е ждала. Просто хотела объяснить свое отношение к тому, что произошло. Хотела, чтобы он знал... - Ангел мой, попробуй усвоить, что он не желает ничего знать, - сказал Дэвид. - Он знает только то, что ему уже известно. - Ладно, Дэвид, лапочка, давай не будем из-за этого ссориться. Мне очень хорошо с тобой сегодня. Пожалуйста, дай мне посидеть тут рядом и не ругай меня. Я устала ссориться... но понимаешь, чувства у меня уж такие, как есть, и мои мысли - часть меня самой, не могу я просто взять и отшвырнуть их от себя... не могу всю жизнь не говорить того, не делать этого, не чувствовать того, что на самом деле все равно чувствую, как бы я перед тобой ни притворялась, - и все только для того, чтобы сохранить мир! Лучше уж ты издохни, и черт тебя возьми совсем! Она говорила все это негромко, ровным голосом и ни на минуту не переставала рисовать. Дэвид тоже продолжал рисовать, не говоря ни слова. Он побледнел, лицо его застыло - такое вот бледное, застывшее оно бывало все чаще и чаще, и Дженни это пугало. Ей нравилось, что он легко краснеет - заливается свежим румянцем крепкого здорового юнца с тонкой кожей. Но если он не поостережется, когда-нибудь обильная еда и выпивка подведут его, однажды утром он проснется и увидит роковую сеть багровых жилок на щеках и на носу. Эта предательская мысль возникла нечаянно, сама собой, и тотчас перешла в действие. Дэвид сидел неподвижно, поглощенный работой, - и Дженни, украдкой на него поглядывая, принялась за пророческий портрет его лет эдак в пятьдесят. Облекла знакомую худощавую фигуру в сорок лишних фунтов обрюзглой плоти, подбавила дряблые щеки, заставила поредевшие волосы отступить к ушам, удвоила размеры удивительно красивого орлиного носа, сделала ему такой длиннющий подбородок, что он стал походить на Панча, и, наконец, упиваясь этой жестокой забавой, подрисовала тевтонский валик жира на шее, у основания затылка. Она совершала это маленькое убийство с упоением, она была увлечена им и счастлива, и лицо у нее стало нежное, спокойное, озарилось внутренним светом, которым Дэвид всегда любовался, но который подмечал, лишь когда она с головой уходила в работу. А вот ему ни разу не удалось вызвать этот свет на ее лице. С ним Дженни всегда настороже, готова к стычке, полна противоречивых чувств, и взгляд у нее всегда беспокойный, глаза то распахнутся во всю ширь, то щурятся, то смотрят в упор, то блуждают, то в них вопрос, то боль. Она давно уже привыкла ждать от него чего-то недоброго. "Только это она от меня и принимает, - угрюмо подумал Дэвид, - ничего другого и не захочет. Вот к чему все свелось, ничего хорошего уже не осталось, хоть мы и обманываем себя изо дня в день, уверяем, будто что-то еще живо. И художница она тоже никудышная! Могла бы уже сама понять, пора ей это бросить!" Он еще несколько мгновений к ней присматривался. Она скрестила стройные, изящные ножки, приподняла колени, оперла на них альбом, как на подставку; в уголках губ играет улыбка - не восторженная, но ласковая, довольная и счастливая. Дэвид не устоял перед соблазном - надо согнать эту улыбку! Он порывисто протянул руку, хотел взять рисунок. Дженни вскочила как ужаленная, схватила листок, смяла. Дэвид поднялся, отобрал рисунок, его поразило, что она так яростно сопротивляется. - Что это у тебя, чем ты так довольна? - Нет, Дэвид, отдай... отдай... незачем тебе смотреть... - Осторожней, Дженни... ты его порвешь! - Ну и пусть. - Она засунула смятый листок в вырез платья и, скрестив руки, прижала к груди альбом. - Я ведь не таскаю твои бумаги и не подглядываю! - Ах, так! Дэвид оскорбление надулся и отступил. Он терпеть не мог настойчивые попытки Дженни сравнивать, сопоставлять - как будто между его и ее поступками есть какая-то связь. Так, она ожесточенно воевала с ним из-за того, что он вскрывает адресованные ей письма - у него, мол, нет на это никакого права. "Я же твоих писем не вскрываю", - доказывала она. Разумеется, не вскрывает - с какой стати? "Ты что, думаешь, я получаю любовные послания?" - спрашивала она с досадой. Нет, этого он, конечно, не думал... а впрочем... нет, пожалуй, не думал. Но не в том суть. Просто не мог он признать за ней право на какие-то секреты, на границы, за которыми она вольна укрыться и которые он обязан уважать. По крайней мере она считала, что обязан. Его-то границы неприкосновенны, его внутренний мир недосягаем - в этом Дженни постепенно убеждалась на опыте; но она до сих пор не поняла и никак не могла понять, чего же, в сущности, мужчине надо от женщины. И тут Дэвид по обыкновению "терялся, точно в тумане. Мужчина, женщина - эти отвлеченности ничего для него не значили. Дженни - вот загадка, и к ней он никак не подберет ключа. Вот она снова сидит в шезлонге, ноги крест-накрест, колени приподняты, рисунок прижала к груди. Веселым и лукавым взглядом встречает взгляд Дэвида. - Вот чего ты никогда в жизни не увидишь! - обещает она и хохочет-заливается, всем своим существом хохочет, даже пальцы босых ног в открытых мексиканских сандалиях без каблуков и те корчатся от смеха. Нет, бесполезно дуться и злиться, невозможно устоять - так очаровательно смеется Дженни, так весело, искренне; утробным этот смех не назовешь, уж очень мал ее плоский животик, но всякий раз смех рвется поистине из самых глубин ее существа. - Объясни же мне, что к чему, - сказал Дэвид. - Я тоже хочу посмеяться. - Нет, тогда уже не будет забавно, - возразила Дженни. И, все еще весело улыбаясь, сказала нежно: - Дэвид, лапочка, знал бы ты, какой ты сейчас красивый, просто не налюбуюсь. Давай никогда-никогда не будем старыми и толстыми. - Ладно, кузнечик. Во всяком случае, не толстыми. - (Они давно сошлись на том, что растолстеть - значит совершить смертный грех против нравственности и красоты духовной и телесной, против всего, что есть в жизни хорошего.) - Не будем такими, как Гуттены. - И такими, как их Детка, - прибавила Дженни. - Кстати, что ты говорил про этих танцоров и их общественную деятельность? Когда ревнивый любовник-доктор разлучил кубинских студентов с графиней, им отчего-то довольно быстро наскучило их тайное общество, в которое никто не стремился проникнуть, и газета, которую, кроме них самих, никто не читал, - и они взялись за шахматы и пинг-понг. Но по-прежнему напускали на себя таинственность, словно за их многозначительными словечками и ужимками хранятся хитроумнейшие и завлекательные секреты, доступные лишь посвященным. Однако мало-помалу до них дошло, что их просто не замечают; никому они не мешали настолько, чтоб стоило обращать на них внимание. И они приготовились к атаке. Танцоры-испанцы только впивались в свою жертву злобным взглядом да обдавали ее язвительным смехом, который неизменно вызывал на всех лицах краску гнева или стыда; студенты же придумали способ издеваться, по их мнению, более утонченный и убийственный. Они пресерьезно совещались между собой, потом обводили намеченного пациента холодным невозмутимым взглядом хирурга, и кто-нибудь достаточно громко говорил другому: - Тяжелый случай? - Безнадежный, - откликался тот. Они качали головами, напоследок пронизывали пациента взглядами и опять склонялись над шахматной доской. Прогуливаясь по палубе, они мимоходом обменивались "диагнозами". - Хронический скелетонизм, - сказали они о Лиззи и насладились мгновенным испугом, отразившимся на ее лице: - Случай безнадежный. - Врожденный альбондигитис! - закричали они друг другу при виде Гуттенов, которые тяжело ступали им навстречу и вели на поводке еле-еле ковыляющего Детку. - Случай безнадежный! Профессор Гуттен быстро взглянул на жену - слышала ли? Конечно, слышала, и вновь уязвлена в лучших чувствах. Профессор вспомнил: он с самого начала не одобрял этих молодых дикарей и поражался, что они среди нечленораздельной своей болтовни запросто перебрасываются благородными, священными именами Ницше, Канта, Шопенгауэра; уж не ослышался ли он - или они и вправду осмелились помянуть всуе самого Гете? Мелькали в их болтовне и менее чтимые, но все же достойные имена, например Шекспир и Данте. Лица этих мальчишек даже в относительно спокойные минуты никогда не бывают серьезными, в речи не слышно осмысленных интонаций. Трещат как мартышки и тут же смеют произносить имя Ницше - уж наверно, толкуют его вкривь и вкось и унижают, и находят в этом гнусное удовольствие. Никакой почтительности, ни следа смирения, какое надлежит испытывать пред истинным величием, - таковы пороки всех рас, кроме нордической, пороки, особенно характерные для иберов, латинян и галлов; легкомыслие присуще им от природы, это чума, которую они принесли в Новый Свет - недаром он угнетает совершенным отсутствием трезвости ума. Казалось бы, раз и навсегда можно утратить веру в РОД человеческий, но нет, нет, остается какая-то надежда, что все переборет древний германский дух. Итак, профессор Гуттен встряхнулся, овладел собой и попытался утешить жену: - Не слушай их, дорогая, это просто хулиганы, недоумки, а глупость всегда зла, ни на что другое она не способна. Он и сам приуныл от своих слов, они отдались у него в мозгу точно эхо... чего? Не верит же он, будто человек, любой человек, сколь глубоко он ни погряз бы во грехе, неисправим? Что это на него нашло? Просто непостижимо - и однако он вынужден себе признаться: эта столь ему чуждая мысль потрясла его как бесспорная истина, как откровение. Да, есть в душе человеческой неизлечимая страсть к злу! Профессор вдруг ощутил во рту такую горечь, словно все содержимое желчного пузыря излилось ему на язык. - Но я слышала, что они говорят, - как ребенок, пожаловалась фрау Гуттен. - Я думала, они про футбол, а они сказали про нас - мясобол. Ничего хорошего она от них и не ждала; но уж очень утомительно, что люди совсем не жалеют друг друга. - На самом деле, - решительно заявил профессор, - они на своей кухонной латыни, на которой изъясняются все студенты-медики, сказали, что мы страдаем тяжелой формой врожденного мясоболизма, это, как ты знаешь, воспалительный процесс. Если уж не можешь не слушать неприятных вещей, хотя бы слушай как следует. И во всяком случае, это шутовство не может нам повредить. - Они-то, конечно, шуты, - кротко согласилась фрау Гуттен, - но я ведь над ними никогда не насмехалась. Почему же они насмехаются над нами? Вот о чем профессор Гуттен рад был порассуждать! До конца утренней прогулки и потом за кружкой пива он не умолкая разъяснял жене, в каком непостижимом разнообразии сочетаются в каждом отдельном человеке обычные черты и свойства, составляя неповторимый характер, - да ведь и с четвероногими так, и со всякой живой тварью, будь то насекомое, рыба, цветок или птица, даже на дереве нельзя отыскать двух в точности одинаковых листьев! А отсюда - бесконечное разнообразие самых неожиданных воззрений, страстей и желаний, счету нет разнородным стремлениям, за то, чтобы их удовлетворить, люди нередко борются не на жизнь, а на смерть, и одни при этом опускаются до любой гнусности, до оскорблений, жестокости и преступления, а другие возвышаются до истинной святости и мученичества. Когда низменный по природе ум, не способный усвоить высокие понятия, получает образование, превышающее его возможности, он органически не в силах обратить это образование во благо - и вынужден по-скотски тащить все высокое вниз, до своего жалкого уровня, - кубинские студенты прискорбный тому пример. Этим ничтожествам попросту невыносима, даже ненавистна самая мысль о каком бы то ни было благородстве и величии. - Они воображают, будто если сумеют плюнуть на Микеланджелова "Моисея", то тем самым докажут, что он нисколько не лучше их самих, - с торжеством сказал профессор. - Но это с их стороны большая ошибка, - утешил он в заключение, - придет время, и они получат хороший урок. фрау Гуттен постаралась не выдать изумления - уж очень круто переменились взгляды мужа, теперь они вполне совпадают с ее собственными! Почтительно помолчав в знак согласия, она вновь заговорила о том, что ее занимало: - Они опять выпускают свою газетку. Что-то насчет испанских танцоров. Я видела, они всей компанией читали какой-то печатный листок и смеялись. Но у профессора Гуттена был свой ход мыслей. - Нас это, во всяком