есаку встал слишком рано, он проголодался к обеду сильнее обычного, и потому, получив миску с рыбой, бросил Хидэ: "Ну ешь!" - и принялся уплетать сайру, не глядя на сестру. Однако Хидэ опустошила свою миску раньше его. - Уже съела? - спросил он, положив палочки. Хидэ поежилась. - А я с утра ничего не ела. В ее миске от сайры осталась только голова и толстые кости. Остальное все исчезло, даже ребра. - Вкусно было? - Вкусно, только... - Хидэ нахмурилась и показала рукой на горло. Он грустно улыбнулся. - Ребра трудно проглотить было? - Да нет, в горле что-то колет. Будто шип вонзился. "Ну значит, кость застряла", - подумал Ресаку. Надо проглотить комок риса, не разжевывая. Но в миске у Хидэ было пусто. - Возьми мой рис и проглоти кусок целиком. Глотай, быстро! Он передал ей свою миску. В деревне говорили в таких случаях: "Глотать со слезами". Может, оттого, что человек, когда рыдает, жевать не может. Хидэ набивала рот рисом из его миски и, выпучив глаза, проглатывала его. Он легонько стучал ей по спине, озираясь по сторонам. Когда кость наконец проскочила, риса в его миске не осталось. - Надо мной тоже частенько потешались оттого, что я, когда приехал в город, все давился рыбьими костями, - утешал он смущенную Хидэ, выйдя из кафе. - Все давятся, пока не привыкнут. Зато городские жители язык царапают, когда едят каштаны. С большой улицы они вышли на берег моря, и тут он вдруг заметил, что Хидэ шаркает ногами точно так же, как ему послышалось утром, еще до рассвета. На ней были старые кеды, и стертыми подошвами она тихонько шаркала по асфальту. - Ну конечно... - прошептал он. - Что? - Да так, ничего особенного. V  Они зашли к хозяину верфи, и Хидэ церемонно представилась, чем удивила Ресаку. "Смотри ты, какая самостоятельная!" - подумал он, вспомнив, как несколько лет назад он сам, пробормотав что-то невнятное, лишь поклонился хозяину. Уплетая вареные каштаны в каморке на втором этаже сарая, Хидэ вдруг тихонько хихикнула. - Что это ты? - удивился Ресаку, но она, как и он на улице, ответила: - Да так, ничего особенного. - Разве можно смеяться ни с того ни с сего, когда сидишь за едой рядом с другим человеком? - рассердился он. Тогда Хидэ, выплюнув в окно червивый кусочек каштана, сказала, не глядя на него: - Просто я подумала, что ты стал настоящим мужчиной. - Еще чего! Он почувствовал, что краснеет. И с удивлением заметил, как Хидэ тоже зарделась у него на глазах. Он почему-то смутился, однако не придал этому значения. - Поживешь в городе года три и тоже станешь настоящей женщиной, - сказал он. Он продолжал есть каштаны, а когда поднял глаза, увидел, что Хидэ стоит у окна и смотрит на море. Она уже не смеялась. Румянец погас на ее щеках. Профиль ее был печален - никогда прежде он не видел ее такой печальной. У него заныло сердце. - Что с тобой? Каштанов больше не хочешь? - Нет, каштанов больше не хочу, - сказала Хидэ, щурясь на море. И, помолчав, прошептала: - В городе, говоришь... Он понял, что сказал не то, что надо. Жестоко говорить девушке на выданье, обреченной жить в глуши: "Поживешь в городе года три..." Но не мог же он сказать, что она должна похоронить себя в деревне ради безнадежно больной матери. - Ну ладно, не огорчайся. Скоро и ты переедешь в город. Потерпи немного. Он думал утешить сестру и не предполагал, что она рассердится, а Хидэ вдруг совершенно неожиданно вспылила: - Ты хочешь сказать, подожди, мол, пока матушка умрет? Он вздохнул и промолчал. Они долго молчали. VI  Под вечер Ресаку повел Хидэ на берег моря, хотел развлечь ее немного. Место было не такое уж примечательное - холодная северная бухта, - однако прогулка сверх ожидания чудесным образом подняла настроение Хидэ. Уже само море было ей в диковинку. Хидэ собирала мелкие ракушки на прибрежном песке, играла с набегавшей волной, рисовала палочкой на мокром песке картинки и иероглифы - словом, забавлялась, как дитя, хотя даже здешние дети старше пяти лет не стали бы развлекаться таким образом. Глядя на Хидэ, он успокоился, и в то же время чувство жалости к ней усилилось. "Я должен много работать, - подумал он. - Буду прилежно трудиться и заберу тогда мать и сестру в город". В тот же вечер он отвел Хидэ в баню. В деревне было бы достаточно и раз в два месяца посидеть в бочке с горячей водой, а тут приходилось ходить чаще. Хидэ обещала мыться всего час, однако он прождал ее у бани лишние полчаса. Наконец Хидэ выбежала из бани, на ходу извиняясь. Увидев ее, Ресаку вытаращил глаза от изумления. Перед ним стояла совсем другая девушка. То ли оттого, что волосы ее были чисто вымыты, или потому, что она раскраснелась после бани, только Хидэ была совсем не похожа на себя. - Ну вот и красавицей стала, правда? - сказал Ресаку. Хидэ усмехнулась и показала ему язык. Даже губы ее были теперь очерчены по-другому. - Моюсь, моюсь, а грязь все не слезает. Вот потеха! У них в деревне вместо "Вот стыд-то!" говорили: "Вот потеха!" Знакомое словечко напомнило Ресаку родной деревенский вечер. Возвратившись в каморку, Ресаку молча расстелил свой единственный матрас. - Подушку возьмешь себе, - сказал он сестре. Хидэ промолчала, увидев одну постель, только заметила: - А как же ты без подушки? Он засмеялся: - Ладно уж. Пусть хоть подушка у тебя будет настоящая. Из деревни привез. Набита гречишными обсевками! По правде говоря, хозяйка предложила ему постель для Хидэ, но он отказался: чего там, на одной уместимся. Он стеснялся обременять хозяев присутствием своей сестры. Подумал: хватит и одной постели. В деревне они спали с сестрой на одном матрасе. Так повелось с детства, и он к этому привык. Однако в тот вечер, увидев Хидэ в рубашке и трусах, он невольно отвел глаза. Хидэ как-то незаметно для него выросла в настоящую девушку: налилась грудь, оформились бедра, стали упругими икры. Они лежали на спине рядом, и им было неловко касаться друг друга. Ресаку чувствовал себя не совсем в своей тарелке. И, засмеявшись, спросил: - Ну как, не свалишься с матраса? - Нет, а ты? - Не беспокойся... От свежевымытого тела Хидэ исходил незнакомый сладковатый запах, щекочущий ноздри. Он старался не задевать ее, но невольно касался и чувство- вал, что кожа ее была горячей, гладкой и нежной. - Пожалуй, вот так лучше будет, удобнее, - пробормотал он себе под нос, повернулся к ней спиной и вздохнул. Они помолчали. - А ты не хотел бы жениться, братец? - спросила Хидэ. Голос был смеющийся, но даже на шутливый вопрос Хидэ отвечать не хотелось. - Когда-нибудь женюсь, - сказал он. - Когда же? - Не знаю. Не скоро, видно, раз не знаю. Я ведь еще ученик. Пока об этом не задумывался. Хидэ молчала. Не потому, что ей нечего было сказать. Просто она не могла открыть брату то, о чем кричала ее душа. - А к тебе многие, наверно, сватаются, - заметил он в свою очередь просто так, без всякого умысла. Хидэ помолчала, потом сказала: - Все больше мужчины за сорок. Теперь была его очередь молчать. О чем тут спрашивать? Ему, уроженцу деревни, и так все было ясно. Раз сватаются женихи за сорок, значит, во всех деревнях окрест не осталось ни одного холостяка моложе. Зато полным-полно мужчин на пятом десятке, все еще не обзаведшихся семьями. Это были взрослые мужчины, младшие братья и сестры которых уехали работать в город. Ресаку и сам был одним из них, и не ему было утешать Хидэ, потому что он отказался бы вернуться в деревню, даже будь у него старший брат и вдруг умри. Ему стало трудно дышать. - Давай завтра походим по городу, - переменил он тему разговора. - Куплю тебе что-нибудь. Чего бы ты хотела? - Что-нибудь из одежды, - охотно сказала Хидэ, и Ресаку вздохнул с облегчением, радуясь ее простодушию. - Кимоно? - Нет, европейскую одежду. Но платья не надо. Я их не носила. Блузку или юбку... Ресаку вспомнил, что Хиде была в коротких, выше колен, брючках, и сказал: - Я куплю тебе мини-юбку. - Мини?! - не то воскликнула, не то выдохнула восторженно Хидэ. - Ты какой цвет любишь? - Цвет "китайского фонарика", - сразу же сказала Хидэ. - Ага! Значит, красная мини-юбка. Будто не веря ему, Хидэ помолчала немного, потом тихонько уткнулась лбом в его спину. И вскоре послышалось ее сонное дыхание. VII  Однажды, дней через десять после того, как Хидэ уехала обратно в деревню, Ресаку неожиданно навестил родственник, старик Его из соседней деревни. В тот день Ресаку сидел на пустыре неподалеку от причала и, расстелив на сухой траве циновку, точил тесло. И когда он увидел медленно плетущегося к нему старого Его, ему показалось, что и без того сумрачный день вдруг потускнел. - Дедушка! - прошептал он и вскочил на ноги. Старик подошел к нему и бросил вдруг, даже не поздоровавшись: - Едем в деревню! Застигнутый врасплох, Ресаку молчал, ничего не понимая. - Хидэ умерла, - пояснил старик. Ресаку молча глядел на него широко открытыми глазами. - Повесилась на каштане за домом, - добавил старик. Ресаку пошевелил губами, но не издал ни звука - слова будто застряли в горле. - На ней была красная юбка, что ты купил ей, а на шее бусы из ракушек... Ресаку затряс головой, дрожа как осиновый лист. - Неправда! Не может быть! Неправда все это! - Нет, правда, - твердо сказал Его. Ресаку перестал дрожать и ошеломленно уставился на старика. - В кармане у Хидэ нашли письмо от тебя. Старик вытащил из кармана штанов для верховой езды сложенное в несколько раз письмо. Ресаку развернул листок. На нем красной шариковой ручкой было написано несколько строчек. Но рука его так дрожала, что он не разобрал ничего и поднес листок к глазам, будто близорукий. На листке было выведено: Надела я красную юбку, Что брат купил мне в подарок, И пошла по своей деревне... Никто не попался навстречу, Никто не взглянул на меня. Дошла до соседней деревни - И там ни души не осталось, И в третьей деревне тоже. Пустынная тишина. В красной короткой юбке Шла я по улицам сонным, И ни один мужчина Не вышел навстречу мне. Ресаку растерянно глядел на старика. Тот взял у него письмо и сунул в карман штанов. - Уж не я ли ее убил? - прошептал Ресаку. И, вцепившись обеими руками в собачий воротник куртки, тряхнул старика. - Скажи, дедушка! Это я убил Хидэ? - Не говори ерунды, - сказал старик спокойным голосом. - Ты только купил ей красную юбку. А Хидэ надела ее и умерла. Только и всего. У Ресаку тряслись колени. Он еле держался на ногах, но старик торопил, и он пошел. И тут он услышал сзади шаги. Он остановился и оглянулся. Но мертвая Хидэ никак не могла быть здесь. Это поднялся ветер, и волны с шелестом набегали на причал. А далеко за причалом простиралось сумрачное море. Оно напоминало ему печальный профиль Хидэ у окна в тот день, когда она приезжала в гости. Пчела Сима не повезло. В тот день, когда муж должен был вернуться домой после долгой отлучки, пчела ужалила ее в грудь. "Нет чтобы вчера ужалить! - подумала она. - Или на другой день. Тогда пусть бы хоть три или четыре раза тяпнула. А тут на тебе! Теперь уж ничего не поделаешь. Вот ведь беда какая!" Пчела притаилась на изнанке юката. Утром Сима вывесила его проветриться на сушилке для сжатого риса. А когда потом набросила его на распахнутое нижнее кимоно, почувствовала вдруг резкий укол. Сима стала испуганно хлопать себя по груди - под ноги на шершавый татами что-то упало. Это была пчела. Она лежала брюшком вверх, подергивая длинными лапками. Сима еще накануне приметила, что у сушилки стали часто летать пчелы, но не думала, что они могут забраться в юката. Она тут же раздавила пчелу пяткой. Тупая ноющая боль в груди становилась все сильнее. Места укуса не было видно, но грудь вокруг соска онемела. До сих пор ее ни разу не жалили пчелы, и Сима не знала, что надо делать в таких случаях. Она послюнявила палец и помазала слюной вокруг соска. Покойная мать часто ее так лечила, когда она в детстве, бывало, являлась домой, искусанная комарами. Подняв руки, чтобы снять с шеста свое ночное кимоно, Сима опять почувствовала острую боль - будто в грудь вонзилась колючка. Боль все распространялась и теперь уже была не тупой, а резкой. "Надо было хорошенько осмотреть кимоно, прежде чем надевать", - с досадой подумала Сима, направляясь к дому. Из