ь над ней, как над человеком, который должен умереть; сквозь сомкнутые веки она видела кусты, облака и птиц и казалась среди них такой маленькой, и все-таки все здесь было только для нее. И настало мгновение затворения, изгнания из себя всего чужеродного, и в уже почти нереальной завершенности открылась великая, чистая любовь, заключающая в себе только ее саму. Дрожащее разрешение всех кажущихся противоречий. Советник больше не приходил; и она заснула, спокойно, оставив открытой дверь, словно дерево на лугу. На следующее утро дневной свет казался кротким и таинственным. Она пробудилась словно за светлыми гардинами, которые задерживали всю наружную действительность света. Она пошла прогуляться, советник сопровождал ее. Что-то неустойчивое было в ней, похожее на опьянение синим воздухом и белым снегом. Они вышли на окраину городка, посмотрели вдаль, в белом пространстве было что-то сияющее и торжественное. Они стояли у забора, который перегораживал тропку, ведущую в поля, какая-то крестьянка сыпала корм курам, островок желтого мха ярким пятном выделялся на белом снегу. "Как вы думаете..." - спросила Клодина и оглянулась назад, где над переулком было черно-синее небо, и, не закончив фразу, спросила немного погодя: "...Интересно, как долго висит там этот венок? Ощущает ли воздух его присутствие? Как он живет?" Больше она ничего не говорила; и даже сама не знала, зачем спрашивала; советник улыбнулся. У нее было такое чувство, что все одето в металл и еще дрожит под резцом. Она стояла рядом с этим человеком и как только чувствовала, что он на нее смотрит и стремится в ней хоть что-нибудь заметить, что-то сразу упорядочивалось в ее душе и ложилось ясно и просторно, как ровные поля под зорким глазом парящего коршуна. А эта жизнь, синяя и черная, и на ней маленькое желтое пятнышко... Чего она хочет? Это призывное квохтанье кур и тихий стук зерен, сквозь который неожиданно вдруг зазвучит что-то, словно бой часов... Для кого ее речи? Это бессловесное, вгрызающееся в глубину и только иногда через узкую щель коротких секунд в проходящем мимо взлетающее вверх, бессловесное, которое иначе мертво... Что все это означает? Она смотрела на эту жизнь молчаливым взглядом и чувствовала, не обдумывая, - как ложатся порой на лоб руки, когда ничего высказать невозможно. И тогда она стала слушать, улыбаясь, и все. Советник полагал, что ячейки его сети все сильнее опутывают ее, а она не разочаровывала его. Только ей казалось, когда он говорил, что они идут между домами, в которых люди что-то говорят, и в ход ее рассуждений вмешивался иногда кто-то второй, и увлекал ее мысли за собой, то туда, то сюда; она покорно следовала за ними, а потом на какое-то время вновь погружалась в самое себя, всплывала со смутным чувством, снова погружалась. Это было тихое, беспорядочное перетекающее движение, своеобразное пленение. Между тем она чувствовала, словно это было ее собственное ощущение - как этот человек любит себя. Видя его нежность к самому себе, она испытывала тихое чувственное возбуждение. И вокруг воцарялась тишина, вы словно вступали в какую-то область, где в расчет берутся совсем другие, немые решения. Она чувствовала, что советник ее потеснил и что она уступает ему, но это было неважно. Просто в ней что-то поселилось, словно там сидела птица на ветке и пела. Вечером она немного поела и рано легла спать. Все было для нее уже как-то мертво, никакой чувственности в ней не было. Но, поспав совсем чуть-чуть, она проснулась, зная, что он сидит внизу и ждет. Она взяла платье и оделась. Встала и оделась, ничего больше; ни чувства, ни мысли, только отдаленное сознание какой-то несправедливости, а потом, когда она уже оделась, появилось, кажется, и обнаженное, не очень хорошо защищенное чувство. Она спустилась вниз. Столовая была пуста. Слегка расплываясь, виднелись контуры столов и стульев, они бодро выглядывали из полутьмы, как ночная стража. В углу сидел советник. Она что-то сказала, возможно: я чувствую себя так одиноко там, наверху; она знала, как он истолкует ее слова. Через некоторое время он взял ее за руку. Она встала. Постояла в нерешительности. Потом выбежала на улицу. Она понимала, что поступает, как глупая неопытная девчонка, и что для нее это забава. Следом по лестнице послышались шаги, ступени скрипели, а она внезапно задумалась о чем-то очень далеком, очень абстрактном, тогда как тело ее дрожало, словно тело лесного зверя, за которым гонятся. Советник потом, сидя у нее в комнате, между делом спросил: "Ты ведь любишь меня, правда? Я, конечно, не художник и не философ, но я человек цельный. Да-да, я уверен, я цельный человек". Она ответила: "А что это такое, цельный человек?" - "Странный вопрос ты задаешь", - рассердился советник, но она добавила: "Вовсе нет, мне кажется так странно, что человек нравится именно потому, что он нравится, его глаза, его язык, и не слова, а их звук..." Тут советник поцеловал ее: "Так значит, ты все-таки меня любишь?" И Клодина еще нашла в себе силы ответить: "Нет, я люблю только быть с вами, тот факт, тот случай, что я с вами. А можно было бы сидеть и у эскимосов, в меховых штанах. И с отвислыми грудями; и считать это прекрасным. Разве цельные натуры так уж редко встречаются?" Но советник сказал: "Ты заблуждаешься. Ты любишь меня. Ты просто никак не можешь пока оправдаться перед собой, а это как раз и есть признак настоящей страсти". Невольно, когда она почувствовала, что он распростерся над ней, что-то в ней вздрогнуло. Но он попросил: "Молчи, молчи". И Клодина молчала, она заговорила только один раз; когда они раздевались, она начала говорить бессвязно, невпопад, что-то, скорее всего, совершенно незначащее, это было словно какое-то мучительное поглаживание: "...Такое чувство, как будто идешь по узкому горному ущелью; звери, люди, цветы, все неузнаваемо; и сама ты совершенно другая. Спрашивается, если бы я с самого начала жила здесь, что бы я об этом думала, что чувствовала бы? А ведь странно, что нужно перешагнуть всего лишь одну линию. Мне хочется вас поцеловать, а потом быстро отскочить в сторону и посмотреть; а потом снова к вам. И с каждым разом, когда я буду переступать эту границу, я буду чувствовать все это лучше. Я буду делаться все бледнее; люди умрут, нет, они увянут; и деревья, и звери тоже. И наконец останется лишь совсем прозрачная дымка... а потом только одна мелодия... и ветер понесет ее... над пустотой..." И еще раз она заговорила: "Пожалуйста, уйдите, - проговорила она, - мне противно". Но он только улыбался. Тогда она сказала: "Уйди, пожалуйста". И он удовлетворенно вздохнул: "Наконец-то, наконец-то, моя милая, маленькая фантазерка, ты сказала мне: ты!" А потом она с ужасом почувствовала, как тело ее, несмотря ни на что, наполняется наслаждением. Но при этом ей казалось, будто она вспоминает о том, что испытала однажды весной: ощущение, что она - для всех и все же только для одного-единственного. И далеко-далеко, подобно тому, как дети говорят, что Бог велик, оставался образ ее любви. ИСКУШЕНИЕ КРОТКОЙ ВЕРОНИКИ  Die Versuchung der stillen Veronika. Эти два голоса надо где-то услышать. Может быть, они просто лежат на страницах дневника, рядом или один в другом, низкий, глубокий голос женщины, на некоторых страницах внезапно подскакивающий вверх, в объятиях мягкого, раздольного, тягучего мужского голоса, этого извилистого голоса, так и оставшегося незавершенным, сквозь недостроенную крышу которого проглядывает все то, что он не успел под нею спрятать. А может быть, и этого не осталось. Но где-то в мире обязательно должна быть такая точка, куда эти два голоса, совсем не выделяющиеся в тусклой сумятице будничных звуков, устремляются подобно двум лучам и сплетаются друг с другом, где-то эта точка есть, и может быть, стоило бы ее отыскать, ту точку, близость которой ощущаешь лишь по какому-то чувству тревоги, подобному приближению музыки, еще не слышимой, но уже ложащейся тяжелыми мягкими складками на непроницаемый полог тихих далей. Пусть же эти зарисовки, примчавшись из прошлого, встанут одна рядом с другой и, стряхнув болезненность и слабость, сольются воедино, вспыхнув ровным светом ясного дня. "Круговорот!" Позже, в дни, когда свершался мучительнейший выбор между невидимой определенностью фантазии, натянутой, как тоненькая нитка, и обыденной действительностью, в эти дни, полные последних отчаянных усилий вовлечь то неуловимое в эту действительность - когда затем приходилось отказаться от этих попыток и броситься в простоту живой жизни, как в ворох теплых перьев, - он обращался к нему, как к человеку. В эти дни он часами разговаривал с самим собой, и говорил громко, потому что боялся. Что-то погрузилось и вошло в него, стой непостижимой неудержимостью, с какой внезапно где-то в теле сгущается боль, превращаясь в воспаленную ткань, и, делаясь действительностью, разрастается и становится болезнью, которая с нерешительной, двусмысленной улыбкой приносимых ею страданий начинает распоряжаться телом. - Круговорот, - умоляюще говорил Иоганнес, - о, если бы ты был, по крайней мере, вовне меня! И еще: если бы у тебя были одежды, за складки которых я мог бы ухватиться. О, если бы можно было поговорить с тобой! Я бы сказал тебе тогда, что ты есть Бог, и, говоря с тобой, держал бы под языком маленький камешек, чтобы убедить самого себя, что все это не сон. Я бы сказал тебе: я вручаю себя твоей власти, ты можешь мне помочь, ты всегда видишь все, что бы я ни делал, какая-то часть меня остается лежать во мне тихо и недвижно, словно она самая главная, и это основа - Ты. Но он так и оставался лежать во прахе, отвергнутый, с сердцем ребенка, устремленным куда-то наугад в робкой надежде. И знал только, что нуждался в этом из-за своей трусости, знал это. И все-таки это случилось, словно для того, чтобы почерпнуть из его слабости силу, которую он подозревал в себе и которая его манила так, как раньше могло манить его что-то только лишь в юности, когда возникает какая-то мощная, но совсем еще лишенная обличий голова какой-то неясной сокрушительной силы, и ты чувствуешь, что можешь врасти в нее плечами, примерить на себя и дать ей свое собственное лицо. И однажды он сказал Веронике: это Бог; он был тогда боязлив и смирен, это было давно, и он тогда впервые попытался закрепить то неопределенное, что ощущали они оба; они скользили по темному дому друг мимо друга; туда, сюда, и все мимо и мимо. Но когда он сказал об этом, это было для него понятием обесцененным, ничего не говорящим о том, что он думал. А то, о чем он тогда думал, было, наверное, пока еще чем-то, напоминающим те рисунки, которые иногда воплощаются в камень, - никто не знает, где живет то, на что они указывают, и каков их полный облик в действительности, - в стенах, в облаках, в водоворотах воды; то, что он имел в виду, представляло собой, наверное, лишь непостижимо подступившую к нему часть чего-то пока отсутствующего, как те изредка встречающиеся выражения на лицах, которые