бушки Иоланты. Однажды вечером в полнолуние, когда исполнилось три года с тех пор, как капитан не подавал о себе вестей, госпожа Иоланта налила воды в свое блюдо, позвала внучек, и они вынесли волшебный сосуд под лунный свет, точно ведро из колодца достали. Стояла зимняя ночь, ясная, как день; тонкий ледок хватал лужи; над улицей гасли звезды, и увидеть их можно было только в незамерзшей воде. Улица была длиннаяпредлинная: в начале осень, в конце зима, в одной части полдень, в другой уже темнеет и свет зажигают; в одной части учат русский язык, в Другой -- его уже забывают... В конце этой улицы госпожа Иоланта, держа блюдо с водой, шептала себе в грудь: -- Пусть воскресенье с понедельником повенчается, а вторник со средой... Она боялась, что в воде покажется женское лицо, и это означало бы, что капитана нет в живых. Но появилось лицо мужчины, омытое лунным светом, и госпожа Иоланта в восторге воскликнула: -- Он! Он! Дети, узнали отца?! Так им стало известно, что капитан Милут жив и здоров. И в самом деле, он вскоре вернулся из немецкого плена, принеся на своем исхудавшем лице пару хорошо откормленных ушей. В доме своем он обнаружил вместо мадам Иоланты Ибич старуху, которая по утрам, чтобы проснуться, пила чай с перцем и без конца стонала, что половина ее души умерла, а в комнате своей дочери Витачи застал восьмилетнего соседского мальчика, которого хозяйка комнаты, совершенно голая, возложила на себя, шепча ему на ухо: -- Обожаю маленьких мальчиков, ах, как я люблю, когда мне мальчики делают деток... Перед таким зрелищем капитан позорно отступил. И вообще, он больше не ориентировался в этом доме, где стулья мяукали и кусались, как кошки, потому что плоть и кровь артиллериста Милута превращалась в плоть и кровь юных девиц. Перепуганный, он мотался между госпожой Иолантой, которая повсюду оставляла после себя горячие сиденья и заламывала брови аж до самых волос, что придавало ей изумленный вид, и дочерей, оставлявших по полотенцам и наволочкам тени своих зеленых век и черных ресниц и следы ярко-красных ночных улыбок и укусов, предназначавшихся чудовищам из снов, от которых потом моча сплеталась в тугие струи. Милут слонялся по комнатам с окаменелым взором, его пробирала дрожь при виде того, как обе девчонки потихоньку блевали, стараясь таким древним способом добиться необыкновенной стройности талии. Он с трудом выносил запах депилатория, которым в доме пропахло все, даже серебряный овал говорящих часов. Девицы чистили свои гребенки зубными щетками, а тюбики с вазелином протыкали шпильками... В одно прекрасное утро капитану послышалось, что у него в ванной отхаркивается мужчина, причем с перерывами, словно его тошнит сапогом. Милут ворвался в ванную по всем правилам военного искусства -- нога вперед, затем рука -- И увидел там Витачу, которая прочищала горлышко. Совершенно растерявшийся капитан отослал старшую, Виду, к венским родственникам Пфистерам, а сам с горя принялся разводить розы у себя в цветнике. Как ни странно, ему это удалось. У него оказались, как говорят в народе, "зеленые пальцы", он чувствовал, что былинка былинкой перевязывается. Но самого главного он не знал. Он не знал, что за всеми этими соседскими мальчиками и мяукающими стульями стоит семейная трагедия, которую от него тщательно скрывали. Случилась она, пока капитан был в плену. И вот как. Однажды утром Витача взглянула на свежесваренное небо, темное, как летняя ночь, и, пошвыряв в ванну все свои гребенки -- серебряные, слоновой кости, стеклянные и янтарные, -- запела, входя в воду. Она была еще скорее девочкой, чем девушкой, но это вступление в воду предопределило всю ее дальнейшую жизнь. Она пела в эту минуту песню, которую вскоре забыла и потом лет двадцать ждала, пока она вспомнится. Песня называлась "Последняя голубая среда". На свою беду, она ее все-таки припомнила. Но еще тогда, когда она девушкой пела ее в своей ванне, все поразились. В тот день они впервые услышали ее пение. Ясно было, что у Витачи абсолютный слух. Это было тем более странно, что в обычной речи она говорила неразборчиво и могла показаться косноязычной. Мадам Иоланта Исаилович по этому случаю подарила ей свои овальные серебряные часы, в которых пела флейта Амалии Ризнич. Иоланта научила девочку гадать по блюду и пригласила ей учителя -- ставить голос. Вся семья ждала, когда Витача заневестится, -- тогда станет ясно, вынесет ли ее голос тяжесть ее совершенного слуха. Учитель Витачи, старичок с двумя бородами, висевшими каждая под своим ухом, был от нее в восхищении. -- В начале всего был голос, -- сказал он Витаче на первом же уроке. -- Божественный Голос спел следующую фразу: Fiat! И это было слово трагического смысла, которым Господь сотворил четыре стихии этого света. Это был Axis Mundi! Бог изваял свет вокруг голоса, как вокруг оси. Первое же чувство, которое создал Господь, был слух Адама. Именно поэтому на Страшном суде и рыбы запоют... И старикашка с четырехугольными зрачками и трубочкой волоска темени нагнулся, чтобы показать Витаче репродукции старых фресок, на которых были изображены поющие рыбы. Витача в ответ только улыбалась. У нее был красивый широкий лоб, словно вылепленный из теста, она была левша на одно ухо, но зато умела заводить часы своим молчанием. Учитель пения полагал, что это молчание и есть постановка голоса и его лицевая сторона. И вообще, отнюдь не безразлично, молчит ли певец в це-дуре или в ля миноре. -- Говорят, что певцу голос не нужен, что он думает ушами, но не в ушах фокус, -- повторял наставник, обучая Витачу византийскому церковному пению, которое, как он полагал, было лучше и старше музыки Баха. Волосы у старикана росли даже на ногтях, своими мохнатыми лапами он иногда гладил ученицу по щечке и мимолетно щипал за грудь, говоря при этом, что если у баса должны быть яйца, то у сопрано -- сиськи. Он учил ее петь вечерние песни, которые не пелись днем, но годились только в темноте, когда по звуку можно узнать, большой рост у поющего или маленький. Он учил ее также забывать о том, что ей хочется, ибо это важнее и труднее, чем помнить о том, чего не хочется. Вечерние песни, которые в церкви поют во время всенощной, были трех родов: 1) песни, похожие сами на себя, не имеющие образцов, но сами служащие образцом другим песням; 2) песни, подражающие другим песням и носящие их клеймо (имя); 3) песни, которые ни другим не подражают, ни сами никому образцом не служат. -- Если ты не в состоянии понять путь этих песен, -- говаривал учитель, -- вдолби себе в голову, что они поют о следующем: 1) чем мы могли огорчить других; 2) чем другие огорчили нас; 3) чем мы сами себе причинили вред. Закончив урок, наставник с довольным видом потирал руки и предупреждал, что Солнце содержит также и лунный свет, точно так как хороший голос содержит в себе наперед все песни, как уже существующие, так и те, что еще возникнут в будущем. Витача возвращалась с этих уроков, точно омытая музыкой, и ей казалось, что время движется невыносимо медленно. Как еда, которую никак не сжуешь. В ее времени все еще было слишком много костей. Сама же она или молчала, или пела, а петь она начинала, едва только выйдя за порог или подойдя к окну, как птица, которая поет, едва встает солнце. В глазах Витачи блистало созвездие Близнецов, и госпожа Иоланта, урожденная Ибич, восхищенно шептала, что неделя, если уж началась, на вторнике не остановится, и голос шлюхи Полихронии звенел из серебряных часиков, а Витача пела и пела. В ее голосе глубокий альт все еще мешался с высоким сопрано, а между ними порой зияла пустота. Она ждала, когда проявится ее настоящий голос, ждала часа, когда созреет ее певческий дар. И все вокруг тоже ждали. Наконец голос проявился, и все пошло вверх тормашками. Когда Витача заневестилась, глаза у нее стали прозрачные, глубиной в два метра и десять сантиметров. Дальше глубина уже не просматривалась. Ресницы у нее всегда были словно присыпаны пылью, а голос ее -- голос, который так много обещал, голос, появления которого вся семья ждала, как ждали когда-то рождения маленького Александра Пфистера -- вдруг треснул, подобно глиняному сосуду, стал низким и совершенно ни на что не годным. Он перестал удерживать то, что в него наливали. Все содержимое вытекало прежде, чем его успевали выпить. Это была настоящая катастрофа. От певческих талантов Витачи осталось одно молчание, и ее школьные подружки злорадно шептались, что знаменитый голос был внебрачным ребенком, что он унаследован по линии Александра Пфистера и потому состарился раньше времени. Некоторые женщины не умеют вести хозяйство, и в доме у них всегда беспорядок. Другие не умеют разобраться в своей душевной жизни, и там царит хаос. Все это надо вовремя упорядочить, иначе потом будет поздно. Ибо на этом "потом" кончается всякое сходство между домом и душой. Витача, очевидно, об этом не знала. В ее душе воцарились беспорядочность и чувство поражения. Она стала заикаться в жизни, но в то же время во сне говорила чисто и красиво. Она стала левшой и утверждала, что левши -- это те, кого в прошлой жизни били по правой руке, или те, кто в будущей жизни положит руку в огонь за друга своя. Была весна: по небу неслись стаи ласточек, они разделялись пополам и переворачивались, точно на небе кто-то выжимал черное полотно, а Витаче все мерещилась одна и та же картина -- летучая мышь, висящая вверх ногами под животом обнаженного мужчины. Тогда-то она однажды вечером заплела волосы в косу и заманила в дом соседского мальчишку, рыжего-рыжего, точно ржавчина, и затащила его в свою постель, чтобы он ей сделал ребенка, как сделал ребенка колдунье из серебряных часов, Полихронии, ее маленький прадед Александр Пфистер, родившийся с зубами и со знанием польского языка. Соседского мальчишку звали Сузин, ему было всего восемь лет, и он не понял, что от него требуется. Однако он впоследствии еще раз пришел в комнату Витачи и принес ей мацу. При этом он сказал: -- Количество страха в мире постоянно, оно не уменьшается и не увеличивается, но должно, как вода, распределяться между всеми живыми существами. Что ты об этом думаешь? Я думаю, что последние люди от страха потеряют рассудок. А если так, то дикие звери где-нибудь в Африке должны бояться и за меня. Если я боюсь меньше, значит, ктото другой боится больше, а завтра если вы меньше будете бояться за меня, то я буду бояться настолько же больше. Страх -- как общее имущество. Как одежда, которую людям пришлось надеть на себя после изгнания из рая, ибо они увидели свою наготу перед лицом смерти... На другой день немцы угнали в лагерь Сузина и всю его семью. -- Никогда, я не оскверню эту мацу вкусом другой мацы, -- шептала впоследствии Витача... -- Вкус этой мацы во рту для меня все равно что единственный ребенок. Когда Витача начала приставать к восьмилетним мальчишкам на улице, подсматривать, как они писают, и заплетать им на голове косички, заманивая к себе в постель, достойная вдова Исаилович пришла в ужас. Брови ее целыми днями порхали вверх-вниз, точно собираясь взлететь. Наконец они окончательно взлетели с лица и упорхнули под самую прическу. Тогда госпожа Исаилович взяла в руки раскаленный нож, нарезала лук, сготовила тушеные синие баклажаны и снова начала толстеть. На этот раз она толстела назло внучке. Глядя, как красивый зад Витачи Милут жадно поглощает панталоны, прихватывая иногда и часть штанины, бабушка шептала в очередную порцию синеньких: -- Задница-то у нее -- ровно золотой дукат, а вот голова дурная. Ей нужен кто-нибудь постарше, чтоб за оба уха ее держал. Кто-нибудь сильно постарше ее. Вернувшийся с фронта капитан Милут покуривал свой табак, сквозь божественный аромат которого пробивался дух муравьиной кислоты, а мадам Иоланта, ни слова не говоря внучке, с каждым днем поглощала все большие количества баклажанов. Она толстела последний раз в своей жизни, твердо решив любой ценой отвадить девушку от страсти к маленьким мальчикам с волосенками, торчащими, как цыплячьи перышки, и с глазами, похожими на стеклянные пуговицы. Она задумала выдать Витачу замуж. Из этого ничего хорошего не получилось, а вышла большая беда, потому что все превосходно задуманные воспитательные мероприятия кончаются бедой. Витача тем временем паслась