менники говорят, что в Мустай- беге Сабляке еда не держалась, и он, как горлица, и ел и гадил одновременно. В военные походы он брал с собой кормилиц, которые кормили его грудью. С женщинами, как, впрочем, и с мужчинами, дела не имел, лечь мог только со смертником, так что в шатер ему приносили купленных, вымытых и разукрашенных женщин, мужчин и детей, которые были при смерти. Только с такими он мог провести ночь, как будто боялся оставить свое семя в ком-то, кто еще будет жить. Он и сам говорил, что делает детей для того света, а не для этого. - Никогда не знаешь, - жаловался он, - в какой рай они попадут и в какой ад. Может, отправятся к еврейским ангелам или к христианским чертенятам, и я никогда не увижу их на том свете, попав в дженет... Одному дервишу он очень просто объяснил свои странные наклонности; "Когда смерть и любовь, тот и этот свет оказываются так близко друг от друга, можно многое узнать и об одном, и о другом. Это как с теми обезьянами, которые время от времени навещают тот свет. Когда они возвращаются обратно, каждый их укус - это мудрость в чистом виде. Что же удивительного, что некоторые люди дают им укусить себя за руку и потом из укуса извлекают истину. Я в таких укусах не нуждаюсь..." Так, кроме коней, которых он любил, но не ездил на них, Мустай-бег Сабляк покупал смертников, которых не любил, но на них ездил. Недалеко от берега моря у бега было великолепное кладбище для лошадей, с надгробьями из мрамора, за которым смотрел один еврей из Дубровника, некий Самуэль Коэн Y. Этот еврей оставил после себя запись о том, что произошло в лагере Сабляк-паши во время похода во Валахию: "Один воин из отряда паши попал под подозрение, однако неопровержимых доказательств его вины не нашлось. Он единственный остался в живых после столкновения с врагом на берегу Дуная отряда, в котором он служил. Как утверждал военачальник, он просто бежал и таким образом спас себе жизнь. Однако воин говорил, что на них напали ночью, что все нападавшие были совершенно голыми и он был единственным, кто защищался до конца, а выжил именно потому, что не поддался страху. Теперь его привели к Сабляку, чтобы тот решил - виновен он или нет. Воину оторвали рукав и подвели его к паше, который за все время суда не произнес ни слова, так же, правда, как и другие участники этого немого расследования. Паша как зверь бросился на юношу, вцепился зубами в его руку и вырвал из нее кусок мяса, а потом равнодушно отвернулся от несчастного, которого тут же вывели из шатра. Паша его даже толком не рассмотрел, не обменялся с ним ни одним словом, однако кусок его мяса он жевал очень внимательно и вдумчиво, с напряженным выражением лица, как у человека, который пытается вспомнить вкус какого-то забытого им блюда или оценить достоинство напитка. Потом он выплюнул мясо, и сразу после этого юношу, находившегося перед шатром, зарубили саблями, потому что теперь его вина считалась доказанной. Так как я нахожусь на службе у паши недавно, закончил свою запись Коэн, я еще не видел других судов, однако знаю, что в том случае, если паша проглотит откушенный кусок мяса подозреваемого, обвинение снимается и его тут же отпускают на свободу, так как считается, что он невиновен". У Сабляк-паши было крупное, неправильно сложенное тело, как будто одежду он носит под кожей, а между волосами и черепом у него чалма. ПЕРСТОРЯД - слово, -которое в музыке означает наиболее удобное расположение и последовательность употребления пальцев при исполнении определенных мелодий. Среди лютнистов Малой Азии в XVII веке особенно ценились персторяды Юсуфа Масуди Z. "Перс-торяд шайтана" - выражение, означающее, что это очень трудное место. Существует испанская версия "Персторяда шайтана", ею пользовались мавры. Она сохранилась лишь в переработанном виде для гитары, и из нее можно увидеть, что кроме десяти пальцев использовался и одиннадцатый, - легенда говорит, что здесь шайтан прибегал к помощи хвоста. Относительно "Персторяда шайтана" некоторые считают, что первоначально "Персторяд шайтана" (мавританская XVIII века версия - в переложении для гитары). это выражение означало нечто совсем другое - определенную последовательность действий при изготовлении золота, а может быть, порядок, в котором следует засадить сад, чтобы с весны и до осени всегда иметь свежие плоды. Позже, когда его попробовали использовать и в музыке, он превратился в собственно персторяд, так что одна мудрость в нем похоронила и заслонила другие, более древние мудрости. Таким образом, его тайна может быть переведена с одного на другие языки человеческих чувств, не теряя при этом ничего от своей эффективности. СТРОИТЕЛЬ МУЗЫКИ - у хазар были особые строители, которые обтесывали огромные глыбы соли и устанавливали их на путях ветров. На трассе каждого из сорока хазарских ветров (половина из них были солеными, а половина сладкими) стояли груды соленых кусков мрамора, и каждый год, когда наступало время обновления ветров, в таких местах собирались люди и слушали, кто из строителей сумел создать самую лучшую песню. Дело в том, что ветры, соприкасаясь с соляными громадами, протискиваясь между ними, гладя их по макушкам, исполняли всегда новую песню, и так до тех пор, пока эти сооружения не исчезали навсегда вместе со строителями, смытые дождями, иссеченные взглядами проходящих и проезжающих, слизанные языками баранов и быков. Один из таких строителей музыки, араб, пошел однажды с евреем и хазаром послушать, как будут весной играть и петь его камни. Неподалеку от одного храма, где можно было группами смотреть общие сны, еврей и хазар поссорились и, когда дело дошло до драки, убили Друг друга. В это время араб спал в храме, но именно его обвинили в убийстве еврея, так как все знали, что они были соседями и враждовали друг с другом. Поэтому евреи потребовали его смерти. Араб подумал: кто виноват с трех сторон, и с четвертой не найдет спасения. Потому что в хазарском государстве греков защищает христианский закон, евреев - еврейский, арабов - ислам, так что законы более всеобъемлющи, чем хазарское государство... Поэтому араб защищался таким образом, что утверждал... [в этом месте текст поврежден]. И вместо смертной казни он был осужден на галеры и еще успел послушать музыку мраморных глыб, прежде чем они распались в твердой тишине, о которую разбиваются лбы. ФРАГМЕНТ ИЗ БАСРЫ - под этим названием сохранился переписанный в XVIII веке арабский текст. Предполагается, что это часть лексикографического издания Иоаннеса Даубманнуса Y. Это издание, называвшееся "Хазарский словарь", было опубликовано в Пруссии в 1691 году и сразу же уничтожено, так что упомянутое выше предположение проверить невозможно, тем более что точно неизвестно и место, которое мог занимать этот отрывок в словаре. Содержание отрывка таково: Так же как ваша душа на дне держит тело, так и Адам Рухани, третий ангел, на дне своей души держит вселенную. Сейчас, в 1689 году от Исы, Адам Рухани находится на нисходящей орбите и приближается к пересечению орбит Луны и Солнца, к аду Ахримана, поэтому мы не преследуем вас, ловцы снов * и толкователи фантазий, сопровождающие его и пытающиеся сложить и составить его тело в виде книги. Однако, когда он окажется в конце XX века от Исы на восходящей орбите своего блуждания, его государство сна приблизится к Творцу, и тогда нам придется уничтожать вас, распознающих и собирающих по частям в человеческих снах части Адама для того, чтобы создать на Земле книгу его тела. Потому что мы не можем позволить, чтобы книга его тела была воплощена на земле. Однако не думайте, что только мы, несколько второстепенных шайтанов, занимаемся Адамом Рухани. Вы сможете в лучшем случае сложить кончик его пальца или родинку на бедре. А наша задача предотвратить появление этого кончика пальца или родинки на бедре. Остальные же шайтаны занимаются другими людьми, которые складывают другие его члены. Но не заблуждайтесь. Никто из вас, людей, никогда даже не прикоснулся к большей части его необъятного тела. Работа по составлению Адама Рухани только началась. Книга, которая должна воплотить его тело на земле, все еще содержится в людских снах. И определенная ее часть - в снах умерших людей, откуда, как из пересохших колодцев, нельзя извлечь ничего. ХАЗАРСКАЯ ПОЛЕМИКА @ - Димаски отмечает, что во время полемики, от которой зависело, какое вероисповедание примут хазары, в стране царило большое беспокойство. Все население пришло в движение, пока в роскошном дворце хазарского кагана @ велись переговоры. Все перемешалось. Никого нельзя было дважды встретить в одном и том же месте. Один свидетель видел толпу людей, которые несли огромные камни и спрашивали: где их положить? Это были пограничные знаки хазарского государства, которыми отмечалась их граница. Дело в том, что принцесса Атех @ приказала поднять их с места и носить до тех пор, пока не будет принято решение о вере хазар. В каком году это происходило, установить не удалось, однако Аль-Бекри ** отмечает, что хазары прежде другой веры приняли ислам, а именно в 737 году от Исы. Происходили ли полемика и принятие ислама в одно время, это уже другой вопрос. Очевидно, что на него следует ответить отрицательно. Так что год полемики неизвестен. Однако сущность ее ясна. Каган с трех сторон подвергался сильному давлению, от него добивались, чтобы он принял одно из вероисповеданий - ислам, христианство или иудаизм, - и он потребовал пригласить к нему ученых людей - еврея, из тех, что были изгнаны из Халифата, греческого богослова из Царьградского университета и арабского толкователя Корана. Этого третьего звали Фараби Ибн Кора **, и в полемику он включился последним, потому что по пути в хазарскую столицу ему чинились препятствия, так что первыми ученый спор начали представители христианства и иудаизма. Грек все больше и больше склонял кагана на свою сторону. Глаза у него были цвета жидкого супа, а волосы пегие, и, сидя за обеденным столом, он говорил: - Самое важное в бочке - отверстие, в кувшине - то, что не кувшин, в душе - то, что не человек, в голове - то, что не голова, а это есть слово... Так что слушайте, вы, не умеющие питаться тишиной. Мы, греки, давая вам крест, не потребуем, как сарацины или евреи, в залог вашего слова. Мы не потребуем, чтобы вместе с крестом вы приняли и наш, греческий, язык. Извольте, оставьте себе ваш, хазарский. Но будьте осторожны: если вы примете иудаизм или закон Мухаммеда, все будет по-другому. Вместе с их верой вам придется принять и их язык. После таких слов каган был готов согласиться со всеми аргументами грека, но тут в полемику вмешалась принцесса Атех. Она сказала: "От одного торговца птицами я слышала, что в городе на берегу Каспийского моря живут два известнейших мастера - отец и сьш. Отец - художник, как сказал мне торговец, и его работу сразу узнаешь по самой синей из всех синих красок, какие когда-нибудь встречались. Сын - поэт, и его стихи ни с чьими не спутаешь, потому что кажется, что ты их уже слышал, но не от человека, а от растения или животного... Я надела на пальцы дорожные перстни и отправилась на Каспийское море. В городе, который мне назвали, я навела справки и нашла мастеров, о которых шла речь. Я сразу же узнала их по тем признакам, о которых говорил торговец птицами: отец писал божественные картины, а сын - прекрасные стихи на неизвестном мне языке. Они мне понравились, я им тоже, и они спросили меня: кого из нас двоих ты выбираешь? Я выбрала сына, объяснив это тем, что ему не нужен переводчик". Грек, однако, не дал водить себя за нос и заметил, что мужчины ходят ровно потому, что составлены из двух хромых, женщины же зрячи, так как сложены из двух одноглазых. Для примера он привел следующий случай из своей жизни: "Во времена моей молодости приглянулась мне одна девушка. Она меня не замечала, но я был настойчив и как-то вечером рассказал Софии (так ее звали) о своей любви с таким жаром, что она обняла меня и я почувствовал на своей щеке ее слезы. По вкусу слез я сразу догадался, что она слепая, но меня это не смутило. Мы продолжали сидеть с ней обнявшись, как вдруг из ближайшего леса послышался конский топот. - Какого цвета конь, чей топот мы слышим между поцелуями? Белый? - спросила она. - Мы этого не можем знать и не узнаем, - ответил я, - пока он не покажется из леса. - Ты ничего не понял, - сказала София, и в этот момент из леса появился белый конь. - Понял, я все понял, - возразил я и спросил ее, какого цвета мои глаза. - Зеленые, - ответила она. Посмотрите, глаза у меня голубые..." История грека поколебала кагана, и он уже, казалось, был готов склониться в пользу христианского Бога. Почувствовав это, принцесса Атех решила покинуть дворец, однако перед уходом сказала, обращаясь к кагану: "Мой господин сегодня утром спросил меня, лежит ли у меня на сердце то же, что у него. У