случае, не касается, - сказал он и продолжал развивать и разъяснять свою точку зрения. - У нас позиция вполне определенная, тут нечего сомневаться. Нам, как и прежде, не следует их замечать, не следует отвечать им ни словом, ни взглядом, не надо обращать на них ни малейшего внимания - этого удовольствия мы им не доставим. Если же они станут упорствовать в своих диких выходках, так что молчать будет уже невозможно или несовместимо с нашим достоинством, - тогда последует кара, быстрая, суровая и неотвратимая. Я найду способ дать им почувствовать всю тяжесть моего негодования. Не тревожься, дорогая. Нам не впервые иметь дело с бунтовщиками. Фрау Гуттен, лаская уши Детки, улыбнулась мужу. - Ну конечно, - сказала она. И невольно подумала о будущем: ее супруг уже соскучился по слушателям, по кафедре и просторной аудитории. Очевидно, в голове у него уже складывается солидный цикл новых лекций. Что ж, она предложит записать их под его диктовку, надо попробовать подыскать в Шварцвальде какой-нибудь скромный институт, где он мог бы прочитать курс лекций, а может быть, даже удастся напечатать кое-что в журнале или каком-нибудь философском периодическом издании. А может быть, когда он снова очутится за письменным столом, среди своих рукописей и книг, а у нее столько будет хлопот по дому, он с удовольствием запишет свои лекции сам и даст ей хоть небольшую передышку. Наконец-то фрау Гуттен созналась себе, что ей до смерти опостылели Идеи. Не слышать больше никаких новых идей - вот было бы счастье! Она все гладила Детку и продолжала улыбаться мужу... - Череп не проломлен, - сказал доктор Шуман капитану Тиле, выбирая слова так, чтобы и непосвященному все стало ясно, - просто длинная и глубокая рана, проникающая до кости, и небольшое сотрясение. Сознание к нему еще не вернулось. Капитан Тиле помешал ложечкой кофе, отпил глоток и сказал размеренно: - Было бы к лучшему, если бы оно совсем не вернулось. Доктор Шуман тоже помешал кофе, но пить не стал. - Исход может оказаться и смертельным, но это не обязательно. У него на зависть крепкое сердце, я бы сказал, как у быка. - У таких свиней всегда завидное здоровье. - Капитан тоже сразу почувствовал, что сравнения, взятые со скотного двора, тут самые подходящие. - Я вот что хотел бы знать, - прибавил он с досадой. - Это оружие... - Гаечный ключ, - подсказал доктор Шуман. - Гаечный ключ, - повторил капитан Тиле, с достоинством принимая поправку. - Откуда он взялся? И кто нанес удар? Мы должны найти этого человека. - Гаечный ключ валялся неподалеку от того места, где разыгралась драка, - сказал доктор Шуман. - И, похоже, никто про него ничего не знает. - Все это вздор и пустяки, - сказал капитан. - Пускай они перебьют друг друга, но только не на моем корабле. Удивляет меня отец Гарса - был тут же и не заметил, и не опознал преступника! Доктор Шуман улыбнулся и отпил кофе. - Отец Гарса лиц не различает, - сказал он. - Он видит только души. Капитан немного поразмыслил: похоже, шутка отчасти направлена против поповского важничанья - что ж, тогда можно ее и оценить, не роняя своего достоинства. - Ему нужны очень зоркие глаза, чтоб разглядеть в этой помойке хоть одну душу, - сказал он почти весело. Наклонился к доктору ближе и заметил, словно бы снисходя до великодушия, которого от него не требуют никакие правила: - Корабль переполнен, на нижней палубе возбуждают брожение крайне враждебные элементы, возможна вспышка беспорядков и насилия в самых скверных проявлениях, а потому я, признаться, не стремлюсь прибегать к суровым мерам, хоть они и оказались бы наиболее действенными. Произнеся эту речь, он еще немного поразмыслил и прибавил: - В конце концов, у пассажиров первого класса есть какие-то права, которые следует принять во внимание. - На миг он брезгливо скривился, принимая их во внимание, потом продолжал: - Откровенно говоря, от этих священников толку нет. Мои помощники, разумеется, действовали во всех отношениях превосходно, но не могут же они разорваться! Пароходные компании слишком перегружают второразрядные пассажирские суда, и в таких вот случаях эта привычка... Он запнулся, изумленный: как же с языка у него слетело и словно повисло перед ним в воздухе это слово "второразрядные"? И как случилось, что он нескромно упомянул о сухопутных крысах, которые заправляют пароходными компаниями, а сами не уважают ни корабли, ни моряков? Эти обиды - его личное дело, доктора Шумана они не касаются. Капитан Тиле поджал губы и угрюмо насупился. - Во всех отношениях предосудительная привычка, - пожалуй, уж чересчур охотно согласился доктор Шуман. Капитан круто переменил тему беседы. - Что мне делать с этим отребьем, пока я не высадил их в Испании? - откровенно спросил он. - Что вы мне посоветуете, дорогой доктор? - Если бы вы дали мне немного времени, дорогой капитан, я мог бы всесторонне это обдумать, - сказал доктор Шуман. - Но вот первое, что мне приходит в голову: не надо ничего предпринимать. Безусловно, самое худшее уже позади, единственный зачинщик и подстрекатель выбыл из игры до конца плавания. Я уверен, это профессиональный агитатор от какой-нибудь захудалой политической партии. Куда он ни совался, везде сразу начинались беспорядки. Вообще же, на мой взгляд, на нижней палубе люди все неплохие, безобидные... ничего худого за ними не водится, просто они от рожденья неудачники... - Уже одно то, что они родились на свет, для всех несчастье, - сказал капитан. - Нам только и остается прятать их подальше и не давать этой чуме распространяться. Доктор промолчал; эту его манеру отмалчиваться капитан считал весьма сомнительным способом уклоняться от прямого разговора; порой казалось даже, что доктор безмолвно соглашается с разными проявлениями зла, которое он, капитан, столь быстро распознает и столь усердно подавляет. Капитан Давно уже обнаружил, что, когда дело так или иначе касается судовой дисциплины, на доктора положиться нельзя - и это его равнодушие к жизненно важным вопросам, полагал капитан Тиле, есть признак опасной нравственной вялости. А ведь доктор Шуман из хорошей семьи, из доброго старого юнкерства; все его побуждения, воспитание, взгляды безусловно и естественно должны служить опорой великому, издавна сложившемуся строю, тому обществу, в котором обоим им от рожденья предназначено занять подобающее место, исполнить свой долг и, когда настанет срок, получить заслуженную награду, и каждый должен быть истинным юнкером - железным, непоколебимым во всем и до конца. - Когда мы не управляем твердой рукой и становимся слишком уступчивы, мы изменяем тем самым своему классу и своему отечеству, - сказал он сурово. Доктор Шуман поднялся. - Совершенно верно, - сказал он любезно. - Мы за многое несем ответственность. Он пожелал капитану спокойной ночи и скрылся за дверью, уклоняясь от спора - и это не в первый раз, хмуро подумал капитан Тиле. Только теперь он запоздало вспомнил, что не осведомился о здоровье пленницы - condesa, похоже, не очень-то процветает на попечении доктора Шумана. Доска объявлений вызывала у всех тревожное любопытство. Объявлений было множество - броских, хлестких, каждое четко выведено на отдельном листе, пришпиленном канцелярскими кнопками. Больное брюхо не решается купить билет на праздник в честь капитана - боится, что не хватит денег оплатить счет в баре, а сам глушит коньяк без передыха. Да здравствуют его язвы! - Какая гадость! - горячо воскликнула фрау Баумгартнер и с нежностью сжала локоть мужа. - Не обращай внимания, милый! Она была глубоко тронута - так горестно сморщилось его лицо. Они пошли дальше, и он храбро ей улыбнулся, высморкался, утер глаза, а фрау Баумгартнер в душе сокрушалась: самое печальное, что жестокие слова эти - правда. - О других они еще хуже понаписали, - напомнила она, и муж постарался сделать вид, будто его это утешает. Левенталь прочел: Если уж еврея пустили к людям, пускай пользуется случаем, а другой раз, глядишь, так не повезет. Он жирно вывел карандашом на полях: "К каким это людям?" - и зашагал прочь, удовлетворенно улыбаясь. - Вот об этом я и говорил, - сказал Дэвид Дженни, мельком просматривая утреннюю выставку оскорблений. Смотри. Американские горе-художники уткнулись носом в свои альбомы - боятся, вдруг все поймут, что читать они не умеют, вот и рисуют друг для друга карикатуры. - Меня это мало трогает, - сказал Дэвид, - они ошиблись в расчетах. Мне даже и не обидно. - И мне, - сказала Дженни. - Давай нарисуем карикатуры на них и тоже прилепим сюда. - А зачем? - возразил Дэвид. - Только поднимется скандал. Какой смысл? - Люблю затевать такие скандалы, - сказала Дженни. - Что ж, только меня не впутывай, - сказал Дэвид. - Они того не стоят. Дженни вспыхнула, как только что запаленный костер. - Пассивное сопротивление, - презрительно фыркнула она. - Гордое молчание. Надменная сдержанность. Не падать духом. Подставляйте другую щеку, но непременно с достоинством. Пусть они не воображают, будто вы побоялись дать сдачи. Просто не глядите на них, и им надоест плевать вам в глаза. Да не скажет никто... Четко, точно солдат на параде, Дэвид повернулся кругом и пошел прочь. Дженни крепко зажмурилась, затопала ногами и закричала ему вслед: - Трус, трус, трус, всегда был трусом... трус, трус! Она открыла глаз - в трех шагах стоял Вильгельм Фрейтаг и смотрел на нее с живейшим интересом. Дженни попробовала изобразить взрыв смеха, будто она вовсе не злится, а просто шутит, но обмануть Фрейтага не удалось. Он подошел совсем близко, с обаятельной улыбкой заглянул ей в глаза. - А вы изумительны, - сказал он. - Вот не думал, что в вас столько пылу. Мне казалось, вы такая холодная, сдержанная. Любопытно, что надо сделать, чтобы так вас взбесить? - Вы не поверите, - сказала Дженни, - но Дэвид ничего не делает, ровно ничего - он не желает ни говорить, ни слушать, ни отвечать, никогда ни в чем не уступит, не поверит ни одному моему слову, он не желает... - Не желает, значит, и не станет, - мягко, рассудительно сказал Фрейтаг. - Разве ваша мама вас этому не учила? - Меня много чему учили, но от всего этого нет никакого толку, - сказала Дженни, к ней разом вернулось хорошее настроение. - А если бы кто и учил чему-нибудь полезному, я бы не стала слушать. - Может, послушаете меня? - предложил Фрейтаг. - Хотите, выпьем кофе? - Кофе - не особенно, - сказала Дженни. - Но я не прочь с кем-нибудь пообщаться. - С кем же, например? - самоуверенно спросил Фрейтаг. Она пошла с ним рядом, но не ответила, лицо ее замкнулось, и Фрейтаг понял, как она расценивает этот его ловкий ход. И тем легче, уже не в первый раз, заключил, что совсем она не привлекательна - по крайней мере на его вкус, да и на вкус своего кавалера, видимо, тоже. И очень напрасно она задается и разыгрывает недотрогу. Рибер с Лиззи подошли к доске, чтобы еще раз посмеяться шуточкам испанцев по адресу других пассажиров, и прочитали вот что: Жирный боров, бросил бы наливаться пивом да строить глазки индюшке, так было бы от тебя больше проку. И тут же приписка наспех красным карандашом: Arriba Espana! Arriba la Cucaracha! Mueran a las Indeferentistas! {Да здравствует Испания! Да здравствует Тараканиха! Смерть равнодушным! (исп.).