра переходили из рук в руки в глубокой тишине, только слышно было, как заполощет вдруг на ветру парус да ровно поет вода под неотступно бегущим килем. И тогда-то среди этого безмолвия Арчи, который стоял поблизости от кормового люка, шепнул своему соседу метису: - Тс-с! Слыхал там какой-то шум, Кабако? - Бери-ка ведро, Арчи, не зевай. Какой еще шум? - Вот... вот опять... из люка... неужели не слышишь? кашлянули... да, вроде кашля. - Передавай-ка сюда порожнее ведро. - А вот опять... слышишь? Словно там человека три храпят и во сне ворочаются. - Карамба! кончай чепуху молоть, брат. Это у тебя в брюхе три сухаря ворочаются, какие ты за ужином умял. Вот и все. Держи ведро! - Что хочешь говори, брат, но у меня слух острый. - Ну, ясное дело, не ты ли это слышал в море, за пятьдесят миль от Нантакета, как звякают спицы твоей старухи квакерши? - Смейся, смейся, мы еще посмотрим, что дальше будет. Поверь мне, Кабако, там в трюме есть кто-то, кого еще на палубе не видели. И чую я, старый Могол тоже об этом кое-что знает. Я слыхал, на днях Стабб в утреннюю вахту говорил Фласку, что в воздухе пахнет чем-то в этом роде. - Да будет тебе! Держи ведро! Глава XLIV. МОРСКАЯ КАРТА Если бы вы спустились вместе со старым Ахавом в его каюту, когда прошел шквал, налетевший на судно в ночь после того, как его безумный замысел был принят разгоряченной командой, вы увидели бы, как он подходит к шкафу в переборке, вынимает из него большой сморщенный рулон пожелтевших морских карт и разворачивает их у себя на столе. Потом вы увидели бы, что он сел и стал внимательно разглядывать представившиеся его взору бесчисленные линии и знаки, медленно, но уверенно прокладывая карандашом новые курсы через еще не перечеркнутые пространства. Время от времени он поднимает голову и заглядывает в старые судовые журналы, высокой стопкой лежащие подле него, и по ним справляется, в какое время года и под какими широтами был убит или замечен хоть один кашалот. Так он сидел и работал, а тяжелая висячая лампа у него над головой мерно раскачивалась на цепях в лад с корпусом корабля, отбрасывая бегучие отблески и теневые полосы на его нахмуренный лоб, так что под конец стало казаться, что, пока он сам наносил линии и курсы на сморщенные карты, невидимый карандаш провел такие же линии и курсы на глубоко изборожденной карте его чела. Не в первый раз сидел Ахав ночью в своей одинокой каюте, погруженный в изучение морских карт. Они извлекались из-под замка чуть ли не каждую ночь; и чуть ли не каждую ночь стирались с них одни карандашные пометки и появлялись на их месте другие. Ибо Ахав, разложив перед собою карты всех четырех океанов, наносил на них лабиринты течений и водоворотов только для того, чтобы тем вернее достигнуть своей безумной всепоглощающей цели. Для человека, недостаточно знакомого с повадками левиафанов, попытка выследить таким способом в океанах нашей планеты, не схваченной бочарными обручами, какое-то одно определенное животное может показаться до нелепости безнадежной. Но Ахав знал, что это не так. Ему известны были направления всех приливов и течений; а значит, высчитав, как передвигается пища кашалотов, и выяснив по записям очевидцев, в какое время года под какими широтами они встречались, он мог заключить с точностью чуть ли не до одного дня, когда, в каком месте удастся ему застать свою добычу. В самом деле, периодичность появления кашалотов в определенных районах оказывается фактом весьма твердо установленным, и многие китоловы считают, что если бы можно было проследить за кашалотами во всех морях, если бы удалось тщательно сопоставить судовые журналы всех китобойных флотилий за год, то обнаружилось бы, что кашалоты появляются в тех или иных местах с такой же неизменностью, как ласточки во время своих перелетов или косяки сельдей. В связи с этим предпринимались уже попытки вычертить подробные карты миграции кашалотов(1). Кроме того, совершая переходы с одного водного пастбища на другое, кашалоты, руководимые безошибочным инстинктом - или, вернее сказать, быть может, тайными указаниями свыше - передвигаются, как у нас говорят, по каналам, держа курс в океане с такой неуклонной точностью, какая ни одному кораблю, обладающему самыми подробными картами, даже и не снилась. Несмотря на то что общее направление, взятое каждым отдельным китом, всегда бывает прямым, как борозда землемера, и гнаться за ним неизбежно приходится строго в его же прямом кильватере, ширина канала, по которому он плывет, может сильно колебаться, достигая нескольких миль (иногда больше, иногда меньше, как окажется), но никогда не превосходит пределов видимости с топа мачты китобойца, скользящего вдоль по этой загадочной магистрали. А это значит, что в какое-то определенное время года в этих узких границах на всем протяжении такого канала можно с полным основанием рассчитывать на встречу с китами. Поэтому Ахав не только мог в установленное время настичь свою добычу в общеизвестных районах китовых пастбищ, но