меня в тот момент были длинные ногти, одетые в серебряные наперстки со свистом, и я курила кальян, который пускал зеленые кольца дыма. На вопрос господина я ответила "нет", и мундштук кальяна выпал из моих губ. Господин ушел опечаленный, потому что он не знал, что я думала, глядя ему вслед: скажи я "да", было бы то же!" После этих слов каган вздрогнул, он понял, что грек действительно обладает ангельским голосом, но истина на другой стороне. После этого он наконец дал слово Фараби Ибн Коре, посланцу халифа. Прежде всего он попросил его объяснить сон, приснившийся ему в одну из последних ночей. Во сне ему явился ангел с вестью, что Создателю дороги его намерения, но не дела. Тогда Фараби Ибн Кора спросил кагана: - Ангел из твоего сна был ангелом познания или ангелом откровения? Он явился тебе в виде ствола яблони или по-другому? Когда каган сказал, что ангел был ни то и ни другое, Ибн Кора продолжил: - Разумеется, он не был ни одним, ни другим, потому что был третьим. Этого третьего зовут Адам Рухани, а ты и твои священники пытаетесь достичь его уровня. Это ваши намерения, и они хороши. Но вы пытаетесь сделать это, воспринимая Адама как книгу, которую пишут ваши сны и ловцы снов. Это ваши дела, и они неправильны, и творите вы их, создавая свою книгу, потому что у вас нет "Божественной книги". Постольку, поскольку "Божественная книга" дана нам, примите ее от нас, разделите ее с нами, откажитесь от своей... В ответ на эти слова каган обнял Фараби Ибн Кору, и этим все было решено. Он принял ислам, разулся, помолился Аллаху и велел сжечь свое хазарское имя, которое по хазарскому обычаю было дано ему еще до рождения. ХАЗАРЫ - по-арабски Khazar, по-китайски K'osa - название народа тюркского происхождения. Это название происходит от турецкого qazmak (скитаться, переселяться) или от qu** (страна горы, повернутой к северу, теневая сторона). Встречается также и название Aq-Khazar, что означает "белые хазары". Очевидно, такое имя им дали для того, чтобы отличить их от "черных хазар" (Qara-Khazar), о которых упоминает Иштакхри. С 552 года хазары, судя по всему, принадлежали к западному турецкому царству и, возможно, участвовали в походе первого кагана западных турок на крепость Сул, или Дарбанд. В шестом веке территория к северу от Кавказа принадлежала сабирам (одно из двух больших гуннских племен). Однако Масуди-писарь в Х веке отмечал, что турки хазар называли именем "сабир". Во всяком случае, всегда, когда мусульманские источники упоминают хазар, остается неясно, имеется ли в виду один народ. Похоже, что весь народ имел двойника, так же как и его правитель. Если это так, то разделение на черных и белых может быть понято по-другому: так как "хазар" по-арабски означает и белую и черную птицу, не исключено, что белые хазары представляют дни, а черные - ночи. В любом случае в начальный период своей сохранившейся в памяти истории хазары одержали победу над одним мощным племенем с севера, которое называлось W-n-d-r и о котором говорится в сочинении "Худу аль лам" ("Пределы мира"). Название этого племени соответствует названию "оногундур", так греки называли болгар. Так что, видимо, первые столкновения хазар в Прикавказье были с болгарами и арабами. По данным из исламских источников, первая арабско-хазарская война произошла в 642 году на Кавказе. В 653 году во время боя при Баланджаре погиб арабский военачальник, этим война и завершилась. Как отмечает Масуди- писарь, столица была сначала в Баланджаре, потом переместилась в Самандар и наконец в Атил, или Итиль. Вторая арабско-хазарская война началась в 772 году, а может быть несколько раньше, и закончилась в 773 году поражением хазар. Это происходило во времена Мухаммеда Марвана, и каган тогда исповедовал ислам. Хазарское государство, как видно из карты арабского географа Идриси, занимало нижнее течение Волги и Дона, включая Саркил и Атил. Иштакхри говорит о караванном пути из Хазарии в Хорезм, кроме того, упоминается и "королевский путь" из Хорезма на Волгу. Исламские источники считают, что хазары были искусными земледельцами и рыбаками. В частности, они сообщают, что в их стране была низина, на которой в течение зимы собиралось так много воды, что образовывалось озеро. Здесь они выращивали рыбу, такую жирную, что жарили ее без масла, на собственном рыбьем жиру. Весной, после того как вода сходила, на этой же низине они сеяли пшеницу, которая давала прекрасный урожай благодаря тому, что земля была удобрена испражнениями рыб, - таким образом, с одной и той же площади они каждый год получали урожай рыбы и урожай пшеницы. Они были настолько изобретательны, что на деревьях у них росли мидии. Ветки деревьев, стоявших на берегу моря, они притягивали ко дну, закрепляли их камнями, и через два года на них нарастало столько мидий, что когда они на третий год высвобождали ветки, те поднимались из воды, обросшие огромным количеством прекрасных вкусных мидий. Через хазарское царство протекала река с двумя названиями, ее вода текла в русле одновременно в двух разных направлениях: с запада на восток и с востока на запад. Реки назывались так же, как два хазарских времени года, так как хазары считали, что за период смены четырех времен года проходит не один год, а два, притом первый год течет в одном направлении, а второй в противоположном (таким же образом, как и их главная река). Причем дни и времена года этих двух лет можно было перемешивать как игральные карты, так чтобы зимние дни чередовались с весенними, а летние с осенними. Но и это еще было не все - один хазарский год тек из будущего в прошлое, а другой из прошлого в будущее. У каждого хазара был посох, на котором он вырезал все важные события своей жизни, причем записи эти имели вид изображений животных, которые обозначали не события, а состояния и настроения. Могилу владельцу посоха делали в форме того животного, чье изображение чаще всего встречалось на нем. Поэтому на их кладбищах могилы разделялись на группы в зависимости от того, какое животное они изображали: тигра, птицу, верблюда, рысь или рыбу, а иногда яйцо или козу. Хазары верили, что в самой мрачной глубине Каспийского моря живет безглазая рыба, которая, как часы, отстукивает самое точное время во вселенной. Вначале, как говорит хазарское предание, все, что было сотворено - прошлое и будущее, все события и вещи, - плавало, растопленное в пламенной реке времени, все существа, бывшие и будущие, были перемешаны, как мыло с водой. Всякая живая тварь, к ужасу других, могла в то время создавать любую другую, и только хазарский бог соли ограничил такой произвол и повелел всем существам рождать только себе подобных. Он разделил прошлое и будущее, поставил свой престол в настоящем, но при этом посещает будущее и парит над прошлым, озирая его. Он сам из себя создает весь мир, но сам же его и пожирает, пережевывает все старое, чтобы потом изрыгнуть его омоложенным. Судьбы всех людей в книгах народов записаны во вселенной, где каждая звезда представляет собой гнездо и уже сформированную жизнь каждого народа или языка. Таким образом, вселенная - это видимая и сжатая вечность, в которой судьбы человеческих родов мерцают как звезды. Хазары могли читать цвета, как будто это музыкальные записи или буквы и цифры. Войдя в мечеть или в христианский храм и увидев настенную живопись или иконы, они начинали складывать содержание из цвета изображенного и читать его или петь, из чего следует, что живописцы прошлого владели этим тайным, непознанным нами мастерством. Всегда, когда в хазарском царстве усиливалось еврейское влияние, хазары отдалялись от картин и забывали это умение, а больше всего оно пострадало во времена иконоборчества в Византии, так с тех пор, собственно, и не восстановившись. Будущее хазары представляли себе только в пространстве и никогда во времени. Их молитвы были подчинены строгому и заранее определенному распорядку, и если их связать в одно целое, они давали полный портрет Адама Рухани, третьего ангела, символа веры хазарской принцессы и ее секты священников. Персонаж любого сна у хазар мог переселяться в чужие сны, и они могли следить за его передвижениями. В секте упоминавшейся уже принцессы Атех @ были священники, которые передвигались за этими лицами из сна в сон и писали их жития, подобные житиям святых или пророков, со всеми их подвигами и пространными описаниями смерти. Этих ловцов снов * хазарский каган не любил, однако поделать с ними ничего не мог. Ловцы снов всегда носили с собой лист одного растения, которое возделывали в большой тайне, они называли его "ку" Z. Если такой лист наложить на дыру в парусе или на рану, то они в мгновение ока затягивались сами собой. Устройство хазарского государства было довольно сложным, а его подданные делились на родившихся под ветром (хазары) и всех других, которые родились над ветром, то есть пришли в страну хазар из других мест (греки, евреи, сарацины или русские). Большинство населения царства составляли хазары, все остальные были представлены лишь небольшими группами. Административное деление царства, однако, было таково, что это почти не бросалось в глаза. Государство делилось на округи, которые там, где есть еврейское, греческое или арабское население, называлось их именем, в то время как самая большая часть страны, в которой жили только хазары, была разбита на несколько округов под разными названиями. Таким образом, только один из этих чисто хазарских округов носил имя хазарского, остальные же имя и место в государстве получили на другой основе. На севере, например, был выдуман целый новый народ, который согласился отказаться от своего хазарского имени и хазарского языка и, соответственно, свой округ называл по-другому. С учетом всех этих обстоятельств и вообще незавидного положения хазар в их царстве, многие из них действительно отказывались от своего происхождения и языка, от своей веры и обычаев, скрывали, кем они являются на самом деле и выдавали себя за греков или арабов, считая, что таким образом больше преуспеют в жизни. На западе хазарского государства было немного греков и евреев, которые переселились из ромейской (византийской) империи. В одном из округов евреев было даже больше, чем всех других (после их изгнания из греческой империи), но такой округ единственный. Аналогично и с христианами в другом округе, где хазар называли лицами нехристианского вероисповедания. Общее соотношение в государстве между хазарами и греческими и еврейскими переселенцами оценивалось приблизительно как один к пяти, однако этот факт оставался в тени, потому что опросы и переписи населения проводились только по округам и не освещали общего состояния. Количество посланников от каждого из округов при дворе было непропорционально размерам населения, которое они представляли, оно зависело от числа округов, из чего следует, что хазары, составляющие большинство населения страны, оказывались при дворе в меньшинстве. Продвижение по службе в такой ситуации и при таком соотношении сил было обусловлено слепой преданностью нехазарам. Достаточно было отказаться называться хазаром, и это сразу открывало дорогу при дворе и позволяло сделать первые шаги в карьере. Следующие шаги требовали антихазарской позиции и подчинения хазарских интересов интересам греков, евреев, туркмен, арабов или готов, как там называли славян. Почему это так - сказать трудно. Один арабский хронист IX века записал: "Один мой ровесник, хазар, сказал мне недавно странные слова: "До нас, хазар, доходит лишь часть будущего, самая твердая и неудобоваримая, с которой труднее всего справиться, так что нам приходится пробиваться сквозь него, как сквозь сильный ветер, боком. Это будущее состоит из забродивших отбросов, и оно, как болото, затягивает нас все глубже и глубже. Нам достаются только заплесневелые и обгрызенные куски, только то из будущего, чем уже попользовались, что обтрепали и изгадили, а кто получает лучшие куски при общем дележе и растаскивании будущего - мы даже не знаем..."" Эти слова станут более понятными, если иметь в виду, что каган не допускал к власти молодое поколение, пока оно не достигало пятидесяти пяти лет, причем это правило действовало только в отношении хазар. Остальные продвигались быстрее, потому что каган, сам хазар, считал, что те, другие, не представляли для него опасности ввиду своей малочисленности. В соответствии с правилами придворной жизни, должности в хазарской администрации не росли, а уменьшались в том случае, если освобождались теми, кто занимал их раньше, какими-нибудь ровесниками кагана или инородцами. Так что когда через год-другой новому поколению пятидесятипятилетних хазар приходил черед получать государственные должности, все они бывали или заняты, или настолько теряли значение и вес, что не было никакого смысла на них соглашаться. В хазарской столице Итиль было