Книгу можно купить в : Biblion.Ru 156р.



---------------------------------------------------------------
 © Thomas Pynchon. V.
 © Перевод Глеба Григорьева (Россия; гл. 1-8)
 и Алексея Ханина (Германия; гл. 9-16 и Эпилог)
 Все права защищены. Право на размещение в интернете данного перевода
 временно передано ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО Максиму Мошкову.
 Окончательный вариант этого перевода вышел в издательстве "Амфора", СПб, в 2000 году
---------------------------------------------------------------

     




 
 ГЛАВА ПЕРВАЯ     в которой Бенни Профейн - йо-йо и шлемиль - достигает апокера
 ГЛАВА ВТОРАЯ     Напрочь Больная Команда
 ГЛАВА ТРЕТЬЯ     в которой артист-трансформатор Стенсил совершает восемь
                  перевоплощений
 ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ  в которой Эстер делает операцию на носу
 ГЛАВА ПЯТАЯ      в которой Стенсил чуть не отправился на запад вслед за аллигатором
 ГЛАВА ШЕСТАЯ     в которой Профейн возвращается на уровень улицы
 ГЛАВА СЕДЬМАЯ    Она висит на западной стене
 ГЛАВА ВОСЬМАЯ    в которой Рэйчел возвращает своего йо-йо, Руни поет песню,
                  а Стенсил навещает Кровавого Чиклица
 ГЛАВА ДЕВЯТАЯ    История Мондаугена
 ГЛАВА ДЕСЯТАЯ    в которой собираются разные компании
 ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ   Исповедь Фаусто Майстраля
 ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ    не слишком веселая
 ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ    в которой шнурок йо-йо оказывается состоянием ума
 ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ  Влюбленная В.
 ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ    Sahha
 ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ   Валетта
 ЭПИЛОГ               1919 год


     
     ГЛАВА ПЕРВАЯ
     в которой Бенни Профейн -- йо-йо и шлемиль -- достигает апокера



     В  сочельник  1955 года  Бенни  Профейн  -  черные  "ливайсы", замшевый
пиджак,  кроссовки  и  большая  ковбойская  шляпа  --  оказался  проездом  в
Норфолке,  штат  Вирджиния.  Поддавшись  сентиментальному порыву,  он  решил
заглянуть в "Могилу моряка" --  старую добрую  пивнуху на Большой Восточной.
На углу Аркады и Большой Восточной он увидел престарелого гитариста с банкой
из-под   "Стерно"  для   подаяний.   Какой-то   старшина-сигнальщик  пытался
помочиться в бак "Паккарда Патришн"  54-го года. Его  подбадривали пять  или
шесть морячков-салаг. Старик пел приятным, уверенным баритоном:



     В нашем кабачке сочельник каждый день.
     Это скажет вам любой моряк.
     Все неоном здесь горит,
     Приглашаем, -- говорит, --
     Тех, кто любит виски и коньяк.
     Подарки Санта Клауса -- чудесный сон.
     Пиво пенится, играет, как вино.
     И девчонки здесь не прочь
     Морячков иметь всю ночь.
     Ночь сочельника в нашем кабачке.


     -- Хей-гей, старшина! -- завыл лейтеха. Профейн завернул за угол.  И на
него навалилась Большая Восточная -- как всегда, без предупреждения.
     Уволившись из ВМС, Профейн при случае нанимался на дорожные работы, а в
перерывах  болтался  вдоль  восточного   побережья,   --  как  йо-йо,  --  и
продолжалось  так уже  около полутора  лет. После  многомесячных скитаний по
носящим  имена  дорогам,  считать которые  Профейн давно  отчаялся,  у  него
развилась  к ним  некоторая  подозрительность,  --  особенно к  улицам  типа
Большой  Восточной.  Хотя  на  самом  деле  все  они  объединились   в  одну
абстрактную Улицу, о  которой  в  полнолуния  ему  снились кошмары.  Большая
Восточная  --  гетто  для  Пьяных  Матросов,  на  которых  нет  Управы, -- с
внезапностью  пружины  врезАлась в нервы, превращая нормальный ночной сон  в
кошмар. Собаку -- в волка, дневной свет -- в сумерки,  пустоту -- в ощущение
безликого  присутствия. Тут  тебе  были и юнги,  блюющие  посреди  улицы,  и
официантки с татуировками в виде гребного винта на ягодицах, и потенциальный
берсерк в  поисках лучшего  способа  пробить витрину  (когда лучше  крикнуть
"Пабергись!" -- до того, как стекло разобьется, или же после?), выставленный
из  пивнухи палубный матрос, обливающийся пьяными слезами: в последний  раз,
когда его в таком же состоянии свинтил  патруль, на него надели смирительную
рубаху. Под ногами то и дело жужжала вибрация, создаваемая ритмом марша "Эй,
Руб",  который несколькими  столбами  дальше  отбивала дубинка  патрульного;
зеленый свет ртутных ламп обезображивал лица. Дальше к востоку -- где нет ни
света, ни  баров -- оба ряда фонарей  сходились, образуя асимметричную букву
V.
     В "Могиле моряка" Профейн застал потасовку между матросами и морпехами.
Он постоял немного в дверях, понаблюдал за происходящим, а затем, решив, что
он уже и так одной  ногой в "Могиле", пронырнул  внутрь, стараясь не попасть
под  руку  дерущимся,  и  залег --  более  или менее незаметно -- у  медного
ограждения.
     -- И почему люди  не  могут  жить в мире? --  поинтересовался  голос  у
левого  уха.  Это  была  официантка  Беатрис  --  всеобщая  любовь  эсминцев
"ДесДив-22"  и "Эшафот" -- корабля, где раньше служил Профейн. -- Бенни!  --
воскликнула  Беатрис.  Они  расчувствовались  после  столь  долгой  разлуки.
Профейн принялся вычерчивать на опилках пронзенные стрелами сердечки и чаек,
несущих в клювах знамя с надписью "Дорогая Беатрис".
     Экипаж "Эшафота" отсутствовал: эта посудина вот уже два дня, как шла  к
Средиземному морю. Выход корабля сопровождался столь мощным скулежем  членов
команды, что его раскаты доносились до дальнего туманного рейда (если верить
слухам) --  словно  голоса  с корабля-призрака, --  и  были  слышны  даже  в
Литл-Крике. В связи с этим столы в барах вдоль Большой Восточной обслуживало
больше  официанток, чем обычно.  Ибо сказано (и не без основания): не успеет
корабль вроде "Эшафота" скрыться за горизонтом, как некоторые морячки тут же
выпрыгнут из своих одежек и облачатся  в  униформы официанток, разминая руки
перед разноской  пива и примеряя блядскую улыбочку,  пусть даже оркестр  еще
играет  на прощанье "Старые добрые  времена", а на корабле  продувают трубы,
посыпая черными хлопьями  будущих рогоносцев, стоящих  по  стойке "смирно" с
мужественным видом и кривыми ухмылками сожаления.
     Беатрис   принесла   пиво.   Со   стороны  дальних   столиков  раздался
пронзительный вопль; она вздрогнула, и пиво расплескалось.
     --  Боже!  -- сказала  она.  -- Снова  Шныра. --  Шныра  служил  теперь
мотористом на тральщике "Порывистый"  и  имел скандальную репутацию  по всей
Большой Восточной. Этот метр с  кепкой всегда задирал самых крупных людей на
корабле, зная,  что те не принимают его всерьез.  Десять месяцев назад  (как
раз накануне перевода Шныры с "Эшафота") командование решило  удалить у него
все зубы. Обезумев,  он ухитрился с  помощью кулаков вырваться  из  рук двух
офицеров-дантистов и помогавшего им  старшины. Всем стало ясно, что Шныре на
свои зубы отнюдь не наплевать.
     -- Подумай сам! -- кричали офицеры, еле сдерживая смех и увертываясь от
крошечных кулачков. -- Прочистка корневых каналов, нарывы на деснах...
     --  Нет! -- верещал в ответ Шныра.  В  конце концов  они вынуждены были
всадить ему в бицепс инъекцию пентотала. Застав по пробуждении у себя во рту
такой апокалипсис,  Шныра  принялся сыпать  длинными  проклятиями.  Еще  два
месяца  после  этого он призраком  бродил  по "Эшафоту",  то и дело  пытаясь
подпрыгнуть,  зацепиться и, свисая по-орангутановски, лягнуть в зубы первого
подвернувшегося офицера.
     Бывало,  он стоял на  юте и обращался  с пламенной речью ко всем,  кому
случалось  быть  рядом,  вымямливая слова сквозь  больные десны,  словно рот
забит фланелью. Когда  раны во рту зажили, ему  поднесли сверкающий уставной
комплект из нижнего и верхнего протезов. "О Боже!" -- взревел он и чуть было
не выпрыгнул за борт, но ему помешал негр-гаргантюа Дауд.
     --  Эй, дружок,  -- сказал  Дауд, держа Шныру на  весу  за голову  и  с
любопытством изучая  эту  смесь робы и отчаяния, чьи ноги молотили воздух  в
ярде над палубой. -- Куда ты собрался и зачем?
     -- Слушай, я хочу умереть, вот и все! -- закричал Шныра.
     -- Ты что, не знаешь, -- сказал Дауд, -- что жизнь -- это самое ценное,
что у тебя есть?
     -- Ох, ох! -- ответил Шныра сквозь слезы. -- Это еще почему?
     -- Потому что, -- промолвил Дауд, -- без нее ты был бы мертв.
     -- Ох, ох!  -- сказал Шныра. Он раздумывал над услышанным неделю. Потом
успокоился,  его  снова стали  отпускать в  увольнения  и вскоре перевели на
"Порывистый".  Через пару дней  соседям Шныры  по кубрику каждый вечер после
отбоя  стал  слышаться  странный  скрежет,  доносящийся  с  его  койки.  Так
продолжалось недели две или три, пока однажды посреди ночи кто-то не зажег в
кубрике  свет, и  все  не  увидели сидящего на койке  по-турецки  Шныру.  Он
драчевым напильником  затачивал  зубы.  Следующим  вечером,  как  раз  после
получки, Шныра  сидел  с  товарищами  в  "Могиле  моряка"  и  был  спокойнее
обычного.  Около  одиннадцати  мимо  столика  проплывала  Беатрис  с  полным
подносом  пива.  Ликуя, Шныра подался  вперед,  распахнул челюсти и погрузил
свежезаточенные протезы в правую ягодицу официантки. Беатрис  взвизгнула,  а
кружки, сверкая,  полетели по параболам, рассеивая  по всей  "Могиле моряка"
брызги водянистого пива.
     Для Шныры  это занятие стало  любимой  забавой. Слух  о нем разнесся по
всему дивизиону, или эскадре,  или даже по  всему Атлантическому флоту. Да и
люди с других кораблей заглядывали полюбопытствовать. Порой это  приводило к
дракам -- вроде той, которую застал Профейн.
     -- Кого он зацепил на этот раз? -- спросил Профейн. -- Я не заметил.
     --  Беатрис, -- ответила Беатрис.  Так звали другую официантку. Дело  в
том, что  у  миссис  Буффо -- владелицы "Могилы  моряка", которую тоже звали
Беатрис,  -- была теория:  поскольку  малыши называют всех  женщин  "мамой",
матросы,  будучи  по-своему  столь  же  беспомощными, должны  называть  всех
официанток  "Беатрис". Развивая свою политику материнства, она  установила в
баре пивные краны,  выполненные из пористой  резины в форме огромных женских
грудей. В день получки с восьми до девяти проводилось мероприятие, именуемое
миссис  Буффо   "Часом  кормления".  Она  начинала  его  весьма  официально:
появлялась  из  задней комнаты  в расшитом драконами  кимоно,  подаренном ей
одним из обожателей  с Седьмой  флота, подносила к губам  золотую боцманскую
дудку и играла сигнал "На камбуз". По этому сигналу все срывались с места, и
некоторым счастливчикам  удавалось присосаться  к кранам.  Кранов было всего
семь, а на  веселом представлении присутствовало  в среднем двести пятьдесят
матросов.
     Из-за  стойки появилась  голова Шныры.  Глянув на  Профейна, он щелкнул
зубами.
     -- Знакомься, -- сказал Шныра, -- мой дружок Влажная Железа. Только что
с корабля. -- Он указал  на длинного печального южанина  с вытянутым  носом,
который шел сзади, волоча по опилкам гитару.
     -- Привет! --  откликнулся  Влажная Железа. --  Хочется спеть тебе одну
песенку.
     -- В  честь  твоего превращения в  ОПШа,  -- прокомментировал Шныра. --
Влажный всем поет эту песню.
     -- Это же было еще в прошлом году, -- сказал Профейн.
     Но Влажная Железа  уже  оперся  ногой на медное  ограждение, положил на
колено  гитару и начал  бренчать.  Отыграв  восемь  тактов, он запел в ритме
вальса:


     Одинокий Покинутый Штатский,
     Мы будем скучать по тебе.
     Матросы и юнги исходят слезами --
     Завидуют славной судьбе.
     Но шаг этот глуп и опасен.
     Дальнейший твой жребий ужасен.
     Тысячу рапортов ты отчитал.
     Дай мне хоть сто лет и вечный штурвал, --
     Я не стану Покинутым Штатским.


     -- Неплохо, -- сказал Профейн в пивную кружку.
     -- Это не все, -- сообщил Влажная Железа.
     -- Ох! -- произнес Профейн.
     Вдруг  его обволокли  нахлынувшие сзади миазмы, и  чья-то  рука  мешком
картошки рухнула на  плечо.  Боковым  зрением  он увидел кружку в обрамлении
огромной  муфты,  самым  непотребным  образом  отделанной  шерстью  больного
бабуина.
     -- Бенни! Ну как твоя половая жизнь, хью-хью!?
     Таким смехом мог смеяться только Свин Бодайн, который когда-то служил с
Профейном  на  одном  корабле.  Профейн оглянулся.  Так  и  есть.  "Хью-хью"
создавалось  путем  выдавливания гортанных  звуков, а кончик языка при  этом
находился за верхними передними зубами. По замыслу  Свина,  звук должен  был
получаться ужасно неприличным.
     -- Старина Свин! Ты что, отстал от корабля?
     -- Я -- в самоволке. Помощник боцмана Папаша Ход меня просто достал.
     Лучший способ избежать  встречи с патрулем --  это оставаться трезвым и
не соваться в компании. Отсюда и название -- "Могила моряка".
     -- Как дела у Папаши?
     Свин рассказал  о расставании  Папаши  с женой-официанткой. Она ушла от
него и устроилась в "Могилу моряка".
     Ох уж эта молодая женушка Паола! Она заявляла, будто ей шестнадцать, но
поди проверь.  Она родилась перед самой войной, и дом с ее метрикой -- как и
почти все дома на Мальте -- потом оказался разрушенным.
     Профейн присутствовал при их знакомстве -- бар "Метро" на Тесной улице.
Кишка. Валетта, Мальта.
     -- Чикаго! --  рычал  Папаша Ход гангстерским  голосом. -- Ты слыхала о
Чикаго? -- И с угрожающим  видом  запускал  руку  под  тельняшку --  обычный
Папашин жест, известный по  всему  средиземноморскому  побережью.  Затем  он
вытаскивал носовой  платок  -- а вовсе  не пистолет -- сморкался  и  начинал
смеяться, глядя на девушку, которой случалось сидеть напротив. Стереотипы из
американских фильмов были знакомы всем. Всем, кроме Паолы Майстраль, которая
так и  продолжала смотреть на  него, не раздувая ноздри и  не  сводя брови к
переносице.
     Кончилось  тем,  что Папаша взял у кока Мака под проценты пятьсот монет
из "экономических сумм", дабы перевезти Паолу в Штаты.
     Возможно, для нее это  был просто способ добраться до Америки -- предел
мечтаний любой официантки Средиземноморья.  Переезд все проблемы решал одним
махом -- пища, жилье,  теплая одежда и  мягкий климат. На  въезде в  Америку
Папаше пришлось  солгать относительно ее возраста. Впрочем, документов Паола
все  равно  не  имела.  К  тому  же  в  ней  можно  было  заподозрить  любую
национальность -- она знала обрывки чуть ли не всех языков.
     Папаша  рассказывал  о  ней  палубным  матросам, которые  собирались  в
боцманской  подсобке  "Эшафота".  Говорил  он  с особой нежностью  --  будто
постепенно, может, прямо по ходу рассказа, к  нему приходило осознание того,
что в сексе больше мистики, чем можно предположить.  Он  не мог даже сказать
-- сколько раз за ночь  у них получалось, ибо  этот счет  нельзя  записать в
цифрах.  А ведь, казалось бы,  что  нового может открыть  в этих делах такой
прохвост с сорокапятилетним стажем как Папаша Ход?
     --  Хорошенькое  дело,  -- проворчал  Свин в  сторону. Профейн направил
взгляд  вглубь "Могилы моряка" и увидел ее.  Она  направлялась  к ним сквозь
завесу скопившегося за вечер дыма. С виду  --  типичная официантка с Большой
Восточной.  Как там  было насчет степного  зайца на снегу,  тигра  в залитой
солнцем густой траве?
     Она улыбнулась Профейну -- печально, натянуто.
     -- Ты вернулся на службу?
     -- Просто проходил мимо, -- ответил Профейн.
     -- Поехали со  мной на западное побережье, -- предложил Свин. -- Еще не
собрано такой патрульной машины, которая могла бы сделать моего "Харлея".
     --  Смотрите, смотрите!  --  закричал  маленький  Шныра, подпрыгивая на
одной  ноге.  -- Только не сейчас, ребята. Погодите!  -- Он указал на миссис
Буффо, материализовавшуюся  в своем  кимоно на  стойке.  Опустилась  тишина.
Между   морпехами  и  матросами,  блокировавшими  дверной  проем,  мгновенно
установилось перемирие.
     --  Мальчики! --  объявила миссис Буффо.  -- Сегодня -- канун Рождества
Христова.  -- Она извлекла  боцманскую  дудку. Первые  флейтообразные  звуки
лихорадочно завибрировали над  выпученными  глазами и разинутыми ртами.  Все
присутствующие благоговейно внимали, и до них постепенно стало доходить, что
она исполняет "Во  прозрачной полуночи",  только  в  ограниченном  диапазоне
боцманской  дудки.  Стоявший  сзади  молодой запасник,  которому  доводилось
выступать  в ночных клубах  Филли, начал нежным голосом подпевать.  У  Шныры
засияли глаза.
     -- Глас ангела небесного, -- произнес он.
     Когда исполнялась часть,  где  были  слова:  "Мир -- земле,  а людям --
добродетель от  милосердного  всевышнего  Царя", Свин,  будучи  воинствующим
атеистом, решил, что это становится невыносимым.
     -- Звучит точь-в-точь,  как "На  камбуз",  --  громко заявил он. Миссис
Буффо  с запасником замолчали.  До аудитории не  сразу дошло  значение фразы
Свина.
     -- Час Кормления! -- заверещал Шныра.
     И чары рассеялись. Смекалистым  морякам с "Порывистого" как-то  удалось
скучковаться в  сутолоке, возникшей  среди  веселых матросиков. Они подняли,
словно  знамя,  маленькую персону  Шныры  и,  находясь  в  авангарде  атаки,
бросились к ближайшему соску.
     Миссис  Буффо,  которая,  едва удерживая  равновесие,  стояла,  подобно
краковскому  трубачу  на крепостном  валу,  приняла  на себя  удар бушующего
потока  и  была свергнута в таз  со льдом первой  же  волной, промчавшейся у
стойки.  Широко расставив руки, над всеми  возвышался Шныра. Он зацепился за
один из кранов-сосков, и тотчас товарищи по экипажу отпустили его; продолжая
двигаться  по инерции, он рухнул вниз вместе с рукояткой. Из резиновой груди
белым  каскадом захлестало пиво,  обдавая  Шныру, миссис Буффо  и пару дюжин
матросов, которые, зайдя с флангов за стойку, кулаками ввергали друг друга в
бесчувственное состояние.  Члены несшей  Шныру  группы рассеялись  в попытке
захватить  побольше кранов. Старший  мичман, начальник  Шныры,  стоял  возле
последнего на четвереньках, хватал  его за ноги и тянул на себя, считая, что
со Шныры достаточно, и он должен уступить место своему командиру. Лидирующие
матросы  с  "Порывистого"  образовали  клин. В  их кильватере  сквозь  бреши
отчаянно проталкивались  человек  шестьдесят  морячков,  лягаясь,  толкаясь,
царапаясь и  рыча. Их рев перекрывал все остальные звуки.  Некоторые  из них
размахивали пивными бутылками, дабы расчистить себе дорогу.
     Профейн  сидел  у  конца  стойки,  рассматривая самопальные  ботинки  и
расклешенные  подкатанные  "ливайсы".  Время  от  времени  в его поле зрения
оказывалась  то чья-то рухнувшая туша  с  окровавленной мордой,  то разбитая
пивная бутылка, -- крошечные бури в опилках.
     Вскоре  он заметил, что  рядом  сидит  Паола, обхватив  ноги  руками  и
прижавшись щекой к черной холстине его брюк.
     -- Ужасно, -- сказала она.
     Профейн издал неопределенный звук и погладил ее по голове.
     -- Покой, -- вздохнула она. -- Разве не этого мы все хотим, Бенни? Хоть
бы чуточку покоя. Чтобы никто не подскакивал и не кусал тебя за задницу.
     -- Тихо! -- сказал Профейн. -- Взгляни-ка -- Влажному вмазали по животу
его собственной гитарой.
     Паола  что-то бормотала  ему в  ногу. Они спокойно  сидели, не  обращая
внимания на творящуюся  вокруг  бойню. Миссис Буффо впала в пьяную истерику.
Отделанная  под красное  дерево старая стойка  затряслась от  нечеловеческих
рыданий.
     Сдвинув  в  сторону  пару дюжин пустых  кружек, на стойку  уселся Свин.
Когда  заварушки  достигали пика, он предпочитал просто сидеть и  наблюдать.
Сверху он  с  интересом  смотрел,  как его товарищи, словно отнятые от груди
поросята, сцепились  друг  с другом из-за этих семи гейзеров. Пиво  насквозь
промочило большую часть опилок, а ноги боксеров-любителей  выцарапали на них
чужеземные иероглифы.
     С улицы донеслись сирены, свистки и топот бегущих ног.
     --  Ага!  --  произнес  Свин.  Он  спрыгнул  вниз  и,  обогнув  стойку,
направился к Профейну с Паолой. -- Эй, мастер, -- сказал он спокойным тоном,
щуря глаза, будто от ветра. -- Идет шериф.
     -- Задний ход, -- ответил Профейн.
     -- Бабу не забудь, -- сказал Свин.
     И  они  втроем  рванули  кроссом  через  кишащий  телами  зал. По  пути
прихватили  Влажного.  К  тому времени, когда в "Могилу  моряка", размахивая
дубинками,  вломился патруль,  они  уже  бежали  по  переулку, параллельному
Большой Восточной.
     -- Куда бежим? -- спросил Профейн.
     -- Куда глаза глядят, -- откликнулся Свин. -- Пошевеливай задницей!




     Все завершилось квартирой в Ньюпорт-Ньюс, где обитали четыре лейтенанта
женского подразделения и стрелочник с угольной пристани -- свиновский дружок
Моррис Тефлон, который был тут вроде папочки. Всю рождественскую неделю наши
герои предавались  такому пьянству,  что вряд  ли осознавали, где находятся.
Никто в доме, видимо, не возражал против их вторжения.
     Ни Профейн, ни Паола к сближению  не стремились,  но их свела  пагубная
привычка Тефлона. У него была  камера-"лейка", доставленная полуконтрабандой
одним  приятелем-моряком.  По  выходным  --  если дела  шли хорошо и дешевое
красное вино плескалось, словно волна под тяжелым торговым судном, -- Тефлон
цеплял  камеру  на шею и принимался бродить  от  кровати  к  кровати,  делая
снимки. Потом он продавал их на Большой Восточной жаждущим матросам.
     Так  уж  получилось, что Паола Ход,  урожденная Майстраль, слишком рано
вырвалась  --  по  собственному  капризу -- из безопасности, гарантированной
постелью Папаши Хода, но слишком поздно  -- из "Могилы моряка",  полуродного
дома,  и теперь, пребывая в состоянии шока, она наделяла Профейна  талантами
сочувствия и исцеления душ, ни одним из которых он не обладал.
     --  Ты  -- единственное, что у меня  есть, -- предупредила она его.  --
Будь со мной хорошим.
     Они сиживали  за  столом  в тефлоновской  кухне,  а  напротив --  будто
партнеры  по  бриджу  -- Свин  Бодайн и Влажная  Железа.  В центре  стола --
бутылка  водки. Все обычно молчали,  если только не  возникал  спор -- с чем
смешивать водку по  завершении того коктейля,  что употреблялся  в настоящий
момент. В ту неделю они испробовали молоко, концентрат овощного супа  и даже
сок  из   полувысохшего  куска  арбуза  --   последнего,  что  оставалось  в
тефлоновском  холодильнике. Попробуйте выжать  арбуз в рюмку, когда рефлексы
пошаливают. Это практически невозможно. Вылавливать семечки из водки -- тоже
проблема, и она переросла во взаимную недоброжелательность.
     К  тому же  Свин  и Влажный положили  на  Паолу  глаз. Каждую  ночь они
делегацией подкатывали к Профейну и вызывали его поговорить.
     --  Она пытается оправиться от  мужиков, -- старался объяснить Профейн.
Свин  либо  отвергал это объяснение, либо  воспринимал его как оскорбление в
адрес Папаши Хода, своего наставника.
     То,  что  Профейн  от Паолы  ничего  не  получал,  было сущей  правдой.
Впрочем, он и понять-то не мог, чего она хочет.
     --  Что  ты имеешь  в  виду? -- спрашивал Профейн.  --  "Будь  со  мной
хорошим"?
     -- Чтобы ты  не был Папашей Ходом, -- отвечала она. Вскоре он отказался
от  попыток  расшифровать  ее  страстные  порывы.   Время  от  времени   она
рассказывала странные истории  об изменах, тычках в зубы и пьяных скандалах.
Профейну  под  началом Папаши  приходилось ежедневно в  течение четырех  лет
закапывать  после обеда яму, вырытую до,  и из рассказов Паолы  он был готов
поверить  половине  --  но только половине, поскольку  женщина --  это  лишь
половина того, что всегда имеет две стороны.
     Она  научила   их   французской   песенке,  которую  узнала  от  одного
десантника, воевавшего в Алжире.


     Demain le noir matin,
     Je fermerai la porte
     Au nez des annees mortes;
     J’irai par les chemins.
     Je mendierai ma vie
     Sur la terre et sur l’onde,
     Du vieux au nouveau monde...


     Десантник был невысокого  роста  и  сложен,  как сам  остров Мальта  --
скалы,  непостижимое сердце. Она провела с  ним лишь одну  ночь.  Потом  его
отправили в Пирей.
     Завтра темным  утром  я запру дверь перед лицом  мертвых лет. Выйду  на
дорогу и побреду через земли и моря, от старого мира к новому...
     Она  показала  Железе аккомпанемент.  Они  сидели  за столом в холодной
тефлоновской  кухне, где четыре  газовые горелки  сжирали весь кислород. Они
пели, пели... Когда Профейн смотрел ей в глаза, ему казалось, что она до сих
пор мечтает о том десантнике -- человеке, возможно,  далеком от политики, но
смелом  в бою,  как любой другой;  он устал, черт побери, устал от  туземных
деревенек  и от необходимости  по утрам  придумывать  жестокости,  еще более
варварские,  чем те,  что накануне вечером применялись Фронтом национального
освобождения. Она носила на шее Чудотворную медаль (возможно, подаренную  ей
случайным  матросом, которому  она  напомнила хорошую  католическую девочку,
оставшуюся  в  Штатах,  где  любовью  занимаются  или  бесплатно,  или  ради
устройства брака). Какого типа католичкой была  она? Профейну, католику лишь
наполовину (мать -- еврейка), чья мораль носила фрагментарный характер (да и
это  немногое  он  извлек  из  житейского  опыта),  было  интересно -- какие
причудливые иезуитские аргументы заставили  ее убежать с ним  и отказываться
спать вместе, но при этом просить его "быть хорошим"?
     В новогодний вечер  они вдвоем вышли поужинать в кошерную  закусочную в
нескольких кварталах от тефлоновской квартиры. Вернувшись, они не застали ни
Свина, ни  Влажного.  "Мы  ушли  пить", --  гласила записка.  Квартира  была
по-рождественски украшена; в одной спальне из  настроенного  на  волну  WAWY
приемника лился  Пэт  Бун, в другой падали какие-то предметы.  Молодая  пара
кое-как пробралась в затемненную комнату, где стояла кровать.
     -- Нет, -- сказала она.
     -- В смысле, да.
     -- Скрип-скрип, -- сказала  кровать.  Они не  успели ничего понять, как
вдруг:
     -- Щелк-щелк, -- сказала тефлоновская "лейка".
     Профейн  поступил, как от него и  ожидали: с ревом  вскочил с  постели,
сжимая кулак. Тефлон ловко увернулся от удара.
     -- Все, все, -- закудахтал он.
     Нарушенный  интим  сам  по  себе  был  не  так  уж важен;  но вторжение
произошло как раз перед Главным Моментом.
     --  Не  волнуйтесь,  не  волнуйтесь,  --   приговаривал  Тефлон.  Паола
торопливо залезала в свои одежки.
     --  На  улицу. В  снег, -- сказал Профейн.  -- Вот, Тефлон,  куда  твоя
камера нас выгоняет.
     -- Вот.  -- Тефлон открыл камеру и вручил Профейну пленку. -- Только не
заводись из-за такого дерьма.
     Профейн взял  пленку,  но снова ложиться  не стал.  Он оделся,  увенчав
наряд ковбойской шляпой. Паола надела матросскую шинель, слишком большую для
нее.
     --   На  улицу!  --  кричал   Профейн.  --   В  снег!  --   Что  вполне
соответствовало действительности.
     Они сели на паром до Норфолка. Устроившись наверху, они попивали черный
кофе из бумажных стаканчиков и наблюдали, как колыхается у окон тихий  саван
снега. Больше смотреть было не на  что  -- разве что  друг на  друга  или на
бродягу, занявшего лавку  напротив. Где-то  внизу заработал  двигатель.  Они
ягодицами чувствовали его глухое постукивание. Говорить было не о чем.
     -- Ты хотела остаться? -- спросил он.
     -- Нет,  нет.  -- Она поежилась.  Между  ними  лежал благоразумный  фут
обшарпанной  скамейки.  Профейн  не  чувствовал  порывов  пододвинуть  Паолу
поближе. -- Даже если бы ты решил по-другому.
     Мадонна! -- подумал он. -- Появился зависимый от меня человек.
     -- Почему ты дрожишь? Здесь довольно тепло.
     Не отрывая взгляда от своих  галош, она  отрицательно  покачала головой
(непонятно --  к  чему это  относилось).  Профейн вскоре  встал  и вышел  на
палубу.
     Лениво падающий на воду  снег делал этот  предполуночный час похожим на
сумерки или на солнечное  затмение.  Каждые несколько секунд раздавался звук
рожка,  предупреждавший  суда на  встречном  курсе.  Но  Профейну все  равно
казалось,  будто  на  рейде  никого  нет,  кроме  неодушевленных,  безлюдных
кораблей, и их сигналы  друг другу значат не больше, чем шум гребных  винтов
или шипение снега на воде. Профейн чувствовал себя совершенно одиноким.
     Некоторые  из нас боятся  смерти, а  кое-кто  --  одиночества.  Профейн
боялся ландшафтов или морских пейзажей подобных этому --  где кроме него нет
ни  единой живой души.  Но, казалось, именно в  такие  места  он все время и
попадал: сворачиваешь  ли  за  угол,  или  выходишь  на  открытую палубу, --
оказываешься в чужой, враждебной стране.
     Дверь сзади  отворилась,  и  вскоре  он почувствовал, как  голые ладони
Паолы  скользнули  ему  подмышки,  а  ее щека прижалась  к спине.  Его  глаз
мысленно  отделился  от  тела  и взглядом  постороннего  посмотрел на них со
стороны, как на пейзаж.  Присутствие  Паолы  не делало мир менее враждебным.
Они так и стояли,  пока паром  не вошел в слип, -- залязгали цепи, раздались
скулящие звуки автомобильного зажигания, на машинах заработали моторы.
     В автобусе ехали молча. Выйдя возле отеля "Монтичелло", они отправились
на Большую Восточную,  дабы  найти Свина и Железу. "Могила моряка" оказалась
темной, -- впервые, сколько Профейн себя помнил. Наверное, прикрыла полиция.
     Свина они  обнаружили у Честера  в  "Хиллбилли Хэвн" --  соседнем баре.
Влажный сидел вместе с музыкантами.
     -- Гуляем! Гуляем! -- кричал Свин.
     Дюжина  бывших  "эшафотовцев" жаждали воссоединения. Свин,  назначивший
себя председателем, остановил выбор  на  "Сюзанне Сквадуччи"  -- итальянском
лайнере-люкс, который достраивался на одной из верфей Ньюпорт-Ньюса.
     --  Опять в Ньюпорт-Ньюc? --  (Профейн решил  не рассказывать  Свину  о
размолвке с Тефлоном). Итак, снова йо-йо.
     -- С этим пора кончать, -- сказал он, но никто его не услышал. Свин тем
временем выплясывал с Паолой неприличное буги.



     Профейн заночевал у Свина, который жил у старых паромных доков. Он спал
один.  Паола  случайно  встретила  одну  из Беатрис и  ушла на  ночь к  ней,
сдержанно пообещав Профейну быть его дамой на новогоднем празднике.
     Около трех Профейн  проснулся на кухонном полу с головной болью. Ночной
воздух,  резкий и холодный, сквозил из-под двери, а снаружи доносилось тихое
непрерывное рычание.
     --  Свин! -- проворчал Профейн. -- Где у  тебя  аспирин?  --  Ответа не
последовало.  Профейн проковылял  в другую комнату.  Свина не  было  и  там.
Рычание на улице стало казаться еще более зловещим. Профейн подошел к окну и
внизу на  улице  увидел  Свина,  который  сидел на  своем  мотоцикле,  давая
двигателю полный газ. Снег падал крошечными сверкающими иголками, и переулок
светился особенным,  необычным светом,  который  превращал  одежду  Свина  в
черно-белый  клоунский костюм,  а  древние  кирпичные  стены,  припорошенные
снегом,  --  в  нейтрально-серые. У Свина на  голове  была  моряцкая вязаная
шапка. Он  натянул ее до самой шеи, и  его  голова смотрелась, будто мертвая
черная  сфера.  Вокруг  него  клубились  облака  выхлопных   газов.  Профейн
передернулся.
     -- Что ты делаешь, Свин? -- крикнул он. Свин не ответил. Это загадочное
зловещее явление  Свина и "Харлей  Дэвидсона" в  пустом переулке в три  часа
ночи вдруг напомнило Профейну о Рэйчел,  про которую ему не хотелось думать,
-- во всяком случае, сегодня, когда болит голова, а колючий  ветер заносит в
комнату снег.
     В 1954 году у Рэйчел Аулглас был собственный "Эм-Джи". Подарок папочки.
После первого  рейса  вокруг  Гранд Сентрал (там располагался офис  отца), в
ходе  которого машина была ознакомлена  с  телефонными  столбами,  пожарными
гидрантами  и  случайными  прохожими,  Рэйчел  поехала  на все  лето в  горы
Кэтскиллз. Оказавшись там, маленькая, угрюмая, пышно  сложенная Рэйчел гнала
свой  "Эм-Джи", как  коня,  по  изгибам  и ухабам  кровожадного Семнадцатого
шоссе. Автомобиль, надменно тряся  задницей,  проезжал мимо повозок с сеном,
рычащих  грузовичков,  стареньких  родстеров  "Форд",  до   отказа   набитых
стриженными под ежик гномиками, закончившими начальную школу.
     Профейн как  раз  только что  уволился  из флота  и работал  помощником
салатника  в  "Трокадеро" у  Шлоцхауэра  в  девяти  милях от  Либерти,  штат
Нью-Йорк. Салатником был некто Да  Коньо -- сумасшедший  бразилец, мечтавший
отправиться в Израиль воевать  с арабами. Однажды вечером  в "Фиесте Лаундж"
-- баре  "Трокадеро" --  появился пьяный  матрос, неся  в своей  дембельской
сумке автомат тридцатого калибра. Он не помнил точно, как к нему  попало это
оружие; Да Коньо же предпочитал думать, что автомат был по деталям перевезен
контрабандой   с  острова  Паррис,  --  именно  так   поступила  бы  Хагана.
Поторговавшись с  барменом,  который тоже хотел заполучить пушку, Да Коньо в
конце  концов одержал победу,  отдав  матросу  три  артишока и  баклажан.  К
мезузе,  приколотой над холодильником  для овощей, и к сионистскому знамени,
висевшему  над  разделочным столом, Да Коньо  добавил  этот  выигрыш. Стоило
шеф-повару  отвернуться, как Да  Коньо собирал свой автомат, маскировал  его
качанным салатом, жерухой, бельгийским цикорием и начинал играть в нападение
на сидящих в зале посетителей.
     -- Йибл, йибл, йибл!!!  --  покрикивал он,  злобно прищуриваясь.  --  Я
попал в яблочко, Абдул Саид. Йибл, йибл, мусульманская свинья!
     Автомат  Да Коньо был единственным в мире, который при стрельбе издавал
звук "йибл". Он мог сидеть до четырех ночи -- чистить свою пушку и мечтать о
похожих на Луну пустыне, о шипящей чань-музыке, о йемениточках  с прикрытыми
белыми  платками нежными головками и с изнемогающими  без любви чреслами. Он
дивился на  американских евреев, которые могут вот так  сидеть  с тщеславным
видом  и поглощать одно  блюдо за другим, когда  всего в половине окружности
земного шара от них лежит безжалостная пустыня, усыпанная трупами сородичей.
Каким еще языком мог он разговаривать с этими бездушными желудками?  Уповать
на ораторское искусство масла и уксуса или  на мольбу пальмовой мякоти? У Да
Коньо был единственный голос -- его автомат. Но слышат ли они его? Есть ли у
желудков уши? -- Нет! Да  и нельзя  услышать выстрел, предназначенный  тебе.
Этот  автомат, нацеленный, возможно,  сразу на  все пищеварительные  тракты,
одетые  в костюмы "Харт,  Шаффнер и Маркс" и  похотливо  побулькивающие  при
взгляде  на  официанток, был  всего  лишь неодушевленным предметом,  который
смотрит туда, куда его направит любая нарушающая равновесие сила. В чье пузо
целился Да Коньо? Абдула Саида? Пищеварительного тракта? Свое собственное? К
чему  задавать вопросы? Он знал одно:  он -- бедный сионист, сбитый с толку,
страждущий, жаждущий  пустить  корни  -- хотя бы  на полноска  вглубь  --  в
каком-нибудь кибуце на той стороне земли.
     Профейна удивило отношение Да Коньо  к своему автомату.  Любовь  к вещи
была для него в новинку. Немного позже,  когда Профейн  обнаружил, что такие
же отношения  существуют  между Рэйчел  и  ее  "Эм-Джи", он  впервые в жизни
понял, что  у многих людей есть занятие, скрываемое от  чужих  глаз,  и  они
уделяют ему гораздо больше времени, чем можно заподозрить.
     Поводом  для ее  знакомства с  Профейном,  как  и со  многими  другими,
послужил "Эм-Джи".  Этот автомобиль чуть его не задавил.  Как-то  в полдень,
выйдя  на  улицу   с  мусорным  ведром,  через  верх  которого  переливались
некондиционные  листья салата, Профейн  услышал  справа зловещий  рокот.  Он
продолжал свой  путь  в  уверенности, что  обремененный ношей  пешеход имеет
предпочтительное  право.  В следующую  секунду  Профейн  почувствовал  удар,
нанесенный ему  правым крылом машины. К счастью, она ехала со скоростью пять
миль в час -- не очень  высокой для того, чтобы  покалечить,  но достаточной
для  превращения  Профейна,  ведра  и  салата в  грандиозный зеленый ливень,
падающий на землю задницей вниз.
     Обсыпанные салатом, они с подозрением разглядывали друг друга.
     --  Как романтично! -- сказала  она. -- Вдруг ты похож на мужчину  моей
мечты? Убери-ка с лица этот лист, чтобы я смогла разглядеть.
     Памятуя  о  своем месте, Профейн снял с  лица  лист,  словно шляпу  для
поклона.
     -- Нет, -- сказала она. -- Это не он.
     -- Может, --  отозвался Профейн, -- в следующий раз попробуем с фиговым
листочком?
     Она рассмеялась и с грохотом умчалась прочь. Он нашел грабли и принялся
собирать  мусор в кучу, размышляя о встрече с очередным  чуть не убившим его
неодушевленным  предметом. При этом  Профейн не был уверен, что имеет в виду
машину, а не Рэйчел. Он сложил салат обратно в ведро и отнес его в небольшую
лощину  за  автостоянкой, служившую  для персонала  "Трокадеро" свалкой.  На
обратном  пути он снова встретил Рэйчел. Аденоидальный тембр выхлопа остался
тем же, что и по дороге в Либерти.
     --  Эй,   Толстячок,  поехали  прокатимся,  --  позвала  она.   Профейн
согласился -- до приготовления ужина оставалось целых часа два.
     После  пяти  минут езды по Семнадцатому шоссе Профейн  решил, что  если
вернется в "Трокадеро" живым и невредимым, то выкинет из головы эту Рэйчел и
впредь будет обращать внимание только на спокойных  пешеходок. На машине она
мчалась, словно проклятая  в святой праздник. Он, конечно,  не  сомневался в
том,  что  она соразмеряет  возможности  машины  со своими  собственными. Но
откуда ей было знать,  например, что встречный молоковоз  на крутом  зигзаге
этой  двухполосной  дороги свернет на свою линию именно в тот  момент, когда
между ними останется одна шестнадцатая дюйма?
     Не на  шутку испугавшись за свою  жизнь, Профейн не чувствовал обычного
смущения перед девушками. Он потянулся  к ее сумочке, нашел там  сигарету  и
закурил.  Рэйчел даже не заметила. Она  была всецело поглощена  вождением  и
вообще  забыла,  что рядом  кто-то  сидит. Она открыла рот лишь  однажды  --
сказать,  что сзади  лежит  холодное  пиво.  Профейн  потягивал  сигарету  и
размышлял: нет ли у него склонности к самоубийству? Может, он нарочно всегда
идет туда,  где  ему  могут  встретиться враждебные  предметы? Может, он сам
стремится к тому, чтобы закончить свою жизнь смертью  шлемазла? Если нет, то
почему он тут сидит? Потому что у  Рэйчел симпатичный зад? Он  бросил взгляд
на обитое  кожей соседнее сиденье, --  зад Рэйчел  подпрыгивал  синхронно  с
машиной; потом понаблюдал, как  движется  ее левая грудь под черным свитером
-- движение не  такое уж простое,  но  и  не  вполне гармоническое. В  конце
концов Рэйчел  свернула в заброшенный карьер. Вокруг валялись  обломки щебня
неправильной формы. Профейн  не знал, что это за  камни, но  неодушевленными
они  были  наверняка.  Рэйчел  повела  машину  вверх  по  пыльной  дороге  и
остановилась на площадке в сорока футах над дном карьера.
     Погода в тот день стояла неуютная. С безоблачного небосвода безжалостно
били солнечные лучи. Упитанный Профейн весь взмок. Рэйчел, знавшая некоторых
девушек из профейновской школы, сыграла с ним в игру  "А не знаком ли  ты?",
но он проиграл.  Она рассказала ему о всех своих  кавалерах этого  лета,  --
казалось,  она выбирает  исключительно  старшекурсников из  колледжей  "Айви
Лиг". Время  от времени Профейн  поддакивал:  мол,  в  самом  деле, это было
чудесно.
     Она  рассказывала  о  Беннингтоне, ее  альма матер.  Она рассказывала о
себе.
     Рэйчел приехала из Пяти Городов  -- так  называется местность  на южном
берегу  Лонг-Айленда:  Мальверн, Лоренс,  Сидархерст, Хьюлет  и Вудмер; сюда
иногда  добавляют  Лонг-Бич и  Атлантик-Бич, но при этом  никому в голову не
приходит  называть  этот  район Семью  Городами. Хотя  местные  жители и  не
принадлежат  к  сефардам,  Пять   Городов,   казалось,   поражены   каким-то
географическим  инцестом. Смуглые  девушки,  от  которых здешнее  воспитание
требует скромной походки, -- словно принцессы Рапунцели, живущие в волшебных
пределах  страны, где  эльфовая архитектура  китайских  ресторанов,  дворцов
морской   кухни  и  синагог  с  подиумами  зачастую  оказывается   не  менее
завораживающей, чем само  море;  потом девушки  созревают достаточно,  чтобы
отправить их в северо-восточные горы  и колледжи. Не за тем, чтобы охотиться
на будущих мужей (ибо в Пяти Городах всегда достигается паритет, по которому
все хорошенькие  мальчики к  шестнадцати-семнадцати  годам  уже распределены
между невестами), но  дабы  получить  хотя  бы  иллюзию  свободы  нагуляться
всласть, -- столь необходимую для эмоционального развития.
     Убегают  лишь отважные.  Приходит  воскресный вечер:  гольф закончился,
программа Эда Салливана уже пару часов  как началась, официантки-негритянки,
прибравшись после вчерашних гулянок, отправляются в Лоренс навестить родных;
и  тут-то  кровь этого  королевства вытекает из огромных  домов,  садится  в
автомобили и  направляется в деловые районы развлекаться  среди  бесконечных
верениц  креветок и омлетов фу-юнь.  Восточные  официанты  раскланиваются  и
улыбаются,  порхают  в  летних  сумерках, в  их голосах слышен щебет  летних
пташек. Когда опускается ночь,  наступает пора  краткой прогулки по улице --
торс отца, солидный и уверенный в своем костюме  от Дж. Пресс, глаза дочери,
спрятанные   за   солнцезащитными   очками   в   отделанной   искусственными
бриллиантами оправе. Ее лоснящиеся бедра обтянуты слаксами, названными -- по
расцветке  -- так  же, как машина матери, --  "ягуар". Кто смог  бы от этого
убежать? Да и кто захочет?
     Рэйчел  захотела.  Профейн,  который одно  время ремонтировал дороги  в
районе Пяти Городов, вполне мог ее понять.
     Еще солнце не зашло, а между ними произошло  уже почти все. Профейн был
отчаянно пьян. Он  вылез из машины, зашел за дерево и повернулся на  запад с
намерением  помочиться на солнце и погасить  его раз и навсегда, -- Профейну
почему-то это казалось очень  важным.  (Неодушевленные предметы могут делать
все,  что захотят. Точнее,  вещи не могут ничего хотеть, --  только люди. Но
все равно  вещи всегда делают свое дело, --  вот почему Профейн  мочился  на
солнце).
     Оно  ушло, будто Профейн в самом деле  его  погасил,  став  бессмертным
богом спустившихся сумерек.
     Рэйчел с любопытством наблюдала  за ним. Он застегнулся и, пошатываясь,
вернулся к  пиву.  Осталось всего  две банки. Он  открыл их и протянул  одну
Рэйчел.
     -- Я  погасил  солнце,  --  сказал  он.  -- Выпьем за это.  -- Полбанки
пролилось на рубаху.
     Две смятые банки упали на дно карьера, за ними последовал пустой пакет.
     Рэйчел так и сидела в машине.
     -- Бенни. -- Ноготок коснулся его лица.
     -- Чего?
     -- Ты будешь моим другом?
     -- Похоже, друзей у тебя и так достаточно.
     Она посмотрела на дно карьера.
     --  Почему мы  не  можем  заставить  себя понять,  что другие  --  тоже
реальные люди? -- сказала она.  -- Нет ни Беннингтона, ни  твоего ресторана,
ни Пяти Городов.  Есть лишь этот карьер: мертвые скалы, которые стояли здесь
до нас и будут стоять после.
     -- Ну и что?
     -- Разве не таков этот мир?
     -- Ты прочла об этом во "Введении в геологию"?
     Похоже, она обиделась.
     -- Я просто знаю.
     -- Бенни!  --  закричала она, но осеклась. -- Будь моим другом.  Вот  и
все.
     Он пожал плечами.
     -- Пиши мне!
     -- Не думай, что...
     -- Дорога. Какова она? Твоя  дорога,  которую я  никогда не увижу. С ее
дизелями и  пылью, мотелями, закусочными на перекрестках. Со всем,  что  там
есть. Как выглядит мир к западу от Итаки и к  югу от Принстона? Я, наверное,
никогда не узнаю.
     Он почесал живот.
     -- Да уж.
     Весь остаток лета Профейн продолжал случайно встречать  ее, минимум раз
в день. Они  всегда разговаривали,  сидя  в машине,  и  он пытался подобрать
ключик к ее собственному зажиганию, вглядываясь в ветровые стекла глаз.  Она
сидела  за правосторонним  рулем  и  говорила,  говорила...  "Эм-Джи"-слова,
неодушевленные слова, -- слова, на которые он не знал, что отвечать.
     Вскоре  случилось  то,  чего  Профейн  и боялся: он  понял, что обманом
заставил  себя влюбиться  в Рэйчел,  и удивился лишь  тому, что  это  заняло
столько времени.  По  ночам  он лежал в  своей  ночлежке и  горящим кончиком
сигареты выводил  в темноте апострофы. Около двух  с ночной  смены  приходил
сосед с  верхней койки, некий Дюк Ведж -- прыщавый молодчик из округа Челси,
который  все  время  принимался  рассказывать  о  своей  огромной  зарплате;
зарабатывал  он  и в  самом  деле  много.  Его  истории убаюкивали Профейна.
Однажды вечером в машине Рэйчел, стоявшей возле ее домика,  он увидел с  нею
этого  негодяя. Профейн  поплелся обратно в ночлежку, но преданным  себя  не
почувствовал,  поскольку был  уверен,  что  у  Веджа  все  равно  ничего  не
получится. Он  даже дождался  соседа  и  позволил  потчевать  себя детальным
отчетом о том,  как тот ну почти уже все сделал, но лишь почти. Профейн, как
всегда, заснул на середине.
     В  разговоре он никогда  глубоко не вдавался  в  ее  мир:  этот  мир --
очередная вещь, которой можно дорожить и которая  может вызывать  зависть, а
значит,  несет в  себе воздух, которым Профейн не может дышать.  В последний
раз он  увидел  Рэйчел на праздник  Труда. Завтра она должна была уезжать. В
тот вечер прямо  перед ужином у Да Коньо украли  автомат.  Да Коньо,  весь в
слезах,  метался  в  поисках.  Делать  салаты  было  приказано  Профейну. Он
умудрился  насыпать  мороженой  клубники  в  рубленую  печень,  смешанную  с
горчицей и прованским маслом для салата "Уолдорф", а также случайно обжарить
в масле две  дюжины  редисок вместо картофеля  фри  (хотя  ему все равно  не
удалось избежать нареканий со стороны клиентов, поскольку было лень  идти за
добавкой). Время от времени через кухню со стенаниями проносился бразилец.
     Он так и не нашел  свой любимый автомат. Несчастного и измотанного, его
уволили на следующий день. Сезон уже все равно закончился; насколько Профейн
понимал, Да Коньо вполне мог сесть на пароход до Израиля, а потом ковыряться
в  каком-нибудь  тракторе и, подобно  многим измученным рабочим-иммигрантам,
пытаться забыть свою оставшуюся в Штатах любовь.
     Когда вся эта беготня завершилась, Профейн отправился на поиски Рэйчел.
Ему сказали, что  она вышла  с  капитаном  гарвардских арбалетчиков. Профейн
побродил немного вокруг ночлежки и наткнулся на угрюмого Веджа -- непривычно
одинокого  для этого времени суток. До самой полуночи они играли в "очко" на
все презервативы,  не использованные  Веджем  за лето.  Их  набралось  около
сотни. Пятьдесят Профейн взял  в долг и, попав в полосу везения, очень скоро
полностью обчистил  Веджа.  Тот отправился  по соседям, чтобы занять еще, но
вернулся, качая головой.
     -- Мне никто не поверил.
     Профейн дал ему  несколько  в долг. В полночь  Профейн  сообщил Веджу о
том,  что тот задолжал  уже тридцать штук. Ведж  разразился  соответствующим
комментарием. Профейн сгреб в кучу все выигранные презервативы. Голова Веджа
рухнула на стол.
     -- Он никогда  не использует их, -- обратился он к столу. -- Ни хрена у
него не выйдет! Никогда в жизни!
     Профейн снова побрел к домику Рэйчел.  С  внутреннего  двора доносилось
бульканье  расплескиваемой  воды, и он  направился  туда.  Рэйчел  мыла  там
машину. Посреди ночи! Более того, она разговаривала.
     -- Мой  прекрасный  жеребенок, --  услышал  Профейн.  --  Как  я  люблю
прикасаться  к тебе! --  "Мать честная!" --  подумал он. -- Ты знаешь, что я
чувствую, когда мы едем с тобой по дороге? Когда мы вдвоем, и больше никого?
--  Губка  ласково  гладила  бампер. --  Я чувствую все,  что чувствуешь ты,
дорогой, ведь  я уже так хорошо  тебя  знаю -- как  на тормозах  тебя  тянет
немного влево, как ты  начинаешь дрожать при пяти тысячах оборотов, когда ты
возбужден. Ты начинаешь жечь масло, когда сердишься  на меня, ведь правда? Я
все знаю. -- В ее голосе не слышалось никакого безумия; это была просто игра
школьницы,  хотя, следовало признать, весьма своеобразная игра. -- Мы всегда
будем вместе,  -- скользила  замша  под крышкой капота.  --  Не думай  о том
черном  "Бьюике",  мимо  которого мы  сегодня  проезжали.  Ух!  --  толстая,
грязная, гангстерская машина. Я так и ждала, что из задней дверцы  вывалится
труп.  Тебе  не  показалось?  К  тому  же,  ты  -- такой  английский,  такой
угловатый,  такой твидовый и -- о!  -- такой айви-лиговый, что  я никогда не
брошу тебя, дорогой.
     Профейна чуть  не вырвало. Публичные  изъявления  сантиментов всегда на
него  так  действовали. Она  залезла  в  машину  и  откинулась  на шоферском
сидении, открыв рот навстречу летним созвездиям. Профейн хотел было подойти,
но  тут  заметил,  как  ее  левая  рука  бледной  змеей  заползла  на  рычаг
переключения  передач и  начала его ласкать. Благодаря  недавнему общению  с
Веджем,  у  Профейна  возникли вполне  однозначные  ассоциации. Он не  желал
больше  на  это смотреть и быстрым шагом отправился  назад в  "Трокадеро" --
через холм и лес, а  потом  не мог даже вспомнить -- какой дорогой шел. Ни в
одной из времянок свет не горел,  но контора стояла открытой. Клерк  куда-то
вышел. Профейн  перерыл  все  ящики  и нашел, наконец, коробку кнопок. Затем
вернулся к времянкам и до трех ночи ходил  под светом звезд от одной двери к
другой,  прикрепляя  на  каждую  по  презервативу.  Ему никто не  мешал.  Он
чувствовал себя Ангелом Смерти,  метящим двери завтрашних  жертв. Назначение
мезузы -- отпугивать Ангела, поэтому к мезузе он не стал бы подходить. Но ни
на одной из сотни дверей она не висела. Что ж, тем хуже для них.
     Когда лето закончилось, между Профейном и Рэйчел завязалась  переписка.
Его письма были вялыми и кишели неправильными словами, ее -- то остроумными,
то отчаянными,  то страстными.  Через год она окончила Беннингтон, поехала в
Нью-Йорк и устроилась на работу в приемную  агентства по найму. Пару раз они
встречались, когда он оказывался в Нью-Йорке; хотя они почти не думали  друг
о друге  и хотя та рука, в  которой держат нитку  йо-йо, была  у  нее обычно
занята  другими вещами,  он иногда чувствовал -- как  сегодня, например,  --
невидимое   дергающее  усилие,   словно   за   пуповину  --   мнемоническое,
возбуждающее,  -- и в  такие минуты задавался  вопросом: насколько  он  себе
принадлежит. Он  ценил  в ней то, что  она никогда не называла их  отношения
Связью.
     -- А что же это? -- спросил он однажды.
     --  Секрет, --  ответила она с детской  улыбкой,  которая,  как мелодия
Роджерса и  Хаммерстайна  на  3/4,  приводила его в порхающее,  желеобразное
состояние.
     Она  посещала его  без  предупреждения, словно  суккуб,  приходящий  со
снегом и, как снег, неизбежный.



     Как   оказалось,  новогодней  пирушке   было  суждено   положить  конец
йо-йошничанью, -- по крайней мере, временно прервать. Воссоединенная команда
взошла на  борт  "Сюзанны Сквадуччи", подкупив вахтенного бутылкой  вина,  и
позволила (не без предварительной перебранки) присоединиться к себе матросам
с эсминца, стоявшего в сухом доке.
     Поначалу Паола держалась  поближе к  Профейну, который положил  глаз на
одну пышную даму, одетую в  нечто  вроде меховой шубы и уверявшую, будто она
-- адмиральская  жена.  Здесь были  хлопушки,  радиоприемник и вино, вино...
Влажная Железа  решил  залезть  на  мачту. Она  была  недавно  покрашена, но
Влажного  это не остановило, и,  по мере продвижения вверх, он  делался  все
больше  похожим  на  зебру.  Добравшись до салинга, Железа уселся  там, снял
гитару,  которая,  пока он  лез, болталась у  него где-то снизу,  ударил  по
струнам и запел с ковбойским прононсом:


     Depuis que je suis ne
     J'ai vu mourir des peres,
     J'ai vu partir des freres,
     Et des enfants pleurer...


     Очередная песня десантника. Он  часто появлялся на той неделе. С самого
рождения  (пел он)  я  видел  умирающих отцов,  уходящих  братьев,  плачущих
младенцев...
     --  Что  за проблемы у  этого  десантника?  -- спросил Профейн у Паолы,
когда  она перевела ему песню. --  Многие видели то же самое. Это происходит
не только на  войне. Война здесь ни при чем.  Я родился в гувервилле, еще до
войны.
     --  Ты прав, -- ответила Паола. -- Je suis ne. Родиться. Вот и все, что
для этого нужно.
     Голос Влажного звучал так высоко над головами, что казался частью ветра
-- неодушевленного. Где  теперь  Гай  Ломбардо со  своими  "Старыми  добрыми
временами"?
     На  первой  минуте  1956 года  Влажный спустился на палубу,  а  Профейн
забрался на его место  и,  сидя верхом на  рее, наблюдал, как прямо под  ним
Свин  совокупляется   с  адмиральской  женой.  С  неба,  сыплющего   снегом,
спикировала  чайка  и, покружив немного,  уселась  на  рею  в футе  от  руки
Профейна.
     -- Эй, чайка! -- обратился к ней Профейн. Чайка не ответила.
     --  Эх, дружище, -- обратился Профейн к ночи. -- Люблю я смотреть,  как
молодежь собирается вместе. -- Он внимательно изучил  главную палубу.  Паола
исчезла. И тут все словно  взорвалось. С улицы  послышалась сирена, потом --
другая. На  пирс  с ревом въехали машины -- серые "Шевроле" с  надписью "ВМС
США".  Включились прожекторы, и по пирсу рассыпались маленькие  люди в белых
фуражках  и  черно-желтых  патрульных  повязках  на рукаве. Трое  бдительных
участников веселья бегали  по  левому борту  и сбрасывали  трапы  в  воду. К
машинам,  из которых уже  мог бы составиться целый парк,  добавился фургон с
громкоговорителем на крыше.
     --  Теперь,  ребята,  все  будет в порядке! -- замычало пятьдесят  ватт
бестелесного гласа. --  Все будет  в порядке!  --  в этих словах заключалось
все, что они хотели сказать. Адмиральша заверещала, что это, мол, -- ее муж,
и  он  теперь ее застукал. В  самом разгаре грехопадения  лучи двух или трех
прожекторов  пригвоздили их  к палубе.  Свин  пытался  попасть  сразу  всеми
тринадцатью пуговицами в нужные петли, что в  спешке практически невозможно.
С  пирса  --  подбадривающие   выкрики  и  смех.  Несколько  патрульных  уже
пробирались на судно,  по-крысиному  заползая  по  швартовам. Экс-эшафотовцы
оправлялись от сна и, пошатываясь, поднимались по трапам на палубу.  Влажный
вопил:  "Готовьтесь  отпихивать абордажников!" и размахивал  гитарой, словно
саблей.
     Наблюдая за всем этим,  Профейн  стал  немного  беспокоиться  за Паолу.
Попытался  найти ее,  но  лучи  прожекторов  все  время  двигались,  приводя
освещение главной палубы в полный беспорядок. Снова пошел снег.
     --  Ты  думаешь,  --  сказал Профейн чайке, которая не обращала на него
никакого внимания, -- ты думаешь, я -- Бог?
     Осторожно добравшись до площадки, он лег на живот. Из-за края виднелись
только глаза, нос и ковбойская шляпа -- как горизонтальный Килрой.
     -- Если бы я был Богом... -- он указал пальцем на одного из патрульных.
-- Раз, и дрын -- у тебя в заднице! -- Патрульный продолжал заниматься своим
делом --  колотить дубинкой  по  животу 250-фунтового  артнаводчика по имени
Пэтси Пагано.
     Автопарк на пирсе пополнился скотовозом -- так на  языке ВМС называется
воронок, или Черная Мария.
     --   Раз!  --  продолжал  Профейн.   --  И  ты,  скотовоз,   едешь,  не
останавливаясь, и падаешь в воду. -- Скотовоз чуть  было так не поступил, но
успел  вовремя затормозить. -- Пэтси Пагано! Пусть у тебя вырастут крылья, и
-- лети! -- Но последний удар  свалил Пэтси  на землю  --  похоже,  надолго.
Патрульный  так и  оставил  его  лежать:  понадобилось  бы не  меньше  шести
человек,  чтобы  сдвинуть  его с места.  --  В  чем  же дело?  -- недоумевал
Профейн.  Чайка,  которой это дело  наскучило, снялась с места и полетела  в
направлении базы. Возможно, подумал Профейн, Бог должен быть более позитивно
настроен, нечего все время  метать молнии. Он  осторожно указал  пальцем  на
Влажную Железу.  -- Влажный! Спой-ка им ту алжирскую пацифистскую песню!  --
Железа сидел верхом  на  барьере  капитанского  мостика. Он  сыграл  басовое
вступление и  запел "Блю  Свед Шуз" Элвиса  Пресли. Профейн  перевернулся на
спину и, прищурившись, стал смотреть на падающий снег.
     --  Что  ж, почти получилось, -- обратился он к  улетевшей  птице  и  к
снегу. Он положил шляпу на лицо, закрыл глаза. И вскоре задремал.
     Шум  внизу  понемногу  стихал.  Тела  уносили и запихивали в  скотовоз.
Машина с громкоговорителем прокашлялась помехами, а потом уехала. Прожекторы
выключили, а  сирены,  демонстрируя эффект Допплера, помчались в направлении
штаба берегового патруля.
     Профейн проснулся  рано  утром.  Он был припорошен снежком и продрог до
последней  косточки.  На  ощупь  он  спустился  по  обледенелым  ступенькам,
поскальзываясь  чуть ли не на  каждой. Корабль был пуст. Профейн  отправился
греться под палубу.
     Снова  он  попал в  самую  сердцевину  чего-то  неодушевленного.  Снизу
донесся шум. Скорее всего -- ночной вахтенный.
     -- Вот  не дадут побыть одному, --  пробормотал Профейн и  двинулся  на
цыпочках вдоль прохода.  На полу он заметил мышеловку, аккуратно поднял ее и
швырнул в проход. Она ударилась о переборку и отскочила с громким БРЯК. Шаги
резко стихли, затем возобновились, но  стали более осторожными  -- двигались
где-то под Профейном, потом -- вверх по трапу -- туда, где лежала мышеловка.
     Профейн посмеялся и  нырнул  за  угол. Там нашел очередную  мышеловку и
отправил ее вслед за коллегой. БРЯК. Шаги забарабанили вверх по лестнице.
     Четырьмя мышеловками позже Профейн  очутился  на камбузе, где вахтенный
затеял варить некую кофейную бурду.  Рассчитывая, что хозяин  проплутает еще
хотя бы пару минут, Профейн поставил на плиту чайник.
     -- Эй! -- закричал вахтенный. Он оказался двумя палубами выше.
     -- Охо-хо! -- отозвался  Профейн. Он  украдкой  выбрался из  камбуза  и
отправился  на поиски мышеловок. Одну нашел наверху, на следующей палубе. Он
поднял мышеловку, ступил на трап и бросил ее  по невидимой дуге. По  крайней
мере, спас мышей. Сверху раздался глухой удар, потом -- крик.
     --  Мой  кофе,  -- вспомнил  Профейн  и  бросился вниз по  трапу  через
ступеньки.   Он   бросил   в   кипяток  пригоршню   смеси   и   скользнул  к
противоположному  краю камбуза,  едва  не наткнувшись на вахтенного, который
гордо шествовал  с мышеловкой,  свисающей  с  левого рукава.  Профейн  стоял
довольно близко и видел его взгляд,  исполненный терпения и муки.  Вахтенный
вошел на камбуз, и Профейн  тут же выскочил в проход. Он успел пробежать три
палубы вверх, когда услышал рев, доносившийся с камбуза.
     -- Ну что там еще?
     Он  попал  в  коридор,  по  обе  стороны  которого располагались пустые
пассажирские каюты.  Подобрав  оставленный сварщиком  мелок,  он  написал на
переборке ИМЕЛ Я  СЮЗАННУ СКВАДУЧЧИ и  ниже И  ВСЕХ  ВАС,  БОГАТЫЕ  ВЫРОДКИ,
подписался  ФАНТОМ и почувствовал себя лучше. Кто будет плавать  в Италию на
этой   штуковине?   Скорее  всего,   председатели  правлений,  кинозвезды  и
депортированные рэкетиры.
     --  Сегодня,   --   промурлыкал   Профейн,  --   сегодня,  Сюзанна,  ты
принадлежишь мне. -- Чтобы расписывать  переборки, обезвреживать  мышеловки.
Это больше,  чем сделал  бы для тебя любой  из пассажиров.  Он  поплелся  по
проходу, собирая мышеловки.
     На подходе к камбузу он снова принялся разбрасывать их во все стороны.
     -- Ха-ха,  -- сказал вахтенный. -- Давай,  шуми! А  я пока  допью  твой
кофе.
     И  допил. Профейн рассеянно  поднял  единственную оставшуюся мышеловку.
Она сработала  и  схватила  его  сразу за три пальца  между первой и  второй
фалангами.
     Что  я должен делать, -- подумал  он, -- кричать? Нет. Вахтенный и  без
того  достаточно посмеялся. Стиснув зубы,  он отцепил мышеловку,  взвел  ее,
бросил через  иллюминатор в камбуз и бросился бежать.  Когда  он спрыгнул на
пирс,  ему в  затылок  угодил  снежок  и сбил с головы ковбойскую шляпу.  Он
наклонился за шляпой и  подумал:  не произвести  ли ответный выстрел? Нет. И
побежал дальше.
     Паола  ждала у парома.  Когда они поднимались на борт, она взяла его за
руку.
     -- Мы когда-нибудь уйдем с этого парома? -- все, что он сказал.
     -- Ты весь в снегу. -- Она  встала на цыпочки, чтобы стряхнуть  с  него
снег,  и  он чуть  ее  не поцеловал.  На  морозе рана  от  мышеловки  болеть
перестала.  Поднялся прилетевший из Норфолка ветер. На этот раз они остались
внутри.

     Рэйчел нашла его на автостанции в  Норфолке.  Согнувшись, Профейн сидел
рядом  с Паолой на деревянной грязновато-бледной лавке, протертой поколением
случайных задниц; два билета до Нью-Йорка; "Нью-Йорк", -- стучало внутри его
ковбойской  шляпы.  Профейн закрыл  глаза и  пытался  уснуть.  Он  уже начал
отрубаться, когда по трансляции объявили его имя.
     Он не успел  еще проснуться, но уже  знал -- кто это  может  быть.  Как
чувствовал. Он часто думал о ней.
     -- Дорогой Бенни,  -- сказала  Рэйчел.  --  Я обзвонила все автостанции
страны. -- Из трубки доносился  шум веселой пьянки. Новогодняя  ночь. А там,
где сейчас  сидел Профейн, были лишь старые  часы. Да еще дюжина  бездомных,
ссутулившихся на деревянных лавках в попытке  заснуть. В ожидании  автобусов
дальнего  следования  -- настолько  дальнего,  что куда там "Грейхаунду" или
"Трэйлвэйзу". Он смотрел на них, а слушал ее -- не перебивая.
     --  Приезжай  домой, -- говорила  она -- единственный человек,  кому он
позволял  говорить  такие  слова,  не  считая   внутреннего  голоса.  Но  от
последнего он лучше бы отрекся -- как от оболтуса и раздолбая -- чем стал бы
к нему прислушиваться.
     -- Понимаешь... -- пытался он сказать.
     -- Я вышлю деньги на билеты.
     И ведь выслала бы.
     Он услышал, как к нему по полу движется глухой, бренчащий звук. Влажная
Железа -- хмурый и тощий -- волочил за собой гитару. Профейн вежливо перебил
Рэйчел.
     -- Тут пришел мой друг Влажная Железа, -- сказал он  полушепотом. -- Он
хочет спеть тебе песенку.
     Влажный  спел ей  "Скитания" --  старую песню времен  Депрессии. Рыбы в
море, рыбы в океане, рыжеволосая меня обманет...
     У  Рэйчел волосы тоже были рыжими, с прожилками преждевременной седины,
настолько длинные, что если бы она  обхватила их сзади  рукой и,  подняв над
головой, дала свободно упасть вперед, то они полностью скрыли бы ее огромные
глаза. Нелепый жест для девушки, чей рост, без каблуков, составлял 4 фута 10
дюймов -- по крайней мере, попытайся она этот жест сделать.
     Он  почувствовал,  как его потянуло за невидимую пуповину,  и подумал о
длинных пальцах, сквозь которые он мог бы -- хоть изредка --  видеть мельком
голубое небо.
     Похоже, я никогда не остановлюсь.
     -- Она  хочет  тебя, -- сказал  Влажный. Девушка в  окошке "Справочное"
нахмурилась.  Рябая  кожа,  широкая кость --  деревенская  девчонка, в  чьих
глазах  отражается  мечта  о  скалящихся радиаторах  "Бьюиков" и  танцах  по
пятничным вечерам в каком-нибудь мотеле.
     --  Я хочу тебя, -- сказала Рэйчел.  Он потерся  подбородком  о трубку,
скрежеща трехдневной  щетиной.  Он  подумал  о  том,  что на протяжении всех
пятисот  миль на север  под землей вдоль кабеля сидят черви и слепой народец
троллей.  Сидят  и  слушают.  Тролли  знают много  всяких волшебных  штучек.
Интересно, могут они изменять слова или имитировать голоса?
     --  Ну что, едешь?  -- сказала  она. Было слышно,  как сзади нее кто-то
блюет, а зрители истерически смеются. Джазовая пластинка.
     Он хотел ответить: "Боже, ведь мы оба как раз этого и хотим". Но вместо
этого спросил:
     -- Как у вас там гуляется?
     -- Мы у Рауля, -- сказала она. Рауль, Слэб и  Мелвин были частью единой
компании недовольных, которую окрестили "Напрочь больной командой". Половину
жизни они торчали в баре "Ржавая ложка" в нижнем Вестсайде. Профейн вспомнил
"Могилу моряка" и не увидел никакой разницы.
     --  Бенни,  --  до  этого  она  никогда  не  плакала,  насколько он мог
припомнить.  Это  его обеспокоило. Но,  может, она притворяется. -- Чао!  --
сказала она. Этот фальшивый гринвич-виллиджский способ не говорить "прощай".
Он повесил трубку.
     -- Там неслабый  мордобой, -- сказал бухой и мрачный Железа. -- Старина
Шныра так нажрался, что укусил за задницу одного моряка.
     Если посмотреть  со стороны на  планету,  качающуюся на пути по орбите,
расщепить солнце  зеркалом  и представить  себе  нитку,  то  получится нечто
похожее на  йо-йо. Точка,  наиболее удаленная от солнца, называется афелием.
Точка, наиболее удаленная от руки называется, по аналогии, апокером.
     Профейн и Паола уехали в Нью-Йорк в ту же ночь. Влажная Железа вернулся
на  корабль, и Профейн  больше никогда его  не видел.  Свин умчался на своем
"Харлее" в неизвестном направлении. Кроме них на "Грейхаунде" ехали: молодая
пара, которая,  усни  все пассажиры,  занялась бы любовью  прямо  на  заднем
сидении; торговец  карандашными точилками, повидавший все  уголки Америки  и
готовый дать интересную информацию о любом  городе -- неважно каком, лишь бы
вы сейчас туда направлялись; и четыре младенца со своими неумелыми мамашами,
занявшие  стратегические  дислокации  по  всему  салону,  --  они  лепетали,
ворковали, рыгали, практиковали  самоасфиксию, пускали слюни.  На протяжении
всей  двадцатичасовой поездки не было ни  минуты, когда хоть один  из них не
вопил.
     Когда они проезжали через Мэриленд, Профейн решился.
     --  Не думай, что я  пытаюсь  от  тебя  избавиться, -- он  протянул  ей
конверт из-под билетов с написанным  на нем  адресом Рэйчел. -- Я просто  не
знаю -- сколько пробуду в городе. -- Он и в самом деле не знал.
     Она кивнула.
     -- Значит, ты любишь ее.
     --  Она  -- славная  женщина.  Найдет  тебе  работу  и место, где можно
вписаться. Не спрашивай  меня, любим ли  мы  друг друга. Это слово ничего не
значит. Вот адрес. Сядешь на Вестсайдскую электричку, и ты -- прямо там.
     -- Чего ты боишься?
     -- Спи. -- И она заснула у него на плече.
     На остановке "Тридцать четвертая улица", уже в Нью-Йорке, он помахал ей
рукой.
     -- Я,  может,  тоже  там появлюсь. Хотя надеюсь,  что  нет.  Это  очень
сложно.
     -- Можно мне рассказать ей...
     -- Она и так узнает. В этом-то вся  и беда. На свете  не бывает  ничего
такого, о чем ты или я смогли бы ей рассказать -- она знает все.
     -- Позвони мне, Бен. Пожалуйста. Может быть.
     -- Хорошо, -- ответил он. -- Может быть.