умел еще так мастерски рассчитать курс, чтобы, бороздя широчайшие океанские просторы, даже по пути не терять надежды на желанную встречу. И все-таки было одно обстоятельство, которое на первый взгляд как будто бы затрудняло осуществление его бредовых, но тщательно продуманных планов. (Однако и это на поверку оказывалось не так.) Несмотря на то что кашалоты как стадные животные действительно проводят ----------------------- (1) Уже после того, как эта глава была написана, лейтенантом Мори из Национальной обсерватории в Вашингтоне 16 апреля 1851 года был издан официальный проспект, согласно которому именно такая карта и будет в ближайшее время составлена и выпущена в свет. Образцы этой карты приводятся в проспекте. "Карта делит океан на участки в пять градусов широты и пять градусов долготы; каждый из этих районов расчленен перпендикулярно на двенадцать полос, соответствующих двенадцати месяцам; эти участки также пересечены тремя горизонтальными линиями, из коих одна служит для обозначения количества дней каждого месяца, проведенных в данном районе, а две другие обозначают количество дней, в которые здесь были замечены киты - настоящие и спермацетовые". - Примеч. автора. определенное время в том или ином районе, отсюда еще нельзя заключить с уверенностью, что именно то стадо, которое находилось на данной широте и долготе в прошлом году, окажется на этом же месте и на следующий год; хотя были засвидетельствованы отдельные, не подлежащие сомнению случаи, когда дело обстояло именно так. То же самое в основном относится - но только в более узких границах - и к одиноким китам, китам-отшельникам, старым, матерым кашалотам. И таким образом, даже если Моби Дик был, допустим, замечен в прошлом году в Сейшельском районе Индийского океана или у Вулканического залива на японском побережье, это вовсе не означало, что "Пекод", окажись он в этих местах в соответствующее время года, непременно застанет его там. Там или в каком-либо другом районе, где он до этого иногда появлялся. Все это были для него лишь случайные кратковременные пристанища, так сказать, его океанские заезжие дворы, а не места длительного пребывания. Вот почему, когда до сих пор шла речь о достижении Ахавом его цели, имелись в виду лишь предварительные добавочные, попутные возможности, прежде чем будет достигнуто некое идеальное сочетание времени и места, когда все вероятное станет возможным, а что возможно, как верил и мечтал Ахав, то уже, можно сказать, и осуществлено. Это идеальное сочетание места и времени обозначалось одним промысловым термином: "сезон на экваторе". Ибо именно там и именно тогда вот уже несколько лет подряд замечали Моби Дика, который оставался в тех водах какой-то промежуток времени, подобно тому, как солнце в своем годовом круговороте пребывает под одним знаком зодиака. Именно там произошли все смертельные схватки с Белым Китом, там сами волны хранят легенды о его подвигах, и там именно находится то трагическое место, где у одержимого старика зародилась его мстительная мания. Но в неусыпной настороженности и неустанной бдительности, с какими устремил Ахав свою угрюмую душу в эту беспощадную погоню, он не позволил бы себе возложить все надежды на один только этот завершающий миг, о котором шла речь выше, каким бы многообещающим он ни казался; мучимый бессонной мыслью о своей клятве, он не мог усмирить неспокойное сердце, отложить на будущее всякие поиски. "Пекод" отплыл из Нантакета в самом начале "сезона на экваторе". Никакие сверхчеловеческие усилия не помогли бы его командиру за такой короткий срок проделать большой переход к югу, обогнуть мыс Горн и, поднявшись на шестьдесят градусов широты, вовремя очутиться в экваториальных водах Тихого океана, чтобы успеть заняться здесь промыслом. Таким образом, ему оставалось только ждать следующего сезона. Однако преждевременное, казалось бы, отплытие "Пекода" было, вероятно, правильно назначено Ахавом, если принять во внимание всю сложность его замысла. Ибо теперь в его распоряжении было триста шестьдесят пять дней и ночей - срок, который он, вместо нетерпеливого бездеятельного ожидания на берегу, сможет посвятить попутной охоте, на тот случай, если Белый Кит, проводящий каникулы вдали от своих постоянных пастбищ, высунет на поверхность сморщенный лоб в водах Персидского или Бенгальского залива, в китайских морях или в любой другой области, посещаемой его родичами. Так что и муссоны, и памперо, и норд-вест, и гарматан, и пассаты - любой ветер, кроме левантинца и самума, смог бы занести Моби Дика на замысловатый зигзагообразный кругосветный след "Пекода", опоясавший белой пеной весь земной шар. Но даже если это в самом деле так, все равно, разве по хладнокровном, здравом рассуждении не покажется безумной сама мысль о том, будто, встретив в широком безбрежном океане одного какого-то кита, охотник сможет узнать и отличить его, как белобородого муфтия на людных улицах Константинополя? Да, да, сможет, представьте себе. Потому