связываются у нас вовсе не с этими, а с какими-то другими, внезапно забрезжившими по ту сторону всего происходящего лицами, это были тихие мелодии посреди шума, чувства в душах людей, да и в нем самом ведь были чувства, которые, когда слова его искали их, еще были вовсе не чувствами, а лишь неким ощущением, будто что-то в нем самом удлинилось, только самым своим краешком погрузившись в него, пронизывая его тонкой сетью, его страх, его кротость, его молчаливость, как иногда, в пронзительно-ясные весенние дни удлиняются все предметы, когда из-под них выползают тени и стоят тихо, вытянувшись все в одну и ту же сторону, словно отражения в ручье. И он часто говорил Веронике: то, что было в нем, на самом деле не было ни страхом, ни слабостью, это было что-то вроде того страха, который есть на самом деле просто взволнованность перед чем-то, что еще никогда не видел и что не приобрело еще какой-то определенный облик, или как бывает иногда, когда ты совершенно точно и вместе с тем неизвестно откуда знаешь, что в твоем страхе есть нечто женское, а в твоей слабости - нечто от утра в деревенском доме, окруженном птичьим щебетом. Он находился в том своем странном состоянии, когда у него возникали такие вот половинчатые, невыразимые образы. Но однажды Вероника посмотрела на него своими большими глазами, в которых таилось тихое сопротивление, - они сидели тогда совсем одни в одной из полутемных комнат, - и спросила: - Значит, и в тебе тоже есть что-то, что ты не можешь ясно почувствовать и как следует понять, и ты называешь это просто Богом, тем, что вне тебя и мыслится как действительность, отделившаяся от тебя, такая, что она просто может взять тебя за руку? И, наверное, это как раз то, что ты никогда не хотел бы назвать трусостью или мягкостью; и ты представляешь себе это, как некую фигуру, которая могла бы спрятать тебя в складках своего одеяния? И ты пользуешься такими словами, как Бог, просто для того, чтобы сказать о том, что куда-то направлено, как о не имеющем направления, о каких-то движениях, как о неподвижном, о призраках, которые остаются в тебе, никогда не воплощаясь в действительность, - потому что они приходят в своих темных одеждах из какого-то другого мира с уверенностью чужаков, прибывших из большой процветающей страны, будто они живы? Скажи, ведь это потому, что они как живые, и потому, что ты во что бы то ни стало хочешь ощущать все это, как существующее в действительности? - Эти вещи, - сказал он, - которые существуют за горизонтом сознания, или на виду у нас проскальзывают за горизонт нашего сознания, или же это лишь связанный с чем-то чужеродным, неисследованный и недосягаемый, какой-нибудь новый вероятный горизонт сознания, где еще нет никаких предметов. Уже тогда он считал, что это - идеалы, а не замутнения или признаки какого-то душевного нездоровья, это предчувствие некоего целого, веяние которого доносится откуда-то раньше времени, и если бы удалось правильно слить все это воедино, если бы было что-то, что позволило бы одним рывком все это расчленить и упорядочить, начиная с тончайших ответвлений мысли и вовне, вверх, где все это складывается в кроны целых деревьев, то это было бы для малейших примет того целого словно ветер для парусов. И он вскочил в сильнейшем порыве почти физического желания. И она тогда долгое время ничего не говорила в ответ, а потом сказала: - Во мне тоже есть что-то... понимаешь, это Деметр... - и запнулась, и тогда впервые они заговорили о Деметре. Иоганнес поначалу не понял, для чего это все вообще было нужно. Она рассказывала, что стояла как-то однажды у окна, за которым был загон для кур, и наблюдала за петухом, наблюдала и ни о чем не думала, и только со временем Иоганнес сообразил, что она имела в виду загон для кур у них во дворе. Потом пришел Деметр и встал с нею рядом. И тогда она стала замечать, что все это время она все-таки думала о чем-то, только совсем смутно, а теперь начала все это постигать. Но близость Деметра, рассказывала она, - и он должен понять, все было так смутно, когда началось это постижение, - близость Деметра и помогала ей, и одновременно стесняла ее. И через некоторое время она уже точно знала, что думала тогда о петухе. Но возможно она вовсе ни о чем и не думала, а только все время смотрела, и то, что она видела, твердым посторонним телом оставалось лежать в ней, потому что не было мыслей, которые бы его освободили. И, казалось, все это как-то неясно наталкивает ее на воспоминания о чем-то другом, что она тоже никак не могла найти. И чем дольше стоял рядом с ней Деметр, тем отчетливее она, испытывая странную боязнь, начинала ощущать в себе наполненные пустотой очертания этого образа. И Вероника вопрошающе посмотрела на Иоганнеса: понимает ли он ее? - И все время это было такое вот непередаваемо-равнодушное звериное соскальзывание, - говорила она о том, что тогда видела, она и сегодня видит это так, словно происходит что-то очень простое, но совершенно непостижимое, это непередаваемо-равнодушное соскальзывание - и вдруг ты свободна ото всего, что тебя волнует, и какое-то время тупо и бесчувственно стоишь, а мысли твои где-то далеко, там, где серый, тлеющий свет. И она сказала: - Иногда, в то мертвое послеобеденное время, когда мы с тетей выходили на прогулку, жизнь была освещена точно так же; мне казалось, что я хорошо все это чувствую, у меня было такое ощущение, будто образ этого гадкого света исходит прямо из моего желудка. Наступила пауза, Вероника захлебнулась в поисках слов. Но она вновь вернулась к тому же самому. - С тех пор я уже заранее издалека замечаю, как накатывает эта волна, - добавила Вероника, - она затопляет желудок, подбрасывает его вверх и вновь отпускает. И снова возникло молчание. Но вдруг ее слова заскользили, крадучись, словно им нужно было спрятать какую-то тайну в большом, мрачном помещении, подбираясь к самому лицу Иоганнеса. - ...Именно в такой момент Деметр схватил мою голову и прижал к своей груди, а потом откинул ее назад, не произнося ни слова, - прошептала Вероника, и потом опять это молчание. Но у Иоганнеса было такое чувство, будто он ощутил в темноте прикосновение чьей-то таинственной руки, и он задрожал, когда Вероника продолжала: - Я не знаю, как назвать то, что произошло со мной в этот момент, мне вдруг почудилось, что Деметр должен быть, как этот петух, что она живет в такой же страшной, далекой пустоте, из которой он внезапно выскочил. Иоганнес почувствовал, что она смотрит на него. Его мучило то, что она рассказывала о Деметре и при этом говорила такое, что, как он смутно чувствовал, касалось и его. В нем крепло необъяснимое, боязливое подозрение: то, что для него было абстрактным и ограничивалось Богом, как те, подобные пустым, ограниченным рамками чувств, призракам его "я" среди неопределеннос- ти желаний в бессонные ночи, - Вероника могла захотеть обратить в нечто такое, что он должен делать. И ему показалось, притом что он не мог этому противиться, что в ее голосе появилось что-то жестокое, сочувствующее и похотливое, когда она продолжала: - Я тогда крикнула: Иоганнес бы такого никогда не сделал! Но Деметр произнес только: Подумаешь, Иоганнес, - и сунул руку в карманы. И вот - помнишь? - когда ты потом впервые снова пришел к нам, как Деметру удалось заставить тебя заговорить? - Вероника говорит, что ты представляешь собой нечто большее, чем я, - издевательски проговорил он, - а ты оказался трусом! - А ты тогда, похоже, был еще таким, что не мог такое стерпеть, и парировал: Ну, это мы еще посмотрим. - И тогда он ударил тебя кулаком в лицо. А дальше - я верно говорю? - ты хотел нанести ответный удар, но увидев перед собой его грозный лик и сильнее почувствовав боль, ты вдруг ощутил ужасающий страх пред ним, о, я знаю его, этот преданный и почти дружелюбный страх, и вдруг ты улыбнулся, и ты ведь не знал, почему, верно? Но ты продолжал улыбаться, лишь лицо у тебя немного исказилось, и я почувствовала, как что-то робкое промелькнуло в его разгневанных глазах, но с такой теплой, сразу вливающейся в тебя нежностью и уверенностью, что обида вдруг исчезла, растворившись в тебе... Через некоторое время ты сказал мне тогда, что хочешь стать священником... И тут я вдруг поняла: не Деметр, а ты - тот самый зверь... Иоганнес вскочил. Он не понял. - Как ты можешь такое говорить? - закричал он, - что ты имеешь в виду?! Вероника заговорила, и в ее голосе слышалось разочарование: - Почему ты не стал священником? В священнике есть что-то от животного! Эта пустота, там, где у других - ощущение себя. Эта мягкость, которой пропитана даже их одежда. Та пустопорожняя мягкость, которая способна удержать россыпь происходящего всего мгновение, словно полное решето, которое тут же пустеет. А хорошо было бы попытаться что-то все-таки сделать из нее. Я стала такой счастливой, когда это поняла... Тут он услышал, как неистово кричит в нем его собственный голос, и нужно было умолкнуть, и он почувствовал, насколько его выбили из колеи размышления о ее утверждении, ему сделалось жарко, и голова пухла от напряжения, когда он силился не перепутать образы, порожденные двумя сознаниями, которые где-то там, во мгле, были очень похожи, но ее образы были ближе к действительности и тесны, как камера на двоих. ...Когда они оба успокоились, Вероника сказала: - Это то, что я до сих пор еще не до конца поняла и чему мы вместе должны искать объяснение. Она распахнула двери и выглянула на лестницу. У них обоих было такое чувство, словно они хотели проверить, одни ли они, и над ними вдруг оказался пустой темный дом, будто они были посажены под огромный колпак. Вероника сказала: - Все, что я тебе говорила, - это не то... Я сама не знаю... Но скажи мне все-таки, что в тебе тогда происходило, скажи, как это все, ну, про этот сладостный страх, когда ты улыбался...?! Ты казался мне лишенным самого себя, раздетым до какой-то нагой, теплой мягкости, - тогда, когда тебя ударил Деметр. Но Иоганнес не знал, как об этом рассказать. В голове у него проносилось так много вариантов. Ему казалось, что он слышит голоса в соседней комнате и по обрывкам разговора понимал, что речь идет о нем. Он только спросил: - Ты это и с Деметром обсуждала? - Но это было намного позже, - ответила Вероника, потом в нерешительности замолчала и наконец добавила: - один-единственный раз. - И через некоторое время: - несколько дней назад. Я не знаю, что меня побудило. Иоганнес смутно ощутил что-то... в его сознании где-то далеко возник испуг: похоже, это была ревность. Прошло довольно много времени, когда он вновь услышал, что Вероника говорит Он начал понимать, что она сказала: - ...