     Итак,  в январе 1956 года Бенни Профейн  вновь оказался в  Нью-Йорке. С
его приездом  окончилась оттепель.  Первым делом он нашел койку в  городской
ночлежке "Наш  дом"  и газету  в  одном из  окраинных киосков, а потом,  уже
поздно  вечером,  бродил  по  улицам  и в  свете фонарей изучал объявления о
найме. Как обычно, он никому особенно не требовался.
     Случись  рядом  кто-то из старых знакомых,  он заметил  бы, что Профейн
ничуть не  изменился. Все  тот  же  большой  амебоподобный мальчик, мягкий и
толстый; коротко подстриженные, клочковатые волосы; маленькие, как у свиньи,
глазки, расставленные слишком  широко.  Дорожные  работы не  улучшили ни его
внешний облик, ни внутренний. Хотя большая половина его жизни была связана с
улицей, они так и остались чужими во всех отношениях. Улицы (дороги, кольца,
скверы, площади, проспекты) не научили его ничему: он не умел  работать ни с
теодолитом, ни на кране, ни на подъемнике, не умел класть кирпичи, правильно
натягивать рулетку,  прямо держать шест, не научился  даже водить машину. Он
просто  шел.  Причем,  шел,  как иногда  ему думалось, по  проходам залитого
светом гигантского супермаркета, в котором его единственная функцией было --
желать.
     Однажды утром Профейн  проснулся  рано, и после неудачной попытки снова
заснуть ему взбрендило провести этот день, как йо-йо -- кататься в метро под
Сорок второй улицей от Таймс-сквер до Гранд Сентрал  и обратно. Он пробрался
в умывалку "Нашего дома", дважды споткнувшись по дороге о свободные матрасы.
Во  время  бритья  порезался, а вынимая  заевшее  лезвие,  полоснул себя  по
пальцу.  Чтобы смыть кровь,  он решил принять душ, но рукоятки  у  кранов не
хотели   поворачиваться.  Когда  он,  наконец,   нашел  работающий  душ,  то
оказалось, что  подача холодной  и  горячей  воды в нем чередуется случайным
образом. То завывая от боли, то дрожа от холода, он танцевал вокруг душа  и,
поскользнувшись на куске мыла, чуть не  сломал себе шею. Вытираясь, разорвал
пополам  протершееся  полотенце,  сделав  его совершенно непригодным.  Майку
надел  задом  наперед.  Следующие  десять  минут  были заняты  застегиванием
молнии,  а  потом  еще пятнадцать ушли на ремонт шнурка,  который  порвался,
когда Профейн  завязывал  ботинок. Вместо утренних песен он  ругался  матом.
Дело не в том,  что он  устал  или  страдал  нарушением координации. Просто,
будучи злосчастным,  он давно  знал одну  вещь:  неодушевленные предметы  не
могут жить с ним в мире.
     Профейн сел  в  метро на Лексингтон-авеню  и поехал до Гранд Сентрал. В
вагоне  оказалось  полно  самых   разнообразных,   обалденно  восхитительных
красавиц --  от секретарш, едущих на работу, до школьниц-малолеток. Это было
уже слишком. Обессилев, он повис на поручне. Началось какое-то наваждение --
его  преследовали  огромные,  необычные  волны возбуждения, тут  же делающие
недоступно-желанной   любую   женщину  определенной  возрастной   группы   с
подходящей  фигурой. Наконец, Профейн освободился  от  чар,  но  зрачки  еще
некоторое время вращались,  и  он  продолжал жалеть о  том, что шея не может
поворачиваться на 360 градусов.
     После  часа  пик поезд  пустеет, как замусоренный  пляж в конце сезона.
Между  девятью и полуднем сюда раболепно  возвращаются неизменные постояльцы
-- скромные и нерешительные. После восхода все бурное и изобильное вливается
в мир и наполняет его ощущением весны и жизни. А сейчас старушки-пенсионерки
и спящие бродяги, до этого момента незаметные, восстанавливают подобие права
на собственность, --  и начинается осень.  На  одиннадцатом  или двенадцатом
рейсе   Профейн  заснул.  Был  почти   полдень,  когда   его  разбудили  три
пуэрториканца  --  Толито,  Хосе  и  Кук  (сокращение  от  Кукарачито).  Они
зарабатывали здесь деньги, хотя прекрасно  знали, что по утрам в будни метро
no  es  bueno для  танцев  и игры  на бонгах.  Хосе  держал  кофейную банку:
перевернутая  вверх  ногами,  она  служила погремушкой  для  отбивания ритма
неистовых меренг и румб, а в нормальном положении  принимала от  благодарной
аудитории мелочь, жетоны для проезда, жвачку и плевки.
     Профейн спросонья щурился  и наблюдал, как  они бесились, кувыркались и
иногда в  шутку принимались  за  кем-нибудь  ухлестывать.  Они цеплялись  за
поручни и висели, раскачиваясь и заставляя стойки  вибрировать; Толито ходил
по вагону  и изображал игру с бинбэгом,  подкидывая семилетнего  Кука, а  на
заднем  плане Хосе отчаянно молотил по своему  жестяному  барабану, создавая
вместе со стуком поезда рваную полиритмию, а локти и кисти его рук двигались
с  частотой, выводящей  их за пределы различимости. Его зубы  были обрамлены
широкой, как Вестсайд, улыбкой.
     Когда  поезд вползал  на "Таймс-сквер", они  пошли по вагону  с банкой.
Заметив их приближение, Профейн закрыл глаза. Они уселись напротив и, болтая
ногами, занялись подсчетом  выручки. Кук  сидел посередине, и остальные двое
пытались столкнуть его на пол. В вагон вошли два подростка из их квартала --
черные чино, черные рубахи, черные гангстерские куртки -- на спинах красными
буквами с подтеками выведено ПЛЭЙБОИ. Троица на противоположной лавке тут же
замерла. Они сидели, выпучив глаза и вцепившись друг в друга.
     Младенец Кук, как всегда, не сдержался.
     -- Maricon! -- весело завопил он. Профейн открыл глаза. Старшие ребята,
отстукивая набойками  стаккато,  прошли мимо и скрылись  в соседнем  вагоне.
Толито положил руку на голову Кука, пытаясь вдавить его в пол, чтобы никогда
больше не видеть. Куку удалось  выскользнуть. Двери закрылись, и вагон снова
двинулся к Гранд Сентрал. Внимание троицы обратилось на Профейна.
     -- Эй, мужик! -- сказал Кук. Профейн с опаской посмотрел на него.
     --  Почему? -- сказал Хосе. Он  рассеянно  надел банку на голову, и она
съехала на уши. -- Почему ты не вышел на "Таймс-сквер"?
     -- Проспал, -- сказал Толито.
     -- Он йо-йо, -- продолжал Хосе. --  Вот увидите. --  На некоторое время
они  забыли  о  Профейне  и пошли  по  вагонам  выполнять  свою работу.  Они
вернулись, когда поезд снова отъезжал от Гранд Сентрал.
     -- Смотрите, -- сказал Хосе.
     -- Эй, мужик, -- сказал Кук, -- опять ты?
     -- Он -- безработный, -- сказал Толито.
     --  Почему ты  тогда не  охотишься на аллигаторов,  как  мой  брат?  --
спросил Кук.
     -- Брат Кука убивает их из винтовки, -- пояснил Толито.
     -- Если тебе нужна  работа,  иди  охотиться на  аллигаторов,  -- сказал
Хосе.
     Профейн почесал пузо и посмотрел на пол.
     -- А это постоянная работа? -- поинтересовался он.
     Поезд въехал на "Таймс-сквер", выбросил из себя пассажиров,  взял новую
порцию,  закрыл двери и с визгом  умчался в тоннель. На соседний путь прибыл
следующий.  В  коричневом свете  кружились  тела, громкоговоритель  объявлял
маршруты  прибывающих  составов.  Наступил  обеденный  час.  Станция   стала
наполняться гулом и людским движением. В это время сюда толпами возвращаются
пассажиры. Прибыл, открылся, закрылся и  уехал  очередной поезд. Сутолока на
деревянной  платформе  усиливалась,  нагнетая атмосферу  дискомфорта, гнева,
терпения, готового вот-вот лопнуть, и удушья. Вернулся первый состав.
     В толпе, толкавшейся в это время на станции,  была  девушка  с длинными
распущенными волосами и  в  черном плаще. Она  осмотрела  четыре вагона  и в
пятом, наконец,  нашла Кука, который сидел  рядом с  Профейном и разглядывал
его.
     -- Он хочет помогать Анхелю убивать аллигаторов, -- сказал Кук девушке.
Профейн лежал на сидении наискось и спал.
     Во сне он, как всегда,  был  один  --  гулял по  улице, на  которой нет
ничего и никого, -- лишь ожившее поле зрения. Была ночь. На  гидрантах ровно
светились огоньки,  на  асфальте  виднелись крышки люков. Вокруг -- неоновые
вывески, -- когда  он проснется, то не сможет  вспомнить слов, что горели на
них.
     Его  сон  был связан  с  историей, которую ему довелось  услышать  -- о
мальчике, родившемся  с золотым  винтиком вместо  пупка. Чтобы избавиться от
винтика, мальчик целых двадцать лет ездил  по всему свету и консультировался
с  докторами  и специалистами. Наконец, на Гаити он  встретил  шамана  вуду,
который дал  ему дозу зловонного напитка. Выпив его, мальчик заснул и увидел
сон: он  идет по улице,  залитой зеленым светом. Следуя наставлениям шамана,
он  дважды  повернул  направо, один раз  -- налево, и возле седьмого  фонаря
увидел дерево, увешанное разноцветными воздушными шариками. На четвертой  от
верхушки  ветке  висел  красный.  Мальчик  хлопнул  его и  обнаружил  внутри
отвертку  с желтой пластиковой ручкой. Этой отверткой  он отвернул винтик  и
тут же проснулся. Было утро. Он посмотрел на свой пупок и увидел, что винтик
исчез.  Двадцатилетнее  проклятие  наконец снято.  Вне себя  от  радости  он
вскакивает с постели, и его задница падает на пол.
     Когда Профейн вот так брел один по улице, ему  казалось,  будто он тоже
ищет некую вещь,  с помощью которой его, как машину, можно  будет разобрать.
На этом месте у Профейна  всегда возникал страх, а сон превращался в кошмар:
теперь,  если  он будет идти дальше, то не только задница,  но и руки, ноги,
губчатый мозг, часовой механизм сердца -- все  будет разбросано  по мостовой
среди канализационных люков.
     Но  была  ли  домом  эта  улица,  залитая  ртутным  светом?  Может,  он
возвращался туда  подобно  слону, идущему  на  свое  кладбище, чтобы лечь  и
превратиться в слоновую  кость, в которой спят зародыши утонченных шахматных
фигур, спиночесалок  и полых  ажурных  китайских  сфер  -- каждая  следующая
гнездится внутри предыдущей?
     Ему  никогда  и ничего  больше  не снилось  -- только  Улица. Вскоре он
проснулся, так и  не найдя ни отвертки, ни ключа,  и увидел прямо  над собой
лицо  девушки. На заднем плане стоял Кук, опустив голову и широко  расставив
ноги.   Из  третьего  от  них   вагона,  сквозь  грохот  поезда,  доносилась
металлическая дробь кофейной банки Толито.
     Ее лицо с родинкой на щеке было молодым и  нежным. Она заговорила с ним
до того, как  он  открыл глаза. Она  хочет, чтобы он поехал к ней. Зовут  ее
Хосефина Мендоса, она -- сестра Кука и  живет  далеко от центра.  Она должна
помочь ему. Профейн никак не мог понять -- что происходит?
     -- Что? -- спросил он. -- О чем вы говорите, леди?
     -- Тебе что, здесь нравится? -- воскликнула она.
     --  Нет, леди,  нет, конечно не нравится,  --  ответил Профейн. Набитый
битком поезд направился к "Таймс-сквер". Две пожилые дамы, возвращавшиеся из
"Блумингдэйла" с покупками, бросали на  них сверху враждебные взгляды.  Фина
заплакала. Вернулись остальные ребята, пробиваясь сквозь толпу и напевая.
     -- Помогите, -- сказал Профейн. Он сам не знал -- к кому обращается. Он
проснулся, любя и желая всех женщин  в этом городе, и вот  перед ним -- одна
из  них, да еще хочет взять  его к себе. Поезд  въехал  на  "Таймс-сквер", и
двери раскрылись. Во внезапно возникшей сутолоке, плохо понимая, что делает,
Профейн  схватил  подмышку  Кука  и  выбежал  из  поезда,  а  Фина,   из-под
распахнутого плаща которой  выглядывали тропические птицы на зеленом платье,
последовала за ними,  взяв за руки  Толито и Хосе.  Они бежали через станцию
под  цепью зеленых ламп. Неспортивно подпрыгивая на бегу,  Профейн натыкался
на урны и автоматы  с кока-колой. Кук высвободился у него из рук  и побежал,
прорываясь, как бейсболист, через полуденную толпу.
     -- Луис Апарисио! -- кричал он, продвигаясь прыжками к "дому", видимому
только для него.  -- Луис Апарисио!  -- и  отряд девочек-скаутов  был разбит
наголову. Внизу ждал нужный поезд. Фина и ребята успели войти, а на Профейне
дверь  захлопнулась,  зажав  его  посередине. У  Фины  и ее брата от  испуга
выпучились  глаза.  Вскрикнув, она  потянула Профейна за  руку, и свершилось
чудо  --  двери  вновь открылись. Она втащила его  внутрь,  в  свое  скрытое
силовое поле.  И он  сразу  понял: здесь, в  настоящий  момент,  злосчастный
Профейн может двигаться ловко и уверенно. Всю дорогу домой Кук пел Tienes Mi
Corazоn -- лирическую песенку, однажды слышанную им в кино.
     Они жили в районе  Восьмидесятых улиц  между Амстердам-авеню и Бродвеем
-- Фина, Кук, мать, отец и еще один брат по имени Анхель. Иногда друг Анхеля
Джеронимо  ночевал у  них, и его укладывали в кухне на полу. Старик  получал
пособие.
     Мать сразу же  влюбилась  в  Профейна и  позволила  ему  переночевать в
ванне, где Кук и обнаружил его на следующее утро. Кук включил холодную воду.
     -- Господи Иисусе! -- взвыл Профейн заплетающимся спросонья языком.
     --  Слушай, тебе  нужно  искать работу,  -- сказал Кук. -- Так  говорит
Фина.
     Профейн  выскочил  из  ванной  и  побежал  по  всей квартире за  Куком,
оставляя мокрые  следы.  В гостиной  он загремел,  споткнувшись об  Анхеля и
Джеронимо, которые, лежа на  полу, пили вино и разговаривали о том,  как они
пойдут сегодня в Риверсайд-парк и каких девочек они  там увидят. Кук убежал,
смеясь и выкрикивая "Луис Апарисио!", а Профейн продолжал лежать, прижав нос
к полу.
     -- Выпей вина, -- предложил Анхель.
     Через  пару  часов они, чудовищно  пьяные, спускались,  пошатываясь, по
ступеням старого дома из песчаника. Анхель и Джеронимо спорили о том, гуляют
ли  девочки  по  такому  холоду в  парке.  Они  вышли  на середину  улицы  и
направились  на запад. Хмурое  небо было затянуто тучами.  Профейн то и дело
натыкался  на  припаркованные  машины.  На  углу  они  оккупировали   ларек,
торгующий хот-догами, и, чтобы немного протрезветь, выпили по коктейлю "пина
колада", однако ожидаемого эффекта не получили. На Риверсайд-драйв Джеронимо
отрубился.  Профейн и  Анхель схватили его и поволокли, как буйного барашка,
через  улицу,  спустились под  горку и  вошли в парк.  Профейн  споткнулся о
камень,  и  они втроем,  совершив  полет, упали в  заиндевевшую траву, а тем
временем  мальчишки,  одетые  в  толстые шерстяные пальто, играли  над  ними
желтым бинбэгом в "брось-поймай". Джеронимо запел.
     -- Смотрите, -- сказал Анхель. -- Вон там я вижу одну.
     Девушка выгуливала  мерзкого, злобного пуделя -- совсем молоденькая,  с
длинными  блестящими  волосами,  пританцовывающими  на воротнике  ее пальто.
Джеронимо прервал свою песню,  сказал "Cono!" и помахал  рукой. Потом  снова
запел, на сей раз  для нее. Она не обратила  внимания  ни на кого  из них  и
направилась  к  выходу  из  парка,  спокойно  улыбаясь  голым  деревьям. Они
провожали ее глазами, пока она не скрылась из виду. Им стало грустно. Анхель
вздохнул.
     -- Их  так много, -- сказал он. -- Миллионы миллионов девушек. Здесь, в
Нью-Йорке, в Бостоне -- я был там однажды -- и в тысяче других  городов... У
меня от этого башню сносит.
     -- В Джерси тоже, -- отозвался Профейн. -- Я работал в Джерси.
     -- В Джерси много хорошего, -- сказал Анхель.
     -- Но там, на дороге, они все были в машинах.
     -- Мы с Джеронимо работаем в канализации. Под землей. Там вообще ничего
не видно.
     --  Под землей. Под улицей.  --  Через минуту Профейн повторил:  -- Под
Улицей.
     Джеронимо кончил петь  и спросил у  Профейна,  помнит ли он  историю  с
детенышами аллигаторов? В  прошлом  году, или, может, в позапрошлом, дети по
всему Нуэва-Йорку  покупали  их  себе как домашних  животных.  В "Мэйси"  их
продавали по пятьдесят  центов, и  казалось,  каждый ребенок  вменил  себе в
обязанность  завести  хоть  одного.  Но вскоре  аллигаторы детям  наскучили.
Некоторых  просто  выпустили  на улицы,  но  большинство оказалось  смыто  в
унитаз.  Аллигаторы  выросли,  размножились, питаясь крысами  и  помоями,  и
вскоре наводнили собой всю канализационную систему, превратившись в огромных
слепых  альбиносов.  Сколько  их там,  внизу, --  один Бог  знает. Некоторые
сделались людоедами, поскольку в округе  не осталось ни единой крысы -- одни
были съедены, а другие в ужасе бежали.
     В  прошлом году  разгорелся канализационный скандал, и  у  Департамента
проснулась совесть. Они объявили набор добровольцев,  чтобы те, вооружившись
винтовками, охотились под землей на  аллигаторов. Нанимались немногие,  да и
те вскоре увольнялись. Мы с Анхелем, -- гордо  сказал Джеронимо, -- работаем
уже на три месяца дольше, чем кто-либо до нас.
     Профейн вдруг протрезвел.
     -- Они  продолжают  набирать добровольцев?  --  медленно  промолвил он.
Анхель запел. Профейн повернулся и посмотрел на Джеронимо. -- А?
     -- Конечно, -- ответил Джеронимо. -- Винтовку в руках держал?
     Профейн ответил утвердительно,  хотя не держал  никогда и не собирался,
-- во всяком случае, на уровне земли. Но винтовка под землей, под Улицей, --
из этого может что-нибудь выйти. Попытаться можно.
     -- Я поговорю с нашим боссом, мистером Цайтсуссом, -- сказал Джеронимо.
     Бинбэг, весело переливаясь, повис на секунду в воздухе.
     -- Смотрите, смотрите! -- весело кричали дети. -- Смотрите! Он падает!


     

     Напрочь Больная Команда



     В полдень Профейну, Анхелю и  Джеронимо наскучило высматривать девочек,
и они  отправились за вином.  А примерно час спустя как раз мимо того места,
где они сидели, возвращалась домой Рэйчел Аулглас - профейновская Рэйчел.
     Нет слов, чтобы  описать ее походку. Она  передвигала ноги медленно, но
мужественно и чувственно - будто шла на свидание через сугробы глубиной с ее
рост. Она пересекала площадку,  и  серый плащ  развевался  на легком  бризе,
прилетевшем с  побережья  Джерси.  Когда  она  шагала по  решетке  в  центре
площади,  высокие каблучки с потрясающей  точностью  попадали  на X-образные
пересечения прутьев. Хоть этому  она научилась за полгода жизни в Нью-Йорке!
В  процессе учебы ей  не  раз приходилось терять  каблуки,  а  зачастую -  и
самообладание; зато  сейчас она прошла  бы здесь с  закрытыми  глазами.  Она
могла бы сойти с решетки, но ей хотелось порисоваться. Перед собой.
     Рэйчел работала в  агентстве по найму - проводила там собеседования; но
сейчас она шла  из одной истсайдской клиники, где встречалась с неким Шейлом
Шунмэйкером - пластическим хирургом. Шунмэйкер славился своим мастерством, и
его  бизнес  процветал;  у него работали два  ассистента, первым из  которых
считалась    медсестра-секретарша-регистраторша   с   невероятно    скромным
вздернутым  носом и тысячами  веснушек, сделанных  лично Шунмэйкером. Каждая
веснушка была татуировкой, а девушка -  его любовницей; по милости  какой-то
ассоциативной  причуды он называл ее Ирвинг. Другого ассистента звали Тренч,
-  в  перерывах  между  приемом  пациентов  этот  неблагополучный  малолетка
забавлялся  метанием  скальпелей в именную  дощечку, презентованную его шефу
организацией  "Объединенный   еврейский  призыв".  Клиника  располагалась  в
лабиринте комнат  фешенебельного дома  между Первой и Йорк-авеню -  на  краю
Немецкого  квартала.  Для  соответствия местоположению здесь был  установлен
замаскированный громкоговоритель, из которого ревел пивнушный Мьюзек.
     Рэйчел  пришла сюда  в десять утра. Ирвинг сказала ей  подождать, и она
ждала. В это утро  доктор был  очень занят. Сегодня потому столько народу, -
рассудила  Рэйчел, - что после операции  нос  заживает  четыре месяца. Через
четыре месяца  будет июнь - время, когда  еврейские девушки, уверенные,  что
давно уже вышли бы замуж, не будь у них такого безобразного носа, отправятся
на курортную охоту за мужьями - все с одинаковыми носовыми перегородками.
     Это внушало  Рэйчел  отвращение: согласно  ее теории, все  эти  девушки
хотят  сделать  операцию  не  для  косметики,  а затем, чтобы избавиться  от
горбатого носа  как признака  еврейской  нации  и получить взамен вздернутый
нос,  известный  по  фильмам  и  рекламам  как  признак  WASP,  или   Белого
Англо-Сакса Протестанта.
     Откинувшись  на  спинку  стула,  Рэйчел  наблюдала  за  пациентами,  не
испытывая  особого  нетерпения  перед встречей  с Шунмэйкером. Напротив нее,
через широкую полосу неброского коврового покрытия, сидел влажноглазый юноша
с  жидкой  бородкой, которой  не удавалось  скрыть безвольный подбородок,  и
бросал на Рэйчел смущенные взгляды. Девушка с клювообразным тампоном на носу
закрыла  глаза и  плюхнулась на  диван, а  с  флангов встали  ее родители  и
принялись шепотом обсуждать вопрос цены.
     На противоположной стене высоко под потолком висело зеркало, а  под ним
-  полка  с часами начала века. Двусторонний  циферблат  поддерживали четыре
золотые  стойки  вразлет над лабиринтом  механизма,  помещенного под  колпак
шведского флинтгласа. Маятник не совершал обычных колебатеных движений, - он
имел  форму горизонтального диска, посаженного на вал, который в шесть часов
становился  параллельным стрелкам.  Диск  совершал четверть оборота  в  одну
сторону, затем четверть -  в  другую, и каждое вращательное перемещение вала
продвигало  регулятор хода на один  зубец. Сверху  на диске в фантастических
позах  застыли два золотых чертика. Их движение  отражалось в зеркале, равно
как  и окно  позади Рэйчел - огромное,  от пола  до потолка.  За окном росла
сосна, и в зеркале  были видны ее ветви и  зеленые иголки. Ветви качались на
февральском  ветру  - неутомимые и  сверкающие, - а  напротив два дьяволенка
исполняли свой метрономный танец  под  вертикальным  нагромождением  золотых
шестеренок  и  храповиков, рычажков и пружин, блестевших тепло и весело, как
люстры в бальном зале.
     Рэйчел смотрела в  зеркало под углом 45 градусов,  и поэтому видела как
первый  циферблат, глядящий  в комнату, так и второй - отраженный в зеркале.
Здесь жило два времени - обычное и обратное, - и они сосуществовали, отменяя
друг   друга.  Быть  может,   по   всему  миру   рассеяно  множество   таких
точек-ориентиров - в узлах, похожих на эту комнату, которая принимает в себя
приходящих   и   уходящих   людей   -   несовершенных    и
неудовлетворенных.  И  не  дает  ли  сумма  реального  и  мнимого  - оно  же
зеркальное - времени в результате ноль, служа  тем  самым какой-то не совсем
понятной  этической  цели?  Или  в расчет берется лишь зеркальный  мир, лишь
надежда,  что прогиб носового моста  или выступ лишнего  хряща на подбородке
будет означать переход от злосчастья к счастью и что с момента операции  мир
измененного человека начнет жить  по зеркальному  времени, работать и любить
при зеркальном свете и быть всего лишь танцем чертенка под  люстрой эпохи, -
пока смерть  не  остановит тиканье  сердца (метрономную музыку) - спокойно и
тихо, как бы прекращая вибрацию света?..
     -  Мисс  Аулглас!  -  Ирвинг,  улыбаясь, стояла  у  входа  в  святилище
Шунмэйкера. Рэйчел встала и взяла сумочку. Проходя мимо зеркала, она поймала
косой взгляд своего двойника из зеркального мира,  а затем вошла в кабинет и
встала перед доктором, который с ленивым и враждебным видом сидел за столом,
формой напоминавший человеческую почку. На столе лежали счет и копирка.
     - Счет для мисс Гарвиц, - произнес Шунмэйкер. Рэйчел достала из сумочки
свернутые двадцатидолларовые банкноты и бросила их на бумаги.
     - Пересчитайте, - сказала она. - Здесь - остаток.
     - Успеется, - ответил доктор. - Присаживайтесь, мисс Аулглас.
     - Эстер осталась  без гроша, - сказала Рэйчел,  - и сейчас ей не на что
жить. То, чем вы здесь занимаетесь...
     - ... это бесстыдный рэкет, - сухо закончил он фразу. - Сигарету?
     -  У  меня есть свои. - Она села  на краешек стула, откинула упавшие на
лоб пряди волос и достала сигарету.
     - Спекуляция на людском тщеславии, - продолжал Шунмэйкер,  - пропаганда
заблуждения, что  красота  -  не  в  душе  и что ее можно купить. Да... - Он
выбросил  вперед  руку  с  массивной серебряной  зажигалкой.  Тонкий  язычок
пламени. Его голос стал похож на лай. - ... Ее можно купить, мисс Аулглас, и
я ее продаю. Я даже не считаю себя необходимым злом.
     - В вас вовсе нет необходимости,  - сказала Рэйчел сквозь дымовой нимб.
Ее глаза сверкали, как грани двух соседних зубьев пилы.
     - Вы поощряете их к измене, - добавила она.
     Он смотрел на ее нос, изогнутый чувственной аркой.
     - Вы из ортодоксов? Нет. Консерваторов? Нет. Молодые  люди  никогда  не
бывают  ни теми,  ни  другими. У  меня родители  были ортодоксами. Если я не
ошибаюсь, они считали, что если твоя мать - еврейка, то  ты  тоже еврей, вне
зависимости от того, кто твой отец, поскольку все мы выходим из материнского
лона. Длинная непрерывная цепь еврейских матерей, которая тянется от Евы.
     "Лицемер", - читалось в ее взгляде.
     -  Нет,  - продолжал он. -  Ева была  первой еврейской  матерью -  той,
которая  подала  пример. Слова, сказанные ею Адаму,  повторяют с тех  пор ее
дочери. "Адам, - сказала она. - Войди и отведай плод".
     - Ха-ха, - сказала Рэйчел.
     -  Теперь  что  касается этой цепи  и наследственных характеристик.  Мы
продвинулись вперед, стали с годами более утонченными, мы больше не  верим в
то, что  земля плоская. Хотя в Англии есть один человек - президент Общества
плоской Земли. Он  говорит, что она плоская и  окружена ледяными барьерами -
замороженным  миром, куда  уходят  все  пропавшие  люди и откуда никогда  не
возвращаются.  То  же  самое -  с Ламарком,  который  считал, что  если мыши
отрезать хвост, то у нее родятся бесхвостые дети. Но это не так. Вес научных
доказательств говорит  об обратном,  точно так же,  как любая  фотография  с
ракеты,   запущенной  с  Белых  Песков  или   мыса  Канаверал,  противоречит
аргументам  Общества  плоской Земли.  Я не  делаю с носом еврейской  девушки
ничего такого, что могло бы повлиять на носы ее детей, когда она станет, как
положено,  еврейской  матерью. Так в чем же здесь зло? Я  что, разрываю  эту
огромную, нерушимую цепь? Нет. Я не  иду против природы и не  предаю евреев.
Как бы ни старались отдельные люди, но цепь все равно  продолжается, и малые
силы,  вроде меня,  никогда  ее не  победят. Это  можно сделать только путем
изменения  плазмы  зародыша.  Ядерное  излучение,  например.  Вот оно  может
предать евреев  и сделать  так, чтобы будущие  поколения рождались  с  двумя
носами или  вовсе без  оных.  Кто знает,  ха-ха!  Вот  эти  силы и  предадут
человеческую расу.
     Из-за дальней  двери доносился звук упражнений Тренча в ножички. Рэйчел
сидела, плотно сжав скрещенные ноги.
     - Может, - сказала она, - эти силы и изменят их изнутри. Но  вы их тоже
изменяете. Каких еврейских матерей  вы воспитали, если  они заставляют своих
дочерей  оперировать нос,  даже если те  этого  не  хотят? Сколько поколений
прошло  через  вас?  Для скольких  людей вы  сыграли  роль  старого  доброго
семейного врача?
     - Вы - вредная девчонка, - сказал Шунмэйкер, - но, правда, хорошенькая.
Зачем  вам  на меня  кричать? Я  -  всего лишь пластический хирург.  Даже не
психоаналитик.   Может,   когда-нибудь  появятся   специальные  пластические
хирурги,  которые  смогут  выполнять  операции на мозге, делать из  мальчика
эйнштейна, а из девочки - элеонору рузвельт. Или даже научатся делать  людей
менее вредными.  Но такие  времена пока не наступили, и я понятия не имею  -
что происходит внутри. Происходящее там не имеет никакого отношения к цепи.
     - Вы  организуете другую цепь. - Она старалась  не кричать. - Изменение
людей  изнутри  означает  начало  новой  цепи,  которая  не  имеет  никакого
отношения  к  плазме  зародыша.   Кроме  того,  вы  умеете  выводить  наружу
внутренние особенности. Вы можете изменять отношение...
     - Внутри, снаружи, - сказал он. - Ваша непоследовательность сведет меня
в могилу.
     - Было  бы неплохо,  - сказала она, поднимаясь. - О таких, как  вы, мне
снятся нехорошие сны.
     - Пусть ваш аналитик разъяснит вам их значение.
     -  Надеюсь,  вы тоже  иногда  видите  сны.  -  Она  стояла в  дверях  в
пол-оборота к нему.
     - Мой банковский счет достаточно велик, чтобы отказываться  от иллюзий,
- ответил он.
     Но  Рэйчел принадлежала к  тому типу  девушек, которые не  могут  уйти,
оставив последнее слово за противником.
     -  Я  слышала  об  одном  пластическом  хирурге, утратившем  иллюзии, -
сказала она. - Он повесился. -  И вышла, прошагав мимо  зеркала с часами, на
тот же ветер, что качал сосновые ветки. Она старалась  забыть оставшиеся там
безвольные подбородки, помятые  носы и шрамы на лицах людей,  принадлежащих,
как она опасалась, к новой общности.
     Сойдя с площадки,  Рэйчел  шла теперь по  мертвой траве Риверсайд-парка
под мертвыми деревьями, по сравнению с которыми даже скелеты  жилых домов на
Драйве  казались  одушевленными. Мысли Рэйчел были  заняты Эстер Гарвиц - ее
давней  соседкой по квартире, которой  она помогала выбираться из постоянных
финансовых  кризисов, и  этим кризисам они обе давно потеряли счет.  По пути
попалась ржавая пивная банка, и Рэйчел со злобой  пнула ее ногой. Что же это
получается, -  думала  она, - весь  Нуэва-Йорк состоит  из  халявщиков  и их
жертв? Шунмэйкер  доит  мою подругу, а она - меня.  Может, все  построено по
принципу бесконечного  секса по кругу - мучители и мученики, те, кто доит, и
те, кого доят.  Кого, в таком случае, дою я? Первым ей  в голову пришел Слэб
из триумвирата Рауль-Слэб-Мелвин. С момента приезда  Рэйчел в этот город  ее
жизнь колебалась между ним и приступами жестокого неверия  в мужской род как
таковой.
     - Почему  ты  ей  все  время позволяешь брать?  - спросил он однажды. -
Только  брать.  -  Это было в  его  мастерской  во время  одной  из  идиллий
"Слэб-и-Рэйчел", неизменно предшествовавших романчику "Слэб-и-Эстер".  Жулик
Эдисон  отключил  электричество, и  им пришлось смотреть  друг на  друга при
газовой  горелке,  которая  цвела  желто-синим минаретом,  превращая лица  в
маски, а глаза - в ничего не выражающую световую пелену.
     -  Слэб,  милый, - ответила она, - просто крошка очень бедна. Почему бы
ей не помочь, если я могу себе это позволить?
     - Нет,  - сказал Слэб. На его  щеке пританцовывал тик.
Или,  может, так  казалось при газовом свете. - Нет. Думаешь,  я не вижу - в
чем здесь дело? Ты  нужна  ей  из-за  денег, которые она продолжает из  тебя
выкачивать, а она нужна  тебе, чтобы чувствовать себя матерью. Каждый  грош,
который она выуживает из твоей сумочки, становится очередной ниткой в тросе,
связывающем вас, как пуповина. Этот трос разорвать  все труднее и труднее, а
вероятность  того,  что  она выживет в  случае, если трос  все же  порвется,
становится все меньше. Сколько она вернула тебе?
     - Она вернет, - сказала Рэйчел.
     - Конечно. Теперь еще  восемьсот долларов. Чтобы изменить вот это. - Он
махнул  в сторону маленького портрета, стоявшего  у стенки  возле мусорницы.
Слэб потянулся,  взял его и  поднес  поближе к  пламени, чтобы им было лучше
видно.  "Девушка на вечеринке". Не исключено,  что  на картинку  нужно  было
смотреть  именно  в  пропановом  освещении.  Эстер  глядела  с  картинки  на
невидимого зрителю человека. Этот ее взгляд: полужертва, полу-себе-на-уме.
     - Посмотри на этот нос, - сказал он. - Зачем  она хочет его изменить? С
этим носом она хотя бы похожа на человека.
     - В тебе  говорит художник, - ответила Рэйчел. - Тебя интересует только
фон картины - хоть в живописном, хоть в бытовом смысле. Но ведь есть  что-то
еще.
     -  Рэйчел! - он  почти  кричал.  -  Она получает  полтинник  в  неделю.
Двадцать  пять  уходит на  аналитика, двенадцать  -  на  квартиру.  Остается
тринадцать: на  высокие каблучки, которые  она ломает о решетки  в метро, на
помаду, шмотки, сережки.  На еду, время от времени. А теперь - восемьсот  за
операцию.  Что  будет  дальше?  "Мерседес-Бенц  300 СЛ"? Подлинник  Пикассо?
Аборт? Что?
     - У  нее начались  вовремя, -  холодно отрезала Рэйчел, - если тебя это
волнует.
     -  Детка, - его голос вдруг  стал  задумчивым и  мальчишеским, -  ты  -
хорошая женщина,  представитель  вымирающей расы.  Ты должна помогать  менее
удачливому. Это правильно. Но всему есть предел.
     Еще долго продолжали сыпаться  обоюдные  доводы,  но  спор  проходил  в
ровном  тоне,  и  в три часа  ночи подошел к конечной  точке  - постели, где
взаимные ласки сняли головную боль, возникшую за время разговора. Но дело не
уладилось. Да  оно  и  никогда  не  улаживалось. Это было еще в  сентябре. А
сейчас  марлевый  клюв  уже  снят, и  нос гордым  серпом смотрит на  большой
небесный Вестчестер, где рано или поздно оканчивают свой путь все избранники
Божьи.
     Она вышла из парка  и зашагала от Гудзона по Сто двенадцатой улице. Те,
кто доят,  и те,  кого доят. Возможно, на  такой основе и зиждется весь этот
остров - от дна самой глубокой канализационной канавы  и, сквозь асфальт, до
верхушки антенны на Эмпайр-стэйт-билдинг.
     Рэйчел вошла в  холл своего  дома и  улыбнулась  древнему  привратнику;
потом -  лифт, семь этажей вверх и, наконец, - дом, ура! ура!, квартира  7G.
Первым, что  она увидела  через  открытую  дверь,  - был листок  на кухонной
стенке  со  словом  ГУЛЯЕМ,  украшенным карандашными карикатурами  на членов
Напрочь Больной Команды. Она бросила сумочку на стол и закрыла дверь. Работа
Паолы,  Паолы  Майстраль  - их третьей подруги  по квартире. На столе лежала
записка  от  нее. "Я  с Винсомом, Харизмой и Фу.  V-Бакс.  Макклинтик Сфера.
Паола  Майстраль".  Ничего,  кроме  имен  собственных.   Эта  девушка  живет
исключительно  именами собственными.  Люди,  места.  Никаких  предметов.  Ей
вообще рассказывали когда-нибудь  о предметах? Рэйчел казалось, что сама она
имеет дело лишь с предметами  и  больше ни  с чем.  Например, сейчас главным
предметом был нос Эстер.
     Под  душем  Рэйчел  пела  слащавую  песенку  голосом  томной  красотки,
усиленным кафельными  стенами.  Она  знала,  что  людей забавляет, когда эту
песенку поет такая малышка.


     Любой мужик - кобель, подруга.
     Его любимый дом - бордель.
     И он, чуть что, готов, подруга,
     С другой девчонкою - в постель.
     И даже если ты, подруга,
     С ним и мила, и хороша,
     Он все равно тебя унизит...
     Не дам за это и гроша.
     Ведь знаешь ты, моя подруга,
     Я через это все прошла
     И добрых мужиков, подруга,
     Как ни старалась, не нашла.
     Но если хочешь ты, подруга,
     Мужчинку доброго найти,
     То знай, любимая подруга,
     Несчастье ждет тебя в пути...


     Вскоре в комнате Паолы зажегся свет и стал просачиваться в воздух через
окно  и вентиляционную шахту, сопровождаемый звоном  бутылок,  шумом бегущей
воды,  спускаемого  унитаза.  И  потом,  еле  различимо  -   звук  расчески,
проходящей по длинным волосам Рэйчел.
     Когда  Рэйчел  выходила  из  квартиры,  стрелки на  светящихся часах  у
кровати  Паолы Майстраль показывали  почти  шесть.  Они не тикали, поскольку
были электрическими. Минутная стрелка сначала не двигалась, но потом скачком
оказалась  на  двенадцати  и  начала  свой  путь вниз  - по  другой половине
циферблата, -  как  если  бы  она  прошла  сквозь  зеркало и  сейчас  должна
повторить в зеркальном времени то, что уже сделано ею во времени реальном.




     Вечеринка, словно  неодушевленный предмет  отпущенной ходовой  пружиной
разворачивалась,  стремясь  охватить  все  пространство шоколадной  комнаты,
чтобы ослабить внутреннее напряжение и обрести равновесие. Почти в центре на
сосновом полу, подогнув ноги, сидела Рэйчел Аулглас, и ее кожа сквозь черные
чулки просвечивала бледным.
     Казалось, она знает тысячу секретов,  как,  не прибегая к помощи пелены
сигаретного  дыма,   добиться  такого  бездонного  и  чувственного  взгляда.
Нью-Йорк для нее был городом дыма, его улицы - закоулками лимба, его тела  -
духами умерших. Дым, казалось, живет в  ее  голосе,  в ее  движениях, делает
саму  Рэйчел более  материальной,  видимой,  -  будто  слова,  жесты,  капля
кокетства  могут лишь ненадолго взвиться и сразу  же  улечься, как  дым в ее
длинных  волосах,  и  оставаться там, пока она не  выпустит их - случайно  и
непреднамеренно - легким взмахом головы.
     Всемирный искатель  приключений  Стенсил-младший  восседал  на кухонной
раковине, покачивая лопатками, словно крыльями. Рэйчел сидела к нему спиной;
через  дверной  проем кухни  он  видел оттененный  рельеф  ее  позвоночника,
скользящий на темном свитере черной змеей, мельчайшие  движения ее головы  и
волос - Рэйчел поворачивалась к тому, кого она слушала.
     Стенсил решил, что он ей не нравится.
     - Он точно так же смотрит на Паолу, - сказала она Эстер. Эстер, конечно
же, передала Стенсилу.
     Но  дело  здесь  было не в  сексе. Причина крылась значительно  глубже:
Паола родилась на Мальте.
     Стенсил появился на свет в 1901 году (когда умерла королева Виктория) -
как раз вовремя, чтобы называть себя ребенком века. Он рос без матери. Отец,
Сидней  Стенсил, служил  в  Министерстве  иностранных  дел  своей  страны  -
компетентно и без лишних разговоров. О матери Стенсил ничего не знал. Умерла
ли  при родах, сбежала ли с кем-нибудь, покончила ли жизнь самоубийством; во
всяком случае, ее  исчезновение было связано для Сиднея с болью, достаточной
для того, чтобы ни разу  не упомянуть об этом в  своих письмах к  сыну. Отец
умер  в  1919  году  на Мальте  при  неизвестных  обстоятельствах  во  время
расследования Июньских беспорядков.
     В один  из вечеров 1946 года  Стенсил, отделенный от  Средиземного моря
балюстрадой, сидел в  компании  некой  маркграфини ди  Кьяве  Левенштейн  на
террасе ее  виллы на  западном берегу  Мальорки;  солнце садилось  в толстые
тучи,  превращая видимую  часть  моря в жемчужно-серую пелену. Возможно, они
чувствовали себя последними  богами, последними  жителями планеты,  покрытой
водой, или может... Впрочем, делать выводы  было бы нечестно. В любом случае
эта сцена игралась следующим образом.
     МАРКГ. Значит, вы должны уехать?
     СТЕН. Стенсил должен быть в Люцерне уже на этой неделе.
     МАРКГ. Терпеть не могу предвоенные мероприятия.
     СТЕН. Это - не шпионаж.
     МАРКГ. А что же это?
     (Стенсил смеется и смотрит в сумерки).
     МАРКГ. Вы так близки.
     СТЕН. Кому? Маркграфиня, он не близок даже самому себе. Это место, этот
остров.  Всю жизнь он ничего не делал, а только скакал с острова  на остров.
Есть ли в  этом смысл? Да и должен ли вообще быть смысл? Даже если он скажет
вам,  что не  работает ни на какой  Уайтхолл, кроме, разве что, - ха-ха - на
сеть уайтхоллов в  собственном мозгу  - безликих коридоров,  которые  он все
время подметает и поддерживает  в приличном виде  на случай  визита агентов.
Эмиссаров из  зон  распятой человечности,  из вымышленных регионов любви. Но
кто  его для этого нанял? Во всяком случае, не  он сам.  Может, его хозяин -
безумие? Безумие пророка-самозванца...
     (В этом  месте наступила долгая пауза. Тускнеющий свет проливался через
край тучи и падал на них - усталых и раздраженных).
     СТЕН. Стенсил достиг совершеннолетия через  три года после смерти отца.
Среди имущества, перешедшего к нему, была пара  рукописных книг в переплетах
из телячьей кожи,  покоробившихся  от  влажного  воздуха многих  европейских
городов. Журналы и неофициальные дневники, где описывалась карьера агента. В
тетради "Флоренция,  апрель 1899  года" есть  фраза, которую молодой Стенсил
запомнил навсегда. "В. - в ней и за ней кроется больше, чем любой из нас мог
подозревать.  Не кто  она,  но что -  что она  из себя  представляет.  Упаси
Господи, если меня когда-нибудь призовут дать ответ на этот вопрос - хоть на
этих страницах, хоть в официальном рапорте".
     МАРКГ. Женщина.
     СТЕН. Снова женщина.
     МАРКГ. Значит, это она - та, кого вы ищете? Преследуете?
     СТЕН. Следующим  вашим вопросом будет  - не думает ли он, что она - его
мать. Смешной вопрос.
     В 1945 году Герберт Стенсил  вполне  сознательно  окунулся в  кампанию,
лишившую  его  сна.  Прежде  он  был  ленив  и воспринимал  сон как  одно из
величайших благословений  жизни.  В промежутке между войнами он жил  вольной
пташкой, и тогдашний  источник  его доходов - впрочем,  как и теперешний,  -
неизвестен. Сидней оставил после  себя не так уж  много - в смысле  фунтов и
шиллингов,  -  но  зато почти  в каждом  городе  западного  мира он приобрел
хорошую репутацию среди представителей своего поколения. Это поколение свято
верило в Семью, и поэтому молодой Герберт имел весьма неплохие шансы. Нельзя
сказать, что он все время жил дармоедом: на юге Франции он работал крупье, в
Восточной  Африке  -  надзирателем  на  плантации,  в Греции  -  управляющим
борделя; кроме того, Стенсил занимал ряд гражданских постов в родной стране.
Игра  в  стад-покер тоже годилась, чтобы залатать бреши в  бюджете; впрочем,
если по дороге пару раз и случалось залатать их с лихвой  -  такие ошибки он
быстро заглаживал.
     В период междуцарствия  смерти Герберт кое-как сводил концы с концами и
изучал дневники  отца, выискивая в них ту часть наследства, которая касалась
"кровных  связей".  К тому  времени  он  еще  не  набрел  на тот пассаж, где
упоминалась В.
     В 1939 году он жил в Лондоне и работал на Министерство иностранных дел.
Он  не  заметил, как начался и  как кончился сентябрь, но у  него было такое
чувство, будто некий незнакомец, живущий над границами сознания, трясет  его
за плечо. Он  не испытывал особого желания просыпаться,  хотя и понимал, что
если  он  этого  не сделает, то вскоре  останется  единственным  спящим. Как
достойный член общества Герберт пошел в добровольцы. Его послали в  Северную
Африку      на      должность,     определенную     весьма      расплывчато:
шпион-переводчик-связной,  - где  он  вместе  со своими  коллегами  совершал
возвратно-поступательное движение  из  Тобрука  в  Эль-Ахейлу, потом обратно
через Тобрук в Эль-Аламейн и снова  в Тунис.  Под конец Стенсил был по горло
сыт трупами, и, когда  воцарился  мир, стал  подумывать - не  вернуться ли к
предвоенным прогулкам лунатика.  Он днями  просиживал в одном  оранском кафе
среди бывших солдат американской армии, решивших повременить  с возвращением
на родину. Однажды он  праздно листал флорентийский дневник, как вдруг слова
о В. засветились для него особым светом.
     - Может, В. -  это  от "виктори" - знак победы? -  игриво  предположила
маркграфиня.
     - Нет, - Стенсил  покачал головой.  - Просто  Стенсилу, наверное,  было
одиноко, и он нуждался в компании.
     По  неведомой  причине  он обнаружил, что  сон отнимает время,  которое
можно было  бы провести активным способом.  Его  случайные довоенные  прыжки
уступили   место  единому   великому  движению  от   инертности  к...  Не  к
энергичности, нет, но, по крайней мере, к деятельности. Его работа  - поиски
В. - была далека от  того, чтобы служить прославлению Господа и  собственной
божественности  (с  точки  зрения  пуритан),  и  казалась Стенсилу  занятием
мрачным  и   безрадостным  -  сознательным   приятием  неприятного  по   той
единственной причине, что В. существует, и ее нужно искать.
     А  что будет, когда он ее найдет?  Та любовь, которой  обладал Стенсил,
была  полностью направлена  внутрь - на  обретенное чувство  одушевленности,
ставшее  для  Стенсила слишком  дорогим. И, чтобы продлить  его в себе,  ему
приходилось преследовать В.; но если ему суждено найти  ее, то ничего больше
не останется  -  лишь  вновь  погрузиться в  полубессознательное  состояние.
Поэтому он пытался  выкинуть из головы  всякую  мысль об  окончании поисков.
Приближаться - и вновь выпускать из виду.
     Здесь,  в Нью-Йорке, тупик,  в который зашел Стенсил, стал казаться еще
более безвыходным.  На вечеринку  он попал по приглашению Эстер Гарвиц,  чей
пластический хирург - Шунмэйкер - владел жизненно важной частью  загадки В.,
заявляя при этом о своем полном неведении.
     Стенсил собрался ждать.  Он  поселился  в  недорогой квартире  в районе
Тридцатых улиц (Истсайд), временно  освобожденной неким египтологом по имени
Бонго-Шафтсбери -  сыном  другого  египтолога,  с которым был знаком Сидней.
Когда-то  давно, до  Первой  мировой, отцы враждовали, - у Стенсила-старшего
такие отношения  были со  многими из  теперешних "связей"  сына,  но, как ни
парадоксально,  этот  факт,  к  счастью  Герберта,  удваивал  его  шансы  на
получение  прожиточных  средств.  В  последний  месяц  он  использовал  свою
квартиру  лишь  как  piede-a-terre,  кое-как  урывая  время  для  сна  между
обязательными визитами к тем, кто относился к  "связям", - причем  их  число
включало  в  себя сыновей  и друзей оригиналов и поэтому постоянно  росло. С
каждой  ступенью важность его родства ослабевала.  Еще немного,  и  наступит
день,  когда  Стенсила станут терпеть просто из  вежливости. Тогда они с  В.
окажутся в полном одиночестве - в мире, который потерял их обоих из виду.
     А  до  тех пор  можно  было  ждать  Шунмэйкера, заполняя время  королем
амуниции Чиклицем и лекарем Айгенвэлью  (определения их профессий, как и все
остальное, восходили ко временам Сиднея, хотя сам Сидней  и  не был знаком с
этими людьми лично).  Тот  период отличался  вялостью, от  которой бросало в
дрожь, и Стенсил  прекрасно это сознавал. Месяц -  слишком долгий  срок  для
того,  чтобы жить в одном городе, - если только в  нем не находится ощутимый
объект для изучения. Стенсил даже принялся за  долгие прогулки  по городу  в
надежде на стечение обстоятельств. Но ничего не происходило. Он ухватился за
приглашение Эстер, надеясь напасть на след, найти ключ или хотя бы намек. Но
Больная Команда ничего не могла ему предложить.
     Хозяин квартиры  был  достаточно  характерным  выразителем  настроений,
доминирующих в Команде. Он  представлял собой ужасное  для Стенсила зрелище:
Стенсил увидел в нем себя в довоенное время.
     Универсал Фергюс Миксолидян - армяно-ирландский  еврей - утверждал, что
он - самое ленивое существо в Нуэва-Йорке. Диапазон его творческих начинаний
-  ни  одно  из  них  так и  не  было  завершено - простирался  от вестерна,
написанного белым стихом, до  перегородки,  которую  он  вытащил из  кабинки
туалета на вокзале Пенн-стэйшн и  принес на выставку  в качестве того, что в
старину дадаисты называли "реди-мэйд". Критики откликнулись не очень добрыми
комментариями. Фергюс настолько обленился, что единственным его занятием (за
отсутствием надобности  зарабатывать на жизнь) стала  еженедельная  возня  у
кухонной  раковины с сухими электроэлементами, ретортами, перегонными кубами
и растворами солей. Он добывал водород, и заполнял им плотный  зеленый шарик
с нарисованной  на  нем  большой  буквой  Z.  Если  он  собирался  спать, то
привязывал  шарик  к  спинке кровати, и это  было единственным  способом для
посетителей понять - на какой из сторон сознания он находится.
     Еще он  любил смотреть телевизор. Он придумал гениальное изобретение  -
выключатель, воспринимающий сигналы от двух электродов, которые крепились на
внутренней  стороне  запястья.  Когда Фергюс  проваливался  до определенного
уровня  бессознательности, сопротивление  кожи  начинало  повышаться,  и как
только  доходило  до  некоторого  значения,  срабатывал  выключатель.  Таким
образом, Фергюс становился как бы продолжением телевизора.
     Остальные члены Команды пребывали  в такой же летаргии. Рауль писал для
телевидения,  бережно храня  в  памяти  имена  всех  спонсоров-фетишей  этой
индустрии,  на которых  он горько жаловался.  Слэб под  влиянием  спонтанных
порывов  рисовал картины. Он называл себя кататоническим экспрессионистом, а
свои  работы - "пределом некоммуникабельности". Мелвин играл на гитаре и пел
вольный фолк. Стиль  привычный - богема, творчество, искусство, -  только он
еще дальше  отошел  от  действительности, этакий до  крайности  декадентский
романтизм,  не  более,  чем  обессиленное  воплощение   бедности,   бунта  и
артистической души. Ибо к несчастью, большинство из них  работали только  на
прокорм, а темы для разговоров черпали со страниц  "Тайм"  и других подобных
изданий.
     Возможно, они выжили, - размышлял Стенсил, - единственно потому, что не
одиноки. Бог  ведает,  сколько их еще на свете - людей с  тепличным чувством
времени, не знающих жизни и уповающих на милость Фортуны.
     Вечеринка в тот раз  распалась  на три части. Фергюс со своей  дамой  и
другая  пара, прихватив с собой галлон  вина, уединились в спальне,  заперли
дверь  и предоставили Команде  полную свободу на пути  к хаосу, но только на
остальной  территории. Раковину,  на  которой сейчас  сидит  Стенсил, займет
Мелвин. Он заиграет на гитаре, и все будут до  полуночи отплясывать на кухне
хору  и  африканские  танцы  плодородия. Огни  в гостиной  погаснут один  за
другим,  и с проигрывателя  зазвучат  квартеты  Шенберга  (полное собрание),
потом о них все забудут, и  они  автоматически  включатся еще раз, и  еще. И
горящие угольки сигарет  усеют комнату, как сигнальные  костры, и  Рауль - а
может,  Слэб  - будет ласкать на полу не  очень  разборчивую  в связях Дебби
Сенсэй (например), в то время, как ее рука поползет по ноге другого, который
сидит  на кровати с ее подружкой, - и так  далее  - праздник любви, или секс
"венком". Вино окажется  разлитым,  мебель -  поломанной. На следующее  утро
Фергюс  ненадолго  проснется, окинет  взглядом  царящий  разгром  и  остаток
рассеянных по квартире гостей, обматерит их всех и вернется ко сну.
     Стенсил раздраженно пожал  плечами, встал  с раковины и взял пальто. На
выходе он натолкнулся на шестерых: Рауль, Слэб, Мелвин и с ними три девицы.
     - Батюшки, - сказал Рауль.
     - Ну и сцена,  - добавил Слэб,  указывая взмахом руки на раскрутившуюся
вечеринку.
     - Пока, - сказал Стенсил и вышел.
     Девушки молчали.  Они были из  тех, что раньше  следовали за лагерями и
зачислялись  в расходуемые -  или, по  крайней  мере,  заменимые -  предметы
снабжения.
     - Да-а, - сказал Мелвин.
     - Спальные кварталы Нью-Йорка, - заметил  Слэб, -  скоро  охватят  весь
мир.
     Одна из девушек рассмеялась.
     - Заткнись, - сказал Слэб, поправляя шляпу. Он  всегда носил шляпу  - и
дома, и на улице, и лежа в кровати, и  будучи мертвецки пьяным. Еще он носил
костюмы в духе Джорджа Рафта - пиджаки с огромными острыми лацканами, острые
накрахмаленные  несъемные воротнички, острые подбитые плечи. Он весь состоял
из острых углов. Кроме лица, - заметила девушка. -  Его черты  были довольно
мягкие, как  у  беспутного  ангела: вьющиеся волосы,  лилово-красные  круги,
образующие под  глазами  двойные и тройные  петли.  Сегодня  ночью она будет
целовать их один за другим - эти печальные круги.
     - Извини, - пробормотала  она и отошла к пожарному выходу.  У окна  она
задержалась  и выглянула на реку, но  ничего, кроме  тумана, не  увидела. Ее
спины  коснулась рука -  точно в том месте, которое рано или поздно находили
все знакомые ей мужчины. Она выпрямилась, свела лопатки вместе, и ее высокая
грудь обрисовалась на фоне окна. Ей было видно, как его отражение смотрит на
их отражение.  Она повернулась.  Его щеки пылали. Короткая стрижка,  костюм,
харрисовский твид.
     - Ты новенький, - улыбнулась она. - Я - Эстер.
     Он снова вспыхнул, но тут же нашелся:
     - А я - Канцелярская Кнопка. Извини, что заставил тебя подпрыгнуть.
     Она инстинктивно знала:  к  моменту  окончания одного  из университетов
"Айви  Лиг" он будет  прекрасным активистом  и,  кто знает, возможно, так  и
останется активистом  до  конца  своих дней. Но  все  равно  ему  чего-то не
хватает, и  поэтому он висит, уцепившись  за край  Больной Команды.  Если он
займется  административной деятельностью, то будет пописывать. А если станет
инженером или  архитектором, то будет рисовать или лепить. Его ноги навсегда
останутся по разные стороны линии; со временем он поймет, что  в обоих мирах
он -  худший,  и  начнет задавать  себе вопрос:  почему, черт побери, вообще
должна  существовать какая-то линия, да и существует ли  она? Но он научится
быть раздвоенным  и так и будет стоять, расставив  ноги, пока не погибнет от
разрыва  промежности  в  результате столь долгого  напряжения.  Она встала в
четвертую балетную позицию, развернула свой бюст под углом 45 градусов к его
линии зрения  и,  нацелив нос ему в сердце,  сверху  вниз посмотрела на него
сквозь огромные ресницы.
     - Ты давно в Нью-Йорке?

     Несколько  бродяг,  прижавшись  к  запотевшим  от  их  дыхания стеклам,
заглядывали  в  кафе  "V-Бакс".  Время  от  времени  из  вращающихся  дверей
появлялся какой-нибудь смахивающий на студента тип - как правило, с дамой, -
и пока он шел по этому  участку Бауэри, бродяги по очереди просили его  дать
закурить, денег на метро или  на банку  пива.  Февральский ветер весь  вечер
летел через скважину  Третьей авеню и нес на них стружку, отработанное масло
и всю жирную грязь из-под нью-йоркского станка.
     Внутри, покачивая  задницей,  свинговал  Макклинтик Сфера.  У него была
очень жесткая, словно  приклеенная к  черепу  кожа.  Каждая  жилка  и каждый
волосок резко и отчетливо выделялись на  фоне  зеленочных пятен подсветки; у
уголков нижней губы были заметны две морщины-близняшки,  выдавленные на коже
силой мундштука, - они шли вниз и казались продолжением усов.
     Он дул в отделанный слоновой костью альт-саксофон с тростью на четыре с
половиной. Подобного саунда никто  раньше не слышал. Зрители  разделились на
обычные группы: студенты колледжей  не врубались и уходили с середины второй
темы; музыканты из других оркестров - у них был  или выходной,  или перерыв,
достаточно   длинный,  чтобы  ехать   сюда  через   весь  город  -   усердно
вслушивались, - "Пытаюсь  въехать", - ответил бы любой из них; по виду людей
у  стойки  было ясно: они прекрасно догоняют  - то есть понимают, одобряют и
сопереживают, - впрочем, быть может,  только  потому,  что  у предпочитающих
сидеть у стойки вид, как правило, весьма непроницаемый.
     В задней  части бара есть столик, на который посетители  ставят  пустые
бутылки и стаканы, но если его успевают занять, никто обычно не возражает, а
официанты всегда слишком заняты,  чтобы набрасываться  с криками.  Сейчас за
ним сидели Винсом, Харизма и Фу. Паола вышла в уборную. Они молчали.
     У группы  на сцене  не было рояля. Только - бас, ударник, Макклинтик  и
играющий на горне  паренек, которого он откопал среди Озаркских гор. Ударник
был  приглашенным,  и  старался избегать  всякой  пиротехники,  раздражающей
массовку  из  колледжей.  Маленький контрабасист с  желтыми злыми  глазками,
проткнутыми  в центре булавочными иголками  зрачков  разговаривал  со  своим
инструментом.  Инструмент был  гораздо выше хозяина и, казалось, не слушался
его.
     Горн и альт предпочитали сексты и минорные кварты, и когда они попадали
в  эти интервалы, звук  начинал  напоминать  поножовщину  или  перетягивание
каната:  звучание было консонантным, но казалось, что в  мелодии встретились
две перекрестные цели. Совсем другими были  соло-партии Макклинтика.  Вокруг
стояли  люди, большинство из которых пишут обзоры для журнала  "Даунбит" или
аннотации  к пластинкам.  Они,  похоже,  понимали, что он  играет, с  полным
пренебрежением  гармоническими  прогрессиями. Они  много  говорили  о музыке
соул, об антиинтеллектуальном в искусстве и о зарождении ритмов африканского
национализма.  Это  - новая  концепция,  - говорили они.  А  некоторые  даже
произнесли: "Птица жив".
     С тех пор, как год  назад душа Чарли Паркера растаяла в злом мартовском
ветре,  о нем было сказано и  написано огромное количество всякой ерунды.  И
еще долго  будет говориться.  Чарли - величайший альт послевоенной сцены,  и
когда он ушел с  нее,  некая  странная негативная воля  -  нежелание,  отказ
верить в холодный  факт финала -  заставила  фанатов вычерчивать  на  каждой
станции метро, на тротуарах, у писсуаров отрицание: Птица жив. Поэтому среди
людей, собравшихся  этим  вечером  в  "V-Бакс",  было,  по  самым  умеренным
подсчетам,  около десяти  процентов  мечтателей, которые  не вняли  Вести  и
видели в Макклинтике Сфера своего рода перерождение.
     - Он  играет ноты, которых не хватало  Птице, - прошептал стоящий перед
Фу. Фу  проделал  ряд беззвучных движений, изображая,  как разбивает  о край
стола пустую бутылку, втыкает ее в спину говорящего и там поворачивает.
     Время близилось к закрытию, вот - последняя тема.
     - Скоро нужно уходить, - сказал Харизма. - Где Паола?
     - Вот она, - ответил Винсом.
     На  улице  ветер   исполнял  свою  вечную  тему.   Он  дул  и  дул.  Не
останавливаясь.


     

     в которой артист-трансформатор Стенсил совершает восемь перевоплощений

     Стенсил-младший  смотрел  на  букву  V  так  же,  как развратник  -  на
раздвинутые  бедра,  орнитолог - на стаи перелетных  птиц,  а станочник - на
рабочую часть  режущего инструмента. Примерно раз в неделю ему  снился сон о
том, что  все  это было сном,  и что сейчас  он, наконец, проснулся и понял:
погоня за  В.  -  в  конечном  счете  не более,  чем  ученое  изыскание,
мысленное  приключение  в  духе  "Золотой  ветви"   или  "Белой
богини".
     Но  вскоре  он  просыпался  во второй  раз,  по-настоящему, и  с тоской
осознавал,  что  эта   погоня   никогда  не  переставала  быть  все  тем  же
незамысловатым  банальным  преследованием, а В.  - объектом
охоты во всех смыслах - не то как  лань, олень или заяц, не то  как забытый,
извращенный или  запретный способ  сексуального удовлетворения.  И  Стенсил,
подобно клоуну, бежит за ней  в  припрыжку,  на шее  звенят
колокольчики,  а в руках -  игрушечное деревянное стрекало. Единственно  для
собственной забавы.
     "Это -  не  шпионаж",  - возразил  он  маркграфине ди Кьяве  Левенштейн
(подозревая,  что для В. естественная  среда обитания - осадное положение, -
он  из Толедо, где провел целую неделю, прогуливаясь вечерами по алькасарам,
задавая вопросы и  коллекционируя  бесполезные впечатления, отправился прямо
на Мальорку). Он  всегда повторял эту фразу, но скорее из раздражительности,
чем из желания доказать чистоту побуждений. Если  бы его  занятие было таким
же респектабельным и ортодоксальным, как шпионаж! Но все время выходило так,
что традиционные орудия  и средства использовались им не тем концом:  плащ -
как  бельевой  мешок,  кинжал  -  как  картофелечистка, досье  -  как способ
заполнить пустоту мертвых  воскресных вечеров;  хуже того -  маскируясь,  он
прибегал к  этому трюку не из профессиональной необходимости, а просто чтобы
уменьшить личное участие  в погоне и переложить часть болезненных дилемм  на
свои "перевоплощения".
     Как маленькие дети  в  определенном возрасте,  или  как  Генри  Адамс в
"Образовании", или как все известные и неизвестные самодержцы с незапамятных
времен, Герберт Стенсил всегда говорил о себе в третьем  лице. Это  помогало
персонажу  "Стенсил"  выступать обычной  единицей  в ряду других действующих
лиц.  "Насильственное перемещение  индивидуальности"  -  так
называл  он свою  основную  технику,  которая имела  мало  общего  с умением
"взглянуть на вещи  чужими  глазами", поскольку включала в  себя, к примеру,
одежду,  в которой  Стенсила было  бы  невозможно  опознать,  пищу,  которой
Стенсил мог  подавиться,  проживание  в незнакомых берлогах, просиживание  в
барах и  кафе не-стенсиловского типа, - и так неделями  без  перерыва. А все
зачем? - Чтобы Стенсил оставался в своей тарелке, то есть, в третьем лице.
     Таким образом, почти  каждое зернышко досье рождало перламутровую массу
выводов,   поэтических    вольностей,    насильственных    перемещений
индивидуальности в прошлое, которого он не помнил и в котором у
него  не было никаких  прав, кроме,  разве что,  права на  богатое  образное
воображение или на  историческую скрупулезность. Но  и  этого права никто за
ним не признавал. Он заботливо, но бесстрастно ухаживал за  каждой раковиной
скунжилле на своей подводной ферме, неуклюже передвигаясь по  застолбленному
заповеднику на дне  гавани и  старательно  избегая  небольшой,  но темной
глубины  в центре ручного моллюска по  имени  Мальта, в котором
Бог  знает что  водится; там  умер его отец,  но Стенсил о  Мальте ничего не
знал: что-то удерживало его от знакомства, что-то в этом острове пугало его.
     Однажды  вечером,  развалясь  на  диване  в  квартире  Бонго-Шафтсбери,
Стенсил взял в руки  один из  своих сувениров времен мальтийских приключений
Сиднея.  Веселенькая  четырехцветная  открытка  с  батальной фотографией  из
"Дэйли Мэйл" изображала сцену  из Первой мировой:  взвод потных "гордонов" в
юбках  тащит носилки с  необхватным немецким солдатом - огромные усы, нога в
шине и  весьма довольная ухмылка. Текст на открытке гласил: "Я чувствую себя
одновременно  стариком  и  жертвенной девственницей. Напиши.  Это  поддержит
меня. ОТЕЦ."
     Стенсил  так и не  написал, поскольку  ему было  восемнадцать, и он  не
писал никому. Это  стало частью  теперешней  охоты - то  чувство, которое он
испытал, когда, узнав полгода спустя о смерти Сиднея,  вдруг понял, что  эта
открытка была последним звеном в их общении.
     Некто Порпентайн - один из коллег Сиднея - был убит в Египте в поединке
с  Эриком Бонго-Шафтсбери - отцом хозяина  стенсиловой  квартиры.  Возможно,
Порпентайн поехал  в Египет за тем же, за чем Стенсил-старший  отправился на
Мальту, - поехал, быть может,  написав сыну,  что чувствует себя, как другой
какой-нибудь   шпион,   который,   в   свою   очередь,   уехал   умирать   в
Шлезвиг-Гольштейн, Триест, Софию или куда-то еще. Преемственность апостолов.
Они знают, когда приходит время, - часто думал  Стенсил, но без уверенности,
ведь смерть  для  них,  возможно,  была  последним  даром  Божьим.  Дневники
содержали лишь смутное упоминание о Порпентайне. Остальное - плод фантазии и
перевоплощения.




     Время близилось  к вечеру, и над кафе  "Мохаммед Али" стали  собираться
прилетевшие  из  Ливийской  пустыни  желтые  тучи.  Ветер, несущий  в  город
пустынную  лихорадку,  беззвучно  проносился  через  площадь  и  по улице рю
Ибрагим.
     Для  П.  Айюля -  официанта и досужего вольнодумца -  эти  тучи служили
предвестником  дождя.  Единственным  посетителем  был  англичанин  -  легкое
твидовое пальто,  нетерпеливые  взгляды на площадь - скорее  всего,  турист:
лицо сильно обгорело  на солнце. Он сидел здесь за кофе  не более пятнадцати
минут,  но  его  фигура уже  начала  казаться такой же  неотъемлемой  частью
пейзажа,  как сама  конная статуя Мохаммеда Али. Айюль  знал такой талант за
некоторыми англичанами, но они обычно не бывают туристами.
     Развалясь, Айюль  сидел у входа в кафе  - с  виду инертный,  но  внутри
переполненный  грустными философскими  мыслями. Может, англичанин ждет даму?
Какая ошибка  -  ожидать  от  Александрии  романов или внезапных  увлечений!
Туристские  города не очень щедры  на  такие подарки. У него это заняло... -
когда же  он  уехал  из Миди? лет двенадцать  назад? - да,  по меньшей  мере
столько. Пусть обманывают  себя, что этот город - нечто большее, чем сказано
в  бедекере:  Фарос, давно  погребенный под  землей и  морем, живописные, но
безликие арабы, памятники, гробницы, современные отели. Лживый  и ублюдочный
город, столь же инертный - для "них" - как сам Айюль.
     Он смотрел на темнеющее солнце и дрожащие на ветру листья акаций вокруг
кафе.  Вдали  чей-то  голос  промычал: "Порпентайн!  Порпентайн!"  В  пустом
пространстве площади он звучал, словно голос из детства. Еще один англичанин
-  толстый, белобрысый,  краснолицый (ну разве не  правда, что все  северяне
похожи  друг  на  друга?)  -  шагал  по рю Шериф-Паша  -  парадный костюм  и
пробковый  шлем,  на пару размеров больший, чем нужно. До клиента оставалось
ярдов двадцать, когда он торопливо залопотал по-английски. Что-то о женщине,
о  консульстве. Айюль пожал плечами. Он давным-давно понял, что в разговорах
англичан не может быть ничего любопытного. Но дурная привычка взяла верх.
     Пошел мелкий дождик - почти как туман.
     - Hat fingan, - заревел толстяк, - hat fingan kahwa bisukkar, ya weled.
- Оба красных лица, пылая гневом, уставились друг на дружку.
     "Merde", - подумал Айюль и подошел к столику:
     - Месье?
     - Ах да, - улыбнулся толстяк, - принесите кофе. Cafe, понимаете?
     По  его возвращении парочка вяло беседовала о большом  приеме вечером в
консульстве.  Интересно,  в  каком консульстве?  Айюль смог  различить  лишь
имена.   Виктория   Рэн.  Сэр   Алистер  Рэн   (отец?   или   муж?).   Некий
Бонго-Шафтсбери. До чего смешные имена  производит на свет эта страна! Айюль
поставил кофе на столик и вернулся на место отдыха.
     Этот толстяк лез из кожи вон, чтобы совратить  Викторию Рэн  - девушку,
путешествующую с отцом. Но помешал ее любовник  -  Бонго-Шафтсбери. Тот, что
постарше, в твиде - Порпентайн - был macquereau. Наблюдаемая пара относилась
к  анархистам. Они  сговорились убить сэра  Алистера Рэна  - могущественного
члена  британского Парламента. Жена пэра, Виктория,  подвергалась шантажу со
стороны  Бонго-Шафтсбери,  знавшего о ее  тайных анархистских симпатиях. Оба
посетителя были артистами мюзик-холла  и искали  работу  у  Бонго-Шафтсбери,
который продюссировал грандиозный водевиль и  хотел вытащить деньги из этого
рыцаря-шута  Рэна. Дабы подступиться  к  Бонго-Шафтсбери,  они  использовали
блестящую актрису Викторию -  любовницу Рэна, которая притворялась его женой
в угоду  английскому фетишу  респектабельности.  Толстый и  Твидовый  войдут
вечером рука об руку в консульство, распевая веселую песенку, шаркая ногами,
закатывая глаза...
     Дождевая  пелена  стала плотнее.  Белый конверт  с  гербом  на  клапане
перекочевал с одного конца столика на  другой. Твидовый вдруг вскочил, будто
заводная кукла, и заговорил по-итальянски.
     Удар? Но сейчас нет солнца. Твидовый запел:


     Pazzo son!
     Guardate, come io piango ed imploro...


