одекс, утвержденный государственным законодательным актом, существовал в Голландии. Он был принят Генеральными Штатами в 1695 году от рождества Христова. Но несмотря на то, что никакая другая нация никогда не имела писаного китобойного кодекса, все же американские китоловы были в этом деле сами себе и законодатели, и блюстители закона. Они создали свод правил, который по сжатости и выразительности превосходит Пандекты Юстиниана и Устав Китайского Общества Борцов за Невмешательство в Чужие Дела. Да, эти законы можно было бы вычеканить на фартинге королевы Анны или на лезвии гарпуна и носить на веревочке вокруг шеи - настолько они кратки: I. Рыба на Лине принадлежит владельцу линя. II. Ничья Рыба принадлежит тому, кто первый сумеет ее выловить. Но вся загвоздка тут в изумительной краткости этого превосходного кодекса, которая неизбежно требует обширных и громоздких комментариев. Первое: Что такое Рыба на Лине? Мертвая или живая рыба считается взятой на линь, если она связана с китобойцем или вельботом, в котором находятся люди или хотя бы один человек, посредством чего угодно - мачты, весла, девятидюймового троса, телеграфного провода или же паутинки - безразлично. Равным же образом рыба считается взятой на линь, когда она оставлена под флагом или под иным известным знаком принадлежности, если, конечно, установившая такую веху сторона может доказать свою способность подобрать рыбу, а также проявляет намерение сделать это. Таковы ученые комментарии, но комментарии самих китоловов состоят подчас из крепких выражений и еще более крепких тумаков - кулачные комментарии Кока к Литлтону. Разумеется, наиболее честные и благородные китоловы всегда признают возможность существования особых условий, при которых для одной стороны было бы величайшей моральной несправедливостью предъявлять свои права на кита, прежде выслеженного или забитого другой стороной. Но отнюдь не все бывают настолько щепетильны. Лет пятьдесят тому назад произошел один любопытный случай: в английском суде было возбуждено дело, по которому истцы утверждали, что после тяжелой погони за китом в Северных морях, когда они (истцы) наконец загарпунили рыбу, им пришлось под угрозой гибели пожертвовать не только линем, но и самим вельботом, который они вынуждены были покинуть. Спустя какое-то время ответчики (экипаж другого китобойца) натолкнулись на подбитого кита, загарпунили его, забили и, притянув к себе, присвоили себе этого кита прямо на глазах у истцов. Когда же те пытались протестовать, капитан ответчиков щелкнул пальцами у них перед носом и заверил их, что вместо благодарственной молитвы по поводу своей удачи он еще удержит за собой их линь, гарпуны и вельбот, который тащился за китом в момент поимки. Вследствие чего истцы требовали теперь возмещения убытков за кита, линь, гарпуны и вельбот. Ответчиков на процессе защищал мистер Эрскин, судьей был лорд Элленборо. В ходе защиты остроумный Эрскин, иллюстрируя свои положения, сослался на известное дело о нарушении супружеской верности, когда один джентльмен после многократных и тщетных попыток обуздать злой норов своей супруги оставил ее в конце концов одну в жизненном море; однако по прошествии многих лет он раскаялся в этом поступке и вчинил иск о вторичном введении себя в права владения над нею. Эрскин тогда защищал интересы супруги, и он заявил, что хотя этот джентльмен и первым загарпунил его подзащитную и какое-то время держал ее на лине, только по причине огромного натяжения ее непереносимого норова оставив ее в конце концов; но все-таки он ее оставил, и она сделалась Ничьей Рыбой; так что, когда впоследствии другой джентльмен вторично загарпунил ее, леди перешла в собственность этого последующего джентльмена вместе со всеми прочими гарпунами, какие бы в ней уже ни торчали. В настоящем же деле Эрскин ограничился замечанием о том, что примеры с китом и дамой взаимно обратимы и поясняют друг друга. Выслушав с должным вниманием все эти соображения и возражения, ученейший судья непреложно постановил следующее: Что касается вельбота, то его он присуждает истцам, поскольку они просто оставили его, чтобы спасти свои жизни; что же касается оспариваемого кита, гарпунов и линя, то они принадлежат ответчикам; кит - потому что в момент поимки он представлял собою Ничью Рыбу, а гарпуны и линь - потому что с той минуты, .когда кит вырвался и ушел с ними, они перешли в его (китовую) собственность; так что всякий, кто впоследствии овладевал рыбой, приобретал права и на них. Рыбой овладели ответчики; ergo, упомянутые предметы принадлежат им. Простой человек, ознакомившись с этим решением ученейшего судьи, вероятно, стал бы возражать. Но если докопаться до основной породы под пластами этого случая, то два великих принципа, заложенные в двойном китобойном законе, цитированном выше, а теперь примененные и разъясненные лордом Элленборо в связи с описанным судебным делом, эти сдвоенные законы о Рыбе на Лине и о Ничьей Рыбе окажутся, если поразмыслить как следует, основами общей человеческой юриспруденции; ибо при всей ажурной замысловатости своей скульптуры храм Закона, подобно храму филистимлян, покоится лишь на двух столбах. Разве не у всех на устах изречение: "Собственность - половина закона"? - то есть независимо от того, каким путем данный предмет стал чьей-то собственностью. Но часто собственность - это весь закон, а не половина. Что представляют собой, например, мускулы и души крепостных в России или рабов Республики, как не Рыбу на Лине, собственность, на которую и есть весь закон? Что для алчного домовладельца последняя полушка бедной вдовицы, как не Рыба на Лине? А что представляет собой мраморный дворец вон этого неразоблаченного преступника, повесившего на дверь медную дощечку вместо флага на палке? Разве это не Рыба на Лине? А что такое грабительский процент, который маклер Мардокей получав с несчастного страдальца Банкрота, ссужая тому заем для прокормления семейства; разве этот грабительский процент не Рыба на Лине? А что такое доход в сто тысяч фунтов стерлингов, отрываемый для себя архиепископом Душеспасителем от скудного куска хлеба с сыром у сотен тысяч изнуренных тружеников (каждому из которых уж, конечно, и без Душеспасителя уготовано спасение души); что такое эти кругленькие вселенские сто тысяч, как не Рыба на Лине? Что такое наследственные города и деревни герцога Болвана, как не Рыба на Лине? Что такое бедная Ирландия для грозного гарпунщика Джона Булля, как не Рыба на Лине? Что для апостольского метателя остроги брата Джонатана представляет собою Техас, как не Рыбу на Лине? И во всех этих примерах разве Собственность - не весь закон? Но если доктрина о Рыбе на Лине находит столь широкое применение, то уж родственная ей доктрина о Ничьей Рыбе и подавно. Она имеет всемирное, вселенское применение. Чем, если не Ничьей Рыбой, была Америка в 1492 году, когда Колумб воткнул в нее испанский штандарт и оставил ее под флагом для своих царственных покровителя и покровительницы? Чем была Польша для русского царя? Или Греция для турок? Или Индия для Англии? Чем, наконец, будет и Техас для Соединенных Штатов? Опять-таки Ничьей Рыбой. Что такое Права Человека и Свобода Всех Народов, как не Ничья Рыба? И разве не являются Ничьей Рыбой умы и мнения всех людей? Или их религиозные верования? Разве для ловкачей - начетчиков и буквоедов, мысли мудрецов не служат Ничьей Рыбой? И сам шар земной не просто ли Ничья Рыба? Да и ты, читатель, разве ты не Ничья Рыба и одновременно разве не Рыба на Лине? Глава ХС. ХВОСТЫ ИЛИ ГОЛОВЫ De balena vero sufficit, si rex habeat caput, et regina caudam Брактон 1. 3, с. 3 (1). Эта латинская цитата из книги законов Англии, взятая в контексте, означает, что от всякого кита, выловленного кем бы то ни было у берегов этой страны, королю, как почетному Магистру Ордена Китобоев, принадлежит голова, а королеве, соответственно, преподносится хвост. Но для кита такое разделение равносильно делению пополам - в середине ничего не остается. А поскольку закон этот в несколько измененном виде и по сей день имеет в Англии силу и поскольку он во многих отношениях представляет решительное отступление от общего закона о Рыбе на Лине и о Ничьей Рыбе, ему здесь посвящается особая глава по тем же самым соображениям учтивости, что заставляют английские железнодорожные власти тратиться на содержание специальных вагонов, предназначенных для членов королевской фамилии. Для начала я в качестве любопытного подтверждения того, что вышеупомянутый закон все еще в силе, позволю себе описать здесь одно событие, случившееся не далее как два года назад. Где-то возле Дувра, Сэндвича или другого из Пяти Портов нескольким честным рыбакам после жаркой погони удалось убить и вытащить на берег великолепного кита, которого они заметили первоначально далеко в море. Все Пять Портов находятся в частичном - или еще там каком-то - ведении у своего рода полисмена, или педеля, именуемого лордом Управителем. А так как он получает этот пост непосредственно от короны, все королевские доходы, поступающие с территории Пяти Портов, достаются, понятно, прямо ему. Некоторые лица называют этот пост синекурой. Но они не правы. Дело в том, что лорд Управитель часто бывает занят вымогательством причитающихся ему доходов, которые потому только и причитаются ему, что он умеет их вымогать. И вот когда эти бедные, опаленные солнцем рыбаки, разувшись и засучив брюки выше тощих колен, с трудом выволокли свою жирную добычу на сухое место, суля себе добрых полтораста фунтов стерлингов от продажи драгоценного масла и уса и в мечтах своих уже попивая с женами ароматные чаи, а с приятелями крепкий эль в счет своей доли от общего дохода, на сцену вдруг выходит весьма ученый и преисполненный пламенного христианского человеколюбия джентльмен с толстым Блэкстоном под мышкой и, опустив этот том на голову кита, говорит: "Руки прочь! Эта рыба, господа, взята на линь. Я изымаю ее как принадлежащую лорду Управителю". Услышав такое, бедные рыбаки, охваченные почтительным ужасом - чувством истинно английским, - не знают, что сказать, и все как один принимаются отчаянно скрести в затылках, переводя в то же время разочарованный взгляд с кита на незнакомца. Но этим делу не поможешь и нисколько не смягчишь жестокого сердца ученого джентльмена с Блэкстоном. И тогда один из них, долго наскребавший у себя в затылке кое-какие мысли, отважился заговорить: ------------------------ (1) От кита довольно будет, если голову получит король, а хвост королева - Брактон, кн. 3, гл. 3. - Простите, сэр, но кто такой лорд Управитель? - Герцог. - Но ведь герцог-то эту рыбу не ловил? - Она принадлежит герцогу. - Мы немало потрудились, рисковали жизнью, да и потратились, и неужели все это должно пойти в пользу герцога? а мы за все наши труды и мозоли останемся ни с чем? - Рыба принадлежит ему. - Разве герцог настолько беден, чтобы нищета вынуждала его добывать себе пропитание таким отчаянным способом? - Рыба принадлежит ему. - А я-то рассчитывал из своей доли помочь моей бедной больной матери. - Рыба принадлежит ему. - Может быть, герцог удовлетворится четвертью или половиной этой рыбы? - Она принадлежит ему. Короче говоря, кита отобрали и продали, и его милость герцог Веллингтон получил все деньги. Придя к мысли, что в свете особых обстоятельств случай этот можно было бы с некоторой натяжкой в какой-то степени все же рассматривать как не очень справедливый, один честный священник из города почтительно обратился к его милости с письмом, умоляя его отнестись к этому случаю и к несчастным рыбакам со всем возможным вниманием. На что милорд герцог ответил (оба письма были опубликованы), что он именно так и поступил и уже получил все деньги и что он был бы признателен достопочтенному джентльмену, если в будущем он (достопочтенный джентльмен) воздержится от вмешательства не в свое дело. Неужели же это - тот самый все еще бодрый старый вояка, что, стоя теперь по углам трех королевств, отнимает милостыню у нищих? Легко заметить, что в данном случае право на кита, которое приписывал себе герцог, было передано ему его сюзереном. Необходимо поэтому выяснить, на каком основании принадлежит это право самому сюзерену. Что гласит закон, мы уже