} - А мы тут при чем? - вскинулась Лиззи, ее трясло от злости. - Какое нам дело до их дурацкой политики? В одиннадцать часов доктор Шуман зашел в бар выпить, как всегда в этот час, темного пива. Один из студентов прикреплял к доске новую бумажку, маленькая Конча стояла и смотрела. Доктор остановился, надел очки и прочитал: Самозваная графиня с фальшивыми бриллиантами и поддельными жемчугами любит развлекаться на дармовщинку - анархисты все такие. Надо бы ее верному доктору вместо наркотиков прописать ей билет на праздник в честь капитана. Доктор Шуман замигал и сморщился, словно ему запорошило глаза. Осторожно отколол листок, взял его двумя пальцами и пошел в угол, к столу, за которым испанцы пили кофе. Заговорил твердо, взвешивая каждое слово, точно с пациентом, который, быть может, одержим манией убийства. - Я бы сказал, что вы в своей глупой комедии теряете чувство меры. Советую изменить ваш образ действий и по возможности вести себя прилично - хотя бы до конца плавания. Он изорвал бумажку, положил клочки на край стола и оглядел полукруг обращенных к нему жестких, застывших лиц, и ему показалось: на него уставились глаза, которым вообще не место на человеческих лицах, будто встретил взгляд хищного зверя, что затаился в логове или рыщет в джунглях, готовый к прыжку, и жаждет крови; тот же взгляд он с ужасом подмечал прежде у Рика и Рэк, только глаза, которые смотрели на него сейчас, были старше, искушеннее в своей свирепой настороженности. Молча, не шевелясь, точно дикие кошки из засады, уставились танцоры на доктора Шумана - и взяли верх. Он невольно отвел глаза. Сказал сурово: - Будьте любезны прекратить эту чепуху. И пошел прочь, и еще долго на палубе его преследовал взрыв смеха, от которого, кажется, кровь стыла в жилах. Доктор Шуман не оробел, но от такой безнаказанной дерзости в нем поднялись досада и отвращение, и, пытаясь отвлечься, он начал думать о так называемых радостях жизни, об увеселениях, развлечениях и о тех, чья профессия - увеселять и развлекать; в кабаре или пивную идешь, в общем-то, с чистым сердцем - приятно провести вечер: послушать легкую музыку, поглядеть, как танцуют хорошенькие молодые девушки, выпить немножко вина или пива, чокнуться через столик с женой... как же случилось, что эта сторона жизни почти целиком отдана в руки вот таким тварям, настоящей преступной шайке, которой заправляют самые что ни на есть подонки преступного мира? И даже в спорте, в оздоровляющих играх на свежем воздухе то же самое? Всюду хозяйничают те же негодяи, что наживаются на наркотиках, на проституции, убийствах, на всевозможном жульничестве и подделке. Под обманно сверкающей пленкой веселья скрываются зловонные трясины гнусности и зла. Но до чего же скучна стала бы жизнь без музыки и танцев, без выпивки и любовных приключений и всякого восторженного неистовства. Нет, все-таки да благословит Бог шутов - разве не все мы грешники? Он прекрасно знал, что в следующий раз, когда эта банда хулиганов вздумает вырядиться для представления, возьмет свои инструменты и примется колдовским манером петь и плясать, трещать каблуками и щипать струны, он пойдет на это смотреть; ему не устоять, его затянет, заворожит их музыка - и не наплевать ли, кто они, в сущности, такие? Да и кто они, в сущности? За их сущность он примет то, чем покажутся они в тот час: в них не больше человеческого, чем в стае пестрых птиц, они только затем и нужны, чтобы он мог повеселиться, на них глядя. Доктор Шуман всегда любил цирк, мюзик-холл, кабаре, любой полутемный погребок, где для тебя приготовлено вдоволь престранных развлечений. С годами он стал сдержаннее: профессия врача обязывает к серьезности. Жена, женщина более суровая с виду, чем по характеру, в часы, когда его одолевала усталость, нередко уговаривала: "Пойдем, милый, посмотрим водевиль! Нам надо развлечься!" И она всегда была права. Доктор Шуман признавался (впрочем, только себе одному): будь гиены красивы и умей они петь и танцевать, он простил бы им, что они - гиены. Но вот вопрос - простили бы они ему, что он - человек? А кстати, кто он такой, чтобы брать на себя смелость даровать прощенье хотя бы и ничтожнейшему из Божьих созданий? И правда, он-то кто такой? Condesa привлекла его тем, что она - существо извращенное, заблудшее, пристрастившееся к наркотикам, женщина, не признающая ни веры, ни закона, ни морали, - красива, капризна и, уж конечно, заядлая лгунья. А как он пытается ей помочь? Подчинил ее своей воле, засадил в клетку, не пускает к ней этих подозрительных студентов... и ведь почти верил гнусным сплетням о них - сплетням, которые просачиваются, точно грязь, во все разговоры на корабле; и помог он ей не теми средствами, какими располагает врач, и не человеческим сочувствием, просто он злоупотребил своей властью, воспользовался пороком, который больше всего вредит пациентке, - ее пристрастием к наркотикам. Доктор Шуман задумался над такой гранью собственного характера, которой до этого часа в себе и не подозревал. Прежде он довольно лестно обманывался на свой счет и не замечал этой дурной склонности к самообману; очень удобна эта теория, будто человек совершает смертный грех только по своей воле, ибо жажда искупить грехи бессмертна, как сама душа. И тот, кто творит зло, ведает, что творит. Но тогда как же он, Шуман, так дурно поступил с несчастной женщиной, ведь ему казалось, что он старается только помочь, успокоить? Доктор ужаснулся, он поспешил отречься от этих мыслей, показалось - собственный голос громко зазвучал в мозгу: "Нет-нет, я не причинил ей вреда, я сделал, что мог, другого выхода не было. И отец Гарса подтверждает, что я поступил правильно. Что я должен обращаться с нею сурово, таков долг врача, когда больной неисправим... В противном случае вы некоторым образом, и весьма опасным, поддадитесь ее обольщениям - вот как сказал отец Гарса". Но слова эти не принесли утешения и поддержки - и уже, наверно, никто и ничто не утешит и не поддержит. Condesa - бремя на его совести, бремя, которое он осужден нести до самой смерти. Доктор Шуман испустил тяжкий вздох, в котором, однако, не было смирения и покорности. - Gruss Gott, - очень бодро сказал он бедняге Глокену; тот ковылял, как всегда, один, и лицо у него было еще более унылое, чем обычно. - Как себя сегодня чувствуете? - опрометчиво спросил доктор Шуман. Глокен встрепенулся, в этом вопросе ему почудилось и доброе участие, и, уж конечно, профессиональное внимание врача. - Нынче утром мне что-то нехорошо, - живо отозвался он. - Все время какое-то стесненье в груди. - А что вы в этих случаях делаете? - Да ничего, - сказал Глокен. - Это у меня началось совсем недавно. - Зайдите-ка, я вас посмотрю, - предложил доктор Шуман, и мысли его прояснились: предстояла серьезная работа. Глокен явно изумился и преисполнился каких-то надежд, бедняга. - Прямо сейчас? - спросил он недоверчиво. - Прямо сейчас, - отвечал доктор Шуман. Глокен нуждался не только в лекарствах, душа его была в смятении. Накануне к нему, подбоченясь и шурша развевающимися юбками, подошла Лола. Поглядела на него сверху вниз, улыбнулась и протянула раскрытую ладонь, будто цыганка-гадалка. - Позолоти ручку, малыш, - сказала она, - я тебе дам счастливый билет, выиграешь красивый кружевной веер, отвезешь домой своей немецкой красотке-подружке! Глокен содрогнулся, неудержимая гримаса ужаса и страдания исказила его лицо. Он отвернулся, зажмурился. Танцовщица наклонилась к нему, безжалостно постучала по горбу жесткими пальцами. - На счастье! Только для этого ты и годишься! - сказала она, круто повернулась и пошла к своим; они ждали поблизости, молча окружили ее, и вся компания двинулась дальше, на ходу закуривая сигареты. А наутро на доске объявлений появился еще листок: Раз уж ты урод, горбун несчастный, можешь вести себя не по-людски, тебе прощается. Пассажиры не раз видели, как Глокен удовлетворенно улыбался, читая ядовитые листки, которые метили в кого-то другого; сейчас он застыл на месте, опять и опять перечитывая безжалостные слова; потом быстро глянул по сторонам, сорвал гнусный клочок бумаги, скомкал, сунул в карман и отошел: голова закинута, длинные руки, сцепленные за спиной, болтаются ниже колен; тонкие, как спички, ноги благополучно вынесли его на палубу, здесь не было свидетелей его унижения. Пассажиры, как бы ни были они различны между собою, все как один неизменно старались обращаться с Глокеном получше, приветливо с ним здоровались и раскланивались. И сейчас его тоже встречали доброжелательно, улыбались ему, поднимая голову над чашкой утреннего бульона, и при этом беглые взгляды без любопытства подмечали на его лице застывшую неизменную гримасу боли и горя. Посмотрят на него, когда он попадется на глаза, но не думают о нем и, едва он пройдет мимо, тотчас о нем равнодушно забудут: ведь перед ними несчастье, которое им самим не грозит. Горбуна не за что ненавидеть и нечего бояться, недуг его не заразен, злой рок поразил его одного. - Но подумайте, какой ужас, - сказала маленькая фрау Шмитт, обращаясь к фрау Риттерсдорф. - Когда я на него смотрю, я чувствую себя счастливицей! Фрау Риттерсдорф ответила взглядом, который многие ее поклонники называли "загадочным", улыбнулась одним уголком губ, слегка сморщила нос и наскоро записала в своей тетрадке в красном кожаном переплете: "Спрашивается, не будет ли благодеянием для человечества строжайший закон, обязывающий всем детям с врожденными недостатками сразу же при их появлении на свет или, во всяком случае, как только обнаружится, что они неполноценны, даровать блаженство безболезненной смерти? Мне следует серьезно это обдумать и прочитать все доводы в пользу такой меры. Никогда еще не слышала сколько-нибудь веского довода против". И она захлопнула тетрадку, в которой почти уже не оставалось чистых страниц. Увидав, что Дженни одна вошла в маленькую гостиную, Ампаро устремилась следом, решительно остановилась перед нею и сказала отрывисто, без предисловий, как человек, которого ждут дела поважнее: - Вы еще не купили лотерейный билет - это почему же? Праведное негодование в ее лице и голосе едва не застало Дженни врасплох. Ампаро стоит с непреклонным видом и ждет, правой рукой протянула кусочек картона, левой подбоченилась, голова высоко вскинута, ноги носками врозь, будто вот-вот она помчится в танце. Тут уже нельзя было просто Притвориться, что эта женщина не существует, и в Дженни вспыхнула досада: надо что-то сделать, как-то от нее избавиться, радости мало, но эту несуществующую величину уже нельзя не замечать. И она посмотрела в упор (хорошо бы выразить во взгляде такую же непреклонность!) и сказала с металлом в голосе: - Я не стану покупать никаких билетов и не желаю, чтобы ко мне приставали. И шагнула в сторону, обходя Ампаро, а та все не спускала с нее глаз. Бандитский взгляд, глаза настоящего убийцы, подумала Дженни, а впрочем, что бы подумал сторонний человек о ней самой, поглядев на нее сейчас? - Оставьте меня в покое! - с яростью сказала она. Ампаро хлопнула себя ладонью по паху, круто повернулась на каблуке. - Ни денег, ни мужчины, и ничего тут, - она опять хлопнула себя по тому же месту. - Тьфу! И величественно пошла своей дорогой. Дженни почувствовала себя так, словно ускользнула от разбойников с пистолетами, притом она обладала самолюбием не того сорта, какой понятен был Ампаро. После первой мимолетной вспышки гнева она пошла искать Дэвида - забавно будет ему рассказать; обогнула нос корабля и, перейдя на подветренную сторону, увидела Дэвида: стоит у борта спиной к морю, облокотясь на перила, словно бы отстраняясь от Лолы, а она наклонилась к нему так близко, что их лица почти соприкасаются. Но у Дэвида вид вовсе не загнанный, он смотрит Лоле в глаза и слегка усмехается, словно бы настороженный, но и чем-то довольный... Первое побуждение Дженни, конечно, вмешаться, или, как она всегда говорит, "кинуться на подмогу"; и она рванулась было вперед, но тотчас сдержалась и прошествовала мимо, будто вовсе и не видит нелепую сцену у борта. Дэвид явно не вступает в разговоры и руки вынул из карманов, словно держится настороже, а все-таки доверять ему нельзя - но пусть попробует купить этот дурацкий кусок картона, уж она до него доберется, изорвет в клочки и швырнет за борт. Дженни решительно прошла мимо, на тех двоих не взглянула. Но через две минуты Дэвид очутился рядом. - Ну, кажется, вопрос решен, - сказал он. - Мы установили, что у меня нет ни матери, ни потрохов, ни каких-либо человеческих чувств; на родине Лолы таких уродов, как я, держат в клетке... Дженни расхохоталась, Дэвид - тоже. - Это еще не так плохо! - сказала Дженни. - Ампаро мне растолковала, что у меня нет ни денег, ни мужчины, и ничего здесь... И столь же беззастенчиво, как умывается кошка, Дженни похлопала себя по тому самому месту. Дэвид жарко, чуть не до слез покраснел. - Дженни, ангел! - это вырвалось у него страстно, яростно, как ругательство. - Ты бы хоть раз подумала, как ты выглядишь! Она всмотрелась в него молчаливо, с каким-то отрешенным, улыбчивым любопытством. - В первый раз вижу, как ты показываешь зубы, - сказала она. - У нас когда-то была лошадь, она всегда старалась кого-нибудь укусить, ты сейчас