в саду, доедая оставшиеся на деревьях персики прямо с ветвей, отчего сей вертоград был усеян огрызками, и плела косы из всего, что попадалось под руку. Из отцовской бороды, из волос бабушки и сестры, из собственного мха между ногами и из волосенок попадавшихся на улице мальчишек. Собственную длиннющую косу она всегда держала в руке, как плеть, в глазах у нее отражалось созвездие Рака. Таким образом, у госпожи Иоланты были все поводы, чтобы толстеть и толстеть. Она даже стакана воды не выпивала без того, чтобы не бросить украдкой взгляд на внучку и не прошептать: "Ишь ядреная какая, прямо не ущипнуть!" Бабушкино потолстение и на этот раз возымело свое действие. Рыбка-флюгер на крыше дома приняла новое направление, домашние вещи, которые, как и люди, ночью спят, а днем занимаются своим делом, потеряли сон и начали потрескивать по ночам, что, как известно, бывает к переезду; в доме становилось все невыносимее, усы капитана Милута отвердели, как рыбьи кости, и начали колоть ему подбородок при еде и при разговоре; одна только Витача не ощущала ничего, разве что ей временами казалось, что кто-то невидимый пытается схватить ее за уши. -- Нижняя губка от Амалии Ризнич, а верхняя -- от графини Ржевуской, -- ворожила бабушка Исаилович, в отчаянии кидая взгляды на Витачу, которая оттопыривала губы, полные густой, как мед, слюны, и не подавала признаков каких-либо перемен настроения. Она целовала недоеденные кусочки хлеба и с прежним упорством щипала соседских мальчишек. В один прекрасный день, когда бабушка уже доела сотую порцию своей баклажанной икры, Витача была обнаружена после уроков неподалеку от школы. Она била какой-то шваброй по окнам в первом этаже чьего-то дома и, заикаясь, выкрикивала, услышав треск стекла: -- А мне замуж пора! А мне замуж пора! Капитан Милут, мужчина не из слабых, с жесткой тенью и носом твердым, как камень, застыл от ужаса и с тех пор сам начал заикаться, если ему случалось обратиться к дочери. Госпожа Иоланта понадеялась, что дело пошло на лад, но она была не права. На свете нет ничего, что однажды не стало бы истиной, точно так как остановившиеся часы всегда проходят свое мгновение точности. Но истине, как и тесту, необходимо время и тепло, чтобы выходиться и подняться. В то время любимым изречением Витачи была школьная поговорка: "Ум не вырос, да любовь поспела". Когда отец бывал по делам в полку, она все время проводила в школе. В тот год груди у нее росли быстрее, чем зубы, и как раз тогда стало видно, какие у нее красивые губки: верхняя сладкая, а нижняя горькая, как миндаль. По первым двенадцати августовским дням можно узнать, какими будут следующие двенадцать месяцев, а по двенадцати месяцам этого года можно было догадаться, какой будет Жизнь Витачи Милут. Стояла осень, и из серебряных овальных часиков доносился шепот Полихронии: "я все твои слезы выпила, видишь, ты и слезинки не уронила!" Витача же заплетала косы где только могла и переживала свой первый школьный роман. Один из тех романов, которые долго помнятся, легенды о которых передаются из поколения в поколение. Она познакомилась с Афанасием Разиным, которого тогда еще звали Тасой Свиларом. Он учился в той же школе. Однажды он уступил ей место в трамвае. Она же. в ответ перекрестила его, как делали когдато в подобных случаях богомольные старушки. Но как-то странно перекрестила, то ли одним пальцем, то ли высунутым языком. В следующий раз он увидел ее одиноко стоящей на фоне желтой стены на школьном дворе. Она смотрела на него остановившимся взглядом, не отвечая на приветствие. После нескольких минут молчания она изрекла: -- Ты, Атанас Свилар, для меня староват! Ищи себе другую. Я люблю совсем маленьких мальчиков, помоложе меня. -- Да ведь и я предпочитаю девочек помоложе, -- ответствовал он. -- С удовольствием трахнул бы одну из твоих кукол. Принеси-ка мне в следующий раз какую хочешь. В ответ Витача стала потихоньку опускаться на корточки, сидя лицом к своему кавалеру. Не успела она присесть, как между ног у нее сверкнула блестящая и острая как бритва струя длиной метра в два, направленная прямо в него. После этого случая они долго не виделись. Встретив его случайно, она продолжала молчать. Несколько месяцев она разглядывала его своими глазами, полными мутной воды, текущей с такой быстротой, что она кажется неподвижной. В глазах Витачи отражались звезды из созвездия Быка, темные, как ее голос, которого Атанас не слышал целых десять недель. Наконец она принесла ему куклу. Куклу звали так же, как сестру Витачи. -- Вот тебе жена. Ее зовут Вида, -- сказала Витача, и он снова услышал ее глубокий голос, ничего не удерживавший, как надтреснутый кувшин, голос, о котором было столько разговоров. Атанас был на год моложе Витачи. Когда он ей об этом сказал, она взглянула на него, облизнула губку графини Ржевуской, прикусила другую, что досталась ей от Амалии Ризнич, и они стали встречаться. После этих свиданий, на которые Витача шла как бы неохотно, Атанас по ночам возвращался домой, чувствуя, что в волосах у него запутались ее надтреснутые слова и хриплый шепот. Витача же себя прежнюю, еще не знавшую любви, не без иронии называла "сестра Колючка". Узнав про это дело, капитан Милут перепугался насмерть. Каждое утро, пережевывая отгрызенные кончики усов, он искал и находил в помутневших за ночь зеркалах Витачи тень еще одного несовершеннолетнего любовника своей великовозрастной дочери -- тень Атанаса Свилара, которого мы сегодня именуем Афанасием Разиным. У капитана в то время и так хватало хлопот. Мало того что его обошли с производством в следующий чин, ему стал сниться покойный отец, причем в возрасте значительно более солидном, чем когда он умер. Капитан с содроганием размышлял о том, что покойник, наверное, продолжает стареть после смерти, и задавал себе вопрос, сколько же тысяч лет пройдет, пока он угомонится окончательно. Старая мадам Ибич, как нарочно, в эти дни умерла, располнев сверх всякой меры, с отчаяния, что ее попытки толстеть назло внучке ни к чему не привели. В полном смятении чувств капитан стал звать вторую свою дочь, Виду, вернуться домой, но она в ответ лишь смеялась над ним в своих письмах из Вены, слегка припухших, ибо она заклеивала конверты слезами. В конце концов, отправляясь в очередной раз на месяц на маневры, капитан обратился к одному из своих добрых товарищей, майору Похваличу, тоже артиллеристу, с которым он был знаком еще по Франции, и попросил на время своего отсутствия присмотреть за дочкой. С тем он и ушел своей тернистой дорогой. Трудно сказать, что и как затем происходило, а только когда через месяц капитан Милут позвонил в дверь своей квартиры, ему открыл майор со свежезаплетенной косицей на голове и со словами: -- Задница у нее -- ровно золотой дукат, а вот голова дурная. Ей нужен кто-нибудь постарше, чтоб за оба уха ее держал... У Милута от изумления взвыли разом все мозоли, он выхватил револьвер и прицелился в майора, чья физиономия осклабилась навстречу ему, обтянутая чем-то вроде искусственной кожи. Капитан испытывал чувства человека, которому пролетающая птица ни с того ни с сего нагадила в стакан с вином. Это помогло майору опередить его. Он уже держал в руках ключ от своей холостяцкой квартиры. Капитан почесал висок дулом револьвера, выкопал свои розы и переселился в тесную гарсоньерку Похвалича. Он наскоро устроил свадьбу дочери с бывшим приятелем, завернул свое боевое оружие в старую рубашку и послал его зятю и с этой минуты больше не выпил ни капли жидкости и ни разу не помочился до конца жизни. Умер он со словами: "Безумный живет, пока хочется, а умный -- пока нужно". У Витачи родились одна за другой две дочери, брак с майором Похваличем вошел в накатанную колею, серебряные часики были преданы забвению, а она все шептала в свою чашку кофе с молоком: -- Думать не надо. Мысли похожи на голод, всегда одни и те же. Надо есть, а не думать. -- И она не думала. Правда, время от времени набирала води в блюдо, унаследованное от прабабушки, и подолгу всматривалась в его пустое дно. Напрасно она ждала, покажется ли в воде хоть какойнибудь образ, какое-нибудь лицо, мужское или женское. И полнела. Тогда она стала такой красавицей, какая нам в школе и не снилась. Косточки у нее пощелкивали, как летящие от костра искры. В уголках ее глаз каждое утро светились прозрачные камешки, в которых отражались, подобно плененным в янтаре мушкам, сильно уменьшенные ее сны... От покойной госпожи Иоланты она успела узнать, что демоны разговаривают через человеческий кашель, свист или храп. Она слушала, как муж в постели рядом с ней ест по-сербски, а затем переводит эту еду на французский, -- как он уплетает капусту, лакомится маринованными перцами в рассоле, обгладывает рыбные кости, прихлебывает ракию или дует на кукурузную кашу, в которой лопаются воздушные пузырьки... Но из того, что говорили демоны, она не понимала ни слова, ибо ей недоставало второй части разговора -- ее собственного чихания, храпа или кашля. Она попробовала учиться. Три года подряд горел по ночам свет в ее комнате. Но ничего из этого не вышло. Тогда она начала болеть по вторникам. Во время болезни она писала бесконечные письма, которые не отсылала на почту, а разбрасывала по всему дому, набивала ими стенные шкафы и ящики, хранила под кроватью или даже в старых мужниных сапогах. Но если бы она их и посылала тем, кому они были предназначены, выходило бы то же самое, ибо прочесть написанное почерком Витачи Похвалич было совершенно невозможно. Ее почерк не разбирали ни майор, ни его дочери. А Витача с самого начала писала письма своим девочкам, которые играли рядом с ней и еще не умели ни читать, ни писать. В один прекрасный день совершенно неожиданно (ведь они годами не встречались) снова появился Афанасий. Он прислонил свой велосипед к воротам ее дома и вошел в квартиру, где когда-то жили сестры Витача и Вида, а теперь обитали супруги Похвалич. Своим длинным языком он облизал слезы с ее глаз, он взял Витачу за руку и увез сначала в Вену, а потом в Америку. Он оставил велосипед, жену, сына и мать, а она оставила мужа и детей, к которым никогда больше не вернулась. 6 по вертикали ТРИ СЕСТРЫ Надеюсь, что я ничего не перепутал в этой истории, рассказанной мне однажды в деловой поездке господином Афанасием Разиным, человеком к тому времени уже богатым и весьма уважаемым. -- Сидел я как-то раз в трактире "Три скамейки". На столе передо мной -- курительные трубки. Хорошо прочищенные, прямо звенят, как трубы, только что не играют. Выбираю я себе трубку и думаю. От молодости моей одни слезы остались. Да и те не сладкие, как когда-то, а с горьким осадком. А хоть и такие -- знаете ли вы, голубчик мой, что такое слезы? Кто поймет, что каждая слеза двух слез стоит, будет достоин своих слез, а в противном случае и того меньше. Что же касается сердца... На этом месте размышления мои прервало появление трактирного слуги. Завязав себе на память узелок, я спросил его: -- А что, братец, есть у тебя капуста с бараниной, которую на свадьбах подают? -- Это какая, прошу покорно? -- осведомился он. При этом я заметил, что один глаз у него меченый, из него словно капля воска вытекла, а на кончике носа блестит слеза. Эта слеза двух слез не стоит, заключил я про себя и объяснил ему: речь идет о капусте с бараниной, которая с утра ставится на огонь, а вечером снимается. И так -- семь дней. -- Так приходите через семь дней, -- ответствовал слуга. -- Прекрасно! Что ты пьешь? -- спросил я на это. -- Господин весьма любезен. -- Он очень обрадовался моему предложению. -- "Лакрима Кристи". Обожаю "Лакрима Кристи". -- Чудно! Так принеси мне бокал "Лакрима Кристи". Он отправился выполнять заказ, а я продолжил свои размышления с того момента, на котором остановился. Что же касается сердца, думал я, сердце тоже с некоторых пор не бьется у меня в груди, а только царапается -- скребется изнутри, как зверюшка, запертая в клетку. Перед клеткой -- простор и свобода, сияющая речка, но только ты ее заметишь, как она сворачивает в лес и гаснет. У клетки же дверцы из еловой дранки. Ударит клювом соловей -- они выдержат, но если в клетке кобчик, дверцы разлетятся с первого же удара и отпустят птичку на волю, как дым в синее небо... Тут в