это было так странно, я ведь так хорошо стала ее понимать. И он механически спросил: - Кого - "ее"? - Ну, да эту крестьянку, что живет наверху. - Ах, да, эту крестьянку. - Ту, о которой парни болтают по деревням, - повторила Вероника, - но ты можешь себе представить? У нее никогда больше не было возлюбленного, только эти ее два больших пса. Может быть это и ужасно, то, что они рассказывают, но ты только подумай: два таких огромных зверя, которые иногда встают на дыбы, клацая зубами, чего-то властно требуя, словно ты такой же, как они, а в каком-то смысле так оно и есть, и все в тебе полно ужаса перед их косматой шерстью, все, кроме одного, очень маленького кусочка твоего существа, который не боится, но ты знаешь, - еще мгновение, и достаточно твоего жеста, и они уже снова ничто, покорные, тихие, они - животные, - но все же это не только животные, это ты и одиночество, это ты и еще раз ты, это ты и пустая комната со стенами из шерсти, и это желает не животное, а что-то такое, что я не могу высказать, и я не знаю, почему я все это так хорошо понимаю. Но Иоганнес умоляюще сказал: - Ведь это грех - то, что ты говоришь, это мерзость. Но Вероника не унималась: - Ты ведь хотел стать священником, почему?! Я задумывалась об этом, потому что... потому что тогда ты для меня не мужчина. Послушай... послушай же: Деметр сказал мне прямо: - Этот не женится на тебе, и тот - тоже; ты останешься здесь, здесь и состаришься, как твоя тетка... - Ты, я надеюсь, понимаешь, как я испугалась? Разве у тебя не такое же чувство? Я никогда не думала о том, что моя тетка - тоже человек. Я никогда не считала ее ни мужчиной, ни женщиной. Теперь же я сразу испугалась, что она - это нечто такое, чем я тоже могу стать, и почувствовала, что должно что-то произойти. И мне вдруг пришло в голову, что она долгое время не старилась, а потом вдруг мгновенно сделалась очень старой и больше уже не менялась. А Деметр сказал: - Мы имеем право делать все, что захотим. Денег у нас мало, но мы - старейший род во всей округе. Мы живем по-другому, Иоганнес не служил в министерстве, а я - в армии, даже священником он не стал. Они все смотрят на нас немножко сверху вниз, потому что мы небогаты, но мы не нуждаемся в деньгах, и в них тоже не нуждаемся. - И наверное оттого, что я так испугалась из-за тетки, это вдруг подействовало на меня таким таинственным образом - такое неясное чувство, словно дверь с тихим вздохом приоткрывается - и ни с того ни с сего от слов Деметра у меня появилось ощущение нашего дома, но, впрочем, разве ты сам не знаешь, ты ведь тоже всегда так же ощущал их - наш сад и наш дом, ...о, этот сад, ...я иногда представляла себе среди лета, что такое же чувство должно быть у человека, когда он лежит в снегу, такое же безутешное блаженство, когда, не чуя под собой земли, паришь между теплом и холодом, хочешь вскочить - и слабеешь, сладостно тая. Когда думаешь о нем, то чувствуешь не эту пустую, непрерывную красоту, а скорее - свет, одуряющее изобилие света, свет, который лишает дара речи, от которого кожа ощущает бездумное блаженство, и вздохи, и скрип стволов, и неумолкаемый тихий шелест листьев... Тебе не кажется, что красота жизни, которая начинается с сада и заканчивается нами, - это что-то плоское и бесконечное, что вбирает в себя человека и отрезает его ото всего, словно море, в котором утонешь, если захочешь в него ступить?.. Теперь Вероника вскочила и встала перед Иоганнесом; ее руки, мерцающие в каком-то затерявшемся свете, казалось, испуганно старались вытащить из темноты слова. - И потом, я часто чувствую наш дом, - слова ее продолжали блуждать на ощупь, - его мрак со скрипучими лестницами и жалующимися окнами, с его угла- ми, с его высокими, выпирающими из темноты шкафами, и иногда откуда-нибудь, из маленького высокого окна - свет, медленно сочащийся по каплям, как из наклоненного ведра, и страх - а вдруг это кто-то там стоит с лампой в руках. И Деметр сказал: - Составлять слова - не мое дело, у Иоганнеса это получается гораздо лучше, но уверяю тебя, иногда во мне появляется какая-то бездумная выпрямленность, я раскачиваюсь, как дерево, возникает какой-то ужасающий, совершенно нечеловеческий звук, словно грохот погремушки или визг детской свистульки. И мне достаточно встать на четвереньки, чтобы почувствовать себя зверем. Мне, наверное, стоило бы иногда размалевывать лицо... - Тут мне почудилось, что наш дом - это мир, в котором мы одни, сумрачный мир, в котором все выглядит искривленно и странно, как под водой, и мне показалось почти естественным, что я должна уступить желанию Деметра. Он сказал: - Это останется между нами и вряд ли существует в действительности, потому что об этом никто не знает, это не связано с миром действительности и поэтому не может вырваться наружу... - Ты не поверишь, Иоганнес, но я не испытывала к нему никаких чувств. Просто он распахнулся передо мною, как огромный рот, вооруженный острыми зубами, который мог меня проглотить, как мужчина он остался мне так же чужд, как любой другой, но это было какое-то втекание в него, которое я себе внезапно представила, а потом, по каплям, стекание с губ обратно, какое-то заглатывание тебя утоляющим жажду зверем, тупое и безучастное... Нужно иногда переживать какие-то события, когда их можно выполнить просто как действия, но ни с кем и ни с чем. Но тут я вспомнила о тебе, я ничего не знала точно, но я оттолкнула Деметра. Ведь у тебя тоже должно быть что-то подобное, для того же самого, наверное, очень хорошее... Иоганнес выдавил из себя: - Что ты имеешь в виду? Она сказала: - У меня только неясное представление о том, чем можно быть друг для друга. Ведь все люди боятся друг друга, даже ты иногда, когда говоришь со мной, становишься твердым и жестким, как камень, который ударяет по мне: но я имею в виду такие отношения, когда полностью растворяешься в том, что каждый значит для другого, а не стоишь отчужденно рядом, прислушиваясь... Я не могу это объяснить. То, что ты иногда называешь Богом, - это оно и есть. Потом она заговорила о вещах, которые так и остались для Иоганнеса неясными: - Тот, кого ты, наверное, имеешь в виду, - нигде, потому что он во всем. Он - злая толстая женщина, которая заставляет меня целовать ее груди, и одновременно это - я, когда я остаюсь одна, ложусь на пол у шкафа и мне в голову приходят такие вот мысли. И ты, наверное, тоже такой, ты иногда настолько неодушевлен и замкнут в себе, как свечка в темноте, которая сама по себе - ничто и только делает темноту сильнее и заметнее. С тех пор, как я увидела тогда твой страх, мне кажется, что ты сам иногда выпадал из моих мыслей, но страх всегда оставался, как темное пятно, и оставался теплый, мягкий край, который его ограничивает. И ведь, наверное, важно только то, что человек - как происходящее, а не как личность, которая действует; и каждый должен быть наедине с тем, что происходит, и в то же время нужно быть вместе, безмолвно и замкнуто, как за стенами без окон, образующими замкнутое пространство, в котором все может произойти в действительности, и при этом все же никак нельзя вторгнуться из одного пространства в другое, хотя в мыслях это и случается. И Иоганнес не понял. А она внезапно начала меняться, словно что-то стало уходить вглубь, сами черты ее лица делались в одном месте менее ясными, а в другом - более отчетливыми; конечно, она могла еще что-то сказать, но казалось, что сама она уже больше не та Вероника, которая только что говорила, и лишь совсем неуверенно, словно ступая по дальней незнакомой тропе, доносились ее слова: - ...Как ты считаешь?.. мне кажется, таким безличным человек быть не может, таким может быть только животное... Помоги же мне, потому что при этом непременно приходит на ум какое-то животное...?! Иоганнес попытался как-нибудь заставить ее прийти в себя, он вдруг заговорил, он захотел слушать еще и еще. Но она только покачала головой. С того момента Иоганнес почувствовал, что для него не представляет ни малейшего труда со всей тщательностью обдумать то, что он хотел. Иногда человек не догадывается, чего он смутно хочет, но зато знает, что ему этого не угадать; и тогда он проживает всю свою жизнь словно в запертой комнате, в которой ему страшно. Иногда его пугало что-то, и было такое чувство, словно он вот-вот заскулит, встанет на четвереньки и помчится обнюхивать волосы Вероники; такие образы иногда вставали у него перед глазами. Но ничего не происходило. Они проходили друг мимо друга; они смотрели друг на друга; они обменивались незначащими или просящими словами - ежедневно. Правда, однажды у него было такое чувство, будто произошла встреча среди одиночества, вокруг которого внезапная, неожиданная близость сразу образовала прочный свод. Вероника спускалась по лестнице, а внизу стоял он; они были в сумерках, каждый сам по себе. У него и в мыслях не было просить ее о чем-то, но поскольку оба они, там, на лестнице, были как фантазия больного воображения, он вдруг почувствовал, что ему необходимо сказать: Иди ко мне, и давай вместе уйдем отсюда. Но она ответила что-то такое, из чего он понял только: ...ни любить... ни выйти замуж... я не могу оставить тетю. И еще раз повторил он свою попытку, он сказал: - Вероника, человек, но иногда и просто слово, и тепло, и один вздох - это как камешек в водовороте, который вдруг указывает тебе на тот центр, вокруг которого ты крутишься. Мы должны вместе что-то предпринять, тогда мы, может быть, его найдем... Но в ее голосе слышалось еще больше похоти, чем в тот раз, когда она впервые сказала ему: "Таким безличным не может быть ни один человек, таким может быть только зверь,... нет, конечно, если тебе суждено умереть"... потом она сказала "нет". И тогда его охватило нечто, что, собственно говоря, не было никаким решением, это было видение, которое не имеет отношения к действительности, а связано только с самим собой, как музыка; он сказал: "Я ухожу; конечно, может быть, я и умру". Но и тогда он знал, что это не то, что он имел в виду. И час за часом в то время пытался он объяснить все это самому себе и спрашивал себя, какая же она на самом деле и почему требует столь многого. Он иногда произносил: Вероника, и на лбу у него выступал пот, он ощущал униженность безнадежного отступления и влажно-холодную удовлетворенность своей обособленности. И невольно вспоминал он ее имя, когда видел два завитка у нее на лбу, два завитка, которые были тщательно прилеплены ко лбу, как что-то постороннее, или ее улыбку, иногда, когда они сидели за столом и она подавала тете. И ему необходимо было увидеть ее, как только начинал говорить Деметр; но что-то, на что он постоянно наталкивался, мешало ему понять, как такой человек, как она, может стать эпицентром его страстной решимости. И когда он все обдумывал, то в самых первых воспоминаниях вокруг нее витало нечто уже давно отгоревшее, словно аромат погашенных свечей, что-то обыденное, как комната для гостей, которые спят, недвижимы, под одеялами в льняных пододельяниках, за опущенными шторами. И только когда он слышал голос Деметра, говорящего о вещах столь ужасающе обыденных и бесцветных, как эта мебель, которую никто никогда не использовал, - все это представлялось ему каким-то пороком, которым они занимаются втроем. И несмотря ни на что, позже, когда он думал о ней, он невольно