дальней комнаты послышался плач младенца. - Сейчас, малыш! Потерпи! Сима положила проголодавшегося ребенка на колени, расстегнула блузку и испуганно вскрикнула: грудь покраснела и распухла, сосок стал совсем крошечным, краснота сползла в ложбинку между грудями. - Что там у тебя? Больная свекровь, делавшая вид, что спит, открыла глаза и посмотрела на Сима. - Да вот... пчела ужалила, - смущенно сказала Сима. И подумала при этом: "Как дитя малое!" - Тьфу! - презрительно бросила свекровь и опять закрыла глаза. Когда ребенок затих у здоровой груди невестки, она сказала, не открывая глаз: - Смазала бы хоть змеиной настойкой. Змеиная настойка была домашним средством от всех хворей. Делали ее так же, как и змеиное сакэ. Только настаивали на спирту змеиные молоки. Покормив ребенка, Сима достала с полки бутылку со змеиной настойкой, осторожно вынула раскрошившуюся пробку. В нос ударил резкий запах, в глазах защипало. Сима намочила палец лекарством и тут заколебалась, вспомнив о муже. Такой аромат вряд ли кому понравится. А вдруг он отвернется от нее, если она будет так благоухать? Смутная тревога охватила ее сердце. Но раздумывать было некогда. "Ладно. Соседи приглашали сегодня вечером помыться в бане, - подумала она, - там и отмою все мылом как следует". И еще раз смочила палец настойкой. Тщедушный на вид муж Сима, прижимая к себе небольшой дорожный чемодан, спрыгнул с поезда. Увидев жену с ребенком за спиной, он попытался изобразить приветливую улыбку, но она тут же сползла с его лица, и он с хмурым видом пошел по перрону навстречу. - Вот я и приехал, - сказал он, приподняв за козырек белую охотничью шапочку. - С приездом! - Сима улыбнулась, но на глазах у нее выступили слезы, и она повернулась спиной к мужу, покачивая при этом ребенка. Ребенок спал, голова его болталась из стороны в сторону. Хотя муж не видел его полгода, он только вяло осклабился и пошел вперед. Через зеленое рисовое поле, напрямик по тропинке они направились к своему дому, стоявшему на окраине городка. Сима шла молча. Надо было много рассказать мужу, но, глядя на его недовольное лицо, она растерялась и все забыла. Муж работал в Токио плотником. Они не виделись уже полгода, отвыкли друг от друга, и он казался ей совсем чужим, более чужим даже, чем какой-нибудь случайный прохожий. Муж и прежде был не очень разговорчив, а тут и вовсе рта на раскрывал - шел вперед так быстро, что Сима, которая семенила сзади, приходилось то и дело догонять его мелкой трусцой. Когда они дошли до середины обветшавшего старого моста, муж вдруг замедлил шаг, пропуская ее вперед. Сима подумала, что он любуется рекой, но тот глядел на личико ребенка. - Сладко спит, - сказал он. На лице мужа появилось смущенное выражение, такое же, как полгода назад, когда он уезжал из дома на заработки. Сима обрадовалась. - Большой стал, правда? - Да, подрос. Но, увидев глаза мужа, пристально глядевшего на спящее личико ребенка, она вдруг похолодела от страха. Неужели и он думает что-нибудь дурное, как и бессердечные соседи? Неужели подозревает, что ребенок не похож на него? И, упреждая мужа, Сима весело сказала: - Все говорят, что малыш все больше становится похож на тебя. - Наверно, - коротко бросил муж. Придя домой, он сел, скрестив ноги, у изголовья свекрови и стал разговаривать с ней. Укачивая ребенка в дальнем углу соседней комнаты, Сима слышала, как свекровь спросила: - А где ящик с инструментами? - На Хоккайдо отправил, - ответил муж. Вот как! Значит, он поедет на Хоккайдо. - Когда едешь? - спросила свекровь. - Завтра, дневным поездом. У Сима сжалось сердце. Вот уж не думала! И свекровь, похоже, удивилась. А муж как ни в чем не бывало объяснил, что работа в Токио закончена, а на Хоккайдо есть возможность заработать. Вот он вместе с хозяином и едет туда, а по пути заглянул на денек домой - хозяин разрешил. Ну так бы и написал в письме! А то отбил телеграмму: "Завтра приезжаю в... часов", и все. А что дальше - непонятно. Сима надеялась, что муж неделю или дней десять поживет спокойно дома, даже если и собрался куда-нибудь на заработки. А он, оказывается, только на одну ночь пожаловал и утром опять уедет в дальние края. Сима почему-то засмеялась. Муж хмуро обвел взглядом дома {Дома - помещение с земляным полом, расположенное несколько ниже кухни.}, будто что-то искал. - Чего тебе? - спросила Сима. Но он, не ответив, ушел во двор. Похоже, в амбар направился. "Что это он там ищет?" - подумала Сима, нарезая овощи для мисосиру {Мисосиру - суп из мисо, густой перебродившей массы из соевых бобов.}. Муж снова заглянул в дверь. Опять обвел взглядом дома. - Чего тебе? - спросила Сима, перестав орудовать ножом. - Куда же оно запропастилось? - пробормотал муж себе под нос. - Что запропастилось? Ты что ищешь? Сима положила нож, спустилась в дома и, надев сандалии, вышла во двор. Муж со сложенными на груди руками направлялся к амбару. Сима вытерла мокрые руки о фартук и последовала за ним. Войдя в амбар, муж сделал вид, что вглядывается в темный угол, и, когда Сима подошла к нему сзади, обернулся и молча обнял ее. "А, вот в чем дело!" - Сима поняла наконец, что он искал, но тут острая боль пронзила ее грудь, и она стала вырываться из объятий. Но чем сильнее вырывалась, тем крепче руки мужа удерживали ее. Сима уже не могла больше терпеть и громко вскрикнула. - Больно! - сказала она плачущим голосом. Муж удивленно ослабил руки. Поглядел вниз - на ногу, что ли, наступил? - Да не там. Вот тут болит. - Сима, тяжело дыша, показала рукой на опухшую грудь. Муж молча уставился на нее круглыми глазами. - Пчела ужалила. - Пчела? - Ага. Как дитя малое. Даже совестно. И Сима сбивчиво рассказала, как ее ужалила пчела. Муж молча выслушал. Сима думала - посмеется над этим происшествием, а он, наоборот, нахмурился и сказал: - Ну-ка, подойди сюда. Сима подошла к слуховому окну амбара, и муж велел ей показать грудь. Она доверчиво распахнула кимоно. За окном было еще светло, пришлось даже зажмуриться от света. Он осторожно, будто нажимая на кнопку звонка в богатом доме, прикоснулся к соску. Сосок утонул в опухшей груди. Муж испуганно отдернул руку. - Больно? Сима не почувствовала боли от его прикосновения. - Но если прижать, как ты сейчас... Сима наконец ясно поняла причину той смутной тревоги, которая охватила ее вдруг, когда она мазалась змеиной настойкой. "Да, ее грудь не выдержит объятий мужа", - подумала она, и ей захотелось горько заплакать. В лучах заходящего солнца грудь казалась лиловатой и была похожа на гнилую сливу. Хоть оторви и выброси за окно. - Ладно, закройся. - Муж заморгал глазами. - Змеиной настойкой пахнет. - Он понюхал палец. - Матушка научила, - сказала Сима, поправляя воротник кимоно. - Меня тоже в детстве часто жалили пчелы. - Муж пошел к двери. Сима утешилась тем, что он все-таки не отвернулся от нее. В ту ночь муж выпил со свекром немного сакэ, сидя у очага, и заснул, уткнувшись лицом в спину жены. Только однажды он осторожно коснулся ее рукой. "А ладони у него раз от разу становятся грубее, - подумала Сима. - Наверное, оттого, что ему только шершавые доски гладить и приходится". И глаза ее за закрытыми веками увлажнились слезами. Сима никак не могла заснуть - слишком долго, видать, сидела у соседей в бане, вот и распарилась. "Неужели ничего нельзя сделать? - спрашивала она себя. - Ведь можно же как-нибудь..." Однако в голову ей так ничего и не пришло. Да и думать-то долго она не смогла. Тело пылало жаром, в горле пересохло. И она решила: пусть муж сам что-нибудь придумает, а я подожду. И она стала терпеливо ждать. Но так ничего и не дождалась. "Видать, надоело ему думать, вот он и заснул у меня за спиной. Отчаялся, что ли?" - подумала Сима и тоже заснула. Утром она пробудилась оттого, что муж тряс ее за плечо. Сима повернулась, чтобы спросить, что ему нужно, однако он опередил ее неожиданным вопросом: - Где пчелиное гнездо? - Под крышей. Было еще рано, но муж встал, натянул штаны и вышел из спальни. Во дворе звенели цикады. Сима проводила его рассеянным взглядом, но потом, забеспокоившись, вышла из спальни прямо в ночном кимоно. В дома муж надел рабочую куртку свекра, натянул на руки перчатки. - Принеси полотенце, - попросил он. Сима сняла с гвоздя полотенце и протянула ему. Муж обвязал полотенцем лицо. - И мешок подай из-под риса. Сима смущенно выполняла его краткие приказания. Он молча вышел. Сима тоже молча последовала за ним. Верхушки деревьев сверкали в тонких, как зубья гребешка, лучах утреннего солнца. Там и сям назойливо верещали цикады. Муж поставил лестницу под карниз крыши, привычно забрался на нее, накинул мешок на пчелиное гнездо, ловко захватил его и так же проворно слез вниз. Сима со страхом наблюдала за ним. - Не ужалили? - спросила она, но муж ничего не ответил. Он принес из амбара топор и пошел к обрыву над рекой. Там положил мешок с пчелиным роем на пень и тупой стороной топора стал бить по раздувшемуся мешку. Бил старательно и равномерно, и вскоре на белой ткани расплылось лиловое пятно от раздавленных пчел и личинок. Удары топора звучали теперь не так глухо, как поначалу. Сима стояла поодаль и молча смотрела на мужа. Ей казалось, скажи она что-нибудь, и топор тут же повернется в ее сторону. Солнце поднялось выше и осветило лицо мужа. - Ты вспотел, - сказала Сима. Тогда муж, словно вдруг обессилев, тяжело бросил наземь занесенный над мешком топор. Вот и прошел этот один-единственный день после полугодовой разлуки. Не успел муж приехать - и уж снова в путь. С трудом поспевая мелкой трусцой за мужем, быстро шагающим по тропинке средь зеленеющего рисового поля, Сима не выдержала и всхлипнула. Она чувствовала себя глубоко виноватой, но как это высказать, не знала. - Нечего хныкать! - обернулся муж. - Опять приеду. - Но когда это будет! Может, полгода пройдет, а может, и больше. Подошел поезд. - Ну я поехал, - сказал муж, подхватил под мышку чемодан и легко запрыгнул в вагон. Только она его и видела. Из окна он не выглянул. Муж никогда не выглядывал из окна - не любил долгих проводов. Раздался гудок. Ребенок за спиной проснулся и заплакал. Сима, покачивая ребенка, улыбнулась - а вдруг муж незаметно глядит на нее из какого-нибудь окна - и несколько шагов прошла рядом с поездом. Револьвер I  Матушке моей скоро восемьдесят лет. Последнее время она очень страдает от невидимого глазу камня - тяжелого, как гнет в кадке с засоленными овощами, который то и дело наваливается вдруг ей на левое плечо. В остальном она еще довольно крепкая для своего возраста старушка, сама вдевает нитку в тонкое ушко иголки, шьет и прибирается в доме. В хорошую погоду наливает в лохань воду и затевает стирку, а иногда, взяв нож, может очистить штуки три морских окуня. Но с тех пор, как перевалило ей за восемьдесят, стоит ей, соблазнившись хорошей погодой, сходить куда-нибудь далеко или долго повозиться в воде, как непременно одолеет эта напасть. Только кончит работу и вздохнет с облегчением, как камень вдруг навалится на нее - не убежишь. "Ну вот, опять!" - думает она, пытается сбросить его, да не тут-то было. Нестерпимая боль расползается по спине, захватывает грудь, сжимает ее. Пульс начинает вдруг бешено колотиться, так что всю трясет, сердце колет, страшно, и она кричит: "Опять навалился!" Но голос ее скоро хрипнет и срывается. Хорошо еще, если моя старшая сестра, что держит музыкальную студию в соседнем городке - обучает игре на кото {Кото - тринадцатиструнный музыкальный инструмент.