амечать? Нельзя рассказать, да и некому. Какова бы ни была причина - выздоровление или просто невыносимое желание выбраться из герметичного пространства - у него появились первые спазмы в лимфатических узлах, в один прекрасный момент переросшие в поругание моральных принципов. По крайней мере, ему пришлось столкнуться с редким для него Achphenomenon - открытием, что его вуайеризм вызван исключительно увиденными событиями и не является ни результатом преднамеренного выбора, ни потребностью души. Сражений больше не видели. Время от времени плато пересекали быстрые всадники, оставляя за собой легкий пылевой след. За многие мили от них в направлении гор Карас гремели взрывы. А однажды ночью они слышали, как заблудившийся в темноте бондель споткнулся и упал в овраг, выкрикивая имя Абрахама Морриса. В последние недели Мондаугена на вилле никто не выходил из дома. На сон оставалось лишь пару часов. Не меньше трети гостей были прикованы к постели, а некоторые, не считая бонделей Фоппля, умерли. Посещать больных, поить их вином и сексуально возбуждать стало развлечением. Мондауген сидел в своей башне и усердно работал над кодом, иногда прерываясь, дабы постоять в одиночестве на крыше и поразмышлять - избавится ли он когда-нибудь от проклятия, которому его предали на одном из фашингов - быть окруженным декадансом, в какую бы экзотическую местность на севере или на юге ни занесла его судьба. Такой местностью - однажды решил он - не мог быть только Мюнхен, даже несмотря на экономическую депрессию. Депрессия была душевной и, наверняка, вслед за этим домом, ей предстояло наводнить Европу. Как-то ночью его разбудил взлохмаченный Вайссманн, чуть не прыгавший от возбуждения. - Смотри, смотри! - кричал он, размахивая листком бумаги перед медленно моргавшими глазами Мондаугена. Тот прочитал: DIGEWOELDTIMSTEALALENSWTASNDEURFUALRLIKST. - Ну, - зевнул он. - Это твой код, Я разгадал его. Смотри, я взял каждую третью букву - получилось GODMEANTNUURK. Если теперь переставить буквы, получится Kurt Mondaugen. - Оставшаяся часть сообщения, - продолжал Вайссманн, - выглядит так: DIEWELTISTALLESWASDERFALLIST. - "Все дело в этом мире", - сказал Мондауген. - Где-то я уже это слышал. - Его лицо стало расплываться в улыбке. - Стыдно, Вайссманн. Подавай в отставку, ты не на своем месте. Из тебя вышел бы прекрасный инженер - ты мошенничал. - Клянусь! - запротестовал уязвленный Вайссманн. Позже, найдя башню чересчур угнетающей, Мондауген вылез через окно и, пока не исчезла луна, бродил по крышам, коридорам и лестницам виллы. Рано утром, едва над Калахари показались перламутровые отблески зари, он обошел вокруг кирпичной стены и очутился в маленьком хмельнике. Там, покачивая ногами над уже пораженными пушистой плесенью молодыми побегами хмеля, висел очередной бондель - возможно, последний бондель Фоппля, - запястья привязаны к натянутой в хмельнике проволоке. Вокруг тела, хлестая его шамбоком по ягодицам, пританцовывал Годольфин. Рядом стояла Вера Меровинг - судя по всему, они обменялись одеждой. В такт ударам шамбока Годольфин затянул дрожащим голосом "По летнему морю". На сей раз Мондауген удалился, наконец-то предпочтя не смотреть и не слушать. Он вернулся в башню, собрал журналы наблюдений, осцилограммы, рюкзачок с одеждой и предметами туалета. Прокравшись вниз, он вышел через громадное, от пола до потолка, окно, отыскал за домом длинную доску и подтащил ее к оврагу. Фоппль с гостями как-то пронюхали о его уходе. Они столпились у окон, некоторые сидели на балконах и крыше, другие вышли на веранду. С последним натужным возгласом Мондауген перекинул доску через узкое место оврага. Пока он с опаской перебирался на другую сторону, стараясь не смотреть на маленький ручеек в двух сотнях футов под ним, аккордеон заиграл медленное печальное танго, словно заманивая назад. Скоро оно перешло в воодушевленное прощание, которое хором подхватили все: Зачем так рано ты уходишь? Веселье только началось. Может, гости и забавы стали скучны и серы? Или та, с кем ты был рядом, убежала из игры? О скажи мне! Где есть музыка задорней, чем у нас? Где еще есть столько девочек и бренди? А найдешь получше пати ты во всем протекторате, Тотчас свистни, мы заедем (Правда, прежде кончим здесь). Ты нам свистни, мы заедем. Он добрался до другой стороны, поправил рюкзак и побрел к отдаленной рощице. Через пару сотен ярдов Мондауген все же решил оглянуться. Они продолжали наблюдать за ним, и их молчание стало частью висевшего над бушем безмолвия. Утреннее солнце окрасило лица в белый цвет фашинга, знакомый ему по другому месту. Они пристально смотрели вдаль - дегуманизированные и отчужденные, словно последние боги на земле. Пройдя две мили, у развилки дорог он встретил бонделя верхом на осле. У бонделя не было правой руки. "Все кончилось, - сказал он. - Много бондель мертвый, баас мертвый, ван Вяйк мертвый. Мой женщина мертвый, юноша мертвый". Он разрешил Мондаугену сесть на осла сзади. Тогда Мондауген не знал, куда они направляются. Пока всходило солнце, он то засыпал, то просыпался, задевая щекой исполосованную шрамами спину бонделя. Казалось, будто они - единственные одушевленные объекты на этой желтой дороге, которая - Мондауген знал - рано или поздно приведет к Атлантике. Солнц было ослепительным, плато - широким, и Мондауген чувствовал себя маленьким, затерянным в этой серо-коричневой пустоши. Пока осел трусил по дороге, бондель пел тоненьким голосом, сошедшим на нет прежде, чем они достигли ближайшего куста ганна. Песня была на готтентотском диалекте, и Мондауген не понял ни слова. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ в которой собираются разные компании I Пока горн солировал, Макклинтик Сфера с отсутствующим видом стоял у пианино, за которым никого не было. Он вполуха слушал музыку (то и дело прикасаясь к клапанам своего альта, словно пытаясь неким волшебством заставить горн выразить идею по-другому - Сфера считал, что "по-другому" было бы лучше) и вполглаза наблюдал за посетителями. Сейчас последний выход; эта неделя выдалась тяжелой. В колледжах завершились занятия, и заведение переполнено этими типами, которые не прочь зацепиться языками. Между выходами они то и дело приглашали Сферу за свои столики и спрашивали, что он думает о других альтах. Некоторые делали это по старой северно-либеральной привычке: смотрите, мол, все - я могу сидеть с кем угодно. Или они говорили: "Приятель, как насчет "Ночного поезда"?" Да, бвана. Cлушсь, босс. Этот старый темнокожий дядя Макклинтик, он сыграит тебе класснейший "На-ачной поист", такова ты не слышал. А после выхода он возьмет свой старый альт и засунет его в твою белую айвилиговскую жопу. Горну хотелось закончить - за эту неделю он устал не меньше Сферы. Они сыграли с ударником четвертные, затем в унисон основную тему и ушли со сцены. У выхода выстроились бродяги - будто за бесплатным супом. Весна заразила Нью-Йорк теплом и всеобщим половым возбуждением. Сфера нашел на стоянке свой "Триумф", сел в него и поехал. Ему требовался отдых. Через полчаса он был в Гарлеме в уютном (и в некотором смысле публичном) доме, где заправляла Матильда Уинтроп - маленькая морщинистая тетушка, похожая на старушенций, которых можно увидеть на исходе дня идущими аккуратными шажками на рынок за всякой петрушкой-сельдерюшкой. - Она наверху, - сказала Матильда с улыбкой, предназначавшейся всем, даже музыкантам, с головами, забитыми полнейшей бурдой, которые просто