что белоснежный лоб Моби Дика и его столь же белоснежный горб, раз увидев, уже ни с чем спутать нельзя. И потом, разве я сам не пометил этого кита, размышлял обыкновенно Ахав, вновь предаваясь своим безумным грезам после того, как далеко за полночь просидел над картами, я пометил его, а он уйдет? Его широкие плавники все в зазубринах и дырах, как уши у заблудшей овечки. И он пускался безумной мыслью в отчаянную погоню, покуда наконец усталость не затуманивала его рассудок. Но тогда на свежем воздухе палубы он вновь искал подкрепления своим силам. Великий боже, какою пыткою оказывается сон для человека, снедаемого единым неосуществленным желанием мести. Он спит, сжав кулаки, а когда просыпается, его вонзенные в ладони ногти красны от его собственной крови. Нередко, когда его подымали с постели мучительные и непереносимо яркие ночные сновидения, которые, подхватывая неустанную дневную думу, влекли ее за собой туда, где бушевало безумие; когда они вихрем кружили, кружили, кружили в его пламенеющем мозгу, пока самый пульс его жизни не становился нестерпимой мукой; когда, как это порой случалось, в смерчах духа существо его отрывалось от земли и пропасть отверзалась в нем, а из нее выбивались языки пламени и молнии и мерзкие демоны знаками звали его спуститься к ним; когда внизу зиял его ад - дикий вопль раздавался тогда по всему кораблю; и Ахав, сверкая очами, выскакивал из каюты, словно бежал с огненного ложа. То не были знаки тайной слабости, которая страшится своей собственной решимости, то были неоспоримые доказательства того, насколько тверда эта решимость. Ибо не безумный Ахав, упорно, бесстрашно, неотступно преследующий Белого Кита, тот Ахав, который недавно лег спать, не сам он был той силой, что заставляла его в ужасе вскакивать с постели. Этой силой было вечное, живое начало - его душа; во сне, освобожденная на время из-под власти рассудка, который постоянно толкал ее на достижение своих целей, она стремилась избавиться от жгучей близости его неистовства, перестав на время составлять с ним единое целое. Но рассудок не может существовать в человеке отлученный от души: вот почему, когда Ахав весь свой разум и волю отдал единому, высшему замыслу, замысел этот силой своей и неискоренимостью в конце концов, вопреки всем богам и дьяволам, сам по себе приобрел отдельное самостоятельное существование. Теперь он мог, пылая, жить своей зловещей жизнью, в то время как та жизнь, в которой он возник, бежала, объятая страхом, от нежеланного, незаконного чада. И когда то, что казалось Ахавом, выбегало из каюты, страждущий дух, глядевший сквозь телесные очи, был в действительности лишь опустевшая оболочка, бесформенная сомнамбула, луч живого света, не имеющий, однако, перед собой ничего, что бы он мог осветить, и потому сам по себе - пустота. Бог да смилуется над тобой, старик, твои мысли породили новое существо внутри тебя; а тот, кого неотступные думы превращают в Прометея, вечно будет кормить стервятника кусками своего сердца; и стервятник его - то существо, которое он сам порождает. Глава XLV. СВИДЕТЕЛЬСТВУЮ ПОД ПРИСЯГОЙ Если говорить о том, что есть интересного в этой книге, то предыдущая глава, поскольку она косвенно затрагивает кое-какие любопытные и своеобразные особенности в повадках кашалотов, является не менее важной, чем любая другая в этом томе; однако главная ее тема нуждается в еще более глубоком и тщательном рассмотрении; в противном случае многое останется непонятным и мне не удастся рассеять возникшего, быть может, у некоторых из-за полной неосведомленности в этом деле сомнения в достоверности описываемых событий. Я не собираюсь приниматься за дело с научной систематичностью; с меня довольно будет, если я добьюсь желаемого результата перечислением отдельных фактов, известных мне как китобою из личного опыта или от надежных людей: необходимые выводы, как я рассчитываю, вытекут сами по себе. Во-первых. Мне лично известны три случая, когда кит, вырвавшийся и спасшийся бегством с гарпуном в боку, был через какой-то промежуток времени (в одном случае - через три года) вторично загарпунен и убит тем же охотником, и из туши его были извлечены два гарпуна, оба с одинаковой личной меткой гарпунщика. В том случае, когда между двумя попаданиями гарпуна прошло три года - а может быть, даже и больше, человек, который их метал, поступил в промежутке на торговое судно, ходившее в Африку, там высадился на берег, присоединился к исследовательской экспедиции, проник с нею в самые недра континента, где путешествовал около двух лет, подвергаясь нападениям змей, туземцев, тигров, действию ядовитых миазм и прочим опасностям, какие обыкновенно встречаются на пути тех, кто блуждает в сердце неведомой страны. А тем временем кит, которого он загарпунил, тоже, должно быть, путешествовал; он, без сомнения, не менее трех раз опоясал земной шар, задевая боками берега Африки, но все понапрасну. Человек и кит снова встретились, и первый уничтожил второго. Я