}, - бывает в это время дома. Услышав крик матери, она бежит на помощь и отводит ее в постель. А когда сестры нет, совсем плохо. Мать живет вдвоем с сестрой, так что если ее нет, то кричи не кричи - никто не подойдет. Если боль прихватит в гостиной, она придвигает поближе две подушки для сидения, что окажутся под рукой, и, скорчившись, ложится на бок. Если же в прихожей или в саду, то - делать нечего - так и сидит на корточках. А невмоготу станет - садится на землю. И остается ей только ждать, пока не придет кто-то опять же невидимый и не снимет с ее спины тяжкий камень. Но ждать приходится иной раз ой как долго! Так долго, что лоб покрывается испариной, пальцы ног холодеют, в глазах становится темно... Матушка считает, что камень этот все-таки доконает ее. Еще бы полбеды, если б он только наваливался, а то ведь в последнее время норовит схватить за сердце и стиснуть его. А в сердце своем матушка совсем не уверена. С молодых лет она носит в нем старые раны. Она убеждена, что в сердце у нее по крайней мере шесть дырок. И когда ей говорят, что в таком случае она вряд ли смогла бы дожить до своего возраста, матушка объясняет, что раны эти маленькие, будто от удара молнии, но глубокие. Две из них образовались, когда она родила дочерей, старшую и третью - обе оказались альбиносами. Две другие - когда дочери умерли (обе покончили с собой разными способами). Последние две раны возникли после того, как двое ее сыновей, старший и второй, ушли тайком из дома (и до сих пор неизвестно, где они шляются). Поэтому мать думает, что сердце ее гораздо слабее, чем у других людей, и скоро камень все-таки до него дотянется. Тогда уж спасенья не будет. А раз так, то надо помаленьку готовиться к смерти. "Зажилась я на этом свете, нечего мешать тем, кто остается жить", - думает она про себя и потихоньку улаживает свои дела. А когда не может сама решить, как ей поступить, пишет мне письма на деревенский манер: "Не хочешь ли ты побывать у нас? Потолковать надо кое о чем. Если сможешь, приезжай". С месяц назад сестра написала мне, что на матушку опять наваливался камень. Как всегда, захватив в подарок матушке чайную тянучку, я поехал на родину на один день. Тогда-то матушка и поведала мне об одной страшной вещи, которая хранилась у нас в доме. Всякий раз, когда она вспоминала о том, что вещь эта где-то рядом, она оглядывалась вокруг. Этой страшной вещью оказался старый револьвер. II  Прежде чем заговорить о револьвере, матушка сказала: - Извини меня за неожиданный вопрос, но не объяснишь ли ты мне, что такое модэруган {Модэруган англ. (искаженное от modelgun). игрушечный пистолет}? Несколько дней назад сестра, вернувшись под вечер из соседнего городка, застала матушку на корточках в полутемной кухне, у мойки. Матушка сидела, закрыв лицо ладонями, как ребенок, которого оставили водить в прятках. Но камень на этот раз был, по-видимому, легче, чем всегда, так что, когда я тоже приехал в родной город, матушка уже встала с постели и, сидя у очага, жарила рыбу на вертелах. Осведомившись о том, как поживает моя семья, она и задала этот странный вопрос. Сначала я растерялся, но, вспомнив, что у матушки была привычка то и дело спрашивать, что значит очередное иностранное слово, увиденное ею в газете или еще где-нибудь, я, как всегда, кратко объяснил ей, что модэруган - это искусно выполненная модель ружья или пистолета, нечто вроде игрушки для взрослых; и тогда она рассказала мне о нашумевшей в соседнем городке истории с ограблениями, которые совершил подросток, вооруженный игрушечным пистолетом. Грабитель с нейлоновым чулком на голове проник в три дома. Он приставлял игрушечный пистолет к спящим людям (конечно, никто не знал, что пистолет не настоящий) и отбирал у них деньги и вещи. В четвертом доме его поймал сын хозяина, и когда с него сорвали маску, это оказался мальчишка, только что окончивший среднюю школу, а игрушечный пистолет он раздобыл тайком в Токио, когда ездил на учебную экскурсию. Сначала я подумал было, что матушка принялась, едва я вошел, рассказывать мне о грабеже, поскольку чувствовала себя очень незащищенной в доме, где живут одни женщины. Но оказалось совсем другое. Она считала: раз уж мир таков, что даже мальчишка-подросток может совершить злодеяние, размахивая игрушечным пистолетом, то надо бы, пока не случилось непоправимой беды, поскорее избавиться от того самого. Я не понял, что она имела в виду, и спросил: - А что это то самое? - Да пистолет отца! - воскликнула матушка и даже съежилась от страха. И тут я понял. Матушка говорила о револьвере, который остался после покойного отца. Конечно, это был не игрушечный, а самый настоящий шестизарядный револьвер с вращающимся барабаном, калибра 9 миллиметров, довольно тяжелый. Но мой отец при жизни не был ни военным, ни гангстером. Он был всего лишь робким и честным провинциальным торговцем маленькой мануфактурной лавки в небольшом городке. После войны, переехав в родную деревню, он потерял свою лавку в городе и стал обыкновенным сельским жителем, который с утра до вечера колол дрова да удил рыбу в реке и только с виду сохранял городские манеры. А когда старшая сестра завела в соседнем городке студию для обучения игре на кото, он был уже просто склеротичным стариком. И вот отец, который при жизни, я думаю, ни разу и пальцем не коснулся огнестрельного оружия, оставляет после себя не что иное, как отливающий холодным блеском револьвер и вместе с ним коробку с пятьюдесятью настоящими патронами. Этим летом мы справляли семнадцатые поминки по отцу, а револьвер и патроны все еще благополучно пребывали в нашем доме, и, как сказала матушка, шестнадцать лет мы, сами того не ведая, хранили страшную вещь, которая могла бы при любой оплошности стать орудием преступления. Вынимая из углей воткнутые по кругу вертела с рыбой, чтобы проверить, готова ли она, матушка долго жаловалась мне, как она намучилась с этим отцовским наследством. Она вообще с неприятием относилась ко всякому насилию и поэтому, когда обнаружила револьвер, была очень недовольна. Недовольство ее все росло по мере того, как до нее доходили слухи, что кто-то там воспользовался игрушечным пистолетом для нападения, или, усовершенствовав такую вот игрушку, нанес кому-то рану, или, наконец, убил кого-то из настоящего оружия. И теперь она, как видно, просто проклинала отцовское наследство. Матушка знала, что по закону владельцы холодного и огнестрельного оружия непременно должны сдавать его в полицию. Но, к сожалению, сколько ни уговаривала себя, никак не могла решиться туда пойти. Дело было в том, что она не раз уже бывала в полиции и натерпелась там из-за своих непутевых детей, которые один за другим совершали опрометчивые поступки. Поэтому от одной только мысли, что надо сходить в полицию, у нее начинало болеть сердце. И не то чтобы она как-то особенно ненавидела полицию - просто ей не хотелось вновь иметь с ней дело. Но в то же время держать дальше оружие в доме становилось для нее истинным мучением. А вдруг кто-нибудь тайком возьмет да и вынесет его из дома, и пойдет оно бродить по свету? Попадет в злодейские руки. Глядишь, будут большие неприятности. Со стороны можно и посмеяться над этими опасениями, но ведь поди знай, чего ждать. В этом мире все так непонятно. Всякое может случиться. Ладно уж, о своих сыновьях она вспоминать не станет, но случаются же разные происшествия... Например, в дом может проникнуть грабитель. Если он окажется сообразительным, то сразу поймет, что здесь ему делать нечего, и удалится. Если же это будет мелкий воришка, то его, наоборот, может и заинтересовать дом, где живут одни женщины. Есть такие домушники, которые специально обирают дома. А потом, не увидев ничего ценного, мелкий воришка станет с досады шарить по всему дому и найдет револьвер. Наверное, поначалу слегка удивится, но за пазуху его сунет, потому что не захочет уходить с пустыми руками. А вдруг этим револьвером будет где-нибудь совершено преступление? Тогда что делать? Полиция начнет допытываться, откуда он взялся, и воришка в конце концов приведет следователя в их дом. Начнутся неприятности. На чердаке живут мыши. Под верандой прячутся кошки и собаки. Если в доме и найдется какое-то безопасное место, куда не дотянется ничья рука, то туда не дотянется и рука матушки. Так что спрятать револьвер просто некуда. И пожар страшен. Перекинется огонь с соседнего дома - матушка с сестрой убегут, бросив все. Но даже если дом сгорит дотла, вдруг пожарники найдут револьвер в пепле? Опять неприятности... Поэтому в последнее время матушка просыпается ночью с мыслью о револьвере и никак не может заснуть. Иногда она думает, что надо просто забыть о нем, пусть будет как будет, но забыть не может. Вещь эта покойного мужа, и она чувствует ответственность за нее. Не может она спокойно умереть, оставив револьвер в доме. Нельзя ли как-нибудь избавиться от него? - Конечно, неприятно, - сказал я. - Самое лучшее - отнести его в полицию. Тогда ни волноваться не будешь, что случится злодеяние, ни чувствовать себя все время висящим на волоске. Можно также бросить пистолет с высокой кручи в реку или зарыть на поле, в самом дальнем углу. Но это все равно что выпустить на волю ослабевшую ядовитую змею. Так как мать сидела, удрученно опустив плечи, я добавил: - Конечно, в полицию пойду я. - Но только не в нашу. - Я отвезу его в Токио и сдам. Так будет лучше. Разумеется, таскать его с собою не следовало бы, но ничего не поделаешь. Я спросил, где лежит этот злополучный револьвер, и пошел за ним в дальнюю комнату. Револьвер и коробка с пятьюдесятью патронами, небрежно завернутые в пожелтевшую газету, как и шестнадцать лет назад, когда мы нашли их, лежали на дне маленького переносного сейфа, любимого отцом еще с того времени, когда он торговал мануфактурой. Вытащив из сейфа бумажный сверток, я вспомнил, что доставал его в тот день, когда мы делили. отцовское наследство. Тогда никто из нас не знал, что находилось в свертке. "Какой тяжелый! Может, монеты золотые?" - пошутил я и развернул газету. И тут перед нашими изумленными взорами предстало то, чего никто не ожидал увидеть. Я и подумать не мог, что у отца был револьвер. Но мать сказала, что это действительно его вещь. В молодости отец ездил в Токио за товаром к оптовому торговцу и привез оттуда револьвер. "Смотри, что я раздобыл", - похвастался он. Матушка задрожала от страха - настоящее огнестрельное оружие она видела впервые. Отец сказал, что купил его для самозащиты. В то время раз в месяц он ходил через перевал в окрестные деревни собирать деньги за товары, проданные в кредит. Ходить приходилось пешком по глухим горным дорогам, и в пути могло случиться все что угодно. К тому же обратно он возвращался с туго набитым кошельком. Так что ничего не было странного в том, что он захотел купить оружие. Матушка сразу эту вещь невзлюбила, но смирилась с ее существованием, раз уж револьвер был куплен для защиты. Однако что-то не было заметно, что отец им пользуется. Револьвер ни разу больше не попадался ей на глаза. "Может, убрал куда или одолжил кому-нибудь?" - думала она. Впрочем, для нее так было спокойнее, и она сперва делала вид, что забыла про оружие, а потом и впрямь забыла. И вот после смерти отца револьвер вновь попался ей на глаза, хотя матушка считала, что его давно уже нет. Она восприняла это как коварный обман. Револьвер обошел всех и вернулся к ней в руки... Матушка с ненавистью поглядела на него, потом молча завернула снова в газету и положила на дно сейфа. "Пусть он тут лежит. Понадобится - возьмешь", - сказала она мне. В то время мне было двадцать семь лет, мы с женой жили впроголодь в многоквартирном доме на окраине Токио, и я не был уверен, что у меня достанет душевных сил хранить столь опасное наследство. "Тем лучше! И для Будды так будет спокойнее", - сказал я. С тех пор я и не вспоминал о револьвере. И не подумал бы, что теперь он так беспокоит матушку. Я вернулся с револьвером к очагу и стал рассматривать его, положив на колени. Потом взял в руку, и он показался мне значительно тяжелее, чем прежде, хотя этого и не могло быть. Револьвер заржавел, две строчки букв, вырезанных на его поверхности, невозможно было уже рассмотреть невооруженным глазом. В коробке лежало пятьдесят патронов. Значит, к нему никто не прикасался. Донышки патронов слегка позеленели - от масла или от пыли. - Была только одна коробка для патронов? - спросил я у матушки. Она сказала, что о других ничего не знает. А раз так, следовательно, отец ни разу даже из него не выстрелил, хотя и приобретал револьвер специально для себя. Ему ничего ведь не стоило пару раз стрельнуть для пробы, но он не выстрелил. Зачем же тогда он до самой смерти втайне хранил и револьвер, и