знаем. Но Плаудон обосновывает его следующим образом. Пойманный у берега кит, утверждает Плаудон, принадлежит королю и королеве "по причине своих превосходных качеств". И все глубокомысленные комментаторы признают это совершенно неоспоримым аргументом. Но почему именно голова должна достаться королю, а королеве хвост? Что скажете вы на это, о премудрые законники? В своем трактате "Золото Королевы, или Деньги Королеве На Булавки" некто Уильям Принн, старинный автор и член Суда Королевской Скамьи, рассуждает так: "Хвост же идет королеве, дабы гардероб королевы не имел недостатка в китовом усе". Конечно, эти слова были написаны в те времена, когда упругий черный ус гренландского, или настоящего, кита шел по большей части на дамские корсеты. Но ведь ус этот у кита не в хвосте, а в голове, так что здесь допущена ошибка, довольно грубая для такого премудрого законоведа, как Принн. Что же, разве королева - русалка, что мы должны преподносить ей хвост? Быть может, здесь заключен скрытый иносказательный смысл? Существуют две королевские рыбы, особо титулованные английскими законоведами, - кит и осетр; и тот и другой объявляются (с некоторыми оговорками) собственностью короны, официально составляя десятую статью регулярных государственных доходов. Боюсь, что ни один автор, кроме меня, об этом не упоминает, но, по-моему, осетра следует делить таким же образом, как и кита, предоставляя королю рыбью голову, прославленную непробиваемостью своих эластичных лобных хрящей, что может быть в шутку обосновано, если подойти к вопросу с точки зрения символической, некоторым взаимным сходством. В итоге окажется, что все в мире имеет смысл, даже законы. Глава XCI. "ПЕКОД" ВСТРЕЧАЕТСЯ С "РОЗОВЫМ БУТОНОМ" Но тщетны были все попытки обнаружить серую амбру в брюхе Левиафана; непереносимое зловоние делало поиски невозможными. Сэр Т. Браун, "Р З"(1). Прошло недели две со времени описанной промысловой сцены; мы медленно плыли по сонным водам туманного полуденного моря, когда ноздри на палубе "Пекода" вдруг проявили себя куда более бдительными стражами, чем три пары глаз на мачтах. С моря шел какой-то особенный и не слишком приятный запах. - Готов биться об заклад, - сказал Стабб, - что где-нибудь по соседству болтается один из тех китов, что мы тогда подкололи. Я так и знал, что они скоро все равно поплывут вверх килем. Вскоре туманная дымка у нас по носу расползлась, и мы увидели в отдалении судно с подвязанными парусами - верный знак того, что к борту у него пришвартован кит. Когда мы подплыли ближе, незнакомец поднял французский флаг; а тучи крылатых морских хищников, что кружились, парили над ним и падали с высоты, ясно указывали нам, что кит у его борта был, как говорят рыбаки, "вспученный", то есть просто кит, скончавшийся в море своей смертью и бездомным трупом носимый по волнам. Легко можно себе представить, что за неаппетитный аромат издает такая туша; похуже, чем ассирийский город во время чумы, когда живые не в силах погребать скончавшихся. И в самом деле, некоторые люди совершенно не переносят этого смрада, так что никакая жажда наживы не заставит их подцепить вспученную рыбу. Однако находятся и такие, которых этим не испугаешь, хотя жир, добытый из таких туш, обладает весьма низкими качествами и отнюдь не похож на розовое масло. Подойдя еще ближе со слабеющим ветром, мы увидели, что у бортов француза не один кит, а два; и второй - еще более ароматный цветочек, чем первый. Скажем прямо, это был один из тех. китов, которые в полном истощении подыхают от какой-то чудовищной диспепсии или, попросту говоря, от поноса, оставляя после себя свои туши полными банкротами, не располагающими ни каплей жира. И тем не менее, как будет рассказано в надлежащем месте, ни один китолов с понятием никогда не станет воротить нос от такого кита, даже если он поставил себе за правило обходить вспученных китов стороной. --------------------------- (1) "Распространенные заблуждения". Тем временем "Пекод" настолько приблизился к незнакомому судну, что Стабб начал уже божиться, будто узнает рукоятку своей фленшерной лопаты, застрявшей в петлях линя, который намотался у одного из китов вокруг хвоста. - Вот это парень, я понимаю! - заразительно хохотал он, стоя на носу "Пекода". - Настоящий шакал, а? Я и без того знал, что эти лягушатники-французы никуда не годятся на промысле; они готовы иной раз спустить вельботы при виде буруна, вообразив, что это фонтан кашалота; а иной раз они выходят из гавани, набив трюмы ящиками сальных свечей и щипцами, чтобы снимать с них нагар, - ведь они и сами соображают, что всего масла, которое они добудут, едва хватит, чтоб обмакнуть фитилек в капитанском светильнике; да, да, это нам всем и без того известно; но вот поглядите на этого лягушатника, с него довольно, если он может подобрать чужие объедки, вроде этого кита, которого мы загарпунили. Ага! и он радуется, если может обглодать кости вон той драгоценной рыбы, что висит у него с другого борта. Вот бедняга! давайте-ка, ребята, пустим шапку по кругу и преподнесем ему в подарочек чуточку масла Христа ради. Ведь маслице, которое он натопит из этого кита с нашей "волокушей", даже в тюремной камере нельзя будет жечь. А что до второго кита, так я берусь получить больше масла из трех наших мачт - дайте только я их срублю да вытоплю, - чем он получит из этой груды костей; хотя сейчас вот мне пришло в голову, что в нем, пожалуй, может быть кое-что поценнее, чем масло; серая амбра, ей-богу. Интересно, что думает об этом наш старик. А попробовать стоит. Да, да, я лично считаю, что стоит, - и с этими словами он отправился на шканцы. К этому времени слабый ветерок совсем стих, и наступил полный штиль; так что "Пекод" наш волей-неволей остановился, уловленный в сети гнилого духа, отложив всякую надежду избавиться от него до той поры, пока вновь не подымется ветер. Стабб вышел из каюты, подозвал к себе команду своего вельбота и отвалил на нем в сторону чужого судна. Огибая его нос, он обратил внимание на то, что в соответствии с изысканным французским вкусом резной конец форштевня имеет у него сходство с огромным склоненным стеблем: выкрашенный зеленой краской и утыканный на манер шипов медными остриями, он оканчивался яйцеобразным утолщением правильной формы и ярко-красного цвета. А под ним на борту крупными золотыми буквами было написано: "Bouton de Rose", то есть "Розовый Бутон"; таково было поэтическое имя этого благоуханного корабля. Хотя Стабб и не понял, что значит "bouton", слово "rose" вкупе с красноречивым видом носового украшения в достаточной мере доступно объяснили ему, о чем тут идет речь. - Ах, вот как! - воскликнул он, не отнимая ладони от ноздрей. - Деревянная розочка, а? Неплохо придумано. И до чего же сильный у нее аромат, клянусь потрохами! Для того чтобы завязать разговор с теми, кто находился на палубе, он должен был, обогнув нос, подойти с правого борта к вспученному киту и вести переговоры прямо через него. И вот, заняв нужную позицию и по-прежнему зажимая себе нос, он заорал: - Эй, на "Бутон-де-Роз"! Есть кто-нибудь из вас, бутончиков, кто говорит по-английски? - Есть, - отозвался кто-то с акцентом, обличающим уроженца острова Гернси; впоследствии оказалось, что это старший помощник капитана. - Ну, тогда скажи мне, Бутончик-де-Роз, не видели ли вы Белого Кита? - Какого кита? - Белого Кита - кашалота Моби Дика; не видели вы его? - Никогда и не слышали о таком ките. Cachalot Blanche! Белый Кит - нет. - Что ж, отлично, тогда до свидания. Я сейчас опять к вам подойду. И поспешно отрулив обратно к "Пекоду", где в ожидании его доклада, перегнувшись через планшир, стоял на шканцах Ахав, Стабб сложил ладони рупором и прокричал: "Нет, сэр! Нет!" Ахав тут же удалился, а Стабб вновь повернул к французу. Теперь он увидел, что моряк с острова Гернси вышел на руслень за борт и работал фленшерной лопатой, подвязав у себя под носом нечто вроде мешка. - Что это у тебя с носом? - поинтересовался Стабб. - Сломан? - Уж лучше бы он и впрямь был сломан или совсем бы у меня его не было, что ли! - ответил тот; ему, видно, не слишком по вкусу была работа, которую он делал. - А ты-то за свой почему держишься? - Да так просто! Он у меня приставной, его нужно поддерживать. Хороший денек, а? Воздух - прямо как в цветнике, верно? Не бросишь ли нам букетик подушистее, Бутон-де-Роз? - Какого черта вам здесь нужно? - заревел человек с Гернси, вдруг приходя в ярость. - Ого! Не горячись, брат, поменьше жару. Холод - вот что вам сейчас бы пригодилось. И почему только вы не обкладываете этих китов льдом на время работы? Но шутки в сторону, однако; известно ли тебе, бутончик, что пытаться выжать из таких китов хоть каплю жира - напрасный труд? Вот в этом тощем со всей туши и наперстка не наберется. - Я и сам это отлично знаю; да вот капитан, понимаешь, не верит мне; он у нас первый раз в плавании; до этого он был фабрикантом туалетной воды. Но поднимись на борт, может, он хоть не меня, так тебя послушает, и тогда я избавлюсь от этой грязной работки. - Чтобы угодить вам, милейший и любезный друг, я готов на все, - отозвался Стабб и без промедления поднялся на палубу. Здесь ему открылось престранное зрелище. Матросы в шерстяных вязаных колпаках, красного цвета и с кисточками, возились у больших талей, подготавливая их к подъему китов. Однако работали они весьма медленно и при этом весьма быстро разговаривали, и видно было, что настроены они отнюдь не весело. Носы у всех были задраны кверху, точно десятки маленьких бушпритов. То и дело они по двое бросали работу и карабкались на верхушку мачты хлебнуть свежего воздуха. Иные, опасаясь подхватить какую-нибудь заразу, макали в деготь паклю и каждую минуту подносили ее к носу. Другие, обломав свои трубки почти по самые головки, все время отчаянно дымили табаком, непрерывно наполняя дымом ноздри. Стабба поразил целый водопад возгласов и проклятий, извергавшийся из кормовой рубки, а взглянув в том направлении, он увидел в приоткрытой двери чью-то красную возмущенную физиономию. Она принадлежала корабельному врачу, который после тщетных попыток протестовать против подобного занятия, негодуя, удалился в кормовую рубку ("кабинет", как она у него называлась), чтобы избегнуть заразы, но все-таки не мог удержаться и даже оттуда продолжал выкрикивать увещевания и проклятия Заметив про себя все это, Стабб сообразил, что так-то оно ему только на руку, и, обратившись к старшему помощнику с Гернси, повел с ним осторожный разговор, в ходе которого тот признался ему в своей ненависти к капитану, надутому невежде, который заварил для них всех эту неаппетитную и неприбыльную кашу. Умело направив разговор, Стабб выяснил затем, что уроженец Гернси и не подозревает ни о какой амбре. Вот почему и сам он даже не заикнулся об этом, хотя во всем остальном был с ним откровенен и дружелюбен, так что вдвоем они быстро состряпали небольшой план, как им провести и осмеять капитана, чтобы тому и в голову не пришло усомниться в их искренности. По их замыслу старший помощник мог, исправляя якобы должность переводчика при Стаббе, убеждать капитана в чем ему вздумается; а что до Стабба, так он должен был просто нести любой вздор, какой бы ни пришелся ему на язык во время предстоящих переговоров. К этому времени и сама уготовленная им жертва появилась на палубе. Это был небольшой смуглый человечек, с виду довольно тщедушный для морского волка, но с огромными усами и бакенбардами; на нем была красная бархатная куртка, а сбоку на цепочке часы с брелоками. Помощник церемонно представил Стабба этому джентльмену и сразу же стал делать вид, будто переводит. - Что я должен ему сказать для начала? - спросил он. - Ну что же, - проговорил Стабб, разглядывая бархатную куртку, часы и брелоки, - для начала ты можешь сказать ему, что, на мой взгляд, он выглядит сущим младенцем, хотя не мне, конечно, судить. - Он говорит, месье, - пояснил помощник по-французски, обращаясь к своему капитану, - что не далее как вчера его корабль встретил судно, где капитан и старший помощник вместе с шестью матросами отправились на тот свет от лихорадки, которую они подхватили от вспученного кита, подобранного и ошвартованного ими. Услышав такие речи, капитан