говорю, что мне лично известны три подобных случая; то есть дважды я видел, как были запущены гарпуны и как после второго столкновения из китовых туш были извлечены по два изогнутых лезвия с одинаковыми метками. А в случае, когда кит вторично попал под гарпун через три года, я даже сам сидел оба раза в вельботе и в последний раз определенно узнал у кита под глазом что-то похожее на колоссальную родинку, на которую я обратил внимание три года тому назад. Я говорю: три года, но на самом-то деле, я уверен, больше. Таким образом, вот вам три примера, за истинность которых я лично ручаюсь; а еще я слышал о многих других случаях от людей, в чьей правдивости у меня нет основании сомневаться. Во-вторых. В истории китобойного промысла засвидетельствовано - как ни мало знают об этом на суше - несколько памятных достоверных случаев, когда на протяжении многих лет один какой-нибудь кит был широко известен и всеми отличаем в океанских просторах. Объяснялось это в конечном счете не его телесными особенностями, выделявшими его среди остальных китов: ибо, как ни значительны были эти особенности, им очень скоро приходил конец, если кита убивали и перетапливали на особенно ценный жир. Нет, причина тут была иная: трагические эпизоды окутывали таких китов зловещей, убийственной славой, подобной славе Ринальдо Ринальдини, так что в большинстве случаев китолов при встрече с ними ограничивался лишь тем, что притрагивался в знак приветствия к своей зюйдвестке, не стремясь завязывать более близкого знакомства. Так и на суше иной бедняк, состоя в знакомстве с раздражительным и великим человеком, завидев его на улице, скромно раскланивается издалека, опасаясь, как бы, приблизившись, не получить в конце концов по шее за самонадеянность. Но мало того, что каждый из этих замечательных китов пользовался большой личной известностью - или, вернее сказать, всеокеанской славой; мало того, что он был при жизни знаменит, а после гибели приобрел бессмертие в матросских легендах; он обладал к тому же еще всеми правами, привилегиями и отличиями владельца собственного имени; имел свое имя, не хуже Камбиза или Цезаря. Разве это не так, о Тиморский Том! прославленный левиафан, весь в рубцах, словно айсберг, ты, так долго таившийся на Востоке в водах пролива, носящего это же имя, где фонтан твой нередко замечали с зеленых тропических берегов Омбая? Разве это не так, о Новозеландец Джек! гроза всех китобойцев, бороздивших волны по соседству от страны татуировок? Разве это не так, о Моркан! владыка Японии, ты, чей высокий фонтан напоминал, говорят, порой белоснежный крест на фоне неба? Разве это не так, о Дон Мигуэль! чилийский кит, чья спина, словно панцирь старой черепахи, была покрыта загадочными иероглифами? А говоря простой прозой: существовали на свете четыре кита, чьи имена так же хорошо знакомы специалистам по Китовой Истории, как имена Мария или Суллы знатокам классической древности. Но это еще не все. В конце концов и на Новозеландца Джека, и на Дона Мигуэля, производивших бесчисленные опустошительные нападения на вельботы многих кораблей, была организована планомерная охота, и они оба были выслежены и убиты отважными капитанами-китобоями, которые, еще снимаясь с якоря в своем порту, поставили перед собой именно эту цель, не менее определенную, чем была когда-то у капитана Батлера, когда он углубился в дебри Наррагансеттских лесов, чтобы изловить прославленного и свирепого дикаря Аннавона, воинского предводителя у индейского короля Филипа. Вряд ли мне удастся найти где-нибудь более подходящее место, чем это, для того чтобы привести еще некоторые данные, на мой взгляд, весьма существенные, так как они помогут мне печатно подтвердить достоверность всей этой истории с Белым Китом, в особенности же ее трагического конца. Ибо здесь перед нами один из тех горестных случаев, когда истина не менее, чем ложь, нуждается в подтверждениях. Люди сухопутных профессий в большинстве своем столь несведущи относительно самых очевидных и осязаемых чудес света, что, если бы я не привел здесь простейших фактов из прошлого и настоящего китобойных флотилий, они вздумали бы рассматривать Моби Дика как некий чудовищный миф или же, что еще отвратительнее и ужаснее, как невыносимо страшную аллегорию. Во-первых. Хоть многие имеют кое-какие смутные и шаткие общие понятия об опасностях этого великого промысла, ни у кого нет точных и жизненных представлений о них, так же как и о том, сколь часты они в нашем деле. Объясняется это, возможно, в частности тем, что из пятидесяти несчастных случаев на промысле вряд ли один становится достоянием гласности на родине, хотя бы ненадолго, чтобы тут же оказаться забытым. Думаете, имя того бедняги, которого, быть может, в это самое мгновение, захлестнутого линем у берегов Новой Гвинеи, утянул на дно морское нырнувший левиафан, - вы думаете, имя этого бедняги вы сможете найти завтра за чашкой утреннего кофе в газетном некрологе? Нет, слишком уж нерегулярно почтовое