     Итальянская опера. Айюля затошнило. Он смотрел на них со страдальческой
улыбкой.  Игривый   англичанин  подпрыгнул,   ударил  пятка   о   пятку   и,
приземлившись, встал в позу: кулак - на груди, вторая рука распростерта:


     Come io chiedo pietа!


     Парочку обильно поливало  дождем. Сгоревшее лицо - единственный цветной
мазок на фоне площади - подпрыгивало,  словно воздушный  шарик.  Невзирая на
дождь, Толстяк потягивал кофе и наблюдал  за своим  резвящимся  компаньоном.
Айюль слышал,  как капли стучат по пробковому  шлему. Наконец Толстяк  ожил:
встал,  бросил  на  столик пиастр  с  миллимом (avare!) и  кивнул напарнику,
который,  успокоившись, стоял  и  смотрел на  него. Площадь  была пустой, не
считая конной фигуры Мохаммеда Али.
     (Сколько  раз  им приходилось  так  стоять:  казаться  уменьшенными  до
карликовых   размеров  на  фоне  сумерек   или  какой-нибудь  площади?  Если
композицию  этой картины  основывать лишь  на настоящем моменте, то их можно
было  бы  представить  легкими фигурами, передвигаемыми по  шахматной  доске
Европы. Оба  -  одного цвета, -  правда,  один из  них, в  знак  уважения  к
партнеру,  стоит  сзади по диагонали, -  и  оба  изучают паркет всевозможных
консульств  в  поисках  любой  -  пусть  даже  еле  различимой  -  оппозиции
(любовник, тот,  кто  заплатит  за  стол, объект политического убийства) или
лицо любой статуи для обретения чувства собственной миссии,  а возможно даже
и чувства принадлежности  к человеческому роду; может, они нарочно стараются
не  помнить,  что любое поле европейской доски, как через него ни  ходи, - в
конечном счете всего лишь неодушевленный предмет?)
     Они   выполнили  поворот   кругом   и   разошлись   в   противоположных
направлениях. Толстяк - в отель "Хедиваль",  Твидовый - по  рю де-Ра-э-Тен к
турецкому кварталу.
     Bonne  chance, -  подумал Айюль. - Что бы у  вас  там ни намечалось  на
сегодня, bonne chance.  Больше я вас  никогда не встречу  - так что не  могу
пожелать вам ничего большего. Наконец,  он уснул, убаюканный дождем.  Во сне
он видел сегодняшний вечер, некую Мариам и арабский квартал...
     Впадины на площади заполнились водой,  и  на поверхности  луж появились
переплетения концентрических кругов. Около восьми часов вечера дождь стих.




     Мастер на все руки Юзеф, нанятый в отеле "Хедиваль", несся сломя голову
под стихающим  дождем. Он пересек  улицу и влетел в  австрийское консульство
через вход для слуг.
     - Ты  опоздал!  - закричал  на  него  Мекнес -  маршал кухонных  сил. -
Поэтому вот что,  отродье  верблюда-педераста, ты  берешь  на себя  пуншевый
стол.
     Не так уж плохо, - подумал Юзеф, надевая белый пиджак и причесывая усы.
С  антресолей,  где стоит пуншевый стол,  прекрасно видно все представление:
декольте  хорошеньких  женщин (ах, груди итальянок - самые  восхитительные в
мире!) и сверкающее великолепие звезд, лент и экзотических орденов.
     Впервые  за вечер улыбка осведомленного человека скривила его рот  - он
мог себе ее  позволить с высоты своего  превосходства.  Пусть резвятся, пока
могут.  Еще  немного, и красивые  одежды превратятся в  тряпки, а элегантная
резьба по дереву покроется запекшейся кровью. Юзеф был анархистом.
     Анархистом  и  далеко  не дураком.  Он  внимательно  следил за текущими
событиями, высматривая новости, благоприятные для создания хаоса, пусть даже
небольшого.  Сегодня  вечером политическая  обстановка обнадеживала:  сердар
Китченер  - последний колониальный герой Англии, одержавший  недавно  победу
при Хартуме, - занимался фуражировкой в  джунглях всего в четырехстах  милях
вниз по течению Белого Нила; еще ходили слухи, будто войско некоего генерала
Маршана тоже где-то неподалеку.  Британия  не желала, чтобы  Франция владела
хотя бы частью Нильской долины. Если при встрече этих двух отрядов возникнут
недоразумения,   то   мсье  Делькассе,   министр  иностранных   дел   нового
французского кабинета, немедленно развяжет войну. При этом все понимали, что
если  отряды  встретятся, то  недоразумений не  избежать.  Россия  поддержит
Францию,  в  то время,  как  Англия  воспользуется возобновлением  дружеских
отношений с Германией - а значит, с Австрией и Италией.
     - Вперед! - сказали  англичане, и шарик летит  вверх. Юзеф  верил в то,
что  любой  анархист  -  сторонник  аннигиляции -  должен  для баланса иметь
ностальгические детские воспоминания, и поэтому любил воздушные  шары. Часто
ночами, засыпая,  он  видел  себя  вращающимся, подобно луне, вокруг  весело
раскрашенной свиной кишки, надутой его собственным теплым дыханием.
     И вдруг  в его поле зрения, откуда-то сбоку - мираж!  Как для человека,
ни во что не верящего, может одна случайная встреча...
     Девочка-шарик! Девочка-шарик!  Идет,  почти не касаясь вощеного зеркала
под ногами.  Протягивает Юзефу  пустую чашку. Mesikum bilkher, добрый вечер;
может, вы желаете  наполнить еще какие-нибудь  полости, моя английская леди?
Возможно, он пощадил  бы детей  вроде  нее. Не  так ли? Если  этому  суждено
начаться наутро - любое утро, когда все муэдзины смолкнут, а голуби улетят и
спрячутся  в  катакомбах,  -  сможет  ли  он,  обнаженный,  встать  на  заре
наступившего Ничто и делать то, что должен? Именно должен, клянусь совестью!
     - О! - она улыбнулась. - Спасибо. Leltak leben. - Пусть ночь твоя будет
белой, как сахар.
     Как  твой живот... Хватит. Она  вспорхнула - легкая, как сигарный  дым,
поднимающийся в  огромной комнате. Ее "о"  звучали так, будто  от любви  она
сейчас лишится чувств.  У  лестницы к  ней  подошел  пожилой,  седой, крепко
сложенный  мужчина,  похожий   на  профессионального  уличного  драчуна,  на
которого нацепили вечерний наряд.
     - Виктория, - недовольно прорычал он.
     Виктория.  Названа в честь своей  королевы. Попытки Юзефа сдержать смех
оказались тщетными. Трудно сказать, что его так развеселило.
     Весь  вечер  его  внимательный  взгляд блуждал  по залу  в  поисках ее.
Приятно, когда  среди  всего этого блеска  есть  предмет,  на  котором можно
сосредоточиться.  Найти ее  было  несложно.  Голос и цвет этой девушки  были
светлее и легче, чем остальной мир вокруг, и они  вместе с дымом поднимались
к  Юзефу, чьи руки были липкими от пунша шабли, а усы печально и неаккуратно
висели - по привычке он машинально покусывал их кончики.
     Каждые  полчаса появлялся Мекнес  и начинал обзываться. Если в пределах
слышимости  никого  не  оказывалось,  то они принимались осыпать друг  друга
оскорблениями - как  грубыми,  так и  остроумными,  -  следуя  левантийскому
способу  прослеживать  родословную  оппонента,  экспромтом создавая с каждым
последующим  шагом,  или поколением,  все  более  невероятный  и причудливый
мезальянс.
     Граф  Хевенгюллер-Метш -  австрийский  консул - большую  часть  времени
проводил в  компании своего  русского  двойника -  мсье де Вилльера. Юзеф не
переставал  удивляться -  как два человека  могут вот так весело общаться, а
назавтра  стать врагами? А может, они и  вчера были  врагами.  Он решил, что
госслужащие к людям не относятся.
     Юзеф потряс пуншевым черпаком вслед удаляющемуся Мекнесу. В самом деле,
госслужащий.  Да  и сам  Юзеф - кто он, если не  чинуша, слуга общественному
благу?  Был ли он человеком?  Конечно, был,  но до того,  как принял  теорию
политического  нигилизма. Ну а как  просто слуга, здесь, сегодня, для "них"?
Нет, он с тем же успехом мог бы быть штукатуркой на стене.
     - Но все изменится, - мрачно усмехнулся он  и вскоре опять погрузился в
мечты о шариках.
     У основания лестницы сидела эта девушка  - Виктория.  Она  находилась в
центре  любопытной  сцены. Рядом  сидел  круглолицый  блондин, чей  вечерний
костюм сморщился под дождем. Лицом к ним в вершинах плоского равнобедренного
треугольника стояли седой мужчина, который называл ее  по имени, девочка лет
одиннадцати в белом  бесформенном чепчике и еще один человек с обгоревшим на
солнце лицом. Юзеф слышал лишь голос Виктории:
     - Моя сестра очень любит всякие камни и ископаемые, мистер Гудфеллоу. -
Светловолосая  голова  рядом  с  ней отвесила вежливый  поклон. - Покажи им,
Милдред.
     Девочка  извлекла  из  ридикюля  камень,  повернулась  и  протянула его
сначала  Виктории, а  потом - краснолицему.  Последний, казалось, смутился и
сделал  шаг  назад. Юзеф подумал,  что  если  этот  человек  и покраснел  от
смущения,  то  все  равно никто не заметил.  Еще пара  слов,  и краснолицый,
оставив компанию, вприпрыжку побежал вверх по лестнице.
     Он показал Юзефу пять пальцев: - Khamseh.
     Пока  Юзеф был  занят наполнением  чашек,  кто-то приблизился  сзади  к
англичанину и легко коснулся его плеча. Англичанин повернулся, сжав кулаки и
заняв позицию для отражения  удара. Брови  Юзефа приподнялись на долю дюйма.
Еще один  уличный драчун. В  ком  он  в  последний  раз  встречал проявление
похожих  рефлексов?  Возможно,  в  Тьюфике  -  восемнадцатилетнем  убийце  и
подмастерье кладбищенского резчика.
     Но этому-то  уже лет сорок или сорок пять. Ни один человек, - рассуждал
Юзеф,  - не  может так долго  сохранять форму, если  только того не  требует
профессия. Но какая  профессия может совмещать  в себе талант к убийствам  и
присутствие на приеме в консульстве? Австрийском к тому же.
     Англичанин разжал кулаки и любезно кивнул.
     - Хорошенькая девушка,  -  сказал подошедший. На нем были очки с синими
стеклами и накладной нос.
     Англичанин с улыбкой  повернулся, взял  свои  пять чашек  пунша и пошел
вниз по лестнице. На второй ступеньке  он споткнулся, упал и продолжил путь,
кувыркаясь и  подпрыгивая. За  ним  следовал звук разбитого стекла и  брызги
шабли.  Юзеф  заметил, что упавший умел  правильно справляться с  падениями.
Другой уличный драчун рассмеялся, чтобы развеять общее смущение.
     - Я видел, как один малый в мюзик-холле свалился точно так же, - громко
сказал он. - У тебя, Порпентайн, получается гораздо лучше. Нет, правда.
     Порпентайн извлек сигарету и закурил, оставаясь лежать на месте.
     На антресолях человек в синих очках лукаво выглянул из-за колонны, снял
нос, спрятал его в карман и исчез.
     Странное сборище. И это еще не все, - предположил Юзеф. Связано ли  это
с  Китченером и  Маршаном? Наверняка.  Но...  Его размышления  были прерваны
Мекнесом, который вернулся, чтобы описать прабабку и  прапрапрапрадеда Юзефа
соответственно как сифилитичную слониху и одноногого  пса-дворнягу, жравшего
ослиные экскременты.




     В ресторане  Финка  царило  спокойствие:  несколько англичан и немцев -
самые прижимистые из туристов, а,  значит, и нечего к ним подсаживаться. Они
рассредоточились  по залу и  громко  разговаривали, - для полудня на площади
Мохаммеда Али было сравнительно шумно.
     Максвелл  Раули-Багг - завитые волосы, подкрученные усы и аккуратнейшая
до  последней  ниточки и мельчайшей складочки верхняя  одежда - сидел в углу
спиной   к   стене,   начиная   чувствовать   первые    панические   колики,
пританцовывавшие в животе. Ведь под ухоженной  оболочкой кожи, волос и ткани
скрывались  серые дырявые  подштанники и сердце разгильдяя. Старина Макс вел
жизнь перелетной пташки и за душой не имел ни гроша.
     "Подожду еще четверть часа, - решил  он.  -  Если  не произойдет ничего
многообещающего, то пойду в "Люнивер".
     Прошло  уже  почти  восемь лет  с тех  пор,  как  после неприятностей в
Йоркшире в  1890  году он поехал  по землям Бедекера.  Он был тогда  Ральфом
Макберджессом -  молодым  лошинваром,  опустившимся до  работы в  английских
водевилях,  -  впрочем,  этот  жанр  в  то  время  имел  достаточно  широкие
перспективы. Макс,  он  же Ральф, немного пел,  немного плясал и  знал  пару
расхожих  скабрезных  анекдотов.  Но была у  него одна  проблема:  некоторая
слабость к маленьким девочкам. Та, о которой  пойдет  речь  - Алиса - в свои
десять  лет  выказывала  ту  же  половинчатость  ответных чувств,  что и  ее
предшественницы (игра, - любила напевать она, - это просто забава). "Но  они
всегда прекрасно все понимают, - говорил Макс сам себе. - Вне зависимости от
возраста, они отлично сознают, что делают. Просто не очень  любят думать  об
этом". Вот почему  он установил себе предел на шестнадцати годах: у тех, что
постарше  начинаются мысли о романах, религия,  угрызения  совести, которые,
подобно неумелым монтировщикам сцены, нарушают чистое, невинное па-де-де.
     Она  все-таки  рассказала своим  друзьям,  а  те стали ревновать  -  по
крайней  мере, один из них, - и все  было передано святому отцу, родителям и
полиции, - о  Боже!  Как нелепо получилось! Но он не  делал никаких  попыток
забыть  ту  сцену: гримерная в  театре "Афина",  небольшой городок  Лардвик.
Голые трубы, висящие  в углу  поношенные  халаты с блестками. Разбитая полая
картонная  колонна  для  романтической трагедии,  на  смену  которой  пришел
водевиль. Вместо кровати  -  коробка для костюмов.  Потом -  шаги, голоса, и
медленно-медленно повернулась дверная ручка...
     Она  сама захотела этого. И даже потом ее просохшие  глаза за  кордоном
ненавидящих  взглядов  говорили:  "Я  все  равно хочу".  Алиса: крах  Ральфа
Макберджесса. Никому не известно - чего они хотят на самом деле.
     Как он оказался в Александрии?  Куда поедет после? Для туристов все эти
вопросы не имеют значения. Он был одним из тех бродяг, которые, сами того не
желая, полностью принадлежат миру Бедекера - такая же часть  топографии, как
и другие автоматы: официанты, портье, водители кэбов, клерки. Все само собой
разумеющееся. Когда  Макс принимался за  свой бизнес - выпрашивать деньги на
еду, выпивку или гостиницу  -  между ним и выбранным  "контактом" вступало в
силу  нечто вроде временного соглашения, по  которому  Макс  определялся как
зажиточный собрат-турист, оказавшийся в стесненном положении  из-за  срыва в
работе куковского аппарата.
     Обычная в  среде туристов  игра.  Они  прекрасно  понимали, с кем имеют
дело, и те, кто участвует  в  игре, делают это по той же причине, по которой
люди  торгуются в магазинах или дают  попрошайкам бакшиш, -  неписаный закон
земель  Бедекера.  Макс  был  просто  одним  из  мелких  неудобств  в  почти
безупречном механизме  туристского государства. Это неудобство казалось даже
специально изобретенным - для "колорита".
     Заведение Финка начало оживать. Макс с интересом поднял глаза. Через рю
де-Росет  шагала веселая группа, вышедшая из здания,  с  виду  напоминавшего
посольство или  консульство.  Там,  похоже,  закончилась  гулянка.  Ресторан
быстро наполнялся. Макс  внимательно оглядывал каждого входящего, ожидая еле
заметного кивка - сигнала свыше.
     Наконец  он  остановил  свой выбор  на компании четверых:  двое мужчин,
девочка  и  молодая леди  - расфуфыренная и  провинциальная, как  ее платье.
Разумеется, англичане. Макс имел свои критерии.
     Он  отличался  наметанным  глазом,  и  что-то  в  этой  группе  ему  не
понравилось. После восьми лет,  проведенных во вненациональном владении,  он
научился  распознавать  туристов  с первого взгляда. Девочка  и  леди к  ним
принадлежали почти наверняка, но сопровождающие вели себя как-то не так - им
не   доставало   некоторой   самоуверенности,   инстинкта  принадлежности  к
туристской  части  Алекса,  в  любом  городе  мира  присущего даже новичкам,
впервые выехавшим за границу. Но время было позднее, а Макс не нашел пока ни
еды, ни ночлега.
     Выбор вступительной фразы не имел  большого значения -  Макс располагал
целым  набором, - просто нужно знать, какая из  них лучше всего подходит для
того  или  иного  "контакта".  А  дальше  -  действовать  в  зависимости  от
полученного  ответа.  Сейчас  все  вышло,  как  он  и  рассчитывал.  Мужчины
напоминали  комедийную  пару: один  -  светлый  и  полный, другой  - темный,
краснолицый и сухопарый, - казалось, он хочет сыграть в "веселую собаку". Ну
и прекрасно, пусть себе играют. Макс умел быть веселым. Во  время знакомства
его  глаза на полсекунды дольше задержались на Милдред Рэн. Но она оказалась
близорукой и приземистой - ничего похожего на ту давнюю Алису.
     Идеальный  "контакт":  все   вели  себя,  будто  старые  знакомые.   Но
непонятным  образом возникало ощущение,  что путем  некого  ужасного  осмоса
вокруг  начала распространяться весть: то, что компания Порпентайн-Гудфеллоу
плюс сестры Рэн сидят за столиком  у  Финка, -  это как ветер в  паруса всех
александрийских   попрошаек   и   бродяг,   добровольных    изгнанников    и
пташек-на-воле. Вся эта стесненная в средствах публика смело могла слетаться
сюда,  и каждого встретили  бы  одинаково: сердечно и буднично, как близкого
знакомого, вышедшего полчаса назад. Макс  был  подвержен видениям. Это будет
продолжаться до завтра, потом еще день, и еще; такими же радостными голосами
они  будут звать  официантов, чтобы те принесли  стулья,  еду,  вино. Вскоре
других туристов придется не впускать - все стулья у  Финка окажутся занятыми
и  будут кольцами распространяться от этого  стола, как на поперечном  срезе
дерева  или на дождевой луже. А когда стулья у Финка кончатся, обеспокоенные
официанты начнут приносить еще - из соседнего здания,  потом из  следующего,
из  других  кварталов,  с  других  улиц;  толпа  сидящих   попрошаек  начнет
переливаться через  край, набухать все больше... и размеры застольной беседы
вырастут  до  неприличия - каждый  из тысяч и  тысяч  участников постарается
поделиться   своими   воспоминаниями,   шутками,   снами,   сумасбродствами,
эпиграммами... развлеченьице! Грандиозный водевиль! Они так и будут сидеть -
утолять голод, напиваться, отрубаться, потом просыпаться и напиваться вновь.
Когда это закончится? Да и закончится ли?
     Старшая девушка,  Виктория,  о чем-то рассказывала, -  наверное,  белый
"Веслауэр" ударил  ей  в  голову. Ей  лет  восемнадцать, - предположил Макс,
постепенно  отгоняя  от  себя видение об общине бродяг. Примерно,  ровесница
Алисы.
     Было ли  в Виктории хоть  что-нибудь от Алисы? (Алиса тоже относилась к
максовым  критериям.)  По  крайней мере,  то же любопытное сочетание девочки
играющей и девочки-не-прочь. Веселая и такая еще неопытная...
     Она  была  католичкой, ходила  в  монастырскую  школу  рядом  с  домом.
Заграницей  - впервые.  Виктория говорила,  пожалуй,  слишком много о  своей
религии;  раньше  она смотрела на  Сына  Божьего,  как  молодая  леди  -  на
подходящего  холостяка, но в конце концов поняла: Он, конечно, не  из таких,
но за Него стоит  целый  гарем, одетый в  черное и  украшенный лишь четками.
Виктория  чувствовала   себя  не  в  силах   бороться  в  условиях  подобной
конкуренции, и  через  пару недель  оставила  послушничество,  но  отнюдь не
церковь - ту,  с печальнолицыми статуями, запахом  свечей и  ладана, которая
составляла,  наряду  с  дядюшкой  Ивлином,  один из  фокусов ее  безмятежной
орбиты. Дядюшка, неистовый ренегат-бродяга, раз в несколько лет  приезжал из
Австралии,  и  вместо  подарков  привозил удивительные рассказы.  На  памяти
Виктории он  ни разу  не повторился. Но самое важное заключалось в  том, что
она  получала  достаточно  материала,  чтобы  в  промежутке  между  визитами
создавать свой  личный,  укромнейший  уголок  -  мир  колониальной  куклы, в
который  она могла  мысленно играть без перерыва  - развивать,  исследовать,
видоизменять.  Особенно  во  время  мессы:  здесь   присутствовали  сцена  и
драматический фон,  готовые упасть зернами во вспаханную почву фантазии. Бог
надевал широкополую шляпу и  в антиподных частях небес сражался с аборигеном
Сатаной во имя и на благо всех викторий.
     Алиса же (ведь это был "ее" священник, если я не ошибаюсь) принадлежала
к  англиканской церкви: англичанка до мозга  костей, будущая мать,  яблочные
щечки  и все в том же духе. Что с тобой, Макс? - спрашивал он  себя. - Выйди
ты, наконец, из этой гримерной, из этого безрадостного прошлого. Ведь это же
- всего-навсего Виктория. Виктория... что же в ней так напоминает Алису?
     Обычно на подобных застольях Макс умел  быть разговорчивым, веселым. Не
в виде оплаты за еду или ночлег, но дабы поддерживать форму, тонкое умение -
рассказывая  анекдот,  постоянно  оценивать,  насколько сильна его  связь  с
аудиторией, в случае, если... в случае...
     Он мог бы вернуться к бизнесу. Ведь за границей множество туристических
компаний. Тем  более сейчас, восемь лет спустя, кто  узнает  его -  с усами,
крашеными  волосами,  измененной  линией  бровей?  Нужно  ли  это  изгнание?
Конечно,  о той  истории прослышали  в  труппе,  и она  разлетелась по  всей
английской провинции. Но они любили его - красивого, веселого Ральфа. Прошло
уже восемь лет, и даже если его узнают...
     Но сейчас Макс понятия не имел, что говорить. Разговор вела девушка,  а
у  Макса не  было опыта поддерживать  такие темы.  Здесь не  служили обычных
поминок по прошедшему дню - виды! гробницы! забавные попрошайки!, - никто не
хвастался  мелкими  трофеями из  магазинов  и базаров,  никто не  продумывал
завтрашний  маршрут;  лишь  вскользь  упомянули  о   банкете  в  австрийском
консульстве. За  столом звучала односторонняя исповедь, Милдред тем временем
разглядывала  найденный  возле  Фароса камень  с отпечатками  трехполостного
ископаемого, а двое мужчин слушали Викторию, но мысли их были заняты другим:
то и дело они  поглядывали друг на друга, на  дверь, озирались  вокруг. Ужин
был  съеден,  остатки -  унесены.  Но даже  с полным желудком Макс  не  стал
веселее. Эта  компания  угнетала  его, и он  чувствовал тревогу. Во  что  он
вляпался? Судя по всему, во что-то нехорошее.
     -  Боже  мой, - произнес Гудфеллоу. Они подняли глаза  и  увидели сзади
тощую, только что материализовавшуюся фигуру  в вечернем костюме, увенчанную
головой ястреба-перепелятника. Голова  грубо загоготала,  сохраняя  свирепый
вид. Виктория громко рассмеялась.
     - Это Хью! - восторженно завопила она.
     - Угадала, - глухо прозвучал голос из-под маски.
     - Хью Бонго-Шафтсбери, - представил Гудфеллоу с натянутой любезностью.
     - Хармахис. - Бонго-Шафтсбери указал на керамическую ястребиную голову.
-  Бог Гелиополиса  и верховное божество Нижнего Египта. Эта маска абсолютно
подлинная и использовалась, знаете ли, в древних ритуалах. - Он уселся рядом
с Викторией. Гудфеллоу нахмурился. - Вообще говоря,  это - Гор на горизонте,
еще он изображался в виде льва с человеческой головой. Как Сфинкс.
     - О! - произнесла Виктория (это томное "о"). - Сфинкс.
     - Как далеко по Нилу вы собираетесь спуститься? - спросил Порпентайн.
     - Мистер Гудфеллоу говорил, у вас в Люксоре есть дела.
     - Я чувствую,  сэр,  что  это - пока не тронутая  территория, - ответил
Бонго-Шафтсбери.  - С  тех  пор,  как  в  91-м  году Гребо  открыл  гробницу
фиванских  жрецов,  там не  производилось никаких  настоящих работ. Конечно,
следовало  бы взглянуть на гизские пирамиды, но там уже вовсе нечего делать.
Лет   шестнадцать  или   семнадцать   назад  мистер  Флиндерс  Петри  провел
детальнейшее их обследование.
     "Кто  он такой?  -  спрашивал  себя Макс. -  Египтолог  или  же  просто
человек,  цитирующий  из бедекера?"  Виктория  элегантно балансировала между
Гудфеллоу и Бонго-Шафтсбери, пытаясь сохранить равновесие флирта.
     С виду,  вроде бы,  все нормально. Два соперника за внимание со стороны
молодой  леди; младшая сестренка Милдред; Порпентайн, скорее  всего - личный
секретарь, поскольку Гудфеллоу  выглядит  вполне  солидно.  Но  что  кроется
внутри?
     Он пришел к ответу, сам того не желая. В землях Бедекера нечасто  можно
встретить   самозванца.   Двуличность  противозаконна.   Такой  человек   из
Гудфеллоу, хорошего парня, сразу превращается в Бэдфеллоу, парня плохого.
     Эти люди  лишь притворяются туристами.  А сами играют  в какую-то игру,
отличную от максовой, и это его испугало.
     Разговор  за столиком  замер.  Лица  трех мужчин вдруг  потеряли  былой
энтузиазм.  Причиной  послужила новая  фигура, появившаяся возле  столика  -
неприметный человек в накидке и синих очках.
     - Привет, Лепсиус,  - сказал Гудфеллоу. -  Что, устал от бриндизийского
климата?
     - Я приехал в Египет по одному срочному делу.
     Итак, за столом  уже не четверо, а семеро. Макс  вспомнил свое видение.
Ну и чудные здесь  пташки!  Кто  эти  двое? Он  обратил  внимание, как между
новенькими проскочила та же "искра  коммуникации", что  и во  взглядах между
Порпентайном и Гудфеллоу.
     Здесь что, произошла встреча двух сторон? И есть ли тут вообще стороны?
     Гудфеллоу, пофыркивая, пил вино.
     - А ваш приятель? - произнес он наконец. - Мы, можно сказать, надеялись
снова увидеть его.
     - Уехал в  Швейцарию, - ответил Лепсиус, - к чистому воздуху  и  чистым
горам. Рано или поздно начинаешь чувствовать, что  этот  грязный  юг уже вот
здесь сидит.
     - Но  вы, тем не менее, отправились еще  южнее. Мне иногда кажется, что
по мере продвижения по Нилу человек приближается к первобытной непорочности.
     "Они неплохо рассчитали  время", - отметил  Макс. Определенным репликам
соответствовали  определенные  жесты. Да,  это  тебе  не  твои  любительские
забавы.
     Лепсиус размышлял:
     - Ну разве  здесь  не звериные законы?  Никакого  права  собственности.
Постоянный бой. И  победитель выигрывает  сразу  все.  Славу, жизнь, власть,
собственность. Все!
     - Возможно, вы  и правы. Но  понимаете, Европа цивилизованна.  И там, к
счастью, законы джунглей недопустимы.
     Странно:  и  Порпентайн, и  Бонго-Шафтсбери  молчали. Каждый,  прищурив
глаз, без всякого выражения смотрел на своего напарника.
     - Так мы с вами, может, и в Каире встретимся? - сказал Лепсиус.
     - Очень даже вероятно, - последовали кивки.
     И после этого Лепсиус удалился.
     - Какой странный джентльмен! - улыбнулась  Виктория, одергивая Милдред,
которая подняла уже руку, чтобы запустить камешком в удаляющуюся фигуру.
     Бонго-Шафтсбери повернулся к Порпентайну:
     - Разве это странно - предпочитать чистое нечистому?
     -  Это  может  зависеть  от  работы,  -  возразил Порпентайн.  -  И  от
работодателя.
     Ресторан   начал   закрываться.   Бонго-Шафтсбери   схватил    счет   с
развеселившей всех  готовностью. "Они  чуть не дерутся  за  него", - подумал
Макс.  Уже  на улице он тронул  Порпентайна за рукав и принялся извиняющимся
тоном обличать систему  Кука. Виктория впереди всех вприпрыжку пересекала рю
Шериф-Паша,  направляясь к  отелю.  А сзади  крытый экипаж  шумно выехал  из
подъездной аллеи австрийского  консульства  и во  весь  опор помчался  по рю
де-Росет.
     Порпентайн обернулся.
     - Кто-то торопится, - заметил Бонго-Шафтсбери.
     - В самом деле, -  отозвался Гудфеллоу. Троица взглянула на  светящиеся
окна в верхних этажах консульства. - Хотя с виду все спокойно.
     Бонго-Шафтсбери издал смешок, в котором слышалось легкое недоверие.
     - Здесь. На улице...
     - Пять  монет очень выручили бы меня, - продолжал Макс, пытаясь вернуть
внимание Порпентайна.
     - О, - рассеянно ответил тот, - конечно, я могу выделить вам эту сумму.
- И он с простодушным видом полез за бумажником.
     Виктория наблюдала за ними с противоположного бордюра.
     - Ну пойдемте же, - позвала она.
     Гудфеллоу улыбнулся:
     - Уже идем, дорогая. - И они с Бонго-Шафтсбери пошли через улицу.
     Она топнула ножкой.
     - Мистер  Порпентайн!  -  Порпентайн,  держа двумя  пальцами  банкноту,
обернулся. - Заканчивайте со своим калекой.  Дайте ему шиллинг и идемте. Уже
поздно.
     Белое вино, призрак Алисы, первые сомнения в подлинности Порпентайна, -
все это вело к нарушению кодекса. А кодекс был простым: Макс, дают - бери. И
Макс отвернулся от банкноты, шуршавшей  на уличном сквозняке, и пошел  прочь
навстречу  ветру.  Прихрамывая,  он направлялся  к следующей лужице света  и
чувствовал,  что  Порпентайн  по-прежнему  смотрит  на  него.  Он знал,  как
выглядит со стороны: немного хромой  и еще  меньше  уверенный в безобидности
своих воспоминаний и  в том, сколько  еще лужиц света встретится ему на этой
улице, в эту ночь.




     Утренний экспресс Александрия-Каир  запаздывал.  Он медленно  въехал на
Гар-дю-Каир,  шумно  пыхтя  и  выпуская клубы  черного дыма  и белого  пара,
которые смешивались среди акаций и пальм парка за путями напротив вокзала.
     Поезд опоздал - как всегда. Проводник Вальдетар, добродушно пофыркивая,
разглядывал стоящих на платформе. Туристы и бизнесмены, носильщики из отелей
Кука  и Гейза, более бедные  пассажиры третьего класса  со  своим  войсковым
имуществом, - настоящий базар. А чего они, собственно, ожидали? Вот уже семь
лет, как он совершает  один и тот  же неторопливый рейс, и поезд еще ни разу
не прибыл  вовремя. Расписания  существуют для хозяев  дороги,  для тех, кто
подсчитывает прибыль и убытки. А поезд ходит по своим часам, читать время по
которым людям не дано.
     Вальдетар не был александрийцем. Родился он в  Португалии, а сейчас жил
с  женой  и  тремя  детьми  в Каире, неподалеку от депо. Его жизнь неуклонно
двигалась на восток; сбежав из теплицы своего приятеля-сефарда, он кинулся в
другую крайность и устремился к корням предков. Земля  триумфов, земля Бога.
Но и земля страданий. Мысли о гонениях угнетали его.
     Но Александрия  - особый случай.  В год  3554-й по еврейскому календарю
Птолемей Филопатор  - после  того, как  ему  было  отказано в праве входа  в
Иерусалимский  храм,  - вернулся  в  Александрию и заточил в  тюрьму  многих
еврейских поселенцев. Христиане  - не первые, кого выставляли на посмешище и
убивали  для  увеселения  толпы. Итак,  Птолемей отдал  приказ  о  заточении
александрийских евреев на Ипподроме и пустился в двухдневный разгул. Король,
его гости, стадо слонов-убийц, которых кормили возбудителями и  поили вином,
-  когда  все  это  было  доведено до  нужного  уровня  жажды крови,  слонов
выпустили на арену и направили на заключенных. Но слоны (как гласит легенда)
развернулись и  бросились на стражу и зрителей,  растоптав многих  насмерть.
Это  произвело на  Птолемея  столь  сильное  впечатление,  что он  освободил
осужденных, восстановил в правах и позволил им идти на войну с врагами.
     Вальдетар   слышал  эту  историю   от  отца   и,  несмотря  на  крайнюю
религиозность, был склонен рассуждать, опираясь  на здравый смысл. Если даже
поведение пьяных людей  непредсказуемо, то  что  же  можно говорить  о стаде
пьяных слонов? Зачем  обязательно вплетать сюда  промысел Божий, которому  в
истории  и так  немало примеров?  Последним  Вальдетар  внимал с трепетом  и
чувством  собственной  малости:  предупреждение Ноя  о  Потопе,  развержение
Красного  моря, спасение  Лота из падшего Содома. "Да-а, - думал он. -  Даже
сефарды,  и  те живут  на  милости  земли  и морей.  Что бы ни было причиной
катаклизма -  хоть случай,  хоть умысел  -  все равно они просят своего бога
спасти их от беды".
     У  бури   или  землетрясения  нет   души.   Душа   не  может  управлять
неодушевленным. Это во власти только у Бога.
     Но у слонов есть душа. Все, что может напиться, - рассуждал он, - имеет
хоть немного души. И не исключено, именно  в этом заключается значение слова
"душа". То, что происходит между душами, не лежит в прямой власти Бога. Этим
управляет  Фортуна,  или   добродетель.  Именно  Фортуна  спасла  евреев  на
Ипподроме.
     Будучи  для  случайного  наблюдателя частью вагонного  оборудования,  в
личной  жизни  Вальдетар представлял собой хорошо известную смесь философии,
воображения  и непрерывного беспокойства за свои взаимоотношения - не только
с Богом, но и с Нитой, детьми, с собственной  историей. Это специально никем
не задумывалось, но  то,  что местные жители мира Бедекера на самом  деле  -
живые замаскированные  люди,  -  остается  для  туристов  главной  и смешной
диковинкой. Эта тайна хранится так же тщательно, как и остальные: что статуи
говорят (хотя Мемнон Фиванский и проявляет  несдержанность, издавая звуки на
восходе),  что некоторые правительственные  здания сходят с ума и что мечети
занимаются любовью.
     Когда  пассажиры  и багаж были  размещены,  поезд преодолел  инерцию  и
тронулся  -  всего на  четверть часа позже расписания, навстречу восходящему
солнцу.  Железная дорога  Александрия-Каир описывала грубую дугу  с  хордой,
направленной  на юго-восток.  Но  сначала поезд  проезжал севернее  и огибал
озеро Марьют. Пока  Вальдетар совершал обход  купе первого класса и  собирал
билеты, поезд  шел мимо богатых деревень  и  садов, изобиловавших пальмами и
апельсиновыми деревьями. Внезапно все это  осталось  позади. Как  раз  когда
Вальдетар входил  в  купе,  протолкнувшись  между немцем  в очках  с  синими
линзами и  арабом, погруженными  в  разговор, он  увидел  в окне  мгновенную
смерть - пустыню. Здесь  был древний Элебсин -  огромный  холм, единственное
место в плодородной земле, не замеченное Деметрой, - видимо, в свою бытность
тут она прошла южнее.
     У Сиди-Габер поезд повернул, наконец, на юго-восток, двигаясь медленно,
как солнце, - зенит и Каир,  по расписанию, должны быть достигнуты в одно  и
то  же время. Через канал Махмудия -  в плавное цветение зеленой Дельты, где
тучи напуганных шумом уток и  пеликанов поднимаются с берегов  Марьюта.  Под
озером было погребено сто пятьдесят деревень, накрытых рукотворным Потопом в
1801 году, когда  англичане во  время осады Александрии перерезали  перешеек
пустыни,  и Средиземное  море  хлынуло на села. Вальдетару нравилось думать,
что  густые  стаи  парящих  в  воздухе водяных  птиц  -  духи феллахов.  Это
подводное  чудо  - там,  на  дне Марьюта! Затерянная  страна: дома,  лачуги,
фермы, водяные мельницы - и все в целости и сохранности.
     Может, в плуг там впрягают нарвалов? А осьминоги крутят колеса мельниц?
     По берегу лениво бродила  горстка арабов - они добывали соль, выпаривая
из озера  воду.  Ниже по каналу виднелись баржи, их паруса нарядно белели на
здешнем солнце.
     Под тем  же  самым  солнцем  по их маленькому  дворику ходит, наверное,
Нита, обремененная ношей, из которой  -  как надеялся  Вальдетар - получится
мальчик. Тогда все вышло бы поровну -  двое на двое. "Женщин  сейчас больше,
чем нас, - думал он. - Так почему же я должен увеличивать этот дисбаланс?"
     - Хотя я  не против, - сказал он ей однажды еще  до свадьбы (это было в
Барселоне,  где  он работал  докером). -  На все  - воля  Божья. Разве  нет?
Посмотри на Соломона, на других великих царей. На одного мужчину - несколько
жен.
     - Кто великий царь?! - воскликнула она, и они рассмеялись, словно дети.
-  Девушка-крестьянка,  и ту ты не  можешь содержать. -  Такая фраза вряд ли
может впечатлить молодого человека, за  которого ты не прочь выйти замуж. Но
все же она стала одной из причин возникшего  вскоре чувства.  Они продолжали
любить друг друга даже после семи лет моногамной жизни.
     Нита, Нита...  И  в  голове  возникла  обычная  картинка: она  сидит  в
сумерках за  домом, и  крики  детей  тонут в гудке ночного  суэцкого поезда;
зола, забившаяся в ее поры, расширенные под давлением геологии сердца ("Цвет
твоей кожи  становится  все  хуже, -  говорил он порой. -  Я  буду  вынужден
уделять побольше внимания молоденьким француженкам, которые вечно строят мне
глазки." "Ну что ж, прекрасно, - парировала  она.  -  Когда расскажу об этом
булочнику,  который  завтра  придет со  мной  переспать,  он сразу воспрянет
духом.");  ностальгия  по  потерянной  для  них  Иберийской  литорали  с  ее
вялящимися  кальмарами,  сетями, растянутыми утрами и  вечерами  под пышущим
зноем  небом,  пением  и  пьяными  криками  матросов  и  рыбаков  из-за  еле
различимого  в  сумерках соседнего  склада (как  бы  найти  их,  те  голоса,
страдание которых - ночь всего мира!?) - эта ностальгия стала  ирреальной, в
символическом  смысле  -  как  беспредельный  разгул   или  грубое  чавкание
неодушевленного  дыхания,  -  и  она  лишь  притворяется, что  приютилась на
грядках среди тыкв,  портулака  и огурцов,  под одинокой  финиковой пальмой,
между молочаем и розами в их саду.
     На полпути  между  Александрией и Даманхуром  он услышал, как в ближнем
купе  плачет ребенок.  Вальдатару  стало  любопытно, и  он  заглянул внутрь.
Девочка  оказалась  близорукой  англичаночкой  лет одиннадцати.  Ее  мокрые,
искаженные   глаза   плавали   за    толстыми   стеклами   очков.   Напротив
разглагольствовал  мужчина  лет  тридцати. Третий  участник молча смотрел на
них. Он сердился, хотя, возможно, так казалось из-за пылающего лица. Девочка
прижимала к плоской груди камень.
     -  Неужели  ты ни разу не  играла с заводной  куклой? - доносился через
дверь настойчивый голос мужчины.  -  Это такая кукла, которая  все прекрасно
делает  сама, поскольку  внутри у нее есть  механизм. Ходит,  поет,  прыгает
через скакалку.  Хотя  настоящие  мальчики  и девочки  всегда лишь  плачут и
кричат,  сердятся и плохо себя ведут. - Его руки абсолютно неподвижно лежали
на коленях - длинные и жилистые.
     -  Послушайте,   Бонго-Шафтсбери...  -  начал  было   другой   мужчина.
Бонго-Шафтсбери раздраженным жестом прервал его.
     - Ну? Хочешь, я  покажу  тебе механическую  куклу? Электро-механическую
куклу?
     - А у вас есть?.. - "Она напугана", - подумал Вальдетар, вспомнив своих
девчушек,  почувствовал прилив нежности. Проклятые англичане... - У вас есть
с собой?
     - Эта кукла - я,  - улыбнулся Бонго-Шафтсбери и,  засучив рукав пальто,
снял  запонку. Он  закатал  манжету  и  поднес обнаженное  запястье  к  лицу
девочки.  В  кожу был  вшит  миниатюрный выключатель  - сверкающий и черный,
однополюсный,  двухходовой. Вальдетар отпрянул  назад и прищурился. От клемм
вверх по руке шли тонкие серебряные проводки и исчезали под рукавом.
     - Видишь, Милдред? Эти провода идут ко мне в мозг. Когда все выключено,
я веду себя, как сейчас. А когда включено...
     - Папа! - закричала девочка.
     - Все работает на электричестве. Просто и чисто.
     - Прекратите! - сказал другой англичанин.
     - Но почему, Порпентайн? - злобно  произнес Бонго-Шафтсбери. -  Почему?
Ради нее? Тебя что, трогает ее страх? Или ты боишься за себя?
     Порпентайн робко отступил:
     - Нельзя пугать детей, сэр.
     - Ура! Снова  общие принципы. - Трупного цвета пальцы проткнули воздух.
- Но настанет день, Порпентайн,  и я поймаю тебя без охраны. Или это сделает
кто-то другой. Любя, ненавидя, или даже рассеянно выказывая симпатию. Я буду
следить за тобой. В тот момент, когда ты забудешь о себе в достаточной мере,
чтобы  понять человеческую  сущность другого, ты посмотришь  на  него как на
человека, а не как на символ, - тогда, быть может...
     - Что такое человеческая сущность?
     - Ты спрашиваешь  об очевидном, ха-ха! Человеческая сущность - это  то,
что нужно убить.
     Вальдетар услышал  сзади шум, доносящийся из тамбура. Порпентайн тут же
выскочил из купе и столкнулся с Вальдетаром. Милдред, сжимая в руках камень,
убежала в соседнее купе.
     Дверь в тамбур оказалась  открытой.  Напротив  нее  толстый краснолицый
англичанин боролся с арабом,  который раньше разговаривал  с немцем. У араба
был пистолет.  Порпентайн  двинулся  к  ним -  осторожно, тщательно  выбирая
позицию.  Опомнившись,  Вальдетар бросился в тамбур, чтобы прекратить драку.
Но прежде, чем он успел  подойти  к ним, Порпентайн ударил араба ногой. Удар
перекрыл дыхательное горло, и араб с грохотом свалился на пол.
     - Так, - задумчиво произнес Порпентайн. Толстый англичанин взял у араба
пистолет.
     - Что случилось? - требовательно спросил Вальдетар, применяя для  этого
свои отборные интонации госслужащего.
     - Ничего, - Порпентайн протянул ему  соверен.  - Ничего такого, чего не
могла бы исправить совереновая таблетка.
     Вальдетар  пожал  плечами. Они внесли араба в  вагон третьего  класса и
поручили проводнику  присматривать за ним  ("Ему  нехорошо"),  а в Даманхуре
вынести на  платформу. У  араба на  горле появился синяк.  Он  несколько раз
пытался что-то сказать. Ему действительно было нехорошо.
     Когда англичане вернулись, наконец, в свое купе, Вальдетар погрузился в
глубокое  размышление  и  продолжал  в  нем  пребывать,  когда они проезжали
Даманхур  (там  он  снова  увидел,  как  араб  разговаривает  с синелинзовым
немцем), через сужающуюся Дельту - к каирскому вокзалу "Принсипл стэйшн";  и
солнце поднималось  навстречу  полудню; и  десятки ребятишек бежали  рядом с
поездом,  прося бакшиш;  и  девушки  в  синих  бумажных юбках  и  чадрах,  с
лоснящимися на солнце коричневыми грудями, медленно спускались к Нилу, чтобы
наполнить  кувшины;  и  крутились  колеса   водяных   мельниц;   и  сверкали
оросительные  каналы  и,  переплетаясь,  уходили  к  горизонту;  и  феллахи,
развалясь, сидели  под  пальмами; и быки вышагивали  свой ежедневный маршрут
вокруг sakieh. В вершине этого зеленого треугольника лежал Каир. Это значит,
что  если  представить  себе,   в  смысле  относительности,  поезд   стоящим
неподвижно,  а  землю  - движущейся  вокруг  него,  то  близняшки-пустыни  -
Ливийская  и  Арабская,  будут  наползать  справа  и слева,  неумолимо сужая
плодородную и  живую  часть  твоего мира, пока  ты  не  окажешься  в  полосе
отчуждения и перед тобой  не раскинется огромный город. И тут в  добрую душу
Вальдетара закралось подозрение - мрачное, как сама пустыня.
     "Если  они - это те, кто я думаю, то что же это за мир такой, где детям
позволяют страдать?"
     При этом  он  думал, разумеется, о  Маноэле,  Антонии и Марии  -  своих
детях.




     Пустыня подкрадывалась к земле человека. Он - не феллах, но у него есть
небольшой участок. Точнее,  был. Еще мальчиком он начал ремонтировать стену,
закреплять  ее известью,  таская  камни тяжелее его  самого, поднимая  их  и
устанавливая на  место. Но  пустыня наступала. Может, это стена предательски
впускала ее? Или, может, тот мальчик был  одержим джинном,  заставлявшим его
руки не  слушаться?  А  может, атака  пустыни  оказалась  гораздо  сильнее и
мальчика, и стены, и мертвых родителей?
     Нет.  Просто  пустыня пробирается внутрь. И ничего больше. Ни  джинна в
мальчике, ни измены со стороны стены, ни враждебности пустыни. Ничего.
     И это "ничто"  скоро наступит. Здесь будет лишь пустыня. Две его  козы,
задыхаясь  от песка, наверное, роются сейчас в нем в поисках белого клевера.
Никогда больше он не попробует их кислого молочка.  Под песком умирают дыни.
И он  никогда больше  не сможет насладиться  прохладным абделави,  по  форме
похожим на трубу Ангела!  Умирает маис,  и  он не даст больше  хлеба. Жена и
дети заболеют и станут раздражительными.  И человек -  то есть, он - побежит
однажды  ночью  туда, где  стоит  стена,  примется собирать  и  разбрасывать
воображаемые  камни, ругать Аллаха, а  затем просить  прощения  у Пророка  и
мочиться на  песок пустыни  в надежде оскорбить и унизить то,  что оскорбить
невозможно.
     Его  с  посиневшей кожей найдут в миле от  дома - дрожащим во  сне, так
похожем  на смерть, а рядом с  ним на  песке -  его слезы,  превратившиеся в
ледышки.
     Пустыня начнет заполнять собою дом, как нижнюю половину песочных часов,
которые никогда не перевернут.
     Что делать человеку? Джебраил  бросил  короткий взгляд назад  на своего
ездока. Даже здесь, в саду Езбекия, в самый полдень, лошадиные копыта стучат
слишком  гулко. Ты чертовски  прав, инглизи,  человеку остается  лишь идти в
Город и возить  там тебя  или любого другого  франка, у которого есть земля,
куда  он  может вернуться. Семья  человека живет в  единственной комнатушке,
которая не больше твоего сортира, в  арабском квартале  Каира, куда ты ни за
что  не поедешь  -  ведь  там слишком  грязно  и нет  ничего  "любопытного".
Тамошние улочки так узки, что сквозь  них  с трудом протискивается даже тень
человека, и этих улиц нет на картах путеводителей. Дома там - словно свалены
в  кучу  и  так  высоки,  что  закрывают   солнце,  а  противоположные  окна
соприкасаются  друг  с другом.  И  золотых  дел мастера  живут  там в грязи,
поддерживая огонек в  кузнице, чтобы делать украшения для  ваших  английских
леди-путешественниц.
     За  пять  лет Джебраил возненавидел  их.  Возненавидел  каменные дома и
вымощенные гравием дороги, железные мосты и стеклянные окна отеля Шепхерда -
он  видел  в  них тот же  мертвый песок, что  отнял  у  него  дом. "Город, -
повторял Джебраил жене, уже сознавшись в том,  что опять напился, но еще  не
успев  накричать на детей,  лежащих  слепыми щенками в комнате без окон  над
парикмахерской,  -  город - это та же  пустыня - джебель  - только в маске".
Джебель, Джебраил. Почему бы  ему не называть  себя именем  пустыни?  А  что
такого?
     Ангел Божий  Джебраил  диктовал Коран Магомету  - Пророку  Божьему. Вот
было бы  весело, окажись вдруг,  что  вся эта святая  книга - не более,  чем
двадцать три года внимания звукам пустыни. Пустыни, у которой нет  голоса. А
если Коран  -  это ничто, то и Ислам - ничто.  И  Аллах тогда - просто герой
рассказа, а его Рай - лишь воплощение желанных дум.
     - Прекрасно, - сказал ездок, наклонившись к его плечу. От ездока разило
чесноком, как  от итальянца. -  Подожди здесь.  - Правда, одет, как инглизи.
Какое ужасное лицо! - оно обгорело  на солнце, и мертвая кожа слезала с него
белыми клочьями. Они стояли напротив отеля Шепхерда.
     С полудня они ездили по фешенебельной части города. От отеля "Виктория"
(где  его ездок, как  ни странно, вышел  из  двери для  слуг)  они поехали в
квартал  Россетти,  затем - пара  остановок  вдоль Муски,  потом -  вверх  к
Ронд-Пойнт, где Джебраил прождал этого англичанина добрых полчаса, пока тот,
исчезнув,  бродил по  едким  лабиринтам Базаров.  Наверное, делал  визиты. А
теперешняя девушка, - кажется, он видел  ее раньше. Да,  точно,  девушка  из
квартала   Россетти.  Скорее  всего  коптка.  Кажущиеся   огромными   глаза,
подведенные   тушью,  слегка   изогнутый  нос  с  маленькой  горбинкой,  две
вертикальные  ямочки по  обе стороны рта, вязанная крючком шаль, покрывающая
волосы и спину, высокие скулы, тепло-коричневого цвета кожа.
     Ну  конечно,  он  как-то  подвозил  ее.  Он  запомнил  лицо.  Она  была
любовницей  клерка из  английского  консульства.  Джебраил  подбросил  этого
мальчика к отелю "Виктория" - через дорогу. А в другой раз они поехали к ней
домой.  Потому  Джебраил  и  запомнил  их лица.  Если  с  кем-то  из ездоков
встречаешься во второй раз и говоришь ему "добрый день", это приносит больше
бакшиша. Ему даже трудно говорить о них как о людях - просто деньги. Что ему
за дело до шашней англичан? Благотворительность  -  хоть из  любви ближнему,
хоть просто из любви - такая же ложь, как Коран. Ее просто не существует.
     Еще его  ездок встречался на Муски  с одним торговцем-ювелиром, который
ссужал деньги махдистам, а потом - когда это движение было разбито - боялся,
что его симпатии станут известны. Что делал у него этот англичанин? Из лавки
он не вынес никаких драгоценностей, хотя и проторчал там битый час. Джебраил
пожал плечами. Оба они - дураки. Единственный Махди - это пустыня.
     Некоторые верили, что Магомет Ахмед, Махди 83-го года, не умер, но спит
в  пещере  неподалеку от Багдада. И в  Судный  День,  когда  пророк  Христос
утвердит Эль-Ислам всемирной религией, он вновь вернется к жизни и повергнет
антихриста  Дежала  у  врат храма где-то  в Палестине.  И первый звук  трубы
ангела Асрафила убьет всех живых на земле, а второй - разбудит всех мертвых.
     Но  Джебраил-Джебель - ангел пустыни - зарыл все трубы в песок. Пустыня
- есть достаточное пророчество о Судном Дне.
     Совершенно выдохшись, Джебраил развалился на сидении пегого фаэтона. Он
разглядывал  зад  своей бедной лошади. Тощая  лошадиная  задница. Он чуть не
рассмеялся. Может, это - откровение от Бога? Над городом повис туман.
     Вечером он напьется  с одним знакомым продавцом  сикаморовых фиг, имени
которого Джебраил не знал. Торговец фигами верил в Судный День и был уверен,
что этот день - не за горами.
     - Слухи, -  мрачно говорил  он, улыбаясь  гнилозубой  девушке,  которая
работала  в  арабских  кафе  и,  нося  на  плече  ребенка,  искала  франков,
нуждающихся в любви. - Политические сплетни.
     - Политика - это вранье.
     -  Вверх  по  Бахр-эль-Абьяду,  в языческих  джунглях,  есть место  под
названием  Фашода. Франки - инглизи  и  ферансави -  затевают  там  огромную
битву, которая распространится во всех направлениях и захлестнет мир.
     - И Асрафил протрубит призыв к войскам, -  фыркнул Джебраил. - Но он не
может. Он - это ложь. И труба его - ложь. Единственная истина - это...
     - Пустыня, пустыня. Wahyat abuk! Боже упаси.
     И торговец фигами исчез в дыму - пошел купить еще бренди.
     Ничего не наступало. Как не было и ничего уже наступившего.
     Вернулся англичанин с гангренозным  лицом. Вслед за  ним из отеля вышел
толстяк - его дружок.
     - Надо немного подождать, - весело крикнул ездок.
     - Хей-хоу! Сегодня вечером я беру Викторию в оперу.
     Ездок сел в кэб:
     -  Рядом  с  "Креди  Лионэ"  есть  аптека.  - Усталый Джебраил  натянул
поводья.
     Ночь опускалась  быстро.  Этот туман  делает  звезды невидимыми. Бренди
тоже  помогает. Джебраил любил  беззвездные  ночи. Ему казалось, что великая
ложь вот-вот будет разоблачена...




     Три часа ночи,  на улице ни звука,  и для фокусника  Гиргиса  наступает
время его главного ночного дела - кражи.
     Лишь бриз шелестит в акациях.  Сжавшись, Гиргис сидит  в кустах рядом с
задней дверью отеля Шепхерда. Пока солнце еще не зашло, они вместе с труппой
сирийских  акробатов  и  трио  из Порт-Саида  (цимбалы, нубийский барабан  и
тростниковая  флейта) давали  представление  на  расчищенной  площадке возле
канала Измаилия - за городом, неподалеку от бойни Аббасия. Ярмарка. Там были
качели  и паровая детская карусель,  заклинатели  змей и разносчики закусок:
лаймы,  жареные  семечки  абделави,  патока,  вода  с ароматом  лакрицы  или
апельсина, мясной пудинг. Его зрителями  были дети  -  как обычные каирские,
так и престарелые - туристы из Европы.
     Бери у них днем,  бери у них ночью. Если бы только эта боль в костях не
делалась  с  каждым  днем все  сильнее!  Демонстрация фокусов - с  шелковыми
платками, складными ящиками,  скипетрами, таинственным образом попадающих  в
карман часами, украшенными иероглифами - плугами, скипетрами, ибисом, лилией
и солнцем, -  ловкость  рук  и ночные  кражи требовали подвижных  суставов и
резиновых костей. Их его лишила работа клоуна. Его кости, которым полагалось
быть живыми, превратились в  каменные  прутья, прикрытые  плотью.  Упасть  с
верхушки  пестрой  пирамиды  сирийцев, чтобы прыжок выглядел как можно более
смертельным  (и ведь  в самом деле  -  смертельный);  или начать колошматить
нижнего  акробата  с   таким  ожесточением,   что  вся  пирамида  дрожала  и
раскачивалась;  смесь веселья и  ужаса  на  лицах  у остальных. А  дети  тем
временем  смеются,  поеживаются,  закрывают  глаза  и  наслаждаются тревогой
ожидания. Это - единственная награда. Бог не  даст соврать, дело вовсе не  в
плате. Реакция детей - вот сокровище шута.
     "Ну ладно, хватит.  Лучше быстрее покончить с этим делом, - решил он, -
и отправляться спать".  Однажды он залезет на эту пирамиду таким измотанным,
что рефлексы  откажут  и шееломное  падение перестанет быть  обманом. Гиргис
поеживался на ветру -  на том  же  ветру, что  охлаждал  акации.  "Вверх!  -
приказал он своему телу. - Вверх! Вон в то окно".
     Он почти уже выпрямился в полный  рост, как вдруг увидел  соперника. Из
окна в  десяти  футах  над  кустами,  где  сидел  Гиргис, вылезал  еще  один
комик-акробат.
     Ну что ж,  тогда - терпение. Надо научиться его  технике.  У нас всегда
есть  возможность  поучиться.  Повернутое в профиль  лицо соперника казалось
каким-то не таким, но это, наверное, из-за уличного  освещения. Опустив ноги
на узкий выступ, незнакомец начал по-крабьи перебираться к углу дома. Сделав
несколько движений, он остановился  и принялся  сковыривать  что-то  с лица.
Белый клочок, порхая, как папиросная бумага, опустился на кусты.
     Кожа? Гиргиса передернуло. Но он умел подавлять мысли о болезнях.
     Похоже, выступ постепенно сужался.  Вор все плотнее прижимался к стене.
Наконец, он добрался до нужной точки и заступил  одной ногой за  угол. Ребро
дома делило его  фигуру  пополам  -  от  бровей до  паха.  Вдруг  он потерял
равновесие  и  свалился  вниз.  Падая,  выкрикнул  английское  ругательство.
Раздался треск кустарника. Перевернувшись, человек замер  и  некоторое время
лежал  неподвижно.   Вспыхнула  и  погасла  спичка,   оставив  вместо   себя
пульсирующий огонек сигареты.
     Гиргис  исполнился  сочувствием.  Он увидел,  как  однажды то  же самое
случится  с ним -  на глазах  у  детей - старых и малых. Если бы он  верил в
приметы, то оставил бы на  сегодня это занятие  и  вернулся  бы под  навес у
бойни, где  они ночевали.  Но как можно  выжить на  те несколько мильемов  в
день,  которые  бросают  ему  зрители? "Фокусник  - вымирающая  профессия, -
рассуждал  он  в минуты  хорошего  настроения. - Все самые  искусные  ушли в
политику".
     Англичанин вынул изо рта  сигарету и полез  на ближайшее дерево. Гиргис
прилег, приговаривая про себя старые проклятья.  Он слышал,  как англичанин,
тяжело дыша и бормоча  себе под нос,  забрался на  ветку повыше, сел на  нее
верхом и стал заглядывать в окно.
     Прошло секунд пятнадцать, и Гиргис отчетливо услышал слова, доносящиеся
с дерева:  "Ты  немного толстоват,  понимаешь?"  Снова  появился  сигаретный
огонек, потом быстро сверкнул дугой и  повис в нескольких  футах под веткой.
Англичанин, раскачиваясь, висел на одной руке.
     Смешно, - подумал Гиргис.
     Хруст.  Англичанин снова свалился в кусты.  Гиргис осторожно поднялся и
направился к нему.
     -  Бонго-Шафтсбери?  - спросил англичанин,  услышав  шаги  Гиргиса.  Он
лежал, уставясь на беззвездное небо и рассеянно сдирая с лица мертвую  кожу.
Гиргис остановился, не дойдя  нескольких  футов.  - Еще не все, -  продолжал
человек, - ты поймал меня не  до  конца. Они  там, наверху, в моей постели -
Гудфеллоу и  девчонка. Мы вместе уже два года, и я же не могу начать считать
всех его девчонок, понимаешь? Будто все  европейские столицы - как Маргит, а
променад - не меньше континента в длину.
     Он запел:


     Не с этой ли девочкой встретил тебя я в Брайтоне?
     Кто она, кто она, кто она - дама твоя?


     Сумасшедший, - с жалостью подумал Гиргис. Солнцу оказалось недостаточно
лица этого бедолаги, и оно решило спалить еще и мозг в придачу.
     - Она будет "любить" его во всех значениях этого слова. Он ее бросит. И
ты думаешь, мне есть до  этого дело? Партнера осваиваешь,  как инструмент со
всеми его идиосинкразиями. Я читал досье Гудфеллоу и знал - на что я...
     Но,  наверное, солнце, и то,  что творится на Ниле, и  кнопка выкидного
ножа на запястье, чего я никак не ожидал, и напуганное  дитя,  и сейчас... -
он  жестом указал  на  окно, из  которого вылез,  - все это  привело к моему
поражению. У нас  у всех есть порог. Убери свой  револьвер, Бонго-Шафтсбери.
Ведь там - Гудфеллоу, хороший парень. И жди, просто жди.  Она так и остается
человеком без лица, расходным материалом. Боже, скольких еще из нас принесут
в  жертву  на  этой  неделе?  О ней я  беспокоюсь меньше  всего.  О  ней и о
Гудфеллоу.
     Чем  Гиргис мог его утешить? Он не  очень хорошо знал английский и смог
понять лишь  половину  сказанного. Сумасшедший больше  не двигался,  а  лишь
продолжал смотреть в небо. Гиргис открыл было рот, но потом одумался и пошел
прочь. Он вдруг понял, как  устал и сколько  отняла у него  акробатика. Быть
может, настанет день, и вместо этой отверженной фигуры на земле будет лежать
Гиргис?
     "Я  старею,  -  подумал он.  - Я только  что  увидел  свой  собственный
призрак. Но все  же загляну-ка  я в  "Отель-дю-Нил". Правда, туристы  там не
очень богаты. Каждый должен делать то, что ему под силу".




     Бирхалле в  северной части  сада  Езбекия  была  создана  северянами  -
европейскими туристами  - по их  образу  и подобию.  Воспоминание  о доме  в
темнокожих  тропиках.   Но  пивная  получилась   настолько   немецкой,   что
представляла собой, скорее, пародию на дом.
     Ханну  взяли туда лишь потому, что она была дородной блондинкой. До нее
там   работала  брюнетка-южанка,  но  ее  пришлось  уволить:  она  выглядела
недостаточно по-немецки.  Баварская  крестьянка,  но недостаточно  немецкая!
Капризы  хозяина пивной Беблиха только веселили Ханну. Работая официанткой с
тринадцати  лет,  она  научилась  терпеть,  воспитав  в себе  бесчувственную
невозмутимость  коровы, и это  качество  хорошо служило  ей среди  пьянства,
продажного секса и общей глупости, царивших в бирхалле.
     Для  быков  мира сего - туристского  мира,  по крайней  мере, -  любовь
приходит,  переживается  и уходит - по возможности,  ненавязчиво. Все так  и
вышло  между Ханной и бездомным  Лепсиусом - торговцем (как он представился)
дамскими  украшениями. Кто  она такая, чтобы  задавать вопросы? Давно пройдя
через все это (ее выражение), Ханна воспитывалась в несентиментальном мире и
хорошо  знала,  что  мужчины  одержимы   политикой   почти   как  женщины  -
замужеством. Знала она и то, что бирхалле - нечто большее, чем просто место,
где   можно  напиться  или   подцепить  бабу,   и  среди  завсегдатаев  есть
индивидуумы, чей образ жизни чужд бедекеровскому.
     Как бы  расстроился Беблих, взгляни он на ее любовника!  С мыльными  по
локоть  руками Ханна бродила  по кухне, погрузившись в мечты, -  сейчас было
время легкой работы - между обедом и  началом серьезной выпивки. Да, Лепсиус
определенно  "недостаточно немецкий". На  полголовы  ниже  Ханны,  с глазами
настолько  слабыми, что носил темные очки даже в  полумраке пивной; и  какие
тоненькие ручки и ножки!
     -  У  нас появился в городе конкурент, -  признался Лепсиус. - Он ведет
нечестную  игру  и продает  товар  дешевле. Это  неэтично, понимаешь?  - Она
кивнула.
     Вот, и если он придет сюда...  и она сможет подслушать... никогда он не
хотел втягивать женщину в этот чертов бизнес... но...
     Ради  его  слабых   глаз,   громкого   храпа  и   мальчишеской   манеры
взгромождаться на нее, а потом - после долгих ласк - отдыхать, в объятиях ее
толстых  ног...  конечно,  она  будет  следить  за любым  "конкурентом".  За
англичанином, с которым неласково обошлось солнце.
     В течение  всего дня,  начиная  с медленных  утренних  часов, ее  слух,
казалось, делался  все острее. И к полудню - когда на  кухне вдруг  случился
взрыв беспорядка (впрочем, ничего необычного: несколько  задержек с заказами
и упавшая  тарелка,  разлетевшаяся  вдребезги вместе  с нежными  барабанными
перепонками  Ханны), -  она успела услышать  даже  больше, чем намеревалась.
Фашода, Фашода... это  слово  омывало пивную  Беблиха  ядовитым дождем. Даже
лица  изменились. И шеф-повар Грюн, и бармен Вернер, и мойщик  полов Муса, и
Лотта, и Ева, и другие девушки - все вдруг стали казаться хитрыми людишками,
скрывавшими некую  тайну.  Что-то  зловещее  было  даже в  обычных  шлепках,
которые отвешивал Беблих проходящей мимо Ханне.
     Игра  воображения,  - сказала  она себе.  Ханна всегда  была практичной
девушкой, не  подверженной разным фантазиям. Может,  это -  побочные эффекты
любви?  Наблюдать  видения,  пробуждать  к   жизни   несуществующие  голоса,
переживать и переваривать все  ту же  жвачку, только с  большим  трудом, чем
обычно? Эти мысли  обеспокоили  Ханну, ведь  она думала,  что  знает о любви
абсолютно  все.  Как  сильно  отличается от нее Лепсиус  - он  медлительнее,
слабее. Конечно, в бизнесе он - не Бог весть какая шишка, его трудно назвать
более загадочным и интересным, чем десятки других таких же незнакомцев.
     Чертовы мужики  со  своей политикой!  Для  них это,  наверное, - что-то
вроде секса.  Ведь они  даже используют одно и  то же слово  для рассказов о
том,  что делает мужчина с женщиной и о том, что делает  удачливый политик с
менее  удачливым  противником.  Что такое  для нее  "Фашода"?  И  Маршан,  и
Китченер, или как там зовут этих  двоих, которые "встретились"?  Встретились
для чего? Ханна рассмеялась и покачала головой. Можно себе представить - для
чего.
     Выцветшей  от мыла рукой она  откинула  назад копну  желтых  волос. Как
странно умирает кожа: становится водянисто-белой. Похоже на проказу. Начиная
с полудня в  воздухе  вьется  некий  лейтмотив  болезни.  Обычно незаметный,
сегодня  он приоткрылся и проступил наружу из  музыки каирского дня; Фашода,
Фашода,  -  слово,  отдающее смутной,  непривычной  головной  болью;  слово,
напоминающее о  джунглях, о  чужеземных  микробах  и  о  лихорадках, которые
случаются не  от любви (будучи здоровой  девушкой, иных она и не знала)  или
других человеческих чувств. Это изменилось освещение или на коже этих  людей
и в самом деле появились пятна болезни?
     Ханна ополоснула последнюю тарелку и поставила ее сушиться. Нет, пятно.
Тарелка вернулась в  мойку. Ханна поскребла  ее,  затем  наклонила поближе к
свету  и  внимательно  осмотрела.  Пятно  осталось  на  прежнем  месте.  Еле
различимое. Оно имело форму,  похожую на треугольник, вершина которого лежит
рядом с центром тарелки,  а основание -  почти на краю. Оттенок коричневого.
На блеклой  белой поверхности  очертания  видны не  слишком  отчетливо.  Она
повернула тарелку  еще  на пару градусов, и пятно  исчезло. Озадаченная, она
склонила  голову, чтобы  посмотреть  на  тарелку  под  другим  углом.  Пятно
мелькнуло дважды  -  появившись  и  исчезнув.  Ханна  обнаружила,  что  если
сфокусировать взгляд на более близкое  расстояние и смотреть с края тарелки,
то пятно не исчезает, хотя и начинает  менять форму, превращаясь  то в серп,
то в трапецию. Она раздраженно опустила тарелку обратно в воду  и  принялась
искать в сваленной кухонной утвари под раковиной щетку пожестче.
     Существует ли это пятно на самом деле? Ханне не нравился его цвет. Цвет
ее головной  боли - бледно-коричневый. "Это  - просто пятно", - сказала  она
себе. Просто пятно. Она  с ожесточением  терла тарелку. В зал стали  входить
любители пива.
     - Ханна! - позвал Беблих.
     О  Боже, неужели оно так  и останется на  тарелке? В конце  концов  она
бросила это занятие и  поставила тарелку рядом с  другими. Но ей показалось,
что пятно отделилось, перешло на ее глаза и салфеткой легло на сетчатку.
     Быстрый взгляд в осколок зеркала над раковиной, улыбка на лице, и Ханна
вышла в зал обслуживать соотечественников.
     Конечно же, ей  сразу бросилось в  глаза  лицо "конкурента". Ее чуть не
стошнило. Рябая красно-белая физиономия, с  которой свисают широкие  полоски
кожи... Он возбужденно разговаривал с ее знакомым сутенером  Варкумяном. Она
старалась как можно чаще проходить мимо них.
     - ... лорд Кромер смог спасти это от лавинообразного...
     - ... сэр, каждая каирская шлюха и каждый убийца...
     В углу кого-то вырвало, и Ханна бросилась убирать.
     - ... если они убьют Кромера...
     - ... дурной тон, не иметь генерального консула...
     -... это выродится...
     Любовные  объятия  со  стороны  клиента.  Подошел  Беблих  с  дружеской
ухмылкой.
     - ... сохранить его в целости любой ценой...
     - ... способные люди в этом больном мире находятся в...
     - ... Бонго-Шафтсбери попытается...
     - ... Опера...
     - ... Езбекия...
     - ... Опера... "Манон Леско"...
     - ... кто сказал? Я знаю ее... Коптка Зенобия...
     - ... Кеннет Слайм у девушки из посольства...
     Любовь. Она прислушалась.
     -  ... от Слайма,  что  Кромер не предпринимает  мер  предосторожности.
Боже,  мы  с Гудфеллоу ввалились туда  сегодня утром  под  видом  ирландских
туристов. Он - в характерной  утренней шляпе  с  трилистником, а я - в рыжей
бороде. Нас вышвырнули на улицу...
     - ... никаких предосторожностей... О Боже...
     - ... Боже, с трилистником... Гудфеллоу хотел бросить бомбу...
     -  ...  как  будто  его  ничто  не  может разубедить...  неужели  он не
читает...
     Долгое ожидание у  стойки, пока Вернер и Муса  наполняют новый бочонок.
Треугольное пятно плавало над публикой, как язык на пятидесятницу.
     - ... теперь, когда они встретились...
     - ... я думаю, они останутся...
     - ... джунгли вокруг...
     - ... там, думаете...
     - ... если начнется, то будет вокруг...
     Где?
     - Фашода.
     - Фашода.
     Пройдя  мимо них, Ханна  вышла  из дверей  заведения  на улицу. Десятью
минутами позже официант Грюн  нашел  ее. Она стояла, прислонившись к витрине
магазина и устремив свой кроткий взгляд на ночной садик.
     - Пойдем.
     - Что такое Фашода, Грюн?
     Он пожал плечами.
     - Такое место. Как Мюнхен, Веймар или Киль. Город. Только в джунглях.
     - А какое это может иметь отношение к дамским украшениям?
     - Пойдем. Нам с девочками не управится с этим стадом.
     - Я что-то вижу. А ты видишь? Плывет над парком. - Из-за канала донесся
свисток ночного экспресса на Александрию.
     - Bitte... -  Какая-то общая  ностальгия  -  вызванная  ли  упоминанием
родных городов, или  поездом,  или  только  его свистком?  -  удерживала  их
несколько  мгновений.  Потом  девушка  пожала  плечами, и  они  вернулись  в
бирхалле.
     На  месте  Варкумяна  сидела  молоденькая  девушка в цветастом  платье.
Прокаженный  англичанин казался расстроенным. С  изобретательностью жвачного
животного Ханна  закатила  глаза  и ткнулась грудями  в  банковского  клерка
средних лет,  сидевшего  со своими  дружками  неподалеку  от  столика  пары.
Получила и приняла приглашение сесть к ним.
     - Я пошла  следом  за вами, - сказала девушка. - Папа  умер  бы, если б
узнал.  - Ханна видела ее лицо, наполовину погруженное в  тень. - О  мистере
Гудфеллоу.
     Пауза. За ней последовало:
     - Твой отец был сегодня днем в немецкой церкви. Так же, как мы сейчас -
в немецкой пивной. Сэр Алистер слушал,  как кто-то играет Баха.  Будто Бах -
это все, что осталось. - Очередная пауза. - Так что не исключено, что он уже
знает.
     Она  склонила  голову. На ее верхней губе остался  ус  от пивной  пены.
Наступило одно из  тех странных затиший, что время от  времени опускаются  в
любой  шумной  комнате.  И  среди  этого  затишья  раздался  второй  свисток
александрийского экспресса.
     - Ты любишь Гудфеллоу.
     - Да, - ответила она полушепотом.
     - Я обо всем уже подумала, - продолжала она. - Вы мне  не верите,  но я
должна сказать. Это - правда.
     - И что прикажешь мне делать?
     Она наматывала на пальцы колечки волос.
     - Ничего. Просто поймите.
     - Как  ты можешь... - Он был разгневан. - Неужели ты не видишь  -  если
человек "понимает" кого-то, его за это могут  убить. Ты этого хочешь?  У вас
что,  вся  семейка  немного  того?  Неужели  вы  не  можете довольствоваться
меньшим, а обязательно - сердце, глаза и печенка?
     Нет, это - не любовь. Ханна извинилась и вышла  из-за столика. Эти двое
не  были  парочкой.  Пятно  продолжало  ее   преследовать.  У  нее  осталось
единственное  желание:  снять  с  него   очки,  поломать  их  и   раздавить,
посмотреть, как он страдает. Как было бы прелестно!
     И это - добрая Ханна Экерц. Мир что, с ума сошел с этой Фашодой?