был в точности как она... я прямо глазам не поверила... - Я тоже иногда глазам не верю, глядя, что ты вытворяешь, - сказал Дэвид. Он героически старался сдержаться. Когда Дженни начинала его высмеивать, с ней уже не было никакого сладу. - А по-моему, это восхитительный жест, - сказала она. - Когда-то тебя очень позабавило, как две индианки подрались из-за мужчины, помнишь, они трясли юбками и притопывали, и подходили друг к дружке ближе, ближе, глаза как щелки, зубы оскалены, и обе хлопали себя по этому самому месту, и каждая хвасталась тем, что у нее есть, а у другой нету... - Да, - невольно подхватил Дэвид, - а мужчина, из-за которого они сцепились, стоял тут же дурак дураком... - Ну что ты, Дэвид! По-моему, он был очень горд и доволен собой, и ему было прелюбопытно, которая его отобьет... А как бы ты себя чувствовал, если бы из-за тебя вздумали выцарапать друг другу глаза... скажем, мы с миссис Тредуэл? Дэвид не выдержал и засмеялся. - Как дурак, конечно! - Не понимаю почему, - возразила Дженни. - Эти женщины доказывают всему свету, что он - настоящий мужчина: уж если они вцепились друг другу в волосы и каждая старается располосовать сопернице лицо и выцарапать глаза, так не ради какого-то ничтожества. Остальные мужчины уважительно держатся в сторонке, словно их тут вовсе и нет, но, конечно, наслаждаются зрелищем. А женщины сбились в кучу, глядят во все глаза и чуть не облизываются, и притом свирепо косятся друг на друга - дескать, смотри и ты, берегись! И воздух насыщен эротикой, как грозовая туча молниями... понимаешь, Дэвид! - воскликнула Дженни, словно разъяснила и доказала ему что-то очень для себя важное. - Видел бы ты эту Ампаро. Она была великолепна. Надо ж было мне проверить - а я так могу? - Тебе вовсе незачем что-то мне доказывать, Дженни, ангел, - решительно отчеканил Дэвид. Он взял Дженни под руку, и они отошли к перилам; обоих бросило в жар, они оперлись рядом на борт, прерывисто дыша, не в силах вымолвить ни слова, обоим чудилось - в том месте, где они касаются друг друга плечом, самая плоть их плавится и сливается воедино. Мимо быстро, деловито, словно и впрямь куда-то спешил, прошагал Дэнни, приветственно махнул им обоим, крикнул оживленно: - Входим в порт, сегодня вечером входим в порт, мне казначей сказал! Новость распространилась по кораблю, хотя ничего неожиданного тут не было. Миссис Тредуэл, Баумгартнеры и Лутцы вышли на палубу с биноклями, другие пассажиры опять и опять просили у кого-нибудь из них бинокль, подолгу рассматривали небо и океан. Кубинские студенты повесили на шею фотоаппараты и маршировали по палубе, они дудели в жестяные свистульки и выкрикивали: "Arriba Espana - Mueran los Anti-Cucaracheros!" {Да здравствует Испания - смерть антитараканистам! (исп.).} - а потом вдруг уселись в углу бара играть в шахматы. Доски объявлений были очищены от несообразной писанины сухопутных крыс, и краткие деловитые сообщения уведомили пассажиров, что на горизонте появилась земля: "Вера" приближается к Санта-Крусу-де-Тенерифе - первому из Канарских островов на пути кораблей, идущих на восток. Затем появились новые листки, скупые и довольно презрительные наставления невеждам, не понимающим морской обстановки и морского языка. Прибытие в порт - рано утром, желающие могут на полдня сойти на берег, отплытие в половине пятого. Сегодня среда, девятое сентября, два дня до полнолуния. Фрау Шмитт прочитала о полнолунии на календаре в одной из гостиных и ни с того ни с сего сказала миссис Тредуэл: - А первая четверть была в среду второго числа. В тот вечер, когда утонул Эчегарай. Миссис Тредуэл стояла у стола и перелистывала журнал мод; не поднимая глаз, она рассеянно отозвалась: - Кажется, это было так давно... ...Рик и Рэк совершали обычный обход корабля и очутились в длинном пустом коридоре - никого нет, одна только сумасшедшая старуха с ожерельем, про которое всегда говорят Лола с Ампаро. На ней что-то белое, легкое, а ноги босые. Идет медленно, глаза почти закрыты. Рик прикинулся испуганным. - Привидение! - сказал он. На мгновенье глаза близнецов встретились, они схватились за руки, впились друг другу в ладони ногтями и ждали: что сейчас будет? Что бы такое учинить? Condesa приближалась медленной, неверной походкой, и оба разом заметили, что ее жемчужное ожерелье расстегнулось, соскользнуло с шеи, зацепилось одним концом за складку шарфа, которым она подпоясана, и свисает во всю длину, раскачиваясь взад и вперед при каждом ее шаге. Она не замечала близнецов, пока не подошла совсем близко, а заметив, рассеянно, округло повела рукой, чтобы они дали ей дорогу. Но они не отступили назад и не посторонились, а кинулись ей навстречу и на бегу грубо ее толкнули; Рик оказался ближе, рывком схватил ожерелье и, круто сворачивая вместе с сестрой к выходу на палубу, сунул добычу за пазуху. Чуть не сбитая толчком с ног, condesa взялась рукой за горло и тотчас поняла, что они стащили ее жемчуг. Она повернулась и побежала вдогонку, но очень скоро корабль качнуло, и она упала на колени; села и осталась сидеть, держась обеими руками за горло - так ее и нашла горничная. Отвела в каюту и, укладывая в постель, сказала резко, с мужеством отчаяния: - Meine Dame, пускай со мной делают, что хотят, не стану я больше вам прислуживать, вы себя доведете до беды, а скажут, это я виновата. - Как угодно, - сказала condesa. - Но пока что пошлите за казначеем. Эти дети стащили мои жемчуга. - Когда? Где? - спросила горничная. - Только что, когда я шла по коридору. - Вы уж меня простите, meine Dame, а только вы нынче свои жемчуга не надевали, их на вас с утра не было. Я заметила, когда просилась ненадолго отлучиться, я еще тогда удивилась. Не было на вас жемчугов, meine Dame. Они тут, в каюте, где-нибудь да отыщутся. - Вечное мое проклятье, - сказала condesa, - всю жизнь мне приходится иметь дело с дураками. Подите и приведите казначея. А когда мне понадобится ваше мнение, я вас спрошу. ...Эльза гуляла с отцом и матерью и едва успела посторониться, когда на нее налетели Рик и Рэк - они то ли от кого-то удирали, то ли за кем-то гнались, кажется, еще неистовее обычного. Они пытались обогнуть семейство Лутц, но это не вполне удалось: Рик стукнулся о локоть миссис Лутц и попал на тот загадочный нерв, из-за которого все тело пронизывает боль. Миссис Лутц мигом ухватила его за плечо, в ней взыграли чувства матери и наставницы: малолетних надо держать в строгости. - Кто-то должен тебя научить вести себя прилично, - сказала она Рику по-испански со своим немецко-мексиканским акцентом. - Для начала попробую я. Она закатила ему звонкую оплеуху, мальчишка стал отчаянно отбиваться, ожерелье выпало у него из-под рубашки, Рэк подскочила, подхватила ожерелье с полу, взмахнула им. Папаша Лутц хотел было ее поймать, но она увернулась, подбежала к борту, вскарабкалась на перила и кинула жемчуг в воду. Миссис Лутц выпустила Рика, и он догнал сестру у борта. Маленькая фрау Шмитт бесцельно бродила по кораблю, занятая горестными мыслями о муже, вернее, о его теле - каково-то ему в гробу, глубоко в трюме? - и заметила невдалеке на палубе какую-то суматоху, но, когда увидела близнецов, не стала спрашивать себя, что происходит. Где бы эти сорвиголовы ни появились, там, уж конечно, все вверх дном и жди неприятностей. Быть может, в этом как-то проявляется воля Божья, быть может, таковы неисповедимые пути Господни. Но что это они кидают за борт? Она прошла мимо семейства Лутц, приветливо поздоровалась, заметила, что они какие-то взволнованные, встрепанные... но здесь, на корабле, фрау Шмитт усвоила великий урок, который давно готовила ей жизнь (хотя она-то никак его не ждала!): надо сидеть тихо, все держать про себя, ни о чем не высказывать своего мнения, молчать о том, что видишь, не повторять того, что слышишь, ни с кем не откровенничать, потому что всем все равно, никому ты не нужна, ни единой душе... так трудно в это поверить! Уж как твердо она решила не уступать фрау Риттерсдорф - и ничего у нее не вышло. Фрау Риттерсдорф сдвинула ее туалетные принадлежности в сторону и сказала: - Потрудитесь убрать свои вещи, они мне мешают! И фрау Шмитт втиснула их в уголок, который только и остался ей на туалетном столике. Однажды она сказала как могла твердо и решительно: - Мне не нравится, когда иллюминатор ночью открыт. - А мне нравится, - сказала фрау Риттерсдорф, и иллюминатор остался открытым. Итак, фрау Шмитт перевела дух и подумала - интересно, что это близнецы бросили за борт, хотя, впрочем, не все ли ей равно. Горничная сказала казначею, что его зовет condesa. Он пришел, выслушал ее, заметил, что она говорит и держится точно пьяная, решил, что все это ей померещилось, и послал за доктором. Доктор Шуман поверил ее рассказу и объяснил казначею, что нрав больной ему известен и если уж она что-нибудь выдумывает, то совсем в другом роде. Он посоветовал казначею доложить о краже капитану, тот, несомненно, велит произвести обыск и расследование. Казначей, докладывая капитану, изрядно расстроенному новым происшествием на его корабле, взял на себя смелость прибавить, что, хоть доктор Шуман и поверил этой даме на слово, он, казначей, не верит. Капитан сейчас же распорядился всех поголовно обыскать, возможно, у вора есть на нижней палубе сообщники, а пока что он хотел бы задать несколько вопросов доктору. - Вы уверены? - спросил доктор свою пациентку. - Дети? В самом деле дети?.. Она взяла его руку в свои, тихонько погладила его пальцы. - Вы не лучше этого казначея, - сказала она, - Что за вопрос! - И часто вы вот так встаете и одна бродите по кораблю? - Всегда, как только уйдет горничная. - Скажите, - спросил он с тревогой, - что вы будете делать, если жемчуг не найдется? - У меня остался мой изумруд и еще кое-какая мелочь, - condesa на миг прислонилась лбом ко лбу доктора, потом откачнулась. - Да теперь это все неважно! Я ужасно рада, из-за этой истории вы обо мне думаете, огорчаетесь, вы бы хотели мне помочь, да только не можете. Никто не может! - с торжеством докончила она. Тут за доктором пришел юнга, капитану что-то от него требуется. Доктор Шуман поднялся, поцеловал руку своей пациентки. - Куда же вы? - горестно воскликнула condesa. - Не покидайте меня! - Я постараюсь помочь капитану разыскать ваше ожерелье, - сказал доктор Шуман. - И я хотел бы, чтобы вы спокойно сидели тут в каюте, тогда я буду знать, что вы в безопасности. Пожалуйста, сделайте это для меня, хорошо? - Для вас, - повторила condesa. - Только для вас, и ни для кого другого. - Вот идет доктор графини, - сказал Лутц. - Давайте-ка спросим его, не хватилась ли она своих жемчугов. - Только нарвешься на неприятности, - возразила фрау Лутц. - Вечно ты путаешься не в свое дело. Откуда мы знаем, что это жемчуг. Ничего не известно, может, это были самые обыкновенные бусы. - Застежка была бриллиантовая, И он их прятал за пазухой. - Откуда ты знаешь, что бриллиантовая? И где еще ему прятать, если не за пазухой? Лутц тяжело, безнадежно вздохнул. - Вот что, несчастная моя жена, стой здесь и жди, а я поговорю с доктором Шуманом. Он прямиком зашагал к доктору, преградил ему дорогу и сказал всего несколько слов. Лицо у того стало очень серьезное, он кивнул и пошел дальше. Поиски пропавшего жемчуга велись быстро и четко: все четыре каюты испанской бродячей труппы были перевернуты вверх дном, к нескольким подозрительным личностям с нижней палубы, замеченным в безбожии, приставали и придирались до тех пор, покуда они не начали угрюмо огрызаться, даже толстяка с разбитой головой подняли, и он сидел на койке, а трое матросов рылись в наволочке и под тюфяком. - Чего ищете? - злобно прорычал он. - Найдем - узнаешь, - ответил один из матросов. И толстяк бессильно сидел на краю койки и только ругался на чем свет стоит. Казначей послал за Лолой и Тито, но матросы, обыскивая каюты, выставили оттуда всех испанцев - и труппа явилась к казначею в полном составе, однако он всех, кроме Лолы, Тито, Рика и Рэк, выставил за дверь. - Это ваши дети? - спросил он без церемоний, переводя взгляд с Лолы на Тито и близнецов. Брат и сестра стояли тесно плечом к плечу и смотрели на него вызывающе, как звереныши перед лицом опасности. А казначей