зарабатывают на жизнь, но при этом разъезжают на спортивных машинах. Сфера побоксировал перед ней пару минут - она выступала в качестве тени. С реакцией у нее было неплохо. Девушка сидела на кровати, курила и читала вестерн. Сфера бросил пальто на стул. Она подвинулась, освобождая ему место, загнула уголок страницы и положила книгу на пол. Вскоре он уже рассказывал ей, как провел неделю, о богатых сынках, бравших его подыгрывать, о музыкантах из других больших групп, тоже небедных, весьма осторожных и ничего не говоривших напрямик, и о тех немногих, что даже долларового пива в "V-Бакс" не могли себе позволить, но понимали или хотели понять все, кроме того, что место, которое могли бы занимать они, уже занято богатыми сынками и музыкантами. Все это он говорил в подушку, а она восхитительно нежными руками массировала ему спину. Она называла себя Руби, но он этому не верил. Немного погодя: - Ты вообще врубаешься, что я пытаюсь сказать? - поинтересовался он. - На трубе - нет, - честно призналась она, - девушки не понимают. Они чувствуют. Я чувствую твою игру - чувствую, что тебе нужно, когда ты во мне. Может, это одно и то же. Макклинтик, я не знаю. Ты добр со мной. Чего ты хочешь? - Извини, - сказал он. Через минуту: - Неплохо снимает усталость. - Останешься сегодня? - Да. Чувствуя себя наедине неловко, Слэб и Эстер стояли перед мольбертом в его квартире и рассматривали "Датский творожник No35". В последнее время Слэб был одержим датскими творожниками. Не так давно у него совсем поехала крыша, и он принялся рисовать эти пирожные, работая со всеми мыслимыми стилями, фонами и освещениями. Его комната уже была заставлена кубистскими, фовистскими и сюрреалистскими творожниками. - Моне на закате своих дней сидел дома в Дживерни и рисовал плававшие в пруду кувшинки, - оправдывался Слэб. - Каких только кувшинок он не рисовал! Ему нравились кувшинки. Сейчас закат моих дней. Я люблю датские творожники. Мне и не припомнить, сколько уже времени они поддерживают мою жизнь. Почему бы и нет? Заглавный объект "Датского творожника No35" занимал совсем немного места внизу слева, где он был изображен насаженным на металлическую ступеньку телеграфного столба. Ландшафт представлял собой радикально укороченную перспективу пустынной улицы, единственными живыми существами на которой были дерево на среднем плане и сидящая на нем разукрашенная птица, тщательно выписанная огромным количеством спиралей, завитков и ярких пятнышек. - Это, - объяснил Слэб в ответ на ее вопрос, - мой мятеж против кататонического экспрессионизма; я решил, что этот универсальный символ - Куропатка на Груше - заменит крест в западной цивилизации. Помнишь старую рождественскую песню? Это игра слов: французское perdrix, "куропатка", и английское pear tree, "дерево". Тонкость в том, что все здесь одушевлено и, несмотря на это - работает, как машина. Куропатка ест растущие на дереве груши, а ее помет, в свою очередь, подпитывает дерево, и оно растет все выше и выше, день за днем поднимая куропатку и в то же время являясь для нее постоянным источником всяческих благ. Это движение вечно, за исключением одного "но", - он указал на горгулью с острыми клыками в верхней части картины. Острие самого длинного клыка лежало на воображаемой оси, параллельной дереву и проходящей через голову птицы. - С тем же успехом здесь мог бы находиться низко летящий самолет или высоковольтный провод, - продолжал Слэб. - В один прекрасный день эта птичка будет нанизана на зубы горгульи, подобно бедному датскому творожнику, уже висящему на телефонном столбе. - Почему она не может улететь? - спросила Эстер. - Слишком глупа. Умела летать, да разучилась. - Я вижу здесь аллегорию, - сказала она. - Нет, - сказал Слэб. - Это уровень воскресного кроссворда из "Таймс". Липа. Недостойно тебя. Она прошла к кровати. - Нет, - почти закричал он. - Слэб, мне так плохо. У меня болит - вот здесь, - она провела пальцами по животу. - Я тоже сплю один, - сказал Слэб. - Я не виноват, что Шунмэйкер тебя бросил. - Разве мы не друзья? - Нет, - сказал Слэб. - Как доказать тебе... - Уйти, - сказал Слэб, - вот и все. Дать мне поспать. В целомудренной армейской койке. Одному. - Он забрался на кровать и лег на живот. Вскоре Эстер ушла, забыв закрыть дверь. Поскольку она не из тех, кто при отказе хлопает дверью. Руни и Рэйчел сидели у стойки в баре на Второй авеню. В углу орали друг на друга игравшие в кегли ирландец и венгр. - Куда она ходит вечером? - спросил Руни. - Паола - странная девушка, - сказала Рэйчел. - Со временем перестаешь задавать ей вопросы, на которые она не хочет отвечать. - Может, к Свину? - Нет. Свин живет в "V-бакс" и "Ржавой Ложке". У него при виде Паолы слюнки текут, но он, кажется, напоминает ей о Папаше Ходе. Моряки ухитряются внушать к себе любовь. Она сторонится Свина, и это его убивает, что само по себе - приятное для меня зрелищ. Это убивает меня, - хотел сказать Винсом. Но промолчал. Еще недавно он бегал к Рэйчел за утешением. В некотором смысле он на это подсел. Руни привлекали ее благоразумие и отчужденность от Команды, ее самодостаточность. Но он не продвинулся ни на шаг к свиданию с Паолой. Возможно, он опасался реакции Рэйчел. Руни начинал подозревать, что она не из тех, кто одобряет сводничество для соседок. Он заказал себе еще "ерша". - Руни, ты слишком много пьешь, - сказала она. - Я беспокоюсь за тебя. - Бу-бу-бу. - Он улыбнулся. II На следующий вечер Профейн, положив ноги на газовую плиту, сидел в комнате охраны Ассоциации антроисследований и читал авангардный вестерн "Экзистенциальный шериф", который посоветовал ему Свин Бодайн. На другом конце одной из лабораторий, лицом - которое в ночном свете походило на лицо франкенштейновского монстра - к Профейну сидел ЧИФИР - Человек Искусственный с ФИксированной Радиацией. Его кожа изготовили из ацетат бутирата - пластмассы, прозрачной не только для света, но и для рентгеновских лучей, гамма-излучения и нейтронов. Скелет некогда принадлежал живому человеку. Теперь его дезактивировали, а в вычищенных изнутри длинных костях и позвоночнике разместили дозиметры. Рост ЧИФИРа - пять футов девять дюймов, или пятидесятый процентиль стандарта ВВС. Легкие, гениталии, почки, щитовидная железа, печень, селезенка и другие органы сделали полыми, из той же прозрачной пластмассы, что и телесная оболочка. Их заполняли водными растворами, поглощающими такое же количество радиации, как и представляемые ими ткани. Ассоциация антроисследований была дочерним предприятием "Йойодины". Для правительства здесь исследовали воздействие на человека высотных и космических полетов, для совета по национальной безопасности - автомобильных аварий, для гражданской обороны - поглощение человеком радиации, где и подключался к работе ЧИФИР. В восемнадцатом веке зачастую из соображений удобства считали человека заводным автоматом. В девятнадцатом, когда ньютонову физику усвоили неплохо и стали проводить многочисленные исследования по термодинамике, человек рассматривался уже скорее как тепловая машина с к. п. д. около сорока процентов. Сейчас, в двадцатом веке с его ядерной и субатомной физикой человек превратился в нечто, поглощающее рентгеновское излучение и нейтроны. Так, по крайней мере, понимал прогресс Оле Бергомаск. И это стало темой приветственной лекции, прочитанной им в первый день работы Профейна, когда тот принимал дежурство, а Бергомаск, соответственно, сдавал. Ночное дежурство делилось на две