такое место, где два человека (это могли быть и совершенно незнакомые люди), пройдя один мимо другого, получали имя и судьбу этого другого и продолжали жить дальше, обменявшись жизненными ролями, как шапками. Среди тех, кто ждет возле этого места очереди поменяться судьбой с другим, все равно с кем, толпилось больше всего хазар. В военной столице, которая находилась в центре наиболее населенной хазарами части страны, награды и знаки отличия всегда поровну распределялись между представителями всех групп населения: всегда одинаковое число наград доставалось и грекам, и готам, и арабам, и евреям, жившим в хазарском царстве. Это же касалось и русских, и других народов, да и самих хазар, которые награды и сопутствующие им денежные выплаты делили с другими на равные части, несмотря на то что были более многочисленны. Однако в центрах южных провинций, где были греки, или западных, где поселились евреи, или тех, что на востоке, - с персами, сарацинами и другими народами, награды и отличия присуждались только представителям этих народов, но никак не хазарам, потому что эти округи или провинции считались нехазарскими, несмотря на то что хазар там не меньше, чем остальных. Так что в своей части государства хазары делят пирог со всеми, а в остальных частях никто не дает им ни крошки. Кроме того, хазары, как самые многочисленные, несли на себе основной груз воинской повинности, хотя среди военачальников все народы были представлены равноправно. Воинам говорили, что лишь воюющие достигают гармонии и равновесия, все же остальное вообще недостойно внимания. Итак, обязанностью хазар являлось поддерживать целостность всего государства и воевать за него, пока евреи, арабы, греки, готы и персы, жившие в Хазарии, тянули свой край одеяла на себя, а вернее, на те страны, откуда они происходили. По вполне понятным причинам в случае военной опасности описанные отношения менялись. Хазарам предоставлялось гораздо больше свободы, на них смотрели сквозь пальцы, начинали воспевать их славные победы в прошлом, ведь они были прекрасные воины, копьем и саблей могли орудовать даже держа их ногой, рубить двумя саблями сразу, правая и левая рука у них действовали одинаково ловко, потому что обе с детства были научены воевать. Все же остальные, стоит только начаться войне, присоединялись к своим государствам: греки вместе с ромейскими войсками жгли все на своем пути и требовали воссоединения с Грецией, с христианским миром, арабы переходили на сторону нашего халифа и его флота, персы выступали за отмену обрезания. Но после окончания войны все это забывалось, те звания, которые иностранцы получали на службе у хазарских врагов, признавались действительными и для хазарской армии, а хазарам опять приходилось довольствоваться производством окрашенного хлеба. Окрашенный хлеб - это признак положения хазар в хазарском государстве. Его производили хазары, потому что в житородных частях страны жило чисто хазарское население, Голодные районы, рядом с Кавказским горным массивом, питались окрашенным хлебом, который продавался по чисто символической цене. Неокрашенный хлеб производили тоже хазары, но его продавали только за золото. И хазары имели право покупать только этот, неокрашенный, дорогой хлеб. Если же кто-то из хазар шел на нарушение и дерзал купить дешевый, окрашенный хлеб, что было строжайше запрещено, то это могло быть установлено по его испражнениям. Существовала специальная служба типа налоговой, которая время от времени контролировала хазарские нужники и наказывала преступников.  * ЖЕЛТАЯ КНИГА *  ЕВРЕЙСКИЕ ИСТОЧНИКИ О ХАЗАРСКОМ ВОПРОСЕ АТЕХ (VIII век) - имя хазарской принцессы, которая жила в период иудаизации хазарv. Даубманнус *** дает и еврейскую версию ее имени со значениями букв имени At'h: На основании этих букв можно получить представление и о самой хазарской принцессе. Aleph - первая буква ее имени - означает Верховную корону, мудрость, то есть взгляд вверх и взгляд вниз, как взгляд матери на ребенка. Поэтому Атех не нужно бьтло пробовать семя своего любовника, чтобы знать, родит она мальчика или девочку, ведь в тайне мудрости участвует все, что наверху, и все, что внизу, и она не поддается предварительному расчету. Алеф - это начало, он охватывает все другие буквы и знаменует собой начало проявления семи дней недели. Teth - девятая буква еврейской азбуки, и ее цифровое значение обычно "9". В книге "Темунах" Teth означает Шаббат, из чего следует, что он находится под знаком планеты Сатурн и божественной передышки; кроме того, эта буква означает и невесту, если Суббота - это невеста, что вытекает из фразы в Jesch. XIV, 23; а также имеет связь с подметанием метлой, а это означает разрушение и утрату безбожности, но кроме того - является признаком силы. Принцесса Атех помогла еврейскому участнику известной хазарской полемики @, а на поясе она всегда носила череп своего любовника Мокадасы аль-Сафера **, который кормила перченой землей, поила соленой водой и в глазные отверстия его сажала васильки, чтобы он мог на том свете видеть голубой цвет. "Не" - четвертая буква имени Бога. Она символизирует руку, мощь, сильный замах, жестокость (левая рука) и милосердие (правая), а также вьющийся виноград, посаженный на земле и прикрепленный к небу. Принцесса Атех в хазарской полемике была очень красноречива. Она сказала: "Мысли с неба завеяли меня, как снег. Я потом едва смогла согреться и вернуться к жизни..." Принцесса Атех помогла Исааку Сангари ***, еврейскому участнику хазарской полемики, тем, что своими доводами опровергла слова представителя ислама, и хазарский каган склонился в сторону еврейской веры. Существует мнение, что Атех писала стихи и они сохранились в "хазарских книгах", которыми пользовался Иуда Халеви ***, древнееврейский автор хроники о хазарской полемике. Согласно другим источникам, именно Атех и составила сборник, или энциклопедию, о хазарах, содержащий обширную информацию об их истории, вере, о людях, читающих сны V. Все эти сведения были собраны и распределены в циклы стихов, расположенных в алфавитном порядке, так что и полемика при дворе хазарского владыки была описана в поэтической форме. На вопрос, кто, по ее мнению, победит в споре, Атех сказала: "Когда сталкиваются два ратника, побеждает тот, кто будет дольше лечить свои раны". Как на дрожжах, рос потом "Хазарский словарь" вокруг сборника принцессы, о котором в одном из источников говорится, что он назывался "О страстях слов". Если это действительно так, принцесса Атех была первым автором этой книги, ее прасоздателем. Только в первоначальном словаре на хазарском языке еще не существовало нынешних трех книг, это был один словарь и один язык. От того, первоначального, до настоящего дошло очень немногое, столько же, сколько грусти доходит от одной собаки до другой, когда она слышит, как дети подражают лаю. То, что каган благодаря принцессе Атех принял молитвенное покрывало и Тору, разъярило остальных участников полемики. Поэтому исламский демон в наказание сделал так, что принцесса Атех забыла свой хазарский язык и все свои стихи. Она забыла даже имя своего любовника, и единственное слово, оставшееся в ее памяти, было название плода, похожего по форме на рыбу. Но прежде чем это произошло, принцесса Атех, предчувствуя опасность, приказала собрать как можно больше попугаев, умеющих произносить человеческие слова. Для каждой статьи "Хазарского словаря" во дворец был доставлен один попугай, и каждого заставили заучить по одной статье, так что в любое время он, зная наизусть соответствующие стихи, мог воспроизвести ее. Разумеется, стихи были на хазарском языке, и попутай их на нем и декламировал. После того как хазары порвали со своей верой, хазарский язык стал стремительно исчезать, и тогда Атех выпустила на свободу всех попугаев. Она сказала: "Летите и научите других птиц этим стихам, потому что здесь их скоро никто не будет знать..." Птицы разлетелись по лесам Черноморского побережья. Там они учили своим стихам других попугаев, те учили третьих, и так пришло время, когда только попугаи знали их и говорили на хазарском языке. В XVII веке на берегах Черного моря был пойман один попугай, умевший декламировать несколько стихотворений на каком-то непонятном языке, который, по утверждению хозяина попугая, царьградского дипломата Аврама Бранковича *, был языком хазар. Он приказал одному из своих писарей постоянно записывать все, что произносит попугай, надеясь таким образом получить "попугайские стихи", то есть поэзию принцессы Атех. Вероятно, именно таким путем "попугайские стихи" и попали в "Хазарский словарь", изданный Даубманнусом... Следует заметить, что принцесса Атех покровительствовала влиятельной секте хазарских священнослужителей, так называемых ловцов, или толкователей, снов. Ее энциклопедия представляла собой не что иное, как попытку объединить все записи, которые веками собирали ловцы снов и в которых был запечатлен их опыт. Любовник принцессы Атех тоже принадлежал к этой секте, более того - он относился к самым выдающимся ее членам, несмотря на свою молодость и на то, что у него были только первые глаза. Одно из стихотворений принцессы Атех посвящено этой секте первосвященников: "Заснув вечером, мы, в сущности, превращаемся в актеров и всегда переходим на другую сцену для того, чтобы сыграть свою роль. А днем? Днем, наяву, мы эту роль разучиваем. Иногда случается так, что нам не удалось ее выучить, тогда не следует появляться на сцене и прятаться за другими актерами, которые лучше нас знают свой текст и шаги на этом пути. А ты, ты приходишь в зрительный зал для того, чтобы смотреть наше представление, а не для того, чтобы в нем играть. Пусть твои глаза остановятся на мне в тот раз, когда я буду хорошо готова к своей роли, потому что никто не бывает мудрым и красивым все семь дней в неделю". Существует также предание о том, что еврейские представители при хазарском дворе спасли принцессу Атех от гнева арабского и греческого миссионера, добившись того, чтобы вместо нее был казнен ее любовник, хазарский первосвященник из секты ловцов снов. Она согласилась на это, и он был заточен в подвешенную над водой клетку. Однако этим она не спаслась от наказания. ДАУБМАННУС ЙОАННЕС (XVII век) - "typographus loannes Daubmannus", польский книгоиздатель. В первой половине XVII века выпустил в Пруссии польско-латинский словарь, однако это же имя стоит и на первой странице другого словаря, который вышел в 1691 году под названием "Lexicon Cosri, Continens Colloquium se@ disputationem de religione"... Так Даубманнус выступает и первым издателем книги, второе издание которой читатель сейчас держит в руках. "Хазарский словарь" в первом издании Даубманнуса был уничтожен еще в 1692 году по приказу инквизиции, однако два его экземпляра избежали этой судьбы и сохранились. Материал для словаря, состоящего из трех книг о хазарском вопросе, Даубманнус, судя по всему, получил от одного монаха Восточнохристианской церкви, однако затем он пополнял этот словарь, так что можно считать его не только издателем, но и редактором "Хазарского словаря". Это видно и из того, какие языки употреблены в упомянутом издании. Латинский текст комментариев, видимо, принадлежит Даубманнусу, потому что монах, конечно, не мог знать латынь. Сам же словарь был напечатан на арабском, древнееврейском и греческом, а также сербском языках в том виде, в котором текст словаря попал в руки издателя. В отличие от этих сведений, один немецкий источник утверждает, что тот Даубманнус, который издал "Хазарский словарь" в 1691 году, и Даубманнус, издавший польский словарь в первой половине XVII века, - разные лица. В соответствии с тем, что сообщает этот прусский источник, младший Даубманнус в раннем детстве был поражен тяжелой болезнью. В то время его звали вовсе не Йоаннесом Даубманнусом, а Яковом Там Давидом Бен Яхья, это было его настоящее имя. Говорили, что как-то раз торговка красками бросила ему вслед: "Будь ты проклят и днем и ночью!" Почему она его прокляла - неизвестно, но проклятие возымело действие. В начале первого месяца адара мальчик по заснеженной улице вернулся домой кривой, как сабля. С тех пор он передвигался, волоча одну руку по земле, а второй за волосы нес собственную голову, которая сама не держалась у него на плечах. Именно поэтому он и занялся издательским делом - голова, положенная на плечо, в такой работе не только не мешала, но, наоборот, служила еще лучше. Он рассмеялся, сказал: "Что во мраке, что на свету!", нанялся к настоящему Даубманнусу, тому самому, старшему, Йоаннесу, и не пожалел об этом. Так же как Адам окрестил дни недели, он дал имя каждому из семи переплетных умений; вынимая из ящика отдельные буквы, он для каждой находил свою песню, и на первый взгляд можно было предположить, что он и не думает воевать со своим недругом. Однако