трактир вошла бельмоглазая служанка, которую я поджидал. Я подхватил ее под локоток и посадил с собою рядом. -- Почему вы так бледны? -- изумился я, разглядев ее лицо. -- О ужас, господин мой, еще бы не быть мне бледной! Ведь я увидела дьявола. -- А где дьявол? -- Как это где?! Да вы и есть дьявол. -- О, если бы это было правдой, вот счастье-то! Если бы это оказалось правдой, -- сказал я пока. -- Но займемся делом! Вы принесли бутылку? Она достала из кармана маленькую бутылочку ракии и смущенно спросила: -- Неужели вы уверены, что по вкусу ракии сможете узнать, те ли это дамы, которых вы разыскиваете? Вспомнив, что каждый из нас рождается хромым на одну из своих душ, я отрезал: -- Уверен! -- и без церемоний отпил из бутылочки. Неторопливая река тишины и умиления разлилась по моей груди, замедляя ход всего, что она там застигла. Я узнал молодость по тишине и теплу, что вошли в меня, и, несмотря на свой возраст, снова углубился в недавние мысли... -- Да! Да! -- сказал я служанке. -- Я узнаю, это их ракия! Такую ракию гнал еще их отец! Она очень крепкая, зайца убить может. Мысли же мои, пока я посасывал эту скляночку ракии, черт их разберет, ровно птицы небесные, то в минуту соберутся стаей, то вдруг, помотавшись между Западом и Востоком, снова исчезнут. Когда же им время придет, каждая улетит от нас со своей стаей куда-то на какойнибудь свой Юг. Ибо и мысли наши хотят согреться и отдохнуть от наших холодов и холодностей, с тем чтобы вернуться, когда наши холода минуют... Если они минуют... -- Значит, -- говорил я про себя, -- они не переехали. А фамилию все ту же носят или замуж повыходили? -- Только одна носит прежнюю фамилию, Ольга. Она овдовела и снова взяла отцовскую фамилию. А остальные все переменили, -- отвечала бельмоглазая. -- Ну ладно, -- подхватил я, -- а что, Ольга все так же сосет кончики своих волос и любит лепить мушки? -- Любит, -- отвечала удивленно служанка. -- Значит, все сходится! А скажи-ка теперь, что ты любишь больше всего на обед? -- Цыпленка, запеченного в тесте с ветчиной, -- радостно отвечала бельмоглазая. Я отпустил ее прочь. Когда же она вышла, я подумал, что будущее имеет ценность только в том случае, если мы его предскажем, иначе же оно просто обычное горючее, кизяк, если хотите. Тут подошел уже знакомый слуга с каплей воска на веке, неся мое вино, и я наконец заказал обед. -- Принеси-ка мне, -- сказал я ему, -- цыпленка, запеченного в тесте с ветчиной. После обеда я вышел на улицу, и в ушах у меня зашуршал шелковой бородой давно не слышанный мною язык, который я учил когда-то в молодости. Как легко человеку при звуках языка вспоминается такое, о чем этот язык не рассказывает и рассказывать не собирается, что тебе и в голову не придет, о чем бы ни шла речь. И все же о ком-то напомнит, кто знает о ком, шепнет тебе этот шорох что-то такое, что ты потом все только озираешься и с трудом понимаешь, где ты. С этими мыслями я огляделся вокруг и с трудом понял, где я нахожусь. Передо мной по улице трусила побитая молью собака, забрасывая заднюю левую ногу между передними. Потом она вдруг переменила ногу и, перекосившись на другую сторону, забежала во двор. Я все еще не мог понять, где это я оказался. Мне вдруг стало ясно, что всегда существуют два "теперь" и что настоящее -- вещь вовсе не такая единая и неделимая, как мы обычно думаем. Мне пришли в голову изумительные слова, как, например, "крокарье" (*) или "скара" (**), которые бог знает что значат, но ласкают слух. Кому какое дело до значения слов, если они, в числе других, прилипают к твоему уху (даже если из него сопли текут, как из носа), -- прилипнет, например, такое прекрасное, вечно молодое выражение, как "белые пчелы". Какие дивные слова: "белые пчелы"! А означают они то, что ты хочешь и не хочешь. "Белые пчелы" -- это колено твоего потомства (если оно у тебя есть), которое следует сразу за правнуками. Представь себе, как силен и предусмотрителен язык! Да, словом надо заниматься, пока оно еще не слово. Занимался же ты в молодости любовью, пока это еще не была любовь... ___________ (*) Krokar (словенск.) -- ворон, krokarje -- вороны. (**) Скаре, шжаре (ср. итальянок, squartare -- резать) -- ножницы. Именно в это мгновение я постучал в дверь, но мне никто не ответил. Я зевнул в кулак, на секунду перестав слышать, и снова стукнул. Тишина, как во время зевка. Я нажал на ручку и вошел в дом Ольги. Все было открыто настежь. Дом тонул, как корабль. Иконы уже висели криво, а окна наполовину затворились сами собой. В одном из зеркал я вдруг увидел Ольгу и обомлел. Она стояла в углу и не сводила с меня глаз. Я смотрел на нее, точно видел ее впервые, и она на меня точно так же. Она меня не узнала. Я помнил ее девчонкой, которая вертела головой вправо-влево, отгоняя косами мух, и сейчас у нее были длинные неопрятные распущенные волосы. -- Что вам от меня угодно? -- спросила она каким-то водянистым голосом, которого я раньше не слышал. Она стояла укрытая своими волосами, как шатром. Она никогда не была красивой, но свою неуклюжесть считала достоинством, глупость -- свидетельством невинности, а непривлекательную внешность -- гарантией того, что станет святой. Раз в месяц она, как змея, меняла на пятках кожу. Я подумал, что наши предки, творя нашу жизнь и молодость, столь же неловко заложили в них и нашу старость и смерть. Я рассматривал в заднее оконце небо за домом с надутыми ветром облаками, плывущими, как паруса, которым не нужны корабли. Потом я встал и плюнул ей в ухо. -- Афанасий, грубиян несчастный, ты все такой же! -- вскрикнула она, радостно всплеснув руками. -- да я тебя не узнала! Речь ее пошла петлять, как и раньше. Она была из тех, кто любой разговор вывернет в овраг. Вскачь и где-то посреди налепленных мушек я сразу узнал всю ее жизнь с тех пор, как мы расстались. Она угостила меня кофе и ракией, той самой ракией, благодаря которой я ее нашел. Мы сидели и разговаривали. Я наблюдал за игрой ракии в бутылке, -- не имея своего цвета, она собирала в себя все краски комнаты, точно сорока перья, и в них красовалась. Я заметил, что она предпочитает желтую. Ольга рассказывала неутомимо. Рано выйдя замуж, она рассталась с мужем и тем гордилась, ибо постоянные разводы в их семье были чем-то вроде наследства, передававшегося из поколения в поколение. -- Помнишь, дружок, притчу, -- говорила она мне, радостно щебеча о своем замужестве, -- притчу о писателе и бедняке? Жил-был писатель, писатель как писатель, не испортит только то, что не напишет. Встретил писатель на улице бедняка: один-одинешенек, голову приклонить негде, стоит, на пальцы дышит. Уступил ему писатель место в одном из своих рассказов. Поживи, говорит, здесь хоть некоторое время, комната там просторная, еда в моем рассказе в изобилии, там, правда, холодно, снег идет, зато есть печка с дровами, можешь греться сколько угодно. Говорит писатель с бедняком, а у самого даже очки прыгают, так растрогался. Бедняк молчит, только борода у него блестит. Рыжая, прямо огненная, хоть трубку от нее прикуривай. Бедняку деваться некуда, и на том спасибо, кто нищ и гол, тому, говорят, и во сне обед хорош. Вселился он в рассказ. Первый день он все спал. Второй день все ел, а на третий пошел знакомиться с соседями -- с другими персонажами этого рассказа. Они смотрят -- вроде бы человек не отсюда, но разгуливает, как главный герой. На четвертый день пошел денег просить взаймы, не то, говорит, всю фабулу вам испорчу. Стали они ему ссужать кто грош, кто два, чтобы отделаться. Он денег не отдает, а на пятый день начал к женщинам из рассказа приставать. Глаз у него дурной: щупает бабу, а сам смотрит глазами кислыми, как вчерашняя картошка. На шестой день сделал кому-то ребенка, а на седьмой, заметив, что он согласно рассказу разбогател, из рассказа-то и вышел, на главную героиню написал куда следует два-три доноса, быстро продвинулся по службе и стал председателем общины места действия, рассказ запретил, а писателя обвинил в том, что ему снятся такие-то и такие-то (протоколом подтвержденные) гнусные сны, и стал его по суду преследовать... Ну точно так было и с моим браком. Еле жива осталась, точь-в-точь как этот писатель. -- А детей и внуков накатала? Этому рассказ не помешал, наверное? -- прервал я ее, а сам все смотрю, скажет ли она что о детях. Но она начала рассказывать о сестрах. Ну ладно, думаю, пусть себе: о сестрах поговорит, потом и о детях что-нибудь скажет. -- Я, милый мой, тону вместе с этим домом. Пока мы, сестры, были вместе, я тянула семью. Цецилия и Ленка (помнишь Ленку? любовник зовет ее Азра), как повзрослели, так начали тянуть на себя. Семьи для них не существует, и неудивительно. Сами свою семью не строили, домом не обзаводились. Да и не обзаведутся, потому что любовники не дадут. Мои сестры предпочитают жить как сейчас. -- А какие они? -- спрашиваю, а сам все жду, когда она о детях заговорит. -- Помнишь маленькую рыбку? Когда ее щука проглотила, она подумала: вот было бы счастье, если бы меня сом проглотил! Для них предел свободы -- когда они могут ругать меня и моих; они нас выбрали виновниками всех своих несчастий и считают, что мы на нашем общем горе наживаем капитал. Из-за этой ложной свободы -- обвинять другого -- они о своей свободе и не думают. Все боятся быть смешными. Не смеют даже чихнуть, пока не чихнул любовник. Со мной поддерживают отношения и семью сохраняют лишь постольку, поскольку это не вредит их личным интересам и интересам их любовников, которых они бог знает где находят. Я же блюду свои личные интересы и пользу моих детей постольку, поскольку это не расходится с интересами большой семьи, то есть всех нас, считая и сестер. Для меня ни их любовники, ни мой бывший брак большой ценности не представляют. Я всем для семьи пожертвовала, а вот детям моим в этой семье неуютно. Как только она заговорила наконец о детях, я обратился в слух и подумал: вот сейчас бы ей спросить о моих доходах, и настанет мой черед говорить. -- Я сестер своих насквозь вижу, -- продолжала она, -- мы разного безумия люди. Каждая из них все тянет к себе и к своему дорогому, а я вот уж и состарилась и страшная стала во сне, а все никак не пойму, в чем для моих детей польза, не строю и не планирую их будущее, потому что не привыкла, думаю, семья сама собой все обеспечит и о них постарается, все само собой на места встанет. -- Кто ни себе, ни своим не поможет, не поможет и другому, -- подтолкнул я ее. -- Тебе легко говорить! А каково одинокой женщине? Поневоле к семье приклонишься, надо же где-то защиту искать, у меня ведь нет сильных защитников, как у моих сестер. Для меня семья -- единственный заслон от плохих людей. Но и здесь, в собственном доме, приходится такое терпеть, что и представить трудно. Мы с сестрами плюем друг в друга слезами, а потом ходим с солеными лицами. Каждый вечер Азра бьет поклоны, молится, чтобы черт или Бог унес куда-нибудь детей Цецилии, а Цецилия стоит на коленях и о том же молит Бога или черта -- чтоб унес подальше Азриных детей. А я здесь перед иконой молюсь и шепчу: "Господи, если ты услышишь их молитвы, то мои можешь и не слушать. Тогда все услышано". Но он не слышит. Сестры со своими покровителями ничем не гнушаются. И внуков моих не щадят, девочек моих, внучек, своим любовникам подсовывают, чтоб их задобрить. Глядишь, через несколько лет являются ко мне от них какие-то девки, здравствуйте пожалуйста, или незнакомые парни, которые от наливок не просыхают, и говорят: "Это мы, твое потомство, те самые, которых подкинули". Откуда мне знать? Начну подсчитывать, какие от моих детей, а какие от чужих, и концы с концами не сходятся. Думаю, этот не наш, да и тот вроде бы не из моих. Голова болит, спать не могу, все думаю, какие настоящие, а какие нет. -- Ну так если больше некому, я тебе помогу. И тебе, и твоему потомству. Для того я и приехал. -- Ходят слухи, что у тебя, когда ты уезжал в большой мир, три динара за один шли, а теперь будто бы каждый динар два приносит. Ну что, стоило уезжать? Я подумал про себя: да она бесценная, ее надо в обертке держать и беречь, как дрожжи на Рождество. А сказал я следующее: -- Вначале я намучился. За первый год странствий по меньшей мере три раза я сам себе снился. Знаю, что это я, но