смены: раннюю и позднюю (хотя Профейн, чья временная шкала была сдвинута в прошлое, предпочитал называть их поздней и ранней), и он уже успел попробовать и ту, и другую. Три раза в течение ночи он обходил помещения лаборатории, проверяя окна и крупногабаритное оборудование. Когда проводился ночной эксперимент, ему приходилось записывать показания приборов и, если они выходили за пределы допустимого, будить дежурного техника, спавшего обычно на раскладушке в одном из кабинетов. Поначалу посещение зоны исследования аварий, которую в шутку называли "комнатой ужасов", вызывало у него определенный интерес. Здесь сбрасывались грузы на старые автомобили с манекеном внутри. Недавно начались исследования, связанные с оказанием первой помощи, и в испытуемой машине на сиденье водителя, рядом с ним или сзади должны были находиться различные модификации ЧИЖИКа - Человекообразного объекта для Исследования Жертвы И ее Кинематики. Профейн чувствовал, что между ним и ЧИЖИКом все же есть определенное сходство - ЧИЖИК был первым встреченным им неодушевленным шлемилем. Но вместе с тем Профейн испытывал определенную настороженность, поскольку манекен был всего лишь "человекообразным объектом", плюс чувство презрения, будто ЧИЖИК решил продаться людям; и вот теперь то, что являлось его неодушевленным "я", брало реванш. ЧИЖИК был отменным манекеном. Телосложением он походил на ЧИФИРа, но плоть его отлили из вспененного винила, кожезаменителем служил виниловый пластизол, глаза сделали из косметического пластика, на голову надели парик, а зубы (по которым, кстати, Айгенвэлью выступал в качестве субподрядчика) представляли собой те же зубные протезы, что носят сегодня 19 процентов американского населения - в основном, приличные люди. Внутри, в грудной клетке, находился резервуар с кровью, ниже - в средней части тела - кровяной насос, а в животе - источник энергии: никель-кадмиевые аккумуляторы. Сбоку на груди располагалась панель управления с тумблерами и реостатами, которыми регулировались венозное и артериальное кровотечение, частота пульса и даже ритм дыхания - при открытых повреждениях грудной клетки. В последнем случае пластиковые легкие обеспечивали необходимое всасывание и бульканье. Их приводил в действие расположенный в животе компрессор, мотор которого охлаждался вентилятором, установленным в промежности. Травмы половых органов могли имитироваться при помощи съемного муляжа, но тогда блокировался охлаждающий вентилятор. Таким образом у ЧИЖИКа не могло быть одновременно открытой травмы грудной клетки с обнажением легкого и покалеченных половых органов. Но в новой модели эта проблема, являвшаяся, видимо, основным конструктивным недостатком, была устранена. ЧИЖИК походил на человеческий организм во всех отношениях. Он до смерти напугал Профейна, когда тот впервые увидел его наполовину вывалившимся через разбитое лобовое стекло старенького "Плимута" с муляжами раздавленного черепа, травмированных челюстей и конечностей со множественными переломами. Теперь Профейн привык к нему. Из всех предметов в Ассоциации его по-прежнему немного беспокоил лишь ЧИФИР, чье лицо представляло собой человеческий череп, смотревший на тебя сквозь более или менее прозрачную бутиратовую голову. Подошло время очередного обхода. Кроме Профейна в здании никого не было. Экспериментов этой ночью не проводилось. Возвращаясь в комнату охраны, он остановился перед ЧИФИРом. - На что он похож! - сказал Профейн. Лучше, чем ты думаешь. - Что? Сам ты "что". Мы с ЧИЖИКом - это то, во что рано или поздно вы все превратитесь. (Казалось, череп ухмыляется Профейну). - Дорожные аварии и радиоактивные выбросы это еще не все, что может случиться. Но они наиболее вероятны. Если вам не устроят их другие, вы устроите их себе сами. - У тебя даже души нет. Как ты можешь так говорить? С каких это пор она завелась у тебя? Что, на религию потянуло? Я - всего лишь имитация. Люди считывают показания моих дозиметров. Кто знает, нахожусь я здесь, чтобы они могли считывать показания приборов, или же радиация во мне потому, что им нужно ее измерять? Как по-твоему? - Это одно и то же, - сказал Профейн. Мазлтов. (Едва заметная улыбка?) Профейн так и не смог вернуться к "Экзистенциальному шерифу". Через некоторое время он встал и подошел к ЧИФИРу. - Что ты имел в виду, когда говорил: мол, все мы когда-нибудь станем такими же, как вы с ЧИЖИКом? Мертвыми, что ли? Разве я мертвый? Если да, то это я и имел в виду. - Если нет, то какой же ты? Почти такой же, как и вы. Вам ведь далеко не уйти. - Не понимаю. Я вижу. Но ты не одинок. Разве это не утешение? Пошел он! Профейн вернулся к себе в комнату и занялся приготовлением кофе. III В следующие выходные у Рауля, Слэба и Мелвина была вечеринка. Собралась вся Команда. В час ночи Руни и Свин затеяли драку. - Ублюдок! - кричал Руни. - Держи свои руки от нее подальше. - От его жены, - сообщила Эстер Слэбу. Команда отступила к стенам, предоставив Свину и Руни большую часть комнаты. Оба были пьяными и потными. Они боролись неуклюже и неумело - делали вид, что это вестерн. Невероятно, сколько забияк-любителей думают, что салунная драка в вестерне - единственный приемлемый образец для подражания. Наконец Свин уложил Руни ударом в живот. Руни лежал с закрытыми глазами, стараясь сдерживать причинявшее боль дыхание. Свин вышел на кухню. Драка завязалась из-за девушки, но оба знали, что зовут ее не Мафия, а Паола. - Я ненавижу не евреев, - объясняла Мафия, - а их дела. - Они с Профейном сидели у нее дома. Руни пошел выпить. Может, заглянул к Айгенвэлью. Дело было на следующий день после драки. Ее, похоже, не волновало, где находится муж. Внезапно Профейну пришла в голову замечательная мысль. Она хочет, чтобы евреи обходили ее стороной? Тогда, вероятно, полукровка мог бы попробовать сунуться. Но Профейна опередили - руки Мафии потянулись к его пряжке и стали ее расстегивать. - Нет, - передумав, сказал он. В поисках молнии, которую можно было бы расстегнуть, руки скользнули вокруг бедер к задней части юбки. - Послушай. - Мне нужен мужчина, - сказала она, уже наполовину выбравшись из юбки, - способный на Героическую Любовь. Я хочу тебя с тех пор, как мы познакомились. - В задницу Героическую Любовь, - сказал Профейн, - ты же замужем. В соседней комнате Харизму мучили кошмары. Он замолотил руками под зеленым одеялом, отмахиваясь от ускользающей тени своего Преследователя. - Здесь, - сказала она, обнаженная ниже пояса, - здесь, на коврике. Профейн поднялся и стал рыться в холодильнике в поисках пива. Мафия лежала на полу и покрикивала на него. - Угощайся, - он поставил банку пива на ее мягкий живот. Взвизгнув, она опрокинула банку на пол. Пиво расползлось на коврике между ними мокрым пятном, напоминавшим не то доску уз, не то меч Тристана. - Пей свое пиво и расскажи мне о Героической Любви. - Она не делала попыток одеться. - Женщина хочет чувствовать себя женщиной, - она тяжело дышала, - вот и все. Она хочет, чтобы ее взяли, вошли в нее, изнасиловали. Но еще сильнее она хочет опутать мужчину. Паутиной, сплетенной из нитки йо-йо, - сетью или силком. Профейн не мог думать ни о чем, кроме Рэйчел. - В шлемиле нет ничего героического, - возразил Профейн. Кого можно назвать героем? Рэндольфа Скотта - он умеет обращаться с револьвером, поводьями и лассо. Мастер неодушевленного. Только не шлемиля: вряд ли потянет на мужчину тот, кто, полулежа в кресле, подобно женщине, принимает любовь от окружающих