патроны к нему? И тут мне вспомнилось, как, впервые после смерти отца увидев эту штуку, я в тот же миг понял, в чем дело. Получив известие о том, что болезнь отца возобновилась, я приехал тогда на родину и, наблюдая, как отец потихоньку угасает день ото дня, размышлял: что же поддерживало его в жизни? Его, сына деревенского самурая, зятя городского торговца мануфактурой, имевшего двух дочерей-альбиносов, отца покончивших с собой дочерей и сбежавших из дому сыновей? И в тот миг, когда я увидел извлеченный со дна сейфа пистолет, я тут же все понял. Этот пистолет давал ему силы жить. Имея его, он всегда мог умереть. И он смог дожить до своего возраста, потому что его поддерживала мысль, что у него есть верное средство уйти из жизни. Я выуживал из коробки патроны и, рассматривая их, вспоминал прошлое. - Ты что хочешь делать с ними? - спросила матушка. - Ничего... Просто гляжу, и все. - Смотри не брось в огонь. И матушка строго взглянула на меня, будто говорила с восьмилетним ребенком. Утром на станции соседнего городка я сел на поезд, идущий в Токио. Когда я проходил на платформу, то заметил, что волнуюсь, как провинившийся мальчишка. Но молодой контролер с заломленной назад фуражкой не знал, что перед ним прошел человек, незаконно провозящий револьвер с пятьюдесятью патронами к нему. И он лихо щелкнул компостером, словно танцующая цыганка кастаньетами. Пантомима I  Когда Мое в первый раз увидела туфли той женщины, она вытаращила глаза от изумления: какие огромные цветы шиповника! Не разглядев, что это были просто красные туфли, решила: шиповник расцвел. Но потом сразу же поняла, что ошиблась. В этот северный городок Наори только дней пять тому назад пришла весна, и до цветения шиповника было еще далеко. К тому же растет шиповник на песчаных дюнах, здесь же, у края бухты, стоял завод тетраподов {Тетрапод - бетонная конструкция, применяемая для укрепления морского берега от размывания.} и вся земля была покрыта асфальтом. А на асфальте шиповник не цветет. Мое было всего девять лет, но она выросла на берегу моря и, уж конечно, знала, когда цветет шиповник. Однако девочка сообразила, что видит не цветы шиповника, а что-то другое, вовсе не потому, что знала это. Просто она заметила, что красивые "цветы" как-то странно движутся. Обычно цветы качают головой, когда подует ветер, а не скользят по земле, будто у них нет корней. К тому же оба цветка двигались совершенно одинаково: сначала порознь, а потом почему-то вдруг приблизились друг к другу. "Таких цветов шиповника не бывает", - подумала Мое. Она находилась тогда на заводе в лесу тетраподов. Тетраподы - бетонные конструкции о четырех ногах. Изготавливают их очень просто. Собирают железный каркас и заливают в него бетон, когда же бетон затвердеет, каркас убирают. Больших машин такое производство не требует - бетон привозной. Поэтому на заводской площадке не было ни здания, ни труб. Крыша не помешала бы в дождь или снег, но плохая погода стоит не круглый год, так что тетраподы можно делать и под открытым небом. К тому же грузить готовые тетраподы на большие грузовики краном гораздо удобнее без крыши. Некоторое время тетраподы сохли на берегу под солнцем и ветром. Они стояли тесными рядами на большой площадке на берегу. Три ноги их упирались в бетон, одна торчала прямо в небо. И как бы их ни поворачивали, они всегда выглядели одинаково. Словно неуклюжие роботы. Тетраподы были трех видов: большие, средние и маленькие. Но даже самый маленький был значительно выше Мое, а самые большие - раза в три выше. И поэтому, когда Мое играла среди них, ей казалось, что она заблудилась в чудесном сером лесу. Мое любила одна играть в этом странном лесу. Она усаживалась на корточках где-нибудь в глубине его и рисовала камешком человечков на бетоне. Детям не разрешалось играть здесь, но на Мое смотрели сквозь пальцы, потому что на этом заводе работала ее мать. Из школы, если не шел дождь или снег. Мое, не заходя домой, направлялась прямо к лесу тетраподов. А бывало, и убегала самовольно с занятий. Дома сидеть одной было скучно. Отец Мое был рыбаком, но, с тех пор как в ближних водах перевелась рыба, он круглый год пропадал на заработках и приезжал домой только на Бон или на Новый год. Мое была единственным ребенком, хорошей подружки для игр поблизости не нашлось, телевизора и книг с картинками в доме не водилось, поэтому ей и не хотелось сидеть одной дома. До поступления в школу Мое обычно бегала с толпой ребятишек на берегу, но в школе ни с кем не сдружилась. Все считали ее дурочкой и смеялись над ней. Училась она плохо - не хотела заниматься, и тут уж, конечно, была виновата, но в том, что волосы ее были бурыми, а лицо некрасивым и фигурка коренастой, вины ее никакой не было. Что бы она ни делала, все получалось у нее не так, как у всех. И в соревнованиях она оказывалась последней, хотя старалась изо всех сил. Постепенно Мое отдалилась от старых приятелей - кому интересно, когда над тобой потешаются, - и стала играть одна. По сравнению с берегом, где за каждой лодкой прятались ребятишки, которые всегда рады были посмеяться над ней, пустынный лес тетраподов казался ей просто раем. По детской привычке Мое, как только пригревало солнышко, ходила в одной юбке, и здесь ей было спокойнее - никто не тыкал пальцем, не смеялся, когда она сидела на земле без трусов. Тетраподы великодушно молчали, что бы она ни делала, и Мое в последнее время стала такой же безмолвной, как они. Но слух у нее был хороший. В тот день с полудня поднялся небольшой ветер, и шум волн, омывающих пирс, усилился. И все же Мое расслышала голоса людей. Она обернулась и посмотрела в ту сторону, откуда они доносились. И тут на бетоне между ногами тетрапода девочка увидела два красивых овальных пятна красного цвета. "Какие большие цветы шиповника!" - удивилась она тогда. Когда Мое поняла, что это были не цветы, она не могла сразу сообразить, что же это такое. Ей и в голову не пришло, что это туфли. Такие красивые туфли ей и во сне не приходилось видеть. На сером фоне красный цвет казался таким ярким - словно живой. И, только заметив рядом с красными бутонами черные мужские ботинки, она догадалась, что видит женские туфли. За тетраподом стояли, прижавшись друг к другу, мужчина и женщина. И все-таки, поняв это. Мое никак не могла поверить тому, что видит не цветы. "Если бы такое было нарисовано на картинке в дорогой книжке, я бы поверила. Но в жизни таких красных туфель не бывает", - думала она. Мое уже до этого сбросила старенькие гэта и теперь тихо встала и крадучись обошла тетрапод. Как она и думала, за ним стояли обнявшись молодой мужчина и женщина. Мужчина прикасался губами к губам женщины. Однако Мое это мало интересовало. Она хотела убедиться в том, что на ногах женщины действительно туфли - удивительные, будто из какого-то другого мира. И убедившись, опять вытаращила глаза. Какие красивые! Неужели такие прекрасные туфли бывают на белом свете? По спине Мое пробежали мурашки, она вздрогнула. Очень хотелось подкрасться и коснуться туфель рукой. "Но тогда мужчина рассердится и обязательно меня шлепнет", - подумала она. Мое обеими руками погладила тетрапод и тихо вернулась на прежнее место. Отсюда красивые туфли тоже были хорошо видны. Теперь она уже точно знала, что это туфли. "Видно, и вправду винтиков не хватает в голове, коль подумала сначала, что это цветы", - решила девочка. Мое не могла оторвать взгляда от красных туфель. Женщина встала на цыпочки, хотя каблуки и так были высокими. Мужчина и женщина не двигались. Это было хорошо, потому что можно было подольше полюбоваться туфлями, но Мое почему-то с досадой прищелкнула языком - ох уж эти мужчины! И чего это они так любят целоваться? С тех пор как Мое отдалилась от товарищей и стала одна бродить по берегу, она не раз видела, как молодые мужчины, приехавшие из ближайших городков и деревень поглядеть на море, целуют своих спутниц в тени остовов разбитых кораблей, вынесенных на берег бухты, или в тени скал и сосен. И не только молодые мужчины занимаются этим. Так же поступает и седой уже хозяин завода. Раз в неделю он приходит к ее матери с рыбой, по дешевке купленной на базаре. Почему это женские губы кажутся им такими сладкими? Мое тоже женщина, и она точно знает, что они вовсе не сладкие. На ее губах всегда песчинки. Наконец мужчина и женщина медленно пошли прочь. Мое тоже пошла следом, будто привязанная невидимой нитью к туфлям женщины, и стукнулась лбом о ногу тетрапода. И тут она услышала женский плач. Женщина плакала чуть слышно, как плачут взрослые. Потом туфли исчезли меж тетраподов. Мое почему-то вздохнула. "И этот мужчина мучает женщину, - подумала она. - Вот ее мама тоже всегда тихонько плачет, закрывшись с головой одеялом, когда хозяин завода уходит от них". II  С красными туфлями Мое встретилась снова на другой день, когда возвращалась из школы. Она была голодна и поэтому зашла в храм, где почитали бога кораблей. Она всегда заходила туда, когда ей хотелось есть. Чтобы не привлекать внимания людей, она не стала бить в колокольчик, а только хлопнула в ладошки и, так держа их сложенными, внимательно оглядела края ящичка для пожертвований и землю вокруг него. К счастью, и сегодня она нашла там оброненные монетки - иен сорок. Слава богу! Она быстро схватила их, сбежала по длинной каменной лестнице и в лавке сладостей у священных ворот купила две сладкие булочки. Потом поднялась до середины лестницы и присела на каменную ступеньку. В это время внизу, у лестницы, появились вчерашние двое. Они стали подниматься вверх к храму. На ногах женщины и сегодня были те же красные туфли. Они очень шли к белому короткому, до колен, платью, странному в этот час дня для молодой женщины. Лица этих людей Мое видела впервые, но она лишь мельком взглянула на них и, позабыв о булочке, уставилась на туфли. Женщина, опираясь на руку мужчины, прошла совсем рядом с Мое. Туфли были такими яркими, что глаз не оторвать. Они казались влажными - коснешься, и на кончиках пальцев останется красная как кровь краска. Мужчина и женщина молчали. Когда туфли исчезли во дворе храма, Мое глубоко вздохнула. Сердце ее громко стучало. Она принялась за булочку, но голод, мучивший ее прежде, куда-то исчез. Мое положила булочку в мешок и задумалась: кто такие эти двое? В их городке женщины красных туфель не носят. Да и здешние жители не ходят обниматься на склад тетраподов средь бела дня. "Наверно, они не отсюда", - подумала Мое. Да и по лицам она сразу поняла, что чужие. Оба были какие-то бледные. У мужчины лицо белое, как соевый творог, а у женщины - как вареное яйцо. Мужчина казался очень усталым - издалека, видно, приехали. Под глазами у него были темные тени, и по лестнице он поднимался с трудом. Женщина совершенно не накрашена, хотя туфли и платье у нее такие нарядные. Тонкие брови, едва заметные на лице, а губы лиловатые, блеклые - наверно, мужчина замучил ее своими поцелуями. Мое почему-то решила, что мужчина болен, а женщина - медсестра. Доказательств тому никаких не было. Мое предположила это просто так, по виду незнакомцев. Больной приехал сюда, на море, из большого города подышать свежим воздухом, а медсестра сопровождает его по просьбе его родителей, подумала она. Однако откуда у медсестры такие красивые туфли? И стали бы больной и медсестра обниматься вдали от людских глаз, среди тетраподов? "Если эти двое, такие нарядные на вид и такие бледные, не богатый больной и его сиделка, то кто же они?" - растерялась Мое. Она думала, машинально теребя пальцами булочку в мешке, и тут за ее спиной послышались шаги. Те двое спускались вниз. Одни шаги были обычные, другие позвонче: там-тарам, там-тарам. Это был стук высоких женских каблучков по каменным ступеням. Там-тарам, там-тарам... Оба молча прошли мимо Мое. Туфли женщины блестели, будто мокрые. Мое почему-то встала. В тот день Мое так и не побывала на площадке с тетраподами. До захода солнца она бродила за красными туфлями по берегу моря. И ей пришлось опять убедиться в том, что эти двое были не те люди, за которых она их принимала. Они действительно бесцельно