вздрогнул и пожелал выслушать все в подробностях. - Что еще? - спросил уроженец Гернси у Стабба. - Да раз уже он так мирно это все выслушивает, скажи ему, что теперь, когда я получше разглядел его, я совершенно убежден, что он с таким же успехом может командовать китобойцем, как и мартышка из Сант-Яго. Передай ему от меня, что он просто обезьяна. - Он клянется и божится, месье, что тот второй кит, тощий, еще гораздо опаснее, чем вспученный; короче говоря, месье, он заклинает нас, если только нам дороги наши жизни, перерубить цепи и избавиться от этих рыб. Тут капитан бросился на бак и громким голосом приказал команде прекратить подъем талей и спешно перерубить канаты и цепи, соединяющие китов с кораблем. - Теперь что? - спросил помощник, когда капитан снова подошел к ним. - Теперь-то? Да знаешь ли, теперь, пожалуй, можно ему сказать, что я... это... одним словом, что я надул его, а может быть (в сторону), и еще кое-кого. - Он говорит, месье, что он счастлив был оказать нам эту небольшую услугу. Услышав это, капитан стал клясться, что признательны должны быть они (то есть он сам и его помощник), и кончил тем, что пригласил Стабба в каюту распить бутылочку бордо. - Он хочет, чтобы ты выпил с ним стакан вина, - пояснил переводчик. - Поблагодари его от меня, да скажи, что мои правила не позволяют мне пить с теми, кого я надуваю. Скажи ему, в общем, что я тороплюсь назад. - Он говорит, месье, что его правила не позволяют ему пить вино; но что если месье хочет еще пожить и попить на этом свете, тогда пусть месье спустит все четыре вельбота, чтобы оттащить корабль от этих китов, потому что стоит штиль и их не относит. К этому времени Стабб уже спускался за борт в свой вельбот, и оттуда он крикнул помощнику, что у него есть в лодке длинный канат и он поможет им, насколько сумеет, оттянуть от судна того из китов, который полегче. И вот, покуда вельботы француза тащили судно в одну сторону, любезный Стабб знай себе тянул кита в другую, демонстративно вытравив чудовищно длинный конец. Но вот подул ветерок, Стабб сделал вид, будто отцепил свой конец и бросил кита, француз поднял вельботы и стал уходить все дальше прочь, а "Пекод" тем временем занял позицию между ним и Стаббом. Тут Стабб быстро подошел к плывущей, туше и, крикнув на "Пекод", чтобы оттуда ему дали знать, когда пора будет возвращаться, тут же поспешил пожать плод своего безбожного плутовства. Схватив острую фленшерную лопату, он начал рыть в китовом теле яму чуть позади бокового плавника. Казалось, он ведет раскопки в море, и когда наконец лопата стукнула о тощие ребра, можно было подумать, что он отрыл древние римские черепки, погребенные в жирном суглинке Англии. А матросы в лодке как могли помогали своему командиру, сгорая от нетерпения, точно золотоискатели на промысле. А вокруг вились бесчисленные морские птицы, то ныряя, то всплывая, то с пронзительными воплями затевая драку. Уже разочарование появилось на лице Стабба, тем более что смрад становился все непереносимее, но вдруг, как бы из самого сердца этой чумной вони, потянулся тонкой струйкой нежный аромат, пробираясь сквозь волны дурных запахов, подобно тому как одна река, вливаясь в другую, еще долго течет в ней, не смешиваясь, сама по себе. - Нашел! Нашел! - радостно воскликнул Стабб, нащупав что-то в темной глубине. - Клад! Выпустив лопату, он сунул в яму обе руки и вытащил в горстях нечто, напоминавшее с виду виндзорское мыло или зацветший старый сыр и при этом очень пахучее и маслянистое. Это вещество можно продавить пальцем, а цвет у него какой-то промежуточный - не то желтый, не то пепельный. Это, друзья мои, и есть серая амбра, идущая по золотой гинее за унцию у любого аптекаря. Нам досталось горстей шесть, гораздо больше невозвратно ушло на дно морское, да и мы могли бы еще кое-что извлечь, если бы не громкий окрик сердитого Ахава, приказавшего Стаббу бросить все и вернуться на борт, потому что иначе корабль навсегда распрощается с ним. Глава XCII. СЕРАЯ АМБРА Упомянутая серая амбра - чрезвычайно интересное вещество, она представляет собой столь важный предмет торговли, что в 1791 году в английскую палату общин для дачи показаний по этому вопросу был специально вызван некий капитан Коффин из Нантакета. Дело в том, что тогда, да и до самого недавнего времени, происхождение серой амбры, равно как и сама амбра, было еще загадкой. Несмотря на такое название - от французского слова ambergris, что означает "серый янтарь", - от янтаря она отличается очень сильно. Ведь янтарь, который, правда, находят обычно на морском берегу, встречается также иногда в земле в глубине материков, в то время как серую амбру можно встретить только на море. Кроме того, янтарь - вещество твердое, прозрачное, ломкое и абсолютно лишенное запаха; из него делают мундштуки, четки и разные украшения; а серая амбра мягкая, как воск, и такая пахучая, такая душистая, что ее повсеместно употребляют в парфюмерии, кладут в кадильницы, подмешивают к ароматическим свечам, к пудре для париков и к помадам. Турки употребляют ее вместо приправы в кушанья, а также носят ее в Мекку с теми же целями, с какими несут ладан в римский собор Святого Петра. Некоторые виноделы опускают ее по крупице в красное вино, чтобы улучшить букет. И кто бы только мог подумать, что все важные леди и джентльмены станут пользоваться веществом, которое находят в презренном брюхе больного кита! И тем не менее это так. Некоторые считают серую амбру причиной, другие - следствием несварения желудка у китов. Такое несварение излечить довольно трудно, разве только что прописать киту три вельбота брандретовых пилюль, а когда он их проглотит, поспешно отойти на безопасное расстояние, как делают горняки во время взрывных работ. Я забыл сказать, что в серой амбре были найдены какие-то твердые круглые костяные пластинки, которые Стабб поначалу принял за матросские брючные пуговицы; однако впоследствии оказалось, что это всего лишь оплывшие амброй обломки клювов небольших осьминогов. Но если благоуханнейшую амбру во всей ее непорочности можно найти лишь в самой гуще омерзительного разложения, неужели же в этом нет своего смысла? Вспомни, читатель, что говорит святой Павел в Послании Коринфянам о порочности непорочности; о том, что сеется в уничижении, восстает во славе. Припомни также известное свидетельство Парацельса о том, из чего получается драгоценный мускус. И не забудь еще ту странную подробность, что из всех дурно пахнущих вещей самый неприятный запах имеет туалетная вода на ранних стадиях производства. Я рад был бы заключить эту главу вышеприведенным обращением к читателю, но, к сожалению, не могу этого сделать, ибо во что бы то ни стало должен опровергнуть одно обвинение, которое часто выдвигают против китоловов и которое в глазах людей предубежденных получает косвенное доказательство в истории с французом и его двумя китами. Еще ранее в этом томе были разбиты клеветнические нападки на китобойную профессию, провозглашавшие ее делом грязным и неаппетитным. Остается дать отпор еще одному ложному утверждению. Некоторые люди распространяют слух, будто киты вообще скверно пахнут. И откуда только берется такая возмутительная ложь? Всего вероятнее, что она восходит к тем дням, когда в Лондон более двух столетий тому назад прибыли с гренландского промысла первые китобойцы. Дело в том, что эти китобойцы тогда, как и теперь, не вытапливали китовый жир прямо в море, как это делают суда в южных плаваниях, но, разрубая сало на мелкие кусочки, набивали ими, вытащив втулку, огромные бочки и в таком виде привозили домой, поскольку краткие сроки промысловых сезонов в ледовитых морях и внезапные свирепые штормы не дают им возможности поступать иначе. А в результате, когда у пристани раскрывают трюм и начинают разгружать эту китовую покойницкую, запах там стоит примерно такой же, какой поднимается над городом в том месте, где перекапывают старое кладбище, чтобы выстроить здесь родильный дом Кроме того, как нетрудно догадаться, поводом для этого возмутительного навета на китобоев могло послужить существование в прежние времена на берегах Гренландии голландского поселения под названием Шмеренбург или Смеренберг (в последней форме это слово встречается у премудрого Фого фон Слака на страницах его славного труда "О Запахах" - надежнейшего руководства по этим вопросам). Как можно заключить из самого названия (смер - сало, берг - хранить), это селение было основано там, чтобы голландцы вытапливали в нем китовый жир, добываемый их флотилиями, и не возили бы для этой цели сало к себе в Голландию. Поселок представлял собой большое скопище печей, жировых котлов и маслохранилищ; и, понятно, когда все это топилось и дымилось, запах оттуда исходил не слишком приятный. Но на китобойце в Южных морях все это происходит совсем иначе, за четырехгодичное плавание он до отказа наполняет маслом трюм, не потратив в общей сложности на вытапливание и пятидесяти дней; а разлитое по бочонкам масло почти не пахнет. Истина состоит в том, что кит, живой ли, мертвый ли, ни в коем случае не может считаться дурно пахнущим созданием; и китолова в обществе не узнаешь по запаху. Да и вообще-то откуда взяться у кита иному запаху, кроме самого приятного, если здоровье у него всегда превосходное? Ведь он не сидит в четырех стенах, а большую часть времени проводит в движении, хотя, конечно, и не совсем на воздухе. Говорю вам, взмах кашалотового хвоста над волнами распространяет вокруг аромат, подобный тому, что оставляет за собой надушенная мускусом дама, прошелестевшая юбками по уютной гостиной. Чему же уподоблю я благоуханного кашалота, при его гигантских размерах? Быть может, тому легендарному слону с бивнями, унизанными драгоценными камнями, и боками, умащенными миррой, который был выведен через врата индийского города навстречу Александру Великому, дабы воздать ему высшие почести? Глава XCIII. БРОШЕННЫЙ Прошло всего лишь несколько дней после встречи с французом, когда одно весьма значительное событие приключилось с самым незначительным членом команды "Пекода"; событие в высшей степени плачевное; и привело оно к тому, что у нашего бесшабашного и обреченного корабля появилось свое живое неотступное знамение, заведомо сулящее все самые убийственные беды, какие бы ни были ему уготованы. На китобойце не все члены экипажа ходят на вельботах. Несколько матросов всегда остаются на борту, и в обязанности им вменяется управлять судном, пока вельботы преследуют китов. Обычно эти матросы - такие же крепкие ребята, как и те, что составляют команды вельботов. Однако, если среди матросов случится один слишком тщедушный, или неуклюжий, или боязливый, то уж такого-то во всяком случае в вельботы не берут. Так было и на "Пекоде" с негритенком по прозвищу Пиппин, сокращенно Пип. Бедняга Пип! вы уже слышали о нем, читатель, и помните, конечно, его тамбурин в ту страшную ночь со всем ее мрачным ликованием. С виду Пип и Пончик были под стать друг другу, точно черный пони и белый пони, сведенные забавы ради в одну упряжку. Но если незадачливый Пончик был от природы вял и немного туповат, Пип, хотя и слишком чувствительный, был в сущности мальчиком живым и веселым, отличаясь той жизнерадостной, сердечной и добродушной веселостью, какая свойственна его племени - племени, отмечающему всякий праздник, всякое торжество куда радостнее и самозабвеннее, чем любая другая раса. Для негров весь календарь должен был бы состоять из трехсот шестидесяти пяти Новых Годов и Дней Независимости. И не улыбайтесь, пожалуйста, когда я пишу, что в этом чернокожем мальчике был какой-то блеск, ибо и чернота может быть блестящей; взгляните, к примеру, на сверкающие в покоях у короля панели из черного дерева. Но Пип любил жизнь и все мирные радости жизни; и то жуткое дело, в которое он каким-то необъяснимым путем оказался втянут, самым печальным образом затмило в нем этот блеск; хотя, как мы увидим вскоре, подавленному в нем огню суждено еще было под конец вспыхнуть таинственным буйным пламенем, в зловещем свете которого он выступит в десять раз ярче, чем в те дни, когда он, сияя белозубой улыбкой у себя в родном Коннектикуте, вносил огонь оживления в деревенские пляски на зеленом лугу, своими певучими ритмичными