сообщение между нашими местами и Новой Гвинеей. Да и вообще-то, случалось ли вам когда-нибудь услышать вести с Новой Гвинеи? А между тем я могу сказать вам, что как-то во время одного плавания по Тихому океану мы встретили тридцать кораблей, каждый из которых потерял во время охоты одного или нескольких членов команды, и три корабля, у которых погибло целиком по экипажу вельбота. Бога ради, будьте поэкономнее со своими лампами и свечами! Помните, что за каждый сожженный вами галлон была пролита по крайней мере одна капля человеческой крови. Во-вторых. Люди на берегу имеют, конечно, кое-какие неясные представления о том, что кит - это огромное существо, обладающее огромной силой; но когда бы я ни пытался поведать им о каком-нибудь отдельном эпизоде, где проявилась эта двойная огромность, они всякий раз начинали многозначительно расхваливать мое остроумие, хотя, видит бог, я не больше стремился к остроумию, чем Моисей, когда он описывал чуму в Египте. Но, к счастью, на этот раз для доказательства своей правоты я могу прибегнуть к свидетельствам совершенно посторонним. Я утверждаю, что кашалот обладает в отдельных случаях достаточной силой, достаточным умением и злобной рассудительностью, чтобы преднамеренно протаранить, сломать и потопить большой корабль; больше того, я утверждаю, что все это кашалотом неоднократно и проделывалось. Во-первых. В 1820 году судно "Эссекс" из Нантакета под командой капитана Полларда вело промысел в Тихом океане. Однажды вахтенные увидели на горизонте фонтаны, были спущены вельботы, и началась погоня за целым стадом кашалотов. Вскоре несколько китов было подбито: и вдруг огромный кашалот отделился от стада и, обогнув лодки, устремился на корабль. На полном ходу ударившись лбом в борт судна, он проломил корпус, так что "не прошло и десяти минут", как оно перевернулось и пошло ко дну. Ни щепки не осталось на поверхности моря. После жесточайших мучений часть команды на шлюпках достигла берега. Вернувшись в конце концов на родину, капитан Поллард на другом судне снова отправился в Тихий океан, но боги судили ему снова потерпеть крушение, разбив судно о неведомые рифы, а потеряв второй раз судно, он навеки отрекся от моря и с тех пор никогда уже не плавал. Капитан Поллард и по сей день проживает в Нантакете. Я встречался с Оуэном Чейсом, который был старшим помощником на "Эссексе", когда все это случилось; я читал его незамысловатый правдивый рассказ; я разговаривал с его сыном; и все это в каких-нибудь нескольких милях от места катастрофы(1). ---------------------- (1) Приведу несколько отрывков из рассказа Чейса: "Все говорило о том, что его действиями управлял не голый случай; он дважды с коротким перерывом нападал на судно, и оба раза направление его ударов было рассчитано так, чтобы причинить нам наибольший вред, потому что он налетал с носа, тем самым используя для удара скорость обоих движущихся предметов, а осуществить это можно было только благодаря очень точным маневрам. Вид его был ужасен, он выражал ярость и негодование. Зверь отделился от стада, которое мы только что настигли и в котором успели загарпунить трех китов, и точно мстил за их страдания". В другом месте: "Во всяком случае, принимая во внимание все эти обстоятельства, поскольку происходило это у меня на глазах и оставило у меня впечатление рассчитанного, намеренного злодейства со стороны кита (хотя многое из моих тогдашних впечатлений теперь забылось), я убежден, что тогда был прав". Вот его мысли вскоре после гибели судна, когда темной ночью они плыли в шлюпке, почти отчаявшись уже достичь когда-нибудь гостеприимного берега: "Черный океан и вздымающиеся валы были нам не страшны; опасность быть поглощенными свирепым ураганом или выброшенными на тайные скалы, равно как и прочие обычные страхи, - обо всем этом, казалось, не стоило даже и думать; горестная картина кораблекрушения и ужасный мстительный облик кита целиком владели моими мыслями, покуда не наступил новый день". В другом месте (с. 45) он говорит о "непостижимом и смертоносном нападении животного". - Примеч. автора. Во-вторых. Судно "Юнион", также из Нантакета, было в 1807 году потоплено близ Азорских островов при сходных обстоятельствах, но достоверных подробностей о его гибели мне нигде не удалось обнаружить, хотя от китобоев я не раз об этом слыхал. В-третьих. Как-то лет восемнадцать-двадцать тому назад коммодору Дж., командовавшему тогда американским корветом первого класса, пришлось однажды в порту Оаху на Сандвичевых островах обедать на борту нантакетского корабля в обществе нескольких капитанов-китобоев. Речь зашла о китах, и коммодор позволил себе отнестись скептически к рассказам о необычайной силе, которую приписывали им присутствовавшие джентльмены. Он решительно утверждал, например, что ни один кит не сможет с такой силой ударить по его корвету, чтобы прочный корпус дал течь и набрал хотя бы один наперсток воды. Ну что ж, отлично; но этим дело не кончилось. Несколько недель