     В коридор  выходят занавешенные двери четырех лож, расположенные,  если
смотреть из  зрительного  зала, на уровне  верхнего  ряда  летнего театра  в
Езбекии.
     Человек в синих  очках торопливо направляется во  вторую  от выхода  на
сцену  дверь.  Тяжелые  красные  бархатные  занавески   начинают  асинхронно
колыхаться за его  спиной.  Однако, их вес  скоро гасит колебания. Они висят
неподвижно. Проходит десять минут.
     Два человека  выходят из-за угла возле  аллегорической статуи Трагедии.
Их  ноги давят единорогов  и  павлинов, повторяющихся ромбами по всей  длине
ковра. Лицо одного почти неузнаваемо под лохмотьями белой  кожи, скрывающими
его  черты и слегка  изменившими контуры головы.  Другой довольно толст. Они
входят в ложу, соседнюю с той, где исчез человек в синих очках. Свет снаружи
-  свет позднего лета  - падает через единственное окно, окрашивая  статую и
ковер  с  фигурами  в  однотонно оранжевый  цвет.  Тени  сгущаются.  Воздух,
кажется,  уплотнился от этого непонятного цвета -  да, скорее всего, оттенок
оранжевого. По коридору  идет  девушка в цветастом  платье  и входит в ложу,
занятую  двумя мужчинами. Несколькими минутами позже она появляется вновь. В
глазах и на щеках блестят слезы. Вслед за ней выходит толстяк.  Они исчезают
из поля зрения.
     Опускается  полная  тишина.  Тем  более  неожиданным  кажется появление
рябого  человека с дымящимся пистолетом. Он входит  в  соседнюю ложу. Вскоре
они вместе  с  человеком  в  синих  очках  вываливаются  из-за занавески  и,
сцепившись  в  схватке,  падают  на  ковер.  Нижние  части  их тел  остаются
невидимыми. Рябой срывает с  противника очки, разламывает пополам и  бросает
на пол. Его противник сильно жмурится и пытается отвернуться от света.
     А  в  конце коридора  все  это время стоит еще один мужчина. Окно сзади
него делает  его  позицию  выгодной -  он  появляется,  как  тень.  Человек,
сорвавший очки, припадает  к полу и пытается повернуть голову врага к свету.
Стоящий  в  конце  коридора делает правой  рукой  еле заметный жест. Человек
направляет взгляд в его  сторону и приподнимается. Из  правой руки  того, на
кого он смотрит, вырывается вспышка, потом еще  одна, и еще. Оранжевый  цвет
пламени ярче, чем у солнца.
     Зрение  отказывает  в  последнюю  очередь. Возникает,  наверное,  почти
неразличимая линия между глазом отражающим и глазом принимающим.
     Полусогнутое тело  падает на пол. Лицо с  белыми пятнами становится еще
страшнее. И мертвое тело перетаскивается к окну - в выгодную позицию.


     

     в которой Эстер делает операцию на носу

     На следующий вечер Эстер с напряженными бедрами и чопорным видом сидела
на  заднем  кресле  автобуса-экспресса  и  пыталась разделить внимание между
криминогенными  пустырями  за  окном и  мягкообложечным  изданием "В поисках
Брайди  Мерфи".  В написанной  колорадским бизнесменом книжке  говорилось  о
жизни  после смерти.  По  ходу  повествования  автор  касался  метемпсихоза,
лечения  верой,  экстрасенсорного восприятия  и  других таинственных канонов
современной  метафизики,  связанных  в  нашем  сознании  с  Лос-Анжелесом  и
подобными ему городами.
     У водителя был безмятежный вид, свойственный всем водителям экспрессов:
на его  пути стояло меньше  светофоров и остановок, чем на обычных городских
маршрутах,  и он мог позволить  себе добродушие. Над  рулем висел  приемник,
настроенный на волну WQXR. Оттуда сиропом лилась увертюра Чайковского "Ромео
и Джульетта", обволакивая водителя и его пассажиров. Когда автобус пересекал
Колумбус-авеню, какой-то  неведомый уголовник запустил в  него камнем. Затем
из темноты понеслись выкрики на испанском. В отдалении раздался хлопок  - не
то автомобильный глушитель, не то выстрел. А  по  черным значкам  партитуры,
продолжала разворачиваться вечная  драма любви и  смерти, никак не связанная
со временем и местом - оживленная струнами и  столбами вибрирующего воздуха,
прошедшая  через датчики,  катушки,  конденсаторы и  лампы к  подрагивающему
бумажному конусу.
     Автобус въехал в  дикий  Центральный парк - как всегда внезапно.  Эстер
знала,  что там,  снаружи, по всему городу, они затаились, готовые ринуться,
схватить, изнасиловать,  убить. У нее был свой мир,  и  она  не хотела  даже
думать о том, что  происходит  внутри квадратной границы  Центрального парка
после   заката.  На   это  время  парк   был  словно  навсегда  забронирован
полицейскими, преступниками и прочими ненормальными.
     А  если  она  была бы телепаткой и  могла,  настроившись, слушать,  что
происходит снаружи?  Эстер предпочитала не  думать  об этом. Телепатия  дает
определенную  власть, - рассуждала  она, - но и несет в себе  немало боли. И
кто-то другой может  подключиться к твоим мыслям, а ты даже не  будешь знать
об  этом.  (Интересно,   подслушивает  ли   Рэйчел  у  трубки  параллельного
телефона?)
     Она легонько коснулась кончика  своего  нового  носа, - эту  манеру она
приобрела  совсем недавно.  Не  столько  чтобы  указать  на него  тому,  кто
смотрит, сколько чтобы убедиться, что нос на  месте. Автобус выехал из парка
в безопасный  и светлый  Истсайд, под огни  Пятой авеню, напомнившие ей, что
завтра она  должна пойти  в  магазин Лорда  и  Тейлора и купить  там  за  39
долларов 95 центов недавно приглянувшееся платье.
     "Ну и смелая же я  девушка, -  промурлыкала она про себя. -  Пробираюсь
сквозь кромешную темень и царство беззакония к Любимому."
     Она  вышла  на Первой авеню  и поцокала по тротуару  от центра города к
своей мечте. Вскоре она свернула направо, на ходу выуживая из кошелька ключ.
Найдя нужную дверь, она  открыла ее и  шагнула  внутрь. В  ближних  комнатах
никого не было. Под зеркалом два золотых чертенка танцевали свое  вековечное
несинкопированное танго.  Эстер  чувствовала себя как дома. За  операционной
(сентиментальный взгляд скользнул через открытую дверь и  упал на  стол, где
ей переделали лицо)  была  комнатушка, а в  ней -  кровать.  Там лежал он  -
голова   и  плечи   окружены  ярким  параболическим   нимбом  от  настенного
светильника. Его глаза открылись навстречу ей, ее объятия - навстречу ему.
     - Ты пришла раньше, - сказал он.
     - Я опоздала, - ответила она, уже выпрыгнув из юбки.




     Будучи  консерватором,  Шунмэйкер  называл  свою профессию  "искусством
Тальякоцци". Его собственные методы  - хоть и  не  столь примитивные,  как у
итальянца   шестнадцатого   века   -   несли   на   себе  печать   некоторой
сентиментальной  инерции,  и  потому  Шунмэйкер  никогда  не  был  до  конца
современным. Он  испробовал  все  средства, чтобы  даже  внешне  походить на
Тальякоцци: выщипывал брови, придавая им форму полукруга, носил густые усы и
острую бородку, а иногда даже и тюбетейку - старую школьную ермолку.
     Толчком  для  его деятельности- как и для  всех  испытаний -  послужила
Первая мировая. В  семнадцать  лет  он,  сверстник века,  отрастил усы  (так
больше их и не сбрил), фальсифицировал возраст и  имя, плюхнулся в зловонное
транспортное судно и отправился воевать,  думая, что будет высоко летать над
разрушенными  шато и испещренными шрамами французскими  полями:  похожий  на
безухого енота, он вознесется смелым Икаром и вступит в схватку с гунном.
     Правда,  парень  так и не  поднялся  в  воздух,  но зато его выучили на
маслопупа, а это превосходило все его  ожидания. Более чем. Шунмэйкер вскоре
узнал   всю  подноготную   не   только  "Брегетов",  "Бристоль  Файтеров"  и
"Джей-Энов",  но  и самих летчиков,  которых он, конечно  же,  боготворил. В
тамошнем     разделении      труда      всегда      присутствовал      некий
феодально-гомосексуальный     элемент.     Шунмэйкер     чувствовал     себя
мальчиком-пажем.  С  тех  пор, как мы знаем, демократия продвинулась  далеко
вперед, и грубые аэропланы эволюционировали в "боевые системы" неслыханной в
те  времена сложности,  так что сегодняшний  ремонтник  не менее знатен, чем
экипаж, который он обслуживает.
     Но тогда это была чистая абстрактная страсть, отразившаяся, в  случае с
Шунмэйкером,  в основном на  лице. Возможно,  дело было  в  усах - его часто
принимали за пилота. В  свободные часы, которые,  впрочем, выдавались редко,
он для усиления сходства повязывал себе на  шею купленный  в Париже шелковый
платок.
     Но  война есть война, и некоторые  лица не возвращались из полета - как
рыхлые, так и гладкие, как лысые, так  и обрамленные  прилизанными волосами.
Молодой Шунмэйкер откликался на это со всей  податливостью  юношеской любви:
поначалу   он  грустил,   но  потом  его   свободно   парящая  привязанность
приспосабливалась  к  новому  типу  лица.  Однако  в  каждом  случае  потеря
определялась  не менее  смутно,  чем в  утверждении  "любовь проходит".  Они
улетали прочь и проглатывались небом.
     Пока  не появился  Эван  Годольфин.  Офицер связи,  тридцать  с лишним,
временно  командированный к  американцам для рекогносцировки над  Аргоннским
плато -  Годольфин довел природную фатоватость первых авиаторов до пределов,
которые   в   истерическом   контексте   того   времени  казались  абсолютно
нормальными. В конце  концов, там, в воздухе, не  было  никаких окопов -  ни
газовых атак, ни гниющих товарищей. Бойцы обеих  сторон могли себе позволить
бросать  фужеры в  величественные  камины  реквизированных  сельских имений,
крайне  любезно  обращаться  со  своими  пленниками,  придерживаться каждого
пункта  дуэльного  кодекса,  когда дело доходило до  потасовки,  - короче, с
жеманной щепетильностью практиковать  весь тот вздор,  который  приписывался
джентльмену девятнадцатого века, попавшему на  войну. Эван  Годольфин  носил
летный костюм, пошитый на Бонд-стрит;  стремительно и  немного  неуклюже  он
проносился  через рытвины временного летного поля к  своему  "Френч  Спеду",
останавливался, чтобы  сорвать одинокий  цветок  мака,  чудом  дотянувший до
осени, переживший бои и немцев (разумеется, Годольфин читал  в "Панче" поэму
"Фламандские поля" три года назад, когда на окопной  войне еще  лежал легкий
идеалистический налет), и втыкал его в безупречный лацкан.
     Годольфин стал  героем Шунмэйкера. Все знаки внимания, которые оказывал
летчик   по   пути   к  самолету,  тут   же  становились   частью  коллекции
мальчика-механика  -  или   случайное   приветствие,   или   "молодец!"   за
предполетный осмотр  (обязанность  слуги-механика),  или  натянутая  улыбка.
Возможно,  уже тогда  он  предвидел конец этой безответной  любви, но  разве
подспудное    предчувствие   смерти    не   увеличивает   удовольствие    от
"причастности"?
     И   конец   настал  довольно   скоро.   Одним  дождливым  днем,   когда
Мез-Аргоннское   сражение   уже    завершалась,   из   серой   дымки   вдруг
материализовался покалеченный годольфинов самолет, который,  наклонившись на
одно крыло, сделал немощную петлю  и  стал  быстро  терять  высоту, скользя,
словно коршун в воздушном потоке к  посадочной  полосе.  Он  промахнулся  на
сотню ярдов. Когда самолет  воткнулся в землю, к  нему уже бежали  летчики и
санитары  с носилками. Случившийся поблизости Шунмэйкер последовал за  ними,
не имея  ни малейшего представления о том,  что произошло, но вскоре  увидел
груду ошметков и осколков,  уже успевших промокнуть  под дождем, а  от  этой
груды к санитарам  хромал живой труп, увенчанный худшей из возможных пародий
на  человеческое  лицо.  Шрапнель  отсекла  кончик  носа,   порвала  щеку  и
раздробила полподбородка.  Оставшиеся целыми глаза не выражали ровным счетом
ничего.
     Шунмэйкер  впал в  забытье. Он пришел в себя только  в  медпункте,  где
пытался  убедить  докторов  взять  его  хрящ.  Обследование  показало,   что
Годольфин будет жить. Но лицо требовало перекройки - в противном случае, для
молодого офицера жизнь сделается немыслимой.
     К счастью  для некоторых, в то время в области  пластической хирургии в
полную  силу  работал  закон  спроса  и  предложения.  В  1918  году  случай
Годольфина был далеко не уникален. Методы изменения  формы носа существовали
с  пятого века до Рождества Христова,  и  уже примерно лет сорок,  как вовсю
практиковались пересадки  Тьерша. В войну, по необходимости, появились новые
методы, которые  использовались хирургами,  окулистами,  лор-врачами  и даже
парочкой нанятых  в спешке  гинекологов.  Эти  методы  быстро усваивались  и
передавались молодым.  Неудачливые пациенты образовывали поколение уродцев и
парий,  составившие - вместе  с теми, кто вообще не делал  восстановительную
операцию - тайное  и ужасное послевоенное братство,  членам которого  нечего
было делать на обычных ступенях общества. Куда они все подевались?
     (Профейн  встречал  некоторых  под  улицей.  Других  можно  увидеть  на
сельских  дорогах Америки.  Профейн,  например, когда подходил  к  очередной
дороге,  перпендикулярной  его  курсу  и еще  пахнувшей  дизельным  выхлопом
промчавшегося здесь  грузовика -  ощущение,  будто идешь  сквозь призрак,  -
неизменно встречал кого-нибудь  из них, стоящего, подобно верстовому столбу.
Хромота этого  человека  могла означать,  что кожная  ткань  ноги барельефом
шрама превращена в  парчу (сколько  женщин, посмотрев на нее, вздрагивали от
испуга?);  рубец  на  горле  был  скромно  спрятан,  как аляповатая  военная
побрякушка; язык, торчащий из дырки в щеке, больше никогда не скажет пароль,
несмотря на два рта).
     Эван Годольфин оказался одним  из  них.  Ему попался молодой доктор,  у
которого  имелась  пара   собственных   идей   и  который  не  понимал,  что
американский  экспедиционный  корпус - не место для их проверки.  Врач  имел
фамилию Галидом и любил делать аллографты, то есть вводить инертные вещества
в живую ткань лица, хотя  в те времена уже подозревали,  что успешной  может
быть только трансплантация хряща или кожи,  взятых  из тела самого пациента.
Шунмэйкер ничего не понимал в медицине и поэтому предложил свой хрящ, но его
подарок  был  отвергнут: аллографтия внушала  полное доверие,  и Галидом  не
видел резона в том, чтобы вместо одного человека госпитализировать двух.
     И Годольфин получил носовой  мост из слоновой кости, серебряную скулу и
целлулоидно-парафиновый подбородок. Последний раз Шунмэйкер видел Годольфина
через  месяц  после  операции,  когда  пришел  навестить  его  в   больницу.
Реконструкция прошла прекрасно.  Годольфина направили в Лондон на незаметный
штатский пост, и говорил он об этом с мрачным легкомыслием.
     - Заглянем в будущее. Операция поможет максимум на полгода. - Шунмэйкер
замер. Годольфин продолжал: - Видишь вон того человека? - Через две койки от
него  лежал  подобный  ему  пациент, с той  разницей, что кожа на лице  была
абсолютно  целой,  лоснящейся, но  обтягивала  она  деформированный череп. -
"Реакция  инородного  тела"  -  так  это  называется. Иногда  - заражение  и
воспаление, иногда -  просто  боль. Парафин, например,  не держит  форму. Не
успеешь опомниться  - как снова возвращаешься  к тому, с  чего начал.  -  Он
рассуждал, будто приговоренный к смерти. - Возможно,  я  смогу заложить свой
подбородок.   Он  стоит  целое  состояние.  До  переплавки  он  был  набором
пасторальных фигурок  восемнадцатого века - нимфы, пастушки. Его  вынесли из
шато, который гунны  использовали  в качестве командного  пункта.  Один  Бог
знает, откуда эти фигурки...
     - Но разве... - В горле у Шунмэйкера пересохло. - ...Разве не могут они
это исправить? Переделать?..
     -  Что  толку  дергаться? Мне достаточно того, что  у меня  есть.  Грех
жаловаться. Вспомни тех, у кого не было даже этих шести месяцев.
     - А что ты будешь делать, когда...
     - Я об этом не думаю. У меня еще целых полгода.
     В  течение  нескольких  недель  после  этого  юный механик  пребывал  в
эмоциональном лимбе.  Он работал  без обычной ленцы и  казался  сам себе  не
более одушевленным,  чем гаечные  ключи и отвертки.  Свои  увольнительные он
отдавал другим.  Спал  в  среднем по  четыре часа.  Этот минеральный  период
закончился  после случайной встречи  в одной из  казарм  с офицером-медиком.
Шунмэйкер  излил  все  одной фразой -  столь же  незамысловатой, как  и  его
чувства:
     - Как стать врачом?
     Это был,  конечно  же,  наивный  порыв.  Ему  просто  хотелось  сделать
что-нибудь  для мужчин вроде  Годольфина,  уберечь  профессию  пластического
хирурга от засилия вероломных и чудовищных  галидомов.  Следующие десять лет
ушло на работу по  первой специальности  - механиком, а также чернорабочим в
двух   десятках  магазинов  и   складов,  контролером   и  даже   помощником
администратора бутлегерского  синдиката в Декейтере, Иллинойс. Трудовые годы
перемежались  вечерними курсами,  а  иногда и  дневными,  но  не больше трех
семестров  подряд   (после  Декейтера,  например,  когда  он  мог  себе  это
позволить),  потом - интернатура  и, наконец, накануне Великой Депрессии  он
был посвящен в масонское братство медиков.
     Если считать равнение на неодушевленные  предметы отличительной  чертой
Плохого  Мальчика, то Шунмэйкер  по крайней мере  начал  путь по  этой стезе
довольно симпатичным образом. Но на некоторой точке произошла перемена в его
взглядах на будущее  - настолько неуловимая, что даже  Профейн,  чрезвычайно
чувствительный  к  таким  вещам,  не  смог   бы,   наверное,  ее  различить.
Шунмэйкером продолжала двигать ненависть к Галидому  и еще, может, угасающая
любовь  к  Годольфину. В результате родилось то, что  называется  "ощущением
миссии"  -  нечто  слишком  призрачное, а следовательно, нуждающееся в  пище
более  основательной,  чем любовь  или  ненависть. И оно  нашло поддержку  -
достаточно  надежную -  в нескольких  вялых  теориях  об "идее" пластической
хирургии.  Шунмэйкер  не забыл о  том,  что  нашел свое призвание  в  боевой
атмосфере,  и  решил  посвятить  себя  исправлению  беспорядка,  устроенного
тружениками других фронтов. Это они - политики и  орудия - вели войны; они -
люди-машины - осуждали своих пациентов на ужасы приобретенного сифилиса; они
-  на  дорогах и  заводах - губили  работу природы  автомобилями, фрезерными
станками и прочими невоенными  орудиями  разрушения.  Что  можно сделать для
устранения    самих    причин?    Они   существовали,    составляя    группу
"вещей-как-они-есть", и Шунмэйкер заразился консерваторской  ленью. Конечно,
это  было  своего  рода  социальным   просветлением,  но  стиснутое  рамками
общества,  оно  не  достигло  масштабов  того  католического  ража,  который
переполнял  его той ночью в  казарме во время  разговора с офицером-медиком.
Короче, наступил износ высшей цели. Наступило разложение.




     Эстер узнала о  нем почти случайно,  через Стенсила, который в то время
только-только  познакомился  с Командой. Стенсил тогда шел совсем по другому
следу,  и у него  были свои резоны интересоваться историей Эвана Годольфина.
Он  проследил  за ним до самого Мез-Аргоннского сражения. Потом  обнаружил в
документах  экспедиционного  корпуса  имя  Шунмэйкера  и  потратил  еще пару
месяцев,  пока,  наконец,  не  вышел  на  залитую  дешевой  музыкой больницу
пластической  хирургии  в  Немецком  квартале.  Добрый доктор  отрицал  все,
несмоторя  на  любые виды лести, какие только были известны Стенсилу, и  эта
история оказалась очередным тупиком.
     На  некоторые огорчения мы  реагируем приступом  щедрости. Томно зрелая
Эстер  в то время с горящими глазами  тусовалась в "Ржавой  ложке", ненавидя
свой  нос  шестеркой  и  изо  всех   сил   подтверждая  неудачную  поговорку
старшеклассников  "Все уродки дают". Несчастный  Стенсил  искал кого-нибудь,
дабы  излить  душу, и  отчаяние  Эстер сверкнуло для него надеждой; излияния
души  тянулись  до печальных летних  предвечерних часов,  во время  прогулок
среди   пересохших   фонтанов,   выцветших  от  солнечных   ударов   витрин,
кровоточащих  смолой улиц, и  в  конце  концов их отношения стали  субъектом
"отцовско-дочернего  контракта",  но  были  достаточно   будничными,   чтобы
контракт подлежал расторжению в любой момент по желанию одной из сторон и не
включал в  себя пункт о  смерти. Однажды Стенсил с доброй иронией  подумал о
том, что  знакомство с Шунмэйкером было бы для  Эстер лучшим сентиментальным
подарком-пустячком; соответственно,  в  сентябре  знакомство  состоялось,  и
Эстер без всяких церемоний легла под ножи и массажерские пальцы Шунмэйкера.
     В  тот  день в  приемной,  словно  специально  для нее, была  подобрана
галерея уродов  - будто из полицейского фотоархива.  Лысая  безухая женщина,
кожа  которой от  висков до затылка  лоснилась и сияла, разглядывала золотые
часы с  чертиками.  Рядом  с  ней  сидела девушка  с  тремя  параболическими
маковками, которые  торчали из волос, продолжавших шкиперской бородкой расти
по обе стороны ее густо  усеянного прыщами лица. Изучая  "Ридерс  Дайджест",
напротив  сидел  пожилой  джентльмен  в габардиновом  костюме  цвета  мха, у
которого   не  было   верхней  губы,  но  зато  -   третья  ноздря  и  набор
разнокалиберных  зубов -  покосившихся  и  скучившихся, как надгробные камни
после торнадо. И, наконец, в дальнем углу, ни на кого и ни на что  не глядя,
располагалось  бесполое  существо  с врожденным  сифилисом, который  поразил
кости и разрушил их настолько, что его серый профиль  представлял собой чуть
ли не прямую линию, нос  висел простым клочком кожи и доставал почти до рта,
подбородок  продавился  сбоку  в  форме  глубокой  воронки   с   радиальными
морщинами,  веки  сомкнуты под  той  же  самой неестественной  тяжестью, что
спрямила   все  остальные   черты   профиля.   Эстер,  еще   не   утратившая
впечатлительности, отождествила  себя  со всеми  разом. Все  это  лишний раз
усугубляло ощущение чужеродности, заведшее ее в постель ко многим из Больной
Команды.
     В  первый день  Шунмэйкер проводил предоперационную  рекогносцировку на
местности - фотографировал лицо  и нос под разными углами, делал  анализы на
наличие инфекции в верхних респираторных путях, проверял реакцию Вассермана.
Ассистировавшие Ирвинг и Тренч сделали  два слепка, или  "посмертные маски".
Ей дали  две бумажные соломинки, чтобы  можно было  дышать,  и она,  на свой
детский лад, подумала о ларьках  с газировкой, вишневой  "коке" и  "Истинных
исповедях".
     На следующий  день  она снова пришла. Слепки лежали бок о бок на  столе
Шунмэйкера.
     -  У меня появились близнецы,  - хихикнула она. Шунмэйкер  наклонился и
щелчком сшиб у одной из масок гипсовый нос.
     - А теперь смотри, - улыбнулся он. У него в руках, как у мага, появился
кусочек глины, и он поставил его на место отбитого носа. - О каком типе носа
ты мечтаешь?
     О каком же еще? Конечно об ирландском, вздернутом. Все они хотят такой.
Никому  из  них  даже  в  голову  не приходит,  что  курносость -  такой  же
эстетический недостаток, как и еврейский нос, только наоборот. Лишь немногие
просили его сделать "правильный" нос  -  с прямым  основанием,  с  кончиком,
который  и не  загибался  бы крючком  и  не  был бы  вздернут,  а  колумела,
разделяющая ноздри,  смыкалась бы с верхней губой под углом 90 градусов. Все
же остальные подтверждали его тезис о том, что любые коррекции - социальные,
политические, эмоциональные  -  тяготеют  к диаметральной противоположности,
вместо того, чтобы искать золотую середину.
     Пара артистичных росчерков пальцами и поворотов кисти.
     - То есть,  вот так? -  Ее глаза загорелись, она закивала. - Понимаешь,
он должен гармонировать со всем остальным лицом.
     Такой  нос,   конечно  же,  не  гармонировал.  Все,  что  вообще  может
гармонировать  с  лицом  - если  смотреть  с гуманистических позиций  - это,
очевидно, только то, с чем данное лицо родилось.
     - Но, - склонен был он рационализировать, - гармония гармонии рознь.
     Итак, нос Эстер.  Он должен соответствовать тому идеалу красивого носа,
что установлен фильмами, рекламами и журнальными  иллюстрациями. "Культурная
гармония", как называл это Шунмэйкер.
     -  Ну что ж, тогда попытаемся на  следующей неделе. -  Он дал ей время.
Эстер  трепетала.  Это  было,  как  ждать  собственного   рождения  и  вести
переговоры с Богом -  спокойно и деловито - о том, какой именно ты хотела бы
появиться на свет.

     На  следующей неделе  она пришла точно в  назначенный срок - внутри все
сжато, чувствительность кожи повышена.
     - Проходи. - Шунмэйкер нежно взял ее за руку. Она почувствовала  легкую
пассивность и  даже некоторое сексуальное  возбуждение  (самую  малость). Ее
усадили   в  зубоврачебное  кресло,  наклоненное  и  подготовленное  Ирвинг,
парившей вокруг, словно служанка.
     Носовую часть  лица  Эстер  протерли  зеленым мылом,  иодом  и спиртом.
Волосы в ноздрях выдернули, а  преддверия обработали антисептиками. Потом ей
дали нембутал.
     Ожидалось,  что  препарат  успокоит  ее,  но  производные  барбитуровой
кислоты   действуют  на   разных  людей  по-разному.  Возможно,  сексуальное
возбуждение тоже сыграло свою роль, но как  бы то ни было, когда ее  ввели в
операционную, она находилась на грани горячки.
     - Лучше бы ей дали  гиосцин, - сказал  Тренч.  - Полная амнезия, говорю
вам.
     -  Потише,  тормоз,  -  резко ответил  доктор.  Ирвинг  занималась  его
арсеналом, а Тренч  привязывал Эстер к операционному столу. У  пациентки был
дикий взгляд; она тихонько всхлипывала и, похоже, уже почти передумала.
     -  Уже поздно, ничего не поделаешь, - с ухмылкой успокаивал ее Тренч. -
Теперь лежи тихо.
     Все трое были в хирургических масках. Эстер показалось, что в их глазах
вдруг появилась недоброжелательность. Она затрясла головой.
     - Тренч, держи ей голову, - раздался приглушенный голос Шунмэйкера, - А
ты,  Ирвинг, будешь анестезиологом.  Тебе нужна практика,  детка. Принеси-ка
новокаин.
     На  голову  Эстер  положили  стерильные  салфетки,   а  глаза  закапали
касторкой.  Лицо снова прошвабрили, но  на  сей  раз - метафеном и  спиртом.
Глубоко в  ноздри  втолкнули марлевые  тампоны, чтобы антисептики и кровь не
попадали в глотку.
     Ирвинг  вернулась с новокаином,  шприцем и  иглой. Сначала  она сделала
уколы в кончик носа - по одному на каждую сторону.  Потом -  инъекции вокруг
ноздрей, дабы заморозить alae - носовые крылья. Ее  большой  палец неизменно
доводил поршень до упора.
     - Вставь иглу побольше, - спокойно сказал Шунмэйкер.  Ирвинг выудила из
автоклава  двухдюймовую иглу,  которая  легко вошла под  кожу, и сделала все
уколы - вверх по каждой стороне носа от ноздри до лба.
     Эстер никто не говорил, что  операция - это  больно.  А уколы оказались
очень  болезненными,  -  никогда  раньше  она не  испытывала такой боли.  Ей
хотелось корчиться, но свободными оставались только бедра. Тренч придерживал
ей голову и  оценивающим  взглядом искоса смотрел,  как она -  привязанная -
извивается на столе.
     Новая порция  анестетиков  -  внутрь  носа: Ирвинг  воткнула  иглу  для
подкожных инъекций  между верхним и нижним хрящами, которая дошла до глабелы
- бугорка между бровями.
     Серия  инъекций в  септум  -  костно-хрящевую  стенку, разделяющую  две
половинки  носа,  -  и  анестезия  завершена. Тренч  не упустил  сексуальную
метафору  этого процесса.  Он  все время  монотонно  повторял: "Засовывай...
высовывай...  засовывай... о-о-о это было  хорошо... высовывай...", и где-то
над глазами Эстер звучало его  тихонькое  похихикивание. Ирвинг  всякий  раз
сердито вздыхала. Казалось, она вот-вот скажет: "Ох уж мне этот мальчишка!"
     Через некоторое время Шунмэйкер начал щипать и крутить Эстер за нос.
     - Ну как? Больно?
     - Нет, - прошептала она. Шунмэйкер ущипнул сильнее.
     - Больно?
     - Нет.
     - Прекрасно. Закройте ей глаза.
     - Может, она хочет смотреть, - предположил Тренч.
     - Ты хочешь смотреть, Эстер? Видеть, что мы делаем?
     - Я не знаю. - Ее голос ослабел и дрожал на грани истерики.
     - Ну тогда смотри,  - сказал Шунмэйкер. - Получай образование.  Сначала
мы срежем тебе горбинку. Следим за скальпелем.
     Это  была обычная рутинная операция; Шунмэйкер  работал быстро - ни он,
ни сестра не делали лишних движений. Кровь  не успевала выступать - ласковый
тампон сразу ее убирал. Редкая капля убегала от него, но ее успевали поймать
на полпути до салфеток.
     Сначала  Шунмэйкер сделал  два  разреза внутри -  по  одному  на каждой
стороне у перегородки на  нижней границе бокового хряща. Затем он просунул в
ноздрю изогнутые и заостренные ножницы с длинными ручками. Они миновали хрящ
и добрались до носовой кости.  Конструкция ножниц  позволяла резать ими  как
при  сведении  лезвий,  так   и  при  разведении.  Быстро,  как  парикмахер,
заканчивающий голову богатого клиента, он отделил кость от мембраны и кожи.
     -  Мы называем это  подкопом, - объяснил он. Он  проделал то же самое в
другой ноздре.  -  Видишь  ли,  у  тебя две  носовые  кости.  Они  разделены
перегородкой. Внизу крепятся к боковым хрящам. И от этого соединения я делаю
подкоп до того места, где кости смыкаются со лбом.
     Ирвинг передала ему долотоподобный инструмент.
     - Это  - элеватор Маккенти. - Он прозондировал нос элеватором, и подкоп
завершился.
     - А теперь, -  произнес  он нежно,  словно  любовник,  - я  отпилю тебе
горбинку.
     Эстер пытливо всматривалась в его глаза, пытаясь разглядеть  в них хоть
что-нибудь  человеческое.   Никогда  еще   она  не  чувствовала  себя  такой
беспомощной. Позже она скажет:
     - Это - почти мистический  опыт. В какой  же это религии? -  в какой-то
восточной - высшая  степень экстаза  - ощущать себя предметом.  Камнем. Было
очень  похоже.  Мне  казалось,  меня  несет  вниз  по течению,  и я  начинаю
испытывать  восхитительное чувство выхода из личности. Я постепенно перестаю
быть Эстер и превращаюсь в  нуль  - без  суеты,  травм, просто  так.  Только
Бытие...
     Маска с глиняным носом легла на столик, стоявший  рядом.  Бросая на нее
быстрые взгляды,  Шунмэйкер вставил пилку в один из  надрезов, которые он до
этого сделал, и протолкнул ее до  кости. Затем совместил ее  с линией нового
контура носа и стал осторожно пропиливать кость.
     - Кости отпиливаются легко,  - заметил он, обращаясь к Эстер. - Человек
в сущности очень хрупок.
     Лезвие достигло мягкой перегородки, и Шунмэйкер вытащил пилку.
     - А сейчас - самое  хитрое. Мне нужно отпилить вторую сторону точно так
же. Иначе твой нос останется кривобоким.
     Он  вставил  пилку во второй надрез,  внимательно  изучая маску.  Эстер
показалось, что у него  ушло на это не меньше четверти часа. Потом Шунмэйкер
сделал пару пробных движений и, наконец, отпилил кость и на этой стороне.
     -  Твоя горбинка теперь -  это просто два кусочка кости, болтающиеся на
перегородке. Нам нужно срезать их в два приема.  -  И он быстро проделал это
ножиком,  лезвие  которого  загибалось  углом, и  завершил  фазу  грациозным
росчерком губки.
     - А теперь твоя горбинка валяется внутри. - Он оттянул пинцетом одну из
ноздрей, вставил  в  нос пару  щипчиков и  принялся вылавливать  горбинку. -
Сейчас  пришью ее назад,  - улыбнулся  он.  - Надо  же,  она еще и не  хочет
вылезать. - И он ножницами отрезал горбинку, которая продолжала держаться за
боковой  хрящ.  Потом пинцетом  вытащил темный  кусок  хряща и  торжествующе
помахал им перед лицом Эстер. - Двадцать два года социальной обездоленности,
nicht wahr? Конец первого акта.  Мы  положим ее в формальдегид. Если хочешь,
можешь  сохранить как  сувенир.  -  Во  время монолога Шунмэйкер  поглаживал
острые края срезанного хряща маленьким рашпилем.
     Итак,  с  горбинкой  покончено.  На ее  месте  теперь осталась  плоская
площадка.  Носовой мост был слишком широк, чтобы служить началом носа, и его
предстояло сузить.
     Шунмэйкер снова занялся подкопом  к носовым костям - на этот  раз в том
месте, где нос соприкасался со скуловыми костями  и далее. Вынув ножницы, он
вставил прямоугольную пилку.
     - Понимаешь,  твои носовые кости очень жестко закреплены: по бокам -  к
скулам,  наверху - ко лбу.  Мы  должны  их сломать,  чтобы  нос  можно  было
двигать, как этот кусочек глины.
     Он пропилил кости  с обеих сторон, отделяя их от скуловых костей. Затем
взял  зубило  и принялся  проталкивать его в ноздрю,  пока оно  не  дошло до
кости.
     -  Если что-нибудь почувствуешь, скажи. - Он пару раз ударил  по зубилу
молоточком, потом  остановился, подумал и  начал стучать сильнее. - Твердая,
сволочь.  -  Он  отбросил  свой шутливый  тон. Тук,  тук, тук.  -  Ну давай,
скотина.  -  Зубило, миллиметр за миллиметром, продалбливало себе путь между
бровями Эстер. -  Scheisse! - С  громким щелчком ее нос  отделился ото  лба.
Зажав его большими пальцами, Шунмэйкер закончил процесс перелома.
     -  Видишь?  Теперь он  свободно  двигается.  Акт  второй. А  сейчас  мы
укоротим das septum, ja.
     Он   сделал   скальпелем  надрез  вокруг  перегородки  -  между  ней  и
примыкающими  боковыми  хрящами.  Затем  разрезал  перегородку от  верха  до
"хребта" в самой глубине ноздрей.
     - Теперь с твоей  перегородкой можно  делать все,  что  угодно. Возьмем
ножницы  и окончим  работу. -  Он сделал подкоп вдоль  перегородки до  самой
глабеллы.
     Потом просунул скальпель в надрез -  так, чтобы инструмент вошел в одну
ноздрю и  вышел  из  другой, -  и продолжал им работать, пока перегородка не
отделилась  от  основания.  Затем  приподнял пинцетом  ноздрю, залез  внутрь
зажимом  Аллиса, вытянул часть свободно  болтающейся  перегородки  и  быстро
перенес на нее разжатый кронциркуль, которым перед этим измерил маску. Потом
прямыми ножницами отрезал от перегородки треугольный кусок.
     - А теперь сложим все на место.
     Поглядывая  одним  глазом  на маску, он свел вместе носовые кости.  Это
сузило  мост и убрало площадку оттуда, где до этого была горбинка. Потом  он
долго сверял  - сошлись ли обе  половинки в одну точку. Кости, передвигаясь,
похрустывали.
     - Теперь наложим пару швов на твой вздернутый нос.
     Шов  проходил  от  недавно надрезанного  края перегородки до  колумелы.
Держа в  руках иголку в  специальном зажиме, он сделал  шелковой  ниткой два
косых стежка через всю ширину колумелы и перегородки.
     Операция заняла,  в общей  сложности, меньше часа. Лицо Эстер  вытерли,
сняли  эти ужасные тампоны и вместо них наложили сульфамидную мазь и  свежий
бинт. Один кусочек пластыря лег на ноздри, а другой - пересек мост ее нового
носа.  Сверху -  лекало  Стента, оловянный зажим  и еще немного пластыря.  В
ноздри засунули резиновые трубки, чтобы она смогла дышать.
     Через два  дня вся эта упаковка была снята. Через пять дней - пластырь.
Через семь - швы. Готовый продукт производства выглядел смешно, но Шунмэйкер
заверил, что через пару месяцев он немного опустится. Так оно и получилось.




     Вот,  казалось бы,  и все.  Для  кого  угодно, но только не  для Эстер.
Может,  свою роль сыграли ее "горбоносые" привычки, но  никогда  она не вела
себя с мужчинами столь пассивно. Пассивность выражалась в ней однобоко, - во
всяком случае,  когда через сутки она  вышла после  операции из больницы,  в
которую  направил ее Шунмэйкер,  и  брела  по Ист-Сайду  в состоянии  легкой
амнезии, пугая людей своим белым клювом и некоторым шоком в глазах, - просто
она  была  сексуально возбуждена  - будто  Шунмэйкер  вставил  ей в  носовую
полость  нечто  вроде  потайного  выключателя или клитора.  В  конце концов,
полость есть полость, - талант Тренча к метафорам мог оказаться заразным.
     Вернувшись на следующей неделе для снятия швов, она сидела то сводя, то
разводя ноги, хлопая  ресницами, нежно выговаривая  слова, - в общем,  делая
все известные ей вульгарные глупости. Шунмэйкер с профессиональной легкостью
тут же все понял.
     -  Приходи  завтра, - сказал он ей. У Ирвинг был выходной. На следующий
день  Эстер пришла, надев нижнее  белье  с  максимальным количеством  всяких
завязок,  бретелек и  амулетиков.  Возможно даже  с капелькой "Шалимара"  на
марле в центре лица.
     Из задней комнаты раздался голос:
     - Ну как ты себя чувствуешь?
     Она засмеялась - пожалуй, слишком громко:
     - Пока болит, но...
     - Именно "но"! Существуют способы забыть о боли.
     Казалось,  она   потеряла  всякую  способность  избавиться  от  глупой,
полуизвиняющейся  улыбки,  которая  растягивала ей  лицо, внося свою лепту в
носовую боль.
     - Знаешь, что мы сейчас сделаем? Точнее, что я сейчас сделаю? Конечно.
     Она позволила ему  раздеть себя. Дойдя до черного пояска, он разразился
комментарием:
     - О! О Боже!
     Внезапный приступ  совести: ведь  этот поясок подарил Слэб. С  любовью,
само собой.
     - Брось. Брось эти стриптизные штучки. Ты же не девочка.
     Она издала еще один самоуничижающий смешок.
     - Понимаете, просто другой парень. Подарил мне  его. Парень, которого я
любила.
     "Она в шоке", - слегка удивился он.
     - Ну и что? Будем считать, что это - продолжение операции. Ведь тебе же
понравилась операция, правда? Через щель между портьерами за сценой наблюдал
Тренч.
     - Ложись на кровать. Это будет наш операционный стол. Сейчас мы сделаем
внутримышечную инъекцию.
     - Нет! - воскликнула она.
     -  Ты  выработала несколько способов говорить "нет". "Нет" значит "да".
Такое "нет" мне не нравится. Скажи по-другому.
     - Нет, - слегка простонала она.
     - Еще. Но по-другому.
     - Нет. - На этот раз - улыбка, веки полуприкрыты.
     - Еще.
     - Нет.
     - Уже лучше.
     Шунмэйкер  расстегнул  ремень.  Брюки  грудой   свалились  на  пол;  он
развязывал галстук и пел серенаду:


     Покорить меня сумела:
     Как прекрасна колумела!
     А какой приятный септум, - я всю жизнь проскучал.
     Сколько хондректомий вынес,
     Сколько жирных чеков вытряс,
     Только столь остеокластных я девчонок не встречал.

     [Припев:]

     Кто не резал Эстер,
     Тот не доктор, а поц.
     Нет милее ее

Пациенток на нос.

     И, тиха, как скала,
     Под ножами лежит.
     "Ринопластия - в кайф", -
     Ее взгляд говорит.

     Пассивна она,
     Но огромен апломб.
     Не знает шпана
     Настоящих секс-бомб.

     Вся Ирландия сдохнет,
     Увидев Эстер -
     Ее вздернутый нос,
     Ее нос retrousse...


     В течение  последних восьми тактов  она  напевно  произносила "нет"  на
первый и третий счет.
     Таким был первый пункт этиологии ее поездки на Кубу. Но об этом дальше.


     

     в которой Стенсил чуть не отправился на запад вслед за аллигатором




     Этот  аллигатор  был  пегим -  бледно-белым  с черными, как  водоросли,
пятнами. Он  двигался быстро, но  неуклюже. Наверное, ленив, стар или просто
глуп. Профейн даже подумал, что аллигатор, возможно, устал от жизни.
     Погоня  длилась  с  наступления ночи. Они  пробирались  по  48-дюймовой
трубе, и спина Профейна уже начала раскалываться. Он надеялся, что аллигатор
не свернет в еще более узкое место, куда Профейн вообще  не сможет пролезть.
Тогда ему пришлось бы  опуститься на колени в густую  грязь,  прицелиться  и
стрелять  почти  наугад,  - и  все  это  впопыхах, пока кокодрило  не  успел
скрыться из поля зрения. Анхель нес фонарик, но будучи пьяным, тащился сзади
на автопилоте. Луч  света  колыхался  из  стороны в сторону, и Профейн видел
коко лишь временами.
     Иногда  жертва слегка поворачивала  голову - застенчиво и  призывно.  И
немного  печально. Наверху, похоже, шел дождь. Проходя  под последним люком,
они слышали, как  по  крышке непрерывно стучит мелкая гадость. Впереди  была
темнота.  Этот  участок   отличался  извилистостью  -  его  построили  много
десятилетий  назад.  Профейн надеялся, что найдет прямое  место.  Там  легче
попасть. Когда  стреляешь  в окружении  причудливых  углов  и поворотов,  то
возникает опасность рикошета.
     Это будет не первое  его убийство.  Он  работал уже две недели, и в его
трофеях числились четыре аллигатора и одна  крыса.  По  утрам и  вечерам  на
Колумбус-авеню напротив кондитерской проводилась поверка. Их  босс  Цайтсусс
втайне мечтал стать главой профсоюза. Он носил костюмы из  гладкой блестящей
ткани и роговые очки. Как правило,  собравшихся добровольцев не хватало даже
на то, чтобы  охватить  район  пуэрториканского квартала, не говоря уже  обо
всем  Нью-Йорке. Но все равно ежедневно в шесть утра Цайтсусс, верный  своей
мечте, вышагивал  перед ними. Его работа - всего лишь  обычная служба, но не
исключено, что  в один прекрасный  день  он  сможет  стать вторым  Вальтером
Ройтером.
     - Молодец, Родригес. Ну что ж, я думаю, мы сможем тебя взять.
     Таким уж был Департамент  - в нем всегда  не хватало добровольцев. Даже
те немногие приходили неохотно и беспорядочно, да и задерживались  ненадолго
- большинство  увольнялись после первого же  дня. Странное это было сборище:
бродяги... В основном бродяги. Оттуда - из Юнион Сквер  с его зимним солнцем
и воркотней скрашивающих одиночество голубей; снизу, из Челси, или сверху, с
холмов Гарлема,  или с чуть более теплых  мест на уровне моря, где они из-за
бетонной  опоры  моста  бросают  взгляды  на  ржавый  Гудзон,  на  буксиры и
камневозы (которые в этом городе проходят за дриад - при случае в  следующий
раз проследи за ними -  мягко выплывающими из-за мостового бетона в попытках
стать его частью или, по крайней  мере, защититься от  ветра и от уродливого
чувства, которое у них - а может, и у нас? - вызывает вопрос:  течет  ли эта
упорная река хоть где-нибудь по-настоящему?); бродяги с других берегов обеих
рек  (то   есть   прямо  со  Среднего  Запада  -   сгорбленные,  обруганные,
напоминающие с незапамятных времен не то глуповатых мальчишек, которыми  они
были, не то жалкие трупы, которыми они станут); с ними работал даже один (во
всяком случае, кроме него, никто такого не рассказывал), у которого шкаф был
битком набит "Хики-Фрименами"  и другими подобными костюмами, а сам он любил
после работы  прокатиться на сверкающем белом "Линкольне" и имел не то трех,
не  то четырех жен, разбросанных вдоль 40-го частного  шоссе и покидаемых им
по мере  продвижения на  восток;  еще был человек по  кличке Миссисипи  (его
настоящее имя выговорить никто не мог) из  польского городка Кельце - у него
жена  угодила в Освенцим, оборвавшийся трос на судне "Миколас Рей" - в глаз,
а  отпечатки пальцев  - в  полицию  Сан-Диего, когда он в 49-м году  пытался
пролезть  на корабль; еще были  бродяги, прибывшие  с уборки урожая бобов из
какого-то  экзотического места - столь экзотического,  что, хоть это и  было
прошедшим летом и всего  лишь  чуть восточнее Вавилона, Лонг-Айленд, они все
равно  считали  тот  сезон  (единственное  значительное  событие  их  жизни)
завершившимся буквально только что  - если завершившимся;  и были странники,
пришедшие из классических мест бродяжьего  обитания - Бауэри, начало Третьей
авеню:  баки  для  обрезков  ткани,  парикмахерские  школы,  масса  способов
скоротать время.
     Они работали  в  парах.  Один нес фонарик, другой  - двенадцатизарядную
автоматическую винтовку. Цайтсусс знал, что большинство  охотников относятся
к этому оружию, как  рыболовы - к динамиту, но  он не гнался  за  хвалебными
статьями  в  "Филд  энд  Стрим". Автоматические винтовки  действуют быстро и
безотказно. Заниматься Великим Канализационным Скандалом 55-го года было для
Департамента настоящим делом чести. Им нужны мертвые аллигаторы; крысы тоже,
если таковым случится попасть в прицельное поле.
     Каждый  охотник носил на  рукаве повязку - идея Цайтсусса. АЛЛИГАТОРНЫЙ
ПАТРУЛЬ, -  гласили  зеленые буквы.  Еще  в самом начале  программы Цайтсусс
притащил в  контору  большой  плексигласовый  щит с  выгравированной на  нем
картой города и координатной  сеткой.  Цайтсусс  садился  напротив  щита,  а
назначенный картографом  некий  В.А. Спуго по кличке  "Багор" (он утверждал,
что  ему  восемьдесят  пять и  что  13 августа  1922 года  в  Бронсвилльской
канализации он багром убил сорок семь крыс) отмечал желтым жирным карандашом
все места, где идет  охота, стратегические точки  и число убитых. Все данные
поступали от специальных  связных, которые ходили по маршруту, охватывающему
определенные  люки,  открывали их  и кричали вниз: "Как  дела?!"  Они носили
рации, связанные  с допотопным пятнадцатидюймовым громкоговорителем, висящем
на   потолке  конторы  Цайтсусса.  Поначалу  это  занятие   казалось  весьма
захватывающим. Цайтсусс  выключал  в  конторе весь свет,  кроме лампочки  на
карте  и  настольного светильника.  Комнатка  становилась похожей  на боевой
штаб,  и  любой  входящий сразу ощущал  напряженность  и  огромное  значение
работы, целую  сеть,  раскинутую в самой сердцевине города  и имеющую в лице
этой комнаты  свой мозг, свой центр.  И  так  продолжалось,  пока  кто-то не
услышал - о чем переговариваются по радио связные.
     - Она заказала хорошую головку проволона.
     -  Знаю я, какую  головку ей  надо.  Почему бы ей  самой не  ходить  по
магазинам? Она целыми днями торчит у телевизора и смотрит  программу "Миссис
Бакалея".
     -  Слышь, Энди!  А смотрел  вчера вечером Эда Салливана? У  него  целая
орава этих обезьян играла на пианино своими...
     Из другой части города:
     - А Спиди Гонзалес говорит: "Сеньор, уберите руку с моей задницы".
     - Ха-ха-ха!
     Или:
     - Пришел бы ты сюда, на Истсайд. Тут столько их ходит!
     - Да на вашем Истсайде у них у всех зиппер на одном месте.
     - У тебя что, такой короткий, что не достает?
     - Важно не то, сколько имеешь, а то - как им пользуешься.
     Естественно,   со  стороны  Федеральной  комиссии  по  средствам  связи
начались  неприятности  - говорили, что  ее служащие разъезжают  по городу с
пеленгаторами  в  поисках  таких  людей.  Начались  предупреждения, потом  -
телефонные звонки и,  в конце концов, появился  некто  в  костюме, еще более
гладком и блестящем, чем у Цайтсусса.  И рации исчезли. Вскоре  после  этого
начальник Цайтсусса  вызвал  его  к себе  и по-отечески  объяснил,  что  для
ведения  привычной деятельности Патруля в бюджете не хватает денег.  И Центр
по выслеживанию и отстрелу аллигаторов перешел во владение мелкой конторы по
трудоустройству, а  старый Багор Спуго  отправился в  Асторию Квинз: пенсия,
цветник с дикой марихуаной и скорая могила.
     Время  от времени  добровольцы выстраивались  напротив  кондитерской, и
Цайтсусс  выступал перед ними с дружескими  наставлениями. В тот день, когда
Департамент ввел лимит на выдачу патронов, Цайтсусс, невзирая на февральский
дождь со снегом, вышел  перед строем без  шапки, чтобы сообщить эту новость.
Было трудно понять - то ли тают снежинки у него на щеках, то ли текут слезы.
     - Парни! -  начал  он.  - Некоторые  из вас были здесь,  когда  Патруль
только  начинался.  И каждое утро  я  видел  парочку все тех же старых  рож.
Многие из вас уходили, ну и  ладно.  Я всегда говорил: если  есть место, где
лучше платят, то что ж,  все  - в ваших руках.  Тут  у нас  не очень богатая
контора. Если бы  здесь был профсоюз, то  говорю  вам,  многие из  этих  рож
вернулись  бы. Я горжусь вами -  теми, кто приходит каждый  день, чтобы,  не
жалуясь, восемь часов ползать в дерьме людей и крови аллигаторов. С тех пор,
как наш патруль стал Патрулем, нас жутко урезали - а это хуже, чем дерьмо, и
мы ни разу не слышали, чтобы кто-то из нас ныл.
     -  Сегодня нас снова урезали. Теперь  каждая  бригада будет делать пять
обходов в день вместо десяти. Они там думают, ребята, что вы впустую тратите
патроны. Я-то  знаю,  что это  не  так, но как объяснить  это людям, которые
никогда не спустятся вниз, чтобы не запачкать свой стодолларовый  костюм.  И
все,  что  я  могу вам сказать -  это стреляйте только  наверняка, не  тратя
времени на сомнительные мишени.
     - Продолжайте идти своим путем. Я горд за вас, парни! Я очень горд!
     Они стояли в смущении, переминаясь  с  ноги на  ногу. Цайтсусс перестал
говорить и, повернув голову,  смотрел на  пуэрториканскую  даму  с авоськой,
хромающую через Колумбус-авеню. Цайтсусс всегда  говорил, как он горд, и они
любили его, несмотря на луженую глотку,  манеры чиновника из Федерации труда
и  заблуждения насчет  высшей  цели.  Потому что под  блестящим  костюмом  и
тонированными линзами он был  таким же бродягой, и лишь несовпадение времени
и места удерживало их от того, чтобы сесть с ним и  как следует надраться. И
именно потому,  что они любили Цайтсусса, его гордость за "наш  Патруль" - в
которой никто  не сомневался  - заставляла их  чувствовать  неловкость,  они
задумывались  о тенях,  по которым стреляли,  -  тенях, посылаемых  вином  и
одиночеством; о сне урывками, который они  позволяли себе в течение рабочего
дня, прикорнув у промывочной цистерны возле  реки; о крепких словечках в его
адрес,  правда, настолько тихих, что  их обычно не  слышит даже  напарник; о
крысах,  которых отпускали из  жалости.  Они не  разделяли  гордости  своего
босса,  но все же чувствовали вину за проступки, которые он счел бы изменой;
не  пройдя сложных  уроков  и больших откровений,  они научились  тому,  что
гордость - хоть за  Патруль, хоть за себя, пусть даже в виде смертного греха
- это нечто  отличное от трех пивных бутылок,  которые можно  сдать, получив
взамен право на  проход в метро  -  на  тепло и место  для  сна,  пусть даже
кратковременного.  Гордость нельзя обменять ни на что. Получается,  невинный
бродяга Цайтсусс этого не понимает? Его просто в свое время подрубили, вот и
весь сказ. Но они все равно любили Цайтсусса, и ни у кого  из них не хватило
бы смелости учить его уму-разуму.
     Насколько  Профейн  понимал  в  Цайтсуссе, тот не знал,  да и  не желал
знать, кто такой Профейн. Профейну даже хотелось бы думать, что он - одна из
тех самых "рож", но он был всего лишь "новичком". У него нет никакого права,
- решил он после "Речи  о боеприпасах", -  вообще как-то думать о Цайтсуссе.
Бог свидетель - он не чувствует никакой "коллективной гордости". Никакой это
не Патруль, а всего лишь работа. Он научился обращаться с винтовкой, он даже
научился  разбирать  ее  и  чистить, но даже  сейчас - когда прошло  уже две
недели со дня устройства  на  работу - он лишь начинал чувствовать себя чуть
менее неуклюжим. По крайней мере, теперь он вряд ли случайно прострелит себе
ногу или еще что похуже.
     Анхель  напевал:  "Mi corazon, este tan solo, mi  corazon...".  Профейн
смотрел на свои охотничьи  сапоги,  двигающиеся в ритм  с  песней Анхеля, не
выпуская из виду блуждающий по  воде огонек и  мягкие удары хвоста  впереди.
Они шли к люку. Место рандеву. Острее глаз, ребята из Аллигаторного патруля!
Анхель пел и рыдал.
     -  Прекрати,  -  сказал Профейн.  - Если  нас  засечет Шмяк,  то  нашим
задницам мало не покажется. Будь трезвее.
     - Я ненавижу Шмяка, - сказал Анхель и рассмеялся.
     - Тише! - зашикал Профейн. Бригадир Шмяк ходил с рацией, пока за них не
взялась  Комиссия.  Теперь  он носил  с  собой  записную  книжку  и  подавал
Цайтсуссу  ежедневные  отчеты.  Он  открывал  рот,  только чтобы  произнести
приказ, и повторял все время одну и ту же фразу: "Я - бригадир". Или иногда:
"Я - Шмяк,  бригадир". По теории Анхеля, Шмяк говорил так, чтобы  напоминать
об этом самому себе.
     Впереди них тяжело передвигался одинокий аллигатор. Он перебирал лапами
все медленнее, будто специально позволяя им нагнать себя и покончить с  этим
делом  навсегда. Они подошли  к  люку.  Анхель  вскарабкался  по лестнице  и
постучал ломиком по крышке. Профейн держал фонарик, не  спуская глаз с коко.
Сверху  послышались  царапающие  звуки  и  крышка,  наконец, отодвинулась  в
сторону.  Появился полумесяц  розового неонового неба. Брызги дождя попадали
Анхелю в глаза. На фоне полумесяца появилась голова Шмяка.
     - Chinga tu madre! - весело выкрикнул Анхель.
     - Доложить! - сказал Шмяк.
     - Он отползает, - снизу отозвался Профейн.
     - Мы тут гонимся за одним, - сказал Анхель.
     - Ты пьян.
     - Нет, - ответил Анхель.
     - Да! - заорал Шмяк. - Я - бригадир!
     - Анхель! - сказал Профейн. - Пойдем. Иначе мы потеряем его.
     - Я трезв, - ответил  Анхель.  Ему пришло в голову, что было бы здорово
врезать Шмяку по зубам.
     - Я составлю о тебе докладную, - сказал Шмяк. - От тебя разит бухлом.
     Анхель вылез из люка.
     - Я как раз хотел обсудить этот вопрос.
     - Чего вы там делаете? - крикнул Профейн. - Играете в потси?
     - Работай  один! -  гаркнул Шмяк в люк. - Я задерживаю твоего напарника
за дисциплинарное нарушение. -  Анхель, который уже наполовину высунулся  из
люка,  вонзил свои зубы  Шмяку  в ногу. Шмяк взвизгнул. Профейн  увидел, что
Анхель исчез, а на его месте появился прежний розовый полумесяц. Капли дождя
падали  в люк,  стекая  по  старой  кирпичной окаемке.  С  улицы  доносилось
шарканье ног.
     -  Ну  что  за черт?  - выругался Профейн. Он  направил  луч фонарика в
туннель и увидел там  кончик хвоста, вильнувший за следующим  изгибом трубы.
Он пожал плечами. - Ну что ж, спасай свою задницу.
     Он спрыгнул вниз, в одной руке - винтовка на предохранителе, в другой -
фонарик. Впервые он отправился на охоту в одиночку. Но он  не боялся:  когда
настанет момент убивать, под рукой всегда найдется опора для фонарика.
     Судя по  всему, он сейчас где-то на окраине, в Истсайде. Это уже не его
территория:  Боже,  неужели в  погоне за аллигатором он пересек весь  город?
Профейн повернул  в изгиб, и  розовый свет  неба исчез.  Теперь  перемещался
только  инертный эллипс, в  фокусах которого  находились они с  аллигатором,
связанные лишь слабой осью света.
     Они  свернули влево. Вода становилась глубже.  Это был  Приход Фэринга,
названный так в честь одного священника, который много лет назад жил здесь и
проповедовал. Во времена  Депрессии,  в благоприятный в смысле  Апокалипсиса
час, отец Фэринг решил, что, когда Нью-Йорк умрет, в нем останутся жить лишь
крысы.  По  восемнадцати  часов  на  дню он  обходил очереди  за похлебкой и
миссии, пытаясь утешить и  залатать  потрепанные  души. Ему  виделся  город,
заполненный истощенными трупами  -  они покрывают собой тротуары и  газоны в
парках,  плавают  пузом вверх в фонтанах  и висят с  перекошенными  шеями на
фонарных столбах.  Не успеет кончиться год, как этот  город - а может, и вся
Америка, хотя  его  взгляд не простирался  столь далеко - будет принадлежать
крысам. Ну а  раз такое дело, -  думал  отец  Фэринг, - то крысам нужно дать
фору, то есть  обратить их к Римской Церкви. Однажды  вечером  - это было  в
начале  первого  президентства Рузвельта  -  он  спустился в  ближайший люк,
захватив  с  собой  Катехизис  балтиморского издательства, требник  и  -  по
причинам, которые так и остались тайной, - "Современное мореплавание" Найта.
Судя  по  дневникам, найденным много месяцев спустя после его смерти, первым
делом он наложил  вечное благословение  и несколько  экзорцизмов  на  стоки,
текущие  между  Лексингтоном  и  Ист-Ривер  и  между  Восемьдесят  шестой  и
Семьдесят девятой  улицами. Это место стало называться Приходом Фэринга. Его
бенедикции, к тому же, снабдили приход постоянным источником  святой  воды и
сняли заботы, связанные с  индивидуальным крещением прихожан. Кроме того, он
ожидал, что другие  крысы, прослышав о том, что делается под Истсайдом, тоже
придут для обращения. И вскоре он станет духовным лидером наследников земли.
Отец Фэринг  рассудил,  что с  их стороны будет  не такой уж большой жертвой
выделять  ему троих  собратьев  в качестве  физической пищи в обмен на  пищу
духовную.
     На  берегу канализации он соорудил себе небольшой  шалаш. Ряса  служила
ему постелью,  а требник - подушкой. Каждое  утро  он разводил костерчик  из
выловленных  и просушенных ночью деревяшек. Рядом  - под  водостоком -  была
выемка. Там он пил и умывался. Позавтракав жареной крысой ("Потроха, - писал
он, -  самая сочная часть"), отец Фэринг принимался за первоочередное дело -
учиться общению с крысами. И очевидно преуспел.
     Запись от 23 ноября 1934 года гласит:


     Игнациус оказался по-настоящему  трудным учеником. Сегодня он спорил со
мной о  природе индульгенции.  Варфоломей  и Тереза  были на его  стороне. Я
зачитал  им  из катехизиса: "Посредством  индульгенций Церковь снимает с нас
мирское  наказание за грехи, воздавая  из  своей духовной сокровищницы часть
бесконечного  искупления   Иисуса   Христа  и  сверхдостаточного  искупления
Благословенной Девы Марии и всех святых".
     -  А  что  такое,  -  поинтересовался  Игнациус,   -  "сверхдостаточное
искупление"?  Я  снова зачитал: "Это -  искупление, которое  они получили за
свою жизнь, фактически в нем не нуждаясь, и направляемое  Церковью на других
членов сообщества святых".
     - Ага! - возликовал Игнациус. - В таком случае чем же это отличается от
безбожного с  вашей точки  зрения  марксового  коммунизма?  От каждого  - по
способностям,  каждому  -   по  потребностям.  Я  попытался  объяснить,  что
коммунизм  коммунизму  рознь:  ранняя  Церковь, например,  и  в  самом  деле
основывалась на всеобщей благотворительности и равном дележе  собственности.
Тут Варфоломей предположил,  что  доктрина  о духовном богатстве возникла из
экономических  и  социальных  условий,  в  которых пребывала Церковь  в годы
младенчества.   Тереза   тут  же   обвинила   Варфоломея  в   приверженности
марксистским  взглядам, после  чего  разгорелась ужасная битва, в которой  у
бедной Терезы выцарапали глаз. Дабы спасти  Терезу от  дальнейших мучений, я
усыпил ее и после вечерней службы великолепно поужинал останками. Оказалось,
что хвосты, если варить их подольше, - вполне сносная пища.


     Очевидно,  он обратил  по крайней мере одну стаю. В дневниках больше не
встречалось упоминаний о  скептичном Игнациусе, -  тот,  возможно,  погиб  в
очередной битве или ушел в центральные области, населенные язычниками. После
первого разговора записи в дневнике стали сокращаться, но продолжали  дышать
оптимизмом,  а временами  даже  эйфорией.  Они рисовали Приход как небольшой
анклав света среди вопиющего варварства и невежества Темных Веков.
     Однако крысиное мясо,  как выяснилось  позднее, не  очень  годилось для
желудка отца.  Может,  в нем  жила  некая  инфекция.  А  может, марксистские
взгляды паствы слишком напомнили ему о том, что он  видел и слышал наверху -
в  очередях за похлебкой, у постелей рожениц и больных, даже в исповедальне,
- и  добродушие сердца, отраженное в  последних записях, было  на самом деле
лишь  необходимым заблуждением, дабы  защитить себя  от грустной истины: его
слабые  и греховные  прихожане ничуть  не лучше животных, чье  владение  они
вскоре унаследуют. Заключительная запись намекает о подобном чувстве:


     Когда Августин станет мэром (ибо  он  - превосходный член  общины и все
остальные преданы  ему), вспомнит ли  когда-нибудь он или его совет о старом
священнике?    Не    синекурой    или   большой   пенсией,   но    подлинной
благотворительностью в сердцах.  Ибо,  хотя преданность Богу вознаграждается
на Небесах ровно в той же степени, в какой она не получает награды на земле,
я  все же  надеюсь,  что  некоторое духовное искупление будет жить  в  Новом
Городе, фундамент которого мы здесь закладываем, - в этой Ионии, лежащей под
старыми  основами. Но даже если это не так, я  все равно обрету покой - один
на  один с  Богом.  И это, безусловно, - высшая награда. Я был  классическим
Старым Батюшкой - не очень сильным и не очень богатым - большую часть жизни.
Возможно,


     Здесь дневник обрывается. Он до сих пор  хранится в недоступных отделах
ватиканской   библиотеки  и   в  памяти  тех  нескольких  старых  работников
Нью-Йоркского  канализационного департамента,  которые его и обнаружили.  Он
лежал на вершине пирамиды из кирпичей, камней  и палок - достаточно большой,
чтобы накрыть человеческий труп. Она  была собрана в 36-дюймовой трубе рядом
с  границей  Прихода. Рядом лежал требник.  От  катехизиса  и  "Современного
мореплавания" не осталось и следа.
     - Может,  -  предположил,  прочитав дневник,  предшественник  Цайтсусса
Манфред Кац, - может, они изучают лучшие способы побега с тонущего корабля?
     К  тому  времени,  когда  эти истории  услышал  Профейн,  они  частично
превратились  в апокрифы и  содержали в  себе больше  фантазии, чем  фактов,
описанных  в  дневниках.  За  все  двадцать  с  лишним  лет,  пока  рассказы
передавались из уст в уста, никому  в голову не  приходило  поинтересоваться
душевным   здоровьем   старого  священника.  Но  так   случается   со  всеми
канализационными историями.  Они  просто  есть,  и все. Категории  правды  и
вымысла здесь неприменимы.
     Профейн  пересек границу Прихода, продолжая  двигаться за  аллигатором.
Ему  периодически  попадались  написанные  на  стене   латинские  цитаты  из
Евангелий (Agnus Dei, qui tollis peccata mundi, dona nobis  pacem -  О Агнец
Божий,  взявший  грехи мира сего, даруй нам мир и покой).  Покой. Здесь  был
когда-то покой - в  годы Депрессии, -  но,  истощаясь от  отсутствия  пищи и
нервного напряжения, он  постепенно выдавливался на улицу под мертвым гнетом
собственного  неба. Несмотря на  искажения,  которые  со временем  приобрела
история об отце Фэринге, Профейн извлек из нее  одну общую идею. Этот скелет
в  шкафу Рима, отлученный, скорее всего,  от  церкви из-за одного лишь факта
подобного миссионерства, сидел в этой  келье  на своей рясе вместо кровати и
проповедовал скопищу крыс, названных в честь святых, - во имя мира и покоя.
     Он направил  фонарик  на старые надписи и  увидел темное  пятно в форме
распятия, выбитое на гусиной коже стены. Впервые с тех пор, как Профейн ушел
от люка, он осознал свое полное одиночество. Из аллигатора плохой товарищ  -
он сам скоро умрет. Уйдет в царство теней.
     Больше всего его заинтересовали записи о Веронике - единственного, если
не считать невезучей Терезы,  женского персонажа дневников.  Канализационная
команда   есть  канализационная  команда  (любимая  реплика:  "Ты  забыл   в
канализации голову"), и  один из апокрифов рассказывал о противоестественных
отношениях  священника с крысой,  которая описывалась эдакой  сладострастной
Магдалиной.  Из  услышанного Профейном явствовало,  что Вероника,  по мнению
отца Фэринга,  была  единственным членом паствы, обладающим душой, достойной
спасения. Она приходила к нему ночами, но не как суккуб, а за наставлениями,
или,  возможно, дабы унести в свое гнездо, в каком бы  месте Прихода  оно ни
находилось, его желание приблизить ее  к Христу, воплощенное или в наплечной
медали,  или  выученном  наизусть  стихе  из Нового  Завета,  или  частичной
индульгенции,  или  епитимье. В  чем-то на память.  Вероника была  не из тех
крыс-ловчил.


     Моя маленькая шутка может оказаться  вполне серьезной. Когда они твердо
встанут  на путь  истинный  и  начнут  думать  о канонизации,  я уверен, что
Вероника   возглавит   список.  Вместе  с  одним  из  потомков  Игнациуса  -
несомненного сторонника Сатаны.

     В.  пришла  ко  мне  вечером  огорченной.   Они  с  Павлом  снова  этим
занимались.  Такой  груз вины слишком тяжел для дитяти. Она почти видит  его
как огромного, белого зверя  рыкающего, который  хочет пожрать ее. В течение
нескольких часов мы обсуждали Сатану и все его искушения.

     В. выразила желание  стать  сестрой.  Я объяснил,  что  на  сегодня  не
существует  установленного  порядка  пострижения.  Она  поговорит  с другими
девушками, и  если окажется, что такое желание достаточно распространено, то
я предприму со своей  стороны некоторые  шаги.  Возможно, это будет письмо к
Епископу. Хотя моя латыть так неуклюжа...