возгласами и веселым смехом превращая круглый горизонт в увешанный бубенцами звезд крутящийся тамбурин. Так при свете ясного дня капля алмаза чистой воды на белой шее с голубыми жилками сверкает огнем здоровья; но если умелый ювелир вздумает показать вам этот алмаз во всем его удивительном блеске, он положит его на черное, а затем осветит, но не солнцем, а какими-то колдовскими газами. И тогда в нем зажигается порочно прекрасное ослепительное свечение; тогда нечестиво сверкающий алмаз, некогда божественный символ хрустальных небес, кажется похищенным из короны Царя Преисподней. Однако вернемся к нашему рассказу. Случилось так, что во время приключения с серой амброй загребной из лодки Стабба так растянул себе сухожилие в запястье, что не в состоянии был поднять весло, и временно его должен был заменять Пип. В первый же раз, когда Стабб спустил с ним свой вельбот, Пип проявил сильное беспокойство; но, по счастью, близко подойти в тот день к киту им не удалось; и Пип в общем-то вышел из этого испытания, не запятнав свою честь; хотя Стабб, приглядевшись, потом всячески увещевал его, призывая растить и лелеять собственную храбрость, потому что в ней всегда может возникнуть надобность. Во второй раз вельбот подгреб к самому киту; и когда рыба, почуяв в боку смертоносный гарпун, ударила хвостом по днищу лодки, удар этот пришелся прямо под банкой Пипа! Нестерпимый ужас охватил мальчика и заставил его выскочить из лодки с веслом в руке; прыгнув, он зацепил грудью свободно висящий линь, потянул его за собой и, плюхнувшись в воду, сразу же в нем запутался. В то же мгновение кит рванулся что есть силы, началась обычная гонка, линь стал быстро натягиваться, и вот уже бедный Пип, весь в пене, всплыл под носом вельбота, затянутый туда беспощадным линем, несколько раз обвившимся вокруг его груди и шеи. На носу. стоял Тэштиго. Он весь горел охотничьим азартом. Как ненавидел он этого трусливого мямлю! Схватив нож, он занес острое лезвие над канатом и, обернувшись к Стаббу, отрывисто спросил: "Рубить?" А между тем синее задыхающееся лицо Пипа красноречиво молило: "Руби, бога ради, руби!" Все это заняло одно мгновение, какие-нибудь полминуты. - Руби, черт бы его драл! - рявкнул Стабб. Так был потерян кит, а Пип спасен. Как только бедный негритенок немного пришел в себя, команда набросилась на него с воплями и проклятиями. Подождав спокойно, покуда выдохнется этот стихийный поток ругательств, Стабб затем и сам простым, деловым, хотя и немного шутливым тоном отчитал Пипа официально; покончив с этим, он дал ему неофициально один весьма полезный совет. Суть его была такова: никогда не прыгай из лодки, Пип, кроме тех случаев, когда... но дальше шло нечто совершенно невразумительное, как и все разумные советы. Дело в том, что в общем-то китолову лучше всего держаться правила Сиди в лодке; но иной раз случается, что еще лучше ему руководствоваться правилом Прыгай из лодки. Вот почему, словно спохватившись, что, давая Пипу советы на совесть, во всей их неразбавленной сложности, он только подсказывает ему оправдание для всех его будущих прыжков в воду. Стабб вдруг прервал свои поучения, заключив их решительным приказом: "В другой раз сиди в лодке, Пип, или, клянусь богом, я не стану подбирать тебя, если ты опять выпрыгнешь, помни. Мы не можем себе позволить терять китов из-за таких, как ты; за кита можно выручить раз в тридцать больше, чем дали бы за тебя, Пип, в Алабаме. Запомни, брат, это и в другой раз не прыгай". Тем самым Стабб, кажется, сослался косвенно на то обстоятельство, что, хоть человеку и свойственно любить своего ближнего, все-таки человек - животное деньголюбивое, и эта склонность слишком часто препятствует проявлению его благожелательства. Но все мы в руце божией, и Пип снова выпрыгнул из лодки. Произошло это при совершенно таких же обстоятельствах, как и в первый раз; только теперь он не зацепился грудью и не потянул за собой линь; и потому, когда кит начал свою обычную гонку, Пип оказался брошенным на дороге, точно сундук, оставленный человеком, который слишком спешил на поезд. Увы! Стабб твердо держал свое слово. А день был такой восхитительный, щедрый, синий; спокойное прохладное море, усеянное бликами, широко и ровно лежало вокруг и уходило к самому горизонту, словно лист золота, расплющенный молотком золотобита. И то показываясь, то исчезая в этом гладком море, черная голова Пипа болталась, что одинокая маковка. Никто не поднял ножа, когда Пип вылетел за борт и остался за кормой. Стабб сидел, повернувшись к нему своей неумолимой спиной, а кит летел, словно на крыльях. Не прошло и трех минут, как уже целая миля безбрежного океана легла между Пипом и Стаббом. И из самой середины моря бедный Пип обратил курчавую голову к солнцу - такому же одинокому и всеми оставленному, как и он сам, только куда более возвышенному и блестящему. Плавать во время штиля в открытом океане - дело такое же простое для бывалого пловца, как катание в рессорной карете по берегу. Непереносимо лишь охватывающее тебя жуткое одиночество. О, полнейшая сосредоточенность в себе посреди всей этой бесчувственной бесконечности! боже мой! как передать ее? Заметьте, как моряки, купаясь в штиль в открытом море, заметьте, как жмутся они поближе к бортам своего корабля и не решаются отплывать в сторону. Но неужели Стабб и вправду бросил бедного негритенка на милость судьбы? Нет; во всяком случае, он не собирался этого делать. Вслед за ним шли еще два вельбота, и он, вероятно, рассчитывал, что они обязательно вскоре наткнутся на Пипа и подберут его; хотя, по правде говоря, охотники в подобных случаях нечасто выказывают заботу о своих товарищах, попавших в беду по собственной робости; а ведь случаи такие нередки; так называемый трус неизбежно возбуждает у всех китоловов отвращение и ненависть, совсем как в армии или военном флоте. Однако случилось так, что задние вельботы, не заметив Пипа, вдруг увидели неподалеку в стороне китов, повернули и пустились в погоню; а вельбот Стабба был к этому времени так далеко, и сам он вместе со своей командой так был поглощен преследованием добычи, что горизонт вокруг Пипа стал раздаваться с бедственной скоростью. По чистой случайности его спас в конце концов сам "Пекод"; но с того времени маленький негритенок стал дурачком; так по крайней мере считали матросы. Море, глумясь, поддержало его смертное тело; оно же затопило его бессмертную душу. Однако море не убило ее. Оно унесло ее живую в чудные глубины, где перед его недвижными очами взад и вперед проплывали поднятые со дна морского странные тени обитателей первозданных времен; где скареда водяной по имени Мудрость приоткрывал перед ним груды своих сокровищ; где среди радостных, бесчувственных неизбывно-юных миров Пип увидел бесчисленных и, словно бог, вездесущих насекомых-кораллов, что под сводом морским возвели свои гигантские вселенные. Он увидел стопу божию на подножке ткацкого станка, и он стремился поведать об этом; и потому товарищи провозгласили его помешанным. Ибо человеческое безумие есть небесный разум; и человек, покинув пределы земного смысла, приходит под конец к высшей мысли, что в глазах рассудка представляется нелепой и дикой; и тогда :- на счастье ли, на горе - он становится непреклонным и равнодушным, как и его бог. А в общем-то не осуждайте Стабба слишком строго. Такие случаи на промысле нередки; из дальнейшего повествования будет видно, что и со мной приключилось нечто подобное. Глава XCIV. ПОЖАТИЕ РУКИ Стаббов кит, приобретенный столь дорогой ценой, был доставлен к борту "Пекода", после чего были проделаны все операции с разрубанием и подтягиванием туши, о которых уже шла речь, включая вычерпывание Гейдельбергской бочки, или кузова. Пока часть команды была занята этим делом, другие оттаскивали прочь бочонки, по мере того как они заполнялись спермацетом; и когда подошел срок, спермацет был надлежащим образом подготовлен к вытапливанию, - о котором ниже. Охладившись, он стал твердеть, и когда я вместе с несколькими товарищами уселся перед большой ванной Константина, наполненной спермацетом, я с удивлением увидел, что он застыл комками, которые плавали в еще не затвердевшей влаге. Нам поручалось разминать эти комки, чтобы они снова становились жидкостью. Что за сладкое, что за ароматное занятие! Неудивительно, что в прежние времена спермацет славился как лучшее косметическое средство. Как он очищает! как смягчает! как освежает! и какой у него аромат! Погрузив в него руки всего на несколько минут, я почувствовал, что пальцы у меня сделались, как угри, и даже начали как будто бы извиваться и скручиваться в кольца. И сидя там, на палубе, непринужденно скрестив ноги, после того как я долго надрывался за лебедкой; наслаждаясь теперь тем, как спокойны надо мною синие небеса и как легко и неслышно скользит вперед судно под чуть вздутыми парусами; купая руки мои между этих мягких, нежных комьев сгустившейся ткани, только что сотканной из пахучей влаги; чувствуя, как они расходятся у меня под пальцами, испуская при этом маслянистый сок, точно созревшие гроздья винограда, брызжущие вином, - вдыхая этот чистейший аромат, воистину подобный запаху вешних фиалок, клянусь вам, я жил в это время словно среди медвяных лугов; я забыл о нашей ужасной клятве; я как бы омыл от нее в спермацете руки свои и сердце свое; я готов был согласиться со странным поверьем времени Парацельса, будто спермацет обладает редкой способностью смирять волнение гнева: купаясь в этой чудесной ванне, я испытывал божественное чувство свободы от всякого недоброжелательства, от всякой обидчивости и от всякой злобы. Разминай! мни! жми! все утро напролет; и я разминал комья спермацета, покуда уж сам, кажется, не растворился в нем; я разминал его, покуда какое-то странное безумие не овладело мною; оказалось, что я, сам того не сознавая, жму руки своих товарищей, принимая их пальцы за мягкие шарики спермацета. Такое теплое, самозабвенное, дружеское, нежное чувство породило во мне это занятие, что я стал беспрестанно пожимать им руки, с любовью заглядывая им в глаза; словно хотел сказать - о возлюбленные мои братья! К чему нам всякие взаимные обиды, к чему дурное расположение и зависть? Оставим их; давайте все пожмем руки друг другу; нет, давайте сами станем, как один сжатый ком. Давайте выдавим души свои в общий сосуд чистейшего спермацета доброты. О, если б я мог разминать спермацет вечно! Ибо теперь, когда по собственному длительному и многократному опыту я знаю, что человеку неизменно приходится в конце концов снижать или во всяком случае сдвигать свое представление о достижимом счастье, помещая его не в области ума или фантазии, но в жене своей, в доме, кровати, столе, упряжи, камине, деревне; теперь, когда я понял все это, я готов разминать спермацет всю жизнь. В сновидениях и грезах ночи я видел длинные ряды ангелов в раю, они стояли, опустив руки в сосуды со спермацетом. *** Ведя беседу о спермацете и о подготовке кашалотовой туши к вытапливанию, следует привести также и некоторые другие понятия, сюда относящиеся. Прежде всего идет так называемый "белый тук", извлекаемый из наиболее узкой части туловища и толстых участков хвостового плавника. Он представляет собой сгусток сухожилий и мускулов, но все же содержит некоторое количество жиру. Отделив "белый тук" от китовой туши, его сначала разрубают на небольшие продолговатые бруски, а потом уже препровождают в дробилку. С виду они напоминают бруски беркширского мрамора. "Плюм-пудингом" называются отдельные куски китового мяса, как бы приставшие в разных местах к сальной попоне и подчас немало добавляющие к ее жировым запасам. С виду это самое приятное, аппетитное, прекрасное вещество. Как показывает название, оно имеет очень красивую яркую окраску - белоснежное и золотистое с прожилками и все усеяно крапинками и пятнами ярко-алого и лилового цвета. Рубиновые изюмины на лимонном фоне. Рассудку вопреки, так, кажется, и съел бы его. И, признаюсь, один раз, укрывшись за фок-мачтой, я его попробовал. Вкус у него оказался примерно такой, какой должен быть, наверное, у королевской котлеты, приготовленной из ляжки Людовика Толстого, при условии, чтобы его убили в последний день охотничьего