объектов. - Мафия, - спросил он, - к чему усложнять такие вещи, как секс? Зачем придумывать названия? -Опять он затеял спор, как уже было с Финой в ванной. - В тебе что, - огрызнулась она, - дремлет гомосексуалист? Боишься женщин? - Нет, я не голубой. - Разве можно так говорить? Ведь женщины порой напоминают неодушевленные предметы. Даже маленькая Рэйчел - наполовину "Эм-Джи". В комнату вошел Харизма, глаза-бусинки глядели сквозь прожженные в одеяле дырки. Он засек Мафию и направился к ней. Зеленый шерстяной холмик запел: Даже флирт со мной простой Кажется тебе тоской - Разве до покоя тут! Если дело в мире этом, Если в нем вся суть сюжета, Вряд ли наши отношения До романа дорастут. У меня к тебе есть предложение - Логичное, позитивное, несложное, Ну, по крайней мере, посмеяться можно. (Припев) Пусть Р равно мне С моим сердцем во главе. Пусть Q равно тебе С "Трактатом" в руке. R будет жизнью, полной любви, С ласками под хай-фи. Любовью назовем любой тебе приятный результат. Справа... - в общем надвое Вякнула старушка. Гонимся мы слева, В скобках, друг за дружкой. И могла бы стать счастливой та подкова в середине, Нам нечего терять, Если в скобках будут Лишь малютки Р и Q Нас интересовать. Если Р (запела в ответ Мафия) решил, что Q Любит поломаться, Q советует ему В море искупаться. R - концепция дурная, Удовольствий никаких. Польза есть от твердых штук, если можно смерить их. Зря за мной ты мчишься - Ставки не фонтан. Я - девчонка в классе Неукротимых мам. Обещай, что не будешь нести больше вздор, и Дай только скину футболку. Знаешь, что делать в капустном поле? И положил бы ты, что ли, На малюток своих P и Q. К тому времени, когда Профейн допил пиво, одеяло покрывало их обоих. За двадцать дней до соединения Собачьей звезды с солнцем начались собачьи дни. Мир все чаще и чаще сталкивался с неодушевленным. Пятнадцать человек погибло 1 июля при крушении поезда под Оахакой в Мексике. На следующий день еще пятнадцать погибли под обломками дома в Мадриде. 4 июля недалеко от Карачи упал в реку автобус - тридцать два пассажира утонули. Еще тридцать два человека утонули двумя днями позже в результате тропического шторма на Филиппинах. 9 июля в Эгейском море случилось землетрясение - на острова обрушились приливные волны, унесшие 43 жизни. 14 июля транспортный самолет упал после взлета с базы военно-воздушных сил Макгуайр в Нью-Джерси - погибло сорок пять человек. 21 июля землетрясение в Анджаре, Индия, забрало 117 человеческих жизней. С 22 по 24 июля в центральном и южном Иране бушевали наводнения, погибло триста человек. 28 июля в Куопио, Финляндия, автобус скатился с парома в воду, утопив пятнадцать пассажиров. 29-го четыре нефтяных резервуара взорвались неподалеку от Дюма, штат Техас, убив девятнадцать человек. 1 августа семнадцать человек стали жертвами железнодорожной катастрофы под Рио-де-Жанейро. Еще пятнадцать погибли с 4-го по 5-е августа во время наводнений на юго-западе Песильвании. 2161 человек погиб на той же неделе в результате тайфуна, пронесшегося над провинциями Чжэцзян, Хунань и Хобэй. 7 августа шесть грузовиков с динамитом взорвались в Кали, Колумбия, убив около 1100 человек. В тот же день в железнодорожной катострофе под Пржеровым, Чехословакия, погибло девять человек. На следующий день 262 шахтера, оказавшись отрезанными пожаром, задохнулись в шахте под Марсинеллем в Бельгии. Лавины на Монблане за неделю с 12 по 18 августа унесли на тот свет пятнадцать альпинистов. На той же неделе взрывом газа убило пятнадцать человек в Монтичелло, штат Юта, а в результате тайфуна погибли еще тридцать на Японских островах и Окинаве. 27 августа двадцать девять шахтеров умерли, отравившись газом в западносилезской шахте. В тот же день бомбардировщик ВМС рухнул на жилые дома в Сэнфорде, штат Флорида, убив четверых. Днем позже взрывом газа в Монреале убило семерых, а сели в Турции унесли жизни еще 138-ми. И это лишь массовые смерти. Не говоря уже о множестве изувеченных, осиротевших, оставшихся без крова. Каждый месяц происходит вереница подобных встреч между группами живых существ и окружающим миром, которому попросту на все наплевать. Загляните в любой ежегодный Альманах, раздел "Катастрофы", откуда взяты эти цифры. В этом бизнесе нет отпусков. IV Макклинтик Сфера весь день читал бутлег-песенники. - Если хочешь заработать депресняк, - сказал он Руби, - почитай бутлег. Дело не в музыке, а в текстах. Девушка не ответила. Последние две недели она нервничала. "Что случилось?" - спрашивал Макклинтик, но она лишь пожимала плечами. Однажды ночью, она сказала, что беспокоится об отце. Скучает по нему. Вдруг он болен? - Ты его навещаешь? Малюткам полагается навещать родителей. Ты не знаешь, какое это счастье - иметь отца. - Он живет в другом городе. - И больше не произнесла ни слова. Сегодня он сказал: - Слушай, тебе нужны деньги на билет? Съезди к нему, ты должна. - Макклинтик, - ответила она, - какие у шлюхи могут быть дела, куда бы она ни поехала? Шлюха - не человек. - Ты - человек, ты со мной, Руби. Тебе это известно. Мы не в игры здесь играем, - сказал он, похлопав рукой по кровати. - Шлюха безвылазно живет на одном месте. Словно сказочная девственница. Никуда не ездит, только работает на улице. - До сих пор ты об этом не думала. - Возможно. - Она не смотрела на него. - Ты же нравишься Матильде! С ума сошла? - Что там делать? Либо улица, либо сидеть взаперти. Если я выберусь к нему, то уже не вернусь. - Где он живет? В Южной Африке? - Возможно. - О Боже! Теперь, - сказал себе Макклинтик Сфера, - никто не влюбляется в проституток. Если только ему не четырнадцать, а она - не его первая юбка. Но эта Руби хороша не только в постели, она еще и хорощий друг. Он волновался за нее. То было "хорошее" волнение (для разнообразия), а не как, скажем, у Руни Уинсома, - Сфере при каждой встрече с ним казалось, что Руни изводит себя все сильнее. Это продолжалось уже недели две. Макклинтик никогда не делал стиль кул ("прохладность") своим жизненным кредо, как это было принято в послевоенные годы, и потому не очень возражал - в отличие, возможно, от других музыкантов -против того, чтобы захмелевший Руни твердил о своих проблемах. Пару раз он появлялся с Рэйчел, но Макклинтик знал о консервативности ее взглядов, так что ничего такого между ними быть не могло, и у Руни, вероятно, в самом деле были проблемы с этой Мафией. В Нуэва-Йорке близился разгар лета - худшее время года. Время разборок в Парке, время, когда убивают много ребят, время всеобщей раздражительности и распада семей, время, когда одержимость убийством и хаосом, замороженная внутри зимней стужей, оттаивает, проступает снаружи, поблескивает в порах у тебя на лице. Макклинтик ехал в Ленокс, штат Массачусетс, на джазовый фестиваль. Он знал, что здесь ему не выдержать. Но как быть Руни? Ведь ситуация в семье, похоже, того и гляди доведет его до крайности. Макклинтик заметил это вчера в "V-Бакс" между выходами. Подобное он уже видел - так выглядел знакомый ему по Форт-Уорту басист: на лице - застывшая мина, на языке - все время одно и то же: "У меня проблемы с наркотиками"; однажды ночью он чокнулся, а потом его увезли в больницу - лексингтонскую или что-то в этом роде. Макклинтик никогда бы не догадался, но Руни выглядел точно так же - слишком равнодушным. Слишком безразличным, сказав: "У меня неприятности с женой". Что может у него растаять от жары нуэва-йоркского лета? Что произойдет, когда это случится? Странное