     Агнцы  Божьи, - подумал Профейн.  Как обращался  к ним  отец Фэринг  на
проповеди, - "крысы Божьи"?  Как  оправдывал он ежедневное убийство троих из
их  числа? Что  бы он подумал обо мне или  об Аллигаторном  патруле? Профейн
проверил  работу  винтовки. Здесь,  в  Приходе, закоулки и повороты не менее
замысловаты,  чем  в  катакомбах  времен  раннего  христианства.  Бесполезно
рисковать выстрелом. Не здесь. А может, не только поэтому?
     Спину  ломило. Он  ужасно устал  и начал спрашивать себя -  сколько это
будет  продолжаться?  Столько  он  не преследовал  ни  одного аллигатора. Он
остановился  на секунду и прислушался.  Ни звука, - лишь смутный плеск воды.
Анхель уже не придет. Он  вздохнул и вновь двинулся по направлению к  речке.
Аллигатор  что-то бормотал, пускал  пузыри  и  тихо  покряхтывал.  Может, он
разговаривает? - подумал Профейн. - Обращается ко мне? Он продолжал петлять,
чувствуя, что вскоре просто свалится с ног и позволит потоку вынести себя из
трубы вместе с порнографическими открытками, кофейной гущей, презервативами,
использованными и целыми, и с дерьмом вверх по цистерне в Ист-Ривер, а потом
его  приливной  волной  прибьет к каменистым берегам лесов  Квинза.  К черту
этого аллигатора и эту охоту, здесь - где стены исписаны легендами. Это - не
место  для  убийств.  Он  чувствовал на  себе  взгляды  крысиных призраков и
внимательно вглядывался  вперед, содрогаясь при мысли о  36-дюймовой трубе -
склепе отца Фэринга. Пытался  заткнуть уши, чтобы не услышать ультразвуковой
писк Вероники - былой любви святого отца.
     Неожиданно  - настолько,  что  он даже испугался,  -  впереди за  углом
появился  свет.  Но не  городского  дождливого  вечера,  а  более бледный  и
неопределенный.  Они свернули  за  угол.  Лампочка  в  фонарике  замигала, и
Профейн на мгновение потерял аллигатора из виду. Затем снова свернул за угол
и увидел широкое пространство, похожее на неф церкви: сверху  - аркообразный
потолок, а со стен струится фосфоресцирующее свечение непонятной природы.
     -  Во! - громко произнес он. Обратный  поток от  реки? Морская  вода  в
темноте  иногда светится; в кильватере корабля тоже можно встретить такое же
неуютное свечение. Но не здесь. Аллигатор повернулся  к нему  мордой. Легкая
позиция. Верняк.
     Он  ждал.  Он  ждал,   как  что-то  произойдет.  Нечто   потустороннее,
разумеется.  Он был сентиментален и  суеверен.  Аллигатор обретет  дар речи,
тело отца Фэринга  воскреснет, сексуальная В. соблазнит Профейна и  не  даст
ему совершить убийство. Ему показалось, что он висит в воздухе и при этом не
может точно определить - где он находится. В гробнице, в склепе.
     - Эх, шлемиль,  -  прошептал  он,  глядя  на  фосфоресценцию.  Шлемазл,
подверженный несчастьям на свою задницу. Винтовка взорвется у него  в руках.
Сердце аллигатора будет биться  дальше, а его собственное - лопнет,  ходовая
пружина  и регулятор  заржавеют в  этих стоках  по колено глубиной,  в  этом
несвятом свете.
     - Разве я могу отпустить тебя? -  Бригадир  Шмяк знал, что Профейн идет
за верной  мишенью,  и  этот  аллигатор уже  наверняка записан.  Тут Профейн
увидел,  что  крокодил  не  может  ползти  дальше.  Он согнул лапы  и  ждал,
прекрасно понимая, что его сейчас пристрелят.
     В филадельфийском  "Индепенденс-Холле" во время реконструкции пола один
квадратный фут оставили нетронутым, чтобы показывать туристам.  "Быть может,
-  говорил гид,  -  прямо на этом месте  стоял Бенджамен  Франклин. Или даже
Джордж Вашингтон". На восьмиклассника  Профейна, приехавшего туда с  классом
на  экскурсию, эти слова произвели  должное впечатление. Сейчас он испытывал
то   же   чувство.   Здесь,  в   этом  помещении,  старик   убивал  и  варил
новообращенных, или совершал содомию с крысой, или  обсуждал с В.  - будущей
святой -  вопросы монашества  грызунов, -  смотря  какую именно  историю  вы
слышали.
     - Извини, - сказал он аллигатору. Он всегда извинялся - шаблон шлемиля.
Потом поднял винтовку к плечу и снял с предохранителя. -  Извини, - повторил
он. Отец Фэринг разговаривал с крысами. Профейн разговаривал с аллигаторами.
Он  выстрелил. Аллигатор  вздрогнул,  ударил хвостом, пошевелился  и  замер.
Начала вытекать  кровь, образуя в  слабом свечении  воды быстро изменяющиеся
амебообразные узоры. Вдруг фонарик погас.




     Гувенор   Винсом   по   прозвищу   Руни   сидел   на  своей  гротескной
эспрессо-кофеварке. Он  курил "шнурки"  и бросал злобные взгляды на девицу в
соседней комнате. Квартира  висела  высоко  над  Риверсайд-драйв  и состояла
комнат эдак из тринадцати,  декорированных в стиле Раннего гомосексуализма и
образовываших ряд, который  писатели прошлого века именовали  "вистой", если
связующие двери стояли открытыми, - как сейчас.
     Его жена  Мафия  лежала на кровати  и играла с котом Фангом. Совершенно
голая, она  дергала надувной  бюстгальтер перед распущенными когтями Фанга -
серого невротичного сиамца.
     - Ну,  пвыгай,  пвыгай, - говорила  она. - Нафы свадкие огвомные кофаки
такие звые, потому фто не могут  дофтать лифчик? Й-И-И, он такой хорошенький
и игривый!
     "О Боже! - подумал Винсом. - Интеллектуалка. Угораздило же меня выбрать
интеллектуалку. Все они со временем меняются."
     "Шнурки" он покупал в "Блумингдейле" -  прекрасное качество. Поставлены
пару  месяцев назад  Харизмой,  работавшим на очередном месте  экспедитором.
Винсом попытался вспомнить лицо той  хрупкой, но напористой торговки травкой
из "Лорда  и Тейлора", которая надеялась, что  настанет день,  и она  сможет
продавать  карманные   книжки  в  отделе   сопутствующих  товаров.  "Шнурки"
котировались  знатоками на уровне виски "Шивас  Регал"  или черной панамской
марихуаны.
     Руни работал менеджером в фирме "Диковинные записи" (выпустившей "Hi-Fi
Фольксвагены"  и "Старые любимые  песни Ливенворт  Гли  Клаба")  и  проводил
большую часть времени, рыская в поисках чего-нибудь полюбопытнее. Однажды он
тайком пронес магнитофон, замаскированный под диспенсер  туалетной бумаги, в
женский туалет на "Пенн стэйшн";  его видели в фальшивой бороде и "ливайсах"
прячущимся с микрофоном в руках в фонтане Вашингтон Сквера, или выкидываемым
из борделя на Сто двадцать  пятой  улице,  или  крадущемся в  день  открытия
сезона вдоль загона на стадионе "Янки", где разогревались питчеры.  Руни был
вездесущ  и  неугомонен. Однажды  он  чуть  не влип  в  довольно  неприятную
историю: два вооруженных до зубов агента ЦРУ вломились в офис, разрушив  тем
самым великую и  тайную мечту Винсома - записать новейшую и самую что ни  на
есть окончательную версию увертюры Чайковского "1812  год". Что он собирался
использовать вместо колоколов, медной группы и оркестра, - знают  лишь Бог и
сам Винсом. ЦРУ,  в  любом случае, не было до этого никакого дела. Они вошли
сразу после пушечных выстрелов.  Они считали,  будто Винсом прятал "жучки" у
служащих высшего эшелона Стратегических Воздушных Сил.
     - Зачем? - спросил цэрэушник в сером костюме.
     - А почему бы и нет? - ответил Винсом.
     - Зачем? - спросил цэрэушник в синем костюме.
     Винсом все рассказал.
     - Боже, - произнесли оба в унисон.
     - Это должна быть бомба, действительно сброшенная на Москву,  - пояснил
Руни. - Мы должны соблюдать историческую точность.
     Кот  издал режущий по нервам визг.  Из другой  комнаты выполз  Харизма,
накрытый огромным зеленым одеялом "Хадзон Бэй".
     - Доброе утро, - его голос заглушался одеялом.
     - Нет, -  сказал  Винсом. - Ты опять не угадал. Сейчас  полночь, а  моя
жена Мафия играет  с котом. Иди  и  смотри. Я  начинаю  подумывать о продаже
билетов.
     - Где Фу? - из-под одеяла.
     - Тусуется, - ответил Винсом. - Где-то в центре.
     - Рун, - завизжала жена. - Иди посмотри на него. - Кот лежал на  спине.
Все четыре лапы подняты, а на мордочке застыла посмертная ухмылка.
     Винсом ничего  не  сказал. Зеленый  пригорок  прополз мимо  кофеварки и
оказался в комнате Мафии. Возле кровати он задержался; из  него вылезла рука
и похлопала Мафию по бедру. Затем он пополз дальше, к ванной.
     "Эскимосы, -  рассуждал  Винсом, - почитают  гостеприимством предлагать
гостю свою  жену  -  вместе  с  пищей и  ночлегом.  Интересно, дает ли Мафия
старине Харизме?"
     - Муклук, - произнес он вслух, рассудив, что это - самое что ни на есть
эскимосское словцо. Если - нет, то плохо, поскольку других  он не знал. Хотя
все равно его никто не слышит.
     Кот  по  воздуху  пролетел  в   кофеварочную.  Жена  Винсома  принялась
натягивать не то пеньюар, не то кимоно, не то  халат, не то  неглиже. Он  не
понимал  разницы,  хотя она время от времени пыталась объяснить. Винсом знал
лишь одно: это - те предметы, которые нужно с нее снимать.
     - Я должна немного поработать, - сказала она.
     Его  жена была писательницей. Объем ее романов -  к  настоящему моменту
она  написала три  -  доходил  до  тысячи  страниц  каждый,  и они,  подобно
прокладкам,   собрали   огромную    толпу   верных    сестер-потребительниц,
образовывавших нечто  вроде  общины  или  фан-клуба.  Его  члены  садились в
кружок, читали отрывки из ее книг и обсуждали ее Теорию.
     Если  между  Винсомом  и  Мафией произойдет  окончательный разрыв,  то,
несомненно, -  благодаря этой самой Теории. К сожалению, Мафия  верила в нее
столь  же  горячо, как и любая  из ее последовательниц.  Беда  была даже  не
столько  в  Теории,  сколько   в  склонности  Мафии   выдавать  желаемое  за
действительное.  Теория  же заключалась в единственном и  простом постулате:
лишь Героическая Любовь может спасти мир от разложения.
     На  практике Героическая  Любовь  заключалась  в  пяти, а  то  и  шести
совокуплениях за  ночь (каждую ночь!), сопровождающихся огромным количеством
атлетических, полусадистских  борцовских схваток.  В  тот  единственный раз,
когда  Винсом взорвался, он  закричал:  "Ты превращаешь наш брак  в батутное
действо!"  Мафия  решила, что это -  неплохая строчка. Эта фраза появилась в
следующем  же романе  вложенной  в  уста Шварца  - злого  психопата-еврея  и
главного негодяя.
     В подборе ее персонажей существовала подозрительная расовая выверка.
     Все  симпатии  -  эти  божественные,  неистощимые  сексуальные  атлеты,
которых она использовала  в  качестве героев  и героинь  (а может,  - иногда
казалось ему, - и как героин?), - были неизменно высокими, сильными, белыми,
покрытыми здоровым загаром (по всему телу) англо-саксами, тевтонцами и (или)
скандинавами.  Комическое  разнообразие  и  злодейские  поступки  отводились
неграм,  евреям  и   южноевропейским  иммигрантам.  Родившегося  в  Северной
Каролине  Винсома возмущала  ее  городская янки-ненависть  к  "ниггерам".  В
период ухаживания он восхищался ее обширным репертуаром  анекдотов о неграх.
И  лишь  после  брака  понял правду  -  ужасную,  как  накладные груди:  она
пребывала в практически полном  невежестве относительно "южного" отношения к
неграм.  Она  пользовалась  словом  "ниггер"  для  выражения  ненависти,  не
допуская,  очевидно,  ничего,  кроме  всесокрушающих  эмоций.  Винсом  жутко
огорчился, и  даже  не смог  ей  сказать,  что  дело  здесь  не в любви  или
ненависти,  не в симпатии  или  антипатии,  а  лишь в  наследстве, с которым
живешь. Он решил, что пусть это течет своим чередом, как и все остальное.
     Если  она  верит  в  Героическую Любовь, которая выражается  в  частоте
совокуплений, значит  Винсом как мужчина  не представляет  собой  и половины
того,  что  она  ищет.  За  пять  лет  их брака  он  понял одно: они  оба  -
самодостаточные личности, едва  ли способные слиться воедино, и единственный
возможный эмоциональный осмос между ними - через дырку в мембранах колпачка,
который они непременно использовали для предохранения.
     Винсома воспитывали на  бело-протестантских сентиментах из журнала типа
"Фэмили Секл".  Один из  часто  упоминаемых  там  канонов гласил,  что  дети
освящают брак. Раньше Мафия  ужасно  хотела детей.  Кто знает,  может, у нее
было намерение  стать  матерью  выводка сверхдетей, образующих  новую  расу.
Винсом, очевидно,  удовлетворял ее требованиям - как  в  генетическом плане,
так и в  евгеническом. Но она продолжала хитро выжидать,  а  потом  наступил
первый год Героической Любви вместе со всем этим презервативным вздором. Все
рушилось, и Мафия засомневалась, хороший ли она сделала выбор. Винсом не мог
понять, почему она так долго тянет. Может, литературная  репутация? А может,
оттягивает развод до тех пор, пока ее "общественное" чутье не подскажет, что
пора уходить?  Он сильно  подозревал,  что  в  суде  она  опишет  его  почти
импотентом  - разумеется,  в  пределах  благопристойности.  "Дэйли  Ньюс"  и
возможно даже "Конфиденшиал" расскажут всей Америке о том, что он - евнух.
     Единственное  основание для  развода  в штате  Нью-Йорк  -  супружеская
измена.  Тихо мечтая  поколотить как  следует Мафию,  Руни стал с повышенным
интересом  поглядывать  на  Паолу Майстраль, соседку  Рэйчел. Хорошенькая  и
чувственная. И  прошедшая, как он  слышал, через несчастливый брак с третьим
помощником боцмана  Папашей  Ходом. Но значит ли  это, что  о Винсоме  у нее
сложится лучшее мнение?
     Харизма плескался в душевой.  Интересно, это зеленое  одеяло  сейчас на
нем? У Винсома было впечатление, что Харизма в этом одеяле живет.
     - Эй!  - крикнула Мафия из-за письменного стола. - Кто-нибудь, скажите,
как пишется "Прометей"?
     Винсом  хотел  было сказать,  что первый  слог -  такой же, как в слове
"профилактика", но тут зазвонил телефон. Винсом спрыгнул  с кофеварки и снял
трубку. Пусть издатели считают ее безграмотной.
     - Руни, ты не видел мою соседку? Ту, что помоложе. - Он не видел.
     - А Стенсила?
     - Стенсил не заходил ко мне уже неделю, -  ответил Винсом. - Он сказал,
что отправляется проверить некоторые догадки. Все очень таинственно, в  духе
Дэшила Хэммета.
     Похоже, Рэйчел расстроилась - судя по дыханию и чему-то неуловимому.
     - Могут они  быть  вместе? - Винсом развел  руками, зажав  трубку между
плечом и шеей. - Она не ночевала дома.
     - Я понятия  не имею, чем сейчас занимается Стенсил, - сказал Винсом. -
Но я спрошу у Харизмы.
     Закутанный в одеяло Харизма стоял в ванной перед зеркалом и разглядывал
свои зубы.
     - Айгенвэлью,  Айгенвэлью, -  приговаривал  он.  -  Ведь  можно  было и
получше прочистить каналы. И за что только тебе платит старина Винсом?
     - Где Стенсил? - спросил Винсом.
     - Он вчера прислал записку с бродягой в армейской шляпе времен кампании
1898 года. Он собирался что-то искать в канализационных трубах, я ничего  не
понял.
     - Не  сутулься, - сказала Мафия,  когда  Винсом, пыхтя и выпуская клубы
дыма, шел обратно к телефону. - Держись прямо.
     - Ай-ген-вэлью! - стонал Харизма. Эхо в ванной звучало с запаздыванием.
     - Где-где? - переспросила Рэйчел.
     - Никто из нас, - ответил Винсом, - не вникал в его дела. Если он хочет
шарить по канализации, то пусть себе шарит. Я сомневаюсь, что Паола - с ним.
     - Паола,  - сказала Рэйчел. - Она очень больная девушка, - и со злостью
повесила трубку.  Но  сердилась  Рэйчел  не  на  Винсома.  Повернувшись, она
увидела, как Эстер в ее белом кожаном плаще украдкой выбирается из квартиры.
     - Могла бы спросить, - сказала Рэйчел. Эта девчонка вечно таскает вещи,
а когда ее ловят, прикидывается котенком.
     - Куда ты собираешься в такое время? - поинтересовалась Рэйчел.
     -  А,  куда-нибудь.  - Ничего определенного. Если  бы  у нее  было хоть
немного  мужества, - подумала  Рэйчел, - то она сказала  бы мне: "А кто  ты,
черт  подери, такая,  чтобы отчитываться перед тобой - куда я иду?" А Рэйчел
бы ответила:  "Я - та, кому  ты должна  тысячу  с  лишним  баков,  вот кто я
такая".  Эстер впала бы в истерику: "Ну что ж,  раз так, то я ухожу. Займусь
проституцией или чем-то еще и  вышлю тебе  деньги  почтой". Рэйчел наблюдала
бы, как она сердито уходит и,  когда Эстер подошла бы уже к двери, выдала бы
заключительную фразу: "Это тебе придется им платить. Ты разоришься. Убирайся
и  будь проклята!" Дверь бы захлопнулась,  высокие каблучки  застучали бы на
лестничной площадке, зажужжал бы и закрылся лифт, и - ура: нет больше Эстер!
А  на  следующий день она прочла бы в  газетах  о том, что Эстер  Гарвиц, 22
года,  почетная выпускница  Нью-Йоркского Колледжа, сиганула вниз  головой с
такого-то моста, или перехода, или высотного  здания. И Рэйчел  была  бы так
сильно потрясена, что у нее не хватило бы сил даже заплакать.
     - Неужели это  я?  -  произнесла она вслух. Эстер  уже ушла. - Итак,  -
продолжала она  с венским акцентом, - перед нами случай, который мы называем
подавляемой  враждебностью. Вы втайне хотите убить соседку  по квартире. Или
совершить нечто в этом же роде.
     Раздался громкий  стук в дверь.  Она  открыла  и увидела на пороге Фу и
неандертальца в форме третьего помощника боцмана.
     - Это - Свин Бодайн, - сказал Фу.
     - Да, мир тесен, - сказал Свин Бодайн. - Я ищу жену Папаши Хода.
     - Я тоже, - ответила Рэйчел. - А  ты что, работаешь у Папаши купидоном?
Паола не хочет его больше видеть.
     Свин  бросил белую фуражку, как  обруч  серсо,  на настольную лампу,  и
попал.
     - Пиво в  холодильнике? - спросил Фу с довольным видом. Рэйчел привыкла
к тому, что  члены Команды  могут вломиться к ней в  любое время  со  своими
случайными знакомыми.
     -  ЧУСЕКДО,  - сказала она, что  на языке Команды означало  "Чувствуйте
Себя Как Дома".
     - Папаша остался на Средиземке, - сообщил Свин, ложась на диван. Он  не
отличался  большим ростом, поэтому  его  ноги не свисали через край. Толстая
мохнатая рука  Свина  с  глухим  стуком упала на ковер, и у Рэйчел появилось
подозрение, что  не  будь  там  ковра, то  этот  стук больше  походил  бы на
всплеск. - Мы служим на одном корабле.
     - Я не знаю, где находится эта ваша  Средиземка, но почему тогда  ты не
там?  -  спросила  Рэйчел.  Она  прекрасно  понимала,  что  имеется  в  виду
Средиземное море, но Свин ее раздражал.
     - Я - в самоволке, - сказал Свин и закрыл глаза. Вернулся Фу с пивом. -
Боже мой! - воскликнул Свин. - Я чую запах "Балантайна"!
     - У Свина необычайно чуткий  нюх, - сказал Фу, вставляя открытую кварту
"Балантайна" Свину в кулак, и тот сразу стал похож на барсука с проблемами в
области слизистой. - Я не припомню, чтобы он хоть раз ошибся.
     - Где вы встретились?  - спросила  Рэйчел,  усаживаясь  на пол.  Свин с
закрытыми глазами поглощал пиво. Вытекая из уголков  рта, оно сбегало по его
щекам,  ненадолго  собиралось в  лужицы у  заросших  ушных  пещер,  а  потом
впитывалось в диван.
     - Если бы ты заглянула в "Ложку", то узнала бы, - ответил Фу. Он имел в
виду "Ржавую ложку" - бар на западном краю Гринвич-виллидж, где, по легенде,
один известный и колоритный поэт двадцатых годов упился до смерти. С тех пор
этот бар стал очень  популярен среди компаний типа Команды.  - Свин имел там
огромный успех.
     -  Конечно "Ржавая ложка"  должна быть  от  него  без ума, - язвительно
заметила Рэйчел,  -  учитывая его нюх,  способность  определять  сорт пива и
прочие штучки.
     Свин  вынул изо рта бутылку, которая  до тех пор торчала там и каким-то
чудом не падала. Он сделал глотательное движение. - А-х-х!
     Рэйчел улыбнулась.
     -  Может,  твой   друг  хочет  послушать  музыку?  -  спросила  она  и,
потянувшись,  включила на  полную громкость приемник, настроив  его на волну
кантри. Из приемника полились звуки  душераздирающей скрипки, гитары, банджо
и вокала. Солист пел:


     Я вчера устроил ралли - за мной гнался Дорожный патруль.
     Но их крутой "Понтиак" я сделать не смог.
     Я врезался в столб и упал лицом на руль,
     И теперь моя бэби сидит и рыдает в платок.
     Я - в раю, дорогая. Слышишь, бэби, не плачь.
     Нет никаких причин грустить обо мне.
     Сядь на папин старый "Форд" и сделай так, как я.
     И мы будем вместе на небесах, дорогая моя.


     Правая нога Свина задергалась почти в такт музыке. Вскоре и его живот с
качающейся внутри квартой пива начал подыматься и опускаться в том же ритме.
Фу озадаченно наблюдал за Рэйчел.
     - Ничего  я так не люблю, - сказал  Свин и сделал паузу, - как  хорошую
музыку - чтобы дерьмо вышибала. - Рэйчел в этом и не сомневалась.
     -  Ох! - воскликнула она, не желая, с одной стороны, углубляться в этот
предмет, а с другой - оставлять его, в силу своего любопытства. - Я полагаю,
вы с Папашей Ходом в увольнениях провели немало веселых минут за  вышибанием
дерьма.
     - Мы вышибли нескольких морпехов! - прорычал Свин, перекрывая музыку, -
а это - одно и то же. Так куда, говоришь, пошла Полли?
     -  Ничего  я не говорила. Ты, надеюсь, имеешь к ней чисто платонический
интерес?
     - Чего? - переспросил Свин.
     - В смысле, не трахаться, - пояснил Фу.
     - Это я позволяю себе только с офицерами, - ответил Свин. - У меня есть
представление о чести.  Я хочу повидать ее, потому что перед выходом в  море
меня попросил об этом Папаша, если я окажусь в Нью-Йорке.
     - Так вот! Я понятия не имею - где она! - закричала Рэйчел. - Мне самой
хотелось  бы узнать, - добавила она  спокойнее. Потом  они  слушали  песню о
солдате, который в Корее  сражался под красно-бело-синим флагом,  и  однажды
его  любимая,  Белинда  Суини  (для рифмы  с  "синий"),  сбежала с бездомным
торговцем  винтами. И покинутый солдат вскоре об этом  узнал. Внезапно  Свин
наклонил голову к Рэйчел, открыл глаза и изрек:
     - А что ты думаешь по поводу тезиса  Сартра о  том,  что  каждый из нас
воплощается в некотором идентитете?
     Она не удивилась: в конце концов, он ведь тусуется в "Ложке". В течение
следующего  часа  их  речь  состояла  из  имен  собственных.  Кантри-станция
продолжала работать на полную катушку. Рэйчел открыла очередную кварту пива,
и мир стал более компанейским.  Фу даже так повеселел, что рассказал один из
бесчисленных китайских анекдотов:
     "Бродячий  менестрель  Линь, втершись  в  доверие к  одному богатому  и
влиятельному мандарину,  сбежал  однажды  ночью,  прихватив  с  собой тысячу
золотых юаней  и бесценного жадеитового льва,  и эта  кража настолько выбила
бывшего работодателя  из колеи, что он  в  одночасье поседел и до конца дней
только и делал, что сидел у себя на пыльном полу, вяло перебирал струны циня
и напевал: "Ну не странный ли был менестрель"?
     В половине второго раздался телефоный звонок. Звонил Стенсил.
     - Стенсила только что подстрелили, - сообщил он.
     Ну и ну, частный сыщик!
     - С  тобой все в  порядке?  Ты  где?  -  Он дал ей  адрес  -  восточное
окончание Восьмидесятых улиц. - Сиди и жди. Мы сейчас приедем.
     - Он не может сесть, понимаешь? - И повесил трубку.
     -  Пойдемте,  -  сказала она,  хватая плащ.  -  Смешно, захватывающе  и
страшно! Стенсила ранили, пока он проверял догадку.
     Фу присвистнул и хихикнул:
     - И догадка начала отстреливаться.
     Стенсил звонил  из венгерского кафетерия на Йорк-авеню, известного  под
названием "Венгерский кафетерий". В этот час единственными посетителями были
две престарелые дамы и полицейский не при исполнении. У женщины за прилавком
были помидоровые щечки, а с лица не сходила улыбка - она, похоже, относилась
к  тому типу  продавщиц,  которые  всегда  дают  добавку бедным  взрослеющим
мальчикам  и питают материнские чувства к  бродягам, предлагая им бесплатные
наполнители  к кофе,  хотя на  самом деле в  этом  районе жили лишь  богатые
детки, а бродяги попадали  сюда чисто  случайно  и,  сознавая  это,  спешили
"гулять дальше".
     Стенсил  чувствовал  себя  неловко:  возможно,  ему грозила  опасность.
Несколько дробинок из первого заряда  (от  второго он  хитроумно  увернулся,
плюхнувшись  на дно  трубы)  рикошетом угодили  ему в левую ягодицу.  Нельзя
сказать,  чтобы ему не терпелось присесть. Сложив водонепроницаемый костюм и
маску возле  берегового устоя на Ист-Ривер- драйв, он причесался и разгладил
одежду у ближайшей лужи  под ртутным  светом. Ему было интересно - насколько
презентабельно  он   выглядит.  Не   очень  хорошо,  что  здесь  сидит  этот
полицейский.
     Стенсил  вышел из телефонной  будки и  осторожно поместил  свою  правую
ягодицу на стул  у  стойки. Он старался  не  моргать, надеясь, что внешность
человека  средних лет  послужит оправданием сыплющемуся песочку.  Он заказал
чашку кофе, закурил сигарету  и отметил, что рука больше не дрожит. Пламя от
спички  сияло  чистым  светом,  имело  коническую  форму  и  не  колыхалось.
"Стенсил, ты крут, - сказал  он себе. -  Но Боже мой, как  они  умудрилились
добраться до тебя?"
     И  это  было  хуже  всего. Стенсил встретился  с Цайтсуссом  совершенно
случайно  по  пути  к  Рэйчел.  Пересекая   Колумбус-авеню,  он  заметил  на
противоположном тротуаре пару нестройных шеренг, к которым с пламенной речью
обращался Цайтсусс.  Стенсила очаровывали любые организованные формирования,
особенно нерегулярные. А эти походили на революционеров.
     Он  прешел  через  улицу. Шеренги  уже развалились, и  люди разбрелись.
Цайтсусс стоял, наблюдая за ними, потом обернулся и увидел Стенсила. Свет на
востоке отражался в линзах очков Цайтсусса и делал их бледными и пустыми.
     - Ты опоздал! - окликнул его Цайтсусс.
     "Наверное, и впрямь опоздал, - подумал Стенсил. - На много лет."
     - Видишь бригадира Шмяка? Вон тот парень в клетчатой рубахе.
     Тут  Стенсил осознал, что он  уже три дня не брился и в течение того же
времени  спал  прямо  в одежде. Не  зная,  что  и  думать,  даже готовясь  к
поражению,       он       подошел       к       Цайтсуссу,       улыбнувшись
министерство-иностранных-деловской улыбкой своего отца.
     - Я не ищу работу, - произнес он.
     - Ты -  лайми,  -  сказал Цайтсусс. - Последний  лайми,  который  у нас
работал, мочил аллигаторов голыми руками.  Вы - ребята  что надо.  Почему бы
тебе один денек не попробовать?
     Естественно,  Стенсил  спросил  -  что,  собственно,  попробовать,  - и
контакт был налажен. Вскоре они уже сидели в конторе,  занимаемой Цайтсуссом
на  паях  с  какой-то  невнятной  расчетной  группой,  и   разговаривали   о
канализации. Стенсил  вспомнил, что  в одном из  парижских досье содержалось
интервью с бывшим  служащим Collecteurs  Generaux, работавшим в  канализации
под   бульваром  Сен-Мишель.   Тот  человек,  хоть  и  немолодой,  отличался
потрясающей памятью и рассказывал, как незадолго до начала Первой мировой во
время одного из обходов, совершаемых им раз в  полмесяца по средам, встретил
женщину, и  она вполне  могла оказаться В. Поскольку  Стенсилу уже один  раз
повезло  с канализацией, то он решил, что еще попытка не  помешает.  Бригада
вышла на перерыв.  Время едва перевалило  за полдень. Шел дождь, и завязался
разговор вокруг канализационных историй. Немногочисленные "старики" делились
воспоминаниями. Не прошло и часа, как кто-то упомянул о Веронике - любовнице
священника, мечтавшей стать монахиней, имя которой в дневниках  обозначалось
инициалом.
     Стенсил был убедителен и обаятелен, несмотря на мятый костюм и небритую
бороду.  Он уговорил их взять его  вниз, и, когда они уже спустились, понял,
что должен идти дальше. Но куда? Все, что он хотел увидеть - Приход Фэринга,
- он уже увидел.
     Полицейский ушел двумя чашками позже, а еще  через пять минут появились
Рэйчел,  Фу и  Свин.  Они  все  набились в  "Плимут"  Фу,  и  тот  предложил
отправиться в "Ложку". Свин был обеими руками за. Рэйчел - благослови, Боже,
ее  сердце  -  не  стала  устраивать  сцен и  задавать  вопросов.  Вдвоем со
Стенсилом  они  вышли  за два квартала от  ее дома,  а Фу помчался дальше по
Драйву.  Снова  начался  дождь.  За  всю  дорогу Рэйчел сказала единственную
фразу: "Представляю,  как  болит  твоя  задница". Она произнесла  ее  сквозь
длинные  ресницы и  улыбку  школьницы, и следующие  десять  секунд  Стенсилу
чувствовал себя  старым пердуном,  за  которого,  возможно,  его  и  держала
Рэйчел.


     

     в которой Профейн возвращается на уровень улицы




     Женщины  всегда врывались в  жизнь  шлемиля Профейна подобно несчастным
случаям - порвавшимся шнуркам, разбитым  тарелкам, булавкам в новых рубахах.
Фина  не оказалась исключением.  Поначалу Профейн подумал, что для Фины он -
не более, чем бесплотный объект плотского  милосердия,  всего  лишь средство
получить  милость   и  индульгенцию,  член  бесчисленной   компании  раненых
зверюшек, уличных бродяг - близких к смерти и потерянных для Бога.
     Но как обычно, Профейн  ошибался. Первые  симптомы он  заметил во время
безрадостного торжества,  устроенного Анхелем и Джеронимо в честь его первой
охоты. В  тот день  они втроем работали  в ночь и  вернулись в дом семейства
Мендоза около пяти утра.
     - Надевай костюм, - сказал Анхель.
     - У меня его нет, - ответил Профейн.
     Ему  выдали  костюм Анхеля. Костюм  был мал, и Профейн  чувствовал себя
смешным.
     - Говоря по правде, - сказал он,  -  мое единственное желание  сейчас -
поспать.
     - Спать днем?! -  воскликнул Джеронимо.  - Ха-ха!  Да ты с  ума спятил!
Сейчас найдем cono.
     В  комнату вошла Фина -  заспанная и теплая после постели; услышав, что
они  устраивают  праздник,   она  решила   присоединиться.   Фина   работала
секретаршей с восьми  до полпятого,  но сейчас сидела  на больничном. Анхель
ужасно смутился. Это было все равно, что записывать сестру в cono. Джеронимо
предложил позвать Долорес и Пилар - знакомых девушек. Девушки - это не cono.
Анхель посветлел.
     Вшестером они двинулись в ночной клуб  на Сто двадцать пятой улице, где
заказали "галло" со льдом. Небольшая группа - вибрафоны и ритм-секция - вяло
наигрывала что-то  в углу.  Они учились  в  одной  школе с  Анхелем, Финой и
Джеронимо. В перерывах музыканты подсаживались к ним.  Все изрядно захмелели
и принялись кидаться друг в друга кусочками льда. Все говорили на испанском,
а Профейн откликался на итало-американском,  который он  слышал в  семье еще
ребенком. Коммуникация между  ними оценивалась процентов, эдак, в десять, но
всем было наплевать: Профейн считался лишь почетным гостем.
     Вскоре сонливость ушла из глаз Фины,  и от вина они засияли. Фина стала
меньше  болтать  и  почти  все  время,  улыбаясь,  смотрела  на Профейна. Он
чувствовал  себя неловко. Выяснилсь,  что  у  вибрафониста  Дельгадо  завтра
свадьба, но он теперь  засомневался.  Вокруг женитьбы разгорелась яростная и
бесцельная дискуссия - за и против. Пока все шумно спорили, Фина наклонилась
к Профейну. Их головы коснулись, и она прошептала: "Бенито". Ее дыхание было
легким и кислым от вина.
     - Хосефина, -  польщенный,  кивнул  он  в ответ. У него начинала болеть
голова. Фина так и сидела, прижавшись лбом к его виску, пока музыканты вновь
не вышли  на  сцену.  Джеронимо  схватил  ее  и  увел танцевать.  Толстая  и
дружелюбная Долорес пригласила Профейна. - Non poso ballare, - сказал он.  -
No  puedo bailar,  - поправила  она  и  рывком поставила его  на  ноги.  Мир
заполнили звуки неодушевленных твердых  мозолей, ударяемых о  неодушевленную
натянутую  кожу, звуки  бьющего  по  металлу войлока  и  перестуки  палочек.
Разумеется  он  не  умел  танцевать.   Все   время  мешали  туфли.  Долорес,
выплясывавшая чуть ли не на другом конце площадки, ничего не замечала. Тут в
дверях началась суматоха, и в кафе с шумом вторглось с полдюжины  подростков
в куртках  с  надписью "Плейбой". А музыка  все  стучала и  звенела. Профейн
скинул туфли  - старые черные  мокасины Джеронимо -  и, оставшись  в носках,
сконцентрировался  на танце.  Вскоре Долорес  вновь  приблизилась  к нему, и
пятью секундами позже ее острый каблучок врезался ему прямо в  ногу. Профейн
слишком устал, чтобы заорать. Он похромал к угловому столику, залез под него
и уснул. Следующее, что он увидел, было слепящим солнечным светом. Они несли
его, будто гроб, по Амстердам-авеню и распевали: "Mierda. Mierda. Mierda..."
     Профейн  потерял счет барам, куда они  заходили. Он напился.  Худшим из
его воспоминаний была сцена, когда  они вдвоем  с Финой стояли  в телефонной
будке и обсуждали тему любви. Профейн не помнил, что он ей тогда наплел. Еще
ему пришло на память, как  между этим разговором и моментом пробуждения - он
проснулся  в Юнион Сквер  на закате, почти  ослепший от  жуткого  похмелья и
накрытый одеялом из  замерзших  голубей, походивших  на  стервятников,  -  у
Анхеля и Джеронимо случились неприятности с полицией, когда они пытались под
пальто вынести по частям унитаз из туалета в баре  на Второй
авеню.
     Следующие  несколько   дней  Профейн  делил  свои  сутки  наоборот,  по
разумению  шлемиля: рабочее  время он расценивал как  избавление,  а  время,
когда  возникала  вероятность  встречи  с  Финой  -  как  огромный  и притом
неоплачиваемый каторжный труд.
     Что же он такое наговорил в телефонной будке?  Этот вопрос встречал его
в конце каждой смены,  днем и ночью, наплывая сверху, словно  грязный туман,
парящий над люками, из которых он вылезал. Почти весь тот день беспробудного
пьянства  под  февральским  солнцем  Профейн  провел  в беспамятстве. Он  не
собирался расспрашивать Фину о  том, что же между ними тогда  произошло. Оба
чувствовали смущение, будто переспали друг с другом.
     -  Бенито,  -  сказала  она  однажды  вечером.  - Почему  мы никогда не
разговариваем?
     - Разве? - откликнулся Профейн,  который смотрел  по телевизору фильм с
Рэндольфом Скоттом. - Почему, я разговариваю с тобой.
     - Конечно.  "Хорошенькое  платье". "Не  хочешь  ли еще  кофе?"  "Я убил
сегодня очередного кокодрило". Ты же понимаешь, что я имею в виду.
     Он понимал,  что она имеет в  виду.  Вот  -  Рэндольф Скотт. Спокойный,
невозмутимый,  раскрывающий варежку  только когда  нужно  и  говорящий  лишь
правильные вещи  -  никаких  случайных  или косноязычных  фраз; а по  другую
сторону фосфоресцирующего экрана  сидит  Профейн,  который знает,  что  одно
неправильное  слово может плотнее, чем хотелось бы, приблизить его  к уровню
улицы, и словарь которого состоит сплошь из неправильных слов.
     - Почему бы нам не сходить в кино или куда-нибудь еще? - спросила она.
     - Так  вот же, - ответил он,  - идет неплохой фильм.  Тот полицейский -
это Рэндольф Скотт,  а вон тот шериф - вон он  идет - подкуплен бандитами  и
целыми днями напролет играет в фан-тан с живущей на холме вдовушкой.
     Фине стало грустно, и она вышла, надув губы.
     Почему? Почему она ведет себя с ним как с человеком? Почему он не может
быть просто объектом  милосердия? Чего Фина добивается?  Чего она  хочет?  -
впрочем,  это  -  глупый вопрос. Она - беспокойная девушка, эта  Хосефина, -
пылкая и будоражащая все мужские соки, готовая кончить хоть в самолете, хоть
где угодно.
     Но все-таки Профейну было любопытно, и он решил спросить у Анхеля.
     - Откуда я знаю? - ответил Анхель. - Это - ее дело. В своей конторе она
не любит  никого.  Она говорит, что все они  - maricon. Кроме босса, мистера
Винсома, но у него есть жена, и поэтому он не в счет.
     - А чего она хочет? - спросил Профейн. - Сделать карьеру? Что думает об
этом твоя мать?
     -  Моя мать  думает,  что все должны  обзавестись семьями  -  я,  Фина,
Джеронимо. Скоро  она и тебя прихватит  за задницу. Фина никого не хочет. Ни
тебя, ни Джеронимо, ни Плейбоев. Не хочет. Никто не знает, чего она хочет.
     - Плейбои? - переспросил Профейн. - Чего это такое?
     Выяснилось,  что Фина -  духовная наставница  этой  банды, нечто  вроде
командира скаутов. В школе она узнала о святой по имени Жанна д'Арк, которая
занималась  тем  же  самым в армии, где солдаты были  не  менее желтороты  и
неумелы в междоусобных стычках.
     - Мне кажется, Плейбои, - сказал Анхель, - это почти то же самое.
     Профейн понял,  что  лучше  не спрашивать  -  утешает  ли  она их  и  в
сексуальном плане. Он не имел права на  такой вопрос и  сознавал, что  это -
просто разновидность милосердия. Мать войска, - полагал он, не зная ничего о
женщинах, - безопасная  разновидность того,  чем, возможно, хотела бы  стать
каждая девушка, - полковой шлюхи. С одним преимуществом: не  Фина следует за
лагерем, а лагерь  за  ней. Сколько их, этих Плейбоев?  - Никто не знает,  -
ответил Анхель. - Может, сотни. Они все без ума от Фины,  в духовном смысле.
Взамен она дарит им милость и утешение, и  больше  ей  ничего  не нужно.  Ее
пьянит одна эта мысль.
     Плейбои представляли  собой на удивление  хилую команду. Большинство из
них  занимались  наемным бандитизмом и  жили  по  соседству  с Финой,  но, в
отличие  от  других  банд,  не обзавелись  собственной  сферой  влияния. Они
распространялись  по  всему  городу  и,  не имея  общей  географической  или
культурной  базы,  предоставляли свои арсеналы и боевую удаль в распоряжение
любой  заинтересованной  стороны.  Комитету  по  делам молодежи  никогда  не
удавалось их  сосчитать:  они вездесущи,  но, как отметил Анхель, желтороты.
Иметь их на  своей  стороне -  преимущество,  скорее,  психологическое.  Они
тщательно  пестуют свой  зловещий имидж: угольно-черные  вельветовые куртки,
название клана на спине, написанное мелким и редким кроваво-красным шрифтом;
лица - бледные и  бездушные, как обратная сторона ночи (где, возможно, они и
обитают:  вы  идете по  улице,  и вдруг  они  появляются  на противоположной
стороне - сначала идут параллельно вам, а потом так же неожиданно исчезают -
словно за невидимым занавесом); крадущаяся походка, голодный  взгляд и  дико
искривленная линия рта.
     Профейн не  встречал  их ни  на одной из ступенек общества,  вплоть  до
праздника святого  Эрколе  ди Риночеронти, отмечающийся в Мартовские Иды  по
соседству - в Маленькой Италии. Тем вечером высоко в небе над Малберри-стрит
парили арки из лампочек  в виде  сужающихся завитков улитки - они превращали
улицу в аркаду и  в  неподвижном воздухе были видны до самого горизонта. Под
их светом стояли  парусиновые игровые палатки "подбрось монетку", "бинго"  и
"достань  утку  - выиграй приз".  Через каждые  несколько  шагов  попадались
лотки, где продавали  цепполу, пиво, бутерброды с перцем и колбасой. На фоне
звучала  музыка в исполнении  двух  оркестров  - один  стоял на южном  конце
улицы, а другой - где-то  в центре. Популярные песни,  арии. В холодной ночи
они звучали  не очень громко, словно пелена света ограничивала проникновение
звука. Китайцы  и итальянцы по-летнему  сидели на ступеньках и  наблюдали за
людьми, светом,  дымом,  который  поднимался лениво  и  спокойно  от стоек с
цепполой и исчезал на полпути к лампочкам.
     Профейн, Анхель  и Джеронимо  рыскали в поисках  cono. Это был четверг.
Завтра - согласно остроумным расчетам Джеронимо - они будут  работать  не на
Цайтсусса, а на правительство, поскольку пятница - это пятая часть недели, а
правительство как раз забирает пятую  часть недельной получки в виде налога.
Красота этой схемы заключалась в  том,  что  любой день (или дни) недели, не
обязательно  пятница,  может оказаться не  лучшим, по  твоему разумению, для
того, чтобы посвящать его старому доброму Цайтсуссу и нарушать таким образом
верность  ему.  Профейн  приспособился  к этому  способу мышления,  который,
вместе  с дневными  пьянками  и  скользящим  графиком смен - когда  до конца
сегодняшней смены  не знаешь,  в  какие  часы  работаешь завтра (изобретение
бригадира Шмяка), - составлял причудливый  календарь, похожий не на опрятные
скверики, а на косую мозаику мостовых, изменяющуюся в зависимости от света -
солнечного, фонарного, лунного, ночного...
     Он  чувствовал  себя  здесь  неуютно.  Толпы  людей  между стойками  на
мостовой казались не  более логичными,  чем неодушевленные  предметы из  его
снов.
     - У них нет лиц, - сказал он Анхелю.
     - Зато куча симпатичных попок, - откликнулся Анхель.
     -  Смотрите,  смотрите,  -  сказал  Джеронимо.  Возле "Колеса  Фортуны"
стояли,  подергиваясь под  музыку,  три  малолетки  с  накрашенными  губами,
пустыми глазами  и блестящими - словно только  что с полировального станка -
грудями и ягодицами.
     -  Бенито,  ты знаешь  итальянский. Спроси у  них,  как насчет  немного
того...
     Сзади  них оркестр играл  "Мадам  Баттерфляй".  Непрофессионально,  без
репетиций.
     - Но ведь это не заграница, - сказал Профейн.
     - Джеронимо  у нас турист, -  ответил  Анхель.  -  Он  хочет поехать  в
Сан-Хуан, жить в  "Карибском  Хилтоне", разъезжать  по городу и разглядывать
puertorriquenos.
     Они медленно, вразвалку направились к девочкам. Нога Профейна попала на
пустую пивную банку, и он поскользнулся. Шедшие по  бокам Анхель и Джеронимо
едва успели  схватить его  за  руки. Девицы обернулись  и  захихикали, но их
подведенные тенями глаза не выражали никакого веселья.
     Анхель помахал им рукой.
     - Стоит  ему увидеть красивых девчонок, - промурлыкал Джеронимо,  - как
он становится слаб в коленках.
     Девушки  захихикали  еще громче. В другом  месте  американский энсин  и
японская  гейша пели  бы  под эту  музыку на итальянском; в  каком положении
оказался бы турист, путающий  языки? Девицы снялись с места,  и  наша троица
пристроилась рядом. Они купили пива и уселись на свободную ступеньку.
     -  Бенни  знает  итальянский,  -  сказал  Анхель.  -  Скажи  что-нибудь
по-итальянски.
     - Sfacim, - произнес Профейн. Девушек это ужасно шокировало.
     - У твоего друга - скверный язык, - сказала одна из них.
     - Я не хочу  сидеть  с матершинником,  - заявила другая. Она поднялась,
отряхнула зад, встала  на  тротуаре  и с  глупым  удивлением  вылупилась  на
Профейна из своих темных глазниц.
     - Просто его так зовут, - нашелся  Джеронимо. - Я - Питер О'Лири, а это
- Чейн  Фергюсон. - Питер О'Лири учился с ними  в школе, а сейчас заканчивал
семинарию. В старших  классах он был  настолько непорочен,  что Джеронимо  с
друзьями использовали его  имя в  разных опасных ситуациях.  Один  лишь  Бог
знает,  скольких девушек  лишил девственности, скольких  соблазнил за пиво и
скольких парней отколотил человек, носящий это имя. Чейн Фергюсон был героем
вестерна, который они смотрели вчера по телевизору у Мендоза.
     - Тебя на самом деле  зовут Бенни Сфацим? -  спросила та, что отошла на
тротуар.
     -   Сфацименто.   -   По-итальянски   это   означает  "разрушение"  или
"разложение". - Ты просто не дала мне закончить.
     - Ну тогда нормально, - сказала она. - В этом нет ничего дурного.
     Наверняка  твой блестящий вихляющий зад,  -  подумал он, -  не  слишком
везуч. Кто-нибудь другой вставит ей так, что она подлетит выше этих световых
арок. Ей не больше четырнадцати, а она уже знает, что все мужчины - сволочи.
Неплохо.  Любовники и  все sfacim, от которых  ей еще предстоит избавляться,
будут сменять друг друга, и если один из  них задержится дольше и выльется в
малыша  - нового  бродягу-блядуна, который,  как и  его отец,  в свое  время
слиняет,  то  почему,  собственно,  ей  это должно не  нравится? - размышлял
Профейн и не  сердился. Он задумчиво  смотрел  ей  в глаза,  но  разве можно
угадать, что в них? Они, казалось, впитали в себя весь уличный свет: угольки
под  грилем,  где жарятся сосиски, лампочные арки, выходящие  на улицу окна,
кончики  сигар  "Де  Нобили",  сверкающие  золотом  и  серебром  оркестровые
инструменты,  даже  свет  в  глазах  тех  немногих  туристов,  которые  пока
сохранили невинность.


     Глаза нью-йоркской женщины. Они темны, (запел он)
     Как другая сторона Луны.
     В них нельзя прочесть почти ничего.
     В них - только вечер и сны.

     По Бродвею тихо идет она
     Вдали от дома и света.
     Ее сердце навечно заковано в хром,
     Но улыбка сладка, как конфета.

     Заметит ли она на своем пути
     Тех, кому некуда деться?
     И того, кто оставил где-то в Буффало
     Некрасивую девушку сердца?

     Мертвые, как листья в Юнион Сквер
     И как последний приют,
     Глаза нью-йоркской женщины никогда
     Слез обо мне не прольют.
     Слез обо мне не прольют.


     Девушка на тротуаре пыталась подергиваться в такт.
     - Ну и музон - никакого бита, - сказала она.  Эту песню пели во времена
Великой Депрессии, в 1932 году - когда родился Профейн. Он не помнил, откуда
ее знает. Если  в ней и есть какой-нибудь бит,  то это - стук бобов о пустое
ведро  где-то  в  Джерси.  Или  выданная  отделом общественных  работ кирка,
колотящая  по мостовой. Или набитый бродягами  грузовой  вагон  на наклонной
колее,  через  каждые тридцать девять футов отстукиващий  по  шпалам. А  эта
девушка родилась в сорок втором. У войны нет моего бита. Там сплошной шум.
     Продавец  цепполы  через  дорогу  запел.  Анхель   и  Джеронимо  начали
подпевать. Оркестр тоже подстроился под итальянский тенор.


     Non dimenticar, che t'i'ho voluto tanto bene,
     Ho saputo amar; non dimenticar...


     Казалось,  холодная улица тут же расцвела  пением. Ему захотелось взять
эту девочку за руку,  отвести  ее  туда,  где тепло и нет  ветра, развернуть
спиной на подшипниках ветхих каблучков  и показать, что его, в конце концов,
зовут Сфацим. Это желание у него то исчезало, то вновь появлялось, - желание
быть жестоким. И в то же время  его переполняла печаль - настолько огромная,
что она вытекала из его глаз и дырявых башмаков, образуя на улице целую лужу
человеческой печали, вобравшую все,  что когда-либо было здесь  пролито - от
пива до крови, - все, кроме сострадания.
     -  Меня  зовут  Люсиль,  - сказала  девушка  Профейну. Ее подруги  тоже
представились, и  Люсиль  подошла  и  села  обратно  на  ступеньку  рядом  с
Профейном. Джеронимо отправился купить еще пива. Анхель продолжал петь.
     - Чем вы занимаетесь? - спросила Люсиль.
     "Травлю  небылицы девочкам, которых хочу трахнуть",  - подумал Профейн.
Он почесал подмышкой и сказал:
     - Стреляем аллигаторов.
     - Чего?
     Он рассказал об аллигаторах. Анхель, воображение которого отличалось не
меньшей  яркостью,  добавил  к  его  рассказу  деталей  и  красок.  Сидя  на
ступеньке,  они  совместными  усилиями сколотили  миф.  Поскольку  этот  миф
родился не  из страха  перед грозой, не из  снов,  не из удивления по поводу
того,  как  умирают  посевы после  урожая и вновь рождаются каждую весну, то
есть не из чего-то перманентного, а  лишь из временного интереса, - этот миф
- неожиданно разбухшая импровизация - был хрупким и столь же преходящим, как
оркестровые стойки и сосисочные лотки на Малберри-стрит.
     Вернулся  Джеронимо. Они  сидели,  попивая  пиво, разглядывая  людей  и
рассказывая  канализационные  истории. Девушкам время  от  времени  хотелось
петь.  Довольно быстро они  захмелели  и  стали  по-кошачьи игривыми. Люсиль
подпрыгнула и отскочила в сторону.
     - Поймай меня! - крикнула она.
     - О Боже! - сказал Профейн.
     - Ты должен ее поймать, - пояснила одна из подружек. Анхель и Джеронимо
рассмеялись.
     - Я  должен что? -  переспросил Профейн. Двух других  девушек рассердил
смех, и они побежали вслед за своей подружкой.
     - Догоним? - спросил Джеронимо.
     Анхель отрыгнул.
     -  Заодно вместе  с потом выгоним пиво.  -  Пошатываясь, они встали  со
ступеньки и легкой рысцой побежали по улице.
     - Где они? - спросил Профейн.
     - Там.
     Они  бежали,  распихивая встречных  кулаками. Кто-то  замахнулся, чтобы
дать Джеронимо сдачи, но промазал. Единой шеренгой они пронырнули под пустым
лотком и оказались на  тротуаре.  Девицы  неслись  галопом  далеко  впереди.
Джеронимо тяжело дышал.  Они  возобновили  погоню,  но  девушки  свернули  в
боковую  улицу.  Когда  преследователи  добежали  до  угла, девушек  и  след
простыл. Следующие четверть часа они в замешательстве ходили  по прилегающим
к  Малберри  улочкам,  заглядывая  под машины,  за телефонные столбы  и  под
крылечки.
     - Никого нет, - сказал Анхель.
     Из подвальчика на Мотт-стрит доносилась музыка. Обследование обнаружило
вывеску ОБЩЕСТВЕННЫЙ КЛУБ. ПИВО.  ТАНЦЫ.  Они спустились вниз, открыли двери
и,   войдя,  обнаружили  пивную  стойку,   музыкальный  автомат   и  человек
пятнадцать-двадцать подростков. Мальчики  были одеты в айвилиговые  костюмы,
девочки  -  в  вечерние платья. Из музыкального  автомата  несся рок-н-ролл.
Вокруг  были все те же  жирные  волосы  и лифчики с корсажами, но  атмосфера
казалась теплее и напоминала сельский танцклуб.
     Они  продолжали  стоять в дверях. Вскоре  Профейн  заметил  Люсиль, она
прыгала в центре площадки с человеком, похожим на главу правления преступной
корпорации.   Через  плечо  партнера   она  показала  Профейну  язык,  и  он
отвернулся.
     -  Мне это не нравится, - услышал он чей-то голос. -  Пахнет  полицией.
Почему  бы нам не отправить его  через Центральный парк. Глядишь, кто-нибудь
перехватит.
     Он  случайно   посмотрел  налево  и  увидел   гардероб.  Аккуратные   и
одинаковые, с  подбитыми симметричными  плечами,  на  ровных  рядах  крючков
висели  две дюжины  черных вельветовых курток с  красными буквами на  спине.
"Динь-дон, - подумал Профейн. - Страна Плейбоев".
     Анхель и Джеронимо смотрели в ту же сторону.
     - Может, нам и впрямь?..  -  спросил Анхель. Из двери на другой стороне
площадки Люсиль делала Профейну знаки.
     -  Подождите минутку,  -  сказал  он  и, лавируя между  парами, пересек
площадку. Его никто не заметил.
     - Почему ты так долго? - Она взяла его за руку. В комнате было темно, и
он наткнулся на  бильярдный  стол. - Сюда, - прошептала она, растянувшись на
зеленом сукне. Угловые лузы, боковые лузы и Люсиль.
     - Я мог бы рассказать тебе кое-что веселое... - начал он.
     - Все уже  сказано, - шепотом ответила  она. В  тусклом свете, льющемся
из-за  двери,  ее  подведенные глаза  казались частью  сукна.  У  него  было
ощущение,  будто  поверхность стола  видна  сквозь ее голову. Поднятая юбка,
открытый  рот, белые зубы - острые, готовые вонзиться в любую  мягкую  часть
его тела, которая окажется ближе, - да, несомненно, она будет являться ему в
кошмарах. Профейн расстегнул молнию и взобрался на стол.
     Вдруг из соседней комнаты раздался пронзительный визг. Кто-то ударил по
музыкальному автомату. Свет погас.
     - Что там? - спросила она, приподнимаясь.
     - Драка?  -  предположил Профейн. Она слетела  со стола, увлекая его за
собой. Профейн лежал на  полу, прислонившись головой  к стойке  для киев. Ее
резкое движение обрушило  ему на живот град бильярдных  шаров.  "О Боже",  -
произнес он, прикрывая голову. Стук ее высоких каблучков по  пустой площадке
постепенно затихал, удаляясь. Профейн открыл глаза и увидел рядом бильярдный
шар.  Он  различал  лишь белый  круг  и черную  "восьмерку"  внутри. Профейн
рассмеялся. Тут ему послышалось, что где-то снаружи Анхель зовет на  помощь.
Кряхтя,  он  поднялся  на  ноги, застегнул молнию  и наощупь  побрел  сквозь
темноту. Споткнувшись о пару складных стульев и  шнур музыкального автомата,
он выбрался на улицу.
     Там  он  увидел  огромную  толпу  Плейбоев,   собирающихся  в  круг,  и
спрятался, пригнувшись,  за балюстрадой главного крыльца. Девушки-болельщицы
сидели на ступеньках и стояли вдоль  тротуара. В центре улицы партнер Люсиль
(председатель правления) и  огромный  негр в  куртке с надписью  КОРОЛИ БОПА
описывали круги, заняв  позицию друг напротив друга.  Другие Короли Бопа  на
периферии толпы махались с Плейбоями. "Диспут вокруг юрисдикции", - рассудил
Профейн. Он не видел ни Анхеля, ни Джеронимо.
     - Кому-то  сейчас  мало не покажется, - сказала девушка, которая сидела
на ступеньке прямо над ним.
     Подобно серпантину, внезапно наброшенному  на  рождественскую  елку,  в
толпе весело засверкали выкидные  ножи, цепи и заточенные  армейские пряжки.
Девушки на ступеньках дружно сделали вдох сквозь обнаженные зубы. Они  жадно
следили за происходящим, будто  заключили пари  на тотализаторе - кто пустит
первую кровь.
     Но  чего бы они ни ожидали,  этого так  и  не  произошло.  Откуда-то из
пустоты  появилась  Фина,  св.  Фина Плейбоев,  -  она шла своей сексуальной
походкой прямо среди клыков и  когтей. Воздух сделался по-летнему нежным, со
стороны  Канал-стрит  послышался гимн O  Salutaris Hostia, распеваемый хором
мальчиков на  сверкающем розовато-лиловом облаке;  председатель правления  и
Король Бопа  в  знак  дружбы  пожали друг  другу  руки,  а их  последователи
отбросили  оружие и обнялись; и Фина парила на руках  у стайки по-воздушному
пухленьких,  милых  херувимов над внезапным покоем, который  она  только что
сотворила - лучезарная и безмятежная.
     Профейн   зевнул,  высморкался  и  тихонько  побрел  прочь.  В  течение
следующей недели  он иногда размышлял о  Фине  и  Плейбоях и  теперь всерьез
забеспокоился.  В самой  банде  ничего  особенного  не было,  -  гопники как
гопники. К тому же любовь  между  Финой и Плейбоями  наверняка носила вполне
подобающий,   христианский,  духовный  характер.   Но  долго  ли  так  будет
продолжаться? Долго ли сама Фина сможет сдерживаться? В тот момент, когда ее
возбужденные  мальчики  увидят  в  своей  святой  хотя бы искорку  плотского
желания или черную шнуровку нижнего белья под стихарем, Фина тут же окажется
на  принимающем конце  конвейерной  ленты, в  каком-то  смысле сама  на  это
напросившись. Она уже вполне созрела.
     Однажды  вечером,  посмотрев  по  телевизору  старинный  фильм  с Томом
Миксом,  Профейн  вошел  в ванную с матрацем  на  спине и застал  там  Фину,
лежащую в обольстительной позе. Ни воды, ни одежды, - просто Фина.
     - Ну и что теперь? - спросил он.
     -  Бенни,  я  -  девочка.  И я  хочу, чтобы это  был ты. - В ее  голосе
слышался вызов. Поначалу это  показалось ему вполне здравой мыслью.  В конце
концов,  лучше  он,  чем забытая  Богом волчья стая. Он взглянул  на  себя в
зеркало. Толстый. Под  глазами  мешки, как у свиньи. Почему она хочет именно
его?
     - Почему я? - спросил он. - Лучше побереги себя для будущего мужа.
     - Кто сейчас хочет жениться?
     - А  что  подумает об  этом сестра Мария Аннунциата? Ты делаешь столько
хорошего  -  для меня,  для этой  несчастной  шайки. Ты  что, хочешь все это
перечеркнуть? - Кто бы мог ожидать  от Профейна таких рассуждений?  Ее глаза
горели;   она  медленно  и  сексуально  потянулась,  и  все  ее  безупречные
поверхности заколыхались, как трясина.
     -  Нет,  - сказал  Профейн.  -  Выпрыгивай отсюда. Я хочу  спать. И  не
вздумай бежать к своему брату и кричать, будто тебя хотели изнасиловать. Он,
конечно, верит, что его сестра не будет приставать к мужикам, но он все-таки
знает тебя получше.
     Фина вылезла из ванны и набросила на себя халат.
     - Извини, - сказала она.
     Он бросил в ванну матрац, сам улегся  сверху и  закурил. Она  выключила
свет и прикрыла за собой дверь.





     Довольно  скоро  опасения Профейна  по поводу Фины  сменились  чувством
реальной угрозы. Наступила весна - спокойно, без эффектов и после нескольких
фальстартов:  то  сильные  бури  с  градом, то  дни незимнего спокойствия. В
трубах осталось лишь несколько аллигаторов. Цайтсусс пришел к  выводу, что у
него больше охотников, чем нужно, и сократил рабочий день.
     Профейн все сильнее чувствовал себя внизу чужим.  Это чувство появилось
у него не сразу, а  с той же неуловимой постепенностью,  с какой уменьшалось
число аллигаторов; Профейну стало казаться, что  он теряет контакт со своими
друзьями. "Кто я вообще такой?!  - кричал  он сам на себя. - Святой Франциск
для аллигаторов? Но ведь я  с ними не разговариваю. Я даже не люблю их. Я их
убиваю."
     "Черта с два! - отвечал адвокат его дьявола. - Сколько раз они выходили
вперевалку  к тебе из темноты,  как друзья. Они искали тебя. Не приходило ли
тебе в голову, что они сами хотят умереть?"
     Его мысли вернулись к тому крокодилу, за которым он гнался в одиночку -
через Приход Фэринга, до  самой Ист-Ривер.  Крокодил  еле  плелся и позволил
поймать себя. Он сам этого хотел. Профейну однажды подумалось, что  наверное
когда-то -  будучи пьяным,  уставшим  или  перевозбужденным, -  он  заключил
контракт, поставив свою подпись рядом с отпечатками лап  тех, кто теперь уже
-  призраки аллигаторов. Здесь и впрямь действовало  нечто вроде  соглашения
или договора: он дарит  смерть, а аллигаторы за это дают ему работу - мах на
мах. Он нуждался в них. И если они, в конце концов, тоже нуждались в нем, то
исключительно  потому,  что  в некой  доисторической области их  мозга  жило
детское  воспоминание о  себе  как  о  таком  же  объекте  потребления,  как
бумажники и сумочки, сделанные, возможно, из их родителей или близких, и как
всякая прочая дребедень из  всемирного универсама "Мэйси". И путь души через
туалет в подземный  мир был бы  лишь шатким перемирием, жизнью  взаймы перед
вторым превращением  в лжеодушевленные  детские игрушки. Конечно, им это  не
могло нравиться.  Им  хотелось  вернуться в свое  прежнее  состояние,  самой
подходящей  формой  которого была смерть (что же  еще?), и она вскоре  будет
превращена  зубами  крыс-мастеровых  в изысканное  рококо,  разъедена святой
водой  Прихода  до  скелета  изящной работы  и  подсвечена  фосфоресценцией,
освещавшей в ту ночь склеп аллигатора.
     Теперь, спускаясь вниз  на четыре часа, он  иногда разговаривал с ними.
Это раздражало напарников. Однажды он оказался на волосок  от  гибели, когда
аллигатор  развернулся  и атаковал.  Хвост нанес сильный  скользящий удар по
левой ноге несущего  фонарь. Профейн крикнул напарнику, чтобы тот убирался с
дороги, и всадил аллигатору прямо в зубы пять зарядов подряд.
     - Отлично, - сказал напарник. -  Кость цела. - Но Профейн не слушал. Он
стоял у безглавого трупа  и смотрел, как сточные  воды смывают кровь и несут
ее в одну из двух рек - в тот момент он не ориентировался в пространстве.
     - Детка, - обратился он к трупу,  - ты сыграл неправильно. Ты не должен
был нас атаковать. Это не по контракту.
     Бригадир Шмяк прочел ему  пару лекций  о том, что своими разговорами  с
аллигаторами  Профейн подает дурной  пример  Патрулю.  Профейн ответил: "Да,
конечно", но запомнил, что теперь нужно обращаться к аллигаторам - а Профейн
свято верил в необходимость этих разговоров - про себя.
     В конце концов,  однажды ночью  в середине апреля, он признался себе  в
том,  о  чем  уже  неделю  старался  не  думать:  он   и  весь  Патруль  как
функциональные единицы Департамента вскоре прекратят свое существование.
     Фина  тоже знала,  что  аллигаторов осталось  мало  и  вся троица скоро
останется  без  работы.  Однажды  она  наткнулась на  Профейна,  сидящего  у
телевизора, где повторяли "Великое ограбление поезда".
     - Бенито. Тебе нужно искать другую работу.
     Профейн согласился. Тогда  она  сказала, что ее босс,  Винсом  из фирмы
"Диковинные  записи", ищет  себе  клерка,  и  что она  может  договориться о
собеседовании.
     - Я? -  удивился  Профейн. -  Я - не клерк.  Я не очень умен и  не могу
долго работать в  помещении. - Она ответила, что клерками  работают  люди  и
поглупее, а кроме того, он получит шанс пойти вверх, стать кем-то.
     Шлемиль есть шлемиль. Кем его  можно сделать? И кем он сам может стать?
Каждый достигает той  точки - а Профейн знал, что он ее  уже достиг, - когда
прекрасно  сознаешь  - что  ты можешь,  а  чего не можешь. Но иногда у  него
случались приступы острого оптимизма.
     - Я попытаюсь, - ответил он. - Спасибо. - Она была счастлива: он выгнал
ее  из  ванной,  а  она  подставила  другую щеку.  У  него стали  появляться
непристойные мысли.
     На  следующий день  она позвонила. Анхель и  Джеронимо  работали,  а  у
Профейна были выходные до пятницы. Они лежали на полу  с прогуливающим школу
Куком и играли в безик.
     - Найди себе костюм, - сказала она. - В час у тебя собеседование.
     -  Во! - сказал  Профейн.  За последние недели он раздобрел  на вкусной
стряпне миссис Мендозы, и костюм Анхеля ему больше не годился.
     - Возьми у отца, - посоветовала она и повесила трубку.
     Старик  Мендоза не возражал.  Самым большим в  шкафу оказался костюм  в
стиле  Джорджа  Рафта  -  30-х годов,  двубортный, из  темно-синей  саржи, с
подкладными  плечами.  Он надел этот костюм и  анхелевские туфли. В метро по
дороге  в  центр Профейн решил, что все люди иногда испытывают ностальгию по
десятилетию, в которое родились. Поскольку в тот момент у него было чувство,
будто  он живет сейчас  в эпоху  своей личной депрессии:  этот  костюм,  эта
работа  в городе,  которая  исчезнет  самое  большее  через две  недели. Его
окружали  люди  в  новых  костюмах,  неодушевленные  предметы,  производимые
миллионами каждую неделю, новые машины на улицах, дома, вырастающие тысячами
в пригородах, покинутых им много месяцев назад. Где гнездится эта депрессия?
-  У  Бенни  Профейна в кишках и в  черепе,  оптимистично  опечатанных синим
саржевым пиджаком в обтяжку и исполненным надежды лицом шлемиля.
     Офис "Диковинных записей" располагался  в Гранд  Сентрал на семнадцатом
этаже. Он сидел в приемной, заросшей тепличной  тропической зеленью,  а мимо
окон  проносились потоки ветра - сурового  и высасывающего тепло. Секретарша
протянула ему бланк заявления. Фины видно не было.
     Когда  он подавал девушке за столом заполненный бланк, прибыл посыльный
-  негр в старой замшевой  куртке.  Он  бросил на стол груду конвертов  и на
секунду встретился глазами с Профейном.
     Может, Профейн встречал его под улицей или на одной из поверок.
     Но между ними проскользнула полу-улыбка, полу-телепатическая волна, как
если  бы  негр принес  послание и  для Профейна,  защищенное  от чужих  глаз
оболочкой быстрого  взгляда. Послание гласило: "Кого ты пытаешься одурачить?
Прислушайся к ветру".
     Он прислушался к ветру. Посыльный ушел.
     - Мистер Винсом сейчас вас примет, - сказала секретарша.
     Профейн, не спеша, приблизился к окну и посмотрел вниз  на Сорок вторую
улицу. Ему показалось,  будто он  видит не только  улицу, но и ветер. Костюм
Профейну явно не  шел. Может,  костюм просто был не в состоянии скрыть  этот
странный вид депрессии, о котором  не говорится ни в биржевых сводках, ни  в
годовых отчетах?
     - Эй, куда вы? - спросила секретарша.
     - Я передумал, -  ответил Профейн. В коридоре и в лифте, в  холле  и на
тротуаре он искал  посыльного, но так и не смог  найти. Он расстегнул пиджак
старика Мендозы и, опустив голову, побрел по Сорок второй улице -  навстречу
ветру.
     В пятницу на поверке Цайтсусс,  чуть не плача, выступил с речью. Отныне
нужно  работать только два дня в неделю,  в Бруклине, и требуется лишь  пять
пар. В тот вечер по пути домой  Анхель, Джеронимо и Профейн заглянули в один
из бродвейских баров.
     Незадолго  до их ухода - почти  перед  Последним Звонком -  в бар вошли
несколько проституток. Бар находился в районе Восьмидесятых улиц, то есть не
в той части Бродвея, где  процветает  шоу-бизнес, и  даже не в  той, где  на
каждом  фонаре  нарисовано расколотое сердце.  Это  был угрюмый  и  безликий
район,  и  сердце  здесь никогда  не совершает  таких отчаянных и  фатальных
поступков, оно просто будет  сжиматься, сокращаться и каждый день  понемногу
принимать на себя груз, пока окончательно  не устанет от этой тяжести  и  от
собственных содроганий.
     Первая волна девушек  обычно  заходит  сюда  разменять  деньги на сдачу
клиентам.  В  большинстве они  некрасивы, и  у бармена  всегда есть для  них
словечко-другое.  Ближе  к  закрытию  некоторые  из  них   вновь  появляются
пропустить  на  ночь  стаканчик,  вне  зависимости  от того, удалось  ли  им
кого-нибудь подцепить. Если девушка приходит с клиентом - обычно это местные
бандиты  - бармен  ведет себя с ними  столь же сердечно и внимательно, как с
влюбленной  парой,  каковой они, в  известном смысле,  и  являются.  А  если
девушка приходит одна, после неудачного вечера, то бармен наливает ей кофе с
солидной порцией коньяка и утешает в том смысле, что на улице просто дождь и
холодно, то есть погода, по его разумению,  не очень годится для клиентов. И
она обычно делает последнюю попытку, цепляясь к какому-нибудь посетителю.
     Поговорив с девушками  и сыграв  пару раз  в кегли, Профейн,  Анхель  и
Джеронимо вышли на улицу. На выходе они встретили миссис Мендозу.
     -  Ты  не видел сестру? - спросила  она Анхеля. - Она собиралась  после
работы  помочь  мне  с  покупками.  Она  никогда  раньше так  не  поступала,
Анхелито. Я беспокоюсь.
     Прибежал Кук.
     - Долорес говорит, что она ушла с Плейбоями, но неизвестно - куда. Фина
недавно звонила, и Долорес  говорит,  что  голос  звучал  как-то странно.  -
Миссис Мендоза схватила его за голову и спросила - откуда был звонок. Но Кук
повторил, что этого  никто не  знает. Профейн посмотрел на  Анхеля и увидел,
что тот смотрит на него. Когда миссис Мендоза ушла, Анхель сказал:
     - Мне не хотелось бы так думать о собственной сестре. Но если хоть один
из этих маленьких pinga что-нибудь пытался с ней с делать...
     Профейн думал о том же самом, но вслух ничего не сказал. Анхель  и  без
того был расстроен,  но все равно понял,  что Профейну пришли в голову те же
мысли. Они оба знали Фину.
     - Мы должны найти ее.
     - Их полно по всему городу,  - сказал  Джеронимо. - Хотя я знаю пару их
тусовочных  мест. - Они решили начать в клубе на Мотт-стрит. До полуночи они
объехали на метро весь Нью-Йорк,  но  везде натыкались на опустевшие кафе  и
запертые двери. На Амстердам-авеню в  районе Шестидесятых улиц они  услышали
за углом шум.
     -  Господи  Иисусе!  -  молвил  Джеронимо.  Там  шла  битва  по  полной
программе. В глаза сразу бросилось пистолеты, но в основном были ножи, куски
труб и  армейские пряжки. Они  прошли в  обход  мимо автомобильных стоянок и
увидели  там  человека  в   твидовом  костюме,  который  прятался  за  новым
"Линкольном"  и  возился  с  ручками магнитофона.  На ближнем  дереве  сидел
звукооператор и развешивал микрофоны. Поднимался ветер,  и ночь обещала быть
холодной.
     - Привет, - сказал твидовый костюм. - Меня зовут Винсом.
     - Босс моей сестры, - прошептал Анхель. Профейн  услышал на улице визг,
и ему показалось,  что это -  Фина. Он  побежал.  Стрельба и вопли. Из аллеи
впереди  выскочило  пятеро  Королей  Бопа.  Анхель и  Джеронимо старались не
отставать  от  Профейна.  Чья-то машина стояла  прямо  посреди улицы,  а  ее
приемник, настроенный на волну WLIB, орал на всю катушку.  Совсем  рядом они
услышали свист рассекающей воздух пряжки и громкий вскрик, но  тень большого
черного дерева скрывала происходящее.
     Они прочесывали улицу в поисках какого-нибудь клуба. Вскоре они увидели
на тротуаре нарисованную мелом стрелку, указывающую  на дом  из песчаника, и
написанные рядом буквы "ПБ". Они вбежали по ступеням, и  на двери обнаружили
такую же надпись - "ПБ". Дверь оказалась заперта. Анхель пнул ее пару раз, и
замок сломался. Позади них на  улице царил  полный  хаос. На тротуаре лежала
пара распростертых тел. Анхель бросился в зал. Профейн и Джеронимо - за ним.
Со  всех  сторон стали  слетаться  полицейские  сирены,  смешиваясь с  шумом
потасовки.
     Анхель  открыл комнату  в  конце зала, и  Профейн мельком  увидел Фину.
Обнаженная,  она  лежала  с  растрепанными  волосами  на  старой  солдатской
раскладушке и улыбалась. Ее глаза стали такими же  полыми, как в  ту ночь  у
Люсиль на бильярдном столе. Анхель повернулся, оскалив зубы.
     -  Подождите, - сказал  он. - Не входите. - Дверь затворилась, и вскоре
они услышали, как он бьет Фину.
     Возможно, Анхель успокоится, лишь получив взамен ее жизнь, - Профейн не
знал,  как  далеко заходит  в  этом смысле  их кодекс.  Он не  мог  войти  и
вмешаться.  Да и не знал -  хочет  ли. Полицейские сирены звучали крещендо и
резко смолкли. Драка  прекратилась. Профейну  показалось,  что  прекратилось
даже нечто большее. Он пожелал Джеронимо спокойной ночи и вышел из клуба. Он
ни разу не повернул голову посмотреть, что творится сзади на улице.
     Он решил  больше к ним не  возвращаться. Работа под улицей закончилась.
Подошел  к концу  и  покой  в доме  Мендоза.  Он  должен вновь  выходить  на
поверхность - на  улицу  своих снов. Вскоре он  нашел  станцию метро,  и уже
через двадцать минут искал на окраине дешевую койку.