слышал, как она говорит "нет". Трижды она неожиданно говорила "нет", и он не узнавал тогда ее голоса. Один раз она произнесла это совсем тихо, и все же до странности непохоже на нее прежнюю, и слово это отделилось от всего предыдущего и поднялось над домом, и потом, потом это оказалось как удар кнута или как бессознательное сжатие самой себя в каких-то тисках, а потом еще раз - тихо, угасая, почти боль, которую причинили намеренно. Иногда же, теперь уже тогда, когда он думал о ней, он чувствовал, что она прекрасна. Это была та невероятно сложная красота, которой так легко перестаешь восхищаться и, забыв ее, начинаешь принимать ее за уродство. И он невольно думал, когда она внезапно возникала перед ним из темноты дома, которая странным образом без единого движения вновь смыкалась за ее спиной, и проплывала мимо, излучая всесильную, необыкновенную чувственность, которой наделена была, как некоей неизвестной болезнью, - всякий раз он сразу невольно думал, что она воспринимает его как животное. Он ощущал это как нечто непостижимое и ужасающее, когда оно оказалось воплощенным в действительность в гораздо большей мере, чем он раньше подозревал. И даже когда он ее не видел, перед его глазами вставал весь ее облик в мельчайших подробностях: ее высокая фигура, ее широкая, немного плоская грудь, ее низкий прямой лоб и густые темные волосы, смыкающиеся в сплошную массу сразу над двумя незнакомыми милыми локонами, ее большой чувственный рот и легкий темный пушок, покрывающий руки. И то, как она ходила, опустив голову, словно та не держится на нежной шее и она может ее повредить, и та особенная, почти бесстыдная кротость, с которой тело ее слегка выпирало, когда она шла. Но они больше почти не говорили друг с другом. Вероника услышала вдруг зов какой-то птицы и следом - ответ. На этом все и кончилось. Достаточно было, как иногда бывает, одного этого незначительного, случайного события, чтобы все кончилось и началось нечто, что касалось скорее ее одной. Потому что тогда осторожно, торопливо, словно прикосновение острого, быстрого, шершаво-мягкого язычка, в лица пахнул запах высокой травы и луговых цветов. И последний разговор, который тянулся вяло, как что-то, скользящее между пальцев, о чем давно уже не думаешь, прервался. Вероника испугалась; только позже она заметила, что это был особенный испуг, по краске, которая бросилась ей в лицо, и по одному воспоминанию, которое внезапно, перелетев через годы, без всякой подготовки, вдруг всплыло перед ней, горячее и живое. Впрочем, в последнее время воспоминаний было так много, но у нее было такое чувство, что уже накануне ночью она услышала предупредительный сигнал, и предыдущей ночью, и две недели назад. И ей показалось, что когда-то раньше она уже испытала его мучительное прикосновение, наверное, во сне. Они все вновь и вновь приходили ей в голову, эти странные воспоминания, и укладывались вокруг - слева, справа, сзади, спереди, как стаи птиц, летящие к определенной цели все ее детство, но на этот раз она знала с какой-то почти неестественной уверенностью, что это именно то, что нужно. Среди них было одно воспоминание, которое она сразу узнала, хотя прошло много лет - наконец-то оно пришло, ни с чем не связанное, горячее и еще живое. Ей ужасно нравилась тогда шерсть у одного большого сенбернара, особенно спереди, там, где широкие грудные мышцы выпирали при каждом шаге над округлыми костями, как два холма; шерсть у него была необыкновенно густая и вся из золотисто-коричневых волосков, и это было такое необозримое богатство и что-то такое спокойно-безграничное, что начинало рябить в глазах, если даже примешься рассматривать один только маленький кусочек шерсти. И хотя она не испытывала ничего, кроме единого, нерасчлененного, сильного чувства радости, чувства товарищеской нежности четырнадцатилетней девочки, и это напоминало удовольствие от какой-нибудь вещи, ее чувство напоминало иногда ощущение природы. Когда идешь и видишь здесь лес и луг, а там - гору и поле, и все в мире этой великой упорядоченности просто и податливо, как камешек; но любая гора и любой камень оказываются невероятно сложны, когда рассматриваешь их в отдельности, и ведут себя, как живые существа, так что внезапно наше восхищение оборачивается страхом, словно перед зверем, который подбирает лапы и неподвижно замирает, подкарауливая свою жертву. Но однажды, когда она лежала так возле своей собаки, ей представилось, что такими были, наверное, великаны; с горами, долинами и лесами волос на груди, и певчими птицами, которые качаются у них в зарослях волос, и маленькими блошками, которые копошатся в перьях этих птиц, и - что дальше, она не знала, но до конца было еще далеко, и все пристраивалось одно к другому, и было втиснуто одно в другое, и казалось, остается только в робости и благоговении замереть перед грандиозностью силы и порядка. И она думала про себя, что если они разгневаются, то гнев их с воплем ворвется в эту тысячеликую жизнь и перетряхнет каждого с ужасающей силой, а если они затем обрушат на кого-нибудь свою любовь, то это будет подобно топоту гор и шелесту деревьев, и у того человека отрастет на теле мягкая шерсть, и закопошатся насекомые; и пронзительный голос, в блаженстве кричащий о чем-то несказанном, и их дыхание окутают все это в густой рой зверей и притянут к себе. Когда же она заметила, что ее маленькие острые груди поднимаются и опускаются точно так же, как косматая грудь зверя рядом с нею, она вдруг решила воспротивиться этому и задержала дыхание, словно хотела наложить на что-то заклятие. Но когда она уже больше не смогла сопротивляться и снова начала дышать так, как будто та, другая жизнь постепенно притягивала ее к себе, она закрыла глаза и снова стала думать о великанах, и перед нею беспокойной вереницей потянулись образы, но они были ей теперь много ближе и от них шло тепло, как от низких пухлых облаков. Когда потом, очень нескоро, она снова открыла глаза, все было, как и раньше, только собака стояла теперь рядом с нею и смотрела на нее. И тогда она сразу заметила, что в зарослях желтого, как морская пена, руна беззвучно показалось что-то заостренное, красное, причудливо изогнутое, и в тот момент, когда она хотела распрямиться, она ощутила влажно-теплое, дрожащее прикосновение языка на своем лице. И тогда на нее напало такое странное оцепенение, словно... словно и сама она была таким же зверем, и несмотря на отвратительный страх, который она ощущала, что-то обжигающе сжалось в ней, как будто сейчас, и только сейчас... словно птичий гомон и хлопанье крыльев в кустах, пока все не стихнет, а звук не сделается мягким, как шорох складывающихся перьев. Вот что это тогда было, это был как раз тот самый странно обжигающий испуг, который сейчас внезапно помог ей все вспомнить и все распознать. Ведь мы не знаем, почему мы чувствуем так, а не иначе, но она почувствовала, что теперь, годы спустя, ее испуг был точно таким же, как тогда. И там стоит тот, кто сегодня должен уехать, Иоганнес, а тут стоит она. С тех пор минуло тринадцать или четырнадцать лет, и груди у нее давно уже не такие острые, и красные клювики сосков не так любознательны, как тогда, они самую чуточку опустились вниз и выглядели теперь немножко печально, как две забытые кем-то на пустыре мятые бумажные шапочки, потому что грудная клетка у нее сделалась плоской и раздалась вширь, и было такое впечатление, будто пространство вокруг нее как-то сократилось. Но она знала об этом скорее всего не потому, что рассматривала себя в зеркале, - когда снимала с себя одежду или принимала ванну, ибо давно уже делала, занимаясь всем этим, только самое необходимое, - нет, она просто судила об этом по своим ощущениям, потому что иногда, например, ей казалось, что раньше платья плотно облегали ее фигуру со всех сторон, теперь же казалось, что она просто прикрывает ими свое тело, а если она вспоминала, как она сама себя ощущала изнутри, то оказывалось, что раньше она была как круглая, упругая капля воды, которая давно уже превратилась в маленькую лужицу с расплывшимися краями; и таким размазанным, вялым, расслабленным было ее нынешнее восприятие себя, как будто от нее ничего не осталось, кроме уныния и усталой небрежности, и лишь иногда она ощущала, как что-то несравненно мягкое медленно-медленно тысячами нежных осторожных складок изнутри прижимается к ней. И все же когда-то давно она должна была хоть раз быть ближе к живой жизни и яснее ощущать ее - руками или собственным телом, но она давно уже забыла, как все это было, и знала только, что с тех пор, видимо, появилось нечто, что скрыло все эти ощущения. И не знала, что это тогда было, какой-то сон, или она чего-то испугалась, когда не спала, был ли это страх перед чем- то, что она видела, или перед самой собой; но эта оставалось до сих пор. Ибо с тех пор ее бледная повседневная жизнь заслонила эти впечатления и стерла их, как стирает следы на песке усталый надоедливый ветер; и теперь лишь монотонность этого ветра звучала в ее душе, словно тихое гудение, которое то накатывает, то отступает. Она не испытывала больше сильной радости и сильных страданий, ничего такого, что было бы заметно и выделялось бы на общем фоне, и постепенно ее жизнь потеряла всякую отчетливость. Все дни были похожи один на другой, и, одинаковые, сменяли друг друга годы; она еще вполне ощущала, что каждый из них что-то забирает с собой, и каждый что-то приносит, и что она сама медленно меняется, но явной разницы между ними не было; у нее было неясное, расплывчатое представление о себе самой, и когда она пыталась оглядеть себя внутренним взором, то находила лишь смену неопределенных и скрытых форм, так бывает, когда мы чувствуем, что что-то шевелится под одеялом, но не можем угадать, что. И постепенно жизнь ее словно спряталась под мягкое сукно или под колпак из точеной кости, стенки которого становились все толще и толще. Предметы отступали все дальше и дальше, теряя свой облик, и ее ощущение себя уходило все дальше. На их месте оставалось пустое, неуютное пространство, в нем и жило ее тело; оно видело вокруг себя какие-то предметы, оно улыбалось, оно жило, но все это происходило так бессвязно, и часто в этот мир заползало мерзкое отвращение, которое словно замазывало дегтем все чувства. И только когда в ней возникло это странное движение, которое сегодня наполнилось смыслом, она подумала о том, не может ли все стать снова, как прежде. А потом появилась мысль, не любовь ли это; любовь? она пришла, наверное, уже давно и приближалась медленно; медленно приближалась она. Но если мерить мерками ее жизни - то слишком быстро; жизнь ее шла еще медленнее; это было что-то вроде медленного открывания и закрывания глаз, а между ними - взгляд, который не в состоянии был задержаться на предметах, скользящий, замедленный, он, ничем не взволнованный, проскальзывал мимо. Этим взглядом она смотрела на то, что приближается к ней, и поэтому не могла поверить, что это любовь; она