бродили по берегу без фотоаппарата и альбома для этюдов и этим были похожи на больного и его сиделку. Однако, завидев опасное место, к которому люди обычно не приближаются, например отвесную скалу, обрывающуюся прямо в море, или зубчатый мыс, о который, поднимая высокие фонтаны брызг, непрерывно разбивались волны, мужчина предпринимал опасные действия, не свойственные больному. Он перелезал через заграждения, подползал на животе к обрыву и смотрел вниз. Или, легко прыгая с камня на камень, добирался до края мыса и возвращался весь мокрый от брызг. Разве такие больные бывают? И разве может медсестра спокойно смотреть на это? Что эта женщина не была похожа на медсестру, Мое поняла, когда та наткнулась на труп мертвой кошки, вынесенной волной на берег. Она завопила, отскочила от кошки, закрыла лицо руками и, съежившись, долго плакала. Разве бывают такие слабонервные сестры? Когда Мое еще не ходила в школу, она слышала в столовой, как медсестра из их больницы, уплетая лапшу, рассказывала старухе, пришедшей из деревни, какие длинные у человека кишки. Впрочем, Мое было все равно, медсестра эта женщина или нет. Ее интересовали только туфли. Ей хотелось хотя бы прикоснуться к ним разок. Погладить их рукой. И, если можно, надеть на ноги и пройтись шагов десять. Поэтому она и бродила за ними до вечера. Наконец туфли исчезли в дверях отеля, и солнце село. III  На рассвете Мое видела сон, будто на ногах у нее были красные туфли. Женщина разрешила ей надеть их. Она обула туфли, но они стали вдруг стеклянными и разбились. Мое почувствовала влагу на ступнях, пощупала рукой - на пальцах была кровь. Такая же красная, как туфли, - наверно, порезалась стеклом... В голове ее, видно, смешались сказка про Золушку и туфли, с которых она весь день не спускала глаз. Проснувшись, Мое увидела, что она нечаянно обмочилась в постели. В таких случаях надо самой убрать постель и уйти из дома. Мое подождала, пока совсем рассветет, тихонько убрала постель в шкаф и вышла. С тех пор как хозяин завода стал ходить к маме. Мое спала в углу кладовки, и это ей здорово помогало в таких случаях. Погода была прекрасной, на небе ни облачка. Щурясь на утреннее солнце, только-только поднявшееся над горизонтом, Мое решила, что в школу сегодня не пойдет. В такую хорошую погоду женщина в красных туфлях, наверно, будет гулять по городу, повиснув на руке мужчины. Тогда и Мое сможет весь день любоваться красными туфлями. Девочка решила подождать у бетонного мостика перед входом в отель, пока выйдет женщина. Когда настало время идти в школу, она спряталась в лесу у храма бога кораблей, откуда был хорошо виден отель. Потом решила подойти поближе, но в это время те двое вышли из отеля и направились к морю, ей навстречу. Мое укрылась в тени каменного забора, хотя нужды в этом не было. На кончиках туфель женщины дрожали золотые блики утреннего солнца. Взглянув на лицо женщины, она удивилась. Блеклые прежде губы ее были такими же ярко-красными, как туфли. Мое пошла следом, держась на порядочном расстоянии. Выйдя из рыбачьего городка, те двое тесно прижались друг к другу. И шли так долго, хотя идти прижавшись трудно. Они направлялись к Чертову Плачу. Чертов Плач был одной из достопримечательностей Наори. В скале, круто обрывавшейся к морю, образовалась глубокая расщелина, и шум волн отдавался там внизу гулким эхом. Местные жители говорили, что так плачут черти. К расщелине вела пологая скала, которую называли Чертовой Гостиной. Мужчина и женщина свернули с тропинки и пошли к Чертовой Гостиной. Склон этот спускался к морю и хорошо просматривался. Мое, пригнувшись, поднялась на холм по другую сторону дороги. Она с детства играла здесь с другими детьми и знала, что с вершины холма Чертова Гостиная видна как на ладони. Мужчина и женщина сели под скалой, невидимой с дороги, и некоторое время жадно глядели на море. Потом женщина медленно откинулась назад... "Ну вот! - с досадой подумала Мое. - Как только поблизости нет никого, опять за свое принимаются. И что в этом хорошего?" Мое с мрачным видом удалилась с того места, откуда была видна Чертова Гостиная. Мужчины народ жадный - этот тоже долго будет мучить женщину. Так что и ей надо чем-нибудь заняться. Мое спустилась в лощинку и нарвала там полевых цветов. Затем не спеша вернулась на прежнее место. Но что это? Тех двоих уже не было. Она внимательно оглядела всю скалу. Никого... Лишь на краю расщелины виднелись два алых пятнышка - как зернышки мака. "Что-то тут неладно!" - подумала Мое и побежала с холма вниз. Там пересекла тропинку и спустилась к Чертовой Гостиной. Мужчины и женщины нигде не было видно. Она поднялась к расщелине. На краю стояли красные туфли. Рядом с ними - черные мужские ботинки. Мое некоторое время молча смотрела издали на красные туфли. Потом подползла на животе к краю расщелины и заглянула вниз. Далеко внизу, так далеко, что кружилась голова, на дне узкой расщелины с шумом пенились волны. Мое терпеливо всматривалась в воду, пока не увидела тело женщины - медленно поворачиваясь, оно уплывало в море на отбегавшей волне. Тогда Мое приподнялась и, еще стоя на коленях, протянула руку к красным туфлям. Коснулась их указательным пальцем, убедилась, что краска не пристает, крепко схватила обеими руками и повернула к утренним лучам солнца. Цвет был прекрасный. Они были словно живые. Она с жадностью прижала их к груди и что есть духу помчалась по тропинке. Не глядя по сторонам, она вернулась в городок и тут же пошла к заводу, в лес тетраподов. Наконец-то она в своем лесу. И тут ее никто не увидит. Мое положила туфли на бетон, сбросила старенькие гэта. Туфли ей были велики. Высокие каблуки громко стучали по бетону. Мое вжала голову в плечи, огляделась. "Нечего смеяться!" - хотелось сказать ей. Но туфли были просторны, и каблуки гулко стучали: там-тарам, там-тарам, там-тарам... Семеня мелкими шажками. Мое несколько раз прошлась по узкой дорожке в сером бетонном лесу. На пастбище Ученик конюха Тое, ночующий на чердаке третьей конюшни, обнаружил утром в одном из стойл странную вещь. Она была похожа на прозрачное куриное яйцо и выглядывала из соломы как раз под кормушкой второго от входа стойла. Яйцо было прозрачным и маленьким, и, если бы Тое не присел на корточки, он ни за что бы его не заметил. Да и вообще никому бы в голову не пришло, что оно там притаилось. Выбросили бы с грязной подстилкой, или лошадь раздавила бы копытом. В четыре утра Тое, как обычно, задал корм лошадям и пошел досыпать на чердак конюшни. Его разбудило местное радио, и он собирался уже сходить позавтракать в общежитие по другую сторону лощины, когда заметил, что с кобылой во втором стойле творится что-то неладное. Это была племенная кобыла, которой только вчера сделали искусственное осеменение. Он спустился с лестницы и, шлепая резиновыми сандалиями по полу полутемной конюшни, направился к двери. Из стойл по обеим сторонам прохода доносился хруст сена, и только во втором стойле было тихо. Не было видно и лошади. Он остановился и вгляделся в темноту. Лошадь лежала в углу, вытянув ноги. Он подумал было, что она уже съела свое сено и легла отдохнуть, но, заглянув в кормушку, увидел - там осталось еще больше половины корма. Похоже было, что лошадь начала есть, но бросила и легла. И лежала как-то странно тихо. "Тут что-то не так", - подумал Toе. Когда пнэ, другой ученик конюха, с которым они вместе ночуют в конюшне, широко раздвинул до того слегка приоткрытую огромную деревянную дверь, солнце, поднявшееся над морем, как раз ушло от соснового бора на краю пастбища. Утренний свет хлынул в конюшню, окрасил ее в алые тона и заиграл на лезвиях кос, висевших в ряд на деревянной стене напротив дверей. Вдали запели жаворонки. Тое опять вернулся ко второму стойлу. Позвал лошадь, почмокав языком. Лошадь нехотя подняла голову и встала на ноги. Вид у нее был совсем нездоровый, голова понуро опущена. Тое похлопал ладонью по кормушке. Лошадь отвернулась, как бы говоря: "А, ты вот о чем! Не надо". Что это с ней? Может, простудилась? Или живот расстроился? Тое сидел на корточках, почти касаясь задом пола и обхватив руками колени, и глядел на лошадь. Так всегда сидел старший конюх Хякуда, когда смотрел на коней. Седоватый маленький Хякуда, уже тридцать лет живущий на конезаводе, глядел вот так на лошадей, и видно было, как не спеша и обстоятельно он все обдумывал. Посидев на корточках некоторое время, Тое внимательно оглядел навоз, валявшийся там и сям в посветлевшем стойле, и тут заметил в соломе что-то непонятное. Сначала он подумал, что это большой пузырь, и подул на него. Пузырь не лопнул и не колыхнулся. Тогда он пригляделся к нему поближе: оболочка у пузыря была плотной, и похож он был на яйцо. Внутри просвечивало что-то напоминавшее желток. "Голубиное яйцо!" - решил Тое. Но почему же оно просвечивает? В своей деревне Горячие Ключи он видел голубиные яйца, но таких прозрачных не встречал ни разу. "Странная находка", - подумал он. Тое осторожно, будто зачерпывая рыбку из воды, взял ладонями голубиное яйцо из соломы и понес из конюшни, чтобы получше рассмотреть на свету. На ощупь яйцо оказалось мягким, прозрачная пленка туго натянута. Он поскреб ее слегка - яйцо дрогнуло, и солнечный блик на том месте, где он по- скреб, померк. - Ой! Да там лошадь! - от удивления Тое чуть было не уронил яйцо. Внутри него он различил маленькую лошадку. Тое взглянул на солнце, потом поморгал глазами и подумал, не спросонья ли ему это показалось. Взглянул снова на яйцо - нет, там точно была лошадь. Значит, это лошадиное яйцо? Да не может этого быть! Лошадь не птица, не змея, яиц не несет. "А не лошадиный ли это глаз?" - подумал он. В лошадиных глазах отражается все, что вокруг нас. Если приглядеться внимательно, увидишь свое отражение. Какой-нибудь жеребенок потерял один глаз и теперь ходит где-то поблизости, ищет его, сам отражаясь в этом глазу. Тое быстро огляделся, и, конечно, зря. Какая лошадь могла в это время бродить за пределами конюшен? Сердце Тое гулко стучало. Что же это такое? Непонятное и странное. Он пошел от конюшни, забыв о больной лошади. Не то шел, не то бежал по краю лощины, держа в ладони странное яйцо и другой рукой поддерживая запястье, будто ложку с яйцом на шуточных соревнованиях по бегу. Жаворонки в небе так и заливались. "Ну и опростоволосился я!" - думал Хякуда, стоя в загоне перед второй конюшней и вспоминая а о странном яйце, которое принес ему Тое. В то утро Хякуда сидел на кухне общежития и пил чай с молодыми конюхами. Тое вбежал запыхавшись, будто за ним гналась змея, и выпалил: - Смотрите, что я нашел! - Что там? - Яйцо с лошадью внутри. "Не проспался парень", - подумал Хякуда. - Где оно там, неси сюда. Тое, согнувшись и отставив зад, поднес яйцо. На потной ладони действительно дрожал маленький прозрачный шарик. - Что это? Не игрушка ли виниловая? Как-то с городского праздника Хякуда привез своим ребятишкам игрушечный виниловый шарик, наполненный водой. К шарику была прикреплена прочная резинка, и им можно было играть, как мячиком. Дети сразу же сломали игрушку. И вот теперь Хякуда подумал, что это такая же виниловая игрушка, только опавшая. - Да нет, загляните внутрь, - сказал Тое с серьезным видом. Хякуда поглядел и удивился: внутри яйца и вправду была видна лошадь. Конечно, без гривы, без хвоста и копыт. Там был синеватый сгусток, похожий на протухший желток. Но, приглядевшись хорошенько, в этом сгустке можно было различить целую сеть очень мелких бурых ниточек, которые переплетались, сходились пучками, накладывались друг на друга, составляя определенный чертеж, и этот чертеж складывался в рисунок лошади. Голова, шея, туловище, четыре ноги... На голове глаза, словно точки от иголочного укола... Будто сделанный острым карандашом рисунок лошади. - И вправду лошадь! - удивленно воскликнул Хякуда и вышел из кухни, взяв за руку Тое. Конюхи, беззаботно распивавшие чай, сидя вокруг заляпанного соевым соусом стола, толпой вывалились за ними. - Глядите! Лошадь! - Хякуда поднял ладонь Тое. Загорелые бородатые лица окружили их. - Ну да, лошадь... В самом