сезона в тот самый год, когда виноградники Шампани принесли особенно богатый урожай. Есть еще другое чрезвычайно своеобразное вещество, с которым приходится сталкиваться во время работы, но описание которого представляется мне на редкость трудным делом. Именуется оно "слизью", так прозвали его китоловы, и таковым оно и является по своей природе. Оно удивительно вязкое и тягучее; попадается обычно в бочках со спермацетом, после того как его долго разминают, а потом процеживают. Я полагаю, что это слипшиеся вместе тончайшие обрывки пленки, устилавшие изнутри спермацетовый резервуар кашалота. Термин "отбросы" принадлежит, собственно, охотникам за настоящими китами, но и ловцы кашалотов пользуются им иногда. Этим словом обозначается черное клейкое вещество, которое соскребают со спины у гренландского, или настоящего, кита и которое обычно в больших количествах покрывает палубы тех жалких посудин, что гоняются за этим презренным Левиафаном. "Клешни". Строго говоря, слово это - не исключительная принадлежность китобойского лексикона. Но в устах китобоев оно приобретает особое значение. Клешня у кита - это короткая и твердая полоса жилистой ткани, вырезанная из стебля хвоста: она имеет, как правило, один дюйм в толщину, а в остальных измерениях соответствует примерно железной части огородной мотыги. Острым ее краем проводят по залитой жиром палубе, словно кожаным скребком или шваброй, и она с какой-то непостижимой льстивой силой, точно по волшебству, увлекает за собой всю нечистоту. Но если вы пожелаете побольше узнать обо всех этих сложных делах, лучше всего будет вам спуститься в ворванную камеру и подробно побеседовать с теми, кого вы там застанете. Об этом помещении уже упоминалось однажды как о месте, куда складываются полосы попоны, подрезанной и содранной с китовой туши. Когда наступает срок разрубать сало, ворванная камера превращается в комнату ужасов для всякого новичка, в особенности если дело происходит ночью. В одном углу, освещенном тусклым фонарем, освобождают место для людей. Работают обычно по двое: один с пикой и багром, другой с лопатой. Китобойская пика напоминает по виду абордажное оружие фрегата с тем же названием. А багор - это нечто вроде лодочного крюка. Этим багром матрос подцепляет кусок сала и старается удержать его в одном положении, покуда судно раскачивается и кренится со стороны в сторону. А тем временем другой матрос, стоя прямо на этом куске сала и отвесно держа лопату, разрубает его у себя под ногами на узкие полосы. Лопата наточена так остро, как только может точить оселок; работают матросы босиком; сало, на котором стоит человек с лопатой, в любой момент может выскользнуть у него из-под ног, словно санки. Так нужно ли тут особенно удивляться, если иной раз он отхватит палец на ноге - себе или своему помощнику? У ветеранов ворванной камеры на ногах всегда в пальцах недочет. Глава XCV. СУТАНА Если бы вы оказались на борту "Пекода" при вскрытии китового трупа и если бы вы вздумали в это время пройтись до шпиля, вам бы непременно попался на глаза, возбудив немалое любопытство, один весьма загадочный предмет, лежащий вдоль левого борта у шпигатов. Ни чудесный резервуар в огромной голове кашалота, ни чудовищные размеры его нижней челюсти, ни сказочная соразмерность его хвостовых лопастей - ничто не удивит вас настолько, как этот мельком вами увиденный загадочный конус - длинный, как самый рослый житель Кентукки, у основания почти в целый фут в поперечнике и смолянисто-черный, как Йоджо, Квикегов эбеновый идол. Это и в самом деле идол; вернее, идолом служило в древние времена его изображение. Тем самым идолом, что был поставлен в тайных рощах Маахи, царицы Иудеи, и за поклонение которому сын ее Аса лишил ее звания царицы и изрубил истукан ее и сжег как премерзкий у потока Кедрона, как о том туманно повествуется в пятнадцатой главе Первой Книги Царей. Взгляните же вон на того матроса, называемого резчиком, который подходит сюда, с помощью двух подручных взваливает себе на спину грандиссимус, как называют его моряки, и, согнувшись под ним в три погибели, едва ступает прочь, словно гренадер, уносящий павшего товарища с поля битвы. Сбросив его на баке, он принимается снизу вверх сдирать с него черную кожу, как сдирает охотник-африканец кожу с огромного удава. Когда дело сделано, он выворачивает ее, точно штанину, наизнанку, хорошенько растягивает, так что она становится чуть ли не в два раза шире, и наконец подвешивает среди снастей для просушки. Через некоторое время ее снимают, и тогда, отрезав фута три с заостренного конца и проделав по бокам два отверстия для рук, резчик напяливает ее на себя. Теперь он стоит перед вами в полном каноническом облачении своего ордена. С незапамятных времен такое одеяние одно дает надежную защиту людям его профессии при исполнении ими их необыкновенных служебных обязанностей. Обязанности эти состоят в крошении полос сала перед отправкой в котлы, что проделывают на особого рода деревянной мясорубке, установленной у самого борта, с огромной кадкой под крутящимся валом, в которую падают один за другим тонкие пласты сала, словно исписанные листы с трибуны у пламенного оратора. Облаченный в благочестивые черные одежды, стоящий за кафедрой на виду у всех, не отрывающий взора от "листов Библии" - какой отличный кандидат в архиепископы, великолепный папа Римский вышел бы из этого резчика(1). -------------------------- (1) "Листы Библии! Эй! Листы Библии!" - беспрерывно кричат помощники резчику. Окрик этот призывает его тщательнее относиться к своей работе и разрезать сало как можно тоньше, поскольку таким путем можно заметно ускорить вытапливание и значительно увеличить количество получаемого масла, а может быть, также и улучшить его качество - Примеч автора. Глава XCVI. САЛОТОПКА Американский китобоец можно отличить с виду не только по висящим над бортами вельботам, но еще и по салотопке. В структуре этого корабля массивная каменная кладка, в нарушение всех обычаев, соседствует с дубом и пенькой. Кажется, что на деревянной палубе установлена перенесенная с поля печь для обжига кирпичей. Салотопка расположена между фок- и грот-мачтой на самом просторном участке палубы. Тимберсы в этом месте делают из особо толстых бревен, способных выдержать вес целой постройки из кирпича и извести площадью в десять на восемь футов и высотой в восемь футов. Основание салотопки не уходит под палубу, однако стены ее надежно прикреплены к ней посредством тяжелых железных скоб, которые привинчиваются прямо к тимберсам. По бокам она обшита досками, а сверху у нее находится большой, покатый, прочно задраенный люк. Когда крышка с него снята, глазам вашим открываются огромные котлы в количестве двух и емкостью в несколько баррелей каждый. В перерывах между работой их содержат всегда в необычайной чистоте. Обычно их начищают мыльным камнем с песком, покуда они не заблестят в салотопке, словно серебряные пуншевые чаши. В ночную вахту старые матросы, потеряв всякий стыд, забираются подчас в котел, чтобы, свернувшись, вздремнуть там немного. Нередко случается, что двое матросов, занятые каждый в своем котле чисткой их полированного нутра, через их железные уста поверяют друг другу самые сокровенные свои мысли. Здесь также охватывает человека глубочайшее математическое раздумье. Именно в левом котле "Пекода", пока мыльный камень усердно описывал вокруг меня спирали, мне впервые открылся тот замечательный геометрический факт, что всякое тело, скользящее по циклоиде, например мой мыльный камень, будучи отпущенным, из любой точки опустится вниз за одно и то же время. Если отодвинуть спереди заслонку, откроется кирпичная стена салотопки с двумя железными устьями печей, приходящимися прямо под котлами. Устья эти снабжены тяжелыми железными дверцами. А для того чтобы сильнейший жар топок не передавался палубе, снизу под кирпичной кладкой устроен мелкий резервуар, который через канал, проложенный сзади, постоянно наполняется водой с такой же скоростью, с какой она оттуда испаряется. Никаких дымоходов там нет, дым из топок выходит прямо через отверстия в задней стене. А теперь давайте и мы с вами вернемся немного назад. Было около девяти часов вечера, когда топки "Пекода" должны были впервые за это плавание быть приведены в действие. Распоряжаться этим делом полагалось второму помощнику - Стаббу. - Ну как, все готовы? Тогда люк долой и запускайте ее. Эй, кок, поджигай топки. Это было нетрудно сделать, потому что корабельный плотник в течение всего плавания запихивал туда стружки. Здесь надо сказать, что на китобойце огонь салотопок лишь поначалу приходится разводить дровами. Дрова используются только для скорейшего разжигания основного топлива, то есть листов сала, почерневших и свернувшихся после вытопки и теперь уже именуемых "граксой" или "оладьями", в которых все-таки остается значительное количество жира. Именно этими "оладьями" и поддерживают огонь в печах. Подобно упитанному мученику на костре или прибегшему к самосожжению мизантропу, кит, будучи однажды воспламенен, сам служит себе топливом и горит собственным огнем. Жаль только, он не поглощает собственного дыма! потому что вдыхать этот дым - сущее мучение; а все равно вдыхать его приходится, да что там! какое-то время вы просто живете в нем. Он отдает невыразимо гнусным смрадом, вроде того, что стоит, наверное, поблизости от индуистских погребальных костров. Он пахнет, как левое крыло Судного дня, он служит доказательством существования преисподней. К полуночи топки работали вовсю. Мы уже отделили китовое мясо от костей, паруса были расправлены, ветер свежел, и мрак над пустынным океаном стоял непроглядный. Но время от времени жадные языки пламени принимались лизать эту тьму, вырываясь из закопченных печных отверстий и озаряя светом каждый канат, каждую снасть, как будто бы по ним бежал прославленный греческий огонь. А горящий корабль шел все вперед и вперед, словно посланный неумолимой рукой на страшное дело мести. Так груженные дегтем и серой бриги отважного гидриота Канариса вышли из гаваней под покровом ночи, неся на мачтах вместо парусов охваченные пламенем полотнища, ринулись прямо на турецкие фрегаты и спалили их в одном огромном пожаре. Крышка люка, снятая сверху, лежала теперь перед топками, точно каминная плита перед очагом. И на ней вырисовывались адские тени язычников-гарпунеров, неизменных кочегаров китобойца. Огромными вилами на длинных шестах они забрасывали шипящие куски сала в кипучие котлы или ворошили под ними огонь, так что узкие языки пламени вылетали, змеясь, из топок, норовя уцепить их за ноги. А дым угрюмыми клубами уносился прочь. И всякий раз, когда корабль подбрасывало на волне, кипящее масло всплескивалось в котлах, словно хотело достать их разгоряченные лица. А напротив раскрытых топок, у противоположного конца широкой дощатой плиты, стоял шпиль. Он служил корабельным диваном. На нем отдыхали вахтенные в перерывах между работой, сидели, уставившись в красное пекло топок и до боли обжигая глаза. Их огрубелые лица, покрытые теперь еще копотью и потом, их всклокоченные бороды и неожиданно яркий языческий блеск зубов то и дело выступали вдруг из тьмы в причудливом свете ослепительного пламени. И когда они рассказывали друг другу о своих безбожных похождениях; когда словами веселья вели свои жуткие рассказы; когда их дикарский хохот взмывал языками к небу, подобно пламени из печей, а впереди, у топок, гарпунеры отчаянно размахивали огромными зубастыми вилами и черпаками; выл ветер, море волновалось, и судно стонало, зарываясь носом в волне, но все вперед и вперед несло свое красное пекло в черноту моря и ночи, и грызло с презрением белую кость и в ярости выбрасывало из пасти белую пену, - тогда "Пекод", летящий в самую черноту тьмы с грузом дикарей, отягченный пламенем и на ходу сжигающий мертвое тело, был словно зримое воплощение безумия своего командира. Таким казался он мне, когда я стоял за штурвалом и долгие часы безмолвно направлял по волнам мой огненный корабль. Сам окруженный тьмой, я только отчетливей видел, как красны, как безумны, как призрачно жутки все остальные. Вид этих бесовских теней, шныряющих передо мной наполовину в дыму, наполовину в огне, породил