разглядывал их гадливо и недоверчиво: таких тварей просто не может быть на свете! И однако вот они, стоят и сверкают злыми змеиными глазами. Он снова посмотрел на родителей. - Ясно, наши, - ответила Лола. - А то чьи же, по-вашему? - Может, вы сейчас еще пожалеете, что не чьи-нибудь еще, - сказал казначей. И неожиданно рявкнул на Рика и Рэк: - Вы стащили ожерелье у той дамы? - Нет! - мигом в один голос отозвались близнецы. - Куда вы его подевали? - все так же громко, свирепо спросил казначей. - Отвечайте, ну! Они молча на него уставились. Лола ухватила Рика за шиворот и тряхнула. - Отвечай! - бешено прошипела она. Казначей заметил, лицо у нее стало изжелта-бледное, даже губы побледнели, казалось, она вот-вот упадет в обморок. Лола не понимала, почему на корабле затеяли обыск. Танцоры, конечно, собирались украсть драгоценности, но только в последнюю минуту, когда condesa будет уже сходить на берег или даже сразу, как только сойдет; а теперь паршивые щенки загубили все дело. Казначей-то, может, еще сомневается, может, он просто берет на испуг, надеется врасплох, с налета вырвать признание, но Лола знала: это убийственная правда, Рик и Рэк виноваты, в чем бы он их ни обвинял, и по их милости она едва не выдала перед этим жирным боровом казначеем, до чего перепугалась. - Иисусе! - благочестиво прошептала она. - Ну погодите, я ж вам!.. Рик сказал звонко, раздельно: - А мы и не знаем, про что вы говорите! И Рэк согласно закивала - не старшим, а брату. - Ладно, мы ими после займемся, - сказал казначей Лоле с Тито. И продолжал вкрадчиво: - Если вы и вправду не знаете, что к чему, я вам расскажу. И он выложил все, что по клочкам и отрывкам стало известно об этом происшествии: что сказала доктору Шуману condesa, что сказали ему сперва сам Лутц, а потом, не слишком охотно, фрау Лутц и даже Эльза: да, Рэк держала в руках ожерелье, а потом бросила его за борт. Лола с Тито без труда изобразили ужас и отчаяние, сразу же стали уверять, что тут какая-то ошибка, они надеются, что это выяснится - их обвиняют несправедливо; и они торжественно поклялись сами допросить детей и докопаться до истины. Казначей ни на минуту не поверил ни единому слову; оба, конечно, хорошие актеры, но его им не провести. - Делайте, что хотите, - холодно сказал он им на прощанье. - А мы будем разбираться по-своему. Когда Тито и Лола вернулись к себе в каюту, матросы уже ушли, приведя все снова в полный порядок; зато здесь ждали тесной молчаливой компанией Ампаро с Пепе, Маноло с Кончей и Панчо с Пасторой; так же молча все поднялись и подступили к вошедшим; каждый из родителей вел одно свое чадо, крепко ухватив его за плечо. Теперь все жарко дышали друг другу в лицо. - Что там? - зашептала Ампаро. - Это из-за нас? Студенты говорят - да, а больше никто нам ничего не сказал. - Уйдите с дороги, - сказала Лола. - Отстаньте от меня. Она протолкалась в каюту, села на край дивана и стиснула Рика между колен. Тито стал рядом, не выпуская Рэк. - Ну? говори, - сказала Лола, крепче зажала сына коленями, взяла его за руки и начала упорно, безжалостно, как тисками, сжимать по очереди кончик каждого пальца; мальчишка корчился и наконец взвыл от боли, но мать сказала только: - Говори, а то я тебе совсем ногти пообломаю, я тебе под них булавки загоню! Я тебе все зубы повыдеру! Рэк забилась в руках у Тито, бессвязно завопила, но ни в чем не сознавалась. Лола начала большим и указательным пальцами выворачивать Рику веки, и он вопил уже не от боли, а от ужаса. - Я у тебя глаза вырву, - сказала она. И Маноло негромко, хрипло прокаркал: - Вот-вот, взгрей его, спуску не давай! Остальным тоже не сиделось на месте, и они снова и снова беспокойным отрывистым эхом твердили - продолжай, мол, не давай ему спуску, вытяни из него всю правду! Наконец Рик обмяк в коленях матери, голова его бессильно откинулась, задыхаясь, давясь слезами, он выкрикнул: - Вы ж говорили, это просто бусы, стекляшки, не стоит с ними канителиться! Просто бусы! Лола тотчас его выпустила, закатила напоследок затрещину и в бешенстве поднялась. - Вот болван! - сказала она. - И чего мы с ним нянчимся? Оставлю тебя в Виго и подыхай с голоду! Тут Рэк завизжала и стала рваться из рук Тито; потеряв терпенье, он начал дубасить ее кулаком по голове, по плечам но она все кричала: - И меня! И меня оставь! Не поеду с вами... останусь в Виго... Рик, Рик! - верещала она, точно кролик в зубах у хорька. - Рик, Рик!.. Тито выпустил ее и обратил свое отеческое внимание на Рика. Ухватил правую руку чуть выше кисти и начал очень медленно, старательно выворачивать, так что под конец едва не вывихнул плечо; с протяжным воплем Рик рухнул на колени; наконец страшные клещи разжались, и он уже только по-щенячьи скулил, затихая. Рэк, которая съежилась на диване, оглядывая и ощупывая свои синяки и ссадины, опять захныкала с ним заодно. А Маноло, Пепе, Тито, Панчо, Лола, Конча, Пастора и Ампаро с плохо скрытым угрюмым страхом на лицах пошли обсуждать во всех подробностях злосчастный поворот событий: скупо перекинулись словами, обменялись многозначительными кивками и порешили, что самое лучшее - выпить в баре кофе, пойти, как обычно, пообедать, а потом устроить на палубе репетицию. Все были взвинчены, вот-вот вцепятся друг другу в глотку. Выходя из каюты, Лола чуть замешкалась - ровно настолько, чтобы ухватить Рэк за волосы и трясти, пока та со страху не перестанет плакать. А когда все вышли, Рик и Рэк в поисках убежища вскарабкались на верхнюю койку - и полуголые, сбившись в один непонятный клубок, точно какое-то несчастное уродливое маленькое чудовище в берлоге, затихли измученные, без сил, без мыслей, и скоро уснули. Часть III. ПРИЧАЛЫ "...ибо не имеем здесь постоянного града, но ищем будущего". (Апостол Павел) Поздним вечером, когда последние отблески солнечного света еще отражались бледной зеленью и золотом в воде и в небесах, пассажиры, которые весь день томительно слонялись по палубе и напрасно вглядывались в горизонт, дождались награды: вдали завиднелся Тенерифе, из серых вод темным зубчатым утесом, неприступной скалистой твердыней возник остров-крепость, подножье его окутывала дымка, над ним лиловым пологом нависли низкие тучи. Дэвид с Дженни долго молча стояли рядом, облокотясь на перила, и теперь он заговорил негромко, будто боялся спугнуть умиротворенность, что наполняла в эти минуты обоих. Дженни поразило его лицо, никогда еще она не видела его таким довольным и сияющим. - Вот такой, по-моему, и должна быть Испания, - сказал он. - Вот край мне по душе. Толедо, Авила, но не Севилья. Апельсиновые рощи, кастаньеты и кружевные мантильи не для меня. - В Испании и этого вдоволь, кому что нравится, - ласково сказала Дженни, - но, конечно, Дэвид, лапочка, это не для тебя. Другое дело - гранит и песок, лица из самой прочной испанской кожи, горький хлеб, кривые и корявые стволы олив... край, где даже младенцы до того крепки, что не нуждаются в пеленках. Я знаю, для тебя это и есть рай - ведь правда? - Да, - решительно подтвердил Дэвид, - Мне нужно что-то крепкое и величественное - толедская сталь и гранит, кожа испанской выделки, испанская гордость, и ненависть, и жестокость - испанцы единственный народ на свете, который умеет возвысить жестокость до искусства... Меня тошнит от всего расплывчатого, от киселя... - Неужели нет середины между киселем и сталью? - спросила Дженни и сама услыхала, как печально звучит ее голос, но понадеялась: может быть, Дэвид не заметит. - Могу ручаться чем угодно, пальмы и цветы найдутся даже на Тенерифе, и немало влюбленных, и в лунные ночи парни поют девушкам серенады совсем как в Мексике - тебе это будет очень противно! Дэвид не сказал больше ни слова, только вскинул на нее голубые глаза, которые она так любила, и она сразу успокоилась: ведь сколько бы они ни ссорились, она все равно готова примириться с ним на любых условиях, да, конечно, лишь бы только понять, чего же он хочет. Навстречу прилетели чайки, с неистовыми криками они кружили над кораблем, сильно взмахивали жесткими, точно жестяными, крыльями, круто, как на шарнирах, поворачивали деревянные головы, строго осматривая пассажиров, камнем падали до самой воды и подхватывали отбросы, выкинутые из камбуза. - Везде и всюду одно и то же, - сказал, проходя мимо, Лутц. - Все ищут, чего бы съесть, и не разбирают, откуда еда берется. - Вот с кем приятно будет распроститься, - с надеждой прошептала Дженни. Поутру машины трижды глухо ухнули и остановились. Дженни выглянула в иллюминатор - и вот он. Тенерифе, и впрямь зубчатая скалистая гряда, поросшая редкими пальмами, сплошь окутанная бугенвиллеей, и на крутых склонах, на каменных уступах, точно высеченных резцом, тесно лепятся над обрывами приземистые квадратные домики Санта-Круса. На причале, на широком отлогом берегу собрались гурьбой портовые грузчики и ждали, не слишком надеясь на работу. В их толпу вошли двое полицейских, размахивая руками, начали оттеснять людей вправо и влево и расчистили посередине широкий проход. Дженни услышала, как загремела цепь: отдали якорь. Когда она вышла на палубу, спускали трап. Чуть не все пассажиры были уже здесь и почти все, готовясь сойти на берег, нарядились как на праздник. Раздался горн к завтраку, но от борта почти никто не отошел; и тогда хриплый голос (вероятно, казначеев) принялся орать в рупор мудрые наставления: - Пассажиров первого класса убедительно просят пройти в кают-компанию, завтрак на столе. Во всяком случае, дамы и господа из первого класса, просим вас очистить палубу: сейчас через верхнюю палубу начнется выгрузка пассажиров третьего класса. Внимание! Пассажиров первого класса убедительно просят... Зрители нехотя стали отходить от борта; Дженни увидала среди них Дэвида и шагнула было к нему, но ее перехватил Вильгельм Фрейтаг - протянул руку, мягко преграждая ей путь. - Тут есть на что посмотреть, - сказал он. - Кому сейчас охота завтракать? Дэвиду охота, подумала Дженни и поглядела вслед: вот он и скрылся из виду. - Пойдемте сюда. - Фрейтаг взял ее за локоть. - Тут мы увидим, как они двинутся. Пассажиры, которым предстояло сойти на берег, плотной толпой теснились на нижней палубе у подножья крутого железного трапа; они взвалили на плечи свои пожитки в разбухших узлах, на узлы посадили детишек поменьше; все лица запрокинуты кверху в ожидании: вот сейчас дан будет знак, что можно подняться на простор верхней палубы, прозвучит долгожданное слово и позволено будет спуститься по сходням и вновь ступить на родную землю. Каждое лицо по-своему отражало тайную надежду, тревожную радость, безмерное волнение; каждый подался всем телом вперед, всем существом тянулся вверх - и ни слова, ни движения, только дыханье толпы сливалось как бы в чуть слышный стон да ощущалась в ней дрожь еле сдерживаемого напряжения. Невысокий молодой парень с грубоватым добродушным лицом, отливающими синевой после бритья щеками и спутанной гривой черных волос вдруг неудержимо кинулся вверх по трапу, подбежал к борту, упористо расставил босые ступни на досках палубы, и взор его птицей полетел к селениям и городишкам, что расположились на каменистом подножье острова и взбирались по его склонам. Юноша самозабвенно улыбался, круглые простодушные глаза его были полны слез. Вильгельм Фрейтаг посмотрел на него с завистью - как же он счастлив, что вернулся домой! Дженни сказала: - Наверно, это чудесно - плакать от радости! И в эту самую минуту молодой помощник капитана, возмущенный таким нарушением порядка, ринулся к счастливцу, словно готовый его ударить, но остановился в двух шагах и заорал во все горло: - Эй ты, убирайся вниз! А тот не слышал крика. - Убирайся вниз! - в непристойном бешенстве взревел моряк, он весь побагровел и до неузнаваемости коверкал испанские слова. Миссис Тредуэл, направляясь в кают-компанию завтракать, приостановилась и не без любопытства посмотрела на моряка. Да, несомненно, тот самый, что танцевал с нею и щеголял безупречными манерами воспитаннейшего человека. Она прошла дальше, чуть приподняв одну бровь. Юноша у борта заморгал, он наконец услышал крик, понял и обернулся к взбешенному начальству все с той же улыбкой, полной нежности, блестя глазами, полными