снится мне, что я старик. Весь седой во сне, как овца... Был я где-то в Швейцарии, нанял комнату, лег в кровать, повесил рубашку на стул, точно сидит кто-то ко мне спиной. А утром встал я, одеваюсь, посмотрел вниз, а у меня мужского хозяйства совсем нет, все втянулось, как улитка. Тут я подумал: такой он у меня будет после смерти. Оглядываю я комнату и вспоминаю, что сербы еще с восемнадцатого века говорят, что живут расселенными, как евреи. Эту комнату в Швейцарии я нарочно не убирал, чтобы ни мне самому, ни другим не казалось, что это мой дом. Сколько же поколений так еще будет жить, думал я, разглядывая глубокую, как снег, пыль по углам и паутину, липнущую к ресницам. Так я думал, пока еще надеялся иметь детей. Вот, живу и вижу: по-немецки могу сказать что хочешь, но, когда они ко мне обращаются, ни слова не понимаю. Тоска в углу тикает, как часы, будит меня каждую весну и иногда спешит, непроветренные шкафы воняют прошлогодним табачным дымом, а я спятил, пишу по-английски кириллицей, греческими буквами переписываюсь с Мюнхеном, латинской азбукой по-русски пишу. Наявуто я здоров, а во сне болею и только через сны понимаю, насколько все во мне изменилось, причем безвозвратно. Сны плоские, одномерные, хоть бы один с другой комнатой. Утром можно их протоколировать, инвентаризировать, точно казарму какую-нибудь. Одним словом, не сны, а говно. -- Так стоило ли все это затевать? -- встряла в мой рассказ Ольга. -- Хуже всего стало, когда пришел успех, а с ним и деньги. Тебе этого не понять, да и я не понимал, пока не испытал на себе. Те, кто тебя любил до твоего успеха, после успеха тебя любить не будут. Славы и успеха люди не прощают. И эти люди тебя оттолкнут. А ты, хочешь не хочешь, их тоже возненавидишь и оттолкнешь от себя тех, с кем когда-то Дружил. Они для тебя умрут. Ты повернешься совсем к другим, кого ты узнал и кто с тобой познакомился лишь после твоего успеха. Они-то и станут твоей родней, твоими друзьями. Но разговением поста не возместишь. Мне от всего от этого проку мало. У тебя хоть есть дети и внуки. Знаю, знаю, ты скажешь, что внуки твои несчастны, но мне-то куда податься, одинокому, как тропинка в лесу?.. Ну вот мы и подошли к цели моего визита. Я подумал: мне не было дано счастья в потомстве, зато у тебя оно есть. Хоть половина желания исполнилась, если не все целиком. Я решил тебя разыскать и, вот видишь, нашел. Как говорится, встречают по одежке, а по уму провожают. Нам с тобой друг перед другом притворяться нечего. Уж мы-то с тобой друг друга знаем как облупленные. -- Знаем, знаем, -- подтвердила Ольга, начиная не глядя, вслепую собирать рюмки слева от себя, не спуская с меня взгляда, клейкого как плесень, что хватает сразу все, на что попадает. -- Вот видишь, -- продолжал я, -- тогда перейдем к делу. Я хочу усыновить некоторых твоих потомков, собственно говоря всех, сколько их есть и будет... Тут Ольга бросается в мои объятия и целует меня губами, из которых верхняя пахнет хлебом, а нижняя -- пробкой. Сквозь этот поцелуй я вспоминал ее губы двадцатипятилетней давности, те поцелуи через ее волосы. Я вдруг почувствовал себя слабым и одиноким, я увидел на небе все семь звезд созвездия Плеяд, как семь дней недели, и мысли у меня разбежались, как облака в речке. Я почувствовал в себе ночь ночей моих, почувствовал, который в ней пробил час, и сказал: -- Ольга! Корова ты эдакая! Я ведь не к тебе сватаюсь. Я хочу купить твоих правнуков. Хочу тебе заплатить, сколько они стоят, и переписать их на мое имя. Она на меня взглянула, быстрым жестом, точно муху поймала, вырвала волосок из брови и только тогда удивилась. -- Что ты сказал? Правнуков купить? -- Да. -- А зачем тебе правнуки? -- Так ведь я тебе сказал, одинок я, как нос на лице, нужна мне на старости лет опора и радость... -- Да что ты мелешь, сам подумай, правнуков-то и я не дождусь, не то что ты... -- Ну не хочешь правнуков, продай белых пчел. -- Да как же это, батюшка мой, можно продавать душу человеческую, да еще и нерожденную? Ты в своем ли уме? Ведь у них еще и души-то нет! Знаешь, у тебя сила с умом не вровень, гораздо меньше, ты и десятую часть не осуществишь из того, что задумал, а что ты задумал, Бог один ведает. Как же я продам свою плоть и кровь, будь они тебе хоть сто раз нужны? Да еще мужского пола? И речи быть не может. Не продается. -- Ну если тебе претит мысль их продавать, представь, что я хочу их усыновить, и дело с концом. И им будет лучше, и тебе. Я приму на себя все расходы по их содержанию. Всю эту сумму я тебе сейчас же плачу наличными. Потом они будут по частям выплачивать, а не ты. Что тут неясно? -- Боже мой, Афанасий, да где ты сегодня обедал? Уж не у того ли разбойника, что держит трактир "Три скамейки"? Он рыбу заворачивает и выжимает, как рубашку, пока из нее весь запах не выветрится. А потом так получается, что кто поел, через семь дней эту рыбу вспоминает. Пока и из него этот дух не выйдет... А ты сам-то рыбной ловлей не увлекаешься? Тут окуни отличные водятся. Их ловят на живых кузнечиков, замоченных в ракии... Рыба клюет как бешеная. Пока Ольга все это говорила, моя собственная меховая шапка смотрела на меня с углового столика сквозь полутьму, как кошка. Я вздрогнул то ли от этого взгляда, то ли от чего другого. Мне пришло в голову, что человек во сне так же плохо помнит реальное, как и сны свои наяву вспомнить не может. И я ответил ей, точно ничего не слышал ни о рыбе, ни о кузнечиках: -- Верно ты говоришь, зачем они мне и что я с ними буду делать? Я могу взять и все остальное, что к ним прилагается. -- К кому? -- снова остолбенела Ольга. -- К правнукам, -- отвечал я. -- А что прилагается к правнукам? -- Да этот дом и участок при нем. -- А я? -- сказала она. -- Меня, значит, побоку? -- Она задумчиво взяла стакан и полила цветы с ладони. -- Ты не помешаешь. Совсем нет. Я куплю дом при том условии, что и дом, и земля станут моими только лет через двести. А деньги дам сразу. Покуда же земли не возьму ни клочка, ни сколько портной на костюм берет. -- Ничего я не понимаю. Ты меня пугаешь. Никогда у нас с тобой таких разговоров не было. Зачем тебе мой дом через двести лет? -- Как зачем? Чтобы у правнуков крыша над головой была, простор, чтоб побегать и свежего воздуха надышаться. Мне же самому ничего не надо, только кусочек земли для могилы. Ну что тут странного, если человек выбирает место, где его похоронят?.. Ну не хочешь, так я к твоим сестрам пойду. На тебе свет клином не сошелся! -- С этими словами я взялся за свою шапку. -- Смотри, как бы она тебе котят не принесла, -- бросила Ольга сквозь смех, не сводя глаз с шапки. В дверях я почувствовал, как она вдруг подкралась ко мне сзади, прижалась грудью к моей спине и шепнула в ухо через волосы, свои и мои: -- А правнучек тебе не надо? Женского пола потомков не хочешь? Отдам за полцены... Вот, ты приехал Восток покупать, а арабы Запад торгуют. Отдам тебе внучек, потому что ты с Запада. Уж лучше тебе, чем арабам. Тут я ощутил, как ее груди перекатываются вправо-влево по моей спине, и почувствовал, что они прохладные. И услышал, как птицы вяжут своими голосами бесконечные чулки и тысячепалые перчатки там, наверху, под небом, опустившимся на землю вместе с темнотой. Мысли мои вновь разбежались, и остался чистый прозрачный озноб, через который не пробивалось ничто, даже звезды. -- За полцены? -- переспросил я и вернулся в комнату. По горизонтали 2 3 по вертикали ПЕЙЗАЖИ, НАРИСОВАННЫЕ ЧАЕМ Второй кондуит архитектора Разина, находящийся в нашем распоряжении, содержит несколько меньше сведений, нежели предыдущий. На первой странице бросается в глаза следующее примечание хозяина сих записных книжек: "Броз курит гаванские сигары и пьет виски марки "Chiwas Regal" двадцатипятилетней выдержки. Своим гостям обычно предлагает вина урожая того года, который совпадает с годом их рождения". Пейзаж, нарисованный чаем на обложке этой тетради, представляет зрителю обзор несколько шире, чем в других разинских записных книжках. Это картина морского берега с множеством прилегающих островов и облаков, плавающих в небе, словно челны; в одном из уголков морской пучины, точно закрытая в тесной комнате, бушует небольшая буря. Сохранилась кисть, которой рисовался этот пейзаж. На ней обозначено, что длинная кисть изготовлена из волос Витачи Милут, по мужу Разиной. Для изображения моря использовано с десяток сортов чая. С первого взгляда можно различить китайский черный чай, положенный весьма густым слоем; сильно разведенный "Эрл грей"; настой чернильной травки, использованный остывшим или, возможно, до заварки, лишь замоченным в минеральной воде; зеленый матовый, нанесенный обильно и обозначивший игру морской воды; другие же сорта, как, например, бурый фруктовый чай "тропанас" и чай из крашеного диета "зимние сны", разлитые деревянной ложечкой, дослужили основой рисунка. Острова и материк изображены золотистым непальским чаем, с добавлением сорта "Надежды Маргариты" и темнокрасного сорта "Пина Колада". Небо несло в себе краски "бенджа" -- чая из гашиша, смешанного с сортом "самба па", с добавлением драгоценного русского белого чая, которым приводят в бешенство охотничьих собак. Подбрюшье облаков было подчеркнуто китайской чайной пылью, а весь приморский пейзаж с островами был схвачен точно на лету, с большой быстротой, так что краски, вернее, сорта чая казались как бы слегка стертыми, чуть сдвинутыми в одну сторону кисточкой из хвоста китайской выдры. Под картинкой было обозначено: БРИОНИ ЛЕТНЯЯ РЕЗИДЕНЦИЯ ПРЕЗИДЕНТА СФРЮ ИОСИПА БРОЗ ТИТО Затем, на одной из первых страниц, была географическая карта Брионского архипелага и снимок его с самолета. Далее следовало краткое описание Брион, выполненное, как сообщает архитектор Разин, согласно энциклопедии. При этом ясно, что владелец тетради вносил иногда свои примечания и дополнения. "...Брионский архипелаг -- группа островов (два острова и двенадцать островков), расположенных в Адриатическом море перед западным берегом Истрии. От моря они отделены Фажанским каналом. Острова находятся на расстоянии шести с половиной километров от города Пула. Самый большой остров называется Вели Бриун ("Большой Брион"). Почва сложена из известняка светлого оттенка, пористого и хорошо обтесываемого, покрытого слоем жирной красной глины, поддающейся обжигу и могущей служить для окраски. Колебания температуры незначительные, средняя температура 5,8 зимой, 12,5 весной, 22,8 летом и 14,8 осенью. Растительность обильная, воздух влажный, травяной покров, как правило, зеленый. Брионские острова были заселены человеком еще за 2000 лет до Рождества Христова. На них имеются архитектурные памятники античной эпохи: дворец с террасами в заливе Вериге и акведук. Существует легенда, согласно которой доисторический брионский человек именно здесь открыл существование завтрашнего дня, дотоле неизвестного его предкам. В течение последующих веков на Брионах создан ряд храмов и церковных построек, а именно: византийский каструм в заливе Добрика, базилика в заливе Госпа, бенедиктинский монастырь, где сохранилась мозаика VI--VII веков; в средние века здесь построены башня с наблюдательной вышкой, замок, храмы Святого Германа, Святого Рока и Святого Антона. Экономика острова связана с соляными копями, виноградарством и разведением маслин; позже развиваются скотоводство и земледелие. В 1893 году промышленник П. Купельвизер приобрел Брионские острова. Здесь он закуривал свои вчерашние недокуренные трубки и пил из них горький дым вместо утреннего кофе. Понеся большие расходы (часть из них была от него скрыта), он провел, при помощи известнейшего бактериолога Р. Коха, оздоровление природной среды островов и выстроил на них просторные, по тем временам роскошные, отели. Подле купальни на берегу был устроен крытый бассейн с подогретой морской водой, в которую пустили раков, чтобы видно было, что вода чистая. На большом острове имеются также ипподром, площадка для игры в гольф и теннисный корт. По водопроводу длиной в двадцать километров, проложенному по дну Фажанского канала, с материка подается питьевая вода. Все эти сооружения в конце Второй мировой войны были разбомблены, но после войны восстановлены.