случилось так, что через Пруссию проезжал один из известнейших знахарей того времени, один из тех немногих, кто знал, как Элохим венчал Адама с душой. Даубманнус-старший послал своего Якова Там Давида к этому знахарю лечиться. Яков в то время был уже юношей, на лице его играла самая радостная улыбка, про которую говорили, что она была хорошо посоленной, носил он пестрые носки, и из печи, в которой летом на сквозняке хранились яйца, за месяц яул столько их переводил на яичницы, которые поедал с невероятной быстротой, что десять несушек едва успевали нестись. Нож, которым юноша резал хлеб, отразил молнию, сверкнувшую в его глазах в тот момент, когда он услышал о возможности вылечиться. Он завязал узлом свои усы и исчез, неся в руке собственную голову. Неизвестно, сколько продолжались его странствия, но в один солнечный день сивана Яков Там Давид Бен Яхья вернулся из Германии здоровым, прямым и высоким, но с новым именем. Он взял себе имя своего благодетеля Даубманнуса, другого, старшего, с которым он распрощался горбатым, а сейчас встретился здоровым, с радостью и со словами: - Нельзя говорить о половине души! В таком случае мы могли бы одну половину держать в раю, а другую в аду! Ты - доказательство того, что это так. И действительно, с новым именем молодой Даубманнус начал новую жизнь. Эта жизнь, однако, была двойной, как эрдельская тарелка, у которой два дна. Младший Даубманнус по-прежнему одевался щеголем и по праздникам носил две шапки - одну заткнутой за пояс, а вторую на голове, время от времени меняя их, чтобы выглядеть красивее. Он и был красив - с льняными волосами, выросшими в месяце ияре. Красивых выражений лица у него было столько, сколько разных дней есть у месяца сивана, а их у него тридцать. Его уже хотели женить. Но очень скоро стало видно, что после выздоровления с его лица исчезла хорошо всем известная улыбка. Эта улыбка, которую он по утрам сдувал с губ при входе в типографию, вечером поджидала его под дверью после окончания рабочего дня, как собака, привыкшая к нему за много лет, но он подхватывал ее одной только верхней губой, на лету, как будто придерживая, чтоб не упала, как приклеенные усы. И улыбка на его лице именно так теперь и выглядела. Поговаривали, что юношу, после того как он сбросил горб и выпрямился, объял страх. Окружающие говорили, что он испугался той высоты, с которой теперь смотрел на мир, новых горизонтов, раньше не известных ему, а более всего того, что теперь он стал таким же, как и все другие люди, многих из которых он даже перерос, он, который еще недавно был на улице ниже всех. Но под этими сплетнями, как темные водоросли под слоем чистой воды, струились гораздо более страшные истории, которые передавались из уст прямо в ухо. Если верить одному такому рассказу, получалось, что во время болезни источником былой радости и веселья молодого Даубманнуса было то, что, скрюченный и горбатый, он мог достать ртом любую часть своего тела и так узнал, что мужское семя не отличается по вкусу от женского молока. И мог постоянно обновлять самого себя. Когда же он выпрямился, это стало невозможно... Конечно, все это могло быть просто сплетнями, которые делают прошлое человека столь же непрозрачным, как и его будущее. Но тем не менее каждый мог видеть, что после того, как он вылечился, молодой Даубманнус в присутствии парней, работавших в типографии, часто проделывал необычную шутку. Он прерывал работу, одну руку свешивал до земли, второй хватал себя за волосы и подтягивал голову вверх. По его лицу при этом разливалась знакомая всем старая, хорошо посоленная улыбка, и бывший Бен Яхья запевал песню так, как давно уже не пел. Вывод сделать было нетрудно: за выздоровление юноша пожертвовал большим, чем получил, поэтому не случайно он говорил: "Германия дает о себе знать во сне, как непереваренный обед". Но хуже всего было то, что работа в типографии уже не радовала его так, как раньше. Он набивал ружье типографскими литерами и шел охотиться. Но решающим моментом, который, как камень на пути ручья разводит его в направлении двух разных морей, стала встреча с одной женщиной. Она была откуда-то издалека, ходила в платьях цвета фиалки, какие носят еврейки в той части Греции, что занята турками, и была вдовой какого-то романиста, который в свое время занимался изготовлением сыра неподалеку от Кавалы. Даубманнус увидел ее на улице. Их сердца встретились во взглядах, но, когда он подал ей два пальца, она сказала ему: "Некошерных птиц можно узнать по тому, что, сидя на ветке, они делят пальцы по парам, а не на три и один..." И отвергла его. Это стало последней каплей. Даубманнус-младший совсем потерял голову. Он уже было решил бросить все и уехать куда глаза глядят, как вдруг умер старый Даубманнус, а в типографию ставшего его наследником Даубманнуса-младшего как-то вечером вошел незнакомый христианский монах с тремя кочанами капусты на вертеле и копченой грудинкой в сумке, сел к огню, на котором в котелке кипела вода, бросил в него соль и грудинку, нарезал капусту и сказал: "Мои уши наполнены словами Бога, а рот набит капустой..." Звали его Никольский и был он, когда-то очень давно, писарем в монастыре святого Николая на берегу той самой Моравы, в которой давным-давно майнады растерзали Аполлона. Он спросил Даубманнуса, не хочет ли тот издать книгу, содержание которой столь необычно, что вряд ли кто-нибудь решится ее напечатать. Старый Даубманнус или Бен Яхья без раздумий отказались бы от такого предложения, но Даубманнус такой, каким он был сейчас, потерявший голову, увидел в этом какую-то возможность для себя. Он согласился, и Никольски начал на память диктовать ему словарь, и так продолжалось семь дней, пока он не продиктовал всю книгу, подкрепляясь по ходу дела капустой, нарезанной такими длинными и тонкими лоскутами, как будто они из носа растут. Получив рукопись, Даубманнус отдал ее в набор не читая, сказав при этом: "Знание - товар скоропортящийся, того и гляди заплесневеет. Так же как и будущее". Как только словарь был набран, Даубманнус напечатал один экземпляр отравленной типографской краской и тут же сел читать. Чем дальше он продвигался в чтении, тем сильнее действовал яд, и фигура его искривлялась все больше. Каждая согласная буква книги наносила удар по какому-нибудь органу тела. Снова появился горб, кости опять заняли первоначальное положение, в котором они росли и соединялись когда-то вокруг живота, живот по ходу чтения тоже вернулся на то место, к которому привык с детства, боли, которыми ему приходилось платить за выздоровление, прекратились, голова, как и раньше, попала во власть левой руки, а правая опустилась до земли, и в тот час, когда она коснулась ее, лицо Даубманнуса как в детстве просияло забытой улыбкой блаженства, которая соединила в одно целое все его годы, и он умер. Сквозь эту счастливую улыбку его губы выронили последние слова, прочитанные им в книге: "Verbum саго factum est" - "Слово стало мясом". КАГАН - хазарский правитель, название происходит от еврейского слова "коэн", что значит князь. Первого кагана после принятия хазарским царством иудаизма звали Сабриел, а его жену Серах. Имя того кагана, который решил устроить хазарскую полемику @ и призвал к своему двору евреев, греков и арабов, чтобы они истолковали его сны, неизвестно. Как свидетельствуют еврейские источники, которые приводит Даубманнус ***, переходу xaзap @ в иудаизм предшествовал сон кагана, о котором он поведал своей дочери (или сестре) принцессе Атех @ в следующих словах: - Мне снилось, что я иду по пояс в воде и читаю книгу. Вода эта была река Кура, мутная, полная водорослей, такая, что пить ее можно, только цедя через волосы или бороду. Когда приближается большая волна, я поднимаю книгу высоко над головой, чтобы не замочить ее, а потом снова продолжаю читать. Глубина близко, и нужно закончить чтение прежде, чем я на нее попаду. И тут мне является ангел с птицей в руке и говорит: "Создателю Дороги твои намерения, но не дела твои". Утром я просыпаюсь, открываю глаза и вижу - стою по пояс в воде, в той же самой мутной Куре, среди водорослей, держу в руках ту же книгу, передо мной ангел, тот самый, из сна, с птицей. Быстро закрываю глаза, но река, ангел, птица и все остальное по-прежнему здесь: открываю глаза - та же картина. Ужас. Читаю первое, что попадается в книге: "Пусть не похваляется тот, кто обувается..." Я закрываю глаза, но продолжение фразы вижу и дочитываю ее с закрытыми глазами: "...так же как тот, кто уже разулся". Тут с руки ангела вспорхнула птица - я открыл глаза и увидел, как птица улетает. Тогда мне стало ясно - я не смогу больше закрывать глаза перед истиной, спасаться зажмуриваясь, нет больше ни сна, ни яви, ни пробуждения, ни погружения в сон. Все это единый и вечный день и мир, который обвился вокруг меня, как змея. И я увидел большое далекое счастье, оно казалось маленьким и близким; большое я понял как пустоту, а маленькое как свою любовь... И сделал то, что сделал. КОНТРАКТ О ПОМОЛВКЕ САМУЭЛЯ КОЭ-НА И ЛИДИСИИ САРУК (XVII век) - в архиве Дубровника, в досье дубровницкого сефарда Самуэля Коэна *** хранится договор о помолвке следующего содержания: "При добром знамении и в благословенный час произошла помолвка между Самуэлем Коэном и девицей Лиди-сией, дочерью почившего в раю почтенного старца, господина Шелома Сарука, жителя города Солуна, а условия помолвки таковы, как следует ниже. Первое: мать девушки, госпожа Сити, да будет она благословенна среди женщин, как приданое дает за дочерью своей, вышеупомянутой Лидисией, в соответствии со своими возможностями и достоинством, один испанский матрац, а также всю одежду девушки. Второе: день свадьбы - начиная с сегодняшнего - через два года и еще полгода. Стороны договорились о том, что если вышеупомянутый господин Самуэль не появится в указанное время для того, чтобы жениться на девице Лидисии, независимо от того, что будет тому причиной - его умысел или высшая сила, - с этого момента считаются более не принадлежащими ему по закону и праву все драгоценности и предметы, которые подарены им в качестве жениха своей невесте, в связи с чем жених не имеет никакого права на претензии или протесты. Таковыми являются следующие вещи: гривны, которые она носит на руках, ожерелье из монет, кольца, шляпа, чулки и шерстяные носки, всего числом двадцать четыре. Все это оценивается суммой в две тысячи и двести акчей и является окончательным и безвозвратным даром упомянутой девице, если помолвленный не появится для женитьбы на ней в означенное время. Кроме того, вышеупомянутый господин Самуэль Коэн обязуется и клянется страшной клятвой, которой клянутся все под угрозой отлучения, не обручаться ни с одной другой женщиной в мире и не вступать в брак ни с кем, кроме своей невесты, девицы Лидисии. Вся процедура осуществлена согласно правилам, предусмотренным законом, и господин Самуэль дал соответствующую клятву сегодня, в понедельник, в новолуние месяца шевата 5442 года, законность и действительность чего навечно подтверждается. Авраам Хадида, Шеломо Адроке и Иосеф Бахар Изра-эль Алеви, судьи". На оборотной стороне этого документа записано рукой одного из дубровницких доносчиков несколько замечаний относительно Коэна. Одно из них сообщает, что Коэн 2 марта 1680 года в разговоре на Страдуне, главной улице города, рассказал следующее; "На некоторых кораблях своего флота хазары вместо парусов использовали рыбачьи сети. И корабли эти плавали так же, как все остальные. Когда один грек спросил хазарских священников, каким образом это достигается, еврей, присутствовавший при разговоре, ответил вместо тех, к кому был обращен вопрос: "Очень просто, вместо ветра они ловят этими сетями что-то другое"". Вторая запись дубровницкого шпиона касалась дамы благородного происхождения Ефросинии Лукаревич Y. В мае того же года Самуэль Коэн встретился в Лучарипах с госпожой Ефросинией и спросил ее следующее: - Всегда ли ты красива по пятницам вечером, когда меняются души, и ты запрещаешь мне видеться с тобой в эти часы? В ответ на это госпожа Ефросиния достала из-за пояса маленький светильник, подняла его к липу, зажмурила один глаз, а другим посмотрела на фитиль. Этот взгляд написал в воздухе имя Коэна, зажег фитиль и осветил ей дорогу до самого дома. КОЭН САМУЭЛЬ (1660 - 24.09.1689) - дубровницкий еврей, один из авторов этой книги. Изгнанный из Дубровника в 1689 году, он в тот же год умер по пути в Царьград, впав в оцепенение, из которого никогда не очнулся. Источники: представление о Коэне, жителе дубровницкого гетто, можно получить из доносов дубровницких доносчиков (полиции), написанных сухим итальянским стилем людей, не имеющих родного языка; из судебных документов и свидетельских показаний актеров Николы Риги и Антуна Кривоносовича, а также из описи вещей, обнаруженных в жилище Коэна в его