слез, и по-прежнему улыбаясь, размахивая узелком с пожитками, кротко, без обиды, точно пес, спустился по трапу и влился в толпу. Не успел он опять обернуться, как сердитый помощник капитана нагнулся и заорал вниз замершим в ожидании людям: - Давайте поднимайтесь, вы, там, поживей, сходите с корабля! Да не толпитесь, по трое в ряд, живей, живей! Так он без умолку бранился и понукал, а внизу несколько матросов подгоняли и направляли толпу. Юноша, которого только что прогнали от борта, первым мгновенно рванулся вперед и повел за собой остальных. Им пришлась по душе его храбрость, они и сами приободрились. И вот они карабкаются наверх, спотыкаются, добродушно, играючи подталкивают друг друга, громко смеются, перебрасываются шутками - голоса звучат вольно, люди уже не угнетены, не запуганы, они возвратились домой после долгого изгнания, к давно знакомым заботам, здесь родина, и здесь твоя жизнь и смерть - дело твое, а не чужих. И неважно, что там вопит, по-дурацки коверкая испанские слова, багровый от злости человечек: как бы он ни кипятился, что бы ни сказал на любом языке - им уже все равно, они спешат поскорей сойти на берег. Оборачиваются и выкрикивают слова благословения и прощания тем, кто еще остается на корабле, - а те разделяют их радость и ободряюще кричат в ответ. Медленно поднялись на палубу семь женщин, у которых за время плаванья родились дети; они шли все вместе, прижимая к груди туго запеленутых младенцев; иных поддерживали мужья, другие опирались на руки подруг. Все роженицы - бледные, вялые, у некоторых на лбу и щеках бурые пятна, дряблые животы обвисли, выцветшие платья на груди в потеках от молока. За их юбки крепко уцепились дети постарше - печальные глаза их смотрят сиротливо, потерянно. Мальчишка лет двенадцати, выйдя наверх, сверкнул ослепительной улыбкой, обернулся - и увидел матерей с младенцами. - Ole, ole! - выкрикнул он и помахал в воздухе сжатым кулаком. - Нашего полку прибыло! Одна из матерей подняла голову - лицо темное, измученное, но крикнула она с торжеством: - Да, прибыло, и все до одного - мужчины! Дружный веселый хохот прокатился по толпе. Шумной приливной волной она захлестнула верхнюю палубу, разлилась, оттеснила командующих высадкой моряков и глазеющих пассажиров к поручням, заставила отступить к дверям - и в полном порядке, сужаясь ручейком, заструилась по сходням, потекла на берег; никто не бросил прощального взгляда на корабль. Тот помощник капитана, что командовал высадкой, отвернулся, судорожно сморщился, будто одолевая тошноту. И встретился глазами с доктором Шуманом, который шел проститься со своей больной и помочь ей в сборах: condesa тоже должна была сойти на берег. - Фу, до чего они воняют, - сказал сердитый помощник капитана. - И плодятся, как... как клопы! Доктор Шуман промолчал, молодой моряк истолковал его рассеянный взгляд как сочувственный и немного успокоился. Доктор смотрел, как два матроса под руки ведут наверх толстяка с разбитой головой. На толстяке та же темно-красная рубаха, в которой он садился на корабль в Веракрусе, но он еле передвигает ноги и тяжело виснет на руках матросов. Доктор Шуман только недавно спускался к нему на нижнюю палубу, осмотрел и перевязал его заново, рана отлично заживает. Толстяк, несомненно, поправится и еще немало набаламутит. Проходя мимо, он из-под толстого слоя бинтов, точно из-под шлема, в упор посмотрел на доктора, но как будто не узнал его. Доктор Шуман взялся за дверную ручку, и собственная рука удивила его - совсем бескровная, еле заметно просвечивает зеленоватый узор вен. До чего же он ослаб и устал, надо было пойти выпить кофе. Condesa, уже совсем одетая, даже в розовой бархатной шляпке, со спущенной на лицо короткой и редкой черной вуалью, лежала навзничь, будто позируя для изваяния на надгробной плите, тонкие щиколотки скрещены, дорожная сумочка через плечо, в левой руке пара коротких белых кожаных перчаток. Она слегка повернула голову и улыбнулась доктору. Горничная (она давно уже по-своему оценила странные отношения этих двоих - а еще старики, могли бы вести себя и поумнее, в такие-то годы!) почтительно поклонилась доктору, поспешно закрыла маленький саквояж, куда укладывала последние вещи, и тотчас вышла. Остальной багаж графини уже вынесли, свет погасили, каюта была совсем пустая, серая и унылая. Доктор Шуман остановился возле постели, и такое у него было серьезное, удрученное и озабоченное лицо, что condesa чуть отстранилась, веки ее дрогнули и голос зазвенел испуганно: - Они пришли за мной? - Да, они уже здесь. Подождите, выслушайте. Капитан и я расспросили их, выяснили, как им ведено с вами поступить. У них есть приказ. Они вас не тронут, даже не подойдут к вам. Они должны только ждать внизу у сходней - и не оглядывайтесь, вам вовсе незачем их видеть, их дело удостовериться, что вы сошли на берег и останетесь на острове, когда корабль снова отчалит... - Когда корабль снова отчалит, - повторила condesa. - Подумать только, все-таки для меня это плаванье кончится. - Вам совершенно нечего бояться, - сказал доктор и взял ее за руку, нащупывая пульс. Он и сейчас гнал от себя сомнения: быть может, он с самого начала обращался с нею неправильно - словно кому-то хоть когда-нибудь дается уверенность в своей правоте! - но ведь иного выхода не было. Condesa отдернула руку. - Что теперь за важность, какой пульс? - сказала она. - Со всем этим тоже покончено. Вам легко говорить, чтобы я не боялась, вы-то возвращаетесь на родину! А меня ждет тюрьма. Можете не сомневаться, как только я попаду к ним в руки, они засадят меня совсем одну в какую-нибудь гнусную мрачную дыру. Доктор Шуман присел на край постели и крепко сжал руку своей пациентки. - Вы не попадете в тюрьму, разве что тюрьмой для вас будет весь остров, - сказал он. - А это прекрасный остров, и вы можете жить где захотите и как захотите. - Как захочу? - это не прозвучало вопросом. - Совсем одна? Без друзей? Без единого centavito {Гроша (исп.).}? Без моих детей? Я даже не знаю, где они! И разве они теперь смогут когда-нибудь меня разыскать? Друг мой, неужели вы совсем помешались на благочестии, на добродетели и уже не способны чувствовать по-человечески? Как вы могли забыть, что значит страдать? - Подождите, - сказал доктор. - Подождите. Он достал шприц и ампулу и начал старательно готовить новый укол. Condesa следила за его движениями вялым, медлительным взглядом без всегдашнего живого лукавства. Молча села, сняла жакет, расстегнула манжету блузки, медленно закатала рукав и коротко, сквозь зубы втянула воздух, когда игла впилась в руку. - Ох, как мне этого будет не хватать! Что я буду делать без моего лекарства? - Когда оно будет вам по-настоящему нужно, вы его получите, - успокоил доктор Шуман. - Я даю вам рецепт и особо - записку для врача, которого вы для себя найдете. Думаю, любой врач с нею посчитается. Едва ли допустят, чтобы вы страдали. Condesa сжала его руку в своих, спросила с мольбой: - Ну почему вы не хотите мне сказать, что это за лекарство? А лучше дайте мне его, я сама буду себе колоть... я умею обращаться со шприцем. - Не сомневаюсь, - сказал доктор Шуман, - но этого я сделать не могу. Вы слишком безрассудны, на вас нельзя положиться, вы мне сами это говорили - помните? - Так ведь когда это было! - весело воскликнула condesa, надевая жакет. - Я стала совсем другая, сами видите - ваш хороший пример заразителен! - Она спустила ноги с кровати и села рядом с доктором. - Хочу вас кое о чем спросить. Вы же знаете, мы больше никогда не увидимся. Так почему бы нам не поговорить, как будто мы друзья или даже любовники или как будто мы снова встретились уже в загробной жизни. Нет, правда, давайте сделаем вид, будто мы - безгрешные души с крылышками и встретились в раю после долгого-долгого пребывания в чистилище! - Но ведь вы мне говорили, что не верите в загробную жизнь, а в души и в рай и того меньше, - с улыбкой возразил доктор Шуман. - Ну, не верю - какая разница? Все равно мы там встретимся. Но почему бы вам сейчас не ответить на мой вопрос? Она наклонилась к нему так близко, что он ощутил ее легкое дыхание, и спросила совсем просто, без особого волнения: - Правда, что вы вчера поздно ночью пришли и поцеловали меня? Правда? Обняли, приподняли с подушки и сказали: ты - моя любовь? Сказали: спи, любовь моя, - это правда? Или мне приснилось? Скажите... Доктор Шуман повернулся, горячо обнял ее, склонил голову ей на плечо и притянул к себе, так что щека ее коснулась его щеки. - Да-да, все это было, - простонал он. - Я приходил, родная. - Но почему, почему тогда, когда я не могла разобрать, сон это или явь? Почему вы ни разу не поцеловали меня, когда я знала бы наверняка, когда я была бы от этого счастлива? - Нет, нет, - сказал доктор. Он поднял голову и опять обнял ее. Condesa начала слегка покачиваться из стороны в сторону, словно баюкала младенца; потом мягко высвободилась, положила руки ему на плечи и немного отстранилась. - Стало быть, мне только приснилось... а знаете ли вы, что это значит - это пришло так поздно, так странно, не удивительно, что я никак не могла понять. Это и есть чистая романтическая любовь, она так нужна была мне в мои далекие девичьи годы. Но никто не любил меня чистой, невинной любовью, а если бы и полюбил, я бы уж так его высмеяла!.. И вот что с нами случилось. Невинная любовь - самая мучительная, правда? - Моя любовь к вам не невинная, а греховная, - сказал доктор Шуман, - вам я причинил много вреда, а свою жизнь загубил... - А моя жизнь давным-давно загублена, - сказала сопdesa. - Я уже забыла, какая она была до того. Так что из-за меня можете не казниться. И не думайте, что я буду спать на голом полу и питаться только хлебом и водой, этого не будет... это не в моем стиле. Мне это не идет. Какой-нибудь выход я найду. А теперь... теперь, любовь моя, поцелуемся по-настоящему, средь бела дня, и пожелаем друг другу всего доброго: пора прощаться. - Смерть, смерть, - сказал доктор Шуман словно бы кому-то, стоящему рядом, чья черная тень упала на них обоих. - Смерть, - повторил он и со страхом почувствовал: сердце вот-вот разорвется. - Ну конечно, смерть, - согласилась condesa, будто снисходя к его прихоти, - но это еще не сейчас! Они не поцеловались, condesa лишь взяла его руку и на минуту прижалась к ней щекою. Доктора била дрожь, с трудом он написал обещанный рецепт и записку. Открыл ее сумочку и вложил туда обе бумажки. Больше не сказано было ни слова. Он проводил ее до сходней, подал ей маленький саквояж. Condesa так и не подняла глаз. Он смотрел ей вслед, видел, как она села на пристани в элегантную белую коляску, в которую заложена была отнюдь не элегантная мохнатая лошаденка; и сейчас же какие-то двое, с виду серенькие, неприметные, наняли первого попавшегося извозчика и, дав белой коляске немного отъехать, неторопливо покатили следом. - Какие у вас планы? - спросил Фрейтаг. Они с Дженни задержались у сходней, по которым гуськом, вприскочку спускались студенты и хором во все горло распевали "Кукарачу". - До чего надоедливый народ! - сказала про крикунов Дженни. - Нет у меня никаких планов. Я жду Дэвида. - Тогда я пошел, - беспечно сказал Фрейтаг. - Может, потом встретимся где-нибудь на острове, выпьем все вместе. - Может быть. Дженни посмотрела ему вслед - прямая осанка, размашистая мужественная походка, ни дать ни взять красавец актер на роли героев - едва выйдет на сцену, сразу всех затмит. Он ловко свернул, пропуская встречных; вверх по сходням брели гурьбой довольно оборванные и грязноватые люди - мужчины, женщины, двое или трое детей - продавать пассажирам всякую всячину: куски шелка и полотна, какие-то мелкие корявые вещички, на которые и смотреть-то не стоило. Очень смуглая молодая цыганка шагнула к Дженни с таким видом, будто давно ее разыскивала, чтобы сообщить добрую весть. - Стой! - сказала она по-испански. - Такое тебе скажу, удивишься. Она подошла совсем близко, на Дженни пахнуло перцем и чесноком от ее дыхания, звериным запахом немытого тела, чем-то затхлым - от широченных цветастых красно-оранжевых юбок. Она взяла руку Дженни, повернула ладонью кверху. - Куда едешь - та страна не для тебя, и мужчина с тобой неподходящий. Но скоро приедешь в страну тебе по сердцу, и мужчину найдешь, какой тебе сужден. Не горюй, будет еще у тебя счастливая любовь! Позолоти ручку! Она крепко держала Дженни за руку, глядела колючими нахальными глазами и улыбалась, не разжимая зубов, будто скалилась. - Поди прочь, цыганка, - сказала Дженни по-английски. - Ты слишком мало знаешь. У тебя ограниченный умишко. Не хочу я никакого другого мужчины, от одной мысли жуть берет. Предпочитаю старую мороку, она хоть привычна. У меня в жизни еще много всего будет такого, что в сто раз интересней любого мужчины, - с глубочайшей серьезностью заверила она цыганку, - вот про это я бы с удовольствием послушала! Гадалка все не выпускала руку Дженни, не желала уйти, не получив монету. Но теперь уже Дженни повернула цыганкину руку ладонью вверх и внимательно ее изучала. И заговорила на сей раз по-испански: - А вот у тебя впереди дальняя дорога, и встретишь ты дурного человека... Цыганка вырвала руку и отшатнулась. - Ты чего мне наговорила? - спросила она в бешенстве. - Предсказала судьбу, - ответила Дженни по-испански. - Даром. Ты родилась счастливой. - И вложила ей в руку бумажный доллар. - Valgame Dios {Господи помилуй (исп.).