слово - "чокнулся". У Макклинтика вошло в привычку всякий раз во время записи в студии разговаривать со звукооператорами и техниками об электричестве. Раньше электричество волновало его меньше всего на свете, но теперь ему казалось, что если оно помогает ему собирать больше слушателей - тех, кто въезжает, и тех, кто никогда не въедет, - но, вне зависимости от этого, выкладывающих денежки, гонорары с которых обеспечивают "Триумф" бензином, а самого Макклинтика костюмами от Дж. Пресса, то ему следует быть благодарным электричеству и даже узнать о нем побольше. Он нахватался всего понемножку, а однажды прошлым летом выкроил пару минут и поговорил с одним звукооператором о стохастической музыке и цифровых компьютерах. В результате их беседы появилось "Вкл./Выкл.", ставшее автографом группы. От того же звукооператора он узнал о триггере, или чик-чоке - двухтриодной схеме, которая, будучи включенной, может находиться в одном из двух состояний - включено или выключено, чок или чик, в зависимости от того, какая лампа проводит ток, а какая заперта. - Это, - сказал тот, - может означать "да" или "нет", "один" или "ноль". Данную схему можно назвать специальной "ячейкой" - одним из основных элементов большого "электронного мозга". - С ума сойти, - сказал Макклинтик, потеряв звукооператора где-то в студии. Ему пришло в голову: хорошо, пусть мозг компьютера может быть "чик" или "чок", но почему то же самое происходит с мозгом музыканта? Пока ты чик, тебе все безразлично. Откуда появляется импульс, делающий тебя "чок"? Не будучи поэтом, Макклинтик сочинил к "Вкл./Выкл." бессмысленные слова. Иногда, стоя на сцене, он напевал их самому себе, пока солировал горн: Пересекаю Иордан Экуменически: Чик-чок, когда-то я все мог. Чок-чик, ты всего достиг. Вкл./Выкл., вот наш цикл Шизы и безразличья в молекуле статичной. - О чем ты думаешь? - спросила Руби. - О том, как люди чокаются, - ответил Макклинтик. - Ты никогда не чокнешься. - Я-то нет, - сказал Макклинтик, - но многие могут. Через пару минут, обращаясь вовсе не к ней, он сказал: - Руби, что случилось после войны? В войну мир чокнулся. Но наступил сорок пятый, и они чикнулись. Здесь, в Гарлеме, люди чикнулись. Все стали безразличными - ни любви, ни ненависти, ни беспокойства, ни возбуждения. То и дело кто-то чокается обратно. Туда, где он снова сможет любить... - Может, в этом все и дело? - сказала девушка после небольшой паузы. - Может, надо сойти с ума, чтобы влюбиться? - Но если куча людей чокается одновременно, случается война. А ведь война это не любовь - Чик-чок, - сказала она, - возьми совок. - Ты просто маленький ребенок. - Макклинтик, я волнуюсь за тебя. И за отца. А вдруг он чокнулся? - Почему бы тебе к нему не съездить? - Опять двадцать пять. Этим вечером они остались дома и долго спорили. - Ты красавица, - говорил Шунмэйкер. - Разве, Шейл? - Ну, может, не сама по себе. Но на мой взгляд. Она села на кровати. - Так больше продолжаться не может. - Ляг! - Нет, Шейл, мои нервы этого не вынесут. - Ляг! - Дошло до того, что мне стыдно посмотреть в глаза Рэйчел или Слэбу... - Ляг! - В конце концов она снова легла рядом с ним. - Тазовые кости, - сказал он, дотрагиваясь до них, - должны выдаваться сильнее. Будет весьма сексуально. Я мог бы это устроить. - Пожалуйста, Шейл... - Эстер, я хочу отдавать. Хочу сделать что-нибудь для тебя. Если я могу явить свету скрытую в тебе красавицу - воплощение Эстер - как я уже сделал с твоим лицом... Ей стало слышно тиканье часов на столике рядом. Она лежала неподвижно, готовая бежать на улицу, и если потребуется - голой. - Пойдем, - сказал он, - полчаса в соседней комнате. Это так просто, что я справлюсь один. Всего лишь местная анестезия. Эстер расплакалась. - Что будет в следующий раз? - сказала она через пару секунд, - Захочешь увеличить мой бюст? А потом и мои уши покажутся тебе великоваты? Шейл, почему мне нельзя оставаться просто собой? Разозлившись, он откатился от нее. - Как убедить женщину, - обратился он к полу, - что любовь - ни что иное, как... - Ты меня не любишь. - Она встала, неуклюже влезая в лифчик. - Ты никогда не говорил мне этого, а если и говорил, на самом деле так не думал. - Ты вернешься, - сказал он, по-прежнему глядя в пол. - Нет, - сквозь тонкую шерсть свитера. Но конечно же вернется. После ее ухода было слышно лишь тиканье часов. Потом Шунмэйкер зевнул - внезапно и шумно - перевернулся лицом к потолку и стал негромко на него поругиваться. Тем временем Профейн, сидя в Ассоциации антроисследований, вполуха слушал, как побулькивает кофе, и вел воображаемый разговор с ЧИФИРом. Это вошло у него в традицию. Помнишь, Профейн, четырнадцатое шоссе, южное направление, на выезде из Эльмиры, штат Нью-Йорк? Ты идешь по эстакаде, смотришь на запад и видишь солнце, садящееся в свалку. Акры старых ржавеющих автомобилей, наваленных друг на друга в десять слоев. Кладбище автомобилей. Если бы я мог умереть, так выглядело бы мое кладбище. - Туда тебе и дорога. Посмотришь на тебя - вырядился, как человек. Тебя нужно отправить на свалку, а не хоронить или кремировать. Конечно. Как человека. Помнишь, сразу после войны, Нюрнбергский процесс? Помнишь фото Аушвица? Тысячи трупов евреев, сваленные кучами, как те бедные останки машин. Шлемиль, это уже началось. - Так делал Гитлер. Он был сумасшедшим. Гитлер, Эйхманн, Менгеле. Пятнадцать лет назад. Тебе не приходило в голову, что теперь, когда это началось, больше, возможно, не существует стандартов сумасшествия и нормальности. - О Боже, началось что? В это же время Слэб, придирчиво всматриваясь в свое полотно - "Датский творожник No41", - наносит по поверхности картины отрывистые удары старой тонкой колонковой кистью. Два коричневых слизняка - улитки без ракушек - лежат крест накрест на многоугольной мраморной плите и совокупляются, между ними поднимается полупрозрачный белесый пузырь. Здесь никакого импасто: краска положена весьма экономно, изображение выходит за рамки реального. Странное освещение, неправильные тени, мраморные поверхности, слизняки и наполовину съеденный датский творожник, тщательно выписанный в верхнем правом углу. Их слизевые следы целеустремленно и неизбежно сходятся снизу и сбоку к "Х" своего союза и сияют, как лунный свет. А Харизма, Фу и Свин Бодайн вываливают из магазинчика в Вест-Сайде под огни Бродвея, выкрикивая футбольные призывы и перебрасываясь невзрачным баклажаном. А Рэйчел и Руни сидят на скамейке в Шеридан-сквере и говорят о Мафии и Паоле. Час ночи. Поднялся ветер, и случилось нечто странное. Будто все в этом городе устали от новостей, - тысячи газетных страниц пролетали через маленький парк, мечась на фоне деревьев, подобно бледным летучим мышам, обвиваясь вокруг ног Руни и Рэйчел, натыкаясь на бродягу, прикорнувшего на другой стороне аллеи. Миллионы слов, непрочитанных и бесполезных, вернулись к новой жизни в Шеридан-сквере, в то время как двое на скамейке плетут что-то из своих, не замечая ничего вокруг. А суровый и трезвый Стенсил сидит в "Ржавой ложке", и приятель Слэба, очередной кататонический экспрессионист, убеждает его в существовании Великого Предательства и толкует о Пляске Смерти. Тем временем вокруг них происходит нечто в этом роде, ведь здесь - Напрочь Больная Команда, и ее члены, связанные, возможно, невидимыми узами, с воплями носятся по очередной бесплодной пустоши. Размышляя об истории Мондаугена, представляя компанию у Фоппля, Стенсил усматривал здесь все тот же