смутно пугала ее, как все незнакомое, это был испуг без ненависти, без остроты, любовь казалась ей лишь чужой страной по ту сторону границы, где собственная страна мягко и безутешно сливается с небом. Но с тех пор она знала, что жизнь ее стала безрадостной, ибо что-то принуждало ее изгонять все незнакомое, и если раньше она жила, как человек, который не видит смысла в том, что он делает, то теперь ей иногда казалось, что она его просто забыла и теперь сможет вспомнить. И ее мучило представление о чем-то восхитительном, что должно наступить потом, как брезжущее рядом с границами сознания воспоминание о какой-то забытой вещи. И все это началось тогда, когда вернулся Иоганнес, и ей тут же, в первый момент, неизвестно почему пришла в голову мысль о том, как его когда-то ударил Деметр и как Иоганнес улыбался. И с тех пор у нее появилось такое чувство, будто пришел некто, обладающий чем-то таким, чего у нее нет, и тихо проносящий это по сумеречной пустыне ее жизни. Он шел по ее жизни, и вещи под его взглядом начинали нерешительно занимать нужные места; ей иногда казалось, когда он испуганно улыбался самому себе, что он может вдохнуть весь мир, задержать его в себе и ощутить его изнутри, и когда он его затем вновь очень бережно и осторожно ставил перед собой, он казался ей фокусником, который одиноко, для самого себя показывает чудеса с летающими кольцами; не более того. Ей делалось больно, когда она со слепой назойливостью представляла себе, как прекрасно все выглядит, наверное, в его глазах; у нее появилась ревность ко всему тому, что он чувствовал. Ибо хотя под ее взглядами распадался всякий порядок и вещи она любила лишь жадной любовью матери к своему ребенку, наставлять которого она не в состоянии, теперь ее усталая расслабленность начинала напрягаться и дрожать, как какой-то звук, как звук, который звенит в ушах и где-то в мире поднимает купол пространства и зажигает свет. Какой-то свет и люди, облик которых весь состоит из протяжной тоски, словно из линий, которые протягиваются далеко за свои собственные пределы и только в недосягаемой дали, почти в бесконечности, пересекаются. Он сказал, что это идеалы, и тогда у нее появилась надежда, что все это может обратиться в действительность. Наверное, она уже пыталась устремиться ввысь, но от этого испытывала боль, как будто тело ее было больным и не могло держать ее. Именно тогда начали всплывать все остальные воспоминания, кроме одного. Они пришли к ней все, и она не знала, почему, но что-то заставляло ее считать, что одного воспоминания не хватает и что ради него одного появились все эти другие. И еще она знала: то, что она так ощущала, было не силой, а его кротостью, его слабостью, той тихой неуязвимой слабостью, которая раскинулась за его спиной, как бескрайнее пространство, в котором он был наедине со всем, что с ним происходило. Но дальше у нее ничего не получалось, это беспокоило ее, и она мучилась оттого, что, как только она, казалось, была близка к тому, чтобы во всем разобраться, ей на ум опять приходил какой-то зверь; она все время представляла себе зверей или Деметра, когда думала об Иоганнесе, и смутно подозревала, что у них общий враг и искуситель, Деметр, образ которого, словно гигантский, буйно разросшийся сорняк, присосался к ее воспоминаниям и вытягивал из них силы. И она не знала, заложена ли причина всего этого в том ее воспоминании, которое еще не пришло к ней, или в той сути, которой еще только предстоит проявиться. Была ли это любовь? В ней было какое-то брожение, что-то влекло ее. Она не знала, что с ней. Она словно шла по дороге, а впереди маячила какая-то цель, и ее заставляло в нерешительности замедлять шаги ожидание того, что где-то в прошлом или будущем таится еще не найденная и не узнанная ею, совсем иная цель. А он не понимал ее и не знал, как тягостно было это неустойчивое ощущение жизни, которую она должна была строить для себя и для него, основываясь на чем-то таком, что ей было еще неизвестно, - и страстно желал действительной жизни, с самой обыденной простотой, чтобы она стала его женой или любовницей. Она не могла этого понять, ей казалось, что это бессмысленно, а в данный момент - почти подло. Она ни разу не ощутила явного, нацеленного влечения, однако никогда так отчетливо, как в это время, мужчины не казались ей всего лишь поводом, не стоящим того, чтобы долго задерживать внимание на нем самом, поводом для чего-то другого, воплощенного в них лишь очень нечетко. И вдруг она вновь погрузилась в саму себя и притаилась в этой своей тьме, и все смотрела и смотрела на него, и впервые с удивлением ощутила этот уход в самое себя как чувственное волнение, которому она похотливо предалась в своем сознании прямо у него перед глазами, оставаясь недосягаемой. Что-то в ней противилось ему, словно дыбился мягкий, шуршащий кошачий мех, и, будто глядя вслед маленькому блестящему шарику, она выпустила свое "нет" из укрытия, и оно покатилось прямо ему под ноги... И закричала, как будто боялась, что он может его растоптать. И вот теперь, когда расставание безвозвратно встало между ними и шло вместе с ними в последний путь, внезапно с полной ясностью всплыло то самое забытое воспоминание Вероники. Она чувствовала только, что это то самое, и не знала, почему, и была немного разочарована, потому что в его содержании ничто не говорило ей о том, почему это было именно оно, и ощущала лишь какую-то освобождающую прохладу. Она чувствовала, что однажды в жизни ей уже пришлось испытать такой страх, какой она сейчас испытывала перед Иоганнесом, и не понимала, какая здесь связь, и почему это может так много значить для нее, и как это связано с будущим, - но у нее сразу появилось такое ощущение, будто она вновь вернулась на свой путь, туда, в то самое место, где когда-то с него сошла, и она понимала, что в этот миг то событие действительности, которое связано было с Иоганнесом, Иоганнесом из действительной жизни, достигло своего апогея и завершилось. Она в это мгновение чувствовала что-то похожее на распадение; хотя они стояли совсем рядом, все как-то перекосилось, словно они куда-то проваливались, удаляясь друг от друга; Вероника смотрела на деревья, обрамлявшие дорогу, и, конечно, они на самом деле стояли гораздо прямее, чем ей казалось. И тогда ей показалось, что она наконец-то полностью прочувствовала свое "нет", которое просто обронила до того, в смятении, опираясь на какое-то предчувствие, и поняла, что теперь он уезжает только из-за себя самого, хотя сам этого не хочет. И от этого она на некоторое время ощутила такую глубину и такую тяжесть, словно лежат рядом два тела, отделенные одно от другого, разлученные и печальные, и каждое - само по себе, - потому что это ее чувство означало так или иначе почти самоотверженность; и ею овладело нечто такое, что сделало ее маленькой, слабой и ничтожной, как собачонку, которая, поскуливая, ковыляет на трех ногах, или как рваный флажок, который сиротливо трепещет от дыхания ветерка, - настолько растерялась она, постигнув все это, и у нее появилось страстное желание удержать его, словно у мягкой, израненной улитки, которая, передвигаясь тихими толчками, ищет другую, к телу которой она, сломленная, умирая, могла бы прилепиться. Но тут она посмотрела на него и уже не знала, о чем думает, чувствуя: возможно, единственное, что она об этом знала, то внезапное воспоминание, которое покоилось в ней, чистое и отделенное ото всего, - вообще не было чем-то таким, что она могла постигнуть, опираясь только на саму себя, это произошло только благодаря тому, что когда-то постижению помешал великий страх, но затем это нечто укрепилось и затаилось в ней, преградив дорогу тому, другому, что могло из него родиться и неизбежно должно было отделиться от нее, как чужеродное тело. Ибо ее чувство к Иоганнесу начало спадать и устремилось прочь, - широким, освобожденным из-под гнета потоком, что-то давно лежавшее в ней мертвым, бессильным, закованным грузом вырвалось из нее и увлекло это чувство с собой, - и там, где был он, вспыхнуло дошедшее из преодоленных ею далей сияние, что-то, вздымающееся, как каменный столб, что-то бесконечно возвышенное и бессвязно мерцающее, словно сквозь сетчатую завесу снов. И разговор, который они там, вовне, еще продолжали, становился все более скупым и угасал, и пока они силились его продолжать, Вероника почувствовала, как за словами встает уже нечто совсем другое; она теперь окончательно поняла, что ему надо уехать, и замолчала. Все, что они говорили или пытались сделать, казалось ей напрасным, поскольку было решено, что он уйдет и больше не вернется; она ощущала, что совершенно не хочет делать того, что раньше, возможно, и сделала бы, поэтому все ее прежние намерения вдруг приобрели застывший, неопределенный облик; она не успевала разобраться ни в смысле, ни в причине всего этого, все происходило быстро и четко, как нечто свершившееся, решенное и окончательное. Он все еще стоял перед ней, окутанный сумбуром собственных слов, и она начала ощущать, что его присутствия, того, что он действительно рядом с нею, недостаточно, она чувствовала тяжкое давление на что-то такое в ней, что с воспоминанием о нем устремлялось куда-то ввысь, и она всюду натыкалась на его живую сущность, как натыкаются на мертвое тело, которое упрямо и враждебно противится любым усилиям оттащить его в сторону. И когда она заметила, что Иоганнес по-прежнему настойчиво смотрит на нее, он показался ей большим усталым зверем, которого она никак не может оттолкнуть от себя, и она ощутила в себе то самое воспоминание, как маленький горячий предмет, зажатый в руках; она чуть было не показала ему язык, испытывая нечто среднее между желанием бежать прочь и соблазном, странное чувство, похожее на отчаяние самки, которая кусает своего преследователя. Но в это мгновение снова поднялся ветер, и ее чувство долетело до него и, ширясь, полностью освобождалось от упорного сопротивления и ненависти, которые, исчезая без его помощи, мягко всасывались в самое себя, пока от всего этого не остался один только одинокий ужас, перед которым Вероника, ощутив его, отступила сама; а все остальное вокруг проникнуто было дрожью предчувствия. То непроницаемое, что до сих пор туманным мраком покрывало ее жизнь, внезапно пришло в движение, и ей казалось, что формы предметов, которые она давно искала, скрывались за какой-то пеленой и исчезали. И хотя ничто не принимало такой облик, что можно было бы ухватиться руками, все ускользало меж тихо, на ощупь бредущих слов, и ни о чем нельзя было говорить, но на каждое слово, которое теперь не произносилось, смотрел издалека чей-то взгляд, и каждое слово сопровождалось тем странным, летящим вместе с ним пониманием, которое возносит обыденное действие на театральную сцену и делает его знаком пути, который неразличим иначе среди нагромождения булыжников. Словно тонкая шелковая маска закрыла весь мир, светлая, серебристо-серая, подвижная, кажется, готовая лопнуть; она