На свободных листках, оставшихся в середине тетради, Разин собственноручно записал рассказ "Голубая мечеть", начинающийся словами: "Однажды вечером в Стамбуле, незадолго до вечернего намаза..." Рассказ был сочинен им вместе с одной из женщин, любимых им в молодости, когда он снова с ней встретился после долгого перерыва. Этот рассказ (как и прочие, встретившиеся в тетрадях Разина) в Памятный Альбом включен отдельно, и мы к нему здесь возвращаться не будем. Вслед за рассказом о голубой мечети в тетрадь внесен подробный план с множеством различных построек (по горизонтали и в разрезе) вместе с данными о том, из каких материалов они построены. Бросается в глаза, что Разин уделил особое внимание путям сообщения и подъездным путям. Внимательнейшим образом зафиксированы и живые изгороди вокруг упоминаемых зданий. Особо приложено подробное описание. См. чертеж:
1. Хозяйственная постройка 2. Новый погреб 3. Старый погреб 4. Терраса с беседкой 5. Виноградник 6. Мандариновый сад 7. Фонтан 8. Домик для работы и отдыха (Македонский салон) 9. Кухня 10. Словенский салон 11. Рыбацкий салон 12. Индонезийский салон 13. Бюст Нептуна 14. Залив Внизу архитектор Разин приписал: ЗИМНЯЯ РЕЗИДЕНЦИЯ ПРЕЗИДЕНТА СФРЮ ЮГОСЛАВИИ ИОСИПА БРОЗ ТИТО, МАРШАЛА ЮГОСЛАВИИ И ВОЖДЯ ПАРТИЗАНСКОГО ДВИЖЕНИЯ В ГОДЫ ВТОРОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ, РАСПОЛОЖЕННАЯ НА БРИОНСКОМ АРХИПЕЛАГЕ, НА ОСТРОВЕ ВАНГА. (NB! После того как на островах Ванта и Большой Брион разместилась резиденция И. Б. Тито, все постройки на этих островах отреставрированы, в помещениях замка и сторожевой башни устроен музей, проведены новые дороги, обновлены портовые сооружения, а на Большом Брионе в 1978 году разбит парк-сафари с большим количеством разнообразных видов растений и животных, которые содержатся в условиях близких к естественным.)
Затем мы обнаруживаем в тетради пять-шесть пустых страниц, вслед за которыми вклеены несколько кроссвордов из немецких газет и следующий текст: "ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ВЫДУМАЛ НОЛЬ" Человек, который выдумал ноль, много лет спустя пришел на тот самый рынок, где он любил сидеть и размышлять, прежде чем он выдумал ноль. Здесь он когда-то сиживал, думая о том, что наша жизнь есть не что иное, как разгадывание неизвестных нам законов и претворение их в жизнь. Он размышлял об этом сидя на камне, находившемся близ свалки, ибо, когда бы он ни пришел, все прочие места на рыночной площади были заняты. Особенно привлекала его внимание каменная скамейка, с которой открывался прекрасный вид, но присесть он не мог, ибо она всегда оказывалась занятой. Вечно на ней уже кто-нибудь сидел. Так он и выдумал ноль, сидя на камне на краю свалки. Теперь, когда он вернулся много лет спустя на то место, где он выдумал ноль, была зима, и все сиденья на площади были свободны. Он мог выбирать любое. Но он пришел не для того, чтобы выдумать ноль, потому что ноль он уже выдумал много лет тому назад, но для того, чтобы снова сесть на то место, где он выдумал ноль, и припомнить, как он выдумал ноль. И он направился опять прямехонько к своему камню на краю свалки. Это место близ свалки было теперь навсегда закреплено за ним, и он больше не мог выбирать. С улыбкой, похожей на птицу, вынужденную перелетать через реки, он подошел к камню на краю свалки, к своему камню, но не остановился. Он прошел дальше и наконец развалился на красивой каменной скамейке, с которой открывался прекрасный вид. -- Нассать мне на того, кто выдумал ноль, -- заключил он, усаживаясь поудобнее. 2 по вертикали РАЗИН Когда меня попросили предоставить данные о происхождении, характере и о юных годах моего сына, архитектора Афанасия Разина, я почувствовала себя и польщенной, и уязвленной в одно и то же время. Мне припомнились клавиши пианино, залитые вином и воском и обсыпанные табаком, ибо Афанасий любил играть при свете свечей. Иногда он играл, вывернув руки, перстнями, а не кончиками пальцев. Отца Афанасия, моего первого мужа, я припоминаю с трудом. Передо мной все еще стоят его русские глаза, туманные и отдающие перламутром, как раскрытая раковина. Остального я не помню. Некоторые из тех давних Дней для меня ничуть не яснее недавнего сна. Попытаюсь все же припомнить. Всю жизнь я перед дорогой выбрасывала ложки -- все, сколько есть. Чтоб они меня, как говорится, не пережили. Расскажу сначала, как я выбросила свою первую ложку. Девочкой жила я в Панчево, на берегу речки Тамиш, у озера, где водилось множество рыбы. У моей семьи был домик из трех комнат, и мы принимали прохожих на ночлег. В те времена Панчево, местечко на среднем Дунае недалеко от Белграда, находилось еще на южной границе Австрийской империи. Так что народу в нем всегда толклось предостаточно, да и ночлега многие искали. Наденет человек на голову половинку арбуза, переплывет тайком Дунай с сербской стороны на австрийскую и пожалует к нам переночевать. Однажды вечером, в страшную непогоду и дождь, явился к нам один незнакомец с каким-то большим свертком, насквозь промокшим. Прохожий все жаловался с сильным русским акцентом. -- Все мы заперты в двенадцать месяцев, как в двенадцать комнат с крепкими стенами, и выхода у нас нет, как только из комнаты в комнату. А ведь есть, поверьте мне, дворцы куда красивее, через которые нам никогда не суждено пройти, не говоря уже о лесах, что растут вокруг тех дворцов, да о райских кущах... Утром, уходя, он оставил нам сверток. -- Непогода такая, что и волк заплачет, прежде чем тебя сожрать, -- проговорил он, расставаясь с нами, -- пусть эта вещь полежит у вас до лучших времен. Если через год не приду, значит, останется у вас, что бы там ни было. -- С тем и ушел. Развернули мы сверток, а там -- портрет. Повесили мы его рядом с нашей семейной святой Параскевой Пятницей да и забыли про этот эпизод. Два года спустя опять прохожий человек переночевать просится: мол, единственная в Панчево гостиница, "У трубача", закрыта. Тоже русский, но из благородных. С бородой, а сапоги под столом скрипят, точно азбуку наизусть повторяют или сердятся на хозяина. Он сидит, чай попивает, а сам глаз не сводит с портрета. Карманы у него по углам разодраны, видно, что собак держит, они к нему ласкаются и скребут когтями по одежде, да и в руках -- хлыст. Звали его Толстой. Он хотел переночевать в конюшне, с лошадьми, но мы не позволили, уж очень холодно было. Он улыбнулся и лег, где ему указали. А утром спросил про портрет, откуда он у нас. Рассказали мы ему, а он снова -- все про портрет да про портрет. -- Знаете ли вы, -- спрашивает он мою мать, -- кто изображен на портрете? -- Бог с тобой, господин, как же мне не знать? -- отрезала она. -- Зачем пристаешь с пустыми расспросами? Тут он вдруг и спрашивает: -- А не продадите ли вы мне, матушка, эту картинку? -- Да что ты, что ты, это не продается, -- стала моя мама снова увещевать этого Толстого, но ему, видно, прямо загорелось. -- Да я, -- говорит, -- вам за него дам золотой дукат! -- Да уж ладно, -- вдруг передумала мать, -- если даешь, то давай и бери. Это же не наш святой, можно и продать. Гость и вправду достал золотой из голенища сапога, который печально заскрипел, бросил его на стол и давай портрет заворачивать в какую-то рубашку. Потом снова не выдержал. Пока мы вокруг портрета хлопотали, он и спрашивает еще раз: -- А вы правда не знаете, кто изображен на портрете? Мать отмахнулась и стала завязывать рукава рубашки вокруг свертка. Тут он и говорит: -- На портрете этом нарисован известный русский писатель, граф Лев Николаевич Толстой. Мой дед. -- Что же ты болтаешь, чтоб тебе повылазило! -- вскинулась мать. -- Николай Угодник, что ли, тебе дед? С каких это пор у святых угодников такие, как ты, наследнички появились? Плюнула она на его дукат и швырнула ему обратно: -- Возьми свои деньги поганые, не нужны они мне! -- повернулась к нему спиной и давай картинку разворачивать. -- Господи, кого только к нам не приносит, Николай Угодник ему, видишь ли, дедушка! Тут прохожий понял, что не с того конца взялся за дело, и ну перед ней извиняться. -- Да я, -- говорит, -- наверное, что-нибудь перепутал, обознался, -- говорит, -- от усталости померещилось. -- И три раза перекрестился на своего деда Льва Николаевича Толстого, который был изображен на портрете собственной персоной. С трудом он уговорил маму взять обратно золотой и снова завернуть "икону", чтобы ее удобнее было везти. Смотрела я, как граф Толстой уходит от нас, и думала, что прав не тот, кто знает истину, а тот, кто убежден, что его ложь -- правда. Это убеждение я сохранила на всю свою жизнь. А рассказываю я все это к тому, что третий русский, постучавшийся в наш дом, вместо дуката оставил в нем свою жену, а вместо иконы увез с собой меня. В то время я уже начала читать "Анну Каренину" и научилась гадать на картах. Выбросила я свою единственную оловянную ложку, собрала карты и поехала в Россию. Когда же из Москвы уезжала обратно домой, нося под сердцем Афанасия, мне пришлось выбросить двенадцать серебряных ложек. Из России я привезла одни только железные сани, похожие на постель со скамеечкой. Сани были пробиты пулей -- во время какой-то попойки дед Афанасия палил из ружья куда попало. На санях-кровати была нарисована церковь с голубым куполом в золотых звездах, словно небо, увиденное снаружи, а не изнутри, с земли. Запрягли в эту кровать кобылу и привезли меня с Украины прямо домой. В этой кровати Афанасий спал мальчиком. Каждый вечер он ждал, пока я приду его причесать перед сном. Не мог заснуть, пока его не причешут. Намочу ему, бывало, голову и начну точно тесто месить. Потом проведу гребешком по волосам, как ножом по хлебу, пробор сделаю. Наконец поцелую его, раздую огонь в печке и скажу, что к завтрашнему утру волосы подойдут, как тесто для оладьев... Когда мой сын подрос, выяснилось, что он обладает особым пристрастием к изысканным вещам. Он отличал по звону серебряную вилку от простой металлической и хрусталь от стекла, любил породистых животных, хорошо построенные дома и, наверное, красивых женщин. Но тут надо сделать одну оговорку. Вот, например, мой второй муж, майор Коста Свилар, обладал таким голосом, что ни по морю переплыть, ни по берегу обежать. Такой же точно был у него глаз на женщин. Красивых замечал на расстоянии пушечного выстрела. Я всегда знала, что он кого-нибудь завел. Он, идя на свидание, приказывал музыкантам ждать его в какой-нибудь корчме. Возвращаясь от любовницы, он заходил за музыкантами и приводил их под окно ко мне, к своей жене. Меня же он так ревновал, что я о первом своем муже не смела даже упомянуть. Мой сын Афанасий был совсем Другим. Оба мои мужа любили поесть, выпить, любили рестораны и театры. Разин, отец Афанасия, говаривал, что вино можно прочувствовать прежде, чем его выпьешь, а мясо -- только когда укусишь. Женщин он делил на тех, которых вкушают на расстоянии, как вино, и на тех, кого пробуют, как дичь. Афанасий же в рестораны отроду не заглядывал, а театр вообще Не выносил. Когда я это поняла, я стала бояться, как бы он меня не осрамил. Одену я его в новый костюмчик, потяну за нос как полагается в таких случаях, и веду на спектакль А он мне, как сейчас помню, говорит: "Мама, неужели ты веришь в то, что они произносят со сцены?" Я отвечаю, что, мол, не тот прав, кто знает истину, но тот, кто свою ложь считает за правду. И рассказываю ему историю о Толстом и об иконе Николая Угодника А он -- свое: "Не верю я в то, что они со сцены болтают. Театр не для таких, как я, придуман, а для других людей". У него и позже бывало странное ощущение, что некоторые явления словно враждебны не только ему, но и всем его ровесникам, вместе взятым. Он говорил об этом словами, которые принес из Святогорского монастыря, что на Афоне, мол, театр -- принадлежность мира общинников, тут одиночкам делать нечего... Понять не могу, как он, не любя ни музыку, ни театр, мог влюбиться в Витачу Милут, которая жила ради пения и с которой он, кажется, и познакомился-то в опере. И вообще он был странный: если голодный -- убить может, а когда сыт -- делай с ним что хочешь, хоть меси, как тесто... Есть такие реки, которые у истоков проявляются водопадом. Вместо воды видно лишь облако и пену над ним. Это облако некоторое время плывет над пустым руслом и