спустя коммодор поднял паруса на своем непробиваемом судне и взял курс на Вальпараисо. Но в пути ему встретился осанистый кашалот, который попросил у него минуточку внимания в связи с одним неотложным делом. Дело это состояло в том, чтобы нанести кораблю коммодора столь сокрушительный удар, что тому осталось только, пустив в действие все насосы, полным ходом мчаться в ближайший порт и стать в доке на ремонт. Я не суеверен, но в этом свидании коммодора с китом я вижу перст божий. Разве Савл из Тарса не был отвращен 249 от неверия, также испытав испуг? Говорю вам, с кашалотом шутки плохи. А теперь разрешите мне сослаться на "Путешествия" Лангсдорфа в связи все с тем же вопросом, представляющим для меня большой интерес. Лангсдорф, как вам должно быть известно, принимал участие в знаменитой исследовательской экспедиции русского адмирала Крузенштерна, предпринятой в начале нашего столетия. Свою семнадцатую главу капитан Лангсдорф начинает следующим образом: "К тридцатому мая наш корабль был готов к отплытию, и на следующий день мы уже находились в открытом море, держа курс на Охотск. Погода стояла ясная и тихая, но мороз был так жесток, что мы не снимали меховых шуб. Несколько дней держался почти полный штиль, только девятнадцатого числа подул наконец с северо-запада свежий ветер. У самой поверхности воды лежал огромный кит, туша которого превосходила размерами наше судно, но на борту его заметили только тогда, когда корабль, идущий под всеми парусами, приблизился к нему почти вплотную и столкновение было неизбежно. Нам угрожала ужасная опасность, ибо исполинское существо, выгнув спину, подняло судно по крайней мере на три фута над водой. Мачты задрожали, все паруса обвисли, и мы, находившиеся внизу, в тот же миг повыскакивали на палубу, уверенные, что корабль налетел на подводную скалу; вместо этого мы увидели, однако, морское чудовище, которое уплывало прочь с чрезвычайно важным и торжественным видом. Капитан Д'Вольф тут же поспешил к насосам, чтобы выяснить, не пострадал ли от удара корпус судна, но было обнаружено, что, по счастью, мы обошлись без всяких повреждений". Этот капитан Д'Вольф, о котором здесь упоминается как о командире корабля, происходил родом из Новой Англии и в настоящее время, проведя на море целую жизнь, полную всевозможных приключений, проживает в поселке Дорчестер близ Бостона. Я имею честь быть его племянником. Я специально расспрашивал его по поводу этого места из Лангсдорфа. Он подтверждает каждое слово. Правда, корабль у них был небольшой - русское судно, построенное на сибирском побережье и приобретенное моим дядей в обмен на то, которое доставило его туда с родных берегов. В другой книге старомодных приключений, исполненной духа отваги и богатой честными описаниями чудес, - в путешествиях Лайонеля Вэйфера, одного из соратников старика Дэмпира, я наткнулся на рассказ, столь сходный с тем, который я только что приводил из Лангсдорфа, что не мог удержаться и вставил его сюда в качестве еще одного подтверждающего примера, на случай, если в таковом возникнет надобность. Дело происходило на пути к острову "Джон-Фердинандо", как называет Лайонель современный Хуан-Фернандес. "По дороге туда, - пишет он, - часов около четырех утра, когда мы находились лигах в ста пятидесяти от американского материка, все наше судно вдруг потряс страшный толчок, от которого людей охватило такое смятение, что никто не знал, что подумать и что предпринять, и все стали готовиться к смерти. Толчок был внезапным и сильным, мы не сомневались, что корабль налетел на риф; однако, когда первый испуг прошел, мы бросили лот, но дна не нащупали... Толчок был так резок, что пушки подскочили на станках и люди попадали с коек. А капитана Дэвиса, который спал, положив под голову свой пистолет, просто вышвырнуло из каюты?" Лайонель далее пытается объяснить толчок землетрясением, ссылаясь в доказательство на то, что примерно в это же время большое землетрясение действительно причинило заметный ущерб на всем протяжении испанского побережья. Но я лично не удивился бы, если бы в конце концов оказалось, что это был удар, нанесенный в темный предрассветный час никем не замеченным китом, который всплыл вертикально из глубины, едва не протаранив корпус судна. Я мог бы привести еще немало тем или иным путем дошедших до меня примеров силы и злобности кашалота. Иной раз бывало, что он не только преследовал напавшие на него вельботы, покуда те не возвращались на свое судно, но преследовал также и само судно, не обращая внимания на остроги, которыми китоловы поражали его с бортов. Об этом могла бы рассказать кое-что команда английского судна "Пьюзи-Холл"; а что касается китовой силы, то могу упомянуть здесь о тех случаях, когда линь от гарпуна, сидящего в туше кашалота, во время штиля перебрасывали на палубу судна и закрепляли здесь, и кит тащил за собой по морю тяжелый корабль, будто лошадь телегу. Кроме того, многократно было замечено, что, если раненому кашалоту давали