напрягла зрение, и что-то затрепетало в ней, словно ее сотрясали невидимые толчки. Так они и стояли рядом, и когда ветер стал задувать все сильнее и сильнее над дорогой, и удивительным мягким, благоуханным зверем разлегся повсюду, покрывая лицо, затылок, ключицы... и, вздыхая, раскинул пряди мягких, бархатистых волос, и с каждым вздохом плотнее прижимался к коже, - разрешилось и то и другое, и ее ужас и ее ожидание, обратясь в усталое, тяжелое тепло, которое безмолвно, слепо и медленно, как текущая из раны кровь, обволокло ее. И она невольно вспомнила о том, что когда-то раньше слышала: что, мол, на людях обитают миллионы живых существ, и с каждым дыханием неисчислимые потоки живых существ появляются и исчезают, и она в благоговении замерла ненадолго перед этой мыслью, и ей было так тепло и темно, словно ее несла широкая пурпурная волна, но затем рядом с этим горячим потоком крови она ощутила еще один, и, подняв глаза, она увидела, как он стоит перед ней, и его разлетевшиеся на ветру волосы тихонько, подрагивающими кончиками, касаются ее волос, и тогда ее охватила пронзительная радость, казалось, что смешиваются два гудящих роя, и она готова была вырвать из себя свою жизнь, чтобы среди горячей спасительной тьмы, в неистовом восторге погрузить его в эту жизнь. Но тела их стояли окоченело и неподвижно и лишь, закрыв глаза, позволяли происходить тому, что втайне сейчас совершалось, словно им нельзя было об этом знать, и только все больше наполнялись пустотой и усталостью, а потом слегка склонились друг к другу, очень плавно и спокойно, и с такой смертельно тихой нежностью, словно, коснувшись друг друга, они истекут кровью. И когда поднялся ветер, ей показалось, что кровь ее под одеждой поднимается по жилам вверх, и это доверху наполнило ее звездами и кубками, синим и желтым, и тончайшими нитями, и робким прикосновением, и каким-то недвижимым блаженством, словно стоящие на ветру цветы, которые что-то ощущают. И когда заходящее солнце просвечивало сквозь край ее юбки, она все так и стояла - вяло, тихо, бесстыдно покорно, словно кто-то может это увидеть. И только где-то совсем-совсем глубоко в ней зарождалась мысль о том великом, страстном желании, которому еще предстоит осуществиться, но эта мысль была в тот миг окутана такой тихой печалью, словно где-то вдали звонили колокола; и они стояли рядом, и тела их высились, большие и суровые, как два гигантских зверя с выгнутыми спинами, на фоне вечернего неба. Солнце зашло; Вероника шла одна, задумавшись, по той же дороге, среди лугов и полей. Как из разбитой скорлупы, лежащей на земле, из этого прощания родилось ощущение самой себя; внезапно оно сделалось таким определенным, что ей показалось, будто она - как нож, воткнутый в жизнь этого человека. Все было отчетливо разграничено; он ушел и наверное убьет себя, ей не нужно было это проверять, это было что-то сокрушительно мощное, словно на земле лежал какой-то темный предмет. Это казалось ей настолько необратимым, словно время было разрезано и все прежнее безвозвратно застыло, этот день с его внезапным проблеском выделился среди всех остальных, как сияющий меч, у нее даже появилось такое чувство, словно она видела в воздухе телесное воплощение того, как связь ее души с той, другой душой стала чем-то окончательным, необратимым и, подобно остову старого дерева, упиралась в вечность. Порой она чувствовала нежность к Иоганнесу, которому она была благодарна за все это, потом снова - ничего, и она все шла и шла. Какая-то вторгшаяся в ее одиночество определенность толкала ее вперед, по дороге меж лугов и полей. Мир сделался по-вечернему маленьким. И постепенно Вероника ощутила странную радость, похожую на легкий, но внушающий страх воздух, который она вдыхала, содрогаясь от его запаха, который наполнял ее и поднимал вверх, и заставлял устремляться вдаль; звук ее шагов в этом воздухе легко отрывался от земли и поднимался над лесами. Ей было не по себе от легкости и счастья. Она избавилась от этого напряжения только тогда, когда рука ее легла на ручку ворот ее дома. Это была маленькая овальная прочная калитка. Когда она закрыла ее за собой, эта калитка надежно заслонила ее ото всего, и она оказалась теперь в непроницаемой тьме, словно погрузилась в тихие подземные воды. Она медленно шла вперед и, не прикасаясь ни к чему, ощущала близость прохладных стен вокруг; это было особенное, затаенное чувство; она знала, что она у себя дома. Потом она спокойно занималась необходимыми делами, и этот день подошел к концу, как и все остальные. Время от времени среди прочих всплывал образ Иоганнеса, тогда она смотрела на часы и высчитывала, где он сейчас должен быть. Но потом она приказала себе не думать об Иоганнесе, и когда она потом снова подумала о нем, поезд должен был уже идти сквозь ночь горных долин дальше, на юг, и незнакомые пейзажи наполнили ее сознание темнотой. Она легла в постель и быстро заснула. Но спала она чутко и нетерпеливо, как человек, которому на следующий день предстоит что-то особенное. За ее смеженными веками все время брезжило что-то светлое, к утру оно сделалось еще ярче и, казалось, раздалось вширь, вот оно стало уже несказанно широким; проснувшись, Вероника уже знала: это море. Сейчас он уже наверняка увидел его, и ему необходимо сделать только одно - выполнить свое решение. Скорее всего он выплывет на лодке в открытое море и выстрелит в себя. Но Вероника не знала, когда. Она начала строить догадки и сопоставлять обстоятельства. Поплывет ли он сразу, сойдя с поезда? Или будет дожидаться вечера? Когда море расстилается перед тобой уже совершенно спокойно и как будто смотрит на тебя удивленными глазами? Весь день она ходила, полная беспокойства, словно тонкие иглы постоянно впивались ей в кожу. Иногда откуда-нибудь - из золотой рамы вдруг осветившегося на стене портрета, из темноты на лестнице или сквозь белое полотно, по которому она вышивала, - проглядывало лицо Иоганнеса. Бледное и с резко очерченными губами, напоминающими рубины в оправе. Обезображенное и раздувшееся от воды. Или просто черная прядь волос над впалым лбом. Тогда она то и дело наполнялась дрейфующими обломками внезапно вновь накатывающей нежности. И когда наступил вечер, она знала, что это наверняка произойдет. Глубоко в ней таилось подозрение, что все напрасно, что бессмысленно это ожидание и эти попытки обращаться с вещами совершенно неопределенными как с обычными, реальными. Иногда же торопливо проскакивала мысль, что Иоганнес жив, она словно прорывала какой-то мягкий покров, и сквозь него показывался кусок действительности - и тут же пропадал вновь. Она чувствовала тогда, как беззвучно и незаметно скользит за окном вокруг дома вечер, это было так, словно однажды пришла ночь, пришла и ушла; она знала об этом. Но внезапно все это сгинуло. Глубокий покой и ощущение тайны медленно опустилось на Веронику, словно окутав ее складчатым покрывалом. И настала ночь, эта единственная ночь в ее жизни, когда то, что родилось под сумрачным покровом ее долгого больного бытия и не могло преступить какой-то заслон, чтобы прорваться к действительности, как огненное пятно, стало разрастаться, превращаясь в странные фигуры невероятных событий, когда оно обрело силы наконец-то осознанно проявиться в ней. Влекомая каким-то неясным чувством, она зажгла в своей комнате все светильники, и, окруженная ими, сидела неподвижно посреди комнаты; она взяла портрет Иоганнеса и поставила его перед собой. Но ей больше не казалось, что то, чего она ждала, было событие, происходившее с Иоганнесом, но оно происходило и не с ней, на этот счет она не заблуждалась, - и вдруг поняла, что ее ощущение окружающего переменилось и проникло в неведомую область между сном и явью. Пустого пространства между собой и окружающими вещами она теперь не ощущала; оно заполнилось удивительно напряженной взаимосвязью. Предметы не сдвигались со своих мест, словно пустили глубокие корни, - стол и шкаф, часы на стене, - до отказа наполненные самими собой, отделенные от нее, замкнутые в себе плотно, как сжатый кулак; и все же иногда они вновь проникали в Веронику или смотрели на нее, словно у них были глаза, из какого-то пространства, которое, как стекло, отделяло от них Веронику. Они стояли так, словно долгие годы ждали только этого вечера, чтобы обрести себя, так вздымались они и выгибались ввысь, и эта исходящая от них неиссякаемая избыточная сила переливалась через край, и ощущение этого мгновения, едва появившись, раздалось вширь вокруг Вероники, словно она сама вдруг заключила все в свое пространство, в котором безмолвно мерцали свечи. Но иногда она изнемогала от этого напряжения, и тогда ей казалось, что она лишь излучает свет; какая-то ясность пронизывала все ее тело, и она ощущала ее на себе, словно глядя на себя со стороны, и уставала от самой себя, словно от тихо гудящего конуса света, отбрасываемого какой-то лампой. И мысли ее проходили насквозь и выходили наружу из этой светлой сонливости, образуя мелкие ответвления, которые выглядели, как тончайшая сеть вен. Молчание становилось все глубже, завесы спадали, мягко, как мельтешение снежинок перед освещенными окнами, окутывая ее сознание; то и дело вспыхивал в нем, похрустывая, величественный зубчатый свет... Но через некоторое время она опять достигла границ своего странно напряженного бодрствования, и внезапно совершенно отчетливо ощутила: это теперь и есть Иоганнес, он обратился в действительность именно такого рода, он - в изменившемся пространстве. У детей и у мертвых души нет; а душа, которой обладают живые люди, - это то, что не позволяет им любить, как бы они того ни хотели, то, что в любой любви маленький остаточек оставляет для себя, - Вероника чувствовала: то, что никакая любовь не сможет заставить отдать, - это нечто, придающее направленность всем чувствам, - прочь от того, что с боязливой верой за них держится, того, что придает всем чувствам недосягаемость самого любимого, чего-то всегда готового довернуть вспять, - даже если они обращены к нему; есть в нас нечто, с улыбкой оглядывающееся на тайную договоренность в прошлом. Но дети и мертвые - это ведь пока еще ничто или - уже ничто, они заставляют думать, что могут еще стать всем или всем уже были; они как действительность пустоты пустых сосудов, которая придает снам их форму. У детей и у мертвых нет души, во всяком случае - такой души, у зверей - тоже. Звери пугали Веронику своей угрожающей отвратительностью, но в глазах у них стояло забвение, мерцающее маленькими точками и мгновенно, по каплям, скатывающееся вниз. Чем-то подобным является душа, когда поиски неопределенны. Вероника всю свою долгую темную жизнь боялась одной любви и тосковала по другой, и во снах у нее иногда получалось так, будто она ее дождалась. А события чередуются во всей своей мощи, величественно и неторопливо, но все-таки они то, что сидит в самом человеке; то, что приносит боль, но так, словно эта боль исходит от человека; то, что унижает, хотя