только потом ложится в свои берега и принимает нормальное течение. Таков был Афанасий. Такова была и его любовь к Витаче. Но даже когда он вошел в свое русло, когда женился на Витаче, а жизнь его в Америке приняла стремительный оборот, я все еще боялась, как бы он меня ненароком не опозорил... В семейной жизни он не был счастлив. Вы можете спросить, почему я так долго не говорила ему, что его настоящий отец -- русский, Федор Алексеевич Разин. Да потому, что Афанасий все равно провел все свое детство без отца, вернее, без отчима, который его усыновил, ибо второй мой муж, майор Коста Свилар, без вести пропал на фронте в 1941 году. Не все ли равно, без кого рос Афанасий, без отца или без отчима, который его усыновил? Так же точно можно спросить, без чего легче голодать -- без хлеба и та без кукурузной лепешки? Брак его с первой женой не был счастливым: Афанасий обладал редким и необычным даром (или же недостатком) всю жизнь любить одну-единственную женщину -- Витачу Милут, и никого больше. Я этого никогда не могла понять. Это все равно что быть художником, у которого достанет таланта только на одну картину. Существуют особые люди, с глубоким карманом забвения. Но из всех известных мне людей самым забывчивым был мой сын. Афанасий на своем веку забыл больше, чем кто-либо другой. Сила забвения у него была титаническая. А вот Витачу он забыть не мог. Впрочем, я всегда считала большой несправедливостью то, что Витаче и мне довелось жить в одно и то же время. А то, что нам пришлось познакомиться, было просто потрясением для нас обеих. Разумеется, она была очень красивой женщиной, да и сегодня такой остается. У нее ложбинка вдоль спины такая глубокая, что капля пота может сойти до самого зада, не замочив ни платья, ни пояса. Она была странная по натуре. Ей не хватало начальной школы жизни -- школы учтивости по отношению к самой себе. Но зато она напоминала драгоценные душистые масла, которые прожигают насквозь все, на что попадают. Кроме того, у нее, как у всех мудрых женщин, было донельзя глупое лоно. Афанасий был еще несовершеннолетним, еще толком не знал, что Бог человека в пятницу сотворил, когда пришел и объявил, что хочет жениться. Причем на девушке старше себя. Я сразу поняла, в чем дело: он уже пропитался ее запахом. -- На ком это? -- спрашиваю, а сама внутренне трепещу. -- На Витаче, -- ответил он, и я поняла, что трепетала не зря. "Ну, -- думаю, -- сейчас ты у меня вместо титьки фигу получишь!" Хватаю я быстренько тайком колоду карт, прячу в рукав пятого валета, а сама говорю: -- Знаете, Атанас, ведь одна ее ночь -- что иному десять. Давайте вот как поступим. Вы еще молоды. На расстоянии пушечного выстрела никто и ни за какие деньги не определит, есть у вас усы или нет. Даже ваша обожаемая Витача. Если вы на ней женитесь -- а она старше вас, да с придурью, да еще и косноязычная, -- вам придется содержать не только ее, но еще и ораву восьмилетних любовников. Придется вам по утрам вытряхивать из своей кровати семерых мальчишек, одного за другим, как созвездие Плеяд. Я вам в таком деле не помощник. Поэтому, если можете выбирать, выбирайте. Или она, или я! Если выбор вам не под силу, давайте сыграем в карты. Выиграю я -- вы не женитесь, а выиграете вы -- поступайте как знаете! Он задумался. Вижу я, что дьявол его оседлал, и не на шутку, всю ночь на нем скачет. Ну что мне с ним делать? Человека родить -- все равно что оскопить, думаю, а сама говорю: -- Да, так я и предчувствовала, что вы меня осрамите. Тогда он принес карты. А я о картах знаю все. Дед мой был игроком и меня, свою внучку, и брата моего проиграл еще нерожденными. Играю я с ним, держу в рукаве этого бубнового валета, а сама все пытаюсь улучить момент и его подбросить. Выиграла двух валетов, подбросила потихоньку своего третьего и выложила их. А он выкинул три двойки -- и проиграл Витачу. Некоторое время он на меня смотрел пристально, я просто чувствовала, как два его тощих взгляда по сне шарят, точно у него в утробе прошлое в будущее переворачивается: ведь будущее всегда из толстой кишки выходит. А потом и говорит: -- Что-то не так. Давайте карты пересчитаем. Я обомлела, но деваться некуда. -- Хотите пересчитать -- считайте, -- говорю. Он пересчитал, и, к великому моему удивлению, карт получилось ровно столько, сколько должно быть, и мой пятью валет проплыл себе, прижав крылышки, как чайка по дождливому небу. Как это могло получиться, думаю, ломаю себе голову. Он ушел, сказав, что жениться не будет, я схватила карты, начала считать и поразилась. Одной трефовой двойки не хватило, потому и получилось карт вместе с моим валетом ровно столько, сколько надо. После этого Афанасий долго не решался подступиться к Витаче. И он, и она вступили в брак, вернее сказать, каждый из них взвалил на себя свой крест, у обоих были дети -- у нее две дочери, а у него один сын, да еще и чужой. И тут ему, уже в зрелые годы, стукнуло в голову поехать в Грецию, кажется на Святую гору. И там, наверное, от целебных подушечек, что набиты душистыми травами, его вдруг осенило, что мой второй муж, Коста Свилар, не родной его отец, а Никола Свилар -- не его родной сын. И он уехал куда глаза глядят. Из дома он взял одну только семейную икону "Иоанн Предтеча бреет свою отрубленную голову". А мне он стал писать из этой своей новой жизни, умоляя рассказать, как звали моего спутника в России, его настоящего отца. И я ему отвечала. "Вы хотели найти своего отца? -- писала я ему. -- вы даже в Греции, у святых отцов, его искали... Ну так я вам для начала скажу, кто вашим отцом не был. Уж конечно, вашим отцом не был Коста Свилар, бравый вояка, которому ничего не стоило мочиться на полном скаку, не слезая с коня. Но уж лучше бы он был вашим отцом. У того же, кто вас на свет произвел, были очень красивые волосы, но зато под ними -- уши всмятку. Он пел в хоре со ста двадцатью донскими казаками. Каждый из них держал в руке фальшивое зеркало, собственно рамку от зеркальца, и через эти дырки они орали в белый свет как в копеечку. Выпив водку, он надевал рюмку на язык и держал ее языком. Настоящим же его призванием был чай. Он даже разрисовывал чаем матрешек и деревянные ложки. По правде вам признаюсь, чего я только не делала, чтобы его дитя не появилось на свет. Даже бочонок сливовицы по животу катала. Но все же вы родились. Итак, вы хотели заполучить отца. Вот вам ваш отец. Теперь он у вас есть. Вся история о Разине, со всеми его собаками и ошибками, не стоит шлепка ладони по голенищу... Но вам нечего опасаться, не вы были главной ошибкой вашего отца. Не так уж много он ради вас потрудился. А вот ради самой большой своей ошибки ваш отец проехал тысячи верст и расчистил километры снега, он годами путешествовал, пока не пришел к самой известной своей ошибке, математической. И все же, при всех его недостатках, он никогда не был таким губошлепом, как вы. Узнай он, например, о моей смерти, он бы и глазом не моргнул. Похоронил бы во дворе рядом с любимой лошадью, и баста. Не то что вы -- всю жизнь одной дурью маетесь..." Но Афанасий полагал иначе. Ему казалось, что каждый вечер, лишь только стемнеет, он ненадолго превращается в своего отца. И он хотел знать, как эти десять вечерних секунд называются днем. Он говорил мне: "Раньше у меня не было потребности иметь отца. Он не был моим Учителем. А теперь стал". Афанасий взял фамилию своего отца вместо фамилии Свилар, под которой закончил школу. Он взял фамилию Федора Алексеевича Разина и носит ее по сей день. И только тогда у него достало сил снова подступиться к Витаче. Он увез ее в далекие края, и там они повенчались. Отношение Витачи к Афанасию никогда не было мне до конца ясно. Сестра ее Вида сохранила несколько писем, из которых понятно, что Витача относилась к моему сыну, то есть к своему второму мужу, по меньшей мере странно. То, что люди называют большой любовью (а судя по всему, у них была большая любовь), никогда не делится поровну: тут всегда один намыливает, а другой бреет. Если вам непонятно, что я имею в виду, я поясню свою мысль старинной притчей. Один священник заклинал свою жену никогда без него не есть, потому что она может превратиться в волка. Он же ей обещал без нее никогда не пить, а не то в козу превратится. Через некоторое время, когда мужа не было дома, заглянула она в его священные книги. Пока читала, забылась, съела капустный лист и превратилась в волка. Приходит священник домой, а навстречу ему волк. Он, конечно, не догадался, что это его жена. Начали они бороться, и священник ухватил волка зубами за ухо. Брызнула кровь, он, как только ее глотнул, превратился в козу, волк его и растерзал. Вот вам и равноправие. Сильный всегда становится слабее. Так и с Афанасием случилось в его браке с Витачей. Доказательством может служить одно место из ее письма к нему: "Где-то на берегах южного моря, там, где звезды дальше всего отстоят от своих отражений в воде, пассажиры одного корабля съели гигантскую черепаху. Через пятьсот лет приплыл на тот же берег одинокий моряк, нашел он панцирь и устроился в нем на ночлег. Утром, выспавшись, он просунул руки, ноги и голову в отверстия панциря и, забавляя себя самого, заковылял к морю. Пятьсот лет спустя в черепашьем панцире снова стали отдаваться удары живого сердца, он снова поплыл по морю. Так отдается во мне твое сердце". Что касается деловых операций моего сына, архитектора Разина, то и здесь, как я уже говорила, меня постоянно преследовал страх, что он меня осрамит. -- Господи, -- удивлялись обычно мои приятельницы, -- как ты можешь бояться, что твой сын тебя опозорит? Он такой красивый, движется стремительно, как святой дух на фресках, завтракает с главами государств; умница, во рту у него словно два языка друг друга облизывают; финансирует и коммунистов, и капиталистов; старые свои тропы сумел забыть навек и не желает к ним возвращаться! Что тебе всякая чушь в голову лезет? Но я-то знаю, у меня есть свои причины опасаться. Афанасий ведь никогда не был особенно серьезным. Он сам говорит, что неверно представлял себе Америку. По его мнению, можно, несмотря на самые точные расчеты, потерять из виду целый континент, а неправильными расчетами можно и Солнце открыть. Не знаю, что он имел в виду под солнцем. Приведу, однако, пример. В нашей белградской квартире было красивое старинное бюро, все в полированном стекле с позолоченными рамками, со множеством ящичков. У ящичков вместо обычных металлических колец были маленькие стеклянные ручки. В одном из ящичков Афанасий хранил деньги. Как-то раз он хотел взять деньги, просунул руку внутрь ящика и наткнулся на гвоздь. Пошла кровь, палец пришлось завязать. Много лет спустя, в Америке, когда у него набралось столько наличности, что ему потребовались услуги банка, Афанасий отправился искать для себя подходящий банк в Сан-Франциско. Знаете, что он сделал? Он случайно заметил здание, очень похожее на наш шкафчик с его стеклами, золочеными рамами и множеством ящичков, в которых мы когда-то держали свои скромные сбережения. Оказалось, что это банк. Афанасий вошел в просторный вестибюль и поднял глаза. Там был для украшения подвешен самолет в натуральную величину. Но Афанасий не обратил никакого внимания на сверкающую модель. Он смотрел в левый угол вестибюля, на то место, где примерно в ящике нашего бюро должен был находится уколовший его гвоздь. И действительно, на этом месте торчало копье с флагом. На кончике его виднелись черные пятна, похожие на запекшуюся кровь. И представьте себе, Афанасий выбрал именно этот банк, поручил ему все свои дела и по сей день пользуется его услугами. От своего русского отца, Федора Алексеевича Разина, Афанасий унаследовал стремительность, а от меня -- склонность к красивым вещам. Между тем эти свойства в нем не смешивались, и он замирал, совершенно четко различая под сердцем отца и мать. Он ведь изучал архитектуру, и поэтому, когда он подался в чужие края, все ожидали, что он начнет там совершенствоваться в своей профессии, строить все подряд, по меньшей мере достроит Вавилонскую башню и воздвигнет легендарный город Скадар на реке Бояне, даже если в фундамент придется заложить живое существо. Черта с два! Он им всем нос утер, да еще усами ноздри пощекотал. Я-то знала, что дело