     

     Она висит на западной стене
     В кабинете-резиденции  на Парк-авеню дантист Дадли Айгенвэлью любовался
своим сокровищем.  На  черном бархате в застекленном  шкафу красного дерева,
шедевре мебельного искусства,  лежал набор  вставных челюстей - все  зубы из
разных  металлов.  Правый  верхний  клык  -  из  чистого титана  -  был  для
Айгенвэлью  центральной точкой протеза.  Оригинальную отливку он видел около
года  назад в литейном цехе неподалеку от  Колорадо-Спрингз,  куда  летал на
личном самолете некоего  Клейтона Чиклица  по  прозвищу Кровавый, Чиклица из
"Йойодины"  - одной из крупнейших оборонных корпораций восточного побережья,
филиалы которой были разбросаны по всей стране. Они с Айгенвэлью принадлежат
к одному Кругу.  Во всяком случае, так говорил энтузиаст Стенсил. И верил  в
это.
     Те, кто обращают внимание на  такие  вещи, не могли  не  заметить,  как
ближе к концу  первого  срока Эйзенхауэра на сером беспокойном  фоне истории
стали  появляться  яркие,  смело  трепещущие  сигнальные  флажки:  моральная
доминанта начала переходить к  новой и невероятной профессии. В начале  века
психоанализ узурпировал  у  священников функции  отца-исповедника. А  теперь
пришла пора аналитикам уступить место дантистам.
     На самом деле речь  шла не просто о смене номенклатуры. Приемы в зубном
кабинете  превратились в настоящие сеансы, а  глубокомысленные  изречения  о
себе  стали предваряться фразой: "Мой дантист говорит, что..." Подобно своим
предшественникам, психодонтия выработала свой жаргон: невроз стал называться
"неправильным   прикусом",  оральная,   анальная  и  генитальная  стадии   -
"прорезанием молочных зубов", Оно - "пульпой", а Суперэго - "эмалью".
     Пульпа у зуба  мягкая и снабжена кровеносными  капиллярами, нервами.  А
эмаль,  состоящая, в основном, из кальция, - неодушевленное вещество.  Они и
являли  собой  Оно и Я психодонтии. Твердое, безжизненное  Я покрывает собой
теплое, пульсирующее Оно - защищает и предохраняет.
     Айгенвэлью  зачарованно  смотрел на тусклое мерцание титана и размышлял
над   фантазиями   Стенсила   (напрягшись,   он  представил   их   себе  как
периферическую амальгаму - сплав иллюзорного течения и блеска ртути с чистой
истиной золота или серебра для заполнения трещин в защитной эмали - вдали от
корня).
     Дырки в зубах  образуются  по вполне определенным причинам, - рассуждал
Айгенвэлью.  Но  даже  если  их несколько  на  зуб,  то  здесь  нет  никакой
сознательной организации, враждебной пульпе, никакого заговора. Но все равно
находятся люди  типа Стенсила, которые объединяют все случайные кариесы мира
в заговорщицкие группировки.
     Селектор  тихонько замигал  и произнес:  "Мистер Стенсил". Итак.  Какой
предлог на сей раз? Он потратил  уже  три приема для  простой чистки  зубов.
Грациозной плавной походкой доктор Айгенвэлью вошел в  комнату для ожидания.
Стенсил встал и, запинаясь, поздоровался.
     - Зубы болят? - сочувственно предположил доктор.
     - Нет-нет, с зубами ничего, - вымолвил Стенсил. - Вы должны поговорить.
Вы оба должны отбросить притворство.
     Уже в кабинете, сидя за столом, Айгенвэлью сказал:
     - Из вас плохой детектив и еще худший шпион.
     - Это - не  шпионаж, - запротестовал Стенсил, - но  Ситуация становится
невыносимой. - Этот термин  он  узнал от отца. - Они распускают Аллигаторный
патруль. Потихоньку, чтобы не привлекать внимание.
     - Думаете, это вы их спугнули?
     - Пожалуйста. - Он ужасно  побледнел.  Затем извлек трубку  с кисетом и
принялся  набивать ее, рассыпая  табак  на огромный - от стенки  до стенки -
ковер.
     - Вы  представляли мне Аллигаторный Патруль, - сказал Айгенвэлью,  -  в
юмористическом  свете.  Ничего   себе  разговорчик,  когда  моя  ассистентка
работает  у  вас во рту.  Вы  хотели, чтобы у нее дрогнула рука? Или чтобы я
обмер? Если  бы вместо нее был я  с бор-машиной, то подобная реакция вызвала
бы весьма  неприятные ощущения. - Стенсил  набил трубку  и теперь раскуривал
ее. - Вы с  чего-то  взяли,  что  я  подробно осведомлен о неком заговоре. В
мире,  который населяете  вы, мистер Стенсил,  любая  группа  явлений  может
превратиться в заговор. Поэтому, вне всяких сомнений, ваши подозрения вполне
оправданы. Но  почему вы обращаетесь за  консультацией именно ко мне? Почему
бы  вам не порыться  в Британской Энциклопедии?  Она  гораздо лучше  знает о
любых  интересующих вас явлениях. Если только вы не любопытствуете по поводу
зубоврачебной науки. - Насколько слабым казался  он себе в этом кресле! Ведь
ему пятьдесят  пять, а выглядит на все семьдесят. В то время как Айгенвэлью,
примерно  ровесник, выглядит на  тридцать  пять. И чувствует себя молодым. -
Какая  область  вас интересует?  - продолжал доктор  игриво.  -  Перидонтия,
оральная хирургия, ортодонтия? Протезы?
     -  Он  думает,  протезы,  -  чем  застал Айгенвэлью  врасплох.  Стенсил
выстраивал  защитную  завесу  ароматного  трубочного   дыма,  чтобы  за  ней
оставаться  непостижимым.  Но  его  голос  уже и  без  того обрел  некоторую
твердость.
     -  Пойдемте,  -  сказал  Айгенвэлью. Они  вошли в  заднюю  комнату, где
располагался  музей.  Щипцы,  которые однажды держал в руках  Фошар,  первое
издание  "Хирурга-дантиста",  Париж, 1728  год, кресло,  где сидели пациенты
Шапена Аарона Харриса, кирпич одного из первых зданий Балтиморского колледжа
зубоврачебной хирургии. Айгенвэлью подвел Стенсила к шкафу красного дерева.
     - Это чей? - спросил Стенсил, глядя на протез.
     - Подобно принцу из "Золушки", - улыбнулся Айгенвэлью, - я ищу челюсть,
к которой подошел бы этот протез.
     - Стенсил, возможно,  ищет  то же самое. Не  исключено, что этот протез
носила она.
     - Я сам сделал его, - сказал Айгенвэлью.  -  Кого бы вы ни искали, этот
человек  никогда его  не видел.  Только вы, я  и еще пара  привелегированных
персон.
     - Стенсил не может быть уверен.
     - В том, что я говорю правду? Но-но, мистер Стенсил!
     Вставные зубы на стенде тоже улыбались, словно упрекая своим блеском.
     Когда они вернулись в кабинет,  Айгенвэлью, пытаясь хоть что-то понять,
поинтересовался:
     - Кто же такая В.?
     Но  его спокойный разговорный  тон не застал Стенсила врасплох, и он не
выказал ни малейшего удивления по поводу осведомленности дантиста.
     - У психодонтии свои секреты, а у Стенсила - свои, - ответил Стенсил. -
И что самое важное, у В. они тоже есть. Она оставила ему лишь жалкие останки
досье. И большая часть из  того, что у него есть - это предположения.  Он не
знает ни кто она,  ни что она. Он пытается выяснить. Она  - вроде отцовского
наследства.
     За окном  клубился полдень, колеблемый  лишь слабым ветерком. Казалось,
слова  Стенсила бестелесной  оболочкой падали в полый  куб  размером со стол
Айгенвэлью. Не перебивая, дантист  слушал  рассказ  Стенсила о том, как отцу
случилось столкнуться  с девушкой  по имени В. Когда он закончил, Айгенвэлью
произнес:
     - И вы, конечно, взялись за дело. По горячим следам.
     -  Да.  Но  нашел  немногим  больше  того,  о чем  Стенсил  только  что
рассказал.  -  В  этом-то все  и дело.  Казалось  бы,  несколько  лет  назад
Флоренцию  наводняли собой те же туристы, что и в начале века. Но кем  бы В.
ни была, ее,  наверное, поглотили  воздушные ренессансные пространства этого
города, или приняли в себя тысячи Великих Полотен, - вот  и все, что удалось
определить Стенсилу. Однако он обнаружил один относящийся к  делу  факт: она
была  связана - хотя,  возможно,  лишь косвенно  -  с одним  из тех  великих
заговоров,  предвосхищений  Армагеддона,  что  охватили  всех здравомыслящих
дипломатов  накануне  Первой  мировой.   В.   и  заговор.  Конкретная  форма
последнего зависела лишь от случайных инцидентов в истории того времени.
     Быть может, ткань истории нашего века, - думал Айгенвэлью,  - испещрена
складками, причем если мы находимся - как, например, Стенсил  - на дне одной
из них, то невозможно определить основу, уток или узор в другом месте той же
ткани. При этом в  силу существования  одной  складки предполагается наличие
других, разделенных  и  сгрупированных в  сложные  циклы,  которые,  в  свою
очередь,  приобретают еще  большее  значение, чем  даже  структура  ткани  и
разрушают какую бы то ни было целостность. Поэтому мы так очарованно смотрим
на смешные автомобили тридцатых, любопытную моду двадцатых и на своеобразные
моральные устои  наших прародителей. Мы  создаем и посещаем мюзиклы о них  и
вводим  в самих себя фальшивые воспоминания, поддельную  ностальгию, о  том,
какими они  были. Соответственно,  мы  потеряли всякое  понятие о традициях.
Возможно, живи мы на вершине складки, все складывалось бы по-другому.  Тогда
мы, по крайней мере, могли бы оглядеться.


     В апреле 1899 года ошалевший  от весны  юный  Эван Годольфин, щеголяя в
костюме, слишком, пожалуй, эстетском  для такого пухлого парнишки, прибыл во
Флоренцию.  Загримированное каплями  щедрого  слепого  дождя, хлынувшего  на
город  в  три  часа  пополудни,  его  лицо  цветом  и  беспечным  выражением
напоминало  свежий  пирог  со  свининой.  Выйдя  на  Стационе  Сентрале,  он
остановил открытый экипаж, помахав ему  зонтиком из светло-вишневого  шелка,
отрывисто бросил агенту  из  системы  Кука  адрес  отеля, неуклюже  исполнил
двойной  антраша, выкрикнул британское "джолли-хо!", не  имевшее конкретного
адресата,  прыгнул  в кэб,  и,  распевая веселые песни,  поехал  по  Виа деи
Пацани.  Официально  он прибыл  сюда  для встречи с  отцом,  капитаном Хью -
членом Королевского географического  общества и  исследователем  Антарктиды.
Впрочем,  Эван всегда был неслухом, не нуждающимся ни в каких основаниях для
своих поступков - ни в официальных, ни в каких других. В  семье его называли
Эван Дурачок. За это в моменты игривого настроения он обзывал всех остальных
Годольфинов Истэблишментом. Как и любые другие его высказывания, эта  кличка
не  несла  в  себе   никакой  злобы:  в   детстве  он  с  ужасом  взирал  на
диккенсовского  Толстяка как на  вызов своей  вере  в  то, что все  толстяки
обладают  врожденными  качествами  Хорошего  Парня, и  впоследствие приложил
немало  усилий - не меньше, чем для  того, чтобы оставаться неслухом,  - для
борьбы   с  таким  оскорблением  его   породе.  Ибо,   несмотря  на  попытки
Истэблишмента в обратном, бестолковость давалась Эвану нелегко. Он испытывал
нежную привязанность к отцу,  но не  разделял его консерваторских  взглядов:
сколько он себя  помнил, ему все время приходилось трудиться в тени капитана
Хью  - героя Империи, - и Эван изо всех сил сопротивлялся попыткам заставить
его  двигаться к славе, уготованной самой фамилией Годольфин.  Но  это  была
лишь особенность эпохи, и Эван,  будучи, в сущности, неплохим парнем, не мог
не  измениться  вместе с  веком.  Некоторое время  он  тешил  себя мыслью  о
получении офицерского чина  и  плаваниях,  - не  затем, чтобы  следовать  по
отцовской  стезе, а просто  чтобы  удрать  от  Истэблишмента. Его  юношеские
мечтания  во   времена  семейных   стрессов   состояли  из  молитвоподобных,
экзотических слогов: Бахрейн, Дар-эс-Салам, Самаранг. Но на втором курсе его
исключили из Дартмутского  училища  за предводительство  нигилистской группы
"Лига Красного Восхода",  чей метод ускорения революции состоял в проведении
буйных пьянок  под окном коммодора. Разведя  руками в коллективном отчаянии,
семья  сослала  его  на континент,  надеясь,  возможно,  что он выкинет  там
какой-нибудь номер, который общество сочтет достаточным для заключения Эвана
в тюрьму.
     Однажды вечером, восстанавливаясь в Дювилле после щедрого двухмесячного
парижского  распутства, он вернулся  в  отель на  семнадцать  тысяч  франков
богаче - спасибо гнедой  Шер Баллон - и нашел там телеграмму от капитана Хью
со  следующим  текстом:  "Слышал  тебя  выгнали.  Если  нужно  с  кем-нибудь
поделиться я  на Пьяцца делла Синьориа пять восьмой этаж. Мне очень хотелось
бы  увидеть сына.  Глупо в телеграмме писать  лишнее. Вейссу. Ты  понимаешь.
ОТЕЦ."
     Вейссу. Конечно же.  Вейссу - повестка, которую нельзя игнорировать. Он
понимал. Еще бы: сколько Эван помнил себя, это была единственная его связь с
отцом.  К  тому  же,  в  каталоге  заморских   регионов,   где   нет  власти
Истэблишмента, Вейссу занимала ведущую позицию. Это - то, чем владели только
они с отцом, хотя, когда  Эвану было  лет шестнадцать, он перестал  верить в
существование этого места. Первое впечатление по прочтении телеграммы  - что
капитан Хью под конец впал в  старческий маразм или начал  бредить, или то и
другое - сменилось  более  снисходительными мыслями. Быть  может, - рассудил
Эван,  -  последняя   южная  экспедиция   слишком  переутомила  престарелого
мальчика.  Но уже  на  пути в Пизу Эван начал ощущать некоторое беспокойство
из-за  самого  тона  телеграммы.  В  последнее   время   он  из  соображений
литературного  образования  пристрастился  к  внимательному  изучению  любых
печатных  текстов  -  меню,  расписаний поездов,  объявлений  на стенках; он
принадлежал  к  тому поколению, которое  перестало за глаза  называть  своих
отцов "патерами",  чтобы  не  путать  их  с  автором "Ренессанса",  и  очень
чувствительно относилось к таким вещам, как  тон. А именно в тоне телеграммы
было нечто  "je ne sais  quoi de  sinistre",  посылающее  сквозь позвоночник
наплывы приятного холодка.  Его воображение разыгралось. "Глупо в телеграмме
писать лишнее", - может, намек на заговор, интригу - великую и таинственную,
да  еще в  сочетании  с этим  паролем  - единственным их  общим  достоянием.
Каждого их  этих  двух пунктов, взятых  отдельно, было бы  достаточно, чтобы
Эвану сделалось  стыдно: стыдно  за галлюцинации, место которым в  шпионском
триллере,  и даже  более  стыдно  за внимание  к чему-то, не существующему в
реальности и основанному лишь на впечатлении, произведенном  много лет назад
обычной  сказкой на ночь.  Но взятые  вместе, они были как ставки, сделанные
одновременно на разных лошадей, где в результате  может, конечно, получиться
нечто  цельное, но лишь  посредством операции, еще более  искусственной, чем
простое сложение составляющих.
     Он непременно встретится с отцом. Несмотря на бродяжнические настроения
сердца, светло-вишневый зонтик и сумасбродный костюм.  Живет ли в его  крови
мятежный дух? Ему всегда было  лень задаваться этим вопросом. Конечно, "Лига
Красного Восхода" - не более, чем забава, и вообще он никак не мог заставить
себя  всерьез  относиться  к  политике.  Но  зато  Эван  чувствовал  сильную
непримиримость в отношении старшего  поколения, а это почти то же самое, что
открытый мятеж. Чем дальше он выбирался  из болота отроческого возраста, тем
скучнее ему было слушать разговоры  об  Империи;  всякое упоминание  о славе
действовало   на  него,  словно  колокольчик  прокаженного.   Китай,  Судан,
Вест-Индия, Вейссу сыграли свою роль,  дав  личную сферу  влияния,  примерно
равную по объему его черепу,  - колонии воображения, границы которых надежно
защищены  от грабительских  вторжений  Истэблишмента.  Он  хотел, чтобы  его
оставили  в покое, всегда  вел себя по-своему плохо и был полон решимости до
последнего ленивого удара сердца защищать неприкосновенность дурачка.
     Экипаж свернул  налево, пересек,  громыхая костями,  трамвайные пути и,
свернув еще раз, въехал на  Виа деи Векьетти.  Эван замахал поднятой рукой и
обругал извозчика,  а  тот  лишь рассеянно  улыбнулся. Сзади  шумно  подошел
трамвай, и некоторое время они  ехали рядом  с ним. Эван повернул  голову  и
увидел  девушку  в  канифасовом  платье.  Она  смотрела  на  него  огромными
мерцающими глазами.
     - Синьорина, - закричал он, - ah, brava fanciulla, sei tu inglesa?
     Вспыхнув, она  принялась изучать узор на своем  зонтике.  Эван встал  с
сидения кэба, принял торжественную позу, подмигнул и начал  петь "Deh, vieni
alla  finestra" из "Дон Жуана". Понимала она по-итальянски или нет, но песня
произвела  обратный  эффект: девушка убрала  голову из окна  и  спряталась в
толпе  итальянцев,  стоявших в центральном  проходе. Извозчик выбрал  именно
этот момент, чтобы погнать лошадей галопом и снова резко свернуть через пути
прямо перед трамваем. Продолжая петь, Эван  потерял  равновесие  и  чуть  не
свалился назад - на  сиденье. Он ухитрился одной рукой  ухватиться за фартук
кэба и после нескольких секунд неприглядного барахтанья съехал вниз.  К тому
времени  они уже  ехали по  Виа Печори.  Он обернулся и  увидел, как девушка
сходит  с  трамвая. Вздохнув, он поехал  дальше  - мимо колокольни Джотто, -
подпрыгивая на своем кэбе и продолжая думать - не была ли она англичанкой.


     Синьор  Мантисса и его сообщник,  потрепанный калабриец Чезаре,  сидели
напротив винного магазинчика на Понте Веккьо. Оба  пили брольо и чувствовали
себя  несчастными.  Шел дождь, и Чезаре пришло в голову,  что он -  пароход.
Дождь, почти  утихнув, превратился в  легкую  морось, из магазинов  на мосту
стали  один  за другим  выползать  английские  туристы,  и  Чезаре  принялся
делиться своим открытием со всеми, кто находился  в пределах слышимости. Для
полноты иллюзии  он подносил к губам горлышко  бутылки  и  издавал  короткие
гудки:
     - Ту-ту! Ту-ту! Vaporetto, io.
     Синьор Мантисса не обращал внимания. Его пять футов и три дюйма чопорно
покоились  на  складном  стуле.  Маленькое,  хорошо сложенное тело  казалось
какой-то драгоценностью  - забытым творением ювелира, возможно даже Челлини,
накрытым  темной саржей в ожидании аукциона. Розовые точки и линии на белках
его глаз наводили на мысль  о  долгих годах горестных стенаний. Отражаясь от
Арно  и  магазинных  фасадов, солнце  дробилось в спектр  капельками  дождя,
падало на  его светло-русые волосы, брови и усы и, казалось,  запутывалось в
них,  превращая  лицо в маску недостижимого экстаза  и создавая  контраст  с
печальным и усталым  выражением  глаз. Посмотрев  в  эти глаза  однажды,  вы
непременно  вновь  вернетесь  к   ним  после  внимательного  ознакомления  с
остальной частью лица, - любой "Путеводитель  по синьору Мантиссе" уделил бы
им  специальный  раздел,  подчеркивая  особое  значение  этих  глаз,  но  не
предлагая  при этом разгадки их  тайны, ибо  они  отражали свободно  парящую
грусть  - рассредоточенную и  неопределенную.  "Женщина",  -  первое,  что с
уверенностью подумал  бы  случайный  турист,  но  некий  католический  свет,
плавающий у  паутины  глазных капилляров, поколебал бы эту уверенность. Если
не женщина, то что же? Возможно,  политика.  Размышляя о Мадзини, обладателе
нежного  взора  и светящихся  снов, наблюдатель  почувствовал  бы  некоторую
хрупкость  - поэта-либерала. Всмотревшись внимательнее,  он  заметил бы, как
плазма этих глаз последовательно проходит все модные вариации грусти и  горя
- финансовые  неприятности, упадок здоровья, сломленная вера, предательство,
импотенция, убытки, - и тут нашего  туриста  озарило бы, что он  здесь не на
поминках, а скорее, на ярмарке печали во всю улицу длиной, где нет ни одного
повторяющегося  балагана,   и   которая   не  предлагает  ничего  достаточно
солидного, на чем стоило бы задержать внимание.
     Причина  была  очевидной  и  разочаровывала:  синьору  Мантиссе  самому
пришлось   пройти  через  все   эти  балаганы,  в   каждом  из  которых  шло
представление - кусочек из его биографии: лионская швея-блондинка, неудачная
контрабанда   табака  через  Пиренеи,  мелкое   покушение  в  Белграде.  Все
представленные здесь перемены в его жизни были зарегистрированы, и каждой из
них он придавал  одинаковый  вес, не  извлекая никаких уроков, кроме одного:
все они рано или поздно повторятся. Подобно Макиавелли, он жил в изгнании, и
его  посещали  призраки  ритма  и  разложения.  Мысли  синьора  Мантиссы  не
поддавались течению спокойной реки итальянского пессимизма, и он считал всех
людей  продажными:  история вечно  выдает одинаковые модели. Едва  ли хоть в
одной стране, где ступали его маленькие проворные ножки, есть на него досье.
Казалось,  властям нет до синьора Мантиссы  никакого  дела. Он принадлежал к
вымирающему  кругу мудрецов, чей взор могут затуманить лишь случайные слезы,
- кругу, касательному окружностям  Декадентов Англии и Франции  и испанского
Поколения 98-го  года, что смотрят  на Европу,  будто  на галерею  -  хорошо
знакомую, но  давным-давно  успевшую  надоесть,  и  годную  лишь в  качестве
укрытия от дождя или от эпидемии неведомой болезни.
     Чезаре отпил из бутылки и запел:

     Il piove, dolor mia
     Ed anch'io piango...

     - Нет, - сказал синьор Мантисса,  отстраняя предложенную  бутылку.  - Я
больше не буду, пока он не придет.
     - Смотри, две английские леди! - закричал Чезаре. - Я спою для них.
     - Ради Бога...

     Vedi, donna vezzosa, questo poveretto,
     Sempre cantante d'amore come...

     - Ты не мог бы вести себя потише?
     - ... un vaporetto. - Он триумфально проорал раз, наверное,  сто подряд
одну  и ту же ноту,  повернувшись лицом к  противоположному  тротуару  Понте
Веккьо. Английские леди, сжавшись от страха, поспешили своей дорогой.
     Вскоре синьор Мантисса протянул руку под стул и вытащил новую бутылку.
     -  А вот  и Гаучо,  -  сказал он.  Рядом нарисовался высокий  неуклюжий
человек в широкополой фетровой шляпе и, прищурясь, уставился на них.
     Синьора Мантиссу раздражал  Чезаре.  Покусывая большой палец, он  нашел
штопор, вставил между коленей бутылку  и вытащил пробку. Гаучо уселся верхом
на стул, взял вино и сделал большой глоток.
     - Брольо, - сказал синьор Мантисса, - самое лучшее.
     Гаучо некоторое время  сидел и с  отсутствующим видом мял пальцами края
шляпы. Вдруг он взорвался:
     - Я -  человек  действия, синьор,  и мне бы  не хотелось  терять время.
Allora. К делу. Я обдумал твой план. Вчера вечером я не спрашивал о деталях.
Терпеть не могу детали. Однако даже  тех  немногих подробностей,  что вы мне
предоставили, оказалось предостаточно. Извините, но у меня много возражений.
Все  это слишком хрупко. Слишком  много вещей,  которых  нельзя предугадать.
Сколько людей  сейчас участвуют  в деле? Ты,  я  и этот  недоделок. - Чезаре
расцвел.  -  На  два человека  больше, чем  нужно. Ты  должен сделать это  в
одиночку. Ты говорил,  что хочешь дать взятку  одному из  смотрителей. Тогда
получится уже четверо. Скольких  еще нужно будет подкупить? Сколько совестей
успокоить? Все больше шансов, что один из них сдаст нас  полиции прежде, чем
мы закончим это грязное дельце.
     Синьор Мантисса выпил, вытер усы и горестно улыбнулся.
     - Чезаре может устроить необходимые контакты, - возразил он,  - и будет
вне подозрений - его никто  никогда не  замечает.  Баржа до  Пизы, катер  до
Ниццы. Кто сможет это все организовать, если не...
     -  Ты, мой  друг! -  угрожающе  произнес Гаучо, тыкая штопором  в ребра
синьора Мантиссы. - Ты, в одиночку. Разве это так необходимо - торговаться с
капитанами барж и катеров? Нет.  Все,  что  нужно, - это пробраться на борт,
спрятаться  там  и  уплыть.  Отныне  будь  напористей!  Будь  мужчиной! Если
кто-нибудь из властей будет возражать... - Он с диким видом повернул штопор,
накрутив  на него  пару  квадратных  дюймов  белой  льняной  рубашки синьора
Мантиссы. - Capisci?
     Словно  пронзенная бабочка,  синьор  Мантисса  замахал  руками, скорчил
гримассу и запрокинул свою золотоволосую голову.
     - Certo io, - наконец выговорил он, - конечно, синьор коммендаторе, для
военного ума... прямое действие, конечно... но в столь деликатном деле...
     - Ба! - Гаучо оставил в покое  штопор  и свирепо  уставился  на синьора
Мантиссу.   Дождь  кончился,  солнце   садилось.  Мост  заполнили   туристы,
возвращающиеся в свои гостиницы на  Лунгарно. Чезаре добродушно  разглядывал
их. Все трое сидели  молча; первым заговорил Гаучо - спокойно, но со скрытой
страстью в голосе.
     - В прошлом году в Венесуэле все было не так. Вообще в Америке все было
не так. Ни изворотов, ни  хитрых  маневров.  Суть конфликта  была проста: мы
хотели  свободы,  а  нам  не хотели  ее давать.  Свобода  или  рабство,  мой
иезуитский друг, - это всего лишь два слова. Мы не нуждались в твоих фразах,
трактатах, моралях  и рассуждениях  на темы политической справедливости.  Мы
знали, кто мы есть, и знали, кем в один прекрасный день станем. И когда дело
доходило до сражений,  мы были одинаково решительны. Ты применяешь  все  эти
искусные ходы  и в то же время мнишь себя макиавеллианцем. Ты слышал, что он
говорил о льве и лисе, но сейчас твой изощренный мозг видит только лису. Что
стало с силой, агрессивностью, природной знатностью льва? Что  это за эпоха,
когда  человек  становится  врагом  другому, только  если  тот стоит  к нему
спиной?
     К синьору Мантиссе частично вернулось самообладание.
     - Конечно,  необходимо  иметь  обоих,  -  произнес  он умиротворяюще. -
Поэтому я  и  выбрал вас в напарники, коммендаторе.  Вы -  лев,  а я,  -  со
скромностью в голосе, - очень маленькая лисичка.
     - А он -  свинья! -  проревел  Гаучо,  хлопая Чезаре по плечу. - Браво!
Прекрасный кадр!
     - Свинья, - счастливо повторил Чезаре, хватая бутылку.
     - Довольно, - сказал Гаучо. - Этот синьор  потрудился построить для нас
карточный домик. Хоть  мне и не нравится в нем жить, я  все  же не  позволю,
чтобы твое пропитанное вином дыхание развалило его, пока ты что-то мямлишь с
кашей во рту. - Он снова повернулся к синьору Мантиссе. - Нет,  -  продолжал
он,  - ты не  истинный  макиавеллианец. Он был  апостолом  свободы для всего
человечества.   Когда  читаешь   последнюю   главу   "Государя",  невозможно
усомниться в его  стремлении к единой республиканской Италии. Как раз там, -
он жестом указал на левый берег, где садилось солнце, - он жил и страдал под
игом Медичи.  Они были  лисами, и он  их ненавидел. Его  последняя проповедь
посвящалась  льву  -  олицетворению  силы,  которая  поднимется  в Италии  и
навсегда  загонит всех лис в норы. Его мораль была столь же проста и честна,
как у  моих  товарищей в Южной  Америке. А  сейчас под его  стягом ты хочешь
увековечить  отвратительную хитрость  Медичи,  которые так  долго  подавляли
свободу в этом самом городе. Я безвозвратно  обесчещен уже одним фактом, что
знаюсь с тобой.
     -   Если...  -  снова  скорбная  улыбка,   -  если  коммендаторе  имеет
альтернативный план, мы были бы счастливы...
     - Конечно имеет, - отрезал  Гаучо. - План другой, он же единственный. У
тебя  есть карта? - Синьор  Мантисса энергично извлек из внутреннего кармана
сложенный   карандашный   рисунок.   Гаучо  с   отвращением   принялся   его
разглядывать. - Итак, это  - Уффици, - произнес он. -  Никогда  там не  был.
Хотя  следует, наверное, туда  сходить  -  сориентироваться  на  месте.  Где
объект?
     Синьор Мантисса указал на нижний левый угол.
     - Зал Лоренцо  Монако, - сказал он.  -  Здесь,  видите? Мне уже сделали
ключ  от  главного входа.  Три основных коридора  -  восточный,  западный  и
короткий южный между ними. Из  западного  коридора,  номер три, мы входим  в
тот,  что  поменьше,  помеченный  "Ritratti  diversi".  В  конце  направо  -
единственный вход в галерею. Она висит на западной стене.
     - Единственный  вход и он же - единственный  выход, - произнес Гаучо. -
Нехорошо. Тупик.  Чтобы выйти из здания, нужно  пройти  назад до  восточного
коридора и до лестницы, ведущей на Пьяцца делла Синьориа.
     - Там есть лифт,  на котором  можно опуститься до прохода,  ведущего на
Палаццо Веккьо.
     - Лифт, - усмехнулся Гаучо. - От тебя я другого и не ожидал.  - Оскалив
зубы,  он  наклонился  вперед.  -  Ты  и  так  уже предложил  совершить  акт
наивысшего идиотизма - пройти по одному коридору, потом по другому, потом до
середины третьего, а потом еще  по одному до тупика и после  этого вернуться
тем  же  самым  путем. Расстояние...  -  он быстро  прикинул в уме,  - около
шестисот метров, полно охранников, готовых наброситься в любой момент,  пока
ты идешь  по коридору или сворачиваешь за  угол. Но даже  это  кажется  тебе
недостаточным. Ты хочешь сесть в лифт.
     - Кроме того, - вставил Чезаре, - она довольно большая.
     Гаучо сжал кулак.
     - Сколько?
     - Сто семьдесят пять на  двести семьдесят девять сантиметров, - признал
синьор Мантисса.
     -  Capo  di minghe! - Гаучо откинулся назад  и  затряс головой. Пытаясь
сдерживать  свои эмоции,  он обратился к синьору  Мантиссе:  -  Я  не  очень
маленького роста, - терпеливо принялся  объяснять он. - На самом деле я даже
довольно крупный.  И  широкий. Я  сложен, как  лев. Возможно, это -  расовая
особенность. Я  родом  с севера,  и  не исключено,  что в  этих венах  течет
германская  кровь.  Германцы  выше  латинских  народов. Выше  и шире. Может,
когда-нибудь  это тело растолстеет, но пока оно состоит  из одних  мускулов.
Итак, я  большой,  non e vero? Хорошо. Тогда  позвольте вам сообщить,  - его
голос возрастал  в неистовом  крещендо, - что под этим  чертовым  Боттичелли
помещусь не только я с  самой жирной флорентийской шлюхой,  но там останется
место и  для ее  слоноподобной мамаши, выполняющей  роль  компаньонки!  Как,
скажи мне ради Христа,  ты собираешься идти триста метров под этой поклажей?
Ты что, спрячешь ее в карман?
     - Успокойтесь, коммендаторе, - взмолился синьор  Мантисса. -  Нас могут
услышать. Это - детали, уверяю вас. Все предусмотрено. Цветочник, к которому
Чезаре ходил вчера вечером...
     - Цветочник? Цветочник. Вы что, посвятили его в свои тайны? Так, может,
вам лучше опубликовать свои намерения в вечерних газетах?
     - Но он безопасен. Он только сделает дерево.
     - Дерево?
     -  Багряник. Небольшой, метра четыре, не выше. Чезаре работал все утро,
выдалбливая ствол изнутри. Поэтому нам нужно  все  сделать поскорее, пока не
завяли его лиловые цветы.
     - Простите мою ужасную тупость, - сказал Гаучо, - но, если  я правильно
вас понял, вы собираетесь свернуть "Рождение Венеры" в рулон, засунуть его в
пустой  ствол  багряника,  пронести  его  около трехсот  метров  мимо  армии
охранников, которые к тому времени уже будут знать о краже, и выйти с ним на
Пьяцца делла Синьориа, где, предположительно, вы затеряетесь в толпе?
     - Именно. Ранний вечер - лучшее время для...
     - A rivederci.
     Синьор Мантисса вскочил на ноги.
     - Прошу  вас, коммендаторе,  - воскликнул  он. - Aspetti.  Мы с  Чезаре
оденемся рабочими, понимаете? Уффици  сейчас  реставрируется,  и  в  этом не
будет ничего необычного...
     - Простите, - сказал Гаучо, - но вы оба - психи.
     - Но  ваша  помощь очень важна  для нас.  Нам нужен  лев, искушенный  в
военной тактике, стратегии...
     -  Очень хорошо. - Гаучо  вернулся и встал, словно башня,  над синьором
Мантиссой. - Я предлагаю вот что. В зале Лоренцо Монако есть окна, ведь так?
     - На них тяжелые решетки.
     - Ну и что? Бомба, небольшая бомба, я вам ее достану. Любой при попытке
вмешаться будет устранен. Через окно мы попадем  к Поста Сентрале. Где будет
баржа?
     - Под Понте Сан Тринита.
     -  Значит,  четыреста-пятьсот ярдов  по  Лунгарно. Можете реквизировать
экипаж. Пусть ваша баржа  ждет  в  полночь.  Это  - мое предложение.  Можете
принимать его или нет. До ужина я буду в  Уффици производить разведку. Потом
до девяти я буду дома делать бомбу. Потом - в  пивной Шайссфогеля. Свяжитесь
со мной до десяти.
     - А как же дерево, коммендаторе? Оно обошлось нам почти в двести лир.
     -  Выбросите его  к  чертовой  матери. -  Сделав резкий поворот кругом,
Гаучо широко зашагал к правому берегу.
     Солнце  парило над Арно. Его угасающие лучи подкрашивали бледно-красным
жидкость,  собравшуюся  в глазах синьора Мантиссы, как  если  бы выпитое  им
вино, переполнив туловище, начало выливаться из глаз слезами.
     Чезаре утешающей рукой обнял его тонкие плечи.
     -  Все будет хорошо,  - сказал  он. - Гаучо - варвар.  Он слишком долго
просидел в джунглях и многого не понимает.
     - Она так прекрасна, - прошептал синьор Мантисса.
     - Davvero. Я тоже люблю ее. Мы - товарищи  по  любви. - Синьор Мантисса
не ответил. Через некоторое время он потянулся за вином.


     Мисс  Виктория Рэн  -  не  так давно  считавшаяся  родом  из  Лардвика,
Йоркшир, но  теперь объявившая себя космополиткой, - набожно склонила колени
у заднего ряда в церкви на  выезде  из Виа делло Студио.  Она  выполняла акт
покаяния. Час назад на Виа деи Веккьетти, когда она наблюдала  за пухленьким
английским юношей,  дурачившимся в  кэбе,  ее посетили нечестивые  мысли,  и
сейчас  Виктория  искренне  сожалела  об этом. В  девятнадцать лет - прошлой
осенью  -  она прошла через  один  серьезный роман: в Каире  она  соблазнила
некоего  Гудфеллоу,  агента британского  Министерства  иностранных  дел.  Но
такова  пластичность  молодости -  Виктория  уже  успела  забыть  его  лицо.
Впоследствии  они оба  обвинили в ее  дефлорации мощный эмоциональный поток,
возникающий обычно в  периоды международной напряженности  (тогда имел место
Фашодский  кризис). Сейчас, шесть или семь месяцев спустя,  она не смогла бы
определить  - что  входило тогда в ее планы, а  что находилось вне контроля.
Эта связь была своевременно раскрыта ее овдовевшим отцом, сэром Алистером, с
которым  Виктория и сестренка Милдред  путешествовали  по Египту.  И однажды
днем  под  деревьями сада Езбекия прозвучало  множество всхлипываний,  слов,
угроз и оскорблений, - все это в  присутствии пораженной  и рыдающей Милдред
(один  Бог знает,  какие  шрамы легли  тогда  на  ее  сердце). Тот  разговор
Виктория окончила  ледяным "прощайте" и клятвой  никогда  не возвращаться  в
Англию;  сэр  Алистер  кивнул  и  взял  Милдред  за  руку.  Никто из  них не
обернулся.
     Средства  на жизнь  доставались  ей легко. Благоразумными  сбережениями
Виктория  скопила около  четырехсот  фунтов  -  от  виноторговца на Антибах,
польского лейтенанта-кавалериста в Афинах и римского дельца по картинам. Она
приехала во  Флоренцию  договориться о покупке  небольшого салона кутюрье на
левом берегу.  У  нее, молодой предпринимательницы, появились даже некоторые
политические  убеждения: она начинала  ненавидеть анархистов,  фабианцев  и,
почему-то,  графа Роузбери. С  тех пор, как ей исполнилось восемнадцать, она
несла свою невинность, словно  свечку под  неокольцованной рукой - по-детски
пухлой и нежной: от всех пороков ее  спасали маленький  рот,  девичье тело и
искренние глаза - всегда столь же честные, как во время акта покаяния. Итак,
она опустилась на колени;  на ней не было никаких  украшений, кроме  гребня,
выглядывающего из по-английски  роскошных каштановых волос. Гребень слоновой
кости, пять зубцов  - пять распятий, у каждого из которых - одна общая рука.
Они не имели  отношения к  религии, а были солдатами британской  армии.  Она
купила этот гребень на одном из  каирских базаров. Очевидно,  он был вырезан
каким-нибудь Фуззи-Вуззи  - махдистом-ремесленником  - в  честь казней через
распятие в  83-м году на востоке страны  - в  осажденном Хартуме. Мотивы  ее
покупки  были столь  же  инстинктивны  и  несложны,  как  у  любой  девушки,
выбирающей платье или безделушку определенного цвета и формы.
     Сейчас она уже не думала о встречах с Гудфеллоу или с теми тремя  после
него как о грехе, а Гудфеллоу помнила лишь потому, что он был первым. Не то,
чтобы  эксцентричный фасон  ее  римского католицизма  позволял  ей  смотреть
сквозь  пальцы на  определяемое Церковью  как  грех,  - это  была не  просто
санкция,  но безоговорочное восприятие тех  четырех эпизодов как  внешних  и
видимых признаков внутренней и  духовной добродетели,  принадлежавшей только
Виктории  и больше никому.  Несколько  недель  она  провела  на  послушании,
готовясь стать сестрой (наверное, болезнь того поколения), но к девятнадцати
годам у нее сформировался  монашеский  темперамент, доведенный  до  наиболее
опасных крайностей. Хоть она так и не постриглась, но все равно воспринимала
Христа   как   мужа   и  достигала   физического  обладания  Им,   используя
несовершенные смертные версии, которых, к настоящему  моменту, насчитывалось
четыре. И  если Ему нужны агенты для выполнения супружеских обязанностей, их
будет  столько, сколько  Он  сочтет  нужным. Без  труда можно  понять,  куда
способна завести такая логика: в Париже подобным образом настроенные женщины
посещали  Черные  Мессы,  а  в Италии они  жили в  прерафаэлитской роскоши -
любовницы архиепископов и кардиналов.  Так получилось, что Виктория  была не
столь уж исключительна.
     Она встала и пошла по центральному проходу вглубь церкви. Окунув пальцы
в  святую воду,  она  стала опускаться на колени,  как вдруг сзади ее кто-то
толкнул.  Испугавшись, Виктория  обернулась и увидела  пожилого мужчину,  на
голову ниже ее - руки выставлены вперед, а в глазах - ужас.
     - Вы - англичанка? - произнес он.
     - Да.
     - Вы должны мне помочь. Я попал в беду, но не могу пойти к генеральному
консулу.
     С  виду  он  не  был  похож  на  попрошайку  или  туриста  с опустевшим
кошельком. Он немного напомнил ей Гудфеллоу.
     - В таком случае, вы - шпион?
     Старик безрадостно засмеялся.
     - Да. В  некотором смысле я замешан в шпионаже.  Но помимо своей  воли,
понимаете? Я не хотел, чтобы так  вышло. - И голосом человека,  обезумевшего
от горя: - Вы разве не видите, я хочу исповедаться? Я - в церкви, а  церковь
- это как раз то место, где исповедуются...
     - Пойдемте, - прошептала она.
     - Нет, не на улице. За кафе наблюдают.
     Она взяла его за руку.
     - Кажется, сзади есть садик. Сюда, через ризницу.
     Он покорно пошел за ней. В ризнице стоял коленопреклоненный священник и
читал требник. Проходя мимо, Виктория подала ему десять сольди. Он не поднял
глаз.  Небольшая аркада с крестовым  сводом вела  в миниатюрный,  окруженный
мшистыми стенами  садик,  состоявший  из  чахлой  сосенки, редкой  травки  и
бассейна  с  карпами.  Они  подошли  к каменной  скамье  рядом с  бассейном.
Случайные порывы  ветра  заносили в садик дождь. Старик расстелил на  скамье
газету,  которую до  этого  держал подмышкой, и они сели.  Виктория  открыла
зонт, а старик,  не  торопясь,  прикурил сигару "Кавур". Он выпустил в дождь
пару порций дыма и начал:
     - Я уверен, вы никогда не слыхали о месте под названием Вейссу.
     - Не слыхала.
     И  он  принялся  рассказывать о Вейссу. Как  они  туда добирались -  на
верблюдах  через бескрайнюю степь, мимо дольменов и храмов мертвых  городов,
пока  не выехали к  широкой реке, которая  никогда не  видит  солнца - столь
густо  укрыта она  листвой. По  реке  они плыли на длинных  тиковых  лодках,
вырезанных в  форме  драконов и управляемых  смуглыми людьми, говорившими на
известном только им языке.  Потом их  восемь  дней несли через предательские
болота до зеленого озера,  на другом берегу которого виднелись подножия гор,
окружающих  Вейссу. Местные проводники далеко  не  пойдут. Они  лишь  укажут
дорогу и вернутся назад. Одну или две недели, в зависимости от погоды, нужно
пробираться через морены, отвесные гранитные скалы и твердый синий лед, пока
не достигнешь границ Вейссу.
     - Так вы побывали там, - сказала она.
     Он побывал  там.  Пятнадцать  лет  назад.  И  с тех  самых пор  охвачен
безумием. Даже в Антарктике, когда, съежившись, он прятался от зимних бурь в
наспех состряпанном  убежище или  ставил палатку  высоко  на  уступе еще  не
названного ледника,  он  чувствовал, бывало, еле  слышный  запах благовоний,
извлекаемых    этими   людьми   из   крылышек   черных   мотыльков.   Иногда
сентиментальные кусочки их музыки прорывались сквозь ветер; а воспоминания о
тусклых фресках, изображающих  древние  битвы и еще  более древние  любовные
приключения их богов, внезапно возникали в полярном сиянии.
     -  Вы - Годольфин, - сказала она  таким тоном, будто все время  об этом
знала.
     Он кивнул и еле заметно улыбнулся:
     - Надеюсь, вы не связаны с прессой. - Она затрясла головой, разбрасывая
капельки дождя. -  Это  - не  для  огласки, - продолжал он. -  И, может, это
неправильно.  Кто  я  такой, чтобы  знать  свои  мотивы? Хоть  я и  совершал
безрассудные поступки.
     - Храбрые поступки, - запротестовала она. - Я читала о них. В  газетах,
книгах.
     - Вещи,  которые  не  нужно  было  делать. Путешествие  вдоль  Барьера.
Попытка дойти  до  Полюса в июне. В  июне там  - самый разгар зимы, Это было
безумием.
     - Это было великолепно. - "Еще минута,  - мелькнула у него  безнадежная
мысль, - и  она  заговорит  о Юнион Джеке, развивающемся над Полюсом". Тут -
что-то  в  этой церкви,  которая  готической твердыней  возвышается  над  их
головами,  в  этом спокойствии,  в  ее невозмутимости, в  его  исповедальной
иронии; он говорил слишком много и должен был остановиться, но не мог.
     - Мы всегда с такой легкостью выдаем  ложные резоны! - воскликнул он. -
Мы говорим:  китайские кампании, они  проводились во имя Королевы, а Индия -
во имя  неких  понятий о  процветании Империи. Я  знаю. Я  обращался с этими
словами  к людям, к  обществу, к себе. Англичане,  которые умирают сегодня в
Южной  Африке  и  будут умирать завтра,  верят  в эти слова так же,  как вы,
простите за дерзость, верите в Бога.
     Она улыбнулась про себя и мягко спросила:
     - А вы - нет? - и опустила взгляд на ободок зонтика.
     - Я верил. Пока...
     - Да, продолжайте.
     - Но зачем все это? Вам никогда не приходилось терзать себя почти до...
полного  расстройства... и все из-за одного простого  слова - "зачем?" - Его
сигара  погасла. Он сделал  паузу и прикурил снова. - Нет, - продолжал он, -
для  меня это не  просто  что-то  необычное  в  смысле сверхъестественности.
Никаких отцов с их  тайнами,  потерянными  для  остального  мира и ревностно
хранимыми  со  времен начала  истории -  из  поколения в поколение.  Никаких
универсальных лекарств или панацей от человеческих страданий. Вейссу едва ли
можно  назвать спокойной  страной.  Там - варварство,  мятежи,  междоусобная
вражда.  Она не отличается от других далеких, забытых Богом мест.  Англичане
веками наведывались поразвлечься в регионы типа Вейссу. Кроме...
     Виктория   внимательно  смотрела  на  него.  Зонтик  она  прислонила  к
скамейке, его ручка скрылась в мокрой траве.
     - Эти краски. Сколько красок! - Его глаза были  крепко зажмурены, а лоб
покоился на  согнутой  руке. -  На деревьях  вокруг  дома шамана жили паучьи
обезьяны  -  они  переливались  всеми  цветами  радуги. Их  цвет  менялся  в
зависимости  от солнца. Там все  меняется.  Горы  и  долины от часа  к  часу
окрашиваются в разные цвета.  Любая  последовательность цветов меняется день
ото  дня. Будто  живешь в  калейдоскопе сумасшедшего.  Даже сны  наводняются
цветами  и  формами,  неведомыми  жителям  Запада.  Эти  формы  преходящи  и
невыразительны.  Они   случайны,   как  изменение  облаков  над  йоркширским
ландшафтом.
     Виктория рассмеялась - неожиданно  громко и визгливо  - и смутилась. Но
он не услышал.
     - Они всегда остаются  с тобой, -  продолжал  он. - Это -  не  кудрявые
ягнята или  зубчатые силуэты скал. Они есть, и они - это  Вейссу, ее одеяние
или даже ее кожа.
     - А внутри?
     - Вы  говорите  о  душе,  не  так  ли?  Да,  конечно  о  душе.  Я  тоже
интересовался душой этой  местности.  Но у  нее  не  было души. Поскольку их
музыка, поэзия, законы и обряды не уходят вглубь. Они - тоже  как кожа. Кожа
татуированного дикаря. Или, - как  зачастую говорю я себе, -  как женщина. Я
вас не оскорбляю?
     - Нет, все в порядке.
     - У гражданских  людей  несколько странное представление о военных,  но
иногда  в их  суждениях присутствует определенная справедливость.  Я имею  в
виду образ молодого похотливого офицера,  собирающего на краю земли гарем из
смуглых туземок.  Я осмелюсь сказать, у многих  из нас была такая мечта, но,
правда,  я  ни  разу не сталкивался  с  человеком,  которому удалось  бы  ее
осуществить. Не буду отрицать, я и сам  стал мечтать об этом. Я стал мечтать
об этом в Вейссу. Там мечты, - его лоб наморщился, - они не то чтобы ближе к
окружающему миру, но каким-то образом кажутся более реальными. Я понятно для
вас выражаюсь?
     - Продолжайте. - Она смотрела на него с восхищением.
     -  И мне  казалось,  что это место... - женщина, которую я в  тех краях
встретил, темнокожая женщина, татуированная с головы до пят, что я отстал от
лагеря  и не могу вернуться в гарнизон, поскольку должен быть  с ней, рядом,
изо дня в день...
     - И вы влюбились в нее.
     - Поначалу. Но потом эта кожа - кричащее богопротивное скопище узоров и
красок - встревает между тобой и  той  ее частью,  которую  ты думаешь,  что
любишь. И  вскоре -  наверное, даже, через  несколько дней -  все становится
настолько  невыносимо,  что  начинаешь молиться всем  известным тебе  богам,
чтобы они послали на нее проказу. Содрали кожу и превратили эти татуировки в
кучу красно-лилово-зеленых  ошметков,  обнажив  пульсирующие вены и  связки,
открыв их наконец для твоих  глаз и прикосновений. Извините. - Он не смотрел
на  нее.  Дул  ветер, занося через стену  дождь. - Пятнадцать лет.  Это было
сразу после того,  как мы вошли  в Хартум. Я повидал много  гадкого за время
восточных  кампаний,  но ничто не могло сравниться  с этим.  Мы должны  были
освободить генерала Гордона, - о, я полагаю,  вы были тогда совсем крошечной
девчушкой, но наверняка читали об  этом. О том, что сотворили с этим городом
махдисты. С генералом Гордоном и его людьми.  Я заболел тогда  лихорадкой, и
во  время кризиса болезни  я увидел всю  эту  падаль  и  порчу. И мне  вдруг
захотелось  выбраться  оттуда,  -  будто  мир  аккуратных  пустых скверов  и
энергичных  контрмаршей  выродился в  разгул  безумия.  У  меня  всегда были
штабные друзья в  Каире, Бомбее, Сингапуре. И через пару недель подвернулось
это исследовательское дело, и  меня в него  взяли.  Я, понимаете ли,  всегда
умудрялся  влезать в  такие мероприятия, где  морскому офицеру, казалось бы,
делать  нечего. В тот раз мы  должны  были  эскортировать группу гражданских
инженеров в одну из худших стран мира. О, дико и романтично! Контурные линии
и изобары, штриховки  и цвета на  тех местах карты,  где до этого были  лишь
белые  пятна.  Все  -  для  Империи.  Такой  род  занятий, наверное,  всегда
скрывался у меня в глубине души. Но в армии я об этом не думал, а знал лишь,
что  хочу оттуда выбраться. Все хороши клясться  святым Георгием  и кричать,
что пощады Востоку  не будет, но солдаты махдистской  армии тараторили о том
же - правда, по-арабски, - и они доказали это в Хартуме.
     Слава Богу, он не заметил ее гребень.
     - У вас есть карты Вейссу?
     Он заколебался.
     -  Нет.  Никаких  данных.  Ни  в  Министерстве иностранных  дел,  ни  в
Географическом обществе. Только доклад о провалившемся деле.  Помните: это -
нехорошая  страна.  Нас было тринадцать, когда  мы  пришли туда, и лишь трое
вернулись. Я, мой заместитель и один гражданский, имя которого я запамятовал
и который, насколько я знаю, исчез бесследно с лица земли.
     - А ваш заместитель?
     - Он жив, но он - в больнице. Давно в отставке. - Последовало молчание.
-  Вторую  экспедицию  так  и  не  снарядили,  -   продолжал  Годольфин.   -
Политические причины, - кто их знает? Никому нет дела. Я выбрался оттуда без
потерь. Мне сказали, что это была не моя вина. Я получил даже личную грамоту
от Королевы, но потом все это заглохло.
     Виктория с отсутствующим видом похлопала себя по ноге.
     -  И  вся  эта  история  имеет  отношение  к  вашей, м-м-м,  теперешней
шпионской деятельности?
     Неожиданно он как-то постарел. Сигара потухла снова, и он  выкинул ее в
траву. У него задрожали руки.
     - Да. - Он  беспомощным жестом указал на церковь, на  ее серые стены. -
Вы можете оказаться кем угодно, и, значит, я поступил неразумно.
     До Виктории  дошло,  что  он  ее  боится, и  она  с  решительным  видом
наклонилась к нему.
     - Те, кто наблюдают за кафе, они из Вейссу? Эмиссары?
     Старик принялся  грызть ногти  - медленно, методично и аккуратно, делая
надкусы  центральным верхним  и боковым  нижним  резцами вдоль  безупречного
дугообразного сегмента.
     - Вы что-то о них разведали? - продолжала умолять  она.  - Нечто, о чем
не можете рассказать? -  Ее  голос,  полный сострадания и  накала,  звенел в
маленьком садике. - Вы должны позволить мне помочь  вам. - Хрум, хрум. Дождь
уменьшился,  а  потом и вовсе стих. -  Откуда вы знаете,  что вам  не сможет
помочь  генеральный  консул?   Пожалуйста,  позвольте  мне  хоть  что-нибудь
сделать.  -  Через  стену влетел ветер, осиротевший  без дождя.  В  бассейне
что-то лениво  плескалось.  Девушка продолжала свой пылкий монолог, а старик
Годольфин  покончил  с правой рукой  и переключился  на левую.  Небо над  их
головами начинало темнеть.


     На  восьмом  этаже пятого  дома  по Пьяцца делла  Синьориа было темно и
пахло  жареным  осьминогом.  Эван,  пыхтя, преодолел последние  три  пролета
лестницы. Чтобы найти дверь отца,  ему пришлось сжечь  четыре спички. Вместо
карточки, которую он ожидал увидеть,  на двери висела бумажка с потрепанными
краями  и одним словом  - "Эван". Прищурившись, он с любопытством смотрел на
нее. В коридоре стояла тишина, если  не  считать дождя и поскрипываний дома.
Он пожал плечами и попробовал дверь. Она отворилась. Пройдя на ощупь внутрь,
Эван  нашел газовый  рожок  и  зажег  его.  Комната  оказалась  обставленной
довольно убого. На спинке  стула  висели брюки, наброшенные как попало, а на
кровати лежала белая рубаха с раскинутыми в разные стороны рукавами. Никаких
других  признаков  того,  что  здесь  живут   -  ни  чемоданов,  ни   бумаг.
Озадаченный, Эван сел на кровать  и попытался думать. Он вынул из кармана  и
перечитал  телеграмму.  Вейссу. Единственный ключ. Может, старый Годольфин и
впрямь верил в существование этого места?
     Даже мальчиком Эван никогда не выспрашивал у отца подробности. Он знал,
что  экспедиция  провалилась,   и  в  добром,  жужжащем  голосе  рассказчика
улавливал чувство личной вины.  Он не задавал никаких вопросов, просто сидел
и слушал, будто предчувствуя, что однажды  ему придется отречься от Вейссу и
что  это  отречение  пройдет  проще,  если  сейчас   не   оформлять  никаких
обязательств. Так, хорошо: когда  Эван год назад  последний раз  видел отца,
тот  был абсолютно  спокоен, следовательно, что-то,  наверное,  случилось  в
Антарктиде. Или  на  обратном  пути. А может, здесь,  во  Флоренции.  Почему
старик  оставил  записку,  на  которой  указывалось  только  имя  сына?  Две
возможности: (а) это - не записка, а, скорее, карточка  с именем, и "Эван" -
просто первый пришедший на ум псевдоним, или  (б) он хотел, чтобы Эван вошел
в  эту  комнату. Может быть,  то и другое. По возникшему  вдруг предчувствию
Эван схватил брюки и принялся осматривать карманы. Там он нашел три сольдо и
портсигар  с  четырьмя  самокрутками. Эван почесал  живот. Ему  припомнились
слова: "глупо в телеграмме писать лишнее". Он вздохнул.
     - Тогда все в порядке, юный Эван, - пробормотал он,  -  мы сыграем  эту
штуку до конца. На  сцену выходит  Годольфин - шпион-ветеран. - Он аккуратно
изучил  портсигар на предмет тайников, прощупав - не лежит ли чего-нибудь за
подкладкой.  Ничего. Затем он взялся за  комнату: тыкал  пальцами в матрац и
тщательно искал  свежие  швы. Прочесывал  шкаф, жег спички в  темных  углах,
проверял - нет ли наклеек с обратной стороны сидений. Прошло минут двадцать,
а  он так  ничего  и не  нашел,  и  роль  шпиона  начинала  уже казаться ему
неадекватной.  Эван  безутешно плюхнулся  в кресло, взял  одну из  отцовских
сигарет  и  зажег  спичку.  - Погоди-ка, - сказал он. -  Потушив спичку,  он
придвинул  стол поближе,  вытащил  из кармана  перочинный ножик  и осторожно
разрезал  каждую  сигарету, сметая табак  на  пол.  Третья попытка оказалась
успешной.  На  сигаретной  бумаге   с  внутренней  стороны  карандашом  было
написано: "Выследили. У Шайссфогеля в 10 вечера. Будь осторожен. Отец."
     Эван посмотрел на часы. О чем, черт побери, вообще речь? И к чему такие
сложности? Старик решил поиграть в игры  с  политикой? Или  впал  в детство?
Оставалось  по крайней мере несколько  часов. Эван надеялся,  что затевается
нечто  необычное, способное скрасить серость его изгнания,  но был готов и к
разочарованию. Выключив рожок, он шагнул в коридор, прикрыл за собой дверь и
пошел вниз. Он начал было раздумывать  - где это самое "у Шайссфогеля" может
быть, -  как вдруг ступенька под ним  сломалась,  и он с грохотом провалился
вниз, неистово хватаясь  руками за воздух. Он уцепился за перила, но под его
весом  они  прогнулись,  и Эван  повис  над  лестничным пролетом  на  высоте
седьмого этажа. Он висел и слушал, как постепенно отходят гвозди из верхнего
края  перил. "Я, -  подумал он, - самый нескоординированный дурачок в мире."
Все  может  случиться  в  любую  секунду. Он осмотрелся,  прикидывая  -  что
предпринять. Его ноги не доставали  до нижних перил на несколько дюймов вниз
и на два ярда в сторону. Между поломанной ступенькой и его правым плечом был
примерно фут. Перила,  на которых он  висел,  угрожающе покачивались. "Что я
теряю? - подумал он.  - Остается надеяться, что мое время  еще не вышло". Он
осторожно  согнул  правый локоть,  прижав  кисть к краю  лестницы, и,  резко
оттолкнувшись,  принялся  раскачиваться  над зияющим проемом.  В тот момент,
когда раздался скрип вылезающих гвоздей, он достиг максимальной амплитуды и,
отпустив перила, упал верхом  на ограждение следующего пролета. Потом съехал
спиной  вперед и прибыл  на седьмой  этаж одновременно с  грохотом  падающих
перил -  далеко внизу. Эван слез, отряхнулся и сел на ступени. "Все четко, -
подумал  он.  -  Браво,  парень.  Хорошо  сработал - почти как  акробат". Но
минутой позже, когда его чуть не  вырвало между колен,  ему  в голову пришла
мысль - а насколько это вообще была случайность? Когда я шел вверх, лестница
была  в  полном  порядке. Эван нервно  улыбнулся тому, что становится психом
вроде отца.  Когда он выходил на улицу,  шок уже почти прошел. Он задержался
на минуту, пытаясь сориентироваться.
     Едва  Эван  успел опомниться,  как к нему  с  двух сторон  подошли двое
полицейских.
     - Ваши документы, - сказал один из них.
     Когда  до   Эвана  дошло,  чего  от  него  требуют,   он  автоматически
запротестовал.
     -  Так  нам приказали, кавальере. -  Эван уловил  в  слове  "кавальере"
легкую  нотку  презрения.  Он  вытащил  паспорт.  Увидев  его  имя,  они оба
закивали.
     - Не соизволите ли вы мне сказать... - начал Эван.
     Им очень жаль,  но они не уполномочены сообщать ему какую бы то ни было
информацию. Он должен следовать за ними.
     - Я требую, чтобы меня проводили в английское консульство.
     -  Но кавальере,  откуда нам знать, что вы -  англичанин? Паспорт может
оказаться поддельным. А вы могли  приехать из любой страны. Даже из такой, о
которой мы слыхом не слыхивали.
     По затылку  поползли мурашки. В голову закралась  безумная догадка, что
они говорят о Вейссу.
     - Если ваше начальство представит  мне удовлетворительные объяснения, -
сказал он, - то я - к вашим услугам.
     - Конечно,  кавальере.  -  Они пересекли площадь и,  свернув  за  угол,
подошли к ожидавшему экипажу. Один из полицейских  вежливо облегчил Эвана от
зонтика и принялся внимательно его изучать.
     - Avanti! - выкрикнул другой, и они помчались по Борго ди Греци.


     В тот же день, но  немного раньше, в  венесуэльском консульстве начался
переполох.  С   дневной  почтой  пришло   зашифрованное  послание  из  Рима,
предупреждавшее  о подъеме  революционной активности  во Флоренции.  Местные
контакты сообщили  о высокой таинственной личности  в широкополой  шляпе.  В
последнее время личность частенько крутилась рядом с консульством.
     - Будьте разумнее, - настаивал вице-консул Салазар. - Самое худшее, что
мы можем  ожидать,  - парочка  демонстраций. Что они сделают?  Разобьют пару
окон, потопчут кустарник.
     - Бомбы! - заверещал Ратон, его шеф. - Разруха, грабеж,  насилие, хаос.
Они  могут скинуть  нас, устроить  путч,  установить хунту. Лучше  места  не
придумаешь. Они по-прежнему  помнят Гарибальди. Взгляните на Уругвай. У  них
появится множество  союзников.  А что есть  у нас?  Вы,  я,  кретин-клерк  и
уборщица.
     Вице-консул открыл тумбочку стола и извлек бутылку "Руффины".
     -  Мой  дорогой  Ратон,  - сказал он.  -  Успокойтесь.  Этот  людоед  в
вислополой  шляпе  может  оказаться  одним из  наших  людей,  присланных  из
Каракаса приглядывать за нами. - Он разлил вино в два бокала и протянул один
Ратону. - Кроме того, в коммюнике из Рима не говорится ничего определенного.
В нем даже не упоминается эта загадочная персона.
     - Он здесь замешан, - произнес Ратон, расплескивая вино. - Я выяснял. Я
знаю,  как  его  зовут,  и   о  том,  что  он  занимается  какой-то  теневой
деятельностью. Знаете его кличку? - Он сделал драматическую паузу. - Гаучо.
     - Гаучо живут в Аргентине,  -  заметил Салазар успокаивающим тоном. - И
его имя происходит, возможно, от искаженного французского gauche.  Может, он
- левша.
     - Все равно, мы должны над этим поработать, - настаивал  Ратон. -  Ведь
это - тот же самый континент, не так ли?
     Салазар вздохнул:
     - Что вы хотите предпринять?
     - Заручиться помощью здешней правительственной комиссии. Что  еще можно
сделать?
     Салазар вновь наполнил бокалы.
     -  Во-первых,  -  произнес  он.  -  Международные   осложнения.   Может
возникнуть   вопрос  юрисдикции.  Территория  этого  консульства  по  закону
является венесуэльской.
     -  Мы можем  добиться, чтобы они установили кордон полиции вокруг этого
участка,  - с хитростью  в голосе сказал Ратон.  - Тогда они будут подавлять
мятеж на итальянской территории.
     - Es posibile, - пожал  плечами вице-консул. - Но во-вторых, это  может
означать потерю  престижа  в  глазах высших  эшелонов  Рима  и  Каракаса. Мы
запросто   оставим   себя  в  дураках,   действуя   со   столь   тщательными
предосторожностями из простого подозрения, каприза.
     - Каприза!  - воскликнул Ратон. -  Я что,  не видел эту зловещую фигуру
собственными  глазами?  -  Его  ус  насквозь   пропитался  вином,  и  он   с
раздражением его выжал. - Что-то готовится, - продолжал он. - Нечто большее,
чем просто восстание, и касается оно большего, чем  просто  страны.  Здешнее
Министерство иностранных дел наблюдает  за нами.  Конечно, мне  хотелось  бы
быть скромнее, но я занимаюсь этим делом дольше, чем вы, Салазар, и я говорю
вам: нам придется побеспокоиться о большем, чем просто помятые кусты.
     -  Конечно, - сварливо откликнулся  Салазар, - если я больше не вхожу в
круг тех, кому вы доверяете...
     - То вы  бы обо всем этом  не узнали. Как, возможно, об этом не знают в
Риме. Вы все поймете, когда придет срок. Это будет довольно скоро, - добавил
он мрачно.
     -  Если бы это  касалось только вас, я сказал  бы:  прекрасно, позовите
итальянцев. Позовите англичан  и  немцев в придачу,  или еще кого-нибудь. Но
если ваш славный путч не реализуется, то  для  меня  это закончится столь же
плачевно.
     -  И тогда,  -  захихикал  Ратон, - этот  идиот-клерк займет оба  наших
поста.
     Но Салазар не смягчился.
     -  Интересно, -  произнес он задумчиво,  - какой генеральный консул  из
него выйдет?
     Ратон бросил на него сердитый взгляд.
     - Пока я ваш начальник.
     - Ну что ж, ваше  превосходительство...  -  Салазар  безнадежно  развел
руками, - жду указаний.
     - Немедленно свяжитесь  с правительственной комиссией. Опишите ситуацию
и подчеркните  ее  чрезвычайность. Попросите назначить время  для совещания,
как только им будет удобно. То есть, до заката.
     - Это все?
     - Можете еще попросить, чтобы этого Гаучо взяли под арест. - Салазар не
ответил.  Ратон  некоторое  время  смотрел  на  бутылку  "Руфины",  а  затем
повернулся  и  вышел  из  комнаты.  Салазар  задумчиво  жевал  кончик ручки.
Выглянув в окно,  он посмотрел на другую сторону улицы - на галерею Уффици -
и  обратил внимание на  то, что  над  Арно  сгущаются тучи. Возможно,  скоро
начнется дождь.
     Гаучо настигли в  Уффици. Опираясь о стену  в зале Лоренцо Монако, он с
вожделением разглядывал  "Рождение Венеры". Пухленькая  и  блондинистая, она
стояла  в створке похожей  на скунжилле  ракушки,  и Гаучо,  будучи  в  душе
немцем, оценил  этот  факт. Но  он не понимал,  что  происходит на остальной
части  картины. Там,  судя  по  всему,  спорят  - одеться ей или  оставаться
обнаженной:  справа  грушевидная  дама   с  безжизненными  глазами  пытается
набросить на  нее одеяло, а  слева сердитый юноша с крыльями хочет  смахнуть
это одеяло  с  нее в то  время, как девушка, на  которой  вообще ничего нет,
вьется вокруг него и упрашивает идти с ней в  постель. Пока вся эта  команда
препирается,  Венера стоит,  уставившись  Бог знает куда и прикрывшись  лишь
длинными  косами. Казалось, никто ни на кого не смотрит. Непонятная картина.
Гаучо никак не мог взять  в толк - зачем она так нужна синьору Мантиссе, но,
впрочем, это - не его дело. Он со смиренно-терпеливой улыбкой почесал голову
под широкополой  шляпой,  обернулся и  увидел четырех полицейских, шедших  к
нему по галерее. Его первым импульсом было бежать, а  вторым - выпрыгнуть из
окна. Но, ознакомившись с местностью, он переборол оба эти порыва.
     - Это - он,  - объявил один  из  полицейских. - Avanti!  - Гаучо стоял,
заломив шляпу на бок и прижав кулаки к бедрам.
     Они окружили его, и бородатый tenente  объявил  об  аресте. Очень жаль,
конечно,  но  его,  вне всяких сомнений,  выпустят через пару дней.  Tenente
посоветовал не оказывать сопротивления.
     - Я смог бы справиться с вами четверыми, - сказал Гаучо. Его ум работал
быстро, планируя тактику и рассчитывая углы анфилады. Неужели il gran синьор
Мантисса  настолько  грубо ошибся, что  дело дошло до ареста?  Или жалоба из
венесуэльского консульства? Он  должен сохранять спокойствие и не признавать
ничего, пока не  увидит, как  на  самом  деле  обстоят  дела.  Его  вели  по
"Ritratti  diversi";  затем,  два  раза  повернув  направо, они  оказались в
длинном проходе. Он не мог припомнить, чтобы этот проход упоминался на карте
Мантиссы. - Куда он ведет?
     - Через Понте  Веккьо в галерею Питти,  - ответил  tenente.  - Это  для
туристов,  а  мы  туда  не  собираемся. -  Прекрасное  место  для  обратного
маршрута.  Идиот Мантисса!  Но, дойдя до середины, они свернули  в  подсобку
табачной лавки. Кажется,  полиция знакома с этим ходом,  тогда это не  очень
хорошо. Но все  же, зачем  такая  конспирация?  Как  правило,  муниципальная
полиция не бывает столь  осторожной. Следовательно, дело касается Венесуэлы.
На  улице  стояло крытое ландо,  выкрашенное в  черный цвет. Гаучо запихнули
внутрь,  и они поехали  в направлении правого берега.  Он знал,  что полиция
никогда не направляется сразу к месту назначения.  Так  случилось и на  этот
раз: оказавшись за мостом, возница сделал зигзаг, потом - немного покружил и
поехал по  нужному маршруту.  Гаучо  откинулся  назад,  выпросил  у  tenente
сигарету и принялся обдумывать ситуацию.  Если дело в Венесуэле, то он влип.
Он специально приехал во  Флоренцию, чтобы  в северо-восточной части города,
возле  Виа Кавур,  организовать  венесуэльскую  общину. Их было  всего  пара
сотен, - они держались друг друга и работали на табачной фабрике, в "Меркато
Сентрале" или маркитантами в Четвертом армейском  корпусе, казармы  которого
располагались неподалеку.  За два месяца Гаучо упорядочил их  ряды и одел  в
форму,  -  это  стало называться  "Фильи ди Макиавелли".  Не  то, чтобы  они
испытывали особую нежность к власти; и не то, чтобы они, говоря политическим
языком,  были  либералами  или  националистами;  просто им  время от времени
нравился нормальный бунт,  и  если  военная организация  и эгида  Макиавелли
могли  все это дело ускорить, то  что ж, - тем  лучше. Гаучо  уже два месяца
обещал им  бунт, но никак не выдавалось подходящего момента: в  Каракасе все
было  спокойно,  если  не считать двух-трех  заварушек  в  джунглях. Он ждал
настоящего  предлога,  стимула,  который  позволит  ему  выступить  громовым
антифоном через весь неф Атлантики. В конце концов, прошло всего два года со
времени спора  по поводу Британской Гайаны, когда Англия чуть не передралась
со  Штатами. Его  агенты в  Каракасе  продолжали убеждать: все устраивается,
люди вооружаются, взятки даются, остальное - дело времени.  Очевидно, что-то
случилось, а  иначе  почему его  сейчас  куда-то тащат? Он  продумывал - как
отправить весточку своему лейтенанту - Куэрнакаброну. Обычно они встречались
в  пивной Шайссфогеля на Пьяцца  Витторио Эммануэль. А еще  этот Мантисса со
своим Боттичелли. Жаль, конечно. Подождет до следующего вечера...
     Глупец!
     Ты  что,  не  знал,  что  венесуэльское консульство всего в  пятидесяти
метрах  от  Уффици?  Если  бы там вдруг  началась  демонстрация, то  полиция
разошлась бы вовсю,  - даже не услышала бы взрыва бомбы. Трюк для отвлечения
внимания! Мантисса,  Чезаре и  эта пухленькая  блондинка смогли  бы  смыться
чисто. Он даже проводил бы их до места свидания под мостом: подстрекателю не
очень благоразумно долго задерживаться на месте бунта.
     Конечно, при условии, что он сможет отговориться, какие бы обвинения ни
выдвинула полиция, или, если это не получится, ему  удастся бежать. Но самым
главным   сейчас  было   передать   хотя   бы   словечко  Куэрнакаброну.  Он
почувствовал,  как  экипаж  сбавляет  скорость.  Один  из полицейских  вынул
шелковый платок,  свернул  его  вдвое,  потом - вчетверо, и наложил на глаза
Гаучо. Встряхнувшись, ландо остановилось.
     Tenente взял  его  за руку  и провел через  двор  в дверной проем, где,
миновав несколько углов, они спустились на один этаж.
     - Сюда, - приказал tenente.
     - Могу я попросить об услуге? - спросил Гаучо с поддельным смущением. -
Я выпил сегодня столько вина, но у меня не было даже возможности... То есть,
если меня  попросят отвечать на  ваши вопросы честно  и правдиво, то я  буду
чувствовать себя легче после того, как...
     - Хорошо! - прорычал tenente. - Анжело, не спускай с него глаз. - Гаучо
улыбнулся в знак  благодарности.  Он  поплелся по коридору  вслед за Анжело,
открывшем для него дверь.
     - Можно мне снять это? - спросил Гаучо. - В  конце концов, un gabinetto
e un gabinetto.
     -  Это точно, -  сказал  полицейский.  -  А  окна  - светонепроницаемы.
Проходи.
     - Mille grazie. - Гаучо снял с глаз повязку и очень удивился, обнаружив
себя  в  прекрасно оборудованной уборной. Там даже  стояли  кабинки.  Только
англичане и американцы  могут быть так привередливы в устройстве  уборных. А
во внешнем коридоре,  - вспомнил он, - пахло чернилами,  бумагой и сургучом;
определенно,   консульство.   И   американское  консульство,   и  английское
находились на Виа  Торнабиони, то есть,  грубо  говоря, в  трех кварталах от
Пьяцца Витторио Эммануэле. А до Шайссфогеля можно даже докричаться.
     - Поторопись, - сказал Анжело.
     - Ты  собираешься  за мной следить? - спросил Гаучо негодующим тоном. -
Неужели  я не могу  хотя бы здесь побыть наедине  с собой?  Ведь  я  пока  -
гражданин Флоренции. Когда-то  она была республикой. - Не дожидаясь  ответа,
он вошел в кабинку и закрыл за собой дверь. - Как  по-твоему, я смогу отсюда
убежать? - весело выкрикнул  он изнутри. - Разве  что, смою себя  в унитаз и
поплыву в Арно. -  Мочась,  он снял галстук и воротник, нацарапал на изнанке
последнего записку для Куэрнакаброна,  отметив  при  этом,  что лисы  бывают
иногда  не  менее  полезны, чем львы,  затем снова надел воротник и галстук,
натянул на глаза повязку и вышел из кабинки.
     - Ты все же решил ее не снимать, - заметил Анжело.
     - Проверял свою меткость, - и они оба рассмеялись.  Оказалось,  tenente
поставил  у дверей еще двоих охранников. -  Этому  человеку  явно не достает
милосердия, - рассуждал Гаучо, пока его вели по коридору.
     Вскоре  он  оказался  в чьем-то кабинете, где  его  усадили  на тяжелый
деревянный стул.
     -  Снимите   повязку!   -  скомандовал  голос  с  английским  акцентом.
Иссохшийся, морщинистый и почти лысый человек, прищурившись, смотрел на него
через стол.
     - Вы - Гаучо, - сказал он.
     - Мы можем говорить по-английски, если хотите, - предложил Гаучо. Троих
охранников отпустили,  а  tenente и трое  в штатском - Гаучо распознал в них
полицейских сыщиков - остались стоять у стенок.
     - Вы понятливы, - произнес плешивый.
     Гаучо решил хотя бы с виду казаться честным. У всех inglesi, которых он
знал, был фетиш - игра в крикет.
     -  Да,  понятлив,  - согласился он. - По  крайней  мере, в  достаточной
степени, чтобы понять, где я нахожусь, ваше превосходительство.
     Плешивый задумчиво улыбнулся.
     - Я - не генеральный консул,  - произнес он.  -  Его  зовут майор Перси
Чэпмен, и он занят сейчас другими делами.
     -  Тогда позвольте мне предположить, - предположил Гаучо, - что вы - из
английского  Министерства  иностранных  дел.  Сотрудничаете   с  итальянской
полицией.
     - Не исключено.  Поскольку  вы, кажется,  - в курсе  всех этих дел, то,
наверное, должны знать, зачем вас сюда привели.
     Возможность  договориться с  этим человеком  один  на  один  неожиданно
показалась вполне правдоподобной. Он кивнул.
     - То есть, мы можем говорить с вами без обиняков?
     Гаучо ухмыльнулся и снова кивнул.
     - Ну  что ж, тогда приступим, - сказал плешивый. - Расскажите  мне  для
начала все, что вы знаете о Вейссу.
     Гаучо  растерянно  дернул  себя  за  ухо.  В конце  концов,  он  мог  и
просчитаться.
     - Вы имеете в виду Венесуэлу?
     - Я думал, мы договорились не хитрить. Я сказал - Вейссу.
     Вдруг Гаучо испугался - впервые с тех пор, как он вернулся из джунглей.
Его дерзкий ответ прозвенел оглушительно даже для него самого:
     - Я ничего не знаю о Вейссу.
     Плешивый вздохнул.
     - Прекрасно. - Некоторое время он двигал на столе  бумаги. -  Тогда нам
придется  заняться   этим  отвратительным  делом  -  допросом.  -  Он  подал
полицейским знак, и они тут же сомкнулись треугольником вокруг Гаучо.