отсутствие, при обыске, сделанном по требованию и в интересах еврейской общины Дубровника. Копия описи была обнаружена среди бумаг дубровницкого архива в серии "Process! politic! e criminali" 1680-1689. Последние дни жизни Коэна известны лишь из скудных данных, содержащихся в послании, направленном в Дубровник из абхехама белградских сефардов. К нему был приложен перстень, на котором в 1688 году Коэн вырезал год своей смерти - 1689. Для более полного представления следует сравнить эти сведения с отчетами дубровницких эмиссаров, которых посол республики Святого Влаха в Вене Матия Марин Бунич направил наблюдать за австрийско-турецким сражением при Кладове в 1689 году, однако они посвятили Коэну всего две-три фразы, заметив, что в этом деле у них было "больше сена, чем лошадей". Современники описывают Самуэля Коэна как человека высокого, с красными глазами, один ус которого, несмотря на его молодость, был седым. "С тех пор как я его помню, ему всегда было холодно. Только в последние годы он немного согрелся", - сказала о нем однажды его мать, госпожа Клара. По ее словам, ночью во сне он часто и далеко путешествовал и часто пробуждался прямо там, усталый и грязный, а иногда хромал на одну ногу, пока не отдохнет от своих снов. Мать говорила, что, когда Коэн спал, чувствовала какое-то странное неудобство, объясняя это тем, что во сне он вел себя не как еврей, а как человек иной веры, который и по субботам во сне скачет верхом и поет, если ему снится восьмой псалом, тот, который поют, когда хотят найти потерянную вещь, но поет на христианский манер. Кроме еврейского, он говорил по-итальянски, на латыни и по-сербски, но ночью, во сне, бормотал на каком-то странном языке, которого наяву не знал и который позже был опознан как валахский. Когда его хоронили, на левой руке покойного обнаружили страшный шрам, как от укуса. Он страстно мечтал попасть в Иерусалим и во сне действительно видел этот город на берегу времени, шагал по его улицам, застланным соломой, жил в огромном доме, полном шкафов, размером с небольшую церковь, слушал шум фонтанов, похожий на шум дождя. Но вскоре он установил, что город, который он видит во снах и считает Иерусалимом, вовсе не святой город, а Царьград. Он, собиравший старые карты неба и земли, городов и звезд, неопровержимо установил это благодаря гравюре с изображением Царьграда, которую купил у одного торговца и узнал на ней снившиеся ему улицы, площади и башни. Коэн обладал несомненными способностями, однако они, по мнению госпожи Клары, никоим образом не были направлены ни на что практическое. По теням облаков он определял, с какой скоростью летят по небу ветры, хорошо помнил количественные соотношения, действия и цифры, но людей, имена и предметы легко забывал. Жители Дубровника запомнили, как он всегда стоит на одном и том же месте, возле окна своей комнаты в гетто, со взглядом, опущенным вниз. Дело в том, что книги он держал на полу, читал их, стоя босиком и перелистывая страницы пальцами босой ноги. Сабляк-паша ** из Тре-бинья прослышал как-то, что в Дубровнике есть еврей, который мастерски делает конские парики, - так Коэн поступил к нему на службу, и оказалось, что слухи о его умении не преувеличены. У паши он ухаживал за кладбищем лошадей, расположенным на берегу моря, и делал парики, которыми во время праздников и походов украшали головы вороных. Коэн был доволен службой, самого же пашу почти не видел. Зато часто имел дело с его слугами, ловкими в обращении с саблей и седлом. Он начал сравнивать себя с ними и заметил, что во сне он более ловок и быстр, чем наяву. Сделав такой вывод, Коэн проверил его самым надежным способом. Во сне он видел себя стоящим с обнаженной саблей под яблоней. Была осень, и он, с клинком в руке, ждал порыва ветра. Когда налетел ветер, яблоки стали падать, ударяясь о землю с глухим звуком, напоминающим топот копыт. Первое же яблоко, падавшее вниз, он саблей на лету рассек пополам. Когда Коэн проснулся, была, как и во сне, осень; он попросил у кого-то саблю, пошел к крепостным воротам Пиле и спустился под мост. Там росла яблоня, и он остался ждать ветра. Когда налетел порыв ветра и несколько яблок упало вниз, он убедился, что ни одно из них не смог саблей перерубить на лету. Это ему не удавалось, и Коэн теперь точно знал, что во сне его сабля более ловка и быстра, чем наяву. Может быть, так было оттого, что во сне он упражнялся, а наяву нет. Во сне он часто видел, как в темноте, сжав правой рукой саблю, он наматывает на левую руку уздечку верблюда, Другой конец которой тянет к себе кто-то, кого он не видит. Уши его закладывал густой мрак, но и через этот мрак он слышал, как кто-то направляет в его сторону саблю и через темноту устремляет сталь к его лицу, однако он безошибочно чувствовал это движение и выставлял свое оружие на пути свиста невидимого клинка, который в ту же секунду действительно со скрежетом обрушивался из тьмы на его саблю. Подозрения в адрес Самуэля Коэна и последовавшие за ними наказания посыпались сразу со всех сторон, обвинялся он в самых разных грехах: в недозволенном вмешательстве в религиозную жизнь дубровнипких иезуитов, в том, что вступил в связь с местной аристократкой христианской веры, а также по делу о еретическом учении эссенов. Не говоря уже о свидетельстве одного фратра, что Коэн однажды на глазах всего Страдуна съел левым глазом птицу, прямо на лету. Все началось с весьма странного визита Самуэля Коэна в иезуитский монастырь в Дубровнике 23 апреля 1689 года, визита, который закончился тюремным заключением. В то утро видели, как Коэн поднимался по лестнице к иезуитам, вставляя сквозь улыбку себе в зубы трубку, которую он начал курить и наяву, после того как увидел, что делает это во сне. Он позвонил у входа в монастырь и, как только ему открыли, стал расспрашивать монахов о каком-то христианском миссионере и святом, который был лет на восемьсот старше его, чьего имени он не знал, но знал наизусть все его житие; и как он в Салониках и Царьграде учился в школе и ненавидел иконы, и как где-то в Крыму изучал древнееврейский, и как в хазарском царстве обращал заблудших в христианскую веру, причем вместе с ним был и его брат, который ему помогал. Умер он, добавил Коэн, в Риме в 869 году. Он умолял монахов назвать ему имя этого святого, если оно им известно, и указать, где найти его житие. Иезуиты, однако, не пустили Коэна дальше порога. Они выслушали все, что он сказал, постоянно при этом осеняя крестом его рот, и позвали стражников, которые отвели Коэна в тюрьму. Дело в том, что после того, как в 1606 году синод в церкви Пресвятой Богородицы принял решение против евреев, в Дубровнике жителям гетто было запрещено любое обсуждение вопросов христианской веры, а нарушение этого запрета наказывалось тридцатью днями заключения. Пока Коэн отбывал свои тридцать дней, протирая ушами скамейки, произошли две вещи, достойные упоминания. Еврейская община приняла решение сделать досмотр и перепись бумаг Коэна, и одновременно объявилась женщина, заинтересованная в его судьбе. Госпожа Ефросиния Лукаревич, знатная аристократка из Лучарицы, каждый день в пять часов пополудни, как только тень башни Минчета касалась противоположной стороны крепостных стен, брала фарфоровую трубку, набивала ее табаком медового оттенка, перезимовавшим в изюме, раскуривала ее с помощью комочка ладана или сосновой щепки с острова Ластово, давала какому-нибудь мальчишке со Страдуна серебряную монетку и посылала раскуренную трубку в тюрьму Самуэлю Коэну. Мальчишка передавал ему трубку и выкуренной возвращал ее из тюрьмы обратно в Лучарипу вышеупомянутой Ефросиний. Госпожа Ефросиния, из семьи аристократов Геталдич- Крухорадичей, выданная замуж в дом дубровницких аристократов из рода Лукари, была известна не только своей красотой, но и тем, что никто никогда не видел ее рук. Говорили, что на каждой руке у нее по два больших пальца, что на месте мизинца у нее растет еще один большой палец, так что каждая рука может быть и левой и правой. Рассказывали также, что эта особенность была прекрасно видна на одной картине, написанной втайне от госпожи Лукаревич и представлявшей собой ее поясной портрет с книгой, которую она держала в руке двумя большими пальцами. Если же оставить в стороне эту странность, в остальном госпожа Ефросиния жила так же, как и все другие дамы ее сословия, ничем, как говорится, не отличаясь от них. Необычно, правда, было и то, что когда евреи в гетто устраивали театральные представления, она непременно присутствовала на них и сидела как зачарованная. В те времена дубровницкие власти не запрещали евреям такие спектакли, и однажды госпожа Ефросиния даже дала комедиантам из гетто для какого-то представления одно из своих платьев, "голубое с желтыми и красными полосами". Оно предназначалось исполнителю главной женской роли, которую тоже играл мужчина. В феврале 1687 года в одной "пасторали" женская роль досталась Самуэлю Коэну, и в вышеупомянутом голубом платье госпожи Лукари он сыграл пастушку. В отчете, направленном дубровницким властям доносчиками, отмечено, что "еврей Коэн" во время представления вел себя странно, будто он и "не играет в комедии". Одетый пастушкой, "весь в шелку, лентах и кружевах, синих и красных, под белилами, так что лицо его нельзя опознать", Коэн должен был "декламировать" объяснение в любви какому-то пастуху, "в виршах сложенное". Однако во время спектакля он повернулся не к пастуху, а к госпоже Ефросиний (в чье платье был одет) и, к общему изумлению, преподнес ей зеркало, сопроводив это "речами любовными", каковые также приводились в доносе... "Напрасно ты прислала счастья зеркало, Когда лицо мое в нем навсегда померкло. Хочу тебя увидеть, но из года в год Лишь мои бегущий образ в зеркале живет. Возьми назад свой дар, он мне не мил С тех пор, как образ свой я на тебя сменил" Госпожа Ефросиния, всем на изумление, отнеслась к этому поступку спокойно и щедро наградила исполнителя апельсинами. Более того, когда весной наступило время первого причастия и госпожа Лукаревич повела дочь в церковь, весь народ увидел, что она несет с собой и большую куклу, наряженную в голубой наряд, сшитый именно из того платья с желтыми и красными полосами, в котором "декламировал еврей Коэн во время представления в гетто". Увидев это, Коэн, показывая на куклу, закричал, что к причастию ведут его дочь, плод их любви - его "потомство любезное", ведут в храм, пусть даже и христианский. В тот вечер госпожа Ефросиния встретила Самуэля Коэна перед церковью Пресвятой Богоматери как раз в тот час, когда закрывались ворота гетто, дала ему поцеловать край своего пояса, отвела на этом поясе, как под уздцы, в сторону и в первой же тени протянула ключ, назвав дом на Приеко, где будет его ждать в следующий вечер. В назначенное время Коэн стоял перед дверью, в которой замочная скважина находилась над замком, так что ключ пришлось вставлять вверх бородкой и оттянув ручку замка кверху. Он оказался в узком коридоре, правая стена которого была такой же, как и все другие стены, а левая состояла из четырехгранных каменных столбиков и ступенчато расширялась влево. Когда Коэн посмотрел через эти столбики налево, ему открылся вид вдаль, где он увидел пустое пространство, в глубине которого, где-то под лунным светом, шумело море. Но это море не лежало на горизонте, оно стояло на нем вертикально, как занавес, нижний край которого присборен волнами и обшит пеной. К столбикам под прямым углом было прикреплено что-то вроде металлической ограды, не дававшей приблизиться к ним вплотную; Коэн сделал вывод, что вся левая стена коридора - это, в сущности, лестница, поставленная своей боковой стороной на пол, так что ею нельзя было пользоваться, потому что ступени, на которые мы наступаем, стояли вертикально, слева от ног, а не под ними. Он двинулся вдоль этой стены-лестницы, все больше удаляясь от правой стены коридора, и где-то на середине пути вдруг потерял опору под ногами. Он упал на бок на одну ступеньку-столб и при попытке встать понял, что пол больше не может служить опорой для ног, потому что превратился в стену, хотя и не изменился при этом. Ребристая же стена стала теперь удобной лестницей, тоже оставаясь при этом такой же, как и была. Единственное, что изменилось, так это свет - раньше он виднелся в глубине коридора, а сейчас оказался высоко над головой Коэна. По этой лестнице он без труда поднялся наверх, к этому свету, к комнате на верхнем этаже. Прежде чем войти, он посмотрел вниз, в глубину, и увидел там море таким, каким он и привык его видеть: оно шумело в бездне у него под ногами. Когда он вошел, госпожа Ефросиния сидела босая и плакала в свои волосы. Перед ней на треножнике стоял башмачок, в нем хлеб, а на носке башмачка горела восковая свеча. Под волосами виднелись обнаженные груди госпожи Ефросиний, обрамленные, как