только унижению доступно летать бездомным облачком, и нет никого, кто это видит; унижение улетает прочь, испытывая блаженство дождевой тучи... Так она колебалась между Иоганнесом и Деметром... И сны тоже помещаются не внутри человека, они к тому же и не обломки действительности, и где-то, во всей совокупности ощущений, они начинают выделяться и завоевывают свое место, и живут там, паря в невесомости, как одна жидкость в другой. Во снах своему возлюбленному принадлежишь так, как эти жидкости - одна другой; ощущение пространства при этом совсем особое; ибо бодрствующая душа - это незаполняемая полость в пространстве; душа делает пространство холмистым, как вздутый лед. Веронике хотелось вспомнить, какие сны ей снились. До сегодняшнего дня она ничего об этом не знала, лишь иногда, пробуждаясь, она, словно привыкнув к совсем другому, наталкивалась на узость собственного сознания и где-то замечала щелку, в которой еще брезжил свет... только щелку, но за ней ощущалось бескрайнее пространство. И теперь ей пришло в голову, что она наверняка часто видела сны. И она видела, как сквозь ее дневную жизнь проглядывают образы снов, как бывает, когда за воспоминаниями о разговорах и действиях через много лет видишь воспоминание о сложном сплетении чувств и мыслей, которые прежде были скрыты, или когда неизменно вспоминаешь только о каком-нибудь разговоре, и только теперь вдруг, спустя годы, понимаешь, что тогда непрерывно звонили колокола... Были такие разговора с Иоганнесом, были такие разговоры с Деметром. И в них она теперь могла разглядеть и собаку, и петуха, и удар кулаком, потом Иоганнес говорил о Боге; медленно, словно присасываясь своими концами, ползли его слова. Еще Вероника всегда знала, оставаясь к этому довольно равнодушной, что есть некое животное, всем знакомое; это - животное с дурно пахнущей кожей, покрытой отвратительной слизью; но внутри нее оно было лишь чем-то вроде беспокойного темного пятна неопределенной формы, которое иногда ползло куда-то под неусыпным взором бодрствующего сознания; или оно было лесом, бесконечным и нежным, как спящий мужчина; в нем не было ничего от животного, были лишь определенные линии его влияния на ее душу, удлинявшиеся сами собой... И Деметр сказал тогда: мне достаточно лишь встать на четвереньки... и Иоганнес сказал тогда, днем: во мне что-то съежилось, удлинилось... Мягчайшее, бледное желание было в ней - чтобы Иоганнес оказался мертв. И было еще чувство, пока неясное в ее освобожденном от сна сознании, чувство безумно тихого созерцания его, и ее взгляды скользили бесшумно, как иглы, проникая в него все глубже и глубже, внимательно следя за тем, не раскроется ли вдруг ей навстречу, воплотившись в действительность с нерасчетливой полнотой всего живого в его дрогнувшей улыбке, в каком-нибудь движении его губ, в каком-нибудь жесте, мука чего-то такого, чем одаривает нас мир мертвых. Его волосы представлялись ей тогда густым кустарником, ногти - большими пластинами слюды, она видела наполненные влагой облака в белках его глаз и маленькие зеркальные пруды, он распростерся во всей своей неприкрытой мерзостности, и границы его больше никто не защищал, а душа его, охваченная последним чувством, была укрыта только от себя самой. И он заговорил о Боге, а она подумала тогда: под Богом он подразумевает то самое другое чувство, возможно - ощущение того пространства, в котором он хотел бы жить. В ее мысли было что то болезненное. Но у нее появилась еще одна мысль: животное, наверное, похоже на это пространство, проскальзывая так близко, словно вода, которая прямо на глазах расплывается в какие-то большие фигуры, и вместе с тем - маленькое и далекое, если смотреть на него снаружи, как бы со стороны; почему в сказках позволительно думать вот так о животных, которые охраняют принцесс? Разве это было чем-то болезненным? И в эту ночь Вероника почувствовала, как она сама и эти образы ясно высвечиваются на фоне полного предчувствия страха исчезновения. Этот страх вновь способен был сокрушить ее приземленную жизнь, лишенную сновидений, она знала это и видела, что все тогда становилось болезненным и наполнялось невозможным, - но если бы можно было удержать эти его развившиеся свойства, как палочки, в одной руке, избавившись от того отвратительного, что им сопутствует, когда они склеиваются в единое действительное целое... ее мышление смогло достичь в эту ночь представления о невиданном здоровье, неколебимом, как горный воздух, наполненном той легкостью, которую испытывает человек, когда все чувства находятся в его распоряжении. Накатывая волнами, иногда разбитыми от напряжения, лихорадочно проносилось счастье этого понимания сквозь ее мысли. Ты мертв, грезила ее любовь, ничего не имея в виду, кроме этого странного чувства, где-то посредине между нею и внешним миром, там, где жил образ Иоганнеса в ее представлении, но горячий отсвет огней был у нее на губах. И все, что происходило этой ночью, было не чем иным, как таким вот отсветом действительности, который, с мерцанием рассеиваясь где-то в ее теле между частями ее чувства, заставлял их отбрасывать вовне неясные тени. Ей казалось тогда, что она ощущает Иоганнеса совсем рядом с собой, так близко, как саму себя. Он был во власти ее желаний, и ее нежность беспрепятственно проникала в него, словно морские волны, пронизывающие мягких пурпурно-красных актиний. Порой же ее любовь простиралась над ним раздольно и бездумно, как море, уже усталая, напоминая иногда, наверное, то море, которое скрывает его труп, большая и мягкая, как кошка, мурлычащая в нежной дреме. Часы струились тогда с бормотанием льющейся воды. И только когда она вдруг испугалась, она впервые почувствовала горе. Вокруг было холодно, свечи догорели, оставалась только одна, последняя; на том месте, где обычно сидел Иоганнес, зияла в пространстве дыра, и всех ее мыслей не хватало, чтобы ее закрыть. Внезапно беззвучно угас и этот последний свет, словно последний из уходящих тихо прикрыл за собой дверь; Вероника осталась в темноте. Стыдливо бродили по дому шорохи; ступеньки, пугливо вздрагивая, стряхивали следы идущих по ним; где-то скреблась мышь, а потом какой-то жучок принялся сверлить дерево. Когда пробило час ночи, ею овладел страх. Перед непрерывной жизнью этого существа, которое всю ночь напролет, пока Вероника не спала, деловито шагало по всем комнатам, не зная покоя, то поднимаясь на крышу, то забираясь глубоко под пол. Как ничего не желающий знать убийца, который наносит все новые удары просто потому, что его жертва еще шевелится, она хотела бы схватить этот тихий звук, который все не прекращался, и удушить его. И внезапно она почувствовала, как спит ее тетя, там, далеко, в самой дальней комнате, и ее строгое лицо, все в кожистых морщинках; и вещи стояли смутно и тяжело, безо всякого напряжения; и ей уже вновь стало боязно среди этого чужого, окружившего ее бытия. И лишь что-то, что уже не было для нее опорой и просто медленно угасало вместе с ней, - удерживало ее. Она уже начинала подозревать: то, что она воспринимала как нечто ощутимо чувственное, было всего-навсего она сама, а не Иоганнес. Поверх того, что она представляла себе, уже ложилось сопротивление повседневной действительности, стыда, слов тетки, касающихся раз и навсегда определенных вещей, насмешки Деметра, смыкалась узкая щель, и возникал уже страх перед Иоганнесом; ее образы заслонены были уже смутно брезжущим принуждением воспринимать все, как бессонную ночь, и даже то воспоминание, которого она так ждала и которое было для нее словно тайное путешествие, совершенное ею в эти ночные часы, - даже оно давно уже уменьшилось в размерах и отлетело вдаль, не в силах ничего изменить в ее жизни. Но как человек с бледными кругами под глазами идет в поисках событий, о которых он никому не расскажет, воспринимая собственную обособленность и слабость среди всего сильного и разумно живого как тоненькую ниточку тихо блуждающей мелодии, - так и Вероника ощущала в себе, несмотря на свое горе, нежное, мучительное блаженство, которое опустошало ее тело, пока оно не сделалось мягким и нежным, как тонкая оболочка. Ей вдруг захотелось раздеться. Просто для себя самой, ради чувства быть ближе к самой себе, остаться наедине с самой собой в темной комнате. Ее волновало то, как одежда с тихим шорохом падает на пол; это была нежность, которая делает несколько осторожных шагов в темноту, словно ища кого-то, а потом, опомнившись, спешит назад, чтобы прижаться к собственному телу. И когда Вероника медленно, с неторопливым наслаждением вновь надевала свои платья, то они, со складками, в которых, подобно прудам в темных впадинах, вяло таилось тепло и над которыми как будто вставали какие-то заросли, - они были для нее чем-то вроде укрытий, за которыми она притаилась, и когда ее тело временами втайне натыкалось на свои оболочки, его пронзала чувственная дрожь, словно тайный свет, беспокойно блуждающий по дому за прикрытыми ставнями. Это была та самая комната. Вероника невольно искала глазами то место, где на стене висело зеркало, и не могла себе это представить; она ничего не видела... лишь какой-то неясно скользящий блик в темноте, а может быть, ей это только кажется. Мрак наполнял дом как тяжелая жидкость, ей казалось, что ее самой нигде нет; она принялась ходить по комнате, но везде была только темнота, и все же она ничего, кроме себя самой, не ощущала, и там, где она проходила, она одновременно и была - и не было ее, она напоминала себе молчание, наполненное невысказанными словами. Так же она однажды разговаривала с ангелами, когда болела, тогда они встали вокруг ее постели, и от их неподвижных крыльев разносился тонкий высокий звук, который пронизывал все вещи. Вещи распадались как глухие камни, весь мир превратился в груды острых обломков каких-то раковин, и только она сама сжалась в комок; измученная высокой температурой, истонченная, как сухой розовый лепесток, она стала проницаемой для собственного чувства, она ощущала свое тело со всех сторон одновременно, и оно было совсем маленьким, словно она могла зажать его в свой ладони; а вокруг ее тела стояли мужчины с шуршащими крыльями, тихо потрескивавшими, как волосы. Для других же ничего этого не существовало; мерцающей решеткой, через которую можно было смотреть только в одну сторону, заслонял этот звук и ее, и ангелов. И Иоганнес разговаривал с ней, как с человеком, которого жалеют и не принимают всерьез, а в соседней комнате упорно расхаживал Деметр, она слышала его насмешливые шаги и сильный, резкий голос. И все время ее не покидало чувство, будто вокруг нее стоят ангелы, мужчины с удивительными оперенными руками, и все то время, пока остальные считали ее больной, они образовывали вокруг нее невидимый, непроницаемый круг, где бы они тогда ни находились. И тогда ей казалось уже, что она достигла всего, чего хотела, но это была всего лишь болезнь, и когда все это снова прошло, она поняла, что так оно и должно быть. Теперь же