деле... Как на рентгене, - удивлялись конюхи. - Где нашел? - завистливо спросил молодой голос. Тое только и ждал этого вопроса. Он торопливо стал рассказывать, как все случилось, а Хякуда, глядя на возбужденное лицо Тое, понял вдруг, что это просто выкидыш. И бесчисленные ниточки, складывающиеся в рисунок лошади, есть не что иное, как кровеносные сосуды, пронизывающие тело зародыша. - Понял! Это жеребенок. Вот глядите... И как это он, старый уже человек, мог так оплошать! Хотел показать зубочисткой, где у зародыша сердце, а шарик лопнул. Острая зубочистка нечаянно проткнула прозрачную оболочку плода. На ладони Toе расплылось мокрое коричневое пятно. Никакой лошади уже не было. Хякуда поспешно пошевелил концом зубочистки мокрое пятно на ладони, но на конце зубочистки лишь безжизненно повис сморщенный шарик, точно мокрая туалетная бумажка, свесившаяся с металлической сачка, каким ловят золотых рыбок в уличных ларьках. "Ну и оплошал же я!" - с досадой подумал Хякуда. Но досадовал он не на то, что неосторожно уничтожил зародыш, а на то, что сделал искусственное осеменение кобыле, которая уже понесла. Прошлой весной кобыла эта осталась яловой, к сорок три дня назад ее опять спарили с жеребцом, но матка так и не сократилась, как это бывает в случае зачатия. Хякуда и другие опытные конюхи посоветовались и решили осеменить ее искусственно. Вчера это и сделали. Да, выходит, зря. Лошадь была жеребой от второй случки. Она и выкинула с испугу, когда над ней проделали эту операцию. "Вот уж непростительно! - думал Хякуда. - Допустить такую ошибку после тридцати лет работа! с лошадьми. Есть отчего впасть в отчаяние. Выходит, тридцать лет жизни пропали зря". Пятнадцати лет он ушел из дому, чтобы стать наездником. Проработал год на черной работе на ипподроме в Токио и решил, что лучше выращивать хороших лошадей, чем служить жокеем. С тем и пришел на этот конезавод тридцать лет назад. Конечно, не так уж трудно стать конюхом за такой срок, но Хякуда все давалось с трудом, и, решив преуспеть хотя бы в чем-то малом, только уже так, чтобы знать свое дело досконально, он упорно трудился все эти годы и сделался даже старшим конюхом. Теперь он мог с гордостью сказать, что знает о лошадях все. И вот оказывается, что он до сих пор допускает грубые ошибки. Да еще, увидев сорокатрехдневный зародыш, удивляется: "Смотри-ка!" Так чем же он занимался все эти тридцать лет? Похоже, зря он их прожил. Видно, ходить ему в подмастерьях до конца своих дней. Есть отчего отчаяться. Прожил впустую, нажил лишь усталость. Но долго предаваться мрачным мыслям ему не пришлось. Из соснового бора неподалеку от конюшен послышался топот копыт. Гудела земля. Это возвращались с верхнего пастбища племенные жеребцы. Пробежали для разминки три километра и мчатся теперь домой, все в поту. От этого гула тело Хякуда наливается силой. Он думает только о работе, все лишнее улетучивается. Как-никак тридцать лет отдано этому делу! Пусть не достигнет он вершин, но надо идти, сколько сможешь. Работа есть работа! - так подбадривает себя Хякуда. - Ну, подходите! Кто там первый? Голос его отдается эхом в конюшнях, выстроившихся рядами. Сначала выскакивают и разбегаются врассыпную жеребята. Затем появляются кобылы. Конюхи ведут их к загону, где находится Хякуда и жеребец. Правой рукой Хякуда держит за поводья жеребца, в левой руке у него контрольный лист кобылы - все данные о ней. В левом углу имена родителей, ее имя и имя жеребца. Поперек записан возраст, наверху - дни, под ними, словно в гороскопе, помечены четырьмя значками физиологические состояния кобылы по дням. Кружок обозначает возбужденное состояние, треугольник - спокойное. Крестик свидетельствует о том, что кобыле не нашлось пары, двойной кружок обозначает случку. В течение года кобылы бывают возбуждены с марта по июль. Конечно, не все кобылы одновременно находятся в таком состоянии. По контрольному листу можно сразу определить, какая кобыла и который день возбуждена. Хякуда проводит случку на третий или четвертый день. Когда кобылы собираются у загона, жеребец начинает ржать, бить копытами, бросается грудь на изгородь. В том месте, где изгородь ближе всего подходит к конюшням, она укреплена, как крепостная стена, бревнами, положенными поперек, а сверх покрыта толстыми соломенными циновками, чтоб жеребец не повредил себе грудь о бревна. - Первый номер, Асакири! - раздается возглас. - Ну, подходи! - отвечает Хякуда. Свидание начинается. Жеребец упирается грудью в изгородь, покрытую циновками, и выпячивает шею как можно дальше. Если кобыла не возбуждена, она останавливаете в двух метрах от морды жеребца и отворачивается будто говорит: даже глядеть и то противно. Но бывает, что ей просто не нравится жеребец, - тогда ее успокаивают и подводят поближе. Поворачивают корпусом, потом хвостом. Если кобыла действительно не возбуждена, она вздрагивает и взбрыкивает задними ногами, когда дыхание жеребца обдает ее зaд. Жеребец сконфуженно отбегает. В контрольном листе появляется треугольник. - Спасибо. Следующая! - говорит Хякуда Следующая кобыла сначала очень спокойна. Может, оттого, что она захотела стать матерью и сердце ее смягчилось? Глаза у нее тихие, поступь мягкая. Видимо, жеребец это понимает. Он терпеливо ждет вытянув шею. Ноздри их приближаются друг к другу. И, почти коснувшись, застывают. Воздух становится вдруг точно густым. Звуки на земле затихают, только жаворонки продолжают громко петь. Время на пастбище как бы останавливается. Жеребец и кобыла некоторое время стоят неподвижно. Потом длинные морды их перекрещиваются, щека касается щеки, и они опять замирают. Хякуда внимательно следит за поведением лошадей из-за изгороди. Глаза кобылы увлажняются. Жеребец глубоко вздыхает. - Понятно, - говорит Хякуда. Так начинается утро на конезаводе. Кобылу поворачивают. Морда жеребца скользит по шее, гладит бок, приближается к хвосту, ноздри раздуваются... Жеребенок, смирно жавшийся к боку матери, испуганно отскакивает и кружит поодаль. В контрольном листке появляется двойной кружок. - Молодец! Спасибо, - говорит Хякуда. Одна за другой меняются лошади. Встречи продолжаются. Солнце печет все сильнее. В контрольный лист вписываются кружки, треугольники, двойные кружки. Белизна листа слепит глаза, они начинают болеть. Устает рука, и половина знаков заползает в соседние столбцы. Хякуда досадует, плюет на средний палец и потирает его. Лоб у него покрывается потом. Случается, что пройдут две кобылы подряд без всяких признаков возбуждения, бывает и наоборот. А то идут и те и другие вперемежку. По шестнадцать кобыл встречаются с жеребцом. Казалось бы, тяжкая для него работа, однако он обходителен с каждой кобылой и нисколько не устает. Когда его отвергают, он сердится и бьет передними ногами по бревнам. Когда привечают - вытягивает шею и, откинувшись назад, выпячивает верхнюю губу. Тогда видны его зубы и десны. Он смеется. Смеется беззвучно, всей мордой. Чему только радуется? Ведь он всего лишь помощник в работе для Хякуда. Когда работа закончится - улыбайся не улыбайся, снова уведут в конюшню. И так каждый день. А он даже не осознает свою шутовскую роль. Утром опять, весь блестящий, гордо выйдет в загон и будет возмущаться, смеяться и молчать, управляемый поводьями Хякуда. А потом, удовлетворенный законченной работой, блестя от пота, вернется в конюшню. И так постоянно, до конца его дней... Заполнив лист, Хякуда собирает всех кобыл, помеченных двойным кружком, и приступает к следующей процедуре. Подвязывает им хвосты у основания сантиметров на тридцать белым бинтом, чтобы не путалась шерсть, и, намочив полотенце в дезинфицирующем растворе, моет им зад под хвостами. Затем выжимает полотенце, тщательно вытирает. Кобылы стоят, закрыв глаза, спокойно позволяя ему мыть их. Вообще-то они редко ропщут - даже тогда, когда им надевают на задние ноги толстые соломенные сандалии. Лишь некоторые возражают, как бы заявляя: можно и без них, я не собираюсь лягать своего партнера. Однако в конце концов в сандалии обувают всех кобыл. А на тех, которые еще не привыкли к случке, надевают еще и искусно сделанную сбрую, которая обхватывает шею и зад и не позволяет им высоко подпрыгивать на четырех ногах. Некоторым кобылам обматывают шею брезентом, потому что иные ретивые жеребцы норовят схватить зубами за гриву. А бывают жеребцы и покладистые, которых достаточно только погладить, и они уже не бунтуют. Всякие есть лошади... Кобылу выводят на поводу на лужок перед конюшней. Если за ней увяжется жеребенок, его догонит и удержит старый конюх-кореец по имени Тян. Он любит эту работу и делает ее лучше всех. Ловит жеребят он просто мастерски. Левой рукой хватает за шею, правой под хвост и крепко прижимает жеребенка к груди. Так что капризный малыш не может двинуть ни одной ногой. Слышится топот копыт племенного жеребца, выпущенного из конюшни. Он возбужденно ржет. Мать жеребенка отвечает ему. Жеребенок испуганно прядает ушами. Ладонями и грудью Тян чувствует, как дрожит его кожа. Тян не интересуется чужой работой. Он старается, чтобы и жеребенок не видел взволнованной матери. Когда жеребенок пытается обернуться, правой рукой Тян безжалостно дергает его за хвост. - Говорят тебе, стой! Не бойся! Погляди, вон море. Видишь? Лощина с пологими склонами, покрытыми травой, ведет прямо к морю, которое издали похоже на широко раскрытый веер. Море уже обрело свой цвет и серебрится в лучах солнца. Слышен далекий шум волн. Тян вспоминает, как он скакал верхом на матери этого жеребенка по широкому берегу и волны разбивались о прибрежный песок. Было это несколько лет тому назад, а кажется, будто вчера. Скоро и этот жеребенок будет скакать по берегу, а потом уедет в конюшню в Токио и будет там бегать, пока молод, на ипподроме. Затем вернется на конезавод, чтобы продолжать род, и узнает тогда, что означает гул земли и почему волнуется его мать. Вдруг жаркий ветер горячо обдает спину Тяна. По спине жеребенка пробегает дрожь. В нос ударяет густой запах травы. - Ну как, готов? - спрашивает Тое с верхушки копны, стоящей у входа в конюшню. - Готов, - отвечает Фуми. - И я, - говорит Ая. - А ты? - Я тоже. Это у них такое послеобеденное приветствие. - Ну поезжайте! - Да, поехали. Маленький грузовик трясется по дороге, проваливаясь в глубокую колею. В кузове пять мешков с удобрениями. На мешках сидят Фуми и Ая. Оба одеты в одинаковые рабочие куртки и шаровары из касури {Касури - ткань с узором в редкий горошек.}. Головы завязаны платками, лица полотенцами. На руках рабочие рукавицы, на ногах сапоги. Видны лишь глаза, и только по голосу можно узнать, кто из них Ая, а кто Фуми. Они везут удобрения на пастбище. Пастбища ведь тоже удобряют. Приехав, открывают задний борт грузовика и начинают руками разбрасывать удобрение прямо на ходу. Грузовик ездит как попало по широкому пастбищу: кругами, зигзагами, вперед и назад от изгороди до изгороди, а они, точно заведенные, бросают, бросают... Кажется, не так уж и трудно, но на самом деле однообразная работа эта очень утомительна. Болит поясница, горят руки в рабочих рукавицах, на лице будто тяжелая свинцовая маска... Проводив грузовик, Тое дремлет, забравшись на копну. Часов около трех пополудни, пока кони, выпущенные на пастбище, не вернутся обратно, - самый длинный перерыв в работе на конезаводе, не считая ночи. Двадцать конюхов проводят его по-разному. Семейные идут по домам, холостые собираются в общежитии, играют в сеги {Сеги - японские шахматы.