глаза, ресницами и бровями, и из них, как темный взгляд, капало темное молоко... Руками с двумя большими пальцами она отламывала кусочки хлеба и опускала их себе в подол. Когда они размокали от слез и молока, она бросала их к своим ногам, а на пальцах ног у нее вместо ногтей были зубы. Прижав ступни друг к другу, она этими зубами жадно жевала брошенную пищу, но из-за того, что не было никакой возможности ее проглотить, пережеванные куски валялись в пыли вокруг... Увидев Коэна, она прижала его к себе и повела к постели. В ту ночь она сделала его своим любовником, напоила черным молоком и сказала: - Слишком много не надо, чтобы не состариться, ведь это время течет из меня. До известной меры оно укрепляет, но когда его много, расслабляет... После ночи, проведенной с нею, Коэн решил перейти в ее христианскую веру. Он так громко повсюду рассказывал об этом, будто был в опьянении, и вскоре его намерение стало известно всем, однако ничего не случилось. Когда же он сообщил об этом госпоже Ефросиний, она ему сказала: - Этого ты не делай ни в коем случае, потому что, если хочешь знать, я тоже не христианской веры, вернее, я христианка только временно, по мужу. В сущности, я в определенном смысле принадлежу к твоему, еврейскому, миру, только это не так просто объяснить. Может, тебе приходилось видеть на Страдуне хорошо знакомый плащ на совсем незнакомой особе. Все мы в таких плащах, и я тоже. Я - дьявол, имя мое - сон. Я пришла из еврейского ада, из геенны, сижу я по левую сторону от Храма, среди духов зла, я потомок самого Гевары, о котором сказано: "Atque nine in illo creata est Gehenna". Я - первая Ева, имя мое - Лилит, я знала имя Иеговы и поссорилась с ним. С тех пор я лечу в его тени среди семисмысленных значений Торы. В моем нынешнем обличье, в котором ты меня видишь и любишь, я создана смешением Истины и Земли; у меня три отца и ни одной матери. И я не смею ни шагу шагнуть назад. Если ты поцелуешь меня в лоб, я умру. Если ты перейдешь в христианскую веру, то сам умрешь за меня. Ты попадешь к дьяволам христианского ада, и заниматься тобой будут они, а не я. Для меня ты будешь потерян навсегда, и я не смогу до тебя дотянуться. Не только в этой, но и в других, будущих жизнях... Так дубровницкий сефард Самуэль Коэн остался тем, кем был. Но, несмотря на это, слухи не прекратились и тогда, когда он отказался от своего намерения. Имя его было быстрее его самого, и с этим именем уже происходило то, что с самим Коэном только должно было произойти. Чаша переполнилась на масленицу 1689 года, в воскресенье святых Апостолов. Сразу же после масленицы дубровницкий актер Никола Риги предстал перед судом и дал показания в связи с тем, что вместе со своей труппой нарушил порядок в городе. Он обвинялся в том, что вывел в комедии и представил на сцене известного и уважаемого в Дубровнике еврея Папа-Самуэля, а над Самуэлем Коэном издевался на глазах всего города. Актер, защищаясь, говорил, что понятия не имел, что под маской во время масленичного представления скрывается Самуэль Коэн. Как было принято каждый год у дубровницкой молодежи, стоит лишь ветру переменить цвет - Риги вместе с актером Кривоносовичем готовил "жидиаду", масленичное представление, в котором участвовал еврей. Ввиду того что Божо Попов-Сарака со своей дружиной молодых аристократов не захотели в этом году участвовать в спектакле, простые горожане решили сами приготовить карнавальные сценки. Они наняли повозку, запряженную волами, устроили на ней виселицу, а Кривоносо-вич, который раньше уже играл еврея, добыл рубаху, сшитую из парусины, и шляпу из рыбацкой сети, сделал из пакли рыжую бороду и написал прощальное слово, которые в "жидиадах" обычно читает еврей перед смертью. Они встретились в назначенное время уже в костюмах и под масками, и Риги клялся перед судом, что был уверен: на повозке везут, как и всегда на масленицу, Кривоносовича, который, переодетый в еврея, стоит под виселицей и сносит удары, плевки и другие унижения - в общем, все, чего требует представление этого жанра. Итак, погрузили всех актеров, палача и "жида" на повозку и отправились по всему городу, от черных фратров к белым, показывая комедию. Сначала объехали всю Плацу, потом направились к церкви Пресвятой Богоматери и Лучарницам. По дороге Риги (изображавший палача) с маски мнимого еврея (актера Кривоносовича, как он был уверен) оторвал нос, когда они проезжали мимо Большого городского фонтана, в Таборе опалил ему бороду, возле Малого фонтана пригласил толпу зрителей оплевать его, на площади перед Дворцом (ante Palatium) оторвал ему руку, сделанную из набитого соломой чулка, и ничего странного или подозрительного не заметил, пожалуй, за исключением того, что от тряски повозки по мостовой у того из губ вылетает непроизвольное короткое посвистывание. Когда в Лучарипе перед домом господина Лукаре-вича, в соответствии с обычным сценарием, настало время повесить "жида", Риги накинул ему на шею петлю, по-прежнему убежденный, что по маской скрывается Кривоносович. Но тогда тот, что был под маской, вместо прощального слова прочитал какие-то стихи или что-то в этом роде, Бог его знает что, обращаясь при этом вот так, с петлей на шее, к госпоже Ефросиний Лукаревич, которая с волосами, вымытыми яйцом дятла, стояла на балконе своего палаццо. Этот текст ничем не был похож на прощальное слово еврея из "жидиады": "Осень подарила на грудь ожерелье, Поясом зима бедра обвила, Платье сшито из весны цветенья, Обувь сделана из летнего тепла. Там больше одежды, где больше времени, Каждый год приносит немного бремени. Скинь время и одежду враз. Пока во мне огонь счастливый не угас" Только тут, услышав слова, которые могут относиться к комедии масок, а никак не к "жидиаде", и которые совсем не напоминали прощальное слово еврея, актеры и зрители заподозрили, что что-то не так, и тогда Риги решил сорвать маску с того, кто это читал. Под маской, к изумлению присутствующих, вместо актера Кривоносо-вича оказался настоящий еврей из гетто - Самуэль Коэн. Этот "жид" добровольно сносил все удары, унижения и плевки вместо Кривоносовича, но за это Никола Риги ни в коем случае не может нести ответственность, поскольку он не знал, что под маской возит по городу Коэна, подкупившего Кривоносовича, который уступил ему свое место и обещал, что будет обо всем молчать. Таким образом, неожиданно для всех получилось, что Риги не виновен в оскорблениях и издевательствах над Самуэлем Коэном, напротив - сам Коэн нарушил закон, который запрещает евреям на масленицу находиться среди христиан. Поскольку Коэн только недавно был выпущен из тюрьмы после визита к иезуитам, новый приговор стал для городских властей лишним аргументом за то, чтобы изгнать из города этого жида, который "свою голову не бережет" и к тому же где-то в Герцеговине работает у турка на кладбище лошадей смотрителем. Единственное, что было неясно, вступится ли еврейская община за Коэна и будет ли защищать его, что могло бы затянуть решение этого дела и даже вообще изменить его. Таким образом, пока Коэн сидел в тюрьме, все ждали, что скажет гетто. А в гетто решили, что огня зимой долго не ждут. И на второлуние айяра месяца того года раби Абрахам Папо и Ицхак Нехама просмотрели и описали бумаги и книги в доме Коэна. Потому что вести о его визите к монахам встревожили не только иезуитов, но и гетто. Когда они пришли к его дому, там никого не было. Они позвонили и по звуку поняли, что ключ в колокольчике. Он был подвешен к язычку. В комнате горела свеча, хотя матери Коэна не было. Они нашли ступку для корицы, гамак, подвешенный так высоко, что, лежа в нем, можно было читать книгу, только прижав ее к потолку над глазами; песочницу, полную пахнущего лавандой песка; трехрогий светильник с надписями на каждой ветви, которые означали три души человека: нефеш, руах и нешмах. На окнах стояли растения, и по их сортам посетители могли сделать вывод, что защищают их звезды созвездия Рака. На полках вдоль стен лежали лютня, сабля и сто тридцать два мешочка из красной, синей, черной и белой грубой ткани, а в них рукописи самого Коэна или чьи-то еще, но переписанные его рукой. На одной из тарелок пером, обмакнутым в воск для печатей, было записано, каким образом быстро и легко проснуться: для этого человеку, который хочет прогнать сон, нужно написать любое слово, и он тут же совершенно и полностью пробудится, потому что писание само по себе сверхъестественное и божественное, а отнюдь не человеческое занятие. На потолке, над гамаком, было много букв и слов, написанных при пробуждении. Из книг внимание посетителей привлекли три, найденные на полу комнаты возле самого окна, где Коэн обычно читал. Было очевидно, что читал он их попеременно, и такое чтение напоминало многоженство. Итак, там лежало краковское издание книги дубровницкого поэта Дидака Исаии Коэна (умер в 1599 году), которого называли Дидак Пир, - "De illustri-bus familiis" (1585); возле нее была книга Арона Коэна "Zekan Aron" ("Аронова борода"), опубликованная в Венеции в 1637 году, в которую был от руки переписан гимн Арона, Исаку Юшуруну (умершему в дубровницких тюрьмах), а рядом еще и "Хорошее масло" (Semen Atov) Шаламуна Оефа, деда Арона Коэна. Было ясно, что книги подобраны по семейному принципу, но из этого факта нельзя было сделать никакого вывода. Тогда раби Абрахам Папо открыл окно, и порыв южного ветра влетел в комнату. Раби раскрыл одну из книг, прислушался на мгновение, как трепещут на сквозняке страницы, и сказал Ицхаку Нехаме: - Послушай, тебе не кажется, что это шуршит слово: нефеш, нефеш, нефеш? Потом раби дал слово следующей книге, и ясно, громко послышалось, как ее страницы, переворачиваясь на ветру, выговаривают слово: руах, руах, руах. - Если третья проговорит слово "нешмах",- заметил Папо, - мы будем знать, что книги призывают души Коэна. И как только Абрахам Папо раскрыл третью книгу, оба они услышали, что она шепчет слово: нешмах, нешмах, нешмах! - Книги спорят из-за чего-то, что находится в этой комнате, - сделал вывод раби Папо, - какие-то вещи здесь хотят уничтожить другие вещи. Они уселись неподвижно и начали вглядываться в темноту. На светильнике вдруг появились огоньки, будто книги вызвали их своим шепотом и шорохом. Один огонек отделился от светильника и заплакал на два голоса, тогда раби Папо сказал: - Это плачет по телу первая, самая молодая душа Коэна, а тело плачет по душе. Потом душа приблизилась к лютне, лежащей на полке, и прикоснулась к струнам, отчего послышалась тихая музыка, которой душа сопровождала свой плач: "Иногда вечером, - плакала душа Коэна, - когда солнце смотрит в твои глаза, бабочка, перелетевшая тебе дорогу, может показаться далекой птицей, а низко пролетевшая радость - высоко взлетевшей печалью..." Тут второй огонек вытянулся и принял форму человеческой фигуры, которая встала перед зеркалом и начала одеваться и белить лицо. При этом фигура подносила к зеркалу бальзамы, краски и пахучие мази, как будто только с его помощью могла определить и рассмотреть, что это такое, но набелила и накрасила лицо так, что оно ни разу не отразилось в зеркале, как будто боялась пораниться. Так она долго делала что-то с собой, пока не превратилась в настоящую копию Коэна, с красными глазами и одним седым усом. Потом взяла с полки саблю и присоединилась к первой душе. Третья же душа Коэна, самая старая, парила высоко под потолком в форме огонька. В то время как первые две души прижались к полке с рукописями, третья была отдельно, враждебно держась в стороне, в углу под потолком, и царапая буквы, написанные над гамаком... Теперь раби Папо и Ицхак Нехама поняли, что души Коэна поссорились из-за мешочков с рукописями, но их было так много, что казалось невозможным пересмотреть все. Тогда раби Абрахам спросил: - Думаешь ли ты о цвете этих чехлов то же, что и я? - Разве не видно, что они того же цвета, что и пламя? - заметил Нехама. - Посмотри на свечу. Ее пламя состоит из нескольких цветов: голубой, красный, черный, этот трехцветный огонь обжигает и всегда соприкасается с той материей, которую он сжигает, с фитилем и маслом. Вверху, над этим трехцветным огнем, второе белое пламя, поддерживаемое нижним, оно не обжигает, но светит, то есть это огонь, питаемый огнем. Моисей стоял на горе в этом белом пламени, которое не обжигает, а светит, а мы стоим у подножия горы в трехцветном огне, пожирающем и сжигающем все, кроме белого пламени, которое есть символ самой главной и самой сокровенной мудрости. Попробуем же поискать то, что мы ищем, в белых чехлах! Книг было немного - все поместились в одном мешке. Они нашли там одно из изданий Иуды Халеви ***, опубликованное в Базеле в 1660 году, с приложением перевода текста с арабского на древнееврейский, автором которого был раби Иегуда Абен Тибон, и комментариями издателя на латыни. В остальных