под конец в душе моей сходные видения, как только я поддался той загадочной сонливости, что всегда овладевала мною в полночь за рулем. В ту самую ночь приключилась со мной одна очень странная (и по сей день необъяснимая) вещь. Очнувшись от короткого сна, я испытал мучительное ощущение чего-то непоправимого. Румпель из китовой челюсти, на который я опирался, ударил меня в бок; в ушах у меня раздался глухой гул парусов, заполоскавшихся на ветру; глаза мои вроде были открыты; к тому же со сна я стал пальцами бессознательно растягивать веки. И все-таки, что бы я ни делал, компаса, по которому я должен был держать курс, передо мной не было; а ведь всего только минуту, назад я, кажется, разглядывал картушку при ровном свете нактоузного фонаря. Но теперь передо мной вдруг не стало ничего, кроме непроглядной тьмы, чуть бледнеющей по временам от красных вспышек. И над всем этим в душе моей возобладало какое-то властное ощущение, будто быстро летящий этот предмет, на котором я стою, чем бы он в действительности ни был, бежал не к дальним гаваням впереди, а уходил прочь от всех гаваней позади себя. Тяжелое смятенное чувство, подобное чувству смерти, охватило меня. Руки мои судорожно уцепились за румпель, и при этом мне почудилось, будто он каким-то чародейским способом перевернут задом наперед. Боже мой! что же это случилось со мною? - подумал я. И вдруг я понял: во время короткого сна я повернулся и стоял теперь лицом к корме, а спиной к носу и компасу. В то же мгновение я оборотился назад и едва успел привести корабль к ветру, который неминуемо бы его перевернул. Как радостно, как приятно освобождение от сверхъестественных галлюцинаций этой ночи и от смертельной опасности очутиться за бортом! Не гляди слишком долго в лицо огню, о человек! Не дремли, положив руку на штурвал! Не поворачивайся спиной к компасу; слушайся указаний толкнувшего тебя в бок румпеля; не доверяй искусственному огню, в красном блеске которого все кажется жутким. Завтра в природном свете солнца снова будут ясными небеса; тех, кто метался как бес в языках адского пламени, заря покажет в ином, куда более мягком освещении; прекрасное золотое, радостное солнце - единственный правдивый светоч; все прочее - ложь! Однако и солнцу не спрятать ни гиблых топей Виргинии, ни богом проклятой римской Кампаньи, ни бескрайней Сахары, не спрятать тысячи миль пустынь и печалей под луной. Не спрятать солнцу океан - темную сторону нашей планеты, океан, который покрывает эту планету на целых две трети. Вот почему тот смертный, в ком больше веселья, чем скорби, смертный этот не может быть прав - он либо лицемер, либо простак. То же самое относится и к книгам. Самым правдивым из людей был Муж Скорби и правдивейшая из книг - Соломонов Екклезиаст, тонкая, чеканная сталь горя. "Все - суета". ВСЕ. Упрямый мир еще не до конца усвоил нехристианскую Соломонову премудрость. Но тот, кто за версту обходит больницы и тюрьмы, кто спешит побыстрей перейти через кладбище, кто предпочитает разговаривать об опере, а не об аде; тот, кто Каупера, Юнга, Паскаля и Руссо без разбора зовет хворыми бедняками и всю свою беззаботную жизнь клянется именем Рабле, как достаточно умного и потому веселого сочинителя, - такой человек и не достоин взламывать печать зеленой плесени на могильных плитах со славным Соломоном. А ведь даже Соломон и тот говорит: "Человек, сбившийся с пути разума, водворится" (то есть, покуда он жив) "в собрании мертвецов". Не поддавайтесь же чарам огня, иначе он вас изувечит, умертвит, как было в ту ночь со мной. Существует мудрость, которая есть скорбь; но есть также скорбь, которая есть безумие. В иных душах гнездится кэтскиллский орел, который может с равной легкостью опускаться в темнейшие ущелья и снова взмывать из них к небесам, теряясь в солнечных просторах. И даже если он все время летает в ущелье, ущелье это в горах; так что как бы низко ни спустился горный орел, все равно он остается выше других птиц на равнине, хотя бы те парили в вышине. Глава XCVII. ЛАМПА Вздумай вы оставить салотопки "Пекода" и спуститься в кубрик, где спят подвахтенные, вам на минуту показалось бы, что вы находитесь в залитой светом гробнице, где покоятся короли и вельможи, причисленные к лику святых. Вот они лежат перед вами в трехгранных дубовых раках, каждый спящий - точно высеченный из камня образ безмолвия, залитый светом десятка ламп, сияющих над его сомкнутыми веждами. На торговом судне масло для матроса такая же невидаль, как королевино молоко. Одевайся в темноте, ешь в темноте, в темноте вались на койку - вот она, матросская доля. Но китобой, гоняясь за пищей для света, сам живет, купаясь в свете. Койка его - это лампа Алладина, и в нее он укладывается спать, так что в самой гуще ночного мрака черный корпус, его судна несет в себе целую иллюминацию. Поглядите, как запросто подхватывает китолов в горсть все свои лампы - правда, подчас это лишь старые флаконы, пузырьки и бутылки, - несет их к медному чану, где остужают масло, и наполняет там, точно кружки элем из бочонка. И жжет он у себя чистейшее из масел в необработанном и, стало быть, незагрязненном виде; жидкость, недоступную ни для каких солнечных, лунных и звездных изобретений на суше. Она сладка, точно коровье масло, сбитое по весне, когда свежа трава на апрельских лугах. Китолов сам охотится за маслом для своих ламп, чтобы быть уверенным в его свежести и неподдельности, как путешественник в прериях сам охотится за дичиной себе на ужин. Глава XCVIII. РАЗЛИВКА И ПРИБОРКА Мы уже рассказывали о том, как дозорные на мачтах замечают великого левиафана; как гонятся за ним по водным пашням и забивают его в бездонной лощине; как затем его швартуют у борта и обезглавливают и как (на том же основании, на каком в былые времена заплечных дел мастеру доставалась одежда казненного) его длиннополый с прокладками сюртук становится собственностью его палача; как по прошествии должного времени его подвергают кипячению в котлах и как, подобно Седраху, Мисаху и Авденаго, его спермацет, масло и кость выходят из пламени невредимы; теперь остается заключить последнюю главу этой части описаний пересказом, я бы сказал - воспеванием, - романтической процедуры разливки его масла по бочкам и спуска их в трюм, очутившись в котором, левиафан снова возвращается в свои родные глубины, скользя, как и прежде, под водой; но увы! чтобы уж никогда не подняться на поверхность и никогда уж больше не пускать фонтанов. Масло, еще теплое, разливают, точно горячий пунш, по шестибаррелевым бочкам; и пока полуночное море подбрасывает корабль на волнах и швыряет из стороны в сторону, огромные бочки одна за другой устанавливаются днищем к днищу, иногда вдруг срываясь и грозно, точно оползни, перекатываясь по осклизлой палубе, покуда их наконец не остановят матросы; и повсюду раздается "стук, стук, стук!" - это бьют десятки молотков, потому что каждый матрос теперь ех officio(1) превращается в бочара. Наконец последняя пинта перелита в бочку, масло остужено, и тогда распечатываются большие люки, настежь распахнуто нутро корабля, и бочки уходят вниз, чтобы обрести покой среди волн морских. Дело сделано, крышки люков водворяются на место и герметически задраиваются; трюмы теперь - словно замурованное подполье. Это, думается, один из самых значительных моментов в жизни китобойца. Сегодня палубы еще струятся кровью и жиром; на священном возвышении шканцев грудой навалены куски распиленной китовой головы; вокруг, точно во дворе пивоварни, валяются большие ржавые бочки; от дыма салотопок все поручни покрыты копотью и сажей; матросы ходят с ног до головы пропитанные маслом; и весь корабль уж кажется не корабль, а сам великий левиафан; и повсюду стоит оглушительный грохот. --------------------- (1) По долгу службы (лат ) Но проходит день-другой, вы осматриваетесь вокруг, вы прислушиваетесь - корабль как будто бы тот же самый, но не будь перед вами вельботов и салотопки, вы бы поклялись, что стоите на палубе тихого купеческого судна, на котором капитан - дотошный чистоплюй. Необработанный спермацет обладает редким очистительным свойством. Вот почему на китобойце палубы никогда не бывают такими белыми, как после "масляного дела", как у нас говорят. Кроме того, из золы, собираемой после сжигания всяких остатков, без труда приготовляется очень крепкий щелок, и если где-нибудь к корабельному боку пристала слизь от китового бока, ее быстро удаляют при помощи этого щелока. А по фальшбортам матросы старательно проходятся мокрыми тряпками, возвращая им их первоначальную чистоту. Копоть с нижних снастей счищают. Всевозможные орудия и инструменты, бывшие в ходу, также подвергают чистке и убирают с глаз долой. Большая крышка, тщательно вымытая, снова водворяется над салотопкой, скрывая из виду оба котла; все бочки спрятаны, тросы свернуты в бухты и убраны; а когда в результате совместных и одновременных усилий всей команды ответственное это дело подходит к концу, люди принимаются за омовение собственных тел; переодеваются с ног до головы во все свежее и наконец выходят на белоснежную палубу, сверкая чистотой, точно женихи, повыскакивавшие прямо из элегантной Голландии. Легкими шагами расхаживают они по двое и по трое вдоль по палубе и весело беседуют о гостиных, диванах, коврах и тонких батистах - не покрыть ли палубу коврами или, может, подвесить к снастям портьеры; да и. не худо бы, мол, было бы устраивать чаепития при лунном свете на веранде бака. Всякое упоминание о ворвани, костях и сале в присутствии этих раздушенных моряков было бы по меньшей мере наглостью. Они и знать ничего не знают об этих вещах, на которые вы пытаетесь издалека навести разговор. Ступайте; и подать сюда салфетки! Но поглядите: там, в вышине, на верхушках всех трех мачт, стоят трое дозорных и пристально высматривают вдали китов, которые, если их поймают, непременно опять запачкают старинную дубовую мебель и хоть где-нибудь оставят после себя сальное пятнышко. Именно так; и до чего же часто случается, что после тяжелейших трудов, тянувшихся без перерыва добрых девяносто шесть часов, когда, не зная ни дня ни ночи, прямо из вельбота, где они с утра до вечера гребли, надсаживаясь до боли в запястьях, китобои ступают на палубу, чтобы таскать огромные цепи и ворочать тяжелую лебедку, и рубить, и резать, да притом еще заживо поджариваться и печься, обливаясь потом, в двойном огне - тропического солнца и тропической салотопки; затем, едва только успеют они вымыть судно и снова навести повсюду безупречную чистоту, - как часто случается, что бедняги, застегивая воротник чистой рубахи, снова слышат извечный клич: "Фонтан на горизонте!" - и вот уже они снова плывут, чтобы сразиться с китом, и все начинается сначала. Но, друзья мои, ведь это - человекоубийство! Да; однако такова жизнь. Ибо едва только мы, смертные, после тяжких трудов извлечем из огромной туши этого мира толику драгоценного спермацета, содержащегося в ней, а потом с утомительным тщанием очистим себя от ее скверны и научимся жить здесь в чистых скиниях души; едва только управимся мы с этим, как вдруг - Фонтан на горизонте! - дух наш струей взмывается ввысь, и мы снова плывем, чтобы сразиться с иным миром, и вся древняя рутина молодой жизни начинается сначала. О метампсихоза! О Пифагор, скончавшийся в солнечной Греции две тысячи лет тому назад; в прошлом рейсе я плыл вместе с тобой вдоль перуанского побережья - и я, как дурак, учил тебя, зеленого юнца и простофилю, как сплеснивать концы! Глава ХСIХ. ДУБЛОН Где-то раньше уже говорилось о том, что у Ахава была привычка расхаживать взад и вперед по шканцам, делая повороты у нактоуза и у грот-мачты; но среди многочисленных прочих подробностей, требовавших изложения, не было упомянуто, что иногда во время таких прогулок, если мрачные раздумья охватывали его с особенной силой, он имел обыкновение делать по пути остановки в обоих этих крайних пунктах своего маршрута и стоять, и там и тут пристально разглядывая один определенный предмет перед собой. Когда он задерживался у нактоуза, этим предметом была заостренная стрелка компаса, на которую он направлял свой взгляд, и взгляд его разил, точно копье, острием своего пылкого стремления; когда же, возобновив