время прийти в себя, он, как правило, не проявлял слепой ярости, а действовал с сознательной злонамеренностью, стремясь погубить противника; не лишена также красноречивой характерности такая деталь: подвергаясь нападению, он часто разевает свою пасть и по нескольку минут держит ее в таком угрожающем положении. Но я вынужден ограничиться лишь еще одним, заключительным примером, также весьма интересным и убедительным, который неопровержимо докажет вам, что чудесное происшествие, описанное в этой книге, не только согласуется с событиями современности, но к тому же это чудо является (как и все чудеса на свете) лишь повторением того, что уже было в стародавние века; так что в миллионный раз говорим мы вслед за Соломоном: воистину, ничего нет нового под солнцем, аминь. В шестое христианское столетие, в те дни, когда Юстиниан был императором, а Велизарий полководцем, жил некто Прокопий, христианский магистрат в Константинополе. Как многие, должно быть, знают, он написал историю своего времени, книгу необычайно ценную во всех отношениях. Самые крупные знатоки всегда считали его наиболее правдивым и заслуживающим всяческого доверия историком - за какими-то весьма незначительными исключениями, которые не имеют касательства к тому, о чем сейчас пойдет речь. Так вот, в своей истории Прокопий пишет, что в годы его префектуры близ Константинополя из глубин Пропонтиды, иначе Мраморного моря, было выловлено огромное морское чудовище, которое больше пятидесяти лет топило корабли в прибрежных водах. Этот факт, черным по белому записанный в анналах истории, отрицать не приходится. Да и незачем, казалось бы. К какому именно виду относилось это морское чудовище, в истории не говорится. Но поскольку оно топило корабли, а также и по ряду других соображений, я полагаю, что это был кит; более того, я очень склонен считать его кашалотом. А почему, сейчас объясню. Я долгое время думал, что кашалоты никогда не водились в Средиземном море и прилежащих к нему глубинах. Я и сейчас убежден, что в этих местах при современном положении вещей не могут и не смогут жить стада кашалотов. Однако недавние подробные исследования показали мне, что в христианскую эру были засвидетельствованы отдельные случаи появления кашалотов в Средиземном море. Мне рассказывали люди, заслуживающие всяческого доверия, что некий британский коммодор Дэвис обнаружил скелет кашалота у Варварийского побережья. Ну а если военный корабль свободно проходит через Дарданеллы, то и кашалот мог бы тем же путем из Средиземного моря перебраться в Пропонтиду. В Пропонтиде, насколько мне удалось выяснить, нет этого своеобразного вещества, называемого планктоном, которым питаются настоящие киты. Но у меня есть все основания предполагать, что пища кашалота - кальмары и каракатицы - в изобилии прячется на дне этого моря, поскольку на его поверхности, встречаются отдельные крупные особи, хотя, конечно, не самые крупные для этого вида. Если же вы теперь должным образом сопоставите все эти данные и поразмыслите над ними немного, вам станет ясно, что морское чудище Прокопия, в течение полустолетия разбивавшее корабли римского императора, - это, по всей вероятности, и есть спермацетовый кит. Глава XLVI. ДОГАДКИ Хотя сжигаемый жарким пламенем своего стремления, Ахав все мысли и действия подчинил конечной цели - поимке Моби Дика; хотя, казалось, он готов пожертвовать во имя единой страсти всеми земными интересами, он все-таки, вероятно, - и по природе своей, и в силу долголетней привычки, - слишком прочно был связан с горячим китобойным делом, чтобы полностью отказаться от попутного промысла. А если это было не так, значит, у него в избытке имелись иные побуждения. Было бы слишком уж заумно предполагать - даже несмотря на его манию, - будто его ненависть к Белому Киту распространялась в какой-то степени на кашалотов вообще или что чем больше морских страшилищ он убивал, тем более возрастала вероятность, что следующий встреченный им кит как раз и окажется ненавистным объектом его поисков. Но даже если подобная гипотеза была бы приемлема, существовали также и дополнительные соображения, которые, не находясь в строгом соответствии со всем неистовством его главной страсти, тем не менее, безусловно, оказывали на него свое воздействие. Для достижения задуманной цели Ахаву нужны были орудия; а из всех орудий, какими пользуются под луной, чаще всего приходят в негодность люди. Так, например, он сознавал, что как ни сильна была его магнетическая власть над Старбеком, эта власть все же не подавляла целиком душу помощника, то было лишь физическое превосходство, нередко влекущее за собой и господство духовное. Тело Старбека и его плененная воля принадлежали Ахаву до тех пор, пока Ахав держал свой магнит приставленным к его виску; а все-таки он знал, что в глубине души главный помощник ужасается намерениям капитана и, будь это возможно, с радостью устранился бы от такого дела или даже само бы дело загубил. Быть может, немало времени