чехлах были рукописи Коэна, и среди них посетителям прежде всего бросилось в глаза сочинение под названием Запись об Адаме Кадмоне В человеческих снах хазары видели буквы, они пытались найти в них прачеловека, предвечного Адама Кадмона, который был и мужчиной, и женщиной. Они считали, что каждому человеку принадлежит по одной букве азбуки, а что каждая из букв представляет собой частицу тела Адама Кадмона на земле. В человеческих же снах эти буквы комбинируются и оживают в теле Адама. Но эти азбука и речь, которая ими фиксируется, отличаются от тех, что используем мы. Хазары были уверены, что им известно, где лежит граница между двумя языками и двумя письменностями, между божественной речью - давар - и речью людей. Граница, утверждали они, проходит между глаголом и именем! И в частности тетраграмма - тайное имя Бога, которое уже и александрийская "Септуагинта" скрывает под безобидным словом "Kirios",- это вообще не имя, а глагол. Следует также иметь в виду, что и Авраам принимал во внимание глаголы, а не имена, которые Господь использовал при сотворении мира. Язык, которым мы пользуемся, состоит, таким образом, из двух неравных сил, существенным образом отличающихся Друг от друга по своему происхождению. Потому что глагол, логос, закон, представление об истинных процессах, о правильном и целесообразном предшествовали самому акту сотворения мира и всего того, что будет действовать и вступать в отношения. А имена возникли только после того, как были созданы твари этого мира, всего лишь для того, чтобы как-то их обозначить. Так что имена - это просто бубенчики на шапке, они приходят после Адама, который говорит в своем 139-м псалме: "Еще нет слова на языке моем - Ты, Господи, уже знаешь его совершенно". То, что имена предназначены быть основой людских имен, только лишний раз подтверждает, что они не относятся к кругу слов, составляющих Божие имя. Потому что Божие имя (Тора) это глагол, и этот глагол начинается с Алеф. Бог смотрел в Тору, когда создавал мир, поэтому слово, которым начинается мир, это глагол. Таким образом, наш язык имеет два слоя - один слой божественный, а другой - сомнительного порядка, связанный, судя по всему, с геенной, с пространством на севере от Господа. Так ад и рай, прошлое и будущее содержатся в языке и в его письменах. И в письменах языка! Здесь виднеется дно тени. Земная азбука представляет собой зеркало небесной и разделяет судьбу языка. Если мы используем вместе и имена, и глаголы (хотя глаголы стоят бесконечно выше имен, ибо не равны ни их возраст, ни происхождение, ибо они возникли до, а имена после Творения), то все это относится и к азбуке. Поэтому буквы, которыми записывают имена, и буквы, которыми фиксируются глаголы, не могут быть одного сорта, и они с незапамятных времен были поделены на два вида знаков и только сейчас перемешались в наших глазах, потому что как раз в глазах и прячется забывчивость. Так же как каждая буква земной азбуки соответствует какой-то части тела человека, так и буквы небесной азбуки соответствуют, каждая своей, частице тела Адама Кадмона, а просветы между буквами отмечают ритм его движения. Но ввиду того, что параллельность Божией и человеческой азбуки недопустима, одна из них всегда отступает, чтобы дать место другой; и наоборот, когда другая распространяется - отступает первая. Это же верно и для письмен Библии - Библия постоянно дышит. Мгновениями в ней сверкают глаголы, а стоит им отступить, чернеют имена, правда, мы этого видеть не можем, так же как нам не дано прочитать, что пишет черный огонь по белому огню. Так и тело Адама Кадмона попеременно то наполняет наше существо, то покидает его, как при отливе, в зависимости от того, распространяется или отступает небесная азбука. Буквы нашей азбуки возникают наяву, а буквы небесной азбуки появляются в наших снах, рассыпанные как свет и песок по водам земли в час, когда Божий письмена прильют и вытеснят из нашего спящего глаза письмена человеческие. Потому что во сне думают глазами и ушами, речи во сне не нужны имена, она использует лишь одни глаголы, и только во сне любой человек цадик, и никогда не убийца... Я, Самуэль Коэн, пишущий эти строки, так же, как хазарские ловцы снов, ныряю в области темной стороны света и пытаюсь извлечь заточенные там Божий искры, однако может случиться, что моя собственная душа останется там в плену. Из букв, которые я собираю, и из слов тех, кто занимался этим же до меня, я составляю книгу, которая, как говорили хазарские ловцы снов, явит собой тело Адама Кадмона на земле... Переглянувшись в полумраке, раби и Нехама пересмотрели оставшиеся белые чехлы и не нашли в них ничего, кроме нескольких десятков сложенных в алфавитном порядке связок бумаг, то есть то, что Коэн называл "Хазарским словарем" ("Lexicon Cosri") и что, как они поняли, представляло собой собрание сведений о хазарах, об их вере, обычаях и обо всех людях, связанных с ними, с их историей и их обращением в иудаизм. Это был материал, похожий на тот, что за много веков до Козна обработал Иуда Халеви в своей книге о хазарах, однако Коэн пошел дальше, чем Халеви, он попытался глубже войти в суть вопроса о том, кем были неназванные в книге Халеви христианский и исламский участники полемики u. Коэн стремился узнать имена этих двоих, их аргументы и восстановить их биографии для своего словаря, который, как он считал, должен охватить и вопросы, оставшиеся в еврейских источниках о хазарах без внимания. Так, в словаре Коэна оказались наброски жизнеописания одного христианского проповедника и миссионера, очевидно того самого, о котором Коэн расспрашивал иезуитов, но они были очень скудны, там не было имени, которое Коэну не удалось узнать, и этот материал нельзя было включить в словарь. "Иуда Халеви, - записал Коэн в комментарии к этой незаконченной биографии, - его издатели и другие еврейские комментаторы и источники называют имя только одного из трех участников в религиозной полемике при дворе хазарского кагана. Это еврейский представитель - Исаак Сангари ***, который истолковал хазарскому правителю сон о явлении ангела. Имен остальных участников полемики - христианского и исламского - еврейские источники не называют, там говорится только, что один из них философ, а про другого, араба, даже не сообщают, убили ли его до или после полемики. Может быть, где-то на свете, - писал дальше Коэн, - еще кто-то собирает документы и сведения о хазарах, так же как это делал Иуда Халеви, составляет такой же свод источников или словарь, как это делаю я. Может быть, это делает кто-то принадлежащий к иной вере - христианин или приверженец ислама. Может быть, где-то в мире есть двое, которые ищут меня так же, как я ищу их. Может быть, они видят меня во снах, как и я их, жаждут того, что я уже знаю, потому что для них моя истина - тайна, так же как и их истина для меня - сокрытый ответ на мои вопросы. Не зря говорят, что шестидесятая доля каждого сна - это истина. Может, и я не зря вижу во сне Царьград и себя в этом городе вижу совсем не таким, каков на самом деле, а ловко сидящим в седле, с быстрой саблей, хромым и верующим не в того бога, в которого верую я. В Талмуде написано: "Пусть идет, чтобы его сон был истолкован перед троицей". Кто моя троица? Не рядом ли со мною и второй, христианский охотник за хазарами, и третий, исламский? Не живут ли в моих душах три веры вместо одной? Не окажутся ли две мои души в аду и лишь одна в раю? Или же всегда, как и в книге о сотворении света, необходима троица, а кто- то один недостаточен, и поэтому я не случайно стремлюсь найти двух других, как и они, вероятно, стремятся найти третьего. Не знаю, но я ясно прочувствовал, что три мои души воюют во мне, и одна из них, с саблей, уже в Царьграде, другая сомневается, плачет и поет, играя на лютне, а третья ополчилась против меня. Та, третья, еще не дает о себе знать или просто пока не может до меня добраться. Поэтому я вижу во снах только того первого, с саблей, а второго, с лютней, не вижу. Рав Хисда говорит "Сон, который не истолкован, подобен непрочитанному письму", я же переиначиваю это и говорю: "Непрочитанное письмо подобно сну, который не приснился". Сколько же послано мне снов, которые я никогда не получил и не увидел? Этого я не знаю, но знаю, что одна из моих душ может разгадать происхождение другой души, глядя на чело спящего человека. Я чувствую, что частицы моей души можно встретить среди других человеческих существ, среди верблюдов, среди камней и растений; чей-то сон взял материал от тела моей души и где-то далеко строит из него свой дом. Мои души для своего совершенства ищут содействия других душ, так души помогают друг другу. Я знаю, мой хазарский словарь охватывает все десять чисел и двадцать две буквы еврейского алфавита; из них можно построить мир, но вот ведь я этого не умею. Мне не хватает нескольких имен, и некоторые места для букв из-за этого останутся незаполненными. Как бы я хотел, чтобы вместо словаря с именами можно было взять только одни глаголы! Но человеку это не дано. Потому что буквы, которые составляют глаголы, происходят от Элохима, они нам не известны, и они суть не человечьи, но Божий, и только те буквы, которые составляют имена, те, что происходят из геенны и от дьявола, только они составляют мой словарь, и только эти буквы доступны мне. Так что мне придется держаться имен и дьявола..." - Баал халомот! - воскликнул раби Папо, когда они дошли до этого места в бумагах Коэна. - Не бредит ли он? - Я думаю иначе, - ответил Нехама и загасил свечу, - Что ты думаешь? - спросил раби Папо и загасил светильник, причем души, прошептав каждая свое имя, исчезли. - Я думаю, - ответил Нехама в полной темноте, такой, что мрак комнаты смешивался с мраком его уст, - я думаю, о том, что ему больше подойдет - Землин, Кавала или Салоники? - Салоники, еврейский город? - удивился раби Папо.- Какой может быть разговор об этом? Его нужно сослать в рудники в Сидерокапси! - Мы отправим его в Салоники, к его невесте,- заключил второй старец задумчиво, и они вышли, не зажигая света. На улице их ждал южный ветер, который посолил им глаза. Так на судьбе Самуэля Коэна была поставлена печать. Он был изгнан из Дубровника и, как можно понять из донесения жандармов, простился со своими знакомыми "на день святого апостола Фомы в 1689 году, когда стояла такая засуха, что у скота линяли хвосты, а весь Страдун был покрыт птичьими перьями". В тот вечер госпожа Ефросиния надела мужские брюки и вышла в город, как любая женщина. Коэн в последний раз шел от аптеки к палаццо Спонза, и она под аркой у Гаришта бросила ему под ноги серебряную монету. Он поднял монету и подошел к ней, в темноту. Сначала он вздрогнул, думая, что перед ним мужчина, однако стоило ей прикоснуться к нему пальцами, как он сразу же узнал ее. Не уезжай, - сказала она, - с судьями все можно уладить. Только скажи. Нет такой ссылки, которую нельзя было бы заменить недолгим заключением в береговых тюрьмах. Я суну кому надо несколько золотых эскудо в бороду, и нам не придется расставаться. Я уезжаю не потому, что изгнан, - ответил Коэн, - их бумаги для меня значат не больше, чем птичий помет. Я должен ехать потому что сейчас крайний срок. С детства я вижу во сне, как во мраке бьюсь с кем-то на саблях и хромаю. Я вижу сны на языке, которого я не понимаю наяву. С первого такого сна прошло двадцать два года, и наступило время, когда сон должен сбыться. Тогда все станет ясно. Или сейчас, или никогда. А прояснится все только там, где я вижу себя во снах, - в Царьграде. Потому что не напрасно мне снятся эти кривые улицы, проложенные так, чтобы убивать ветер, эти башни и вода под ними... Если мы больше не встретимся в этой жизни,- сказала на это госпожа Ефросиния,- то встретимся в какой-нибудь другой, будущей. Может, мы лишь корни душ, которые когда-нибудь прорастут. Может, твоя душа носит в себе, как плод, мою душу и однажды родит ее, но до того обе они должны пройти путь, который им предопределен... Даже если это так, то в том будущем мире мы не узнаем друг друга. Твоя душа - это не душа Адама, та, которая изгнана в души всех следующих поколений и осуждена умирать снова и снова в каждом из нас. Встретимся, если не так, то по-другому. Я скажу тебе, как меня узнать. Я буду мужского пола, но руки у меня останутся такими же - каждая с двумя большими пальцами, так что каждая может быть и левой и правой... С этими словами госпожа Ефросиния поцеловала Коэна в перстень, и они расстались навек. Смерть госпожи Лукаревич, которая последовала вскоре и была так ужасна, что даже воспета в народных песнях, не могла бросить тень на Коэна, потому что к этому моменту он сам впал в то оцепенение, из которого не смог ни пробудиться, ни вернуться. Сначала все думали, что Коэн отправится в Салоники к своей невесте Лидисии и женится на ней, как и