лепрозный пуантилизм фиалкового корня, ослабших челюстей и налитых кровью глаз, языков и зубов, багровых от выпитого утром домашнего вина, помады на губах, которую, казалось, можно отслоить целиком и швырнуть на землю к подобному хламу, усыпавшему следы Команды - отделенным от тела улыбкам или гримасам, которые могли бы стать путеводной нитью для Команды следующего поколения... О Господи. - Что? - спросил кататонический экспрессионист. - Меланхолия, - отозвался Стенсил. А Мафия Винсом, раздетая, в одиночестве стоит перед зеркалом, задумчиво разглядывает свое тело и кроме него ничего не видит. А кот орет во дворе. И кто знает, где Паола? В последнее время Шунмэйкеру становилось все труднее ладить с Эстер. Он уже подумывал о том, чтобы снова порвать с ней, и на этот раз - навсегда. - Не меня ты любишь, - постоянно повторяла она. - Ты хочешь сделать из меня нечто, чем я не являюсь. В ответ он мог лишь возражать ей в духе платонизма. Неужели ей будет приятней, если он опустится до такой ограниченности, как любовь к ее телу? Он любит ее душу. Что с ней происходит? Разве не хочет каждая девушка, чтобы мужчина любил ее душу, ее истинное "я"? Конечно, все девушки этого хотят. Хорошо, тогда что такое душа? Это идея тела, абстракция, стоящая за реальностью - тем, чем является Эстер на самом деле - воспринимаемой пятью чувствами с определенными недостатками скелета и тканей. Шунмэйкер мог явить свету истинную, совершенную Эстер, обитавшую внутри несовершенной. И ее душа вышла бы наружу - сияющая и неописуемо прекрасная. - Кто ты такой, - кричала она в ответ, - чтобы говорить мне, какая у меня душа? Знаешь, во что ты влюблен? В себя. В свое собственное мастерство, и больше ни во что! В ответ Шунмэйкер откатывался от нее и замирал, глядя в пол и размышляя вслух: поймет ли он когда-нибудь женщин? Шунмэйкера проконсультировал даже Айгенвэлью, дантист по душам. Хотя Шунмэйкер не был коллегой, но Айгенвэлью согласился с ним, словно представление Стенсила о внутреннем круге все-же было верным. "Дадли, приятель, - сказал он себе, - все равно с этими людьми у тебя никогда никаких дел не будет." И ошибся. Он установил для членов Команды скидки на чистку, сверление и работы в корневых каналах. Почему? Если все они лодыри, но при этом снабжают общество ценными произведениями искусства и мысли - что ж, это замечательно. Если все обстоит так, то на следующем витке истории, когда декаданс уйдет в прошлое, планеты будут колонизированы, а на земле воцарится мир, зубной историк упомянет Айгенвэлью в примечаниях как мецената, рассудительного врача неоякобинской школы. Но они не производили ничего кроме разговоров, и разговоры их не слишком содержательны. Некоторые, вроде Слэба, и в самом деле работают по специальности, производят реальный продукт. Но опять-таки, что? Датские творожники? Кататонический экспрессионизм - эту технику ради техники? Или пародии на сделанное другими? Это все - Искусство. А как же Мысль? Команда разработала особый вид стенографии, посредством которой можно описать любое попавшееся на пути зрелище. Беседы в "Ложке" практически превратились в набор имен собственных, литературных аллюзий и философских терминов. В зависимости от того, что ты строишь из имеющихся в твоем распоряжении деталей конструктора, ты показываешь себя или умным, или глупым. В зависимости от реакции остальных - они либо въезжают, либо пролетают. Число деталей, однако, ограничено. - С точки зрения математики, - сказал он себе, - если не подвернется еще какой-нибудь оригинал, они обречены в один прекрасный день выйти за рамки своих договоренностей. Что тогда? В самом деле, что? Все эти договоренности и передоговоренности есть Декаданс, но исчерпание всех возможных перестановок и комбинаций есть смерть. Иногда это пугало Айгенвэлью. Тогда он возвращался к себе и смотрел на комплект протезов. Зубы и металл выдержат. V Вернувшись на выходные из Ленокса, Макклинтик обнаружил, что его ожидания подтвердились, и август в Нуэва-Йорке отвратителен. Проезжая в "Триумфе" незадолго перед закатом по центральному парку, он увидел, что все симптомы налицо: девушки на траве, потеющие в тонких, просвечивающих летних платьях; компании молодых людей, видимые на горизонте - невозмутимые, уверенные, ожидающие наступления ночи; полицейские и добропорядочные граждане - те и другие взвинчены (может, виной тому - их дела, но дела полицейских наверняка связаны как с молодыми людьми, так и с наступлением ночи). Макклинтик вернулся повидать Руби. Раз в неделю он преданно посылал ей открытки с видами Танглвуда и Беркширса, на открытки она никогда не отвечала. Но пару раз он звонил по междугородной, и она по-прежнему была там - там, где его дом. Однажды ночью они с басистом зачем-то промчались через весь штат (крошечный, если учесть скорость "Триумфа"), и, прошляпив Кэйп-Код, чуть не въехали в море. Обычная инерция пронесла их по этому круассану суши и скатила с него к курортному местечку Френч-Таун. Перед входом в ресторанчик морской кухни на главной и единственной улице они обнаружили двух музыкантов, игравших в ножички устричными ножами. Те ехали на вечеринку. "О йес!", - крикнули оба в унисон. Один забрался в багажник, другой, с бутылкой рома (75 градусов) и ананасом, - на капот. Мчась на скорости 80 миль в час по плохо освещенным и практически не используемым к концу сезона дорогам, это исполненное счастьем украшение капота устричным ножом надрезало фрукт и разлило ром с ананасовым соком в бумажные стаканчики, которые басист передал ему через лобовое стекло. На девочку в парусиновых брюках, которая сидела на кухне, встречая прибывавших один за другим "летних типов", Макклинтик положил глаз. - Отдай глаз, - сказал Макклинтик. - Не трогала я твой глаз. - Проехали. - Макклинтик был из тех, кого заражает опьянение окружающих. Он захмелел через пять минут после того, как они с басистом через окно забрались в дом. Басист с девушкой сидели на ветке. "Поглядываешь на кухню?" - насмешливо крикнул он вниз. Вышедший на улицу Макклинтик уселся под деревом. Дуэт над ним запел: Детка, слыхала? В Леноксе обломы с травкой... Макклинтика окружили любопытные светлячки. Где-то разбивались набегавшие на берег волны. Вечеринка была тихой, хотя дом набился битком. В кухонном окне появилась прежняя девчушка. Макклинтик закрыл глаза, перевернулся на живот и уткнулся лицом в траву. Подошел Харви Фаззо, пианист. - Юнис спрашивает, -обратился он к Макклинтику, - можно ли ей с тобой встретиться? - Юнис звали ту девочку на кухне. - Нет, - сказал Макклинтик. На дереве зашевелились. - У тебя в Нью-Йорке жена? - сочувствующе спросил Харви. - Вроде того. Вскоре подошла Юнис. - У меня есть бутылочка джина, - стала заманивать она. - Придумала б что-то пооригинальнее, - сказал Макклинтик. Сфера не захватил с собой инструмент. Когда в доме начался непременный сешн, он вышел. Макклинтик не понимал таких сешнов, ведь его собственные не походили на этот - они не столь неистовы, и их фактически можно считать одним из считанных положительных результатов послевоенного кула: по обе стороны инструмента существует естественная осведомленность о происходящем, спокойное чувство общности. Так бывает, когда целуешь девушку в ухо: рот - одного человека, ухо - другого, но оба все понимают. Он выбрал сидеть под деревом. Когда басист с девушкой спускались, на поясницу Макклинтика наступила нога в чулке. Он проснулся. Уходившая (почти на рассвете) в стельку