пройдет, пока они найдут Белого Кита. За это время Старбек будет постоянно впадать в открытое неподчинение власти своего капитана, если только не отвлечь его какими-то каждодневными, положительными мелочными заботами. Но и это еще не все; само изощренное безумие Ахава особенно ярко проявлялось в той рассудительности и зоркости, с какими он увидел, что необходимо покуда лишить плавание фантастически нечестивого облачения, которое его окутывало, что весь жуткий смысл этой охоты следует держать в тени (ибо редко чья храбрость устоит против длительных размышлений, не перемежаемых действием), что его командирам и матросам нужно думать о чем-нибудь более близком и простом, чем Моби Дик, когда они стоят свою долгую ночную вахту. Ибо как ни бурно, как ни страстно приветствовала его дикая команда провозглашение этой охоты, все моряки на свете - народ довольно непостоянный и малонадежный; они находятся под воздействием переменчивой погоды и перенимают ее неустойчивость; и если их все время вести к достижению отдаленной и смутной цели, каких бы буйных радостей ни сулила она в конце, прежде всего необходимо, чтобы всякие будничные дела и занятия постоянно держали их наготове для решающей схватки. Известно было Ахаву и другое. В минуты величайшего возбуждения люди презрительно отметают всякие низменные интересы; но такие минуты быстролетны. Обычное, естественное состояние для этого божьего творения, думал Ахав, - жалкое корыстолюбие. Допустим, что Белый Кит воспламенил сердца моей дикарской команды и даже породил в их нечестивых сердцах нечто вроде рыцарского великодушия и благородства; все равно, гоняясь из чистого воодушевления за Моби Диком, они в то же время должны получать пищу и для утоления своих обычных, каждодневных желаний. Ведь даже высоко вознесенным рыцарям-крестоносцам старинных времен мало было проделать по суше две тысячи миль, дабы сражаться за святую гробницу, - по пути они должны были совершать кражи со взломом, шарить по чужим карманам и прибегать к прочим благочестивым способам стяжания случайных доходов. Будь они вынуждены строго ограничиваться своей конечной романтической целью, сколь многие из них отвернулись бы с отвращением от этой конечной романтической цели. Я не стану лишать моих людей, думал Ахав, всякой надежды на плату - да, да, на плату. Сейчас они, быть может, презирают мысль о корысти; но пройдет несколько месяцев, и эта дремлющая корыстная мысль о плате в один прекрасный день взбунтуется в них, и тогда, пожалуй, расплачиваться придется Ахаву. Существовало также и еще одно соображение, ближе связанное с самим Ахавом. Открыв под влиянием момента и при этом, как видно, несколько преждевременно, главную, но сугубо личную цель плавания, Ахав теперь ясно сознавал что тем самым он поставил себя в такое положение, в каком он ничем не смог бы защититься от обвинений в узурпации; так что матросы с полным моральным и законным основанием могли бы, если бы им вздумалось и удалось, отказаться от подчинения своему капитану и даже силой отнять у него командование. Ахав же, безусловно, стремился себя оградить даже от невысказанных обвинений в узурпации, от всех возможных последствий, какие могли бы возникнуть, если бы подобные сокровенные мысли получили распространение. А для этого, помимо властного ума и сердца и руки, необходимо было еще и неотступное, пристальное внимание ко всяким малейшим атмосферным воздействиям на команду. В силу всех этих, а также и других, слишком сложных для того, чтобы выразить их словами, доводов Ахав отчетливо понимал, что он должен внешне по-прежнему хранить верность первоначальному, исконному назначению китобойца, соблюдать все обычаи промысла и вообще всячески демонстрировать свою всем известную горячую заинтересованность в китобойном деле. Как бы то ни было, голос его теперь нередко раздавался на палубе, когда он окликал дозорных и приказывал им хорошенько следить за горизонтом и сообщать, если покажутся хотя бы дельфины. И вскоре эта бдительность была вознаграждена. Глава XLVII. МЫ ТКАЛИ МАТ День был пасмурный и душный, матросы лениво слонялись по палубе или, перегнувшись через борт, бездумно следили за свинцовыми волнами. Мы с Квикегом мирно ткали мат для нашего вельбота. Так тихо было все кругом, в воздухе словно притаилось какое-то волшебство, какое-то обещание радости, и каждый примолкший матрос был словно невидим, растворившись в самом себе. За тканьем мата я играл роль помощника или пажа при Квикеге. И в то время как я пропускал уток - марлинь между длинными прядями основы, пользуясь вместо челнока своей собственной рукою, а стоящий сбоку Квикег подсовывал время от времени между нитями свой тяжелый дубовый меч - бердо и, рассеянно вперившись в морскую даль, не глядя, не думая, подгонял вплотную поперечные волокна, над кораблем и над всем морем царила такая странная дремотная тишина, нарушаемая по временам лишь глухими ударами деревянного меча, что мне стало казаться, будто передо мною - Ткацки