прогулку, он доходил до грот-мачты и останавливался перед нею, все тот же его разящий взор, как прикованный, застывал на прибитой к дереву золотой монете, и вид его выражал все ту же твердую решимость, быть может, только с примесью исступленного, страстного желания и даже какой-то надежды. Но однажды поутру, остановившись на пути перед дублоном, он задержал взгляд на изображениях и надписях, запечатленных на нем, точно попытался на этот раз впервые связать их тайный смысл со своей бредовой, навязчивой мыслью. Ведь какой-то смысл таится во всех вещах, иначе все эти вещи мало чего стоят, и сам наш круглый мир - ничего не значащий круглый нуль и годен лишь на то, чтобы отправлять его на продажу возами, как холмы под Бостоном, и гатить им трясину где-нибудь на Млечном Пути. Этот дублон был чистейшего самородного золота, вырытого из самого сердца прекрасных холмов, по которым на запад и на восток стекает в золотоносных песках не один Пактол. И хоть теперь он был прибит среди ржавчины железных болтов и патины медных костылей, все же и здесь, неприкасаемый, недоступный всему нечистому, он сохранял свой экваториальный блеск. И несмотря на то, что его окружали здесь люди, для которых не существовало ничего святого, и не ведающие страха божьего матросы то и дело проходили мимо него; несмотря на то, что долгими, как жизнь, ночами его одевала густая тьма, чей покров скрыл бы от мира любую воровскую вылазку, все же каждый новый рассвет заставал дублон на том самом месте, где закат оставил его накануне. Ибо этот дублон был особенный, он предназначался иной, устрашающей цели; и самые беспутные на свой, матросский, манер моряки все до одного видели и почитали в нем талисман Белого Кита. Иной раз в унылые часы ночной вахты они вели между собой о нем разговоры, гадая, кому он достанется и доживет ли его новый владелец до того дня, когда он смог бы его истратить. Эти величественные золотые монеты Южной Америки похожи на медали Солнца или на круглые значки, выбитые в память о красотах тропиков. Здесь и пальмы, и козы-альпага, и вулканы; солнечные диски и звезды; круги небесной сферы и роги изобилия, и пышные знамена - все в больших количествах и в крайнем роскошестве; кажется, само драгоценное золото становится еще дороже и сверкает еще ослепительнее, оттого что прошло через их изысканные, по-испански поэтические монетные дворы. Дублон "Пекода" был как раз одним из ярких образчиков такого рода изделий. По его круглому краю шли буквы: REPUBLICA DEL ECUADOR, QUITO. Итак, родина этой монеты помещалась в самом центре мира, под великим экватором, и названа его именем; ее отлили где-то в Андах, в стране вечного неувядающего лета. В обрамлении этой надписи можно было видеть какое-то подобие трех горных вершин; из одной било пламя, на другой высилась башня, с третьей кричал петух, и сверху их аркой охватывали знаки зодиака с их обычными кабалистическими изображениями. А Солнце - ключевой камень - как раз вступало в точку равноденствия под Весами. Перед этой экваториальной монетой стоял теперь Ахав, и здесь не избегнувший посторонних взоров. - Есть что-то неизменно эгоистическое в горных вершинах, и в башнях, и во всех прочих великих и возвышенных предметах; стоит взглянуть на эти три пика, преисполненные люциферовой гордости. Крепкая башня - это Ахав; вулкан - это Ахав; отважная, неустрашимая, победоносная птица - это тоже Ахав; во всем Ахав; и сам этот круглый кусок золота - лишь образ иного, еще более круглого шара, который, подобно волшебному зеркалу, каждому, кто в него поглядится, показывает его собственную загадочную суть. Велики труды - жалки плоды для того, кто требует, чтобы мир разгадал ее; мир не может разгадать самого себя. Сдается мне сейчас, что у этого чеканного солнца какой-то багровый лик; но что это? конечно! оно входит под знак бурь - под знак равноденствия! а ведь всего только шесть месяцев назад оно выкатилось из прошлого равноденствия под Овном. От бури к буре! Ну что ж, будь так. Рожденный в муках, человек должен жить в терзаниях и умереть в болезни. Ну что ж, будь так! Мы еще потягаемся с тобой, беда. Пусть будет так, пусть будет так. - Пальчики феи не оставили бы отпечатков на этом золоте, но когти дьявола, как видно, провели по нему со вчерашнего вечера свежие царапины, - пробормотал себе под нос Старбек, перегнувшись через фальшборт. - Старик словно читает ужасную надпись Валтасара. Я ни разу не присматривался к монете. Вот он уходит вниз; пойду погляжу. Темная долина между тремя величественными, к небу устремленными пиками, это похоже на святую троицу в смутном земном символе. Так в этой долине Смерти бог опоясывает нас, и над всем нашим мраком по-прежнему сияет солнце Праведности огнем маяка и надежды. Если мы опускаем глаза, мы видим плесневелую почву темной долины; но стоит нам поднять голову, и солнце спешит с приветом навстречу нашему взору. Однако ведь великое солнце не прибьешь на одном месте, и если в полночь мы вздумаем искать его утешений, напрасно будем мы шарить взором по небесам! Эта монета говорит со мной мудрым, негромким, правдивым и все же грустным языком. Я должен оставить ее, чтобы Истина не смогла предательски поколебать меня. - Вот пошел старый Могол, - начал Стабб свой монолог у салотопок, - как он ее разглядывал, а? а за ним и Старбек отошел от нее прочь; и лица у них у обоих, скажу я вам, саженей по девять в длину каждое. А все оттого, что они глядели на кусок золота, который, будь он сейчас у меня, а сам я на Негритянском Холме или в Корлиерсовой Излучине, я бы лично долго разглядывать не стал, а просто потратил. Хм! по моему жалкому, непросвещенному мнению, это довольно странно. Приходилось мне видывать дублоны и в прежние рейсы, и старинные испанские дублоны, и дублоны Перу, и дублоны Чили, и дублоны Боливии, и дублоны Попаяна; видал я также немало золотых моидоров, и пистолей, и джонов, и полуджонов, и четверть джонов. И что же там такого потрясающего в этом экваториальном дублоне? Клянусь Голкондой, надо сходить посмотреть! Эге, да здесь и вправду всякие знаки и чудеса! Вот это, стало быть, и есть то самое, что старик Боудич зовет в своем "Руководстве" зодиаком и что точно так же именуется в календаре, который лежит у меня внизу. Схожу-ка я за календарем, ведь если, как говорят, можно вызвать чертей с помощью Арифметики Даболля, неплохо бы попытаться вызвать смысл из этих загогулин с помощью Массачусетского численника. Вот она, эта книга. Теперь посмотрим. Знаки и чудеса; и солнце, оно всегда среди них. Гм, гм, гм; вот они, голубчики, вот они, живые, все как один, - Овен, или Баран; Телец, или Бык, а вот - лопни мои глаза! - вот и сами Близнецы. Хорошо. А солнце, оно перекатывается среди них. Ага, а здесь на монете оно как раз пересекает порог между двумя из этих двенадцати гостиных, заключенных в одном кругу. Ну, книга, ты, брат, лежи лучше здесь; вам, книгам, всегда следует знать свое место. Вы годитесь на то, чтобы поставлять нам голые слова и факты, но мысли - это уже наше дело. Так что на этом я покончил с Массачусетским календарем, и с руководством Боудича, и с Арифметикой Даболля. Знаки и чудеса, а? Жаль, право, если в этих знаках нет ничего чудесного, а в чудесах ничего значительного! Тут где-то должен быть ключ к загадке; подождите-ка; тс-с-с, минутку; ей-богу, я его раздобыл! Эй, послушай, дублон, твой зодиак - это жизнь человека в одной круглой главе; и я ее сейчас тебе прочту, прямо с листа. А ну, Календарь, иди сюда! Начнем: вот Овен, или Баран, - распутный пес, он плодит нас на земле; а тут же Телец, или Бык, уже наготове и спешит пырнуть нас рогами; дальше идут Близнецы - то есть Порок и Добродетель; мы стремимся достичь Добродетели, но тут появляется Рак и тянет нас назад, а здесь, как идти от Добродетели, лежит на дороге рыкающий Лев - он кусает нас в ярости и грубо ударяет лапой по плечу; мы едва спасаемся от него, и приветствуем Деву! то есть нашу первую любовь; женимся и считаем, что счастливы навеки, как вдруг перед нами очутились Весы - счастье взвешено и оказывается недостаточным; мы сильно грустим об этом и вдруг как подпрыгнем! - это Скорпион ужалил нас сзади; тогда мы принимаемся залечивать рану, и тут - пью-и! - со всех сторон летят в нас стрелы; это Стрелец забавляется на досуге. Приходится вытаскивать вонзенные стрелы, как вдруг - посторонись! - появляется таран Козерог, иначе Козел; он мчится на нас со всех ног и зашвыривает нас бог знает куда; а там Водолей обрушивает нам на голову целый потоп, и вот мы уже утонули и спим в довершение всего вместе с Рыбами под водой. А вот и проповедь, начертанная высоко в небе, а солнце проходит через нее каждый год, и каждый год из нее выбирается живым и невредимым. Весело катится оно там наверху через труды и невзгоды; весело здесь внизу тащится неунывающий Стабб. Никогда не унывай - вот мое правило. Прощай, дублон! Но постойте, вон идет коротышка Водорез; нырну-ка я за салотопку и послушаю, что он будет говорить. Ага, вот он остановился перед монетой; сейчас что-нибудь скажет. Вот, вот, он начинает. - Ничего я здесь не вижу, кроме золотого кругляшка, и кругляшок этот должен достаться тому, кто первым заметит одного определенного кита. И чего они так все на него глазели? Он равен в цене шестнадцати долларам, это верно; что составляет, если по два цента за сигару, девятьсот шестьдесят сигар. Я не стану курить вонючую трубку, как Стабб, но сигары я люблю, а здесь их сразу девятьсот шестьдесят штук; вот почему Фласк идет на марс высматривать их. - Не знаю, умно это или глупо; если это в самом деле умно, то выглядит довольно глуповато; а если в действительности это глупо, то кажется почему-то все же довольно умным. Но, тс-с! вот идет наш старик с острова Мэн; он был там, наверное, возницей на похоронных дрогах, до того как вздумал стать моряком. Он кладет руль на борт возле дублона и обходит грот-мачту с другой стороны; эге, да там к мачте прибита подкова; но вот снова подходит к монете; что бы это должно означать? Тс-с! Он что-то бормочет. Ну и голос у него - что у твоей разбитой кофейной мельницы. Навострю-ка уши да послушаю. - Если нам суждено поднять Белого Кита, это должно случиться через месяц и один день, и солнце будет стоять тогда в каком-то из этих знаков. Я изучил знаки, и мне понятны такие рисунки; меня обучила этому четыре десятка лет тому назад одна старая ведьма в Копенгагене. Так в каком же знаке будет в то время солнце? Оно будет под знаком подковы; ибо вот она, подкова; прямо напротив золота. А что такое знак подковы? Это лев, рыкающий и пожирающий лев. Эх, корабль, старый наш корабль, старая моя голова трясется, когда я думаю о тебе. - Ну, вот и еще одно толкование все того же текста. Люди все разные, да мир-то один. Спрячусь снова! сюда идет Квикег, весь в татуировке - сам похож на все двенадцать знаков зодиака. Что же скажет каннибал? Умереть мне на этом месте, если он не сравнивает знаки! смотрит на собственное бедро; он, видно, думает, что солнце у него в бедре, или в икрах, или, может быть, в кишках, - точно так же рассуждают об астрономии деревенские старухи. А ведь он, ей-богу, нашел .