}, - с неожиданной кротостью сказала цыганка и перекрестилась. Смуглые пальцы стиснули бумажку - и мгновенно лицо преобразилось, вспыхнуло безмерным презрением, торжеством, свирепая ненависть искривила губы, под налетом грязи проступила бледность. Цыганка круто повернулась, взмахнула юбками так, что разлетелись несчетные оборки, и через плечо бросила слово, которого Дженни не поняла бы, если бы не тон и выражение цыганкина лица. И Дженни по-испански отчетливо, звонко и вполне уверенно откликнулась: - От такой слышу! - Ты в самом деле поняла, как она тебя обозвала? - спросил Дэвид, он вдруг возник рядом, точно некий дух из пустоты. - Уж конечно, как-нибудь метко, не в бровь, а в глаз, - сказала Дженни. - Но я ей отплатила тем же. - А ты не можешь не ругаться с цыганками? - спросил Дэвид без малейшего любопытства. - И что же, выучилась у нее чему-нибудь новенькому? - Поживем - увидим, - весело отвечала Дженни. - И не суй нос не в свое дело. В гробовом молчании они спустились по сходням вслед за Гуттенами с Деткой, а за ними, чуть не по пятам, шли Эльза с родителями и чета Баумгартнер с Гансом. Фрейтага уже не было видно; миссис Тредуэл, в черной шляпе с широчайшими полями и ни больше ни меньше как с кружевным зонтиком, села во вторую ожидавшую на пристани коляску, и та унесла ее, казалось, навсегда. Студенты взгромоздились в экипаж более вместительный, из него во все стороны торчали их руки и ноги, высовывались тесно сдвинутые головы, и все это походило на крикливый птичий выводок в гнезде. Танцоры-испанцы сошли на берег тесной гурьбой, в необычном молчании, не глядя по сторонам, лица у всех замкнутые, суровые. Рик и Рэк, все еще изрядно помятые, угрюмо плелись сзади. На всех женщинах - черные шелковые, расшитые цветами шали с длинной бахромой, на детях короткие курточки с большими карманами, на мужчинах впервые за все время плавания самые обыкновенные полотняные костюмы, только уж слишком в обтяжку. И все они без малейших усилий кого угодно испугают своим разбойничьим видом. Сойдя на пристань, они сомкнули ряды и зашагали по мостовой в город так быстро и решительно, словно опаздывали на деловое свидание. Хансен и Дэнни так заспешили, стараясь не упустить танцоров (у каждого были на то свои причины), что даже столкнулись на сходнях. - Они удирают, - зло и растерянно сказал Дэнни, пытаясь опередить Хансена. Но Хансен, черный как туча, грубо оттолкнул его плечом, обгоняя, рявкнул: - А ваше какое дело? Идут, куда хотят, вас не спросили! "Зря бесишься, дубина долговязая", - подумал Дэнни, а вслух сказал: - Бьюсь об заклад, отправились на разбой, - но больше не пытался пройти первым. Верзила швед наверняка охоч до драки, во всяком случае, сейчас с ним лучше не связываться. Хансен надеялся отозвать Пастору от ее компании, но испанцы далеко опередили беспорядочную толпу, уходящую с пристани, а к тому времени, когда Дэнни и Хансен добрались до берега, они уже и вовсе скрылись из глаз. Пассажиры третьего класса, которым еще предстояло плыть до Виго, теснились у борта и, облокотясь на перила, внимательно, но без зависти, следили за своими недавними спутниками - за теми явились на пристань какие-то чиновники, согнали в кучу, точно стадо, и пересчитывали заново. На верхней палубе Иоганн подкатил дядю поближе к сходням, прислонил его кресло к перилам, а сам, щурясь, с бьющимся сердцем вглядывался в стройные фигурки, окутанные черными шалями, - они удаляются, грациозно покачиваясь, и Уже не узнать, которая из них Конча. Из груди Иоганна вырвался тяжкий вздох, полный такого отчаяния, что старик Графф встрепенулся. - Что с тобой, милый мальчик? - спросил он. - У тебя что-нибудь болит? Иоганн с досадой пнул ближайшее колесо, больного тряхнуло в кресле, он поморщился, громко застонал, оглянулся, точно хотел призвать какого-нибудь случайного прохожего в свидетели жестокости бессовестного племянника. Иоганн тоже огляделся по сторонам, сказал негромко: - Не твое дело. Обоим стало не по себе от тишины, что здесь, в гавани, воцарилась на почти опустевшем корабле, - словно рухнула ограда, за которой они чувствовали себя в безопасности. Тут подле них остановился доктор Шуман - заложив руки за спину, он медленно, неохотно, чуть ли не со страхом шел к себе в каюту. - Сегодня утром вы прекрасно выглядите, - сказал он Граффу. - Надеюсь, это плаванье доставляет вам удовольствие. - В душе моей мир, где бы я ни был, - не слишком приветливо заверил его старик. - А в море я или на суше - неважно. - Ваше счастье, - любезно сказал доктор. - Вам можно позавидовать. - На все милость Господня, - сказал Графф, он сильно недолюбливал всех врачей и лекарей на свете, ибо видел в них конкурентов, по некоему внушению свыше понимал: они стоят ему поперек дороги, не дают, исполняя волю Божью, свободно исцелить души и тела, - Что толку во всех ваших лекарствах, если недужна душа? - В этом, быть может, самая уязвимая сторона медицины и лекарств. Лично я стараюсь делать то, что в силах человеческих, а остальное вверяю Господу Богу, - кротко заметил доктор Шуман. Ибо он всегда отвечал уважительно даже людям с помраченным рассудком и самыми дикими заблуждениями; а в этот час мучительное сознание собственной вины медленно затягивало его в пучину, где бессильно барахтается несчетное множество людей, в пучину жалости ко всем страждущим, столь темную и полную смятения, что уже не отличить, кто на кого посягнул, кто над кем вершит насилие, кто угнетен, а кто угнетатель, кто любит, а кто ненавидит, или издевается, или равнодушен. Все исполинское здание, которому двойной опорой служат справедливость и любовь - два нераздельных столпа, возносящихся от земли в вечность, по ним душа человеческая ступень за ступенью поднялась от простейших понятий о добре и зле, от обыденных правил, принятых в обиходе меж людьми, к тончайшим, еле уловимым различиям и оттенкам в чувствах и верованиях, учениях и таинствах, - вся эта величественная башня рушилась вокруг доктора и рассыпалась в прах в минуты, когда он стоял подле маленького умирающего фанатика и тот смотрел на него со снисходительной насмешкой на иссохшем личике. Чудеса творятся мгновенно, их не вызовешь по своей воле, они совершаются сами собой, обычно в самые неподходящие минуты и с теми, кто их меньше всего ждет. Однако порой они избирают престранных посредников - так, чудо, которое спасло доктора Шумана, совершилось через весьма земной и прозаический взгляд господина Граффа: взгляд его явственно говорил, что доктор просто жалкое ничтожество, невежда и плохой христианин, - и стрела эта без промаха попала прямо в цель. Доктор содрогнулся, точно душу его поразила молния, вмиг рассеялись мглистые испарения чувств, что окутывали его густым туманом, и перед ним предстала истина, пронзила болью почти невыносимой, но знакомой, такую боль он признает безоговорочно и сумеет с нею справиться. Итак, когда он в последнее время поддался чувствительности и учинил чудовищную, преступную жестокость, это был лишь признак нравственного падения: он не желал сознаться себе, что вредил своей больной, он воспользовался тем, что condesa была на положении узницы, он мучил ее своей грешной любовью - и притом лишил ее, да и себя, всех человеческих радостей, какие могла бы им дать эта любовь. И он предоставил бедной женщине уйти без малейшей надежды, ни намеком не пообещал в будущем ни помощи, ни избавления. Ну и трус, ну и негодяй, холодно сказал себе доктор Шуман, омытый разоблачающим светом Граффова презрения, но не только же, не до конца же он трус и негодяй, если сам не пожелает на том и успокоиться! Он приветливо пожелал Граффу на прощанье доброго утра, развеяв тем самым нависшее над ним ядовитое облако, чреватое богословским спором, и прошел в одну из маленьких гостиных; написал короткое письмо к своей недавней пациентке и вручил казначею - тот уж сумеет найти подходящего человека из полицейских, чтобы передать его по адресу. Доктор Шуман выражает графине свое почтение, прилагает адрес своего врачебного кабинета в родном городе, свой номер телефона, адрес отделения Международного Красного Креста в Женеве и Убедительно просит графиню немедленно написать ему и сообщить, по какому адресу следует посылать письма, чтобы в любое время ее разыскать. Он, доктор Шуман, желает знать о ее самочувствии и надеется получить ответ еще до отплытия корабля, которое назначено на четыре часа дня. Он остается ее, графини, верным и преданным слугою - следует подпись. Затем доктор Шуман заглянул в судовой лазарет, там были только два матроса, но оба уже, можно считать, поправились и пошел в обход по нижней палубе - здесь у одного новорожденного слегка воспалился пупок, возможно заражение. Промыть, смазать, перевязать - на это ушло несколько минут, но вот все сделано, а впереди еще долгий день, и как его убить - неизвестно. Доктор медленно зашагал по верхней палубе, с некоторым облегчением заметил, что старика Граффа и его злющего племянника больше не видно; однако он уже устал ходить взад и вперед. Наконец он сдался и пошел к себе в каюту отдыхать. И вот он лежит, по привычке, точно надгробная статуя раннего средневековья, скрещены ноги в щиколотках, руки крест-накрест на груди, и противоестественная влюбленность его начинает меркнуть, а вместе с тем рассеивается и недоверие и ненависть к недавней любви... все это был просто какой-то долгий сон наяву. Жаркой волной захлестнула и душу, и тело доктора горькая жалость к несчастной, обреченной женщине, которой, может быть, ни он и ни один человек на свете уже не в силах помочь, - и волна эта принесла с собою исцеление. Какая нелепость - говорить "обречен" о том, кто еще жив, нельзя этого знать до последнего дыхания! Неторопливо, отчетливо, прочно складывался у него простой, разумный, безукоризненно практичный план: он искупит содеянное зло; он позаботится, чтобы она ни в чем не нуждалась, будет у нее и уход, и защита, и необходимое лечение; за ней надо присматривать, оберечь и спасти от ее самоубийственного романтического безумия. И ничего в этом не будет предосудительного - простое милосердие, тут и объяснять нечего, все это можно обеспечить на расстоянии, и жене вовсе незачем об этом знать. О жене подумалось с привычной нежностью - ему так близки и ее неизменная сила, и неожиданные, всегда изменчивые слабости и капризы. Жена - вот средоточие, основа и смысл его семьи, вокруг нее росла и складывалась его жизнь, точно некий живой организм; что бы там ни было, а ее нельзя тревожить. Зло, которое он причинил, он искупит молча, и это тоже станет ему наказанием... Доктор Шуман блаженно засыпал, утешенный, умиротворенный божественным наркотиком надежды и успокоенной совести. Проснулся он от знакомой суматохи, скрипа, грохота, криков, от качки и тряски - старуха "Вера" опять пускалась в путь, и доктор Шуман несколько минут лежал, забавляясь этой нелепостью: так смехотворно соединились в его жизни совсем домашняя привычная неразбериха и суровые корабельные порядки