в чувственности, с которой она ощущала саму себя, было что-то от той болезни. С боязливой осторожностью она избегала предметов, чувствуя их уже издали; тихо устремлялась прочь, ускользала от нее надежда, и тогда все вовсе оказывалось выпотрошенным и опустошенным и становилось мягким, как за безмолвным занавесом из истлевающего шелка. Дом постепенно наполнился мягким серым светом раннего утра. Она стояла наверху у окна, наступало утро; люди шли на рынок. То и дело по ней ударяло сказанное кем-то слово; тогда она нагибалась, словно пытаясь избежать удара, и отступала обратно в темноту. И что-то тихо легло вокруг Вероники, в ней была тоска без цели и желаний, словно то болезненно неопределенное потягивание в лоне, как признак тех дней, которые повторяются каждый месяц. Странные мысли пролетали у нее в голове: так любить одну только себя - все равно что готовность все сделать для другого; и когда теперь перед ней вновь - на этот раз в виде чьего-то жесткого, безобразного лица - всплыло воспоминание о том, что она убила Иоганнеса, она не испугалась, - она делала больно лишь себе самой, когда видела его, это было так, как будто она смотрела изнутри, на собственные внутренности, наполненные кишками и еще чем-то отвратительным, напоминавшим больших сплетенных червей, - и одновременно наблюдала как бы со стороны, как она созерцает саму себя, - и испытывала ужас, но в этом ужасе было что-то неотъемлемо принадлежащее любви. Какая-то избавительная усталость охватила ее, она как-то расслабилась и, закутавшись в то, что она совершила, как в прохладный мех, вся исполнилась печали и нежности, и тихого одиночества, и мягкого сияния... словно человек, который в своих страданиях еще что-то продолжает любить и улыбается в горе. И чем светлее становилось, тем невероятнее казалось ей, что Иоганнес мертв, это было лишь какое-то тихое сопротивление, от которого она сама избавилась. Было такое ощущение - и вместе с этим ощущением вновь какая-то очень далекая и невероятная связь с ним - будто между ними обоими уничтожилась последняя граница. Она почувствовала благостную мягкость и необычайную близость. И скорее близость души, чем близость тела; было такое чувство, будто она смотрит на себя его глазами и при каждом прикосновении ощущает не только его, но и каким-то неописуемым образом также и собственное чувство, все это казалось ей таинственным духовным соединением. Она иногда думала, что он был ее ангелом-хранителем, он пришел и ушел, когда она его заметила, и отныне всегда будет с ней, он будет смотреть на нее, когда она раздевается, а когда она куда-нибудь пойдет, он будет сидеть у нее под подолом; его взгляды будут нежны как вечная, тихая усталость. Она этого вовсе не думала и не чувствовала, она не имела в виду этого безразличного ей Иоганнеса; что-то бледно-серое, напряженное было в ней, и мысли, пробегая в ее голове, окружены были сиянием, выделяясь, словно темные фигуры на фоне зимнего неба. Так что это была просто каемка, каемка из стыдливой нежности. Это был тихий подъем вверх... когда что-то усиливается, и в то ясе время его нет... это и ничто, и - все... Она сидела неподвижно, занятая игрой своих мыслей. Есть мир, нечто находящееся в стороне от тебя, какой-то другой мир, или просто печаль... словно стены, украшенные болезнью и воображением, в которых слова здоровых людей не звучат и бессмысленно падают на пол, как ковры, по которым нельзя ступать; тот совершенно прозрачный, гулкий мир, по которому она шагала с ним вместе, и за всем, что она там делала, следовала тишина, и все, что она думала, скользило бесконечно, словно шепот в запутанных коридорах. И когда все стало ясно и бледно и наступил день, пришло письмо, то, которое должно было прийти, Вероника это сразу поняла: именно оно и должно было прийти. Раздался стук в дверь, и он прорезал тишину как обломок скалы, разрушающий тонкую гармонию снежного покрова; через открытые ворота со свистом влетели ветер и свет. В письме было написано: Как ты посмотришь на то, что я себя не убил? Я похож на человека, которого выбросили на улицу. Я ушел и не могу вернуться. Хлеб, который я ем, черно-бурый хлеб, лежащий на берегу, хлеб, который меня спасает, все, что стало более тихим и неясным, теплым, и не слишком быстро закрепилось, все шумное, живое вокруг - крепко держит меня. Мы еще поговорим об этом. Здесь вовне, все очень просто и лишено связности и высыпано в одну кучу как мусор, но я опираюсь на все это как на каменный столб, я нашел в этом опору и вновь укоренился... В письме говорилось еще что-то, но она видела только одно: выбросили на улицу. И все же, хотя это было неизбежно, в его безоглядном спасительном прыжке прочь от нее чуть ощутимо чувствовалось что-то издевательское. Это было ничто, совсем ничто, лишь что-то, похожее на утреннюю прохладу, когда кто-то вдруг громко заговорит, потому что уже начался день. В конце концов все произошло ради такого вот человека, который теперь, отрезвившись, взирал на все это. Начиная с этого момента Вероника долгое время ничего не думала, она еще что-то чувствовала. Лишь невероятная, не колеблемая ни одной волной тишина сияла вокруг нее, словно бледные, безжизненные пруды, лежащие в свете раннего утра. Когда она проснулась и снова начала все обдумывать, она вновь почувствовала себя словно под тяжелым плащом, который мешал ей двигаться, и как становятся бездействующими руки, если их затянуть пленкой, которую невозможно снять, так запутались и ее мысли. Она не находила доступа к обыкновенной действительности. То, что он не застрелился, не означало, что он жив. Это означало что-то такое в ее бытии, какое-то умолкание, угасание, что-то смолкало в ней и возвращалось в бормочущее многолосие, из которого совсем недавно вырвалось. Она опять услышала себя одновременно со всех сторон. Это был тот узкий коридор, по которому она когда-то бежала, потом ползла, а потом пришло то дальнейшее становление, когда она тихо поднялась и выпрямилась, а теперь все это снова замыкается. Несмотря на тишину, ей казалось, что вокруг стоят люди и негромко разговаривают. Она не понимала, что они говорили. В этом было что-то удивительно таинственное - не понимать, о чем они говорят. Ее чувства превратились в совсем тонкие напряженные поверхности, и эти голоса с шумом ударяли по ним, как ветви буйного кустарника. Всплывали чужие лица. Это были сплошь чужие лица, лица подруг, тетки, Деметра, Иоганнеса, она хорошо знала их, и все же они оставались чужими. Она вдруг стала бояться их, как человек, который боится, что с ним будут жестоко обращаться. Она силилась думать об Иоганнесе, но не могла уже представить себе, как он выглядел несколько часов назад, он сливался с другими; она подумала, что он ушел от нее очень далеко и смешался с толпой; у нее было такое чувство, будто он где-то притаился и его хитрые глаза наблюдают за ней. Она сжалась в комочек, стараясь полностью замкнуться в себе, но ее ощущение самой себя расплывалось, становясь все менее отчетливым. И постепенно она вообще утратила чувство, что была чем-то другим. Она уже почти не отличала себя от остальных, и все эти лица тоже были неотличимы одно от другого, они всплывали и исчезали одно в другом, они казались ей отвратительными, как нечесаные волосы, и все же она запутывалась в них, она отвечала им что-то, не понимая их, у нее была лишь одна потребность - что-то делать, в ней было какое-то беспокойство, которое, как тысяча маленьких тварей, просилось наружу, царапая ее кожу изнутри, и все вновь всплывали прежние лица, весь дом наполнился беспокойством. Она вскочила и сделала несколько шагов. И вдруг все смолкло. Она крикнула, но никто не ответил; она еще раз крикнула, почти не слыша собственного голоса. Она огляделась, словно чего-то ища, все стояло неподвижно на своем месте. И все же она вновь ощущала себя. То, что было потом, можно назвать коротким неуверенным путем, длившимся несколько дней. Иногда - отчаянные усилия вспомнить, что же это такое было - то, что она единственный раз в жизни ощутила как нечто реальное и что она могла сделать для того, чтобы это снова пришло. Вероника в это время беспокойно ходила по дому; случалось, что она вставала ночью и бродила по дому. Но при этом она лишь иногда ощущала голые, покрашенные белой краской стены, которые в свете свечи высились в каждой комнате, и тьма клочьями повисала вокруг; она ощущала в этом что-то крикливо приятное, высоко и неподвижно вытянувшееся вдоль стен. Когда она представляла себе, как ускользает пол под ее ногами, она могла минутами стоять неподвижно и размышлять, словно пытаясь остановить свой взгляд на каком-то определенном месте в потоке воды; тогда голова у нее начинала кружиться, ей становилось дурно от той мысли, которую она никак не могла ухватить, и только когда пальцы ее ног ощущали трещины на полу и подошв ее касалась тонкая, мягкая пыль, или ноги начинали чувствовать неровности пола, ей становилось легче, словно ее кто-то стегнул по голому телу. Но постепенно она стала чувствовать уже только это настоящее, а воспоминание о той ночи не было уже чем-то, чего она ждала, а только тенью той затаенной радости, которую она испытывала от самой себя и которую когда-то завоевала, тенью на той действительности, в которой она жила. Она часто подкрадывалась к запертой двери и прислушивалась, пока не слышала наконец мужские шаги. Представление о том, что она стоит здесь, в одной рубашке, почти нагая и внизу у нее все открыто, в то время как там проходит мужчина, совсем близко, отделенный от нее только дверью, почти сводило ее с ума. Но самым таинственным представлялось ей то, что и туда, на улицу, проникала какая-то часть ее, потому что луч ее света падал через замочную скважину, и дрожание ее руки должно было на ощупь пробежать по одежде того странника. И однажды она вдруг подумала о том, что теперь она осталась в доме наедине с Деметром, с этим безумием порока. Она вздрогнула, и с тех пор часто случалось так, что они встречались на лестнице и проходили друг мимо друга. Они здоровались, но слова их совершенно ни к чему не обязывали. Просто однажды он встал совсем рядом, и они оба попытались найти друг для друга какие-то другие слова. Вероника заметила его колено, обтянутое узкими рейтузами, и его губы, которые напоминали короткий, широкий, кровавый разрез, и задумалась о том, каким будет Иоганнес - ведь он вернется; чем-то гигантским казался ей в этот миг кончик бороды Деметра на фоне бледного окна. И через некоторое время они пошли дальше, так и не поговорив. КОММЕНТАРИИ  "Соединения". Вторая книга Музиля, результат его мучительной работы в течение двух с половиной лет, вышла в 1911 году в Мюнхене, у Георга Мюллера, первым купившего Венское издательство (где был издан "Терлес"). Обе новеллы имели частичные или полные ("Искушение кроткой Вероники", первоначальное название - "Зачарованный дом") предварительные варианты и редакции. На русском языке новеллы публикуются впервые. Е. Кацева