что-то у себя поблизости от бедра, там у него Стрелец, надо думать. Нет, не понимает он, что за штука этот дублон; он думает, что это старая пуговица от королевских штанов. Но скорей назад! сюда идет этот чертов призрак Федалла; хвост, как обычно, подвернут и спрятан, и в носках туфель, как обычно, напихана пакля. Ну-ка, что он скажет, с этой своей дьявольской рожей? О, он только делает знак этому знаку и низко кланяется; там на монете изображено солнце, а уж он-то солнцепоклонник, можете не сомневаться. Ого! чем дальше в лес, тем больше дров. Пип идет сюда, бедняга; лучше бы умер он или я; он внушает мне страх. Он тоже следил за всеми этими толкователями и за мной в том числе, а теперь, поглядите, и сам приближается, чтобы рассмотреть монету; какое у него нечеловеческое, полоумное выражение лица. Но тише! - Я смотрю, ты смотришь, он смотрит; мы смотрим, вы смотрите, они смотрят. - Господи! это он учит Грамматику Муррея. Упражняет мозги, бедняга! Но он опять что-то говорит, - тихо! - Я смотрю, ты смотришь, он смотрит; мы смотрим, вы смотрите, они смотрят. - Да он наизусть ее заучивает, - тс-с-с! вот опять. - Я смотрю, ты смотришь, он смотрит; мы смотрим, вы смотрите, они смотрят. - Вот поди ж ты, не смешно ли? - И я, ты, и он; и мы, вы, и они - все летучие мыши; а я - ворона, особенно когда сижу на верхушке этой сосны. Кар-р! кар! Кар, кар-р! Кар-р! Кар-р! Разве я не ворона? А где же пугало! Вот оно стоит; две кости просунуты в старые брюки, и другие две торчат из рукавов старой куртки. - Интересно, уж не меня ли это он имеет в виду? лестно, а? бедный мальчишка! ей-богу, тут в пору повеситься. Так что я, пожалуй, лучше оставлю общество Пипа. Я могу выдержать остальных, потому что у них мозги в порядке; но этот слишком замысловато помешан, на мой здравый рассудок. Итак, я покидаю его, пока он что-то там бормочет. - Вот пуп корабля, вот этот самый дублон, и все они горят нетерпением отвинтить его. Но попробуйте отвинтите собственный пуп, что тогда будет? Однако если он тут останется, это тоже очень нехорошо, потому что, если что-нибудь прибивают к мачте, значит, дело плохо. Ха-ха! старый Ахав! Белый Кит, он пригвоздит тебя. А это сосна. Мой отец срубил однажды сосну у нас в округе Толланд и нашел в ней серебряное кольцо, оно вросло в древесину, обручальное колечко какой-нибудь старой негритянки. И как только оно туда попало? Так же спросят и в час восстания из мертвых, когда будет выловлена из воды эта старая мачта, а на ней дублон под шершавой корой ракушек. О золото! драгоценное золото! скоро спрячет тебя в своей сокровищнице зеленый скряга! Тс, тс-сс! Ходит бог среди миров, собирает ежевику. Кок! эй, кок! берись за стряпню! Дженни! Гей, гей, гей, гей, гей, Дженни, Дженни! напеки нам на ужин блинов! Глава С. НОГА И РУКА. "ПЕКОД" ИЗ НАНТАКЕТА ВСТРЕЧАЕТСЯ С "СЭМЮЭЛОМ ЭНДЕРБИ" ИЗ ЛОНДОНА - Эй, на корабле! Не видали ли Белого Кита? Это кричал Ахав, снова увидев судно под английским флагом, подходившее с кормы. Старик, подняв рупор к губам, стоял в своем вельботе, подвешенном на шканцах, так что его костяная нога была отлично видна чужому капитану, который, небрежно развалясь, сидел на носу в своей лодке. Это был смуглый, крупный мужчина, добродушный и приятный с виду, лет, вероятно, шестидесяти или около того, одетый в просторную куртку, которая висела на нем фестонами синего матросского сукна; один рукав ее был пуст и развевался позади него, словно расшитый рукав гусарского ментика. - Не видали ли Белого Кита? - А это видишь? - раздалось в ответ, и чужой капитан поднял из складок одежды руку из белой кашалотовой кости, оканчивающуюся деревянным утолщением, похожим на молоток. - Людей в мою лодку! - грозно приказал Ахав, расшвыривая весла. - Приготовиться к спуску! Не прошло и минуты, как он, не покидая своего маленького суденышка, был спущен вместе с командой на воду и вскоре подошел к борту незнакомца. Но здесь ему встретилось непредвиденное затруднение. Охваченный волнением, Ахав забыл о том, что с тех пор, как он остался без ноги, он ни разу еще не поднимался на борт другого корабля, кроме своего собственного, да и там для этой цели имелось особое очень хитрое и удобное приспособление, которое так сразу на другое судно не переправишь. А взобраться в открытом море из лодки на борт судна - дело нелегкое для всякого, кроме тех, разве, кто, как китобои, упражняется в нем чуть не ежечасно; огромные валы то подбрасывают лодку к самому планширу, то вдруг опускают в глубину, почти до киля. И потому теперь, лишенный ноги, Ахав стоял под бортом чужого корабля, на котором не было, понятно, необходимого ему приспособления, и чувствовал себя снова беспомощным, жалким новичком и неумелой сухопутной крысой, бросая неуверенные взоры на эту изменчивую высоту, подняться на которую у него едва ли была хоть какая-то надежда. Выше уже как будто говорилось, что всякое затруднение, встречавшееся на его пути, которое проистекало, хотя бы косвенно, из приключившегося с ним однажды несчастья, неизменно приводило Ахава в бешенство и ярость. А в данном случае все это еще усугублялось благодаря любезности двух офицеров с чужого корабля, которые, перегнувшись за поручни возле отвесного ряда прибитых к бортовой обшивке планок, спускали ему красиво разукрашенный веревочный трап; им и невдомек было поначалу, что одноногому человеку не под силу воспользоваться их морскими перилами. Но замешательство продолжалось лишь одну минуту, потому что капитан чужого корабля, с первого взгляда разобравшись, в чем дело, громко крикнул: "Понимаю, понимаю! - убрать трап! Живей, ребята, спустить большие тали!" Случаю угодно было, чтобы как раз дня за два перед этим они разделывали китовую тушу, и большие тали еще оставались на мачте, так что огромный гак, теперь уже вычищенный и высушенный, болтался над палубой. Его быстро спустили Ахаву, и тот, сразу же разгадав замысел, перекинул свою единственную ногу через крюк (это было все равно что сидеть на лапах якоря или в развилке яблони), затем, когда по знаку крюк стали поднимать, он уселся попрочнее и в то же время стал помогать подтягивать себя, перебирая руками бегучую снасть талей. Скоро его благополучно перенесли через борт и аккуратно опустили на шпиль. Протягивая в радушном приветствии свою костяную руку, подошел чужой капитан, и Ахав, выставив вперед свою костяную ногу и скрестив ее с его костяной рукой (точно две меч-рыбы, скрестившие свои клинки), протрубил, словно морж: - Так, так, дружище! ударим костью о кость! У тебя рука, у меня нога! Рука, что никогда не дрогнет, и нога, что никогда не побежит. Где видел ты Белого Кита? и давно ли это было? - Белый Кит, - проговорил англичанин, вытянув на восток свою костяную руку и устремив вдоль нее, точно в подзорную трубу, печальный взгляд. - Я видел его вон там, на экваторе, в прошлый сезон. - И это он лишил тебя руки? - спросил Ахав, слезая со шпиля и опираясь при этом на плечо англичанина. - Да, во всяком случае он послужил тому причиной. А тебя он лишил ноги? - Расскажи же мне скорей, как это произошло. - Я в прошлом году в первый раз плавал на экваторе, - начал англичанин, - и о Белом Ките слыхом не слыхивал. Вот однажды спустили мы вельботы и ушли в погоню за небольшим китовым стадом голов в пять-шесть; моя шлюпка взяла одного из них на линь; ну и кит же это был, настоящая цирковая лошадь, он все кружил и кружил вокруг нас, так что моим ребятам оставалось только сидеть смирно, расположив для равновесия свои зады по внешнему борту. И вдруг прямо со дна морского всплывает огромный кит, голова и горб белые, как молоко, и все в бороздах и морщинах. - Это он, это он! - воскликнул Ахав, переводя наконец дыхание. - А по правому борту возле плавника в боку у него торчали гарпуны. - Да, да! Это мои, мои гарпуны! - вскричал Ахав в страшном волнении. - Но продолжай! - Я бы рад, да ты мне не даешь, - добродушно заметил англичанин. - Ну так вот. Этот древний китовый прадед с белой головой и белым горбом врывается, подняв столбы пены, прямо в середину нашего стада и начинает в ярости грызть мой линь. - Ага, понятно! Хотел перекусить его и освободить твою рыбу. Старый прием. Я узнаю его! - Как это получилось, не знаю, - продолжал однорукий капитан, - но только пока он перекусывал пеньковые волокна, линь запутался за его зубы и зацепился довольно прочно; но мы-то этого не знали; стали понемногу выбирать линь и подтягивать вельбот, как вдруг - бац! уткнулись прямо в его горб! а тот кит, который был на лине, уходит преспокойно, вне себя от счастья. Ну, раз такое положение и раз перед нами оказался такой превосходный кит - это был самый большой и прекрасный кит, сэр, какого мне когда-либо приходилось видеть, - я порешил забить его, хоть он так весь и кипел от ярости. А поскольку я опасался, а вдруг мой случайно закрепившийся линь распутается или вырвется у кита из пасти вместе с зубом, за который он зацепился (потому что у меня в вельботе не гребцы, а сущие дьяволы), опасаясь всего этого, говорю, я перепрыгнул в лодку моего первого помощника мистера Маунттопа - вот, рекомендую, капитан: Маунттоп; Маунттоп, - господин капитан; - Так вот, я перепрыгнул в лодку Маунттопа, которая в этот момент шла борт о борт с моей, и, схватив первый попавшийся гарпун, влепил его этому древнему прадедушке. Но господи ты боже мой, сэр! в ту же секунду я совершенно ослеп, точно летучая мышь, на оба глаза, меня всего залепило и окутало черной пеной, и только видно было сквозь нее, как китовый хвост навис над нами, отвесно поднявшись в воздух, словно мраморный обелиск. Тут уж табань не табань - делу не поможешь, но как раз когда я нащупывал вслепую - это в самый-то полдень, когда солнце сверкало, словно все брильянты королевской короны, - когда я нащупывал, говорю, второй гарпун, чтобы швырнуть его за борт, хвост вдруг обрушивается вниз, точно башня Лимы, и разрезает мой вельбот надвое, обе половины разбив вдребезги, а затем и сам белый горбун, пятясь хвостом вперед, проплывает среди этих обломков, раскидав их, как ничтожные щепки. Мы все попрыгали в воду. Чтобы избежать сокрушительных ударов его хвоста, я ухватился за рукоятку своего гарпуна, торчавшего у него в боку, и на мгновение повис на нем, точно рыба-прилипала. Но накатил высокий вал, меня снесло, а кит, сделав мощный рывок вперед, камнем ушел в глубину; при этом второй гарпун, волочившийся позади меня на лине, зацепил меня вот здесь (он шлепнул себя ладонью чуть пониже плеча); да, да, вот в этом самом месте, где я показываю, и уволок меня, как мне представлялось, прямо в преисподнюю; но тут вдруг, хвала господу, лезвие прорезало кожу, прошлось у меня вдоль кости до самого запястья и вышло наружу; и я всплыл на поверхность; ну, а остальное вам расскажет вот этот джентльмен (кстати, капитан: доктор Кляп, судовой врач; Кляп, дружище: господин капитан). Давай, Кляп, расскажи нам свою порцию. Служитель Эскулапа, к которому теперь обращались столь панибратским образом, все это время стоял поблизости. С виду в нем не было ничего, что говорило бы о его джентльменской должности на судне; у него было до чрезвычайности круглое, но вполне разумное лицо; одет он был в шерстяную блузу синего цвета, сильно вылинявшую, которая легко могла сойти за матросскую рубаху, а брюки у него были заплатанные; до этой минуты он разделял свое внимание между свайкой, которую держал в одной руке, и коробочкой пилюль в другой, бросая по временам критический взгляд на костяные конечности обоих покалеченных капитанов. Но когда капитан представил его Ахаву, он вежливо поклонился и поспешил исполнить полученное приказание. - Рана была ужасная, - начал судовой врач, - и, послушавшись моего совета, капитан Вопли положил нашего старичка Сэмми... - "Сэмюэл Эндерби" - это название моего корабля, - прервал его однорукий капитан, обратившись к Ахаву. - Дальше, дружище. - ...положил нашего старичка Сэмми на курс норд, чтобы выбраться из непереносимой жары, стоявшей на экваторе. Но все было тщетно, я сделал что мог, сидел с ним по ночам, был очень строг с ним в вопросах диеты... - Ох, страшно строг, - вмешался капитан; и вдруг изменившимся голосом добавил:- Каждую ночь напивался вместе со мною горячим пуншем чуть не дослепу, так что уж и сам не видел, куда накладывал повязку. И спать отправлял меня, совсем упившегося, не раньше трех часов утра. О небо! Это он-то сидел со мной по ночам и был строг в вопросах диеты! Вот уж сердобольная сиделка и строгий блюститель диеты, этот доктор Кляп (смейся, Кляп, сукин сын, смейся! Сам знаешь, что ты порядочный негодяй). Но плети дальше, дружище, я предпочитаю быть убитым тобою, чем спасенным кем-нибудь другим. - Мой капитан, как вы, наверное, заметили, уважаемый сэр, - проговорил Кляп с невозмутимо благочестивым видом, слегка поклонившись Ахаву, - любит иногда пошутить; он нередко сочиняет для нас забавные историйки в этом духе. Но я могу пояснить, между прочим - en passant, как говорят французы, - что лично я, то есть Джек Кляп - лицо духовного звания (в недавнем прошлом) - сторонник абсолютной трезвенности, я никогда не пью... - Воду! - заключил капитан. - Он никогда ее не пьет. У него от нее припадки делаются; пресная вода вызывает у него водобоязнь. Но продолжай, расскажи про руку. - Пожалуй, - спокойно согласился доктор. - Я как раз с