}, смотрят телевизор, болтают. Тое, сидя на копне или у изгороди пастбища, то дремлет, то, открыв глаза, сонно глядит перед собой. Так ему спокойно. Ему нравится быть одному, он с детства привык к одиночеству, может даже чересчур. Просыпается Тое от настойчивого стука - будто чем-то тяжелым бьют рядом по земле. Перед глазами маячит худая лошадиная спина каштанового цвета. "Что это? Никак Старуха?" - думает он. Кто, кроме нее, может бродить в это время у конюшен? Тое не знает настоящего имени этой кобылы. В свое время она брала призы на ипподромах в Ито и Кавасаки. Значит, имя-то у нее есть. Но теперь никто уж не зовет ее тем именем. Все кличут Старухой, хотя ей всего восемь лет - не тот возраст, когда у лошадей наступает старость. От былой прыти не осталось и следа. Она ковыляет, как дряхлая кляча, оттого и прозвали ее Старуха. Ковыляет неспроста. У нее не в порядке задние ноги. Левое копыто воспалено и никуда не годится. А на правой бабке опухоль величиной с футбольный мяч. Образовалась она после разрыва сухожилия. Так что Старуха, считай, ходит только на двух. Нога с больным копытом у нее вроде костыля, на который она опирается, а вторая, распухшая, - как волочащийся сзади пень. В таком виде до пастбища вместе со всеми не дойдешь, вот она и бродила одна вокруг конюшен. А тут, на свое счастье, обнаружила Тое и стала настойчиво бить передними копытами в землю у копны, требуя, чтобы он ей дал попить. "Ну вот, опять!" - хмурит брови Тое. Как-то он пожалел надоевшую всем Старуху, и теперь она от него не отстает. Найдет где-нибудь, когда он сидит в одиночестве, и начинает клянчить. Надоела! Особой любви у Тое к Старухе не было. Она напоминала ему покойную мать. А мать Тое не любил, хотя ненависти к ней не испытывал. Но вспоминать о ней ему явно не хотелось. Старуха его не тревожила. Так же, как мать, которую он не любил. Он жалел Старуху, как и мать, и поневоле заботился о ней. Не хотел, а заботился. Ворча под нос и прищелкивая с досады языком, Тое отвел все-таки Старуху к крану у конюшни и налил ей ведро воды. Кобыла жадно пила, а он стоял рядом, смотрел на ее костлявое, невзрачное тулово со светлыми плешинами, похожими на тяж морского гребешка, образовавшимися от постоянного лежания, и с жалостью думал о ее печальной судьбе. Сухожилие на правой задней ноге ей перебили однажды копытом на скачках, когда она уже была у самого финиша. Старуха поневоле лишилась лавров победителя. Однако если бы дело ограничилось только этим, то ее - раненную на "поле битвы" - отослали бы как племенную кобылу рожать жеребят, и она бы не влачила теперь такую жалкую жизнь. Но случилось еще одно несчастье. Бездарный зоотехник, служивший в токийской конюшне, решил, что возвращать на конезавод тощую лошадь как-то неудобно, и стал, пока заживала рана, усиленно ее раскармливать. Кобыла растолстела, а так как не могла наступать на больную ногу, то опиралась все время на левую. Вскоре копыто левой задней ноги воспалилось, и нога оказалась загублена. Лошадь вернулась на родину о двух ногах, опираясь на третью, как на костыль, а четвертую волоча, точно пень. Но она была племенной кобылой и должна была рожать жеребят, чтобы оправдать свое существование. Правда, на конезаводе почти все решили, что такая слабая кобыла вряд ли выдержит вес мощного жеребца, а если и забеременеет, то не сможет выносить жеребенка. Один лишь Хякуда считал, что обязан сохранить выдающиеся качества этой кобылы в потомстве, раз уж она была прислана к нему. И хотя это было жестоко по отношению к кобыле, он все же решил попробовать случить ее в присутствии хозяина, а в случае неудачи подумать о другом способе получения потомства. Вопреки всем ожиданиям, Старуха выдержала вес жеребца. И откуда только взялась сила в ее жалком теле, качавшемся чуть ли не от прикосновения руки конюха! - Настоящая матка! - коротко бросил хозяин конезавода и удалился. На другой год Старуха родила жеребенка. Теперь ему было уже два года и жил он вместе с другими двухлетками во второй конюшне. По статям он немного недотягивал до племенного жеребенка, но главное были ноги. Возместит ли резвость недостаток силы? Ну что ж, это покажут скачки, которые уже не за горами. От их результата будет зависеть и дальнейшая жизнь Старухи. Может быть, она останется на этом конезаводе и снова станет матерью. А может, волоча за собой, как пень, больную ногу, будет переходить из конюшни в конюшню. Вряд ли ведавшая о том, что приближается день, который решит ее судьбу, Старуха напилась воды, перевернула непослушными ногами пустое ведро и, покачивая головой, поплелась на луг. Тое вернулся к копне. Но теперь он уже не полез на ее верхушку. Свободного времени оставалось мало, да и сон как рукой сняло. А так хотелось поспать! Все из-за этой Старухи. Из-за нее он и вспомнил свою мать. Тое долго не мог понять, почему, когда он видел Старуху, ему сразу же вспоминалась мать. Мать не была худой. Правда, когда она перестала спать по ночам, лицо ее заметно осунулось. Но сама она оставалась в теле. И хромой она не была. Только недавно он догадался, в чем было сходство. Старуха, волоча опухшую ногу, всегда была такой печальной. И он стал замечать, что, глядя на печальную лошадь, невольно припоминал лицо матери... Ее лицо, когда она, возвращаясь на рассвете, как ни в чем не бывало здоровалась с хозяином дома, торговцем соевым творогом, проходила во флигель и тут, устало присев, рассеянно глядела на стену. Да, в чем-то они походят друг на друга, думал Тое. Мать, как и Старуха, тащила за собой непосильную тяжесть, какой-то невидимый глазу "пень". Но что же это был за "пень"? Мать была гейшей в деревне Горячие Ключи, в которой прежде останавливалось много людей, приезжавших подлечиться на источниках. Там она выходила к гостям под именем Момое, а в молодости якобы выступала под именем Корин в веселом квартале большого города. Он слышал, как она утверждала, что была там в большой цене. Тое не знал, правда это или ложь, одно только было верно: мать действительно сбилась с пути из-за мужчин. Ему довелось слышать, как она сама говорила об этом. К его удивлению, однажды в их дом пришел настоятель из храма Рюгэндзи и, задвинув седзи, долго беседовал с матерью. Тое в это время поил водой с красным перцем ослабевшего петуха возле курятника. Мать плачущим голосом спросила: "А почему женщина не может согрешить? Почему, святой отец?" Тое не знал, как звали его отца, и никогда его не видел. Да и не хотел ни видеть, ни знать. Молил бога только об одном: чтобы отец не оказался одним из тех знакомых ему мужчин, которые то и дело наведывались к его матери. Пусть бы он был заезжим гостем, что не дают матери заснуть до утра в гостинице у горячего источника. А если бы это был один из тех, что бывает в их доме, он бы его люто возненавидел. С позапрошлой весны мать плохо спала по ночам. Кто-то из мужчин, бывавших в их доме, научил ее принимать снотворное, и она стала принимать его ежедневно. Летом прошлого года глотала его вперемешку с сакэ уже горстями. От него и погибла. Умерла мать осенним утром в гостиничном бассейне. Она плавала там мертвая, лицом вверх, раскинув руки и ноги. Живот ее вздулся, как барабан. Тое показалось, что к телу ее там и тут прилипли лепестки гортензии. Но он вспомнил, что гортензии давно отцвели, и понял, что это были синяки. Накануне ночью она, как обычно, приняла снотворное, но заснуть не смогла и посреди ночи одна отправилась в бассейн. Там в воде снотворное вдруг подействовало, она потеряла сознание и утонула. Тое узнал это от полицейского и гостя, с которым она была той ночью. Тело матери сожгли под открытым небом, а урну с пеплом захоронили в углу храмового двора. Когда прозвучал сигнал местного радио, возвещавший об окончании отдыха, Ая в кузове мчавшегося грузовика постучал по спине Фуми. - Глянь-ка! Люди-рекламы опять пожаловали. Фуми посмотрел в ту сторону, куда указал палец рабочей рукавицы, испачканный пыльным удобрением. От моря по дороге, ведущей через пастбище к конюшням, покачиваясь, поднимались красные и голубые зонтики. Шли три женщины и мужчина. Зонтики и яркие платья плыли над зеленью пастбища. Это были не люди-рекламы, а просто туристы из города, иногда забредавшие на пастбище, Ая и Фуми прозвали их "ходячей рекламой". Им не нравились слишком яркие цвета их одежды. - Ишь, зонтами прикрылись... На заводе не то чтобы от солнца - от дождя и то зонтами не прикрывались. - Смотреть противно! Фуми набрал полную пригоршню сухого удобрения и швырнул в их сторону. - Да, противно! Ая тоже зачерпнул пригоршню и швырнул в городских гостей. Потом они снова принялись за свою нудную работу, которой были заняты уже часа два. Между тем четверо поравнялись с пастухами, шедшими на пастбище за лошадьми. - А, здравствуйте! На работу? - развязно поздоровался с ними мужчина, приподняв большим пальцем поля соломенной шляпы. Женщины засмеялись, кланяясь. Оказалось, женщины были из городского кабаре. В прошлом месяце на праздник Баюканной - покровительницы лошадей - конюхи, проведя обряд очищения у часовни за конюшнями, натянули красно-белый занавес на лугу рядом с общежитием и устроили гулянку. Тогда им прислуживали двадцать женщин из кабаре "Золотая повозка". И эти три тоже были среди них. А мужчина был управляющим кабаре. Он спросил у одного из конюхов, как пройти к Хякуда, и повел спутниц к третьей конюшне. Конюхи удивленно переглянулись. Кто скривил губы, кто прищелкнул языком, кто фыркнул. Тогда, во время гулянки, напившись, они пообещали женщинам навестить их, но до сих пор не выполнили свое обещание - теперь вот придется расплачиваться. - Зачем это они пришли? - спросил один. - А разве не к тебе? - пошутил другой. - По счету пришли получить, - предположил третий. В таком случае им нужно было бы, наверно, идти прямо к дому хозяина конезавода, однако они, похоже, направились к Хякуда. Конюхи бросили думать о чужих делах и разбежались по пастбищу. А у третьей конюшни как раз шла подготовка к вечерней работе, и Хякуда обтирал пот с племенного жеребца, вернувшегося со скакового круга. - Спасибо за ваше участие в празднике, - сказал он. - Мы приехали отдохнуть на берегу и зашли вот к вам ненадолго. Я вижу, вы заняты? - Да, работаем с утра до вечера. И так весь июль, - ответил Хякуда, похлопывая жеребца ладонью по спине. Под гладкой, блестящей кожей коня перекатывались тугие, как канаты, мышцы. - Большая лошадь! - сказала смуглая разбитная женщина. - Ага! - поддакнула другая, похожая на девочку, с пухлыми щеками. - Первый раз вижу такую большую! Красивая стройная женщина молча глядела на морду жеребца. Хякуда тоже захотелось вставить слово. - Эту лошадь зовут Рассвет. Племенной жеребец английских кровей, восьми лет. Три раза выигрывал на здешних скачках... - начал объяснять он, будто перед ним были учащиеся сельскохозяйственной школы. - Сколько один раз стоит? - спросил управляющий кабаре. На гулянке они вместе с Хякуда выпили по чашечке сакэ, и теперь, когда речь зашла о работе конюха, он опять увлекся разговором. Правда, при первом знакомстве он уже спрашивал у Хякуда об этом и все знал, но тут нарочно опять поинтересовался, чтобы удивить женщин. - Гм! По нынешним временам сто семьдесят тысяч иен. Женщины вытаращили глаза. - Дорого, не правда ли? - продолжал провоцировать конюха управляющий кабаре. - Одна лошадь стоит сто семьдесят тысяч? - удивилась маленькая, похожая на подростка. - Да что вы! Этот жеребец стоит двадцать миллионов иен. - А сто семьдесят тысяч? - Один раз... - Что один раз? Управляющий с досадой щелкнул языком и пробормотал про себя: "Вот непонятливая!" Один из конюхов сказал, что кобыла готова. Хякуда велел вывести ее. - Куда? Хякуда оглядел луг из-под ладони. - Вон туда. Женщины о чем-то тихо перемолвились и пошли на луг вдоль забора. Управляющий, оставшись один, машинально постукивал по донышку соломенной шляпы. - Извините, что мы так неожиданно к вам нагрянули. Захотелось, знаете, немного подстегнуть себя. Вялость одолела. Хякуда не понял, что это он там говорит такое. Но к замечаниям городских жителей он относился снисходительно. Сам-то он был не мастак разговаривать. Спросят - ответит. На празднике этот управляющий показался ему деловым парнем, а тут говорит как-то непонятно: подстегнуть чего-то... - Пожалуйста, смотрите, - сказал он. - Это моя работа. Хотите взглянуть, как я работаю, смотрите с легкой душой. Все по воле божьей делается... И Хякуда улыбнулся спокойно. Он всегда был спокоен, какие бы высокие гости ни стояли рядом. Лучи заходящего солнца залили весь луг. Хякуда вел Рассвета на поводу, и чем дальше по лугу, тем сильнее пахли пряные травы. Кобыла стояла неподвижно, словно изваяние, добродушно опустив голову. Три