приняло иной оборот не с бухты-барахты. Еще будучи студентом, Афанасий кроме архитектуры проявлял интерес к краскам, к технологии их изготовления, к производству лаков и красителей. О палитре красок он знал, насколько мне Помнится, все -- начиная с очерков Гете о цветах спектра и трактатов по оптике, приложенных к гетевским рассуждениям, до народных поверий о значении Цвета и о способах крашения. Он раздобыл "Физику" Афанасия Стойковича (*) в трех книгах издания тысяча восемьсот первого года, где имеется глава о восприятии окрашенных поверхностей человеческим глазом. Он знал, что белый цвет добавляется в красный, что желтая, как бабочка, кудель получается лишь в том случае, если красящий стоит лицом к западу, знал, что раствор для окраски пряжи следует готовить зажмурившись и что перед тем, как опустить пряжу в раствор, надо произнести какую-нибудь ложь, и если ложь сойдет за правду, то и краска возьмется, ибо всякое крашение есть обман. __________ (*) Афанасий Стойкович (1773--1832) -- сербский писатель И ученый. Доктор философии и естественных наук Геттингенского университета. С 1803 г. -- профессор физики в Харьковском университете, член Российской Академии наук. Основное научное сочинение -- "Физика" (1801). (Примеч. пер.) От таких пристрастий недалеко до создания фармацевтической фирмы. Афанасий вложил в нее всю свою силу и стремительность. Я уже упоминала о его проворстве: ему ничего не стоило, быстро повернув голову, укусить кончик собственных волос. Начиная с ранней молодости он работал по шестнадцать часов в день, но в его шестнадцать часов могло поместиться вдвое больше чьих угодно рабочих часов. Поэтому в возрасте после сорока, когда Афанасий в Америке ворочал суммой в сорок миллионов долларов, он считал, что его рабочий стаж исчисляется тоже цифрой сорок. И это была правда. Он считал один свой рабочий год за два. Он заказал себе особые часы, которые шли только для него, скорее других часов, и добился того что сегодня никто не может сказать, сколько, собственно, ему лет. Я не в силах описать и объяснить его головокружительные деловые успехи в Калифорнии. Вот один пример, который поможет понять принципы его поведения. В то время как основной капитал его калифорнийской фирмы приближался к сумме миллиард долларов и когда его деловой страж (но не возраст) приближался к шестидесяти годам, Афанасий на секунду задержался перед одной высокой красивой дверью в Лос-Анджелесе. Рука его, вместо того чтобы нажать дверную ручку, повисла в воздухе, он закрыл глаза и крепко зажмурил веки, как будто собираясь окрашивать ткань в черный цвет. Он давно и хорошо усвоил, что ткань возьмется хорошо, если перед закрытыми глазами возникнет абсолютная чернота. Показались, однако, красные пятна. Афанасий знал, что означают эти красные печати: что хорошего цвета не получится. Он знал, что красное пятно не сможет осветить ни положение вещей, ни возникшую перед ним дверь, но оно проливало свет на другое, на нечто, что помогало ему без блужданий и ушибов пройти мрак, -- красное пятно светило в будущее. Будущее, невероятно сгущенное в непосредственной близости, но все более разреженное по мере удаления. Итак, стоя перед дверью, он заключил, что будущее, к сожалению, тоже принадлежит истории. Вернее, красное пятно его закрытых глаз освещало единственно лишь крохотную часть беспросветности в мире, принадлежащем истории и ее продолжающем, -- эту крохотную часть и больше ни единого уголка тьмы. Все прочее (кроме узенькой полоски будущего, уже скомпрометированного историей и отмеченного красноватыми печатями его крови) отпадало вперед и к делу не относилось. Неисторическая часть будущего была постоянно рядом, под рукой, но она оставалась недоступной -- навсегда и, вероятно, была недоступной от века. Ибо мы сами отбрасываем это Красное пятно, а не кто-либо другой, наше будущее -- это наше дитя, а не чье-либо чужое, это наша. а не чья-либо чужая кровь окрашивает красным предстоящую нам тьму. И все же только это красное пятно вело в будущее, единственное, недоступное, но спасительное царство возможностей. Как назло, именно это единственное будущее было уже заранее запачкано историей. В таких размышлениях застали Афанасия люди нашедшие его, в то время как он пытался дотянуться до дверной ручки, находившейся на уровне его подбородка. Два месяца он пролежал в больнице. Там он осознал, что красное пятно перед глазами возникло тогда, когда он оказался на берегу земных кораблей, отплывающих навсегда с могильными крестами вместо мачт. Будущее же лежало перед ним, покрытое водой. Едва поправившись, он пошел на то же самое место в ЛосАнджелесе, к той самой двери, и на этот раз смог опустить свою тяжелую и проворную ладонь на дверную ручку, поставленную так высоко, что, не ровен час, может выбить зубы. Тогда, именно в этом доме, Афанасия в первый и в последний раз за его деловую карьеру обманули. Но эта неудачная деловая операция стала его самым крупным финансовым выигрышем. Он должен был позволить себя обмануть, чтобы сегодня стать тем, чем он стал, -- господином, обладающим двумя процентами мирового дохода от применения атомной энергии в мирных целях. А было это так. В то время американская армия предлагала химическим концернам баснословную сделку, вызванную потребностями военных операций в Азии. Американские конкуренты Атанаса, да и он сам, сразу же начали молниеносно действовать, каждый в своих интересах, надеясь ухватить эту невиданную прибыль. Ну уж там, где надо побыстрее поворачиваться, Афанасий соперников не имел. Я наблюдала его в те дни. Ладони и ногти у него стали прозрачные от пульсации крови, которая окрашивала их в розовый цвет. Он действовал не просто быстро, а с неимоверной быстротой. Стремительность называют иногда ангельской. Если это верно, то в те мгновения он был ангелом. И всетаки после этой гонки у него навсегда остался горький привкус. Другие вроде бы и не были намного неповоротливее, во всяком случае меньше, чем им хотелось казаться. Ясно было, что ему дали победить, хотя он, наверное, победил бы и так. Он получил заказ и вместе с ним виды на миллиардную прибыль. Вспоминая о том времени, он рассказывал: -- Лягу вечером в постель, надену очки и возьму что-нибудь почитать. И вдруг весь похолодею. Ясно чувствую, что на меня кто-то смотрит. Ощущаю на себе чей-то неподвижный взгляд. И вдруг начинаю понимать: это из очков на меня смотрит мой правый глаз, превратившийся в левый. Заказ он выполнил вовремя. Его отравляющие вещества, направленные против растений, оказались такими действенными, что он не посмел опубликовать их подлинную результативность. Он выполнил поставки, яды были использованы во время войны, и он заработал на них больше, чем предполагал. Тогда-то он и перестал считать наличные. Но он все еще опасался, что его соперники вовсе не были так неуклюжи, как хотели казаться. Сколько же им досталось, если я один столько заработал, -- спрашивал он. Ответ пришел пятнадцать лет спустя после окончания войны, в которой применялись его отравляющие вещества. Его яды уничтожили все живое на метр под землей, на которую они попали. Но они попали не только в землю, но и в кровь людей. Бывшие солдаты, которые пятнадцать лет назад прошли по голой земле, где до сих пор ничего не растет, стали подавать в суд на фирму Афанасия за нанесение ужасных физических увечий, которые с течением времени не проходили, а проявлялись все больше и больше. Они требовали значительных денежных компенсаций, и Афанасий выплачивал их, довольно потирая руки, ибо пострадавшие не догадывались потребовать компенсации еще и за три поколения своего будущего потомства. Вот как глубоко проникала его отрава точно по Библии, где сказано: "Отцы ели терпкие плоды, а у внуков зубы гниют". Афанасий был почти обижен такой недооценкой возможностей своего снадобья. Как-то раз журналисты спросили его, как он может жить, имея на своей совести столько убитых и изуродованных людей, как он вообще может спокойно спать. Афанасий им коротко ответил: -- Надо просто привыкнуть к себе. Когда привыкнешь, уже гораздо легче. Тогда я впервые в жизни подумала, что он меня, быть может, и не осрамит. И решила его попытать тем давнишним валетом, что был когдато спрятан в рукаве. И говорю ему: -- Ну, дорогой Афанасий, теперь вам не хватает только одной буковки в начале имени (той, что с краешку), чтобы стать настоящим мужчиной. А он ответил так, как будто заранее знал, что я это скажу: -- Помнишь, мама, как мы с тобой Витачу в карты разыграли? -- Конечно, -- говорю. -- Я еще тогда стал мужчиной. -- Мужчиной? Зрелым человеком?! -- спрашиваю я с изумлением. Мы сидели в доме Афанасия в Лос-Анджелесе, куда он перевез из Белграда свои любимые вещи. Среди них на почетном месте был миртовый венок моей бабушки, в котором она венчалась. Содержался он в красивой рамке, под стеклом. Я переслала сыну и тот шкафчик, о который он когда-то раскровянил палец. Теперь я подошла к этому бюро, достала из ящика свою старую сумочку, а из нее -- того самого валета. -- Если бы вы тогда были зрелым мужчиной, вы бы догадались, что проиграли Витачу не в покер, а благодаря своей глупости. Вы не заметили, что у меня в рукаве был спрятан пятый валет, которого я по сей день берегу. С его помощью я выиграла. Тогда он достал свой бумажник и открыл то место, где обычно хранятся фотографии, и показал мне нечто, от чего у меня аж все седые волосы штопором завились и кровь в жилах застыла. В прозрачной рамке с одной стороны была фотография Витачи, а с другой -- трефовая двойка. Та самая, которой не хватало в колоде, когда мы с сыном разыгрывали Витачу Милут. У него явно были все двойки, все четыре, и он бы выиграл и партию, и Витачу, если бы он, заметив, что у меня три валета и что я рискую проиграть, не спрятал свою двойку в карман. Поэтому он и проиграл уже выигранную партию и вместе с нею Витачу. Теперь он носил эту двойку треф в бумажнике вместо моей фотографии. Взглянула я на сыночка, а у него голубой волосатый язык и два галстука на шее -- один как бы каштановый, а другой лимонного цвета. И вообще я не могла понять, кто это передо мной сидит. Это уже не был тот нескладный парень, что, как говорится, моментально мерзнет, да не скоро укрыться догадывается. Тогда я его впервые испугалась. И сказала: -- Знаете, сын мой, когда с вами побеседуешь, потом чувствуешь потребность хорошенько умыться. 1 по вертикали СОСТАВИТЕЛИ ЭТОГО АЛЬБОМА Критики похожи на студентов-медиков: они всегда считают, что писатель страдает той самой болезнью, которую они в данное время изучают. Писатель же всегда болеет одной болезнью: болезнью крестословицы. Скрещивать слова. Умножать их на два. Что такое, по сути дела, книга, как не собрание хорошо скрещенных слов? Существует, однако, и читатель, болеющий той же болезнью. Страстью к кроссвордам. Такой читатель, безусловно, уже приметил, что в этой книге есть четыре раздела под названием "По горизонтали" и что каждая из глав внутри этих разделов носит название "По вертикали". Это ему сразу напомнит кроссворд, и совершенно правильно. Ибо этот роман можно читать так, как заполняют клеточки кроссворда. Немножко по горизонтали, немножко по вертикали, то имя, то фамилия... Возможно, потребителю данного Альбома все это покажется неподходящим и неуместным. Почему сборник текстов, посвященный знаменитости делового мира, "господину два процента", как по праву именуют архитектора Разина, строится столь несоответственным образом? В виде кроссворда? Ответ гласит: форма книги продиктована именно уважением к нашему благодетелю и другу юности, архитектору Разину. Сам он питал давнюю любовь к кроссвордам. Причем он их не только решал, но и коллекционировал. Его записные книжки полны кроссвордов, вырезанных из самых разных американских, европейских и югославских газет и журналов. Повод для вырезывания всегда был один и тот же: пресс-служба его фирмы посылала ему все кроссворды, содержащие расшифровку псевдонима или имени Витачи Милут, по мужу Разин, а также названия его треста "АВС Engineering & Pharmaceuticals", пли же кроссворды, где разгадчик должен внести первые буквы имени владельца известной фирмы, которые, разумеется, должны гласить А(фанасий) Ф(едорович) Р(азин). А