рекомендовала ему еврейская община в Дубровнике. Но он этого не сделал. В тот вечер он набил трубку, а утром выкурил ее в стане требиньского Сабляк- паши, который готовился к походу на Валахию. Так Коэн вопреки всему направился в сторону Царьграда. Но туда он не попал никогда. Очевидцы из свиты паши, которых подкупили дубровнипкие евреи, предложив им растительных красок для льна за то, что те расскажут им о конце Коэна, говорят следующее: В тот год паша направлялся со своей свитой на север, а облака над ними все время летели на юг, будто хотели унести их память. Уже одно это было плохим знаком. Не спуская глаз со своих собак, они пронеслись через душистые боснийские леса, как сквозь времена года, и в ночь лунного затмения влетели на постоялый двор под Шабацем. Один из жеребцов паши сломал ноги на Саве, и он приказал призвать своего смотрителя конского кладбища. Коэн, однако, спал так крепко, что не слыхал, как его зовут, и паша с оттяжкой будто тащил воду из колодца, ударил его кнутом между глаз, и гривны на его руке зазвенели. Коэн в тот же миг вскочил и бегом отправился выполнять свои обязанности. После этого случая след Коэна на некоторое время исчез, потому что из лагеря паши он ушел в Белград, который тогда находился в руках австрийцев. Известно, что в Белграде он посещал огромный трехэтажный дом турецких сефардов, наполненный сквозняками, которые свистели по всем коридорам,- еврейский дом, "абхехам", где было более ста комнат, пятьдесят кухонь и тридцать подвалов. На улицах города над двумя реками он видел платные бои детей, которые дрались до крови, как петухи, а толпа вокруг билась об заклад. Он остановился на старом постоялом дворе, который принадлежал тамошним немецким евреям по фамилии Ашкенази, в одной из его сорока семи комнат, и тут нашел книгу о толковании снов, написанную на "ладино" - испанско-еврейском языке, которым пользуются евреи в странах Средиземноморья, Ближе к вечеру он смотрел на церковные колокольни, которые как плуги вспахивали облака над Белградом. - Добравшись до края неба, - записал Коэн, - они разворачиваются и пускаются в обратном направлении через новые облака... Когда отряд Сабляк-паши вышел к Дунаю, одной из четырех райских рек, которая символизирует аллегорический пласт Библии, Коэн опять присоединился к нему. Тогда произошло то, что принесло Коэну расположение и благосклонность паши. Паша взял с собой в этот поход одного грека, пушечного мастера, которому платил большие деньги. Грек с формами для отливки и другими приспособлениями отставал на день хода от основного отряда, и как только начались первые перестрелки с сербами и австрийцами, паша приказал отлить на Джердапе пушку, которая могла бы поражать цели в трех тысячах локтей, притом ядрами вдвое тяжелее обычных. "Теперь от моей "лумпарды" (пушки),- говорил паша,- издохнут цыплята в яйцах, лисицы выкинут, а мед в ульях станет горьким". Паша приказал послать за греком Коэна. Однако в тот день был шаббат, и Коэн вместо того, чтобы вскочить верхом и помчаться, лег спать... Утром он выбрал одну верблюдицу, потомка двугорбого самца и одногорбой самки, из тех, которых все лето обрабатывали дегтем, чтобы подготовить к дороге. Взял он с собой и коня, "веселка", таких обычно пускают к кобылам, чтобы поднять им настроение перед тем, как их оседлает производитель. Сменяя верблюдицу и коня, Ко-эн за сутки одолел двухдневный путь и выполнил приказание паши. Когда тот, изумленный, спросил, где и кто учил его верховой езде, Коэн ответил, что научился этому мастерству во сне. Такой ответ настолько понравился паше, что он подарил Коэну серьгу для носа. Когда пушка была готова, начался артобстрел вражеской стороны. Потом Сабляк повел свой отряд в атаку, и на сербские позиции обрушились все, включая Коэна, который вместо сабли имел при себе мешок для овса, хотя в нем, как нам уже известно, не было ничего ценного, только старые, мелко исписанные листы бумаги в белых чехлах. - Под небом густым, как похлебка,- рассказывал очевидец, - влетели мы на одну из позиций, где застали трех человек, все остальные в панике бежали. Двое играли в кости, не обращая на нас никакого внимания. Возле них перед шатром, словно в бреду, лежал какой-то богато одетый всадник, и на нас напали только его собаки. В мгновение ока наши изрубили одного из игроков и копьем пригвоздили к земле спящего всадника. Он, уже пронзенный, приподнялся на локте и посмотрел на Коэна, тот от этого взгляда упал как подстреленный, и из мешка посыпались бумаги. Паша спросил, что это с Коэном, не убит ли он, на что другой игрок ответил по-арабски: - Если его зовут Коэн, то его не пуля сразила. Его свалил сон... Оказалось, что это правда, и странные слова спасли игроку жизнь ровно на один день. Потому что человеческое слово как голод. Всегда имеет разную силу... Кончается сообщение о Самуэле Коэне, еврее из дубровницкого гетто, рассказом о его последнем сне, тяжелом и глубоком забытьи, в котором он потонул безвозвратно, как в глубоком море. Последний рассказ о Самуэле Коэне услышал требиньский Сабляк-паша от того игрока, жизнь которого пощадили на поле боя. То, что он сообщил паше, останется навсегда зашитым в шелковый шатер на Дунае, и до нас дошли только отрывки разговора, которые доносились из-за зеленой ткани, не пропускавшей дождя. Игрока звали Юсуф Масуди, и он умел читать сны. Он мог в чужом сне поймать даже зайца, а не то что человека, и служил у того самого спящего всадника, которого пробудили копьем. Всадник этот был важным и богатым человеком, звали его Аврам Бранкович, и одни его борзые стоили не меньше, чем судно пороха. Масуди рассказывал о нем невероятные вещи. Он уверял Сабляк-пашу, что в своем тяжелом сне Коэн видел именно этого Аврама Бранковича. - Ты говоришь, что читаешь сны? - спросил его в ответ Сабляк-паша. - Можешь ли ты тогда прочитать и сон Коэна? - Конечно, могу. Я уже вижу, что ему снится: поскольку Бранкович умирает, он видит его смерть. При этих словах паша как будто оживился. - Это значит, - быстро сказал он, - что Коэн может сейчас увидеть то, чего не может ни один смертный, - видя во сне умирающего Бранковича, он может пережить смерть и остаться живым? - Да, это так, - согласился Масуди, - но он не может пробудиться и рассказать нам все, что видел во сне. - Но зато ты можешь увидеть, как он видит во сне эту смерть. - Могу и завтра расскажу вам, как умирает человек и что он при этом чувствует... Ни Сабляк-паша, ни мы никогда не узнаем, зачем он это предложил, - то ли чтобы хоть на один день продлить свою жизнь, то ли чтобы действительно посмотреть сон Коэна и найти там смерть Бранковича. Паша все же решил, что стоит попробовать. Он сказал, что каждый следующий день стоит столько же, сколько неиспользованная подкова, а вчерашний - сколько потерянная, и оставил Масуди жить до утра. Этой ночью Коэн спал в последний раз, его огромный нос, как птица, высовывался из его улыбки во сне, и эта улыбка походила на огрызок с какого-то давно съеденного обеда. Масуди не отходил от его изголовья до утра, а когда рассвело, уже не был похож на самого себя, словно его бичевали в тех снах, которые он читал. А прочитал он в них следующее: Бранкович будто и не умирал от раны, нанесенной копьем. Он этой раны не чувствовал. Он чувствовал сразу множество ран, и число их росло. Ему чудилось, что он стоит высоко на каком-то каменном столбе и считает. Была весна, дул ветер, который заплетал в косы ветви, и все они от Муреша до Тисы и Дуная стояли как девушки. Что-то вроде стрел вонзалось в его тело, но процесс этот тек в обратном направлении: от каждой стрелы он сначала чувствовал рану, затем укол, потом боль прекращалась, слышался в воздухе свист, и наконец звенела тетива, отпуская стрелу. Так, умирая, он считал эти стрелы от одной до семнадцати, а потом упал со столба и перестал считать. При падении он столкнулся с чем-то твердым, неподвижным и огромным. Но это была не земля. Это была смерть. От этого удара его раны разлетелись во все стороны, так что теперь они больше друг друга не чувствовали, и только после этого он грянулся о землю, уже мертвый. А потом в этой же смерти он умер второй раз, хотя казалось, что в ней нет места даже для малейшей боли. Между ударами стрел он умирал еще раз, но только совсем по-другому - умирал недозрелой мальчишеской смертью, и единственное, чего он боялся, - это не успеть справиться с огромной работой (потому что смерть - это тяжелый труд), чтобы, когда придет миг падения со столба, и с другой смертью все было кончено. Поэтому он напрягался и спешил. В этой неподвижной спешке он лежал за пестрой комнатной печью, сложенной в форме маленькой, как будто игрушечной, церкви с красными и золотыми куполами. Горячие и ледяные приступы боли катились от его тела в комнату, как будто из него высвобождались и быстро сменяли друг друга времена года. Сумрак ширился, как влага, каждая комната в доме чернела по-своему, и только окна были еще нагружены последним светом дня, чуть более бледным, чем сумерки в комнате. Кто-то прошел тогда из невидимых сеней, неся свечу; казалось, что на косяке было столько черных дверей, сколько страниц в книге, вошедший перелистал их быстро, так что свеча затрепетала, и шагнул в комнату. Что-то потекло из него, он выпустил из себя все свое прошлое и остался пуст. А потом будто бы возмутились воды, и на дворе ночь поднялась с земли на небо, и у него вдруг выпали сразу все волосы, как будто кто-то сбил шапку с его головы, которая была уже мертвой. И тогда во сне Коэна возникла третья смерть Бранковича. Она была едва заметна, заслонена чем-то, что могло быть накопленным временем. Будто сотни лет стояли между двумя первыми смертями Бранковича и третьей, которая была едва видна с того места, где находился Масуди. В первый момент Масуди подумал, что Бранкович сейчас умирает смертью своего приемного сына Петкутина, но, так как он знал, чем тот кончил, ему тут же стало ясно, что это не та смерть. Та, третья, смерть была быстрой и короткой. Бранкович лежал в странной постели, и какой-то мужчина душил его подушкой. Все это время Бранкович думал только об одном - нужно схватить яйцо, лежащее на столике рядом с кроватью, и разбить его. Бранкович не знал, зачем это нужно, но пока его душили, он понимал, что это единственное, что важно. Одновременно он понял, что человек открывает свое вчера и завтра с большим опозданием, через миллион лет после возникновения, - сначала завтра, а потом вчера. Он открыл их одной давней ночью, когда в сумраке угасал настоящий день, стиснутый и почти что прерванный между прошлым и будущим, которые в ту ночь настолько разрослись, что почти соединились. Так было и сейчас. Настоящий день угасал, задушенный между двумя вечностями - прошлой и будущей, и Бранкович умер в третий раз, в тот миг, когда прошлое и будущее столкнулись в нем и раздавили его тогда, когда ему наконец удалось разбить яйцо... И тут вдруг сон Коэна оказался пустым, как пересохшее русло реки. Настало время пробуждения, но не было больше никого, чтобы видеть во сне явь Коэна, как это при жизни делал Бранкович. Вот так и с Коэном должно было случиться то, что случилось. Масуди видел, как во сне Коэна, который превращался в агонию, со всех вещей, окружавших его, как шапки, попадали имена и мир остался девственно чист, как в день сотворения. Только первые десять чисел и те буквы алфавита, что означают глаголы, сверкали надо всем, что окружало Коэна, как золотые слезы. И тогда он понял, что числа десяти заповедей - это тоже глаголы и что, забывая язык, их забывают последними, но они продолжают звучать как эхо даже тогда, когда сами заповеди уже исчезли из памяти. В этот миг Коэн проснулся в своей смерти, и перед Масуди исчезли все пути, потому что над горизонтом опустилась пелена, на которой водой из реки Яббок было написано: "Ибо ваши сны - это дни в ночах". Важнейшая литература. Аноним, Lexicon Cosri, Continens Colloquium seu disputationem de religione, Regiemonti, Borussiae excudebat typographus loannes Daubmannus, Anno 1691, passim; о предках Коэна см.: М. Панти h, "Син вjepeник jeднe матере". Анали Хисториjского института Jyгославенске академиjе знаности и умjетноси у Дубровнику, 1953, 11, стр. 209-216. LIBER COSRI - название латинского перевода книги о хазарах Иуды Халеви ***, появившегося в 1660 году. Переводчик Джон Буксторф (John Buxtorf, 1599- 1664) привел наряду со своим латинским переводом и еврейскую версию. Буксторф носил такую же фамилию и имя, как и его отец, и рано начал интересоваться библейским, раввинским и средневековым еврейским языком. Он переводил на латинский Маймонида (Базель, 1629), а также принимал участие в длительной полемике с Луисом Капелом о библейских надстрочных знаках и письменах, означающих гласные звуки. Перевод книги Халеви он опубликовал в Базеле в 1