женщины прислонились к изгороди метрах в двадцати. "Женщины всегда занимают места первыми", - подумал Хякуда. - Идите вон туда. Здесь опасно, - сказал он, обернувшись к управляющему кабаре, собиравшемуся, как видно, всюду следовать за ним. Управляющий замедлил шаг, огорченно улыбнулся и пошел к женщинам. Те о чем-то тихо разговаривали, постукивая по траве кончиками туфель. - Эй! Молчание. - Что вы там делаете? - У нас важный разговор, - сказала, не оборачиваясь, женщина, похожая на девочку. - Повернитесь сюда. Молчание. - Начинается! - Что? - спросила смуглая. - Потом пожалеете, что не видели. - Не беспокойтесь. - Пожалеете. Я-то знаю. Маленькая женщина недоуменно втянула голову в плечи. - И ведь хочется повернуться, а не смеете. - Да что там? - Смуглая женщина резко повернулась и замерла. Жеребец встал на дыбы, подняв передние ноги и роя задними землю. Хякуда с поводьями в руках пригнулся прямо под его копытами. Казалось, жеребец вот-вот вздернет его вверх и отбросит прочь. - Ой! Глядите! - с ужасом вскрикнула одна гостья. Тем временем Хякуда, мало заботясь о себе, изо всех сил сдерживал коня, опасаясь, что тот, разъярившись, опрокинется назад. Если по невниманию ослабить поводья, строптивый жеребец может сесть на зад, завалиться набок и сильно удариться головой о землю. Обычно лошадь тут же испускает дух. За тридцать лет работы на конезаводе Хякуда только раз допустил такую оплошность. Это самый ответственный момент в его работе. Рассвет между тем в ярости не то ржал, не то храпел. Из пасти его вылетала пена. Его возбуждал вид кобылы. - Ну давай, давай! - тянул его за поводья Хякуда... Все длилось каких-нибудь тридцать секунд. Всего лишь миг... Лошадей развели. Они тихо ушли в конюшни. Вдали синело море. Разбитная женщина стояла прямая, будто палку проглотила, широко открытые глаза ее сверкали на бледном лице. Стройная красавица прислонилась к изгороди с таким видом, будто ничего не случилось. Маленькая сидела на корточках, обхватив колени руками. Управляющий кабаре сложил руки на груди - ему хотелось понаблюдать за лицами женщин, и только теперь он с сожалением опомнился. Приминая траву, он пошел прочь, затем, обернувшись, крикнул: -Эй! Маленькая женщина укоризненно поглядела на него. - Все уже. Разбитная состроила кислую мину. - Пора возвращаться, а то опоздаем в кабаре. - Идите. Мы догоним. - Маленькая, видно, была не на шутку рассержена. Красавица, слегка улыбаясь, медленно пошла за управляющим. Две другие - одна, сидя на корточках, другая, прислонившись к изгороди, - некоторое время молчали. Глядели на траву, где уже никого не было. Но что они вообще там видели? Видели, как в солнечном сиянии глыбы мяса шумно сталкивались друг с другом, содрогались, затихали. Будто обдал их просто жаркий черный вихрь, хлестнул им прямо в лицо, перехватил дыхание. Они не заметили, что он пронзил их насквозь. Зачем они уступили ему? - думают они, растерянно замечая, как померкли их лирические воспоминания о прошлом. Женщина, похожая на девочку, все еще сидела на корточках, не в силах подняться. Она рассеянно вспоминала прошлую ночь, которая казалась ей теперь неясным отпечатком рентгеновского снимка. Вспоминала свое неловкое заигрывание и скупые ласки мужчины - для чего все это? Ей стало жалко беспечной хрупкости своего тела. - Как хочется в море поплескаться! - сказала она тихо. Да, попрыгать бы по-детски невинно в воде, поднимая тучу брызг... - И мне, - отозвалась разбитная женщина с бледным лицом. Но пора возвращаться. Возвращаться к своей жизни. А море как-нибудь потом. Когда снова захочется прийти к нему. Только когда это будет, кто знает... Они встают, и их длинные тени падают на траву. После ужина приехал торговец мануфактурой. Как всегда, примчался на мотоцикле и на этот раз привез ткань на юката. Он приезжает раз в месяц и привозит все, что нужно женщинам, начиная с тканей и кончая нитками и иголками. Товары раскладывают на столе в столовой, туда, услышав объявление по местному радио, собираются жены и дети конюхов. Иногда приходит и жена хозяина конезавода. - Теперь после работы чашечку сакэ будем пить, нарядившись в юката. - Торговец хлопает в ладоши, вынимает из коробки юката и выкладывает на стол. Одного стола оказывается недостаточно. Занимают второй. Торговец, расхваливая свой товар, смешит детей, подзадоривает молодых конюхов, подшучивает над женщинами. Жена Хякуда не знает, какую ткань ей выбрать: темно-синий касури или колокольчиками. Ей хочется и то и другое. Однако так нельзя. Она решила купить по одному отрезу для мужа и для себя и уже взяла для мужа ткань с рисунком в виде фигур сеги. Она спрашивает у торговца, какой цвет лучше. - Как вам сказать... Зависит от вкуса. Колокольчиками благороднее, зато касури молодит и освежает лицо. И то и другое хорошо. Цена у ткани одинаковая. Она думает выбрать такую, чтобы потом не жалеть. И благородный цвет неплох, и тот, что молодит, купить хочется. Хорошо, если бы ткань была и благородной и освежающей лицо. Но такого рисунка на глаза не попадается. Она решает посоветоваться с мужем, берет оба куска и идет домой. Хякуда играет в сеги с Тяном, сидя у очага. Тян одинок, живет в амбаре, под крышей, а питается вместе с Хякуда. Сначала они молча едят, потом выпивают по чашечке сакэ. Потягивая сакэ, играют по одной партии каждый вечер. Тян обычно выигрывает, Хякуда в лучшем случае сводит в ничью, но чаще проигрывает. Потому жена с умыслом выбрала ему сегодня ткань с рисунком фигур сеги - может, принесет ему удачу? - Посмотри-ка, какое юката я тебе купила, - говорит она, развертывая ткань. Хякуда мельком глядит на юката и кивает. - Видишь, какой рисунок? - Угу. "Расстроился. Ну ладно, сошью - может, и понравится тогда", - думает жена и спрашивает: - Как ты думаешь, какой лучше? Она показывает ему два отреза. Хякуда снова мельком глядит на них и говорит: - Оба хороши. - Скажи, какой мне взять? - Сама реши. - Хякуда смотрит на шахматную доску. - Ну скажи. Я одолжила их у торговца, чтобы показать тебе. Хякуда бросает недовольный взгляд на отрезы. - Лучше тот, что в цветах. "Значит, тот, что колокольчиками расписан. Благородный рисунок. По правде говоря, я тоже его выбрала", - думает жена. Хякуда и на этот раз проигрывает в сеги. В восемь часов последняя кормежка. Выпив сакэ, Хякуда вместе с Тяном обходит все конюшни, прощается с Тяном у амбара и возвращается домой. Чашка опять наполнена сакэ. - Что это? - спрашивает он у жены. Она смеется, как девушка: - Пей на здоровье. "Чудно! Всегда наливает только одну. А теперь вот и вторую поставила. Впрочем, неплохо иногда и пару чашек осушить", - думает Хякуда. Тем временем жена непрерывно рассказывает ему, чья хозяйка что купила, что приобрели конюхи. И сообщив все новости, она идет укладывать детей, галдящих в кухне. - Скоро радио включат. Спать! Она выставляет детей в соседнюю комнату и, прибираясь на кухне, слышит голос диктора: "Дорогие сотрудники конезавода! И те, кто в общежитии, и те, кто в конюшнях. Сейчас девять часов. Пора гасить свет. Сегодня день прошел благополучно. Спасибо за труд". Радио затихает, и конезавод погружается в тишину. Издали доносится шум волн. - Эй! - зовет Хякуда. "Что это он?" - думает жена. Поправляет мокрыми пальцами волосы и открывает дверь. Муж, убавив свет, уже лежит в постели. Жена мешкает - уж как-то внезапно позвал. - Чего тебе? - спрашивает она, делая вид, что ничего не понимает. Хякуда раздражен. Хмурится. - Я еще не прибралась. Подожди немного. "Молчит. Рассердился, что ли?" - думает жена. - Эй! - окликает она его. Ответа нет. Она зажигает большой свет. Он хмурится, поворачивается на другой бок. Она подходит к изголовью и наклоняется над ним. Он спит. Она сердито толкает его в плечо. Все напрасно. Муж спит крепким сном. Значит, он просто бормотал во сне? Или она ослышалась? Жена Хякуда снова убавляет свет и с хмурым лицом возвращается на кухню. Видно, весь июль, пока не кончится горячая пора, придется мириться с этим. Придется безропотно терпеть, раз мужчина так занят работой. Перед тем как лечь спать, она еще раз достает купленные обновы. Уж сколько лет не любовалась вот так, пока никто не видит, понравившейся тканью. На мгновение она задумывается: "Надо было бы еще на одно юката купить темно-синего касури", - но тут же укоряет себя за эту мысль. Встает, набрасывает ткань на плечи, смотрится в зеркало, висящее на столбе. Но зеркало совсем маленькое, и она не видит себя во весь рост. "Жаль", - думает она. Открывает окно и глядится в темное стекло. Теперь лучше. Светлая ткань юката смутно, но все же виднеется в стекле. Она опускает ткань пониже, как на ночном кимоно. Оглядывает себя, не спеша поворачиваясь кругом. Иногда темноту ночи освещают резкие вспышки маяка. Блуждающий огонек I  Сани с ватагой подвыпивших парней, распевавших какую-то народную песню, вынырнули из ущелья, поросшего густым буковым лесом, к озеру, и над тихой озерной водой, окруженной заснеженными горами, разнесся холодный звук колокольчика. Озеро уже стало замерзать от берегов, и посредине, отражая зимнее небо, темнел лишь небольшой круг воды, значительно убавившийся по сравнению с летом. Возница в соломенных снегоступах и безрукавке на собачьем меху натянул вожжи и, покрикивая, погнал коня к причалу. Крытые сани, скрипя по снегу полозьями, наклонились, и из повозки раздался пронзительный визг. В санях сидели трое пьяных парней и две девушки того же возраста, а также молодой мужчина и женщина, неизвестно зачем направлявшиеся в такое время к горному озеру занесенному снегом. Вскрикнула одна из девушек: когда сани наклонились набок, она съехала к плечу парня, и тот обнял ее. Все трое были из молодежного кружка поселка Хотару, расположенного на другом берегу озера, и ездили в городок, находившийся в долине, за театральным занавесом для новогоднего вечера. По дороге они зашли к знакомому, где и напились самогона. Сидя вокруг свертка с занавесом, они распевали во все горло песни и перекидывались шуточками, не обращая никакого внимания на незнакомых людей, притулившихся в углу повозки. За два часа езды от городской станции мужчина с женщиной ни разу не заговорили, только изредка женщина спрашивала у мужчины, укутанного одеялом и лежавшего головой на ее коленях: "Ну как? Не холодно?" Мужчина иногда покашливал под одеялом. Это было легкое покашливание, но, закашлявшись, он долго не мог остановиться. Заметив, что колокольчик умолк, женщина выглянула из-за полога и легонько потрясла мужчину за плечо: - Ото-сан! Озеро. Озеро Дзиппэки. - Приехали? Наконец-то! - Мужчина приподнял голову, но, закашлявшись, снова уткнулся лицом в колени женщины. Она молча гладила его по спине. Неподалеку от причала утопало в снегу несколько домов. На крышах виднелись вывески сувенирных лавок, но окна была забиты досками, и присутствия людей не ощущалось. У причала, сколоченного из щербатых досок, среди рыбачьих лодок стоял небольшой туристский пароходик с облупившимися боками. Когда сани приблизились к пристани, на палубе пароходика появился пожилой человек в мешковатом бушлате цвета хаки, сшитом, видимо, из армейского одеяла, какие привозили с собой демобилизованные солдаты. Шла вторая послевоенная зима. Один из парней, ехавших в санях, был одет в короткий матросский бушлат, другой в штаны от летного комбинезона, а на шее одной из девушек красовался шарф из парашютного шелка. Возница был в солдатских обмотках. Незнакомые спутники их сошли позже других - свертывали одеяло. На женщине оказалось синее пальто, черные брюки и мужские резиновые сапоги. С плеча свешивалась полотняная санитарная сумка, в руках она держала большие узлы. Мужчина, одетый во все армейское, кроме шапки из заячьего меха, расплатился с возницей. Он был бледен, с ввалившимися щеками, лет двадцати двух на вид. Женщина выглядела старше года на три-четыре, но щеки ее все еще были гладкими и тугими. Пока возница считал мелочь, женщина живыми черными глазами поглядывала на потную спину лошади. Когда они поднялись на пароходик, капитан в мешковатом бушлате с удивлением поглядел на них и спро