     Красная волна предзакатного света  разбудила  Годольфина-старшего.  Ему
понадобилось  несколько минут, чтобы вспомнить, где он находится. Его взгляд
блуждал по темнеющему потолку, по пышному цветастому платью на дверце шкафа,
по щеточкам, пузырькам  и коробочкам, в беспорядке разбросанным на трюмо,  и
потом, наконец, он вспомнил, что это - комната той  девушки,  Виктории.  Она
привела  его  сюда  немного отдохнуть.  Он сел на  кровати и  обвел  комнату
нервным  взглядом. Годольфин  знал,  что  это  -  "Савой", восточная сторона
Пьяцца  Витторио  Эммануэле. Но  куда  ушла  девушка?  Она  же  сказала, что
останется  охранять  его  и  следить,  как  бы не  случилось беды.  А теперь
исчезла. Он посмотрел  на  часы,  поворачивая циферблат, чтобы поймать  свет
меркнущего солнца. Спал не больше часа. Она ушла,  что называется,  не теряя
времени. Годольфин встал, подошел к окну и принялся наблюдать через  площадь
за закатом. Вдруг его осенило: она ведь могла оказаться  врагом!  Он яростно
бросился через комнату к двери  и потянул за ручку. Заперто. Черт  бы побрал
эту слабость,  этот порыв  исповедаться  перед первым  встречным.  Годольфин
чувствовал вокруг  себя вскипающие  волны  предательства,  готовые утопить и
убить  его.  Он шагнул  в исповедальню,  а  оказался  в  подземной  темнице.
Годольфин  быстро  подошел  к трюмо  в поисках инструмента,  чтобы  выломать
дверь,  и  нашел там  письмо,  аккуратно  выписанное  на благоухающем листке
бумаги:

     Если Вы цените свое благополучие так же, как ценю его я, то пожалуйста,
не  пытайтесь  убежать. Поймите, что я  верю  Вам и хочу помочь выбраться из
жуткого  положения,  в котором Вы оказались.  Я  ушла  передать Ваш  рассказ
британскому консулу. Мне  лично приходилось сталкиваться с консульством, и я
знаю работников Министерства как людей способных и осмотрительных. Я вернусь
вскоре после наступления темноты.

     Он  скомкал  письмо  и  бросил  его  через  всю комнату.  Даже принимая
христианскую точку зрения на эту ситуацию, даже допуская, что она это делает
из самых лучших побуждений и  не имеет никакой связи с теми,  кто  следит за
кафе,  все  равно  идея  рассказать  обо  всем Чэпмену  - фатальная  ошибка.
Годольфин  не  мог  позволить себе  посвящать  в это дело Министерство. Он с
поникшей  головой  опустился  на кровать,  крепко  сжав  руки  между  колен.
Раскаяние  и немая беспомощность, -  целых  пятнадцать лет они были веселыми
дружками, надменно сидящими на его эполетах, словно ангелы-хранители. "Это -
не  моя вина!" - громко выкрикнул он  в пустую комнату, будто  перламутровые
щеточки, канифасовые кружева и изящные пузырьки с духами  обрели дар  речи и
теперь подшучивали над  ним. "Никто  не  думал,  что я  выберусь из этих гор
живым. Тот бедный гражданский инженер Цайк-Лиминг,  выпавший из поля зрения,
неизлечимый безумец, живущий сейчас где-то в Уэльсе, и Хью Годольфин..."  Он
поднялся, подошел к трюмо и взглянул на себя в зеркало. "Достать его - всего
лишь дело времени". На столике лежало несколько  ярдов миткаля и пара ножниц
с  заостренными  кончиками.  Да,  кажется,  эта  девушка  и впрямь  серьезно
подумывает  о  швейном деле  (она совершенно  честно говорила с  ним о своем
прошлом, но она не столько дала себе увлечься его исповедальным настроением,
сколько  подготовила путь к взаимному  доверию. Его совсем не  шокировало ее
откровение о каирском романе с Гудфеллоу. Он просто  подумал, что все это не
слишком  удачно, ведь она воспринимает  шпионаж  как нечто привлекательное и
романтичное.) Он взял ножницы и повертел их в руках. Ножницы были длинными и
сверкали. Зазубренные лезвия могли бы нанести  хорошую рану. Он  испытывающе
посмотрел в  глаза  своему отражению. Отражение  скорбно улыбнулось в ответ.
"Нет, - произнес он вслух. - Не сейчас".
     Понадобилось  не  более  минуты,  чтобы  открыть  ножницами  дверь. Два
пролета вниз  по черной лестнице, и, выйдя через служебный вход, он оказался
на Виа  Тозиньи -  один  квартал  к северу от Пьяцца. Он  пошел на восток  -
подальше от  центра.  Нужно было выбраться  из Флоренции. Закончить это дело
любым  способом,  сдать  свои полномочия  и поселиться  подальше отсюда  - в
убежище  или временном  пансионе,  -  быть  частью  полусвета.  Шагая сквозь
сумерки, он понял, что его судьба предрешена - окончательно и беповоротно. И
как бы он ни  менял галс, ни рыскал или уворачивался,  - все  равно он будет
стоять на месте,  а  предательский риф, замеченный мельком,  будет виден все
ближе и ближе, как ни меняй курс.
     Он свернул направо  и направился к Дуомо. Вокруг прохаживались туристы,
а   по   мостовой   стучали  кэбы.  Он   чувствовал  себя  изолированным  от
человечества, даже от простонародья, которое до  недавнего времени считал не
многим   более,  чем  ханжеской  концепцией,  полезной  лишь  либералам  для
использования в речах. Он поглядывал на туристов, глазеющих на Колокольню, -
в тот момент бесстрастность  давалось ему легко, а любопытство не  требовало
отдачи.  Его  удивлял  сам  феномен  туризма:  что  приводит   эти  ежегодно
увеличивающиеся стада в  апартаменты  "Томас Кук и сын"? - может,  лихорадки
Кампаньи?  нищета Леванта? септическая пища  Греции?  И, обласкав  кожу всех
чужеземных мест,  возвращаться  на Ладгейтскую площадь  в обезлюдевшем конце
каждого сезона и чувствовать  себя перелетной пташкой или Дон Жуаном  стран,
не способном больше ни говорить о сердцах своих любовниц, ни перестать вести
этот вечный Каталог, эту non picciol' libro. Не его ли это долг перед ними -
любовниками  кожи,  -  не  рассказывать  им  о  Вейссу, не  давать  им  даже
заподозрить о том самоубийственном  факте,  что под сверкающей шелухой любой
заморской  земли  лежит  жесткая сердцевина истины,  причем  истины, во всех
случаях неизменной, даже в случае с Англией, и что ее можно выразить в одних
и тех же  словах?  Он обрел это  знание еще в  июне,  во время  опрометчивой
поездки к Полюсу, и сейчас Годольфин уже научился контролировать и подавлять
это знание чуть ли не простым усилием воли. Но эти люди, - те, от которых он
самоустранился (ну и мот!), не ожидая для себя никаких будущих благословений
(например, вон те пухленькие  училки, хихикающие у порталов  Дуомо,  или тот
хлыщ  с подрезанными усиками  в твидовом костюме, спешащий Бог знает куда  в
облаках лавандовых  испарений) - имеют  ли  они хоть слабое представление  о
том,  к  какому  внутреннему величию может привести  такой  самоконтроль? Он
чувствовал,  однако, что его собственное  величие  уже  выдохлось. Годольфин
брел по  Виа делль Ориволо, считая по  пути темные промежутки между фонарями
так  же, как некогда считал  попытки  задуть все свечи на именинном  пироге.
Этот год, следующий год, когда-нибудь,  никогда. Возможно, к  этому  времени
стало  гораздо больше свечек,  чем он мог мечтать,  но  почти  все  они  уже
задуты,  превратились  в  скрученные  огарки,  а  гостям  требуется  слишком
немного, чтобы изменить тональность с праздника на  нежное свечение поминок.
Годольфин свернул налево  -  к больнице и хирургической  школе. Седовласый и
крошечный, он отбрасывал тень, которая казалась ему слишком большой.
     Сзади  послышались  шаги.  Проходя  мимо следующего фонаря,  он  увидел
растущие тени в касках, чьи шаги  попадали в такт его убыстряющейся походке.
Полиция? Он был на грани паники: его преследуют. Годольфин с  раскинутыми  в
стороны,  словно   крылья  загнанного  в  угол  кондора,   руками  обернулся
посмотреть на них. Но никого не увидел.
     - Вам  хотят задать пару  вопросов,  -  промурлыкал  из  темноты  голос
по-итальянски.
     Он не смог бы этого объяснить, но жизнь вдруг вернулась к нему: все шло
как всегда - когда он поднимал  против  махдистов эскадрон изменников,  брал
Борнео  на китобойном  судне,  покорял Полюс в  самый разгар зимы. "Идите  к
черту!" - весело прикрикнул он и, выпрыгнув из лужицы света, где его застали
врасплох, бросился по  узкому  извилистому переулку. Он  слышал  сзади  себя
топот ног, ругательства, выкрики  "Avanti!", - ему хотелось смеяться, но  он
берег дыхание. Пробежав еще пятьдесят метров, он резко свернул в переулок. В
конце  стояла решетка; он  схватился за прутья,  подтянулся и  полез  вверх.
Колючки  молодого шиповника царапали руки, но крики врагов звучали все ближе
и ближе. Он  подобрался к балкону,  перемахнул через перила и, толкнув ногой
створчатую  дверь,  оказался  в  спальне,  освещенной  единственной свечкой.
Обнаженная парочка лежала на  кровати, съежившись и онемев от  страха.  Тела
застыли  в  прерванной  ласке. "Madonna! -  завизжала  женщина. -  E il  mio
marito!"  Мужчина  выругался  и  попытался нырнуть  под  кровать.  На  ощупь
пробираясь через комнату,  старик Годольфин громко  захохотал. Боже  мой,  -
мелькнула неуместная  мысль, - я их уже где-то  видел. Я видел  все это  лет
двадцать назад в  мюзик-холле. Он  открыл дверь, обнаружил там  лестницу  и,
немного  поколебавшись, бросился  наверх.  Старик,  несомненно,  пребывал  в
романтическом  настроении.  Он пошел  бы вниз, но  увидел  в  потолке проем,
ведущий на крышу. Выбравшись наружу, Годольфин услышал вдали голоса сбитых с
толку преследователей. Разочаровавшись, он  пробежал еще по паре крыш, потом
нашел  наружную  лестницу и спустился в  другой  переулок. Следующие  десять
минут он бежал трусцой по сложной траектории, пытаясь замести следы и иногда
останавливаясь перевести дух.  В конце  концов его  внимание привлекло  ярко
освещенное заднее окно. Годольфин по-кошачьи залез наверх и заглянул внутрь.
Там он увидел  джунгли тепличных цветов, кустов и  деревьев,  среди  которых
возбужденно  совещались  три человека.  Одного из них он  узнал и  изумленно
хихикнул. Какая маленькая планета! - подумал  он. -  Я видел ее нижний край.
Он постучал в окно и тихонько позвал: "Раф!"
     Синьор Мантисса испуганно поднял глаза.
     - Minghe,  - вымолвил он, увидев улыбающееся лицо Годольфина.  - Старый
inglese. Эй, кто-нибудь, впустите его! Краснолицый  цветочник неодобрительно
покачал головой  и  открыл заднюю  дверь. Годольфин быстро  шагнул  внутрь и
обнял  синьора  Мантиссу. Чезаре почесал  голову.  Цветочник  запер дверь  и
спрятался за разлапистой пальмой.
     - До Порт-Саида отсюда неблизко, - сказал синьор Мантисса.
     - Не так уж и далеко, - откликнулся Годольфин, - и не так давно.
     Это был тот тип дружбы,  который не умирает, какими бы долгими и сухими
годами разлуки  она ни прерывалась; и тем более значимым  кажется повторение
того  момента,  когда  одним  осенним  утром четыре  года назад  на угольных
причалах в  устье Суэцкого канала  без всяких мотивов  возникло это ощущение
родства. Годольфин, безупречный в морской форме, готовился  осматривать свой
корабль,  а  предприниматель  Рафаэль Мантисса наблюдал за погрузкой  целого
флота  провизионных лодок, выигранных им под пьяную лавочку в  баккара месяц
назад в Канне, -  их  взгляды мельком встретились, и они узнали друг в друге
одинаковую  оторванность от  корней и одинаковое католическое отчаяние. Даже
не  успев  заговорить,  они  почувствовали  себя  друзьями.  Потом  пошли  и
напились,  поделились  рассказами  о  своей  жизни  -  о  былых передрягах и
обретении   временного   дома  в  этом  полусвете   на  задах  порт-саидских
европеизированных  бульваров.  Не  потребовалось  никакого  вздора  о вечной
дружбе и кровном братстве.
     - Что с тобой, дружище? - произнес, наконец, синьор Мантисса.
     - Помнишь,  - начал  Годольфин, - я  рассказывал  тебе об одном месте -
Вейссу?  -  Говорить об этом с Рафом  - совсем  другое дело,  чем говорить с
сыном,  с Департаментом  расследований или  -  несколько  часов  назад  -  с
Викторией. Это -  как делиться со  своим  приятелем,  старым морским волком,
впечатлениями об увольнении на берег.
     Синьор Мантисса сделал сочувственную мину.
     - Снова эта история, - сказал он.
     - Но у тебя сейчас дела. Расскажу позже.
     - Нет, ничего особенного. Тут просто этот багряник.
     - У меня больше не осталось, - пробормотал цветочник Гадрульфи. - Я уже
битых полчаса пытаюсь ему это объяснить.
     - Он  зажимает,  -  угрожающе произнес Чезаре. - Он хочет  сразу двести
пятьдесят лир.
     Годольфин улыбнулся:
     - Интересно, для каких это шуточек с законом тебе понадобился багряник?
     Синьор Мантисса без колебаний все объяснил.
     - И теперь, - завершил он  свой рассказ, - нам нужен дубликат, который,
по идее, найдет полиция.
     Годольфин присвистнул.
     - То есть, ты уезжаешь из Флоренции сегодня вечером?
     - Как бы там ни получилось, в полночь на барже, si.
     - А там найдется еще одно место?
     - Мой  друг. - Синьор Мантисса схватил  его  за  бицепс. -  Для тебя, -
сказал он. - У тебя неприятности. Конечно! Тебе не нужно  было и спрашивать.
Если бы ты  даже  просто  пришел, без всяких объяснений, я убил бы  капитана
баржи, начни он вдруг протестовать. -  Старик  улыбнулся. Впервые  за многие
недели он почувствовал себя хотя бы наполовину в безопасности.
     - Давай я добавлю пятьдесят лир, - сказал он.
     - Я никогда бы не позволил...
     - Ерунда. Тащи сюда дерево! - Цветочник угрюмо положил деньги в карман,
побрел в угол и вытащил из-за  густых зарослей папоротника багряник в винной
бочке.
     - Втроем мы справимся, - сказал Чезаре. - Куда нести?
     - На Понте Веккьо, - ответил синьор Мантисса.  - А потом к Шайссфогелю.
Помни, Чезаре, единый  и  нерушимый  фронт.  Мы не  должны  позволять  Гаучо
запугивать  нас.  Мы можем, конечно, воспользоваться его бомбой, но  и этими
багряниками тоже. Лев и лиса.
     Они встали вокруг дерева треугольником и подняли его. Цветочник  открыл
для них заднюю дверь.  Они  прошли двадцать  метров по аллее  к поджидавшему
экипажу.
     - Andiam', - крикнул синьор Мантисса, и лошади тронулись рысцой.
     - Через несколько часов  у Шассфогеля я должен  встретиться с  сыном, -
сказал Годольфин. Он  чуть не  забыл, что  Эван, наверное, уже в городе. - Я
подумал, что в пивной  надежнее, чем в кафе.  Хотя, возможно, это  все равно
опасно.  Меня  ищет полиция.  И  не  исключено,  что  за  этим  местом  тоже
наблюдают.
     Синьор Мантисса искусно преодолел крутой поворот направо.
     -  Смешно,  -  произнес  он.  -  Доверься  мне.  С  Мантиссой  ты  -  в
безопасности,  я  буду защищать  твою  жизнь,  пока  жив  сам.  -  Годольфин
некоторое время  молчал, а потом в знак согласия покачал головой. Теперь ему
ужасно захотелось увидеть Эвана; почти отчаянно захотелось. - Ты встретишься
с сыном.  Будет веселое  воссоединение семейства. - Чезаре откупорил бутылку
вина и  запел старую революционную  песню. С Арно поднимался ветер, развивая
бесцветные  волосы  синьора  Мантиссы.  Копыта  лошадей  глухо   стучали  по
мостовой.  Экипаж направлялся к центру города. Заунывное пение Чезаре быстро
таяло в кажущейся безбрежности улицы.


     Англичанина,  который  допрашивал  Гаучо,  звали  Стенсил.  Наступление
темноты застало его в кабинете майора Чэпмена, где он, ошеломленный, сидел в
глубоком  кожаном  кресле, забыв о  своей покрытой шрамами алжирской трубке,
дотлевавшей в пепельнице.  В левой  руке он держал дюжину деревянных ручек с
новенькими блестящими металлическими перьями,  а  правой методично метал их,
будто  дротики, в  висевшую  на противоположной  стене  огромную  фотографию
нынешнего министра иностранных дел. Пока он сделал лишь один удачный бросок:
ручка застряла  в  министерском  лбу,  сделав  его похожим  на  добродушного
единорога. Это забавляло, но едва ли  могло исправить Ситуацию. А Ситуация в
тот момент была просто жуткой. Более того, она была непоправимо пакостной.
     Дверь  неожиданно  распахнулась,  и  в комнату  с шумом  вошел поджарый
человек с преждевременной сединой в волосах.
     - Его нашли. - В голосе не чувствовалось особого ликования.
     Поднятая  для броска рука  застыла  в  воздухе,  и  Стенсил  насмешливо
взглянул на вошедшего.
     - Старика?
     - В "Савое".  Девушка, молодая англичанка.  Заперла его. Она только что
рассказала. Вошла и объявила, достаточно спокойно...
     - Ну так  сходи  и проверь, - перебил его Стенсил. -  Хотя он наверняка
уже смылся.
     - А ты не хочешь на нее взглянуть?
     - Хорошенькая?
     - Ну, ничего.
     - Тогда не хочу. Все  и без того плохо, ты понимаешь, о чем я. Оставляю
ее тебе, Демивольт.
     - Браво, Сидней! Предан своему долгу? Святой Георгий  и никакой пощады.
Понятно. Ну что  ж, тогда я пошел. Только не говори потом, что я не дал тебе
шанс.
     Стенсил улыбнулся:
     -  Ты ведешь себя, как  мальчик из  варьете. Возможно, я  и встречусь с
ней. Позже, когда ты закончишь.
     Демивольт скорбно усмехнулся:
     -   Понимаешь,   это  делает  Ситуацию  более   терпимой.  -   И  вышел
торжественно-печальным шагом.
     Стенсил заскрежетал зубами. Ох уж  эта Ситуация! Проклятая  Ситуация! В
более философские минуты он любил рассуждать об  этой абстрактной категории,
о ее сущности,  деталях механизма. Он  помнил  случаи,  когда целые огромные
посольства  буквально  сходили с  ума  или  в  полубреду  бежали  на  улицы,
столкнувшись с Ситуацией, в которой не удавалось найти  никакого смысла, вне
зависимости - кто и  под каким углом ее рассматривает. У него  был дружок по
имени  Ковесс.  Они вместе начали дипломатическую карьеру  и  шли  голова  в
голову.  Пока  в прошлом  году не начался  Фашодский кризис и  как-то ранним
утром Ковесс, в гетрах  и пробковом шлеме, не  был найден на Пиккадилли, где
вербовал   добровольцев  для   похода   на  Францию.   Он  собирался  нанять
кунардовский лайнер. К моменту поимки он успел привести к присяге нескольких
уличных торговцев, двух  проституток и  одного  комедианта  из  мюзик-холла.
Стенсил с болью в душе  вспомнил, как все они в разных тональностях и темпах
распевали "Вперед, войско Христово".
     Он  уже давно  решил,  что  ни одной Ситуации  не  присуща  объективная
реальность:  Ситуация  существует  лишь  в  умах тех,  кому случается вместе
оказаться в ней. А поскольку эти несколько умов, объединяясь, дают в  сумме,
как  правило, смесь  скорее  разнородную, чем  гомогенную,  - то  для любого
наблюдателя Ситуация предстает в том облике, в  каком  глаз, приспособленный
лишь к трем измерениям, увидел бы четырехмерное  изображение. Следовательно,
успех или  провал любой дипломатической  проблемы зависит непосредственно от
взаимопонимания между членами решающей ее команды. Поэтому Стенсил был почти
одержим идеей  коллективной работы,  и это вдохновило  коллег  на то,  чтобы
окрестить его Сидней-Канкан, намекая на то, что лучше всего ему работается в
роли солиста перед кордебалетом.
     Эта теория  была  стройной,  и  он любил ее.  Единственное  утешение  в
теперешнем хаотическом  деле Стенсил  находил  в  том,  что  оно поддавалось
объснению    с    точки    зрения    его    теории.    Воспитанный     парой
тетушек-нонконформисток,     он     приобрел     англо-саксонскую     манеру
противопоставлять                     северно-протестантско-интеллектуальное
средиземноморско-католическо-иррациональному.  Таким образом,  он прибыл  во
Флоренцию  с  укоренившимся  и, в основном,  подсознательным  предубеждением
против всего итальянского, и последующее поведение его постоянных помощников
из  тайной полиции  лишь укрепило это  предубеждение.  Какой же еще Ситуации
можно ожидать от такой дурацкой и гетерогенной команды?
     Взять  хотя  бы  дело  этого английского  парнишки,  Годольфина,  он же
Гадрульфи. Итальянцы  утверждали,  что за  целый час допроса  им не  удалось
выжать  из него ничего  об  отце  - морском  офицере. Но первое  же,  о  чем
попросил этот  парень,  когда его привели  в  британское консульство, -  это
чтобы  Стенсил помог ему  разыскать отца. Он с полной готовностью ответил на
все вопросы о Вейссу (хотя его рассказ и повторял,  в основном,  информацию,
которой Министерство и так располагало), он совершенно добровольно поведал о
назначенном  в десять  свидании  у  Шайссфогеля,  в целом  выказал искреннее
беспокойство и удивление английского туриста,  столкнувшегося с происходящим
вне рамок бедекера и власти Кука. Все  это  не укладывалось в  представление
Стенсила об отце и сыне как о хитроумных архи-профессионалах. Кем бы ни были
те, кто их нанял (пивная  Шайссфогеля - немецкое кафе,  что  может оказаться
существенным, особенно в Италии, вступившей в Dreibund), они не потерпели бы
такой простоты. Этот спектакль был слишком крупным, слишком серьезным, чтобы
роли в нем дали кому-нибудь, кроме самых выдающихся мастеров игры.
     Департамент вел досье  на Годольфина-старшего с  восемьдесят четвертого
года, когда чуть не погибла та экспедиция. Название Вейссу мелькнуло в досье
лишь  однажды  -   в   секретном   меморандуме  Министерства,   адресованном
Государственному военному секретарю,  -  документе, содержавшем выдержки  из
показаний  Годольфина. Но  неделю  назад  итальянское  посольство  в Лондоне
разослало копию телеграммы, о которой известил полицию флорентийский цензор.
Посольство  не  приложило  никаких объяснений,  кроме  нацарапанной  от руки
записки: "Это может представлять для вас интерес. Сотрудничество выгодно для
обеих наших стран." Подписано  итальянским послом. Увидев в Вейссу очередное
дело своей жизни, шеф Стенсила поднял на ноги всех оперативников в Дювилле и
во  Флоренции,  чтобы  те  не  спускали  с  отца  и сына глаз. Расследование
началось с Географического  общества. Поскольку оригинал оказался утерянным,
младшие чины принялись расспрашивать всех оказавшихся  в наличии сотрудников
Департамента тех лет, восстанавливая  по кусочкам свидетельства Годольфина о
случившемся  в экспедиции. Шефа озадачило отсутствие шифра в телеграмме,  но
это лишь укрепило убежденность Стенсила в том, что  Департамент имеет дело с
двумя  ветеранами.  Такое  высокомерие,  -  думал  он,  -  такая  чертовская
самоуверенность  способны  довести  до  белого каления  и  ненависти,  но  и
вызывать восхищение. Послать к черту шифр - это жест настоящего спортсмена.
     Дверь робко отворилась.
     - Позвольте доложить, мистер Стенсил?
     - Да, Моффит. Выполнил мою просьбу?
     - Они - вместе. Зачем - это не мое дело, сами понимаете.
     - Браво! Дай  им  побыть  вместе с часок.  А  потом мы  отпустим  юного
Гадрульфи. Скажи  ему, что  мы не  смеем его больше задерживать, извинись за
неудобства, то-се, a rivederci. Сам знаешь.
     - А потом проследить за ним, да? Игра пошла, ха-ха!
     - Да,  он направится  к  Шайссфогелю.  Мы  посоветовали  ему  пойти  на
свидание, и, честен он или нет, все равно встретится со стариком. По крайней
мере, если играет так, как мы думаем.
     - А Гаучо?
     - Дай ему еще час. Если вздумает бежать, не мешай.
     - Рискованно, мистер Стенсил.
     - Все, Моффит. Ступай на сцену!
     - Та-ра-ра-бум-ди-дэй, - сказал  Моффит и, пританцовывая канкан, вышел.
Стенсил тяжело вздохнул, наклонился вперед и возобновил свою игру в дротики.
Вскоре  вторая  ручка,  проткнувшая  портрет  в   двух  дюймах  от   первой,
преобразила министра в криворогого козла. Стенсил заскрежетал зубами.
     -  Смелее, парень, -  пробормотал он. -  К  приходу девушки этот старый
ублюдок должен превратиться в цветущего ежика.
     Через  две камеры вовсю играли в морра.  Где-то за окном девушка пела о
своем любимом, который погиб, защищая родину в далекой стране.
     - Скорее всего, поет для туристов, - с горечью пожаловался  Гаучо. - Во
Флоренции  никто  не  поет.  И  никогда  не  пел.  Кроме  все  тех  же  моих
венесуэльских друзей, о которых я тебе рассказывал. Но они поют марши  - для
укрепления боевого духа.
     Эван встал у двери камеры, прислонив лоб к решетке.
     - Может, у  вас уже  и нет никаких венесуэльских друзей, - сказал он. -
Может, их уже давно схватили и бросили в море.
     Гаучо подошел и сочувственно потрепал Эвана за плечо.
     - Ты еще молод,  - сказал он. -  Я  знаю, что  ты чувствуешь. Это  - их
метод работы.  Они атакуют дух человека. Ты встретишься с отцом. Я встречусь
с друзьями. Сегодня. Мы устроим самый чудесный festa в жизни этого города  с
тех времен, когда сожгли Савонаролу.
     Эван безнадежно посмотрел вокруг - на тесную камеру, тяжелые решетки.
     - Они сказали, что меня, возможно, скоро выпустят. Но вот что вы будете
сегодня чем-то заниматься - весьма проблематично. Разве что лежать без сна.
     Гаучо засмеялся:
     - Я думаю, меня тоже отпустят, ведь я им ничего  не  сказал. Я привык к
их методам. Они глупы, и их легко обвести вокруг пальца.
     Эван яростно сжал руками решетку.
     -   Глупы!   Не   просто  глупы.  Ненормальны!   Безграмотны!  Какой-то
растяпа-клерк  по  ошибке  написал мою фамилию  "Гадрульфи",  и  теперь  они
отказываются называть меня по-другому. Они говорят, что это - моя кличка. Но
разве в моем досье написано не  "Гадрульфи"? Разве это не написано черным по
белому?
     - Они очень любят новые идеи. Стоит им уцепиться  за идею, имея хотя бы
смутное представление  о ее,  собственно, ценности, то они уже  ни за что не
выпустят эту идею из рук.
     - Если бы это было все.  У  кого-то в высших эшелонах появилась  мысль,
будто Вейссу - кодовое название Венесуэлы.  Хотя, может, это и был тот самый
чертов клерк, который так и не научился писать. Или его братец.
     - Они спрашивали меня о Вейссу, - задумчиво произнес Гаучо. -  Но что я
мог им  ответить? Ведь  тогда я  и в  самом деле ничего  не  знал. Англичане
считают это дело важным.
     - Но не говорят - почему. А делают лишь таинственные намеки.
     Очевидно,  здесь   замешаны  немцы.  И  каким-то  боком  -  Антарктида.
Возможно,  через  пару  недель,  - говорят  они,  -  весь мир  погрузится  в
апокалипсис. И  они думают, что я  с этим связан.  И  вы. Зачем же  еще  они
бросают нас в одну камеру, если все равно нас собираются выпустить?  За нами
будут следить,  куда бы мы ни пошли.  Итак,  мы - в  самой гуще грандиозного
заговора, не имея при этом ни малейшего представления о том, что происходит.
     - Я надеюсь, ты им не поверил. Дипломаты всегда так говорят. Они всегда
живут на краю того или иного обрыва. Без кризисов они не смогли бы заснуть.
     Эван медленно обернулся и посмотрел на своего компаньона.
     - А я им верю, - спокойно произнес он. - Позвольте рассказать. Об отце.
Он, бывало, сидел в моей  комнате, когда  я засыпал, и рассказывал сказки об
этой самой Вейссу. И о паучьих обезьянах, и о принесении в жертву людей, и о
реках, рыбы в которых бывают  то  опаловыми, то  огненными. Когда  входишь в
воду, они  окружают  тебя и исполняют  нечто  вроде изысканного  ритуального
танца,  чтобы  защитить  тебя  от  беды. И еще  там есть вулканы с  городами
внутри, и каждые сто лет  они извергаются пылающим  адом, но люди все  равно
идут в них жить. И синелицые мужчины в горах,  и женщины в долинах, рожающие
всегда только  тройни,  и бродяги, которые собираются в компании и  проводят
веселые празднества, устраивая развлечения целое лето напролет.
     - А вы же знаете,  что такое  мальчик. Рано или поздно наступает момент
разлуки - точка, когда  подтверждается его подозрение, что отец  - не бог  и
даже не оракул.  Мальчик видит, что больше не имеет права на такую веру. Так
Вейссу становится историей на ночь или волшебной сказкой, а мальчик - лучшей
версией своего отца - самого что ни на есть обычного человека.
     - Я думал,  капитан Хью сошел  с  ума; я  даже согласился бы, чтобы его
поместили в клинику. Но на Пьяцца делла Синьора 5 я чуть не убился, и это не
могло быть  обычной случайностью,  каприз неодушевленного мира;  с тех пор я
вижу  два правительства,  доведенных почти  до кошмаров  ненавистью  к  этой
сказке,  наваждением,  которое,  как  я  думал,  принадлежало  только  отцу.
Кажется, это состояние, когда чувствуешь себя просто человеком, превратившее
в ложь и Вейссу, и  мою детскую любовь  к отцу, помогает  мне сейчас понять,
что  все  это  было истиной, было правдой. Ведь  и итальянцы,  и англичане в
обоих консульствах,  и  даже этот безграмотный  клерк -  все они  люди. И их
мучит такое же беспокойство, какое  мучило отца и будет мучить меня, а, быть
может, через пару недель - и все живое в этом мире, который никто  из нас не
хочет  увидеть   превратившемся  в  пылающую  бойню.  Можете   называть  это
общностью, выжившей на изгаженной планете, которую, видит Бог, никто  из нас
не любит так уж сильно. Но все равно, это - наша планета, и мы здесь живем.
     Гаучо не ответил.  Он подошел к окну и посмотрел на улицу. Девочка пела
теперь  о моряке, ходящем  по  морям на  другом конце  земли, и его суженой,
оставшейся дома.  Из камеры, где играли,  доносились  выкрики: "Cinque, tre,
otto, бр-р-р!" Гаучо поднес руки к шее и снял воротник. Он подошел к Эвану.
     - Если  тебя выпустят,  - сказал он, - и ты успеешь на встречу с отцом,
там у Шайссфогеля сидит  один мой друг.  Его зовут Куэрнакаброн. Там его все
знают.  Я  был  бы очень тебе благодарен, если  бы ты отдал ему это. Здесь -
послание. - Эван взял воротник и с отсутствующим видом спрятал его в карман.
Ему пришла в голову одна мысль:
     - Но ведь они увидят, что у вас нет воротника.
     Гаучо улыбнулся, сорвал с себя рубаху и бросил ее под койку.
     - Я  им скажу, что, мол, тепло. Спасибо, что напомнил. Для меня  это не
очень легко - думать, как лиса.
     - Как вы предлагаете выбраться отсюда?
     -  Просто.  Когда  охранник  придет выводить  тебя, мы  ударим его,  он
потеряет сознание, мы возьмем ключи и вырвемся на свободу.
     -  Если мы оба выберемся отсюда, мне все равно нужно будет передать это
послание?
     - Si. Мне сначала нужно пойти на Виа Кавур. К Шайссфогелю я приду позже
увидеться с  товарищами по другому делу. Un  gran colpo, если все  сработает
нормально.
     Вскоре в коридоре послышались звуки шагов и звяканье ключей.
     -  Он  читает  наши  мысли, -  довольно  захихикал  Гаучо. Эван  быстро
повернулся у нему и пожал руку.
     - Желаю удачи.
     - Опусти свою дубинку, Гаучо, - раздался веселый голос охранника. - Вас
приказано освободить. Обоих.
     - Ah, che fortuna, - скорбно произнес Гаучо и вернулся к окну.
     Казалось,  голос  девушки  несется  над всем апрелем.  Гаучо  встал  на
цыпочки.
     - Un' gazz'! - крикнул он.


     Героем последнего анекдота, популярного в шпионских  кругах Италии, был
англичанин,  наставивший рога своему  итальянскому другу. Однажды ночью  муж
вернулся  домой   и   застал   вероломную   парочку  во  flagrante  delicto.
Разъярившись,  он  вытащил  пистолет  в  полной   готовности  совершить  акт
возмездия,  когда  англичанин  поднял  руку  в  утешающем жесте.  "Послушай,
старина, - высокомерно произнес он, - ведь мы не собираемся вносить раздор в
наши  ряды?  Лучше  подумай,  как  эта  ситуация смогла  бы помочь  созданию
Четверного Союза".
     Автором  этой притчи  был  некто  Ферранте  - любитель  абсента и  враг
девственности.  Он  пытался  отрастить  бороду  и ненавидел политику. Как  и
тысячи других флорентийских  юношей, он  воображал себя нео-макиавеллианцем.
Он  не  страдал недальновидностью, и его вера  зиждилась на двух пунктах: а)
итальянское Министерство иностранных дел - это нечто непоправимо продажное и
глупое, и  б)  кто-нибудь должен  убить Умберто Первого. Ферранте  занимался
венесуэльской  проблемой уже полгода  и  не  видел  никакого  выхода,  кроме
самоубийства.
     В тот вечер в штабе тайной полиции Ферранте шатался из угла  в угол. Он
держал в руке небольшого кальмара, только что купленного на ужин, и  искал -
где его приготовить.  Пуп флорентийской  шпионской деятельности располагался
на   втором  этаже  фабрики,   производящей   музыкальные  инструменты   для
почитателей  Ренессанса  и Средневековья. Официально ее  владельцем считался
австриец Фогт,  который днем усердно собирал ребеки, гобои и теорбы, а ночью
занимался шпионажем.  В легальной жизни он работал вместе  с нанятым  негром
Гаскони, который порой  приводил  друзей  для  пробы инструментов,  и  своей
матерью -  пожилой, невероятно толстой, похожей  на индюшку женщиной, жившей
странной иллюзией, будто  в  девичестве у  нее был  роман с Палестриной. Она
постоянно набрасывалась на посетителей  с нежными реминисценциями  по поводу
"Джованнино",   большей  частью  являвшими  собой   красочные  свидетельства
сексуальной эксцентричности  композитора. Если эта парочка  и  участвовала в
шпионской  деятельности Фогта,  то об этом  все равно никто не  догадывался,
даже  сам  Ферранте,  который вменил себе в обязанность  шпионить  за своими
коллегами  и  любыми другими подходящими  для этого дела  жертвами.  Тем  не
менее, на Фогта, скорее всего,  можно было  положиться, поскольку он, будучи
австрийцем, славился осторожностью. Ферранте не верил в союзы  и относился к
ним как к чему-то временному, если не смехотворному. Но  с другой стороны, -
рассуждал он, - если  уж ты вступил в  союз, то  будь  добр  подчиняться его
правилам, пока это  целесообразно.  Начиная  с 1882  года, немцы и австрийцы
были хотя бы и временно, но приемлемы. Англичане - ни в коем  случае! Потому
он  и  сочинил эту шутку о муже-рогоносце. Потому и  не хотел сотрудничать с
Лондоном. Это - заговор со стороны Британии, - подозревал он, - вбить клин в
Тройственный  Союз  и  разделить  врагов  Англии  так, чтобы  Англия  смогла
договориться с ними по отдельности и в свое удовольствие.
     Он спустился на кухню. Оттуда раздавался жуткий скрип. Будучи  по своей
природе  подозрительным по  отношению к любому отклонению от нормы, Ферранте
осторожно опустился  на  четвереньки, тихонько  прополз за  печку и выглянул
из-за нее. Он увидел эту старуху, наигрывающую на виоле-да-гамбо. Выходило у
нее скверно. Заметив Ферранте, она опустила смычок и уставилась на него.
     - Тысячу извинений, синьора, - сказал Ферранте, поднимаясь на ноги. - Я
не хотел прерывать вашу музыку. Мне просто нужно узнать,  не могу ли я взять
сковородку и немного масла. Мой ужин. Это  займет не более нескольких минут.
- Он умиротворяюще помахал кальмаром.
     -  Ферранте, -  внезапно  прокаркала  она,  - сейчас  -  не  время  для
церемоний. Многое поставлено на карту.
     Ферранте подался  назад. Она  что, сует нос в чужие  дела?  Или  просто
пользуется доверием своего сына?
     - Не понимаю, - ответил он осторожно.
     - Чушь! - отрезала она. - Англичане  знают больше, чем вы. Все началось
с этого дурацкого венесуэльского дела, но совершенно случайно,  сами не зная
того, твои коллеги наткнулись на нечто столь огромное и  ужасающее,  что они
даже бояться называть это вслух.
     - Все может быть.
     - Или  это неправда, что юный Гадрульфи признался герру Стенсилу, будто
его отец думает, что в этом городе есть агенты Вейссу?
     -  Гадрульфи  -  это  цветочник,  - бесстрастно ответил Ферранте, -  за
которым мы ведем наблюдение. Он связан с партнерами Гаучо - агитатора против
законного  правительства  Венесуэлы.  Мы  проследили  за  ними  до  квартиры
цветочника. Вы перепутали данные.
     - Скорее  всего, это  ты и  твои  дружки-шпионы перепутали все имена. Я
полагаю, ты тоже поддерживаешь этот смехотворный вымысел о том, что Вейссу -
это кодовое название Венесуэлы?
     - Во всяком случае, так значится в наших делах.
     - Ты - умный человек, Ферранте. Ты не доверяешь никому.
     Он пожал плечами:
     - Могу ли я себе это позволить?
     -  Полагаю,  нет. Особенно  когда  никому не известная  раса  варваров,
нанятая  Бог знает кем, взрывает - в такое время  как сейчас - динамитом лед
Антарктики и готовится войти  в подземную сеть природных туннелей - сеть,  о
существовании которой известно лишь жителям Вейссу, Лондонскому королевскому
географическому обществу и флорентийским шпионам.
     У Ферранте перехватило дух. Ведь  она  только  что  повторила секретный
меморандум, который Стенсил менее часа назад отправил в Лондон!
     -  Обследовав  вулканы этого  региона,  - продолжала она,  -  некоторые
аборигены Вейссу первыми узнали  о туннелях, которые пронизывают недра земли
на глубинах, варьирующихся...
     - Aspetti! - закричал Ферранте. - Вы бредите.
     - Скажи  правду,  - отрезала она. -  Скажи, что на  самом  деле  значит
название "Вейссу". Скажи же мне,  идиот,  то,  что я  и так уже  знаю: это -
Везувий, - прокудахтала она жутким голосом.
     Ему  стало  трудно  дышать.  То ли это - ее предположение,  то  ли  она
выследила, то ли  ей сказали. Скорее всего, она безопасна. Но не может же он
ей сказать: "Я ненавижу политику, хоть международную, хоть в пределах одного
отдела". Все виды политики, которые довели его до этого, ничем не отличались
друг от друга и были одинаково  омерзительны. Все думали, что  это - кодовое
название  Венесуэлы, обычное  дело, пока англичане  не сказали, что Вейссу и
впрямь существует. Имелись показания юного Гадрульфи, подтвержденные данными
о вулканах, полученными  пятнадцать лет назад от Географического общества  и
от  Департамента  расследований.  Сухие  факты,  сопоставленные  с  рапортом
цензора,   лавиной   вылились  в  многочасовое   совещание,  состоявшее   из
компромиссов, взаимных уступок, запугиваний, раздоров и тайных  голосований,
пока Ферранте и его шеф  не встали  перед  лицом отвратительной  истины: они
должны  сплотиться с англичанами перед общей и в  высшей  степени  вероятной
опасностью. Хотя едва ли они могли позволить себе этого не делать.
     - Насколько мне  известно, - произнес он, - это может значить "Венера".
И  смилуйтесь, я  не могу обсуждать  эту  тему. - Женщина засмеялась и опять
принялась пилить на  своей виоле-да-гамба.  Она  с презрением наблюдала, как
Ферранте  снимает  сковородку с  крюка  над  печкой, льет  оливковое масло и
подталкивает  в пламя  головешки. Когда масло начало  шипеть, он  осторожно,
словно  жертву,  опустил в  него  кальмара.  Вдруг Ферранте  обнаружил,  что
потеет,  хотя  печь  грела не так  уж сильно.  В  комнате  завывала античная
музыка, эхом отдаваясь от стенок. Ферранте позволил себе подумать без всяких
на то причин, - не принадлежит ли она перу Палестрины?


     Неподалеку  от британского  консульства,  примыкая  к тюрьме, где сидел
Эван,  располагались две  узкие  улочки  -  Виа дель Пургаторио  и Виа  дель
Инферна. Они пересекались в  форме буквы "Т", ножка которой шла  параллельно
Арно. Виктория стояла на этом перекрестке - крошечная прямая фигурка в белом
канифасе, окруженная  непроглядной  тьмой.  Она трепетала,  словно пришла на
свидание с любимым. Люди в консульстве оказались тактичными; более того, она
увидела, как в  их  глазах  тяжело опускается скорбное  знание,  и сразу  же
поняла,  что  старик  Годольфин   и   вправду   был  сжат   тисками  "жуткой
необходимости"  и  что  ее интуиция  в  очередной  раз не  подвела. Виктория
гордилась этой своей способностью, как атлет гордится силой или мастерством;
например, именно интуиция в свое время подсказала ей, что Гудфеллоу - шпион,
а  не просто  случайный  турист,  и помогла  ей  раскрыть  в  себе талант  к
шпионажу. Ее решение помочь Годольфину происходило вовсе не из романтических
иллюзий по  поводу шпионажа  (в этом занятии она видела больше уродства, чем
обаяния), а, скорее, из ощущения, что мастерство, или любое virtu, желанно и
восхитительно  просто само  по  себе,  - и  чем  дальше  оно отстоит от идеи
морали,  тем  эффективнее оно становится. Виктория, хоть  она и стала бы это
отрицать, принадлежала к  тому же типу  людей, что  и  Ферранте,  Гаучо  или
синьор Мантисса; представься возможность, она тоже принялась бы действовать,
исходя   из  личного,   уникального   толкования   "Государя".  Она  так  же
переоценивала роль  virtu -  индивидуального посредничества,  -  как  синьор
Мантисса  - образ лисы.  И, возможно, когда-нибудь один из них сможет задать
вопрос: что  же  еще движет  эпохой, если  не этот вид  дисбаланса  -  когда
перевешивает менее сильный, но более хитрый?
     Она стояла на перекрестке,  как  вкопанная, и думала  - поверил  ли  ей
старик,  дождется ли  он ее?  Она молила  Бога, чтобы это оказалось так, - и
дело даже не столько в том, что судьба его была ей небезразлична,  сколько в
деформированном самовозвеличивании:  соответствие событий  выработанному  ей
сценарию  являло бы  славное свидетельство ее  мастерства. Чего  ей  удалось
избежать   -   возможно,  благодаря  оттенку   сверхъестественного,  который
приобретали мужчины в ее глазах, - так это общей тенденции школьниц называть
мужчин,   которым   перевалило   за  пятьдесят,  "сладкими",   "душками"   и
"милашками". В  каждом пожилом  человеке  она видела его образ двадцати- или
тридцатилетней  давности - призрак, чьи очертания почти слились с оригиналом
- молодой, энергичный, обладающий  могучей жизненной силой и чувствительными
пальцами. Таким  образом, она  желала помочь молодой версии  капитана  Хью и
сделать  ее  частью  обширной  системы каналов, шлюзов и бассейнов на бурной
реке Фортуны.
     Если  на  свете  существует,   -  как  начинали  подозревать  некоторые
психиатры,  - родовая  память,  врожденное  вместилище изначального  знания,
формирующего определенные наши действия и случайные желания, то не только ее
присутствие здесь -  между чистилищем  и  адом, - но  и  вся ее  преданность
Римскому католицизму с той же  необходимостью и  вероятностью  происходила и
зависела  от  одного элемента  первобытной веры,  который,  подобно жизненно
важному клапану, сиял во всем своем величии и великолепии в этом  вместилище
- от понятия о призраке, или духовном двойнике,  как о событии, происходящем
реже  путем  размножения,  но  чаще путем расщепления,  и  от  естественного
вытекающего  отсюда вывода: сын  -  это  призрак-двойник  отца. Приняв таким
образом понятие дуализма, Виктория  обнаружила, что до Троицы остается всего
один шаг. Увидев над старым Годольфином ореол второго  и более  зрелого "я",
она стояла сейчас у тюрьмы и ждала, а тем временем справа от нее  раздавался
одинокий голос девушки, поющей о трудности выбора между богатым  стариком  и
красивым юношей.
     Наконец,  Виктория  услышала, как  открываются тюремные двери,  потом -
приближающийся  звук его шагов, стучащих по  узкому проходу,  и затем - удар
захлопнувшихся  дверей. Она воткнула зонтик в землю рядом со своей маленькой
ножкой,  и теперь стояла, высматривая  его. Она  заметила его лишь  когда он
чуть с ней не столкнулся.
     - Ну и ну! - воскликнул он.
     Она  подняла глаза.  Его лицо  было еле  различимым. Он вгляделся в нее
внимательнее.
     - Я видел вас сегодня днем. Девушка в трамвае. Верно?
     - Вы пели мне из Моцарта, - пробормотала она в знак согласия. Совсем не
похож на отца!
     -  Просто  маленькая шутка, - произнес Эван, заикаясь. - Я не хотел вас
смутить.
     - Но тем не менее, я смутилась.
     Эван робко опустил голову.
     - Но что вы делаете здесь, в такое время? - Он издал вымученный смешок.
- Не меня же вы ждете.
     - Да, - спокойно сказала она. - Жду вас.
     - Мне это ужасно льстит. Но, с позволения сказать, вы не похожи  на тех
молодых леди, которые... Ну, в смысле, вы понимаете. В смысле, а! к дьяволу,
с  чего  бы  это вам ждать меня?  Ведь не потому же, что вам понравился  мой
голос.
     - Потому что вы - его сын, - ответила она.
     Он  понял,  что  не  нужно  требовать  никаких  объяснений,  не  нужно,
запинаясь, расспрашивать - как  вы встретились с  моим отцом? откуда узнали,
что  я здесь? и что меня выпустят?  У него сложилось  ощущение, что рассказ,
который  в  камере  он  поведал Гаучо,  был  сродни  исповеди, признанием  в
слабости, а  молчание Гаучо - отпущением  грехов, искупившим эту  слабость и
неожиданно  толкнувшим  его  в  трепещущие  основы нового  человечества.  Он
почувствовал,  что вера  в Вейссу лишает его права  на  обычную высокомерную
мнительность, что отныне, куда бы он ни поехал, в качестве  наказания должен
будет  с  готовностью принимать  все миражи  и видения - как, например,  эта
встреча на перекрестке. Виктория обхватила  ладонями его бицепс, и они пошли
по улице.
     Немного возвышаясь над ней,  он заметил изящный гребень слоновой кости,
воткнутый в ее волосы по самые  подмышки. Лица, шлемы, касающиеся друг друга
руки  ...  распятия?  Он,  прищурившись, внимательно  вгляделся в лица. Они,
казалось, вытянулись под  весом собственных тел,  но,  скорее  по  традиции,
выражали восточное  понятие  о смирении,  а не четко обозначенную кавказскую
боль. Да, любопытная девушка!  Он хотел  было использовать гребень  как тему
для начала разговора, но она опередила его.
     - Какой странный  сегодня вечер! И этот  город. Будто что-то дрожит под
его поверхностью и вот-вот прорвется наружу.
     - Да,  я тоже  это  почувствовал. Я говорю себе:  ведь мы сейчас ужасно
далеки от Ренессанса. Несмотря на то,  что  вокруг -  сплошные Фра Анжелико,
Тицианы,  Боттичелли. Церковь  Брунеллески,  призраки  Медичи.  Это - другое
время.  Как  радий. Говорят,  он  постепенно,  по капле  изменяется  и через
невообразимый промежуток  времени превращается в свинец. Кажется, нет больше
былого сияния над старой Фиренце. Оно стало свинцово-серым.
     - Быть может, единственное место, где осталось сияние - это Вейссу.
     Эван посмотрел на нее сверху вниз.
     - Странная  вы девушка,  -  сказал он. - Я  чувствую, вы знаете об этом
месте больше меня.
     Она поджала губы.
     -  Знаете, что  я чувствовала  во время  разговора с ним? Мне казалось,
будто  он когда-то рассказывал мне те же истории, что  и вам  в детстве,  но
будто я их забыла, и стоило мне увидеть его, услышать его голос, как все эти
воспоминания, ничуть не угаснув, вновь нахлынули на меня.
     Он улыбнулся:
     - Мы - почти брат и сестра.
     Виктория не ответила. Они свернули на Виа Порта Росса. По улицам ходили
толпы туристов. На углу  три бродячих музыканта - гитара, скрипка  и казу  -
наигрывали сентиментальные мелодии.
     - А может, мы в лимбе, - произнес он. - Или  в месте типа  того, где мы
встретились - в мертвой  точке между  чистилищем  и адом.  Странно,  что  во
Флоренции нет улицы Виа дель Парадизо.
     - Возможно, ее нет нигде в мире.
     Казалось, они  отбросили прочь - по крайней  мере, в тот момент  -  все
теории,  планы  и  законы  внешнего  мира,  даже  неизбежное   романтическое
любопытство по  поводу друг друга, чтобы просто и чисто увлечься молодостью,
разделить   чувство   вселенской   печали,  скорбь,  вызванную   созерцанием
Человеческого в себе - чувство, которое всеми в этом возрасте воспринимается
как  награда  за  выживание в  отрочестве.  Музыка  казалась  им  сладкой  и
исполненной боли, а цепочки гуляющих туристов - Пляской Смерти.  На них то и
дело  наталкивались лоточники и зеваки, но они, не обращая на это  внимания,
стояли на тротуаре и смотрели друг  на друга, погрузившись в связывающее  их
ощущение молодости и глубину глаз, которые они созерцали.
     Он первым нарушил молчание.
     - Ты не сказала, как тебя зовут.
     Они представились.
     -  Виктория,  -  повторил  он.  То, как  он это  произнес, заставило ее
почувствовать подобие триумфа.
     Он легонько опустил ладонь на ее руку.
     -  Пойдем, -  сказал  он, чувствуя  себя защитником, почти  отцом.  - Я
должен встретиться с ним у Шайссфогеля.
     - Конечно, -  ответила  она. Они свернули  налево  и  пошли от  Арно  в
направлении Пьяцца Витторио Эммануэле.
     "Фильи ди Макиавелли" использовали в качестве гарнизона бывший табачный
склад  в стороне от Виа Кавур. В настоящий момент там никого  не было, кроме
человека с аристократической внешностью по  имени Боррако, который  выполнял
свою еженощную обязанность - проверял винтовки. Внезапно в дверь постучали.
     - Digame, - откликнулся Боррако.
     -  Лев и Лиса,  - последовал ответ. Боррако отодвинул засов, и его чуть
не  сбил с  ног коренастый метис Тито,  который  зарабатывал  себе  на жизнь
продажей непристойных фотографий Четвертому армейскому корпусу. На лице было
написано крайнее возбуждение.
     - Они  выступают,  -  запинаясь,  принялся  объяснять  он.  -  Сегодня,
полбатальона, у них винтовки и штыки...
     - Ради  всего святого, что случилось?! - взревел Боррако. - Италия что,
объявила войну? Que pasa?
     -  Консульство. Венесуэльское  консульство. Его  начали  охранять.  Они
поджидают нас. "Сынов Макиавелли" предали.
     -  Успокойся, -  сказал Боррако.  - Возможно, настал, наконец,  момент,
обещанный  нам  Гаучо.  Тогда  мы должны  дождаться его.  Быстрее.  Поднимай
остальных. Пусть будут в состоянии готовности.  Пошли кого-нибудь в город за
Куэрнакаброном. Скорее всего, он - в пивном садике.
     Тито  отдал честь, повернулся, со всех ног бросился к двери и отпер ее.
Вдруг его осенило.
     - А что если, - сказал он, - а что, если Гаучо - и есть предатель? - Он
открыл дверь.  Там  стоял  разъяренный Гаучо.  Тито изумленно открыл рот. Не
сказав  ни слова, Гаучо опустил сжатый кулак на  голову метиса. Тито потерял
равновесие и рухнул на пол.
     - Идиот, - сказал Гаучо. - Что происходит? Все что, спятили?
     Боррако рассказал об армии.
     Гаучо потер руки.
     - Брависсимо.  Основная акция. И никаких известий из Каракаса. Не имеет
значения.  Выдвигаемся  сегодня. Поднимай  войска.  Мы  должны  быть  там  к
полуночи.
     - Осталось не так уж много времени, коммендаторе.
     - Мы будем там к полуночи. Vada.
     - Si, коммендаторе. - Боррако отдал честь и ушел,  осторожно переступив
через Тито.
     Гаучо  сделал глубокий вдох, скрестил руки, потом развел их в стороны и
скрестил снова.
     - Итак! - крикнул он в пустое пространство склада. - Во Флоренции вновь
наступает ночь льва!


     Заведение  Шайссфогеля  "Биргартен унд Ратскеллер"  было любимым ночным
местечком  не только  для немцев, но и  для  других флорентийских  туристов.
Итальянские caffe (как считалось) хороши  лишь  днем, когда город  в ленивой
полудреме  созерцает  свои  художественные сокровища. Но послезакатные  часы
требуют бурного,  неистового веселья - чего не  могли предложить спокойные и
даже несколько замкнутые  caffe. Англичане, американцы, голландцы, испанцы -
они  все,  казалось,  стремятся найти нечто вроде Hofbrauhaus, дух  которого
напоминал бы о Граале, и держать кружки с  мюнхенским пивом, словно кубки. У
Шайссфогеля присутствовали все желательные элементы: белобрысые официантки с
толстыми  косами, кругами уложенными  на затылке,  способные за  одну  ходку
принести восемь пенных кружек, павильон в саду с небольшим медным оркестром,
аккордеонист внутри, тайны, выкрикиваемые через стол,  много дыма  и  поющие
компании.
     Годольфин-старший и Рафаэль  Мантисса  сидели за  маленьким столиком  в
углу сада. Их губы  обвевал игривый  прохладный  ветерок с реки,  а  в  ушах
резвилось дыхание оркестра. Они чувствовали себя абсолютно одинокими, самыми
одинокими людьми в этом городе.
     -  Разве я тебе не друг? - уговаривал синьор Мантисса. -  Ты должен мне
рассказать. Допустим, тебе и в самом деле  приходилось  скитаться где-то вне
мирового сообщества.  А мне разве  не  приходилось?  Разве  меня,  вопящего,
словно мандрагора, не вырывали с  корнем и не пересаживали из одной страны в
другую, где  обязательно  или почва оказывалась  слишком  сухой, или  солнце
слишком  злым,  или воздух  слишком  зараженным?  Кому  же,  если не  брату,
поведать эту ужасную тайну?
     - Может, сыну, - сказал Годольфин.
     - У меня никогда  не  было сына. Но разве это не правда, что  мы тратим
время нашей жизни в  поисках некой ценности, истины,  которую можно  было бы
поведать  сыну, передать ему вместе с любовью? Большинство из нас - не такие
счастливчики,  как ты:  возможно, нам  нужно оторваться  от остальной  части
человечества, чтобы найти те слова, которые стоит передавать сыну. Но прошло
уже  столько  лет, что ты можешь  подождать еще  пару минут. Он возьмет твой
подарок и воспользуется им для себя, для своей жизни. Но я его не виню.  Так
всегда  поступает  младшее поколение,  -  именно  так,  по-простому.  Будучи
мальчиком,  ты  тоже,  наверное, принял от  отца  какой-нибудь  подарок,  не
осознавая, что для тебя он со временем  станет столь же ценным, как ценен он
был  для отца. У  англичан есть верное  выражение  - "передавать вниз"  - от
одного поколения к  следующему. Сыновья ничего  не  передают  назад,  вверх.
Возможно,  это печально  и  вовсе  не в  христианском духе,  но  так  было с
незапамятных времен и будет всегда. Ты можешь, давая, получать что-то взамен
только когда  имеешь  дело с  человеком из  своего  поколения.  Например,  с
Мантиссой - твоим покорным слугой.
     Старик слегка улыбнулся и покачал головой.
     - Это не так уж много, Раф, и я уже привык к этому. Быть может, ты тоже
поймешь.
     -  Да,   возможно.  Всегда  трудно  понять   ход   мыслей   английского
путешественника.  Антарктида, да?  Что  заставляет  англичан  отправляться в
такие жуткие места?
     Годольфин смотрел в пустоту.
     - Я  думаю, - нечто противоположное тому,  что заставляет их кружить по
всему земному шару в сумасшедшей пляске, именуемой "Туры Кука", дабы увидеть
кожу  того  или  иного  места. Исследователь  хочет увидеть  его сердцевину.
Здесь, наверное, есть что-то от любви. Мне никогда не доводилось проникать в
сердцевину  тех  диких  мест,  Раф.  Пока  я не  побывал в  Вейссу.  Лишь  в
прошлогодней южной экспедиции я увидел, что находится под ее кожей.
     - И что же ты увидел? - наклонившись вперед, спросил синьор Мантисса.
     - Ничего, -  прошептал Годольфин, - я увидел Пустоту. - Синьор Мантисса
протянул  руку  и положил  ее на плечо  старика. -  Понимаешь,  -  Годольфин
продолжал сидеть, сгорбившись и неподвижно, - Вейссу терзала меня пятнадцать
лет. Я  мечтал  о ней, жил  ею почти  все  это время. Она не покидала  меня.
Краски,  музыка,  ароматы. И куда  бы  меня ни  посылали, за  мной все время
следовали  воспоминания.  А  теперь  за  мной  следуют  шпики.  Это  дикое и
сумасшедшее царство не может позволить себе отпустить меня.
     Раф, ты будешь одержим этим дольше, чем я. Мне уже недолго осталось. Но
ты не должен никому  ничего  говорить.  Я даже не прошу у  тебя  обещания, я
просто беру его. Я сделал то, чего пока никто не делал. Я был на Полюсе.
     - Полюсе? Боже мой. Тогда почему же мы не...
     -  Не читали об  этом  в прессе?  Потому что  я сам того захотел.  Если
помнишь, меня  нашли у последней  базы полумертвым и занесенным снегом после
бури. Все  подумали, что я пытался дойти до Полюса, но  у меня не вышло. А я
был уже на обратном пути. Но я не стал возражать. Понимаешь?  Я отказался от
верного  рыцарского звания, впервые за всю свою карьеру отверг славу, сделал
то, что  делает мой сын с самого своего рождения. У Эвана мятежный характер,
и вести себя так не было для него внезапным решением. А ко мне такое решение
пришло вдруг,  окончательно  и бесповоротно,  -  и все из-за того, что,  как
оказалось, поджидало меня на Полюсе.
     Два  карабинера  вместе  со своими  девушками встали из-за стола, и обе
пары, покачиваясь,  вышли рука об руку из садика. Оркестр  заиграл печальный
вальс.  Из  зала  выплывали  звуки  пирушки  и  доносились  до Годольфина  и
Мантиссы.  Ветер не стихал. Было безлунно. Листья  на  деревьях трепыхались,
словно крошечные механизмы.
     -  Это  была дурацкая  выходка, - продолжал  Годольфин.  -  Почти бунт.
Человек в одиночку  в самый разгар  зимы пытается  добраться до  Полюса. Они
сочли  меня  сумасшедшим. Возможно,  в  то  время  они  были и правы.  Но  я
чувствовал, что должен  дойти до него. Тогда я  думал, что там -  в одной из
двух  неподвижных  точек этого вращающегося  мира  - смогу  обрести покой  и
разгадать загадку Вейссу. Понимаешь? Мне нужно было хотя бы минутку постоять
в мертвом  центре этой карусели  и наконец  сориентироваться.  И  конечно же
ответ ждал  меня.  Вкопав флаг, я  принялся рядом выдалбливать  лунку, чтобы
оставить запас провианта  для  будущих экспедиций.  Меня  окружала  вопиющая
бесплодность - страна, забытая демиургом. Нигде на земле не может быть более
пустого и безжизненного места. Продолбив два  или  три фута,  я добрался  до
чистого  льда.  И  вдруг  мое  внимание  приковал  странный  свет,  который,
казалось, движется там,  в глубине. Я расчистил площадку пошире. Сквозь лед,
прекрасно сохранившись и не утратив своей радужной окраски,  на  меня глазел
труп одной из  их паучьих обезьян. Она была совершенно реальна, - не то, что
смутные  намеки,  которые они делали  мне раньше. Я  говорю сейчас:  "Делали
намеки",  но  думаю,  они  оставили  ее там  для  меня. Зачем? Возможно,  по
какой-то  чуждой,  не вполне  человеческой  причине, которую  мне не понять.
Возможно, просто хотели посмотреть - что я буду делать. Насмешка, понимаешь?
- насмешка жизни,  спрятанная  там, где нет ничего  одушевленного, кроме Хью
Годольфина. Но,  конечно, с подтекстом... Обезьяна рассказала мне всю правду
о них.  Если Эдем  был творением  Бога, то одному Ему известно  - какое  зло
породило  Вейссу. Под кожей,  которая,  морщинясь, пролезала  в мои кошмары,
никогда ничего не было. Сама Вейссу - это цветастый сон. Мечта о том, к чему
ближе всего Антарктида - мечта об аннигиляции.
     У синьора Мантиссы был разочарованный вид.
     - Ты уверен, Хью? Я слышал, что в полярных регионах люди  в  результате
долгого воздействия внешних факторов видят вещи, которые...
     -  А  какая  разница?  -  сказал  Годольфин. - Если  даже  это  и  было
галлюцинацией, то дело ведь не в том,  что я видел или что мне казалось, что
я видел, -  это, в итоге, неважно. Дело в том,  что я понял. К  какой истине
пришел.
     Синьор Мантисса беспомощно пожал плечами.
     - А теперь? Твои преследователи?
     - Думают,  что  я выдам. Знают, что  я разгадал значение  их намека,  и
боятся,  что я всем  расскажу.  Но ради Христа, как же я  могу это  сделать?
Разве  я ошибаюсь, Раф? Ведь мир тогда сойдет  с ума. По глазам вижу, что ты
озадачен.  Я знаю. Ты пока этго не понимаешь,  но ты поймешь. Ты сильный.  И
все это повредит  тебе не больше, - он рассмеялся, - чем повредило мне. - Он
посмотрел через плечо  синьора  Мантиссы.  - А вот и мой сын. И с  ним - эта
девушка.
     Эван встал перед ними.
     - Отец, - произнес он.
     - Сынок. - Они пожали друг другу руки. Синьор Мантисса окликнул  Чезаре
и пододвинул Виктории стул.
     -  Извините, я покину  вас  на минутку. Мне  нужно  передать  послание.
Сеньору Куэрнакаброну.
     - Это - друг Гаучо, - пояснил Чезаре, возникая на заднем плане.
     - Ты видел Гаучо? - спросил синьор Мантисса.
     - Полчаса назад.
     - Где он?
     -  На  Виа  Кавур.  Он придет  сюда  позже.  Он  сказал, что ему  нужно
встретиться с друзьями по другому делу.
     -  Ага!  -  Синьор Мантисса  взглянул  на  часы. - У нас осталось  мало
времени.  Чезаре,  иди договорись на барже. А потом  -  на  Понте  Веккьо за
деревьями. Кэбмен тебе поможет. Поторопись. -  Чезаре легким шагом удалился.
Синьор  Мантисса перехватил  официантку, и она поставила на их столик четыре
пива. - За наше предприятие, - сказал он.
     За третьим столиком сидел Моффит и, улыбаясь, наблюдал за ними.