на этой старой посудине, где, право же, может стрястись все что угодно. Сон освежил доктора, на душе стало легко и отрадно, губы вновь и вновь трогала невольная улыбка. Он поглядел в иллюминатор - остров Тенерифе остался позади, его уже окутала дымка дали, редкие огни мигали, словно свечи на рождественской елке. Там его любимая, теперь она уже знает, что она не одинока, не покинута, не брошена на произвол судьбы, - милая заблудшая душа, с ней ни минуты не следовало обращаться сурово. Теперь ему станет спокойнее, хорошо знать, что она пробудет там, на острове, недолго, только пока он не найдет способа ее освободить; но почему стюард до сих пор не принес ему ответа на письмо? Надо пойти наверх. Да и горн уже зовет обедать, в отсутствие капитана доктору Шуману всегда следует выходить к столу. По дороге он заглянул к казначею за ответом на свое письмо. Казначей, конечно, уже отправился обедать, но все сведения передал своему молодому помощнику. И помощник, стоя перед доктором Шуманом навытяжку, старательно доложил: полицейский агент отдал письмо доктора госпоже графине. Она тут же, при нем прочитала письмо, и агент сказал, что он охотно подождет ответа. Доктор шагнул вперед и протянул руку ладонью вверх. - Где же ответ? - спросил он, и голос его прервался. - Сэр, - отчеканил помощник казначея, словно повторяя затверженный урок, - госпожа графиня поблагодарила агента и сказала, что ответа не будет. - Дэвид, лапочка, давай опять станем туристами, - предложила Дженни и тут же воскликнула в восторге: - Смотри, смотри, тут столько всякого, мы такого еще не видали! - Например? - лениво спросил Дэвид, не поворачивая головы. - Что тут нового? Пальмы? Ослики? Красная черепица на крышах? Босоногая немытая деревенщина? Уже насмотрелись в Мексике и еще насмотримся в Испании... Опять они оказались в знакомом тупике: никак не сговорятся, что делать дальше. Они сидели на скамье на краю маленькой площади, сюда их привела осененная мимозами и пальмами узкая каменная улочка, взбегающая по крутому склону до половины холма. - Например, верблюды, глупый, - терпеливо пояснила Дженни. - Верблюды с огромными тюками меж горбов, и погоняет их босоногая немытая деревенщина, но притом в тюрбанах! - Это просто вариации все той же темы, - сказал Дэвид. - Почему бы не посидеть тут, а вся эта живописность пускай сама проходит перед нами? Нет, на это Дженни согласиться не может. Она взбудоражена, Дэвид знает - ей надо еще чего-то кроме живописных красот. Она сидит на краешке скамьи, вся подалась вперед, озирается по сторонам, готовая вскочить по первому знаку, - и вдруг в самом деле вскакивает, машет рукой и зовет, будто завидела старых, долгожданных друзей, а это всего лишь тяжело взбираются в гору, к городскому базару, Эльза и ее скучнейшие родители. Эльза степенно машет в ответ. Папаша и мамаша Лутц кивают важно, без улыбки, ибо фрау Лутц полагает, что Дженни особа легкомысленная и не слишком подходящая соседка по каюте для их дочери. - Ладно, Дэвид, - живо говорит Дженни, - сиди тут и обрастай мохом, а я пойду бродить на воле с цыганской дикою семьей! И Дэвид остался в который раз ворочать в голове непостижимую истину: Дженни порой предпочитает проводить время с кем попало, только бы не с ним... Мимо него потянулось недлинное шествие: Дженни с Лутцами, чуть поотстав - Фрейтаг с миссис Тредуэл, еще подальше Рибер и фрейлейн Шпекенкикер, эти, как всегда, шумны и крикливы, размахивают руками и гогочут. Дальше тащится чета Баумгартнер и между ними Ганс. Еще дальше - новобрачные, они обняли друг друга за талию, склоненные головы прижались висок к виску, на лицах - блаженный чувственный восторг. Дэвида захлестнула жгучая зависть и желание; эти двое всегда держатся так скромно, им явно и в мысль не приходит, что на них смотрят; но сейчас бросается в глаза, что медовый месяц их в самом разгаре. Мало-помалу они преодолели первую робость и застенчивость, у обоих под глазами темные круги, у новобрачной на щеке красное пятно. Иногда они по утрам остаются на палубе, сидят в шезлонгах, взявшись за руки, и сразу засыпают. Днем скрываются в каюте, а к ужину выходят измученные, молчаливые, и лица у них неподвижные, замкнутые, и они обмениваются такими взглядами... Дэвид резко поднялся, тряхнул головой, кровь прихлынула ко всем самым чувствительным местам, каждый нерв - как струна, в мозгу дикая пляска эротических картин и ощущений, жгуче сладостных и уже по одному этому ненавистных. Он шагнул вперед, готовый пойти вслед за Дженни. Новобрачные увидели его и мигом разомкнули объятия, молодая жена тихо взяла мужа под руку, и они чопорно прошествовали дальше. Дэвид почувствовал себя круглым дураком. Он безмерно презирал грязную игру воображения, похоть, которая пробуждается от любой эротической сценки или музыки, от услышанного или прочитанного слова, от танцев и похабных анекдотов, презирал любителей подглядывать и подслушивать, давать волю рукам, пожимать под столом ножки, искать прикосновений в тесноте, в публичных местах, завсегдатаев стриптиза и просто мечтателей, которые могут довести себя до высшего экстаза, попросту сидя на месте и глядя в одну точку. Сам он, по крайней мере, издавна привык действовать напрямик. Если уж приспичило, шел и находил какую-нибудь юбку. Когда работал на руднике, раза два решался на рискованную затею - завести себе постоянную девчонку. Но это сразу же становилось невыносимо: женщин понять невозможно. Он готов ручаться головой - нет на свете такой шлюхи, которая не уверена, что найдется рано или поздно чудак, влюбится в нее, и уведет за собою, и устроит ей жизнь роскошную или хотя бы праздную. Иные мечтают даже о законном браке - ведь и такое иногда случалось... Дэвида потянуло в ту пору к чумазой девчонке, наполовину индианке, у нее под ногтями был вечный траур, а в чудесных блестящих густых волосах - вши. Он вымочил ей волосы в керосине (девчонка не доверяла этой жидкости и не умела с ней обращаться), разогрел у себя в тесном патио, обнесенном высокой стеной, прорву воды в котле и среди дня, на солнышке долго отмывал и оттирал ее всю, с головы до пят, включая волосы и ногти. А под конец облил ее вест-индской лавровишневой водой. Но когда лакомство было столь тщательно приготовлено, оказалось - всякий аппетит пропал. Кончилось тем, что он дал ей пять песо и, к ее изумлению, велел убираться на все четыре стороны. А она, надевая бесчисленные юбки, спросила деловито: - Почему ж ты на мне не женишься? Я буду хорошей женой, я это умею! Он объяснил, что жениться ему еще рано, и она ушла, веселая, уверенная в себе, однако по лицу ее, по всей повадке видно было, она приняла его за какого-то евнуха либо за очередного чужеземца со странностями, - и, уходя, она сказала: - Когда почувствуешь себя мужчиной, дай мне знать! Вон куда занесся он в мыслях, лишь бы выбраться из этой каши... Дэвид дал новобрачным пройти и поплелся в хвосте процессии. Поневоле заметил, что Дженни теперь идет вместе с Фрейтагом и миссис Тредуэл, и почувствовал себя оскорбленным, когда она вдруг радостно подпрыгнула и в восторге показала на что-то впереди. Все остановились, завертели головами. Дэвид тоже посмотрел в ту сторону - да, это было странно, и ново, и прекрасно; никогда больше ему такого не видать - и не забыть никогда. Впереди бежит тоненькая девушка, гибкая и сильная, точно балерина, из-под тесного и коротенького черного платья мелькают голые смуглые ножки, голову окутал квадратный черный платок, и низко на лоб надвинута крохотная, совсем кукольная шапочка, видимо как-то укрепленная под платком, под тяжелым узлом волос; перебежала им дорогу, метнулась вверх по скалистому откосу, круто свернула влево, на тропинку поуже, - легконогая и стремительная, точно дикая лань. На голове у нее огромный плоский поднос, уставленный помятыми бидонами с водой, - и с этой ношей она почти бегом взлетает в гору в своих изношенных тапочках, прямая, стройная, высоко вскинута голова, круто покачиваются бедра, руки распахнуты, словно крылья. А потом оказалось, что девушка эта не единственная. Куда бы ни пошли в тот день пассажиры "Веры", всюду и везде на острове сновали вверх и вниз водоноши, юные красивые девушки - точеные носы, нежная линия губ, цвет лица точно слоновая кость, такой увидишь только у испанок. Изредка встречались и женщины постарше, лет тридцати, все еще прекрасные изяществом и стройностью тренированных гимнасток. Фрейтаг с восхищением смотрел, как они непрерывно и словно бы ничуть не уставая пробегают по откосам. - Такая работа за неделю убила бы двух портовых грузчиков, - сказал он. - Просто не может быть, чтобы они подолгу это выдерживали. Все приезжие пришли в восторг, им непременно хотелось понять, в чем тут секрет. А могли бы сообразить, что нет тут ничего загадочного. Сообща подозвали первого же местного жителя, который проходил мимо, - босоногого, всклокоченного, в закатанных до колен холщовых штанах, с бесформенным тюком за плечами, - и профессор Гуттен стал его расспрашивать о непонятном явлении. Местный житель постоянно встречал подходящие к острову корабли и туристов давно изучил, а потому начал, как всегда, совсем просто: все девушки, которые носят воду, - очень порядочные девушки и зарабатывают свой хлеб честным трудом. Он знал, у туристов - и не только у мужчин - престранные понятия о том, как ведут себя молодые женщины в чужих странах. И, несмотря на свой долгий опыт, не мог одолеть изумления: почему, сколько ни приходит сюда кораблей, никак приезжие люди не возьмут в толк, что для молодых девушек носить воду - самое обыкновенное, простое и естественное занятие. Кому же еще носить воду? Спокон веку это обычная домашняя женская работа. Таков строгий порядок в каждой семье, и девушки должны повиноваться... Их нанимает компания, которая ведает доставкой воды, и, ясное дело, они носят форму. Тут рассказчика перебили, как всегда, вечно волнующим туристов вопросом: для чего эта черная игрушечная шапочка, для чего каждая девушка надвигает ее на лоб под своим подносом? Островитянин не знал: никто этого не знает, никто на острове сроду про это не спрашивал. Таков обычай, и все тут. Это часть их форменной одежды. Если девушка не наденет такую шапочку, ее не допустят носить воду. Проще простого, а вот туристы никак не поймут! Потом Фрейтаг задал еще один неизбежный вопрос: - А почему все они такие красивые? И всклокоченный местный житель с удовольствием ответил то, что отвечал всегда: - Нам тут, на острове, выбирать не приходится. Что Бог даст, на том и спасибо. У нас тут все девушки красивые и все добродетельные. Этот ответ неизменно встречали почтительным молчанием. Баумгартнеры с Гансом, Фрейтаг и миссис Тредуэл, семейство Лутц и Дженни, Гуттены, которые тоже их догнали, и Глокен в красном галстуке - вся компания сгрудилась теперь вокруг островитянина. Туристы - значит, сплошь варвары, дело известное, - и он предлагает показать им здешние достопримечательности и обо всем, как положено, рассказать, если ему заплатят по столько-то с человека. Вот уж этого никто не желал - и компания рассеялась, все пошли врозь, поодаль друг от друга, но в одном направлении, так что рано или поздно не миновать было снова сойтись в одних и тех же уголках и примерно за теми же занятиями. Глокен прежде плелся далеко позади всех, но за время этой остановки наверстал упущенное. Проходя мимо Дэвида, он приветливо помахал рукой, улыбнулся своей страдальческой улыбкой. - Поторапливайтесь! - ободряюще крикнул он. - Отстанете! Дэвид двинулся следом, не теряя их всех из виду, но и не пытаясь догнать. И с удовлетворением думал - до чего они все нелепы и неуместны здесь, несуразно одетые и уж вовсе не для такого похода обутые. Ну и разношерстное сборище; Дженни и та кажется нескладной в мешковатом балахоне из рогожки, вечно она его надевает не к месту и не ко времени, потому что он, мол, ручной работы. Поглядела бы на себя со стороны! Да, беспощадны к ним ко всем здешний чистейший, прозрачнейший воздух, тени пальм и солнечные зайчики на кривых, узких старинных улочках (они уже подошли к городку), - бросается в глаза, до чего эти люди ужасающе тусклые и скучные, в том числе и Дженни... Мимо Дэ