вообще, всю жизнь архитектора Разина можно истолковать как один огромный кроссворд. -- Кроссворд! Не бог весть какое изобретение, -- скажете вы. Разумеется, это так. Но для начала и этого довольно. Пока не привыкнете. Надо иметь в виду, что писатель все равно что портной. Как портной, выкраивая костюм, стремится скрыть изъяны фигуры своего заказчика, так и писатель, кроя книгу, должен прикрывать недостатки своего читателя. А недостатки эти, как при шитье любого костюма, могут быть и в объеме, и в росте. Читатель, который выберет старый способ чтения, улицу с односторонним движением, читатель, предпочитающий скользить к смерти кратчайшим путем и без малейшего сопротивления, то есть читать ПО ГОРИЗОНТАЛИ, а не по вертикали, -- этот читатель удивится, заметив, что главы Памятного Альбома пронумерованы не подряд. И по праву упрекнет нас в излишней поэтической вольности. Почему это нумерация глав скачет через пень-колоду, а не идет так, как во всех кроссвордах и во всех любовных романах, сколько их есть на свете? Ответ снова прост. Да потому, что не все любят читать подряд. А некоторые даже и не пишут подряд. Как мы все знаем, кроссворды заполняются карандашом, лиловыми чернилами, фломастером, обмокнутым в слезы или в поцелуй, шпилькой или вилкой. Все равно чем. Но не все равно, кто его заполняет. Ибо существуют по крайней мере две разновидности любителей кроссвордов, подобно тому как на Святой горе есть две разновидности монахов -- идиоритмики (одиночки) и кенобиты (общинники). Существуют те, кто в кроссворде любит и вылавливает отдельные слова, и те, кто в них предпочитает и вылавливает только красивые скрещения слов. Одни тратят время, на которое много времени не нужно, а Другие -- время, на которое нужно Время. Те, кто все решает с наскока, и те, кто все решает по порядку. Потому эта книга так и сделана. Для первых заранее устроен беспорядок, так что им самим нет нужды его создавать, а для вторых расставлены цифры, вот пусть сами в них порядок и вносят. Но, скажете вы, ведь первобытный человек, подобно животному, пропускал через свою голову одновременно сотни мыслей и чувств, и только современный человек отделил мысль от мысли, предпочел одно чувство бесконечному множеству других чувств непрерывно набегающих на него из мира; он дал этим чувствам порядковые номера и научился различать первые от последних. Зачем же теперь возвращаться назад? Зачем вводить какие-то новые способы чтения книг вместо одногоединственного, который, как жизнь, ведет нас от начала к концу, от рождения к смерти? Ответ прост: затем, что любой новый способ чтения книги, идущий наперекор течению времени, которое влечет нас к смерти, есть бесплодная, но достойная попытка человека воспротивиться своей неумолимой судьбе если не в реальности, то хотя бы в литературе. День сегодняшний подобен огороду -- в нем растет все: и растения, которые охотно едят современники, и другие, которые, если не засохнут, станут прекрасной пищей для завтрашних людей, сыновей и внуков ныне живущих, и третьи, предназначенные для каких-то далеких поколений, которые прополют наш сад, выдернут с корнем все, что мы любим, и будут в нем искать свои волшебные цветы и травки, свой ароматный исоп или разрыв-траву, не особенно заботясь о чувствах садовника. Мы это знаем. К чему тогда читателю становиться чем-то вроде полицейского инспектора, зачем ему все время идти точно по следу своего предшественника? Почему ему не позволить себе время от времени вильнуть в сторону? Не говоря уже о героях и героинях этой книги! Возможно, им тоже иногда хочется показаться не анфас, а в профиль, с другой стороны, потянуться рукой в сторону. Уж конечно, им надоело разглядывать читателей подряд, подобно гусиной стае, тянущейся на юг, или ряду скакунов в конском забеге. А может, герои книги захотели выделить кого-либо из серой вереницы читателей? Что если они иногда ставят на кого-то из нас и бьются об заклад? Что мы об этом знаем? КАК РЕШАТЬ ЭТУ КНИГУ ПО ВЕРТИКАЛИ Разумеется, этот новый способ отнюдь не обязателен. Он -- для тех, кто решится читать не подряд и по горизонтали (то есть так, как течет река), а ПО ВЕРТИКАЛИ, так, как идет дождь. Такие читатели должны проследить по всем четырем разделам этого Памятного Альбома главы, обозначенные одними и теми же номерами. Точь-в-точь как во всех кроссвордах во всем мире. Кто выберет чтение этого романа, или же решение кроссворда, не по горизонтали, а сначала по вертикали, как делают китайцы и японцы, то есть следуя сверху вниз, того ожидают преимущества. Он сможет, следуя обозначениям: 1 по вертикали -- прочесть или пропустить три дополнительных примечания к данному Альбому, из которых второе находится перед его очами, в то время как с первым он уже столкнулся, если до сих пор читал по горизонтали; 2 по вертикали -- через все четыре раздела проследить судьбу главного героя этого Альбома, архитектора Разина, не обращая особенно внимания на прочие события и прочих героев книги; 3 по вертикали -- одним махом разобраться в планах, чертежах и прочем содержимом знаменитых тетрадей архитектора Разина, на обложках которых имеются пейзажи, нарисованные чаем, как и обозначено на обложке этой книги; 4 по вертикали -- проследить во всех подробностях судьбу героини этой книги, Витачи Милут; 5 по вертикали -- выделить любовную историю этой книги, ибо Альбом архитектора Разина можно трактовать и как любовный роман; 6 по вертикали -- ознакомиться с судьбой трех сестер, Ольги, Азры и Цецилии, и их приключениями которые хотя бы до некоторой степени объясняют невероятный, головокружительный взлет деловой карьеры архитектора Разина. И не надо бояться такого чтения. При подобном использовании кроссворда он получится ничуть не хуже. И вообще, в хорошем рассказе хороший язык не обязателен. Красивый язык и красивые слова нужны лишь плохим рассказам. Хорошие же притчи слова находят сами для себя и прекрасно ориентируются во всех языках. Речь не об этом. Речь идет, как мы уже говорили, о том, чтобы открыть новый способ чтения, а не новый способ письма. Ибо если хорошей притче не нужен красивый язык и красивое слово, то ей просто необходим красивый способ чтения, которого пока, к сожалению, еще нет, но, будем надеяться, со временем он появится... Ибо, подобно тому как существуют талантливые и неталантливые писатели, существуют точно так же и читатели одаренные и бездарные. И делятся они на две большие группы, о которых здесь пойдет речь. Те, кто, подобно монахам-одиночкам со Святой горы, решает все проблемы по вертикали, читая сверху вниз, и больше любит слова, чем скрещения слов, бросает взгляд только в текст с инструкцией, как решать, а на сам кроссворд и на его четырехугольные клеточки обращает мало внимания. Их словно мать грудью из-под коленки кормила -- они предпочтут неправильное слово правильному, пусть даже сам маневр скрещения слов и поворота их из-за этого не удастся. Им ничуть не помешает, что в этой книжке или же в этом кроссворде, несмотря ни на какие крестословицы, числа в ряду по горизонтали идут по порядку, а в ряду по вертикали не идут по порядку, но скачут. У каждого из них своя трапеза, свой домашний очаг и свое логово, у каждого свой огонь, своя соль, свой огородик и в нем свой уютный уголок с фруктовым деревцем и прудиком. Они друг друга почти не знают, с трудом друг друга переносят, чужих имен не любят и не помнят, каждый сам себе косу плетет и сам стрижется, у них нет общих врагов, если они вместе никогда не бывают. У них есть культ матери, а нет культа женщины-любовницы. Им принадлежит ночь, символ их жизни -- позвоночник, они хорошо знают иностранные языки, они художники, рыболовы и идолопоклонники, они умеют обращаться с зерном и с хлебом, умеют молчать и говорить. Если народ, к которому они принадлежат, дойдет до нищенского посоха, они берут на себя тяжкую миссию вызволить его своим горбом. Они думают так: поскольку вы уже прочли книгу и прожили жизнь, не поздно ли и не бесполезно теперь, задним числом, упорядочивать их в кроссворд? Стоит ли расставлять свои воспоминания, как шахматные фигуры на доске, начиная игру? Нужно ли наши воспоминания о пролетевшей жизни, как рубашку, выворачивать на лицо и укладывать в ящик? Не теряем ли мы слова, упорядочивая крестословицы? Не теряете ли вы самую свою жизнь, пытаясь ее упорядочить, не утрачиваете ли мир в своих усилиях привести его в порядок? Для таких любителей кроссвордов дело уже частично сделано, они увидят перед собой книгу такой, какая она есть, то есть они смогут ее читать, бросая кости, на какое число выпадет, от одного до шести. КАК РЕШАТЬ ЭТУ КНИГУ ПО ГОРИЗОНТАЛИ Но существуют и другие читатели, которые любят читать привычным способом, по горизонтали, так, как текут все реки на свете и как живут на Святой горе монахи-общинники -- в крепком общежитии. Они сделают дело заранее. Прежде всего усядутся решать скрещения слов и заполнять клеточки. Прежде чем заняться чтением или же углубиться в жизнь, они позаботятся о том, чтобы все было по порядку и по правилам. Недавняя история, которая свидетельствует, что хорошо устроенный, совершенно организованный, предусмотрительно гармонизированный мир ведет прямехонько в грязь и в пропасть, им в качестве учебника жизни не подходит. Двигаясь в строжайшем порядке от главы к главе, они заранее построят и осмотрят и свои и чужие войска, и свои и чужие перекрестки, не обращая особого внимания на сами слова и на их смысл, как полководец не обращает внимания на отдельных солдат своей армии, не помнит их фамилий. Эти читатели -- национальная партия своей родины, они не знают языков, не владеют речью, они чтут культ отца и традиций, они -- борцы за веру, у них нет никакого имущества, даже собственной рубашки, ибо они считают своим все, что есть на земле. Они не связываются ни с местом, ни со стенами; куда пойдут двое, туда и все; они любят упоминать имена, они вместе встают, вместе садятся за стол, им принадлежит утро, для них символ человека -- брюхо, они -- колдуны, виноградари, певцы и писатели. Они -- практики, иконоборцы, они предводители своего народа в его исходах. Они строители, астрономы, математики и люди театра. Они держатся вместе и держат в своих руках всю мощь родины до тех пор, пока родина не рухнет в пропасть. Это -- те, кто в кроссвордах больше любит порядок скрещения слов, чем сами слова. Такие люди огородят свою и чужую жизнь, они внесут в мир порядок, деля его на квадраты и не особенно заботясь о том, что они в эти четырехугольники загоняют. И может ли квадрат вместить все. Они и здесь, в книге, пойдут строго по порядку, расставив главы "по вертикали" согласно порядковым номерам, отступая от несколько небрежного распорядка, оставленного автором. И в награду получат окончательный и неприкосновенный порядок чтения и скрещения слов, и только после этой операции, установив это ничем не нарушаемое расписание, они усядутся в поезд, с тем чтобы наверняка прочесть книгу или пропутешествовать по своей, то бишь по чужой, жизни. За предложенным ими решением откроется тайна благоустроенного, крепко организованного мира, которого мы все давно жаждем. Разве не достойно восхищения то, что делают люди из этой группы отгадчиков кроссвордов, -- наводят порядок в мире, хотя бы в чужом, если уж в своем не могут. По крайней мере, хотя бы в моей жизни и в моей книге, раз уж вашей нет под руками или она от вас ускользает! Короче говоря, тот, кто читает этот роман по вертикали, проследит повороты судьбы героев, того же, кто выберет горизонтальные линии, увлекут главным образом хитросплетения сюжета. Но не развязка, ибо решение никогда не дается в самом кроссворде, но, как известно, публикуется дополнительно -- "в следующем номере". Так кто же прав из этих двух групп любителей кроссвордов? Права, разумеется, твердая пристань молчания, в которую мы приплываем после всех скрещений и всех решений. Откуда нам знать, кто прав, если на нашем веку было столько тех, кого мы обязаны были уважать, и так мало тех, кого было за что любить? Поэтому счастливчики те, кто любил хоть однажды. Хотя бы книгу, если уж не собаку или кошку, хотя бы писателя, если уж не свою жену. Но горе тем, кто уважал книги, которых не любил, и ненавидел те, ко