     В жизни Гаучо  никогда не случалось ничего более прекрасного, чем  этот
марш по Виа  Кавур. Боррако,  Тито и еще несколько  друзей каким-то чудесным
образом умудрились совершить набег на кавалерийский полк  и смыться оттуда с
сотней лошадей. Кражу обнаружили быстро, но "Фильи ди Макиавелли" с веселыми
выкриками и песнями уже  мчались галопом  к центру города. Гаучо  в  красной
рубахе, широко улыбаясь, ехал впереди. "Avanti, i miei fratelli, - пели они,
-  Figli  di  Machiavelli,  avanti  alla  donna  Liberta!"  Их  преследовали
армейские войска - беспорядочные неистовые группы  солдат, - половина из них
бежала, половина  ехала  в  повозках.  По  пути  к центру ренегаты встретили
сидящего  в бричке Куэрнакаброна.  Развернувшись,  Гаучо набросился на него,
сгреб его тело в охапку и затем вернулся к "Сыновьям".
     - Товарищ! - громогласно обратился он к своему удивленному заместителю.
- Ну разве не славный сегодня вечер?
     Они  добрались  до  консульства  за   несколько  минут  до  полуночи  и
спешились,  продолжая кричать и  петь.  Те  из них, кто работал  на  Меркато
Сентрале,  запасли  достаточно  гнилых  фруктов  и  овощей  для  мощного   и
продолжительного  заградительного  обстрела   консульства.  Прибыла   армия.
Съежившись от  страха,  Салазар и  Ратон наблюдали  за происходящим  из окна
второго  этажа.  Разгорелся  кулачный  бой.  Ни  одного  выстрела   пока  не
прозвучало.  Площадь,  будто  от  взрыва,  вдруг превратилась  в  гигантскую
беспорядочную  карусель. Прохожие с  криками  бросились  в первые попавшиеся
укрытия.
     Гаучо мельком  заметил  Чезаре и синьора Мантиссу, которые стояли возле
Поста Сентрале с двумя багряниками, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.
     -  Боже  мой,  -  произнес он.  -  Два  дерева? Куэрнакаброн, я  должен
отлучиться.   Ты   пока  побудешь   коммендаторе.  Принимай  обязанности.  -
Куэрнакаброн отдал честь и нырнул в самую гущу схватки. Пробираясь к синьору
Мантиссе, Гаучо увидел Эвана, его отца и девушку, ожидавших неподалеку.
     -  Buona sera  еще раз, Гадрульфи, - поприветствовал он Эвана и помахал
ему  рукой. - Мантисса, мы готовы? - От  одной из портупей, пересекавших его
грудь, он отстегнул большую  гранату. Синьор Мантисса с Чезаре  взяли  полое
дерево.
     - Присматривай за другим деревом, - крикнул синьор Мантисса Годольфину.
- Никто не должен знать, что оно - здесь, пока мы не вернемся.
     -  Эван,  -  прошептала  девушка, прижимаясь  к  нему.  -  Здесь  будут
стрелять?
     Он услышал в ее голосе лишь страх, не заметив нетерпения.
     - Не бойся. - Он обнял ее крепче, как настоящий защитник.
     Переминаясь с ноги на ногу, старик смущенно глядел на них.
     - Сынок, - наконец заговорил он, чувствуя  себя дураком. - Я думаю, это
- не самый  подходящий  момент для такого  разговора. Но я  должен уехать из
Флоренции. Сегодня. И я бы... Мне бы хотелось, чтобы ты поехал со мной.
     Он не  смотрел  на сына.  Юноша печально улыбнулся,  продолжая обнимать
Викторию.
     - Но папа, - сказал он,  -  ведь мне придется тогда расстаться со своей
единственной любимой.
     Виктория встала на цыпочки и поцеловала его в шею.
     - Мы встретимся снова, - грустно  прошептала она, продолжая играть свою
роль.
     Старик отвернулся от них,  исполненный волнения, непонимания и чувства,
что его вновь предали.
     - Мне очень жаль, - произнес он.
     Эван отпустил Викторию и подошел к Годольфину.
     -  Отец,  -  сказал он. -  Это - просто  манера  нашего поколения,  моя
ошибка, шутка. Тривиальная шутка дурачка. Ты же знаешь, что я поеду с тобой.
     - Моя ошибка, -  вымолвил  отец,  - я бы  даже осмелился  сказать,  мой
недосмотр, - заключается в том, что я всегда отстаю  от молодежи. Представь,
даже нечто простое как, например, разговор, интонация...
     Эван опустил ладонь на спину Годольфина. Некоторое время они стояли, не
двигаясь.
     - На барже, - сказал Эван. - Там мы сможем поговорить.
     Старик наконец обернулся.
     - Как только мы на нее проберемся.
     - Обязательно, - сказал Эван, пытаясь улыбаться. - В конце  концов,  мы
вместе  после стольких лет, когда мы околачивались на противоположных концах
мира.
     Не ответив, старик спрятал лицо у Эвана на плече. Оба испытывали легкое
смущение. Виктория взглянула на них и спокойно отвернулась, чтобы посмотреть
на  сражение.  Зазвучали выстрелы.  На  мостовой стали  появляться  кровавые
пятна. Пение  "Сынов  Макиавелли" перемежалось  пронзительными воплями.  Она
увидела, как  один из бунтовщиков в пестрой рубахе  распростертый  лежит  на
толстой  ветке  дерева,  а два  солдата снова и  снова  колют  его  штыками.
Виктория стояла  столь же спокойно, как на перекрестке, где она ждала Эвана:
ее  лицо  не  выражало  никаких  эмоций.  Она  казалась себе  олицетворением
принципа женственности, дополняющим всю  эту  безудержную,  взрывную мужскую
энергию.  Сама  неоскверненность, спокойно наблюдала она за спазмами раненых
тел,  за этим  балаганом  насильственной  смерти,  написанным  и  сыгранным,
казалось, для нее  одной на  этой  маленькой  площади-сцене. Из  волос на ее
голове за происходящим наблюдали пятеро распятых, выражая не  больше эмоций,
чем она.
     Волоча  за  собой  дерево, синьор Мантисса и  Чезаре шли,  пошатываясь,
через  "Ritratti  diversi". Гаучо  прикрывал  их  с  тыла. Ему уже  пришлось
пристрелить двух охранников.
     -  Поторапливайтесь,  - приговаривал  он.  -  Мы должны поскорее отсюда
выйти. Они не позволят долго водить себя за нос.
     Оказавшись в Зале Лоренцо Монако,  Чезаре вынул из ножен острый, словно
лезвие, кинжал и приготовился  вырезать Боттичелли из  рамы. Синьор Мантисса
стоял и смотрел на нее -  на асимметрично  посаженные  глаза, наклон хрупкой
головки, ниспадающие потоком золотые волосы.  Он не мог  сдвинуться с места,
он чувствовал себя утонченным распутником  перед дамой, о которой мучительно
мечтал долгие  годы,  и теперь, когда  его мечта так близка к  свершению, он
сделался вдруг импотентом. Чезаре воткнул нож  в холст и повел лезвие сверху
вниз. Уличный свет отражался от лезвия и, сливаясь  с мерцанием принесенного
ими  фонаря, танцевал на  роскошной  поверхности  полотна.  Синьор  Мантисса
наблюдал за его  движением,  и внутри у него медленно  рождался ужас. В этот
момент он  вспомнил  о  паучьей обезьяне  Хью Годольфина,  сверкающей сквозь
хрустальный лед на самом дне  мира. Изображение на холсте  казалось ожившим,
наводненным  цветом  и  движением.  Впервые за многие  годы  синьор Мантисса
подумал о той белокурой лионской  швее. Вечерами она пила  абсент, а  днем -
терзалась из-за этого. Она  говорила, Бог  ненавидит ее. В  то же  время  ей
становилось все сложнее и сложнее верить в Него. Ей хотелось уехать в Париж,
ведь  у нее такой приятный голос.  Она пошла  бы на сцену. Мечтала об этом с
детства. По утрам бессчетное число раз в часы, когда инерция страсти уносила
их  от настигавшего сна, она изливала перед  ним  свои планы, свое отчаяние,
свои приходившие на ум крошечные любовные истории.
     Каким бы типом любовницы оказалась Венера? Какие дальние миры, случайно
появляющиеся в три  часа ночи из городов сна,  открылись бы  перед ним,  как
перед  завоевателем? А ее бог,  ее голос, ее сны? Она - сама богиня. Никогда
ему не услышать ее голоса. И вся она (а, возможно, и вся сфера ее власти?) -
не больше, чем...
     Цветастый сон, мечта об аннигиляции. Быть может, Годольфин именно это и
имел в виду? И при этом она, тем не менее, была единственной любовью Рафаэля
Мантиссы.
     - Aspetti, - крикнул он и схватил Чезаре за руку.
     - Sei pazzo? - огрызнулся Чезаре.
     - Сюда идут охранники, - объявил  Гаучо, стоявший у входа  в галерею. -
Их целая армия. Богом прошу, поторопитесь.
     - Ты  затеял  все это,  -  протестовал Чезаре, - а  теперь  собираешься
бросить ее?
     - Да.
     Гаучо настороженно вскинул голову. До него донеслось слабое стрекотание
ружейных  выстрелов.   Сердитым  движением  он  кинул   в  коридор  гранату;
приближающиеся охранники бросились врассыпную, и она с  грохотом разорвалась
в  "Ritratti  diversi". К этому  моменту  синьор  Мантисса  и  Чезаре, оба с
пустыми руками, стояли уже у него за спиной.
     - Мы должны спасать шкуру, - сказал Гаучо. - Ты берешь свою даму?
     - Нет, - с отвращением  откликнулся Чезаре. - Даже это проклятое дерево
осталось там.
     Они  бросились бегом по  коридору, где стоял запах  сгоревшего кордита.
Синьор  Мантисса  заметил,  что в  "Ritratti diversi"  все картины унесли на
реставрацию.  Граната не  причинила почти  никакого ущерба,  если не считать
обгоревших стен и нескольких убитых. Они бежали  бешено, изо всех сил. Гаучо
наугад стрелял в охранников, Чезаре размахивал ножом, а синьор Мантисса дико
махал руками, словно  крыльями.  Каким-то чудом  они  добрались  до выхода и
полу-сбежали полу-скатились  по  ста  двадцати шести ступенькам, ведущим  на
Пьяцца делла Синьориа. Там к ним присоединились Эван с отцом.
     - Я должен вернуться на поле  боя, - сказал Гаучо, задыхаясь. Некоторое
время  он молча  наблюдал за резней.  - Ну разве  не похожи они  на обезьян,
особенно сейчас, когда дерутся из-за женщины? Даже если ее зовут Свобода.  -
Он вытащил  длинный  пистолет  и  проверил его. -  Бывают  ночи, - задумчиво
произнес он, - одинокие ночи,  когда мне кажется, что мы - обезьяны в цирке,
пародирующие повадки людей. Возможно, все это - пародия, и единственное, что
мы можем донести до людей - это пародия на свободу, на достоинство. Но этого
не может быть. Иначе вся моя жизнь...
     Синьор Мантисса пожал ему руку.
     - Спасибо, - сказал он.
     Гаучо покачал головой.
     - Per  niente, -  пробормотал  он, потом  резко  повернулся  и  пошел к
бунтовщикам на площадь. Синьор Мантисса посмотрел ему вслед.
     - Пойдемте, - наконец сказал он.
     Эван  повернулся  и посмотрел туда, где  стояла  очарованная  Виктория.
Казалось,  он сейчас двинется к  ней или позовет ее. Но он  пожал плечами  и
пошел за остальными. Возможно, ему просто не хотелось ее беспокоить.
     Моффит увидел их, когда в него угодила репа - на поверку, не такая уж и
гнилая, - после чего он плашмя бросился на мостовую.
     - Они  уходят! -  Он  поднялся  на  ноги  и  двинулся за ними,  локтями
прокладывая себе  дорогу через ряды заговорщиков и  ожидая, что его  вот-вот
пристрелят. - Именем Королевы! - закричал он. - Остановитесь! - Кто-то резко
изменил свой курс и метнулся к нему.
     - Батюшки! - произнес тот. - Да это же Сидней.
     - Наконец-то. А я тебя ищу, - сказал Сидней.
     - У нас нет ни секунды. Они уходят.
     - Забудь об этом деле.
     - Туда, в переулок. Быстрее. - Он потянул Стенсила за рукав.
     - Забудь об этом, Моффит. Спектакль окончен.
     - Почему?
     - Не спрашивай. Окончен и все.
     - Но...
     - Просто из Лондона пришло коммюнике. От Шефа.  Он знает больше, чем я.
Он  все  отменил.  Откуда  я  знаю?  Мне  же  никто  никогда  ни  о  чем  не
рассказывает.
     - О Боже!
     Они незаметно  пробирались  к дверям. Стенсил вытащил трубку и закурил.
Пальба звучала крещендо, которое, казалось, никогда не закончится.
     -   Моффит!  -   через  некоторое  время  произнес  Стенсил,  задумчиво
затянувшись. -  Если  когда-нибудь случится  заговор  с целью убить министра
иностранных  дел,  я  молю  Бога,  чтобы  меня  не  назначили  этот  заговор
предотвращать. Конфликт интересов, понимаешь ли.
     По узенькой улочке они добрались до  Лунгарно. После того,  как  Чезаре
удалил двух дам среднего возраста, они стали  обладателями  кэба, и  лошади,
стуча копытами, понесли их прочь от этой суматохи к Понте Сан Тринита. Баржа
уже ждала. Ее очертания смутно вырисовывались на фоне речных теней.  Капитан
спрыгнул на пирс.
     -  Вас  трое!  - взревел он.  - Мы договаривались  на одного.  - Синьор
Мантисса, разъярившись, выпрыгнул  из повозки,  схватил  капитана  и - столь
быстро, что никто не успел  даже  выразить изумление, - швырнул его  в  воды
Арно.
     - На  борт! - закричал он. Эван и Годольфин прыгнули на ящики с флягами
кьянти. Чезаре застонал, представив - сколь прелестным было  бы для него это
плавание.
     - Кто-нибудь может вести баржу? - спросил синьор Мантисса.
     - Она похожа на военный корабль, - улыбнулся Годольфин, - только меньше
и без парусов. Сынок, ты не мог бы отдать швартовы?
     - Есть,  сэр.  - Через минуту они отплывали от стенки. Вскоре баржа уже
плыла по течению, которое уверенно и мощно неслось к Пизе, к морю.
     -  Чезаре! - закричали  они. Это  были уже голоса призраков. - Addio! A
rivederla! - Чезаре помахал им рукой:
     -  A  rivederci! - Вскоре  они исчезли - растворились в темноте. Чезаре
засунул  руки  в карманы  и,  не  торопясь,  пошел по  Лунгарно. По пути ему
попался  камешек,  и  Чезаре  принялся  бесцельно  пинать  его.  "Сейчас,  -
размышлял  он,  - я  пойду  и  куплю литровую фьяско кьянти".  Проходя  мимо
Палацца Корзини, который прекрасно  и смутно возвышался над ним, он подумал:
какой же все-таки это забавный  мир - мир, где  вещи и люди  находятся не на
своих  местах.  Например,  там,  по  реке сейчас плывут  тысяча литров вина,
человек, влюбленный в Венеру, морской капитан и его толстый сынок. А там,  в
Уффици...  Он  даже  громко зарычал. В Зале Лоренцо Монако, - вспомнил он  и
изумился, -  перед Боттичеллиевым "Рождением Венеры", стоит полый  багряник,
пышно покрытый веселыми лиловыми цветами.


     

     в  которой Рэйчел  возвращает своего йо-йо, Руни поет песню,  а Стенсил
навещает Кровавого Чиклица



     Потея  под апрельским солнцем, Профейн  сидел на лавке  в  скверике  за
публичной  библиотекой  и  хлопал  мух свернутыми  страницами  объявлений из
"Таймc". Представив в уме карту, он решил, что место, где он сейчас сидит, -
это географический центр зоны городских агентств по найму.
     Жуткое  место эта зона!  За  последнюю  неделю  он  перебывал  в дюжине
контор,  где  терпеливо  сидел,  заполнял формы,  проходил  собеседования  и
наблюдал  за другими людьми, особенно  за девушками. Его мечты оформились  в
интересную мысль: Ты  - безработная,  я -  безработный,  мы оба безработные,
пойдем  трахнемся.  Он был перевозбужден.  Небольшие  деньги,  скопленные за
время работы в канализации, подходили к концу, и  он  сосредоточился на идее
кого-нибудь  соблазнить.  Это помогало  скоротать  время. Пока  ни  одно  из
агентств не дало ему направление на собеседование. И он  вынужден был с ними
согласиться.  Однажды забавы  ради  он просмотрел страницу  "Приглашаю"  под
буквой "Ш". Шлемили никому не требовались. Нужны были чернорабочие, но  не в
городе, а Профейн хотел остаться в Манхэттэне, - он устал уже от скитаний по
пригородам. Он желал найти  единую  точку, базу, место, где  можно  спокойно
трахаться. Приводить  девочку  в  ночлежку  нелегко. Пару  дней  назад  один
бородатый парнишка в старых рабочих брюках попытался проделать это там,  где
остановился Профейн. Аудитория  -  алкаши и бродяги  - молча понаблюдала  за
ними  и решила исполнить серенаду.  "Позволь мне называть тебя  любимой",  -
пели  они, умудряясь  каким-то  образом  попадать в  тональность.  Некоторые
обладали прекрасными вокальными данными и ухитрялись даже петь на голоса. То
же самое, как с  тем барменом  на верхнем  Бродвее,  который весьма  любезно
обходился с девочками и  их клиентами. Находясь  рядом с желающей друг друга
парой,  мы ведем себя  определенным  образом,  даже  если  у нас в настоящий
момент нет партнера и  даже если в ближайшем будущем нам это не угрожает.  В
этом есть немного цинизма, немного жалости к себе, немного отстраненности и,
в то же время, искреннее желание видеть  молодых вместе.  Бывает и  так, что
сверстники Профейна  отвлекаются от  собственной  персоны  и принимают живое
участие  в совершенно незнакомых  людях,  - пусть даже  из эгоцентризма.  Но
позвольте предположить, что это лучше, чем ничего.
     Профейн  вздохнул.  Глаза  нью-йоркских женщин  не замечают бродяг  или
парнишек,  которым   некуда  податься.  В  разумении  Профейна  материальное
благополучие и плотское  желание идут рука  об руку. Если бы  Профейн был из
тех, кто для собственного развлечения придумывает исторические теории, то он
сказал  бы, что  в основе всех  политических  событий - войн, переворотов  и
восстаний  - лежит  жажда  совокупления: история развивается  в  согласии  с
экономическими  силами,  а  стремление  разбогатеть  состоит  единственно  в
желании  трахаться - регулярно и с тем, кого сам выбрал.  В тот момент -  на
лавке   за  библиотекой  -  Профейну  казалось,  что  люди,   зарабатывающие
неодушевленные  деньги  для покупки  неодушевленных вещей, -  просто идиоты.
Неодушевленные  деньги  нужны, чтобы  покупать живое  тепло, мертвые  острые
ногти  в живой ткани лопаток,  постанывания  в  подушку,  спутанные  волосы,
прикрытые веками глаза, сплетенные пахи...
     От  таких  мыслей  у  Профейна  наступила  эрекция.  Положив  на  брюки
объявления  из  "Таймс",  он   ждал,  пока  эрекция  успокоится.  За  ним  с
любопытством наблюдали несколько голубей. Время едва  перевалило за полдень,
и  солнце  пекло. Нужно продолжать  поиски,  -  подумал  он.  - День еще  не
кончился.  Куда  он   хочет  устроиться?  Все   говорят,   что  у  него  нет
специальности. Любой человек прекрасно ладит хоть с какой-нибудь машиной. Но
для Профейна небезопасны даже кирка и лопата.
     Его взгляд упал вниз. Эрекция образовала на газете поперечную  складку,
которая  ползла  от строчки к  строчке вниз  по  мере  того,  как выпуклость
оседала. Это был список агентств по найму. Окей, - подумал Профейн, - сейчас
я к чертовой  матери закрою глаза,  сосчитаю до трех  и посмотрю - до какого
агентства  дойдет  складка,  туда  и двинусь.  Это все  равно,  что  бросать
монетку: неодушевленный член, неодушевленная бумага, чистое везение.
     Он открыл глаза  на  агентстве "Пространство и Время" - Нижний Бродвей,
неподалеку от  Фултон-стрит.  Неудачный выбор, - подумал  он.  -  Пятнадцать
центов на метро. Но уговор дороже денег. Войдя в  метро на Лексингтон-авеню,
он увидел напротив себя бродягу,  по диагонали лежавшего на сидении. Рядом с
ним  никто  не  садился.  Он был  королем метро. Возможно, этот йо-йо провел
здесь всю ночь, двигаясь вместе с поездом до Бруклина и назад, а в это время
над его головой кружились многотонные водовороты, и ему, быть может, снилась
его собственная подводная страна, населенная русалками и другими созданиями,
мирно живущими среди  скал и затонувших галеонов; возможно, он проспал здесь
весь час  пик, пока на него глазели всевозможные владельцы костюмов и  куклы
на высоких каблуках: ведь он занял сразу три места, - но никто из них  так и
не осмелился его разбудить. Если под землей - то же самое, что и под  морем,
то он царствовал в обоих владениях.  Профейн вспомнил, как он точно  так  же
катался  на  метро в  феврале.  Кем  он тогда  казался Куку, Фине?  Явно  не
королем, - рассудил Профейн. - Скорее, шлемилем, слугой.
     Погруженный в жалось к самому себе, он едва не проехал  "Фултон-стрит".
Поезд  хотел  было утащить  Профейна  в Бруклин: захлопнувшиеся  сзади двери
зажали край  его замшевой куртки.  Чтобы  попасть в "Пространство и  Время",
понадобилось пройти немного по улице и подняться на десятый этаж. В приемной
оказалось   полным-полно  народу.   Беглая   проверка   выявила   отсутствие
заслуживающих внимания девушек  и вообще  кого-либо, кроме, разве что, одной
семейки,  которая,  казалось, шагнула в  настоящее сквозь  гобелены  времени
прямо из Великой Депрессии; они  приехали  на стареньком "Плимуте" из своего
пыльного  городка - муж, жена и то ли теща, то ли свекровь. Они кричали друг
на дружку  и, казалось,  только старухе не наплевать  на  трудоустройство  -
прижав руки к бедрам, она  стояла посреди  комнаты и  объясняла, как пишутся
заявления. Свисавший изо рта окурок грозил опалить помаду на губах.
     Профейн  написал заявление, бросил его на приемный столик и стал ждать.
Вскоре он услышал в коридоре торопливый и весьма сексуальный стук каблучков.
Его голова повернулась, будто  на  шарнире к магниту, и он увидел  в  дверях
миниатюрную  девушку, приподнятую каблучками до  целых полутора метров шести
сантиметров.  "Ух ты,  вот это да,  -  подумал он. - Хорошенькая штучка". Но
девушка,  увы,  оказалась  не  посетительницей.  Она  принадлежала к  другой
стороне  барьера. Улыбнувшись и приветливо помахав рукой  всем жителям своей
страны, она грациозно поцокала  к  столику.  Он  даже слышал,  как  ее бедра
легонько  соприкасаются  и  целуются  через нейлон.  "О!  -  подумал  он.  -
Взгляни-ка на нее. У меня опять есть шанс. Ну опускайся же, козел!"
     Но  упрямый  член  не  опускался.  Шея  Профейна  стала  нагреваться  и
розоветь.  Приемщица - стройная девушка,  у которой, казалось, абсолютно все
было подтянуто: белье,  чулки,  связки, сухожилия, рот  - настоящая заводная
кукла, -  ловко двигалась между  столами и,  словно  автомат для сдачи карт,
раскладывала бланки. Шесть инспекторов, - сосчитал он. - Шесть к одному, что
мое  заявление попало к ней. Как русская рулетка. Ну почему так? Неужели она
может  уничтожить его? -  она, такая с  виду хрупкая, такая нежная, с такими
породистыми ножками? Опустив голову, она изучала собранные  заявления. Затем
подняла голову, и он увидел ее глаза. Они оба бросили взгляд на одно и то же
место.
     - Профейн, - объявила она и немного нахмурилась.
     О Боже, -  пронеслось у него в  голове. -  Заряженный  барабан. Везение
шлемиля, который по всем правилам  должен проиграть. Русская рулетка -  лишь
одно  из  названий игры, - тяжело вздохнул он про  себя, - и подумать только
кому повезло:  мне, да еще со  стоящим членом.  Она  снова назвала  его имя.
Пошатываясь, он  встал  со стула  с "Таймс"  на паху, согнулся под углом сто
двадцать градусов,  обошел  заграждение  и  приблизился  к  столику.  РЭЙЧЕЛ
АУЛГЛАС, - гласила табличка.
     Он быстро сел. Она закурила сигарету, воровато изучая верхнюю часть его
туловища.
     - Ты почти вовремя, - сказала она.
     Он нервно  рылся  в  кармане  в  поисках курева.  Она поддела  ноготком
спичечный коробок, а он  уже  чувствовал, как этот ноготок гладит его спину,
готовый бешено вонзиться в него, когда она кончит.
     А кончала ли она когда-нибудь?  Они уже  лежат  в  постели; он  не  мог
видеть больше  ничего, кроме нового  импровизированного сна наяву, в котором
было  лишь  это  печальное  лицо с  переполненными  сиянием  штрих-прорезями
прищуренных глаз, оно медленно начинало каменеть и бледнеть под ним, под его
тенью. Боже, она овладела им.
     Как ни странно, но припухлость на штанах стала спадать, а кожа на шее -
бледнеть.  Любой независимый или неисправный йо-йо  должен чувствовать то же
самое, когда после некоторого периода  неподвижности он начинает кружиться и
падать, - и вдруг другой конец его шнура-пуповины держит рука, из которой не
вырваться. Рука, из которой не хочется вырываться. И теперь йо-йо знает: его
простой  механизм  больше  не  будет страдать  от  симптомов  бесполезности,
одиночества, бесцельности,  поскольку теперь у него есть отмеченная дорожка,
неподвластная контролю. Вот каким было бы это чувство, если  бы существовали
такие  вещи,  как одушевленные йо-йо. Будучи  готовым  к тому, что  подобное
отклонение от  нормы может-таки возникнуть,  Профейн  чувствовал себя  самым
подходящим для этого субъектом, и сейчас, под ее взглядом, он засомневался в
собственной одушевленности.
     - Как  насчет работы ночным сторожем? -  наконец произнесла  она. "Кого
сторожить? Тебя?" - чуть не спросил он.
     - Где? - Она назвала адрес - где-то на Мэйдн-лейн.
     -  Ассоциация  антроисследований. -  Он в жизни не  смог бы так  быстро
произнести это название. На обратной стороне карточки она нацарапала адрес и
имя - Оле Бергомаск.  -  По  поводу работы -  к нему.  -  Она  протянула ему
карточку,  слегка  коснувшись  его  кожи  кончиками  ногтей.  -  Разузнай  и
возвращайся.  Бергомаск  сразу все  скажет, он  не любит  терять время. Если
ничего не получится, подыщем что-нибудь другое.
     В дверях он обернулся. Это был зевок или воздушный поцелуй?



     Винсом  рано  освободился на  работе.  В квартире он  застал свою  жену
Мафию,  сидевшую на полу вместе со Свином  Бодайном. Они  потягивали пиво  и
обсуждали ее Теорию. Мафия сидела, скрестив ноги, туго  обтянутые бермудами.
Плененный  Свин  не  спускал  глаз  с  ее  промежности.  "Этот  малый   меня
раздражает",  - подумал  Винсом. Он взял себе пива и  сел  рядом.  От нечего
делать он принялся размышлять -  давала ли Мафия Свину? Но  это  всегда было
трудным делом - сказать, кому и что она дает.
     О Свине Бодайне ходила  одна любопытная история, услышанная Винсомом от
самого  Свина.  Винсом  знал, что Свин  подумывает о карьере порнозвезды. На
лице у того иногда появлялась порочная улыбочка, будто он просматривает, или
даже,  может,  сам производит  кино-непристойности  - катушку  за  катушкой.
Подволоки  радиорубки  "Эшафота",  свиновского  корабля, были  битком набиты
текстами,  составлявшими платную библиотеку  Свина,  которая  пополнялась на
средиземноморских маршрутах и выдавалась членам экипажа по  десять центов за
книжку.  Эта  коллекция  была  достаточно  непотребной, чтобы  сделать Свина
Бодайна притчей во языцех и заслужить  ему на всю  эскадру  славу морального
разложенца.  Но никто  и не  подозревал,  что наряду с талантом библиотекаря
Свин обладает еще и творческими способностями.
     Однажды ночью 60-я эскадра, состоявшая из двух авианосцев, трех-четырех
других тяжелых  кораблей и дюжины  эсминцев сопровождения, включая "Эшафот",
шла  под  полными парами в нескольких сотнях  миль  к востоку от Гибралтара.
Было  часа  два  ночи,  видимость полная, звезды  пышно и знойно  цвели  над
черным, словно смоль, Средиземным морем. На радарах - никаких приближающихся
целей; после  дневной  вахты  все крепко  спят;  впередсмотрящие,  чтобы  не
заснуть, сами себе  рассказывают морские истории. Такая вот ночь. Вдруг  все
телетайпные аппараты оперативной группы стали отзванивать: динь, динь, динь,
динь, динь. Пять звонков,  или ВСПЫШКА,  предварительный сигнал - "возможно,
обнаружены вражескими  силами".  Дело было в  55-м году  -  более  или менее
мирное  время, но всем капитанам пришлось  вскакивать  с  постелей, подавать
сигнал общей тревоги и выполнять программу  рассредоточения. Никто  не знал,
что  происходит.  К  тому   времени,  когда  телетайпы   вновь   застрочили,
формирование уже успело рассеяться по  участку в пару сотен квадратных миль,
а  большая  часть  экипажей  столпилась  в  тесных   радиорубках.   Аппараты
застрочили.
     - Послание  гласит... -  Телетайписты  и  офицеры  связи  в  напряжении
склонились   над   аппаратами,   думая   о   русских   торпедах  -   злых  и
барракудоподобных.
     "Вспышка". - Да-да, думали они: пять звонков, "Вспышка". Ну давай же!
     Пауза. Наконец аппараты вновь застучали.
     "ЗЕЛЕНАЯ ДВЕРЬ. Однажды ночью Долорес, Вероника, Жюстина, Шарон, Синди,
Лу, Джеральдина  и  Ирвинг  решили устроить  оргию..."  Далее  на  четырех с
половиной футах телетайпной ленты описывались от лица Ирвинга функциональные
воплощения этого решения для каждого из участников.
     Свина  почему-то так и не застукали. Возможно потому,  что  в этом деле
принимала участие добрая половина эшафотовской радиокоманды вместе с Нупом -
офицером связи, выпускником Аннаполиса, -  и они заперли дверь в радиорубку,
как только прозвучал сигнал общей тревоги.
     Вскоре это стало даже модным. На следующую  ночь сразу после объявления
полной  боевой готовности  из  телетайпов вышла  ИСТОРИЯ СОБАКИ  с  участием
сенбернара Фидо и двух женщин-офицеров.  Свин в  это время стоял на вахте, и
его приверженец Нуп  лишний раз убедился  в его определенном
писательском мастерстве. Затем  последовал ряд других шедевров, передаваемых
по  тревоге: ВПЕРВЫЕ С БАБОЙ,  ПОЧЕМУ НАШ СТАРПОМ ГОЛУБОЙ?, СЧАСТЛИВЧИК ПЬЕР
СХОДИТ С УМА. К тому времени, когда "Эшафот" достиг Неаполя  - первого порта
назначения, - Свин создал уже дюжину  рассказов  и  аккуратно собрал  их под
литерой "Ё".
     Но рано или поздно за  грехами следует возмездие. Черные дни  для Свина
наступили между Барселоной  и  Канном. Однажды ночью, отправив все послания,
он заснул, стоя прямо у  дверей каюты старпома. И  корабль выбрал именно тот
момент,  чтобы  сделать крен  десять градусов на левый  борт. Подобно трупу,
Свин ввалился в каюту до смерти перепуганного старлея.
     -  Бодайн! -  закричал ошеломленный  старпом. - Ты  что, спишь?  - Но в
ответ  прозвучало лишь  похрапывание  Свина,  лежавшего  среди  разбросанных
ответов на спецзапросы. Его сослали на камбуз. В первый же день он заснул на
раздаче,  приведя  в  полную  несъедобность  целый  бачок  пюре.  Поэтому  в
следующий раз его поставили разливать  приготовленный коком Потамосом  суп -
все  равно  несъедобный.  Очевидно,  свиновские  колени  развили  любопытную
способность не сгибаться: если бы "Эшафот" плыл на ровном киле, то Свин смог
бы спать стоя. Он стал медицинским курьезом. Когда корабль вернулся в Штаты,
Свина направили  на обследование в портсмутский военно-морской госпиталь. По
возвращении на "Эшафот" его  определили  в  палубную команду  некоего Папаши
Хода, помощника боцмана. Не  прошло и  двух дней, как  Папаша  ужасно достал
Свина, и конфликты между ними приняли хроническую форму.
     Во время рассказа  по радио звучала песня о  Дейви Крокетте, выводившая
Винсома из себя. Это  был пик моды 56-го года на  енотохвостые шляпы. Везде,
куда    ни   кинь,    шлялись    миллионы   детей    с    этими    пушистыми
фрейдо-гермафродитскими    символами    на    головах.   Получили    широкое
распространение   нелепые  легенды   о  Крокетте,   впрямую  противоречившие
историям,  услышанным Руни, когда  мальчиком  он жил  в горах Теннесси. Этот
человек - завшивевший  алкаш-сквернослов, продажный судья  и самый заурядный
поселенец  -   выставлялся  теперь   для   американской   молодежи  в   виде
величественного и  стройного  образца  англо-саксонского  превосходства.  Он
вырос в героя, которого могла бы создать Мафия, очнувшись от особо безумного
эротического  сна. Эта песня  сама просилась на то, чтобы ее  спародировали.
Винсом положил в ее основу собственную автобиографию в рифме АААА и спел под
незамысловатую прогрессию из трех (можете сами сосчитать) аккордов:


     Родился он в Дерхаме в двадцать третьем году.
     Его папаша смылся, оставив мать одну.
     Когда он был мальчишкой, видел, как в саду
     Народ линчует нигеров прямо на ходу.

     [Припев]: Руни, Руни Винсом, король танца деки-данс.

     Потом из него вырос настоящий ковбой.
     Все знали: он понравится невесте любой.
     Он шел гулять по шпалам, брал монетку с собой

Бросать на счастье в паровоз с дымящейся трубой.

     Он прибыл в Винстон-Салем, чтобы всех покорить.
     С местной красоткой начал шашни крутить.
     Потом ее папаша что-то начал дурить -
     Засек у дочки брюхо и дал всем прикурить.

     Но слава Богу вскоре началась война.
     Он ушел на фронт, куда послала страна.
     Сильный и здоровый, как бетонная стена,
     За свой патриотизм получил сполна.

     Подрался с офицером и был прав на все сто.
     С него сорвали сержантские нашивки, но зато
     В войну он отсиделся в симпатичном шато,
     Пока таких, как он превращали в решето.

     Кончилась война. Наш юный денди и франт
     Сбросил с себя хаки и винтовку "Гаран",
     Поехал жить в Нью-Йорк, чтобы набить свой карман,

Но с этим городом у них никак не ладился роман.

     Лишь восемь лет спустя его взяли в эМ-Си-Эй.
     Так себе работка, зато платят раз в семь дней.
     Как-то выйдя из конторы, он повстречался с ней -

     С куколкой, назвавшейся Мафией-ей.

     Из парня выйдет толк - ему ума не занимать,
     И Мафия без лишних слов - прыг к нему в кровать!
     Руни-старина совсем свихнулся, видать:

Сыграли вскоре свадьбу. Стали жить-поживать.

     Теперь он и сам стал крутым фирмачем -
     Получка плюс треть прибыли и все бы ни по чем,
     Но Мафия решила стать свободной, причем
     По ее Теории наш Руни обречен.

     [Припев]: Руни, Руни Винсом, король танца деки-данс.


     Свин  Бодайн   завалился  спать.  В   соседней  комнате   голая   Мафия
разглядывала себя в зеркало.  Паола, - подумал  Руни, - где ты теперь? У нее
появилось обыкновение исчезать, порой дня на два или на три, и никто никогда
не знал - куда.
     Может,  Рэйчел замолвит Паоле словечко  за  него? Он понимал,  что  его
понятия  о  должном годятся, скорее, для прошлого века. Но эта  девушка сама
была  загадкой. Она мало  говорила  и все реже появлялась в "Ржавой ложке" -
только  когда  знала,  что Свин сечас  в  другом  месте.  Свин домогался ее.
Спрятавшись за кодексом,  грязная сторона которого касалась лишь офицеров (а
может, и исполнительных директоров? - спрашивал себя Винсом), Свин наверняка
представлял Паолу  своей  партнершей, когда придумывал  очередной фильм  для
холостяков.  Это  естественно, -  полагал  Винсом; пассивность этой  девушки
заставляет  видеть  в  ней объект для  садизма,  который  можно  облачить  в
какие-угодно  неодушевленные  костюмы  и  фетиши  и  который  можно  мучить,
подвергать причудливым непристойностям из свиновского каталога, выворачивать
ее  гладкие,  нежные  и,  наверняка,  с виду  девственные  члены в  позиции,
способные распалить развращенный вкус. Рэйчел права: Свин, а, может, и Паола
-  это продукты  деки-данса. Винсом, самозванный король  этого танца, жалел,
что деки-данс вообще появился на свет. Как это случилось, какой вклад внесли
сюда разные люди, включая его самого, - оставалось для Винсома загадкой.
     Он вошел  в  комнату в тот  момент,  когда Мафия, согнувшись, снимала с
себя гольфы. Наряд студентки колледжа, - подумал  Винсом. Он  крепко шлепнул
ее  по  ближайшей  ягодице; она выпрямилась,  повернулась,  и он отвесил  ей
пощечину.
     - Чего? - сказала она.
     -  Кое-что новенькое, -  ответил Винсом. - Для разнообразия. -  Схватив
Мафию одной рукой за промежность, а другой - за волосы, он приподнял ее, как
жертву (хотя Мафия  никогда не  была  жертвой) и  полу-понес  полу-поволок к
кровати, где она теперь и лежала в нелепой позе, образуя беспорядочную массу
из белой кожи, черных лобковых волос и гольфов. Он расстегнул брюки.
     - Ты ничего не забыл?, - застенчиво и немного испуганно произнесла она,
отбрасывая волосы со лба по направлению к тумбочке.
     - Нет, - сказал Винсом. - Во всяком случае, на ум ничего не приходит.



     Профейн вернулся в "Пространство и время" убежденный, что уж с чем-чем,
а с Рэйчел ему повезло. Бергомаск дал ему работу.
     - Чудесно, - сказала она.  - За услуги заплатит  он, ты  ничего  нам не
должен.
     Время близилось к закрытию. Рэйчел стала прибирать на столе.
     - Пойдем ко мне, - сказала она спокойно. - Подожди меня там, у лифта.
     Опершись в коридоре о стенку, он подумал, что с Финой у него начиналось
почти так  же.  Она взяла  его  домой, словно найденные  на улице  четки,  и
убедила себя  в его волшебной  силе.  Фина была набожной католичкой, как его
отец. А Рэйчел, он вспомнил, - еврейка, как его мать. Может,  все ее желания
сводятся к тому, чтобы его накормить - то есть, к роли еврейской мамы?
     Они  спустились на  лифте  - набитом  людьми и, в  то же время,  тихом.
Рэйчел  безмятежно  завернулась  в  серый плащ.  В  метро  на турникете  она
опустила два жетона.
     - Эй, - сказал Профейн.
     - Ты без денег, - откликнулась она.
     -  Я  чувствую себя жиголо.  -  Так оно и было. У нее всегда находилось
центов пятнадцать и,  возможно, полпалки  салями  в холодильнике - в  общем,
что-нибудь, чем его покормить.
     Рэйчел  решила поселить Профейна  у Винсома, но  кормить  за свой счет.
Квартира Винсома была известна  в  Команде  как "Вестсайдская ночлежка".  Ее
площади хватило  бы на всех членов Команды вместе  взятых,  а  Винсому  было
наплевать, кто у него спит.
     На следующий день поздно вечером к Рэйчел заглянул пьяный Свин Бодайн в
поисках Паолы, которая опять была Бог знает где.
     - Эй! - обратился Свин к Профейну.
     - Старина! - откликнулся Профейн. Они открыли по пиву.
     Вскоре Свин потащил их в  "V-Бакс" послушать Макклинтика  Сферу. Рэйчел
сосредоточенно  слушала музыку, а  Свин  и  Профейн тем  временем вспоминали
морские истории друг о друге. В один из перерывов Рэйчел подсела за столик к
Макклинтику и узнала, что  тот "подцепил" контракт с Винсомом на две большие
пластинки для "Диковинок".
     Они  немного   поболтали.  Перерыв  закончился.  Музыканты  неторопливо
вернулись на сцену, подстроились и  начали с композиции  Сферы "Твой дружок.
Фуга". Рэйчел вернулась к  Свину  с  Профейном. Они  в  это  время обсуждали
Папашу  Хода и Паолу.  "Боже, Боже, -  сказала  она  про себя. - Куда я  его
привела? К чему я его вернула?"
     На следующее  утро, в воскресенье, она проснулась  слегка с похмелья. В
дверь колотил Винсом.
     - Выходной же! - заворчала она. - Какого черта?
     - Дорогой исповедник, - сказал Винсом. Судя по его виду, он не спал всю
ночь. - Не сердись.
     -  Поговори  лучше с  Айгенвэлью. - Она пошлепала на кухню  и поставила
кофе. - Ну, какие проблемы?
     Какие же еще:  Мафия. Правда, сегодня он  пришел совсем не за этим.  Он
специально  надел позавчерашнюю рубашку и пренебрег прической, дабы привести
Рэйчел в нужное расположение. Если хочешь, чтобы девушка  посводничала между
тобой и своей подругой,  то ни в коем случае нельзя заявлять об этом прямо с
порога. Тут нужны кое-какие хитрости. Разговор о Мафии - лишь предлог.
     Рэйчел и в самом деле хотела знать - говорил  ли он со своим дантистом,
и Винсом ответил отрицательно. Айгенвэлью в последнее  время постоянно занят
со Стенсилом. К тому же  Руни интересна  женская точка зрения. Рэйчел налила
кофе и сказала, что обеих ее подружек нет дома. Он прикрыл глаза и взялся за
дело:
     - Рэйчел, мне кажется, она изменяет мне со всеми подряд.
     - Ну так выясни и подай на развод.
     За  время  разговора  у Рэйчел поубавилось кофе, а у Руни -  тяжести на
душе. В три пришла Паола и, мимоходом поприветствовав их улыбкой, скрылась в
своей  комнате. Он  что,  слегка  покраснел?  Его  пульс  участился.  Совсем
свихнулся, ведет себя, будто мальчишка. Он встал.
     - Можно мы будем  иногда беседовать на эту тему? - сказал он. - Хотя бы
понемногу.
     - Если тебе это поможет, - улыбнулась она, хотя сама ни минуты в это не
верила.  -  А что там у вас  с этим  макклинтиковским контрактом? Только  не
говори мне, что "Диковинки" стали делать нормальные записи. Ты что, ударился
в религию?
     - Если  я вообще каким-нибудь становлюсь, - ответил  Руни, -  то именно
таким.
     Он возвращался через Риверсайд Парк, размышляя  о  том, правильно ли он
себя вел. Может, - вдруг пришло ему в голову, - Рэйчел подумала,  что я хочу
ее, а не соседку?
     Дома  он застал Профейна, беседующего с Мафией. Боже мой, - подумал он.
- Единственное мое желание - это поспать. Он лег в позу эмбриона, и его, как
ни странно, довольно быстро подхватили волны сна.
     - Так значит, ты - полуеврей, полуитальянец,  - говорила Мафия в другой
комнате. - До ужаса смешная  роль! Как  Шейлок, non e vero, ха-ха. В "Ржавой
ложке"  есть   один   молодой   актер,  так   он   утверждает,   что  он   -
армяно-ирландский еврей. Тебе нужно с ним познакомиться.
     Профейн решил не спорить. Поэтому ответил:
     - Это, наверное, хорошее место - "Ржавая ложка". Но не моего класса.
     - К черту класс, - сказала она. - Аристократизм - в душе. Может,  ты  -
потомок  королей,  кто  знает? - Я  знаю, -  подумал  Профейн, - я - потомок
шлемилей, а  Иов  -  основатель моего  рода. Мафия была в прозрачном вязаном
платье. Она сидела,  положив  подбородок на  колени,  поэтому  нижняя  часть
подола ничего не прикрывала. Профейн перевернулся на живот. "Да, это было бы
интересно", - подумал он. Вчера, когда Рэйчел привела его сюда, они  застали
Мафию, Харизму и  Фу,  играющими  на полу в гостиной  в парную  автралийскую
борьбу без одного партнера - "минус один".
     Извиваясь,  Мафия  сменила  позу  и легла ничком параллельно  Профейну.
Очевидно,   у   нее   появилась   странная   идея   коснуться   своим  носом
профейновского. Боже мой,  она наверняка находит эту  идею очаровательной, -
подумал он. Но тут в комнату ворвался кот Фанг и, прыгнув, приземлился между
ними. Повернувшись на спину, Мафия принялась ласкать и гладить кота. Профейн
потопал  к  холодильнику  за  пивом. Вошли Свин Бодайн  и  Харизма, распевая
пьяную песню:


     Есть бары больные в каждом городе Штатов,
     Где люди больные проводят свой день.
     Любовь на полу - это для Балтимора,
     Сценки из Фрейда - Нью-Орлеан,
     Беккет и дзэн - для Кеокука, Айова,
     В Тер-От, Индиана, - кофеварки эспрессо
     И культурный вакуум, если вакуум - быль.
     И хотя я свой зад уволок из Олбани, Н'Йорк,
     К широкому Тихому морю,
     Я вовек не забуду "Ржавую ложку".
     Единственный бар для меня - "Ржавая ложка".


     Они словно принесли с собой часть этого тусовочного места в мир строгих
фасадов Риверсайд-драйв. Вскоре - никто даже не  понял, как это произошло, -
началась вечеринка. Появился Фу  и тут  же бросился звонить разным людям.  У
входной  двери,  которую оставили открытой, словно из миража, возникли некие
девушки. Кто-то включил приемник,  кто-то  отправился купить еще  пива.  Под
потолком  темными  слоями  висел табачный дым.  Двое или трое из собравшихся
увели Профейна в угол и принялись  излагать ему доктрины в духе  Команды. Не
перебивая лекцию, он  потягивал пиво.  Вскоре,  уже поздно  вечером, Профейн
почувствовал себя  пьяным. Не  забыв завести будильник, он нашел  в  комнате
свободный угол и заснул.



     В  тот вечер 15 апреля  Давид Бен-Гурион произнес речь, посвященную Дню
Независимости, где предупредил свою страну о планах Египта утопить Израиль в
крови. Ближневосточный  кризис назревал еще с зимы. 19  апреля вошло в  силу
соглашение  о прекращении  огня.  В  тот  же день Грэйс Келли вышла замуж за
принца Монако  Райнера  Третьего. Таким образом, весна тянулась  медленно, и
как огромные  потоки,  так  и  подобные  им мелкие  завихрения выливались  в
заголовки передовиц. Люди читали те новости, которые хотели читать, и каждый
соответствующим образом  выстраивал свой собственный бардак  из скандалов  и
пустяков  истории.   В   одном   лишь  Нью-Йорке  по  самым  грубым  оценкам
насчитывалось около пяти миллионов различных бардаков. И  один Бог знал, что
творилось  в умах  кабинетных министров, президентов и  госслужащих в разных
столицах  мира.  Несомненно  одно  - их личные  версии истории  выливались в
действие,   как  это   обычно   происходит,   если   превалирует  нормальное
распределение типов.
     Стенсил   выпадал    из   этой   модели.    Чиновник    без   рейтинга,
архитектор-по-необходимости интриг и томных вздохов вдвоем, -  ему следовало
бы  пойти по  стопам  отца и  стать человеком действия.  Но  вместо этого он
проводил  дни  в неком прозябании  -  беседовал с  Айгенвэлью и ждал,  когда
Паола,  раскрывшись,  займет  свое  место  в   этом  грандиозном  готическом
нагромождении  догадок, создаваемых им с таким  трудом. Конечно, у него были
свои  "наводки",   но   сейчас   он  следовал   по  ним  апатично  и   почти
незаинтересованно, будто имел дела поважнее. В  чем, однако, заключалась его
миссия,   представлялось  ему  не  более  ясным,  чем  конечная   форма  его
В.-конструкции, даже не более ясным, чем  то - почему, собственно,  он начал
считать  преследование   В.  первоочередной   задачей.   Стенсил  мог   лишь
чувствовать ("инстинктивно",  как он  это называл) -  какая информация может
оказаться полезной, а какая - нет, и что наводку можно отбросить, если след,
сделав  петлю, возвращался на прежнее  место. Естественно, когда  находились
объекты, равные по интеллекту самому Стенсилу,  то ни об инстинктах не могло
быть и речи: одержимость есть  одержимость, но как и в каком месте она  была
приобретена?  Если бы  только  Стенсил  не был  дитятей  века  и  чем-то  не
существующим  в природе, как  он сам  настаивал! С точки зрения завсегдатаев
"Ржавой ложки", он  -  нормальный  современный  человеком, занятым  поисками
индивидуальности. В  Команде уже твердо решили, что  именно  это и  есть его
Проблема. Но  беда  именно  в том  и  заключалась, что  индивидуальностей  у
Стенсила было хоть отбавляй, и они присутствовали  в нем одновременно. Он  -
это именно Тот Кто Ищет В.  (включая любые перевоплощения, которые могут для
этого потребоваться), но  она  являлась  его индивидуальностью не  в большей
степени, чем дантист по душам Айгенвэлью или любой другой из членов Команды.
     Однако  это  привело его к интересной мысли о половой неопределенности.
Вот  будет  номер,  если  в конце  охоты он столкнется  лицом к лицу с самим
собой, страдающим чем-то вроде трансвестизма души. Ну и смеху будет для всей
Команды! Ведь он и в самом деле не знал ни к какому полу относится В., ни  к
какому виду  или семейству. Мириться  с  предположением, что путешественница
Виктория и  канализационная крыса  Вероника - все одна  и та же В., вовсе не
означало метемпсихоза, а лишь подтверждало факт, что  его жертва имеет столь
же  непосредственное  отношение  к Самому Главному -  то есть,  к виртуозной
интриге века, - как Виктория - к заговору "Вейссу" и Вероника - к церковному
ордену крыс. Если она была историческим фактом, значит она должна продолжать
свою деятельность и сегодня, поскольку  окончательный  Заговор  Которому Нет
Имени пока что не осуществлен, хотя,  впрочем, называя В. "она", можно с тем
же успехом иметь в виду яхту или страну.
     В   начале  мая  Айгенвэлью  представил  Стенсила   Кровавому  Чиклицу,
президенту "Йойодины Инк." - компании,  которая имела фабрики, в  беспорядке
разбросанные по  всей  стране,  и  правительственные  контракты  на  объемы,
превышающие возможности.  В конце  сороковых "Йойодина" жила себе тихо-мирно
под названием "Игрушки Чиклица" и состояла из крошечной кустарной мастерской
на окраине Натли, штат Нью-Джерси. В те годы у  абсолютно  всех американских
детей развилась психопатическая наклонность к приобретению  гироскопов - той
их  простой  разновидности, которая приводится в движение шнуром, навитым на
вращающийся  вал, - типа  волчка.  Усмотрев  в этом  деле  хороший  рыночный
потенциал,  Чиклиц  решил  расширить производство. Он  начал  преуспевать  в
захвате рынка  игрушечных  гироскопов,  когда  вдруг пришедшая на  экскурсию
группа школьников указала  ему на то, что  эти  игрушки работают по принципу
гирокомпаса. "По  принципу чего?" - переспросил Чиклиц. Они  объяснили  ему,
что такое гирокомпас, а так же поведали о свободных гироскопах и датчиках. У
Чиклица в голове всплыли смутные воспоминания об одном торговом журнале, где
было  написано,   что  эти  штуковины   любит  покупать  правительство.   Их
использовали на кораблях и самолетах (а в последнее время и на ракетах). "Ну
что ж, - рассудил Чиклиц, - почему бы и нет?" В те времена малый бизнес имел
более  чем  богатые  возможности.  И  Чиклиц  начал  делать  гироприборы для
правительства.   Не  успел  он   опомниться,  как  производство  пополнилось
телеметрическими   инструментами,   частями   испытательных   комплексов   и
оборудованием для средств ближней связи.  Он продолжал расширяться, покупать
другие компании или сливаться с ними. С тех  пор прошло уже десять лет, и за
это   время   Чиклиц   выстроил   целое   королевство   из   взаимосвязанных
подразделений, ответственных за  системное управление,  самолетные  корпуса,
силовые  установки, командные системы и оборудование для наземной поддержки.
Дина, - рассказал Чиклицу один из новичков-инженеров, -  это единица силы. В
качестве  символа  скромных начинаний  чиклицевой империи,  который  в то же
время  наводит на мысль о силе, инициативе, инженерном мастерстве  и крепком
индивидуализме, Чиклиц окрестил свою компанию "Йойодина".
     Стенсил  посетил  один  из   заводов  на  Лонг-Айленде.  Среди  военных
приборов,  - размыслил он,  -  вполне можно  найти след, ведущий к заговору.
Стенсил оказался прав. Его повели в зону конторок, чертежных досок и папок с
синьками.   Там,  полузатерявшись  в  лабиринте  картотек,  Стенсил  обратил
внимание на лысеющего, похожего на свинью джентльмена в костюме европейского
покроя, который потягивал кофе из бумажного стаканчика  - предмета, ставшего
чуть ли не  частью униформы современного  инженера.  Джентльмена  звали Курт
Мондауген; да, совершенно  верно,  он работал в Пюнемюнде, где участвовал  в
разработке  Vergeltungswaffe  Eins  и  Zwei.  О  волшебный  инициал!  Вскоре
наступил вечер, и Стенсил договорился о возобновлении беседы.
     Через  неделю  или  около того  в одной  из уединенных  боковых  комнат
"Ржавой  ложки"  Мондауген  за  отвратительным   подобием  мюнхенского  пива
рассказывал о том, как в юности жил в Юго-Западной Африке.
     Стенсил внимал. Сам рассказ и ответы на последовавшие вопросы заняли не
более  тридцати минут.  Но  в  пересказе  Стенсила  - в  следующую  среду  у
Айгенвэлью   -  эта   история  претерпела  значительные   изменения,   стала
"стенсилизованной", как он это называл.


     

     История Мондаугена


     В  1922 году  майским  утром  (в  Вармбадском  округе  это почти  зима)
выпускник  Мюнхенского технического  университета Курт  Мондауген подъехал к
белой  заставе  неподалеку от  деревни Калькфонтейн-Саут.  Скорее чувственно
полный, чем  толстый,  светловолосый,  с длинными  ресницами  и  застенчивой
улыбкой,  восхищавшей женщин  в возрасте,  Мондауген, ожидая восход, сидел в
видавшей  виды капской повозке, лениво  ковырял в носу и разглядывал понток,
или  травяную  хижину,  Виллема  ван Вяйка - отдаленный  форпост виндхукской
администрации.  Пока лошадь, покрываясь росой, дремала,  Мондауген ерзал  на
сидении   и  пытался  сдержать  гнев,  замешательство  и  нетерпение,  а  за
горизонтом, на другом конце Калахари - сущего олицетворения смерти - над ним
насмехалось неторопливое солнце.
     Уроженец   Лейпцига    Мондауген   воплощал   по   крайней   мере   две
предосудительные  склонности жителей своего  края. Во-первых (что  не так уж
важно), он  имел саксонскую привычку без разбора присоединять уменьшительные
суффиксы  к  существительным  -  как  одушевленным,  так  и  неодушевленным.
Во-вторых (и  это важно), он  разделял  со своим земляком  Карлом  Бедекером
стойкое  недоверие  к  югу,  невзирая  на всю относительность этого понятия.
Представьте теперь, с какой иронией он относился к своему положению, и сколь
жуткими были  капризы судьбы,  которые,  как он считал, сперва привели его в
мюнхенскую аспирантуру,  а потом в конце концов (будто,  подобно меланхолии,
эта  южная болезнь прогрессировала и не поддавалась лечению) вынудила бежать
от мюнхенской депрессии в другое  полушарие и попасть в зеркально отраженное
время Юго-Западного протектората.
     Мондауген  реализовывал  здесь  программу   по   изучению   атмосферных
радиопомех,  сокращенно  "сфериков".  Во  время  Первой  мировой  некто   Г.
Баркхаузен,  подслушивая  телефонные  разговоры  союзников,  различил  серию
нисходящих   тонов,  весьма  напоминающих  визг  тормозов.  Каждый  из  этих
"свистунов"  (так назвал их Баркхаузен)  длился  не более секунды и, видимо,
находился в  диапазоне низкой, или  звуковой,  частоты. "Cвистуны" оказались
лишь   первыми  представителями  семейства  сфериков,  номенклатура  которых
пополнилась впоследствии щелчками, сопелками, восходящими тонами и еще одной
помехой, похожей на  птичий щебет и названной "утренним концертом". Никто не
знал наверняка, чем они вызваны.  Одни считали, пятнами на  солнце, другие -
вспышками молний, но  все сходились в одном: здесь как-то замешано магнитное
поле  Земли, и  потому была  разработана  программа регистрации сфериков  на
разных  широтах.  Находившийся  в  нижней  части  списка  Мондауген  вытянул
Юго-Западную Африку. Ему  поручили установить  аппаратуру как можно ближе  к
двадцать восьмому градусу южной широты.
     Поначалу необходимость поселиться в бывшей немецкой колонии взволновала
его. Как и у большинства  неистовых молодых людей -  в  отличие от отдельных
душных стариков - мысль о поражении вызывала у него омерзение. Однако вскоре
выяснилось, что многие немцы, бывшие  до войны землевладельцами, получили от
правительства   Капской    области    разрешение   сохранить    гражданство,
собственность  и  туземных  работников. На ферме некоего  Фоппля в  северной
части округа  между горной цепью Карас  и  болотами Калахари - не больше дня
пути от приемной станции Мондаугена - зародилось даже подобие экспатриатской
общины. Бурными были вечеринки, резвыми - танцы, веселыми - девушки, чуть ли
не  каждую  ночь  после  приезда Мондаугена  стекавшиеся в  барочную усадьбу
Фоппля на нескончаемый с  виду фашинг. Но сейчас казалось, что обретенное им
в этом забытом Богом уголке благоденствие вот-вот улетучится.
     Солнце  взошло,  и в дверях  появился  ван  Вяйк,  подобно  марионетке,
выдернутой на обозрение публики  с помощью потайных блоков. Ястреб опустился
на  землю  перед  хижиной  и  уставился  на  ван  Вяйка.  Мондауген вышел из
оцепенения, спрыгнул с повозки и направился к хижине.
     Ван Вяйк помахал ему бутылкой домашнего пива.
     - Знаю, знаю! - прокричал он через разделяющую их потрескавшуюся землю.
- Из-за этого я не спал всю ночь. Думаешь, у меня нет других забот?
     - Мои антенночки! - воскликнул Мондауген.
     - У тебя антенночки,  а у меня  - Вармбадский  округ, - ответил бур. Он
был навеселе. -  Слыхал  о  вчерашнем?  Тебе стоит  побеспокоиться.  Абрахам
Моррис переправился через Оранжевую.
     Как и было задумано, Мондаугена эта новость потрясла.
     - Один Моррис? - только и смог вымолвить он.
     - Шесть мужчин, несколько женщин с детьми, карабины, снаряжение. Это не
то, что ты думаешь. Моррис - не человек. Он - Мессия.
     Раздражение  Мондаугена  вдруг  уступило  место страху,  и  страх начал
отпочковываться от стенок кишечника.
     - Ведь они грозились сорвать твои антенны?
     Но он не делал ничего такого...
     Ван Вяйк хмыкнул:
     - Доигрался. Ты говорил, будто будешь слушать свои помехи и  записывать
какие-то  там  данные. Но не сказал, что разнесешь  их по всему  бушу и  сам
станешь  помехой.  Бондельшварцы верят в  привидения  и  боятся  сфериков. А
напуганные они опасны.
     Мондауген признал, что пользуется усилителем и громкоговорителем.
     -  Я иногла  сплю,  - объяснил он.  - Разные виды  помех принимаются  в
разное время. У меня  в  штате один человек - я сам. Нужно  же мне спать.  Я
поставил рядом  с  подушкой  громкоговорюшку и приучился сразу  просыпаться,
дабы не упустить ни одной группы сигналов...
     -  Когда вернешься на свою  станцию, -  прервал его ван Вяйк, - антенны
будут  валяться   на  земле  вместе   с   обломками  аппаратуры.  Погоди,  -
покрасневший юноша, сопя, отвернулся, - одно слово прежде, чем ты понесешься
с воплем мести. Одно слово. Но неприятное - бунт.
     - Всякий раз,  когда  бондель  дерзит тебе,  это  -  бунт.  - Казалось,
Мондауген вот-вот расплачется.
     - Абрахам Моррис заключил союз с Якобусом Кристианом и  Тимом Бойкесом.
Сейчас они направляются на север. Ты сам убедился, что в твоих краях об этом
уже слышали. Меня не удивит, если через  неделю все до единого бондельшварцы
округа  будут  под   ружьем.   Не  говоря   уже  о   кровожадно  настроенных
вельдшундрагерах и витбоях с севера. Витбои всегда ищут повод для драки. - В
хижине зазвенел телефон. Ван Вяйк заметил  взгляд Мондаугена. - Да, - сказал
он.  - Подожди  здесь,  новости могут  оказаться интересными.  -  Он скрылся
внутри.  Из  соседней  хижины  донесся  звук  бондельшварцевского  рожка   -
невесомый, словно  дуновение ветра,  монотонный, как солнечный  свет в сухой
сезон. Мондауген вслушивался, будто рожок хотел ему что-то сказать. Увы.
     В дверях появился Ван Вяйк:
     - Знаешь, юноша, на твоем месте я бы отправлялся в Вармбад и сидел там,
пока все не утихнет.
     - Что случилось?
     -  Звонил управляющий  из  Гурухаса.  Похоже,  они догнали  Морриса,  и
сержант ван Никерк час  назад попытался убедить  его добровольно приехать  в
Вармбад.  Моррис отказался. Ван Никерк положил руку на плечо  Морриса в знак
ареста. После чего, по версии  бонделей, которая - можешь быть  уверен - уже
дошла  до  португальской   границы,  сержант  объявил:  "Die  lood  van  die
Goevernement  sal  nou  op  julle  smelt".  Теперь  на вас  прольется свинец
правительства. Поэтично, согласен?
     -  Бондели  и   Моррис   восприняли   это  как  объявление   войны.   И
пошло-поехало. Возвращайся-ка в Вармбад, а еще  лучше, не останавливайся там
и, пока не поздно, переправляйся через Оранжевую - добрый тебе совет.
     - Нет-нет, - сказал Мондауген. - В некотором смысле  я, конечно,  трус,
вы это  знаете. Дайте мне другой совет, не такой  добрый. Понимаете, у  меня
антенны.
     - Ты беспокоишься  о  своих антеннах,  будто они растут  у тебя на лбу.
Давай.  Возвращайся, если у тебя есть мужество, которого у меня, безусловно,
нет.  Возвращайся и расскажи там у Фоппля  о том, что здесь  слышал. Заляг в
его крепости на дно. Если хочешь знать мое мнение, будет кровавая баня. Тебя
не было здесь  в девятьсот четвертом. Но  спроси у Фоппля.  Он помнит. Скажи
ему, что пришло время фон Трота.
     - Вы могли это предотвратить! - закричал Мондауген.  - Разве не  за тем
вы здесь, чтобы они оставались довольны? Чтобы не допустить малейшего повода
к бунту?
     Ван Вяйк взорвался в приступе горького смеха.
     -  Похоже,  у тебя,  -  наконец  медленно  произнес он, - есть  иллюзии
относительно  государственной службы. История,  гласит  пословица,  делается
ночью. Европейскому чиновнику ночью свойственно спать.  А история - это  то,
что дожидается его в девять  утра  в почтовом ящике.  Он  не  пытается с ней
бороться. Он пытается с ней сосуществовать.
     - Die lood van die Goevernement, в самом деле. Возможно, мы - свинцовые
гирьки фантастических часов, поддерживающие их  ход, предписанное им чувство
истории  и  времени,  побеждающее хаос.  Прекрасно!  Пусть  несколько  гирек
расплавится. Пусть часы немного поврут. Но гирьки вновь отольют  и подвесят,
и, если там не окажется одной под именем и в форме Виллема ван Вяйка, и часы
не пойдут правильно, что ж - тем хуже для меня.
     Выслушав  этот странный монолог,  Курт Мондауген махнул  рукой  в  знак
безнадежного прощального салюта,  забрался  в повозку и  отправился назад, в
глубь страны. Путешествие  прошло  без приключений.  Изредка  из  кустарника
появлялась  запряженная  буйволами  повозка,  или  черный, как смоль, коршун
маячил  в  небе, изучая нечто  маленькое и  стремительное среди  кактусов  и
колючих  деревьев.  Палило  солнце.  У  Мондаугена текло  изо  всех  пор. Он
задремал,  потом пробудился от тряски.  Один  раз  ему приснились выстрелы и
крики.  Он добрался до  приемной станции  после  полудня и обнаружил, что  в
ближайшей  деревне все  тихо,  а  аппаратура  не тронута.  В дикой спешке он
разобрал  антенны и  погрузил  их  вместе с аппаратурой  в капскую  повозку.
Полдюжины бондельшварцев стояли  вокруг  и  наблюдали. Он собрался  в  путь,
когда солнце почти село. Время от времени Мондауген краем глаза  замечал еле
различимые в сумерках группки бонделей, сновавших вокруг небольшого селения.
Где-то  к  западу  затеялась  свара.  Когда  он  затягивал  последний  узел,
неподалеку  заиграл  рожок, и почти  сразу же  до него  дошло, что  музыкант
имитировал сферики. Наблюдавшие  бондели захихикали.  Смех  все  усиливался,
пока не зазвучал, словно джунгли,  кишащие мелкими  экзотическими животными,
которые спасаются бегством от смертельной опасности. Но  Мондауген прекрасно
знал - кто и от  чего  здесь спасается бегством.  Солнце село. Он забрался в
повозку.  Никто не сказал ни слова  на прощание, позади он слышал лишь  писк
рожка и смех.
     Дорога до  Фоппля заняла еще несколько часов. Единственным приключением
в пути была перестрелка -  на этот раз настоящая - слева за холмом. Наконец,
глубокой ночью в кромешной тьме зарослей кустарника внезапно  вспыхнули огни
поместья. Мондауген перешел по мосткам через  небольшой  овраг и остановился
перед дверью.
     Праздник, как обычно, был  в разгаре - в африканской ночи ослепительным
светом сияла сотня окон, сотрясались горгульи, арабески, орнаменты и лепнина
"виллы"  Фоппля. Пока дворовые бондели разгружали капскую повозку, Мондауген
рассказывал  о  происходящем  хозяину, который  стоял  в дверях,  окруженный
стайкой девушек.
     Новости встревожили  некоторых  соседей  Фоппля,  владельцев  окрестных
ферм.
     - Но нам, - объявил Фоппль присутствующим, - лучше остаться здесь. Если
начнут  поджигать  и громить  дома,  это все равно  произойдет  -  будете вы
защищать свое имущество или нет. Если мы рассредоточим наши силы,  то смогут
уничтожить и нас, и наши  фермы. Этот дом -  лучшая крепость во всей округе,
хорошо  укрепленная, легко обороняемая. Дом и  земли со всех сторон защищены
глубокими оврагами. Здесь предостаточно  пищи, хорошего вина, музыки и, - он
похотливо подмигнул, - красивых женщин.
     - К  черту всех! Пускай воюют! Здесь мы устроим фашинг. Заприте  двери,
закройте окна, сбросьте мостки и раздайте оружие. С сегодняшней ночи мы - на
осадном положении.



     И  начался  Осадный  Праздник  Фоппля.  Мондауген  уехал  через  два  с
половиной месяца.  За это  время  никто  не отважился выбраться наружу  и не
получал  известий  из других  регионов. После  отъезда в погребе  оставалась
дюжина покрытых паутиной бутылок  вина,  и еще  ожидала  ножа мясника дюжина
коров,  а  огород  за  домом  по-прежнему   изобиловал   помидорами,  ямсом,
мангольдой и пряными травами. Вот как богат был фермер Фоппль!
     На следующий день после прибытия Мондаугена дом  и угодья отгородили от
внешнего мира. Возвели  ограду  из прочных заостренных  бревен  и сбросили в
овраг мостки. Составили расписание дежурства, назначили членов штаба - все в
духе новой, захватившей гостей игры.
     Здесь подобралась  странная  компания.  Конечно,  много  немцев  -  как
богатых соседей, так и приезжих из Виндхука и Свакопмунда. Но были голландцы
и англичане из Союза, итальянцы, австрийцы и бельгийцы с прибрежных алмазных
месторождений, а также французы,  русские, испанцы и  один  поляк  -  все из
разных   уголков   земли.  Вместе   они  создавали  впечатление   маленького
европейского  конклава,  лиги  наций,  собравшейся  здесь  переждать царящий
снаружи политический хаос.
     Ранним утром в день приезда Мондауген, стоя на крыше, натягивал антенны
вдоль ажурной железной решетки, украшавшей самый высокий  фронтон виллы. Ему
открывался  унылый  вид   на  овраги,  траву,  пыль  и  заросли  кустарника,
однообразными волнами тянувшиеся на восток к бескрайним просторам Калахари и
на  север  к  поднимавшимся  из-за  горизонта  желтым  испарениям,  которые,
казалось, вечно висят над тропиком Козерога.
     Внизу Мондауген видел  лишь  внутренний  дворик.  Слишком яркий,  будто
усиленный, просочившийся  сквозь  бушевавшую  далеко в пустыне песчаную бурю
солнечный  свет отражался  от  раскрытого  окна  в эркере и падал  вниз,  во
дворик,  высвечивая темно-красное пятно  или  лужу.  От  него  к  ближайшему
дверному проему  тянулись два  усика.  Мондауген с  дрожью взирал на  пятно.
Отраженный свет  проходил над стеной и исчезал  в  небе. Он  поднял глаза  и
увидел,  как  открывавшееся  напротив  окно завершило  движение,  и  женщина
неопределенного    возраста   в   переливающемся   зелено-голубом   пеньюаре
зажмурилась от солнца. Ее левая рука поднялась к левому глазу  и задержалась
там, словно  поправляя монокль.  Мондауген  пригнулся за  коваными железными
завитками, изумленный не  столько деталями ее внешности, сколько собственным
подсознательным  желанием  наблюдать   исподтишка.   Он   ждал,  что  от  ее
неосторожного  движения   пеньюар  распахнется,  обнажив  соски,  пупок  или
лобковые волосы.
     Но женщина заметила его.
     - Выходи, выходи, горгулья, - игриво позвала она. Мондауген выпрямился,
потерял равновесие  и чуть  не свалился  с  крыши, но,  успев ухватиться  за
громоотвод,  немного сполз  по нему,  замер под  углом 45 градусов и залился
смехом.
     - Мои антенночки! - захлебывался он.
     -  Приходи  на  крышу  в садик, -  пригласила она  и  скрылась  в белой
комнате,   превращенной  отделавшимся,  наконец,  от  Калахари   солнцем   в
ослепительную загадку-лабиринт.
     Закончив  установку  антенн,  Мондауген  пошел назад,  обходя  купола и
дымоходы, спускаясь и поднимаясь по крытым шифером  скатам, и в  конце  пути
неуклюже  перелез  через  небольшую  стенку,   показавшуюся  ему   очередным
тропиком, - жизнь  за ней он нашел чрезмерно роскошной,  призрачной, пожалуй
даже хищной - одним словом, безвкусной.
     - Какой хорошенький!  - Одетая теперь  в  галифе  и  армейскую  рубаху,
женщина курила, прислонившись к стене. Внезапно - он и ожидал чего-то в этом
роде - утреннюю тишину, знавшую лишь залетных коршунов, ветер и сухой шелест
вельда, разорвал крик боли. Мандаугену без поисков было понятно,  что кри