пьяная Юнис злобно посмотрела на него, ее губы зашевелились, произнося беззвучные ругательства. Теперь Маклинтик не стал раздумывать. Жена в Нью-Йорке? Хм. Вернувшись, он застал ее дома - точнее, успел застать. Укладывала порядочных размеров чемодан. Опоздай Макклинтик на четверть часа, и он бы ее упустил. Руби заорала на него, как только он показался в дверях. Она запустила в него комбинацией, и та, пролетев полкомнаты, спланировала на голый пол - персиковая и печальная. Падая, она словно скользила по косым солнечным лучам. Они наблюдали. - Не беспокойся, - сказала наконец Руби, - просто я поспорила сама с собой. И стала распаковывать чемодан. Слезы по-прежнему беспорядочно падали на шелк, вискозу, хлопок; на льняную постель. - Глупо! - закричал Макклинтик, - Боже, как это глупо! - Ему просто нужно было покричать, а повод не важен. И это не значит, будто он не верит в телепатические озарения. - Что тут говорить, - сказала она немного погодя. Под кроватью тикающей миной лежал чемодан. Когда же возник этот вопрос: иметь ее или потерять? Пьяные Харизма и Фу ворвались в комнату, распевая песни из британских водевилей. С ними был сенбернар - они подобрали его на улице больного, с текущей изо рта слюной. Тем августом вечера стояли жаркие. - О Боже! - сказал Профейн в телефонную трубку. - Снова буйные ребята? Через открытую дверь был виден храпевший и потевший на кровати странствующий автогонщик по имени Мюррей Сейбл. Лежавшая рядом девушка отодвинулась от него. Перевернувшись на спину, она заговорила во сне. Внизу, сидя на капоте "Линкольна" 1956 года, кто-то напевал: Послушай! Мне нужна юная кровь - Пить ее, полоскать ею горло, зубы. Эй, юная кровь! Что готовит нам ночь... Время вурдалаков - август. На другом конце провода Рэйчел поцеловала трубку. Как можно целовать предметы? Пошатываясь, собака прошла на кухню и со звоном упала среди двухсот или около того пустых пивных бутылок Харизмы. Харизма все пел. - Я нашел ведерко! - закричал Фу из кухни. - Эй! - Палесни-ка туда пивка! - Харизма, все тот же кокни. - Похоже, он совсем плох. - Пиво подойдет ему в кайф. Для опохмелки. - Харизма засмеялся. Через минуту к нему присоединился Фу, захлебываясь, истерично - сто гейш разом. - Жарко, - сказала Рэйчел. - Скоро станет прохладней. Рэйчел... - но они забыли об очередности - его "я хочу" и ее "пожалуйста" столкнулись где-то на полпути под землей, достигнув их ушей в основном в виде шума. Оба замолчали. В комнате было темно: за окном - на том берегу Гудзона над Нью-Джерси - шныряли зарницы. Вскоре Мюррей Сэйбл перестал храпеть, девушка умолкла, на мгновение наступила тишина, только собачье пиво с плеском лилось в ведерко и раздавалось еле слышное шипение. Надувной матрас, на котором спал Профейн, слегка пропускал воздух. Раз в неделю Профейн подкачивал его велосипедным насосом, лежавшим в шкафу у Винсома. - Ты что-то сказала? - Нет... - Ладно, но что же происходит под землей? Интересно, воспринимаемся ли мы на другом конце провода такими, как мы есть на самом деле? - Под городом что-то есть, - согласилась она. Аллигаторы, слабоумные священники, бродяги в подземке. Он думал о той ночи, когда она позвонила ему на норфолкскую автобусную станцию. Кто подслушивал тогда? Действительно ли она хотела, чтобы он вернулся, или, может, то были забавы троллей? - Мне пора спать. Завтра во вторую смену. Позвонишь в двенадцать? - Конечно. - У меня сломался будильник. - Шлемиль. Они тебя ненавидят. - Они объявили мне войну, - сказал Профейн. Войны начинаются в августе. Такая традиция существует у нас - в умеренной полосе, в двадцатом веке. В августе не обязательно летнем, а войны - не только политические. Телефон с повешенной трубкой выглядел зловеще, словно заговорщик. Профейн бухнулся на надувной матрас. На кухне сенбернар стал лакать пиво. - Эй, никак он блевать собрался? Собака блевала громко и ужасно. Из дальней комнаты примчался Винсом. - Я сломал твой будильник, - сказал в матрас Профейн. - Что-что? - не понял Винсом. Рядом с Мюрреем Сейблом раздался сонный девичий голос, говоривший на языке, неизвестном бодрствующему миру. "Где вы, ребята, были?" Винсом побежал к кофеварке, в последний момент засеменил ногами, запрыгнул на нее и уселся сверху, пальцами ног манипулируя краниками. Ему открывался прямой вид на кухню. "О-о-х,"- прохрипел он, словно ему в спину всадили нож. - "O mi casa, su casa, ребята. Где вы были?" Харизма с опущенной головой топтался в зеленоватой лужице блевотины. Сенбернар спал среди пустых бутылок. "Где же еще?" - сказал Харизма. - Резвились на улице, - сообщил Фу. Собака заскулила на влажные кошмарные силуэты. В августе 1956 года резвиться было любимым времяпрепровождением Больной Команды - хоть в помещении, хоть на свежем воздухе. Нередко их забавы принимали форму игры в йо-йо. Хотя, вероятно, и не будучи вдохновленной странствованиями Профейна вдоль восточного побережья, Команда предприняла нечто подобное в масштабах города. Правило: ты должен быть неподдельно пьян. Некоторые из населявшей "Ложку" театральной публики достигали в йо-йо фантастических рекордов, впоследствии аннулированных, когда выяснилось, что "рекордсмены" с самого начала были трезвы как стеклышко. Свин презрительно называл их "квартердечными пьяницами". Правило: при каждом прохождении трассы ты должен просыпаться по крайней мере единожды. Иначе с тем же успехом ты мог дрыхнуть на станционной скамейке. Правило: выбранная линия подземки должна соединять окраины с центром - ведь именно таким маршрутом следует йо-йо. На заре изобретения игры некоторые фальшивые "чемпионы" стыдливо признавались, что набирали очки на автобусе-экспрессе, ходившем по Сорок второй улице, и теперь, в кругах йо-йо, это расценивалось как скандал. Королем был Слэб; год назад, после памятной вечеринки у Рауля, него самого и Мелвина в ночь размолвки с Эстер он провел выходные в вестсайдском экспрессе, сделав шестьдесят девять полных кругов. Под конец, проголодавшись, он по пути из центра выкарабкался на Фултон-стрит и слопал дюжину датских творожников, после чего его вырвало, и он был арестован за бродяжничество и блевание на улице. Стенсил считал все это чепухой. - Зайди туда в час пик, - сказал Слэб. - В этом городе живут девять миллионов йо-йо. Однажды вечером после пяти Стенсил последовал этому совету и, выбравшись наружу со сломанным зонтиком, зарекся повторять этот эксперимент. Вертикальные трупы, безжизненые глаза, скученные чресла, ягодицы, бедра. Почти никаких звуков, лишь громыхание поезда и эхо в тоннеле. Насилие (при выходе): некоторых выносили за две остановки до их станции, и они не могли прорваться обратно против людского потока. В полном молчании. Не было ли это модернизированной Пляской Смерти? Травма: возможно, только вспомнив свой последний шок под землей, он направился к Рэйчел и обнаружил, что она ушла обедать с Профейном (Профейн?), но Паола, встреч с которой он старался избегать, загнала его в угол между черным камином и репродукцией улицы с картины ди Кирико. - Ты должен взглянуть на это, - она передала ему пачку машинописных страничек. Заголовок - "Исповедь". Исповедь Фаусто Майстраля. - Я должна вернуться, - сказала она. - Стенсил никогда не ездит на Мальту. - Будто это она просит его туда съездить. - Почитай, - сказала она, - там посмотришь. - Его отец умер в Валетте. - И все? В самом деле, все ли это? Действительно ли она собирается ехать? О Боже! А он? Его спас телефонный звонок. Звонил Слэб, затевающий пьянку на выходных. "Конечно", - сказала она. Конечно, - не раскрывая рта, эхом отозвался Стенсил. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Исповедь Фаусто Майстраля К несчастью, чтобы превратить любую комнату в исповедальню, нужны лишь стол и письменные принадлежности. Ни наши деяния, ни преходящие настроения здесь ни при чем. Дело только в комнате -- кубе, не властном убеждать. Комната существует сама по себе. Сидеть же в комнате и усматривать в ней метафору памяти -- наша собственная ошибка. Позвольте описать комнату. Ее размеры -- 17х11,5х7 футов. Стены оштукатурены и выкрашены в серый цвет того же оттенка, что и палубы корветов Его Величества времен войны. Помещение ориентировано так, что диагонали идут в направлениях ССВ/ЮЮЗ и СЗ/ЮВ. Поэтому наблюдатель, стоящий у окна или на балконе, увидит в направлении ССЗ (короткой) стороны город Валетту. Входят в комнату с ЗЮЗ через дверь, расположенную посередине длинной стены. Стоя в дверях и поворачиваясь по часовой стрелке, вы увидите в ССВ углу переносную дровяную печку, окруженную коробками, мисками, мешками с провизией, матрас, лежащий у длинной ВСВ стены в средней ее части, парашу в ЮВ углу, тазик для умывания в ЮЮЗ углу, окно с видом на доки, дверь, через которую вы только что вошли и, наконец, в СЗ углу, небольшой письменный стол и стул. Стул обращен к ЗЮЗ стене, и, чтобы город оказался в прямой видимости, надо повернуть голову на 135o назад. На стенах нет украшений, на полу -- ковров. На потолке, прямо над плитой -- темно-серое пятно. Такая вот комната. Матрас выпрошен в общежитии холостых офицеров флота, здесь, в Валетте, вскоре после войны, плиту и пищу выдали в КЭРе, стол взят из дома, развалины которого уже покрылись землей -- обо всем этом можно, конечно, рассказывать, но при чем здесь комната? Факты -- это история, а она есть только у людей. Факты вызывают эмоциональные отклики, но отнюдь не у инертных комнат. Комната находится в здании, где до войны было девять таких комнат. Теперь -- лишь три. Здание стоит на обрыве, возвышающемся над Доками. Под комнатой -- две другие комнаты -- недостающие две трети дома снесены во время бомбежки зимой 1942-43 годов. Самого Фаусто можно определить тремя способами. По родству (твой отец). По имени. И, самое важное, как жильца. Вскоре после твоего отъезда -- жильца этой комнаты. Почему? Почему комната послужила введением к апологии? Потому что она -- пусть без окон и холодная по ночам -- представляет собой теплицу. Потому что она -- прошлое, хоть у нее и нет собственной истории. Потому что точно так же, как физическое присутствие кровати или горизонтальной плоскости определяет любовь в нашем понимании; как возвышенность должна существовать прежде, чем Божье слово сойдет к пастве и родится религия, -- точно так же должна существовать комната, изолированная от настоящего, прежде чем мы попытаемся разобраться с прошлым. В университете до войны, до знакомства с твоей несчастной матерью, я, как и многие молодые люди, ощущал подлинный дух Величия, подобно невидимому плащу струившийся по моим плечам. Нам с Мараттом и Днубиетной предстояло стать представителями блистательной школы англо-мальтийской поэзии -- "Поколения тридцать седьмого года". Эта студенческая уверенность в успехе вызывала беспокойство, в первую очередь, по поводу автобиографии, или apologia pro vita suа, которую рано или поздно приходится писать любому поэту. Как, -- рассуждал я, -- как может человек описать свою жизнь, не зная, когда настанет его смертный час? Душераздирающий вопрос. Кто знает, какие геркулесовы подвиги предстоит ему совершить в поэзии за те, быть может, лет двадцать, разделяющие преждевременную апологию и смерть? Достижения настолько великие, что они затмевают самое апологию. И если, напротив, ничего не сделано за два-три десятка лет застоя -- как противно разочарование молодому духу Время, конечно, показало всю юношескую нелогичность этого вопроса. Мы можем обосновать любую апологию, просто называя жизнь последовательным отбрасыванием лиц. Любая апология есть ничто иное как наполовину вымышленный роман, в котором все последовательные идентификации, принимаемые и отбрасываемые писателем в зависимости от линейного времени, являются отдельными персонажами. Даже само писательство представляет собой очередное отбрасывание, очередной "персонаж", добавленный к прошлому. Так мы и продаем наши души -- выплачиваем их маленькими взносами истории. Невысокая цена за способность видеть сквозь фикцию непрерывности, фикцию причины и следствия, фикцию очеловеченной истории, наделенной "разумом". Итак, до 1938 года у власти стоял Фаусто Майстраль Первый. Молодой государь, не знавший, к кому примкнуть -- к Цезарю или к Богу. Маратт начинал заниматься политикой, Днубиетна учился на инженера, мне предстояло стать священником. Таким образом, все представленные нами основные сферы человеческого борения оказались в зоне пристального внимания "Поколения тридцать седьмого года". Майстраль Второй явился вместе с тобой, дитя, и с войной. Твое появление не было запланировано и, в некотором смысле, вызвало негодование. Хотя, имей Фаусто I серьезное призвание, в его жизнь вообще не вошли бы ни Елена Шемши -- твоя мать, -- ни ты. Планы нашего движения расстроились. Мы продолжали писать, но появилась и другая работа. Наша поэтическое "призвание" уступила место открытию аристократии более глубокой и старой. Мы стали строителями. Фаусто Майстраль III родился в день тринадцати налетов. Был порождением смерти Елены и ужасной встречи с человеком, которого мы называли Плохим Священником. Встречи, которую я только сейчас пытаюсь изложить по-английски. В течение нескольких недель после нее в дневнике появляются лишь невнятные попытки описания этой "родовой травмы". Фаусто III подошел к ачеловечности ближе остальных. Не к "нечеловечности", означающей скотство, ведь скот все-таки одушевлен. Фаусто III во многом воспринял ачеловечность груд обломков, осколков камней, разбитых стен, разрушенных церквей и таверн своего города. Его преемник, Фаусто IV унаследовал мир, сломленный и физически, и духовно. Его появление не было результатом некого события. Просто Фаусто III в своем медленном возвращении к сознанию или человечности перешел определенный рубеж. Эта кривая продолжает возрастать. Каким-то образом скопилось некоторое число стихов (по крайней мере один цикл сонетов, доставляющий удовольствие теперешнему Фаусто), монографий по религии, языку, истории, критических эссе (Хопкинс, Т. С. Элиот, роман де Кирико "Гебдомерос"). Фаусто IV был "литератором" и единственным уцелевшим из "Поколения тридцать седьмого года: Днубиетна строит дороги в Америке, а Маратт где-то к югу от горы Рувензори устраивает беспорядки среди наших братьев по языку -- банту. Мы вошли в междуцарствие. Застой; единственный трон -- деревянный стул в СЗ углу этой комнаты. Герметичной: разве услышит человек свистки и треск заклепочных молотков в Доках или шум машин на улицах, если он занят прошлым? Теперь память стала предателем -- подслащающим, искажающим. Как это ни печально, слово лишено смысла, поскольку основано на ложном предположении, будто идентификация единственна, а душа непрерывна. У человека не больше прав настаивать на истинности воспоминаний о себе самом, чем говорить: "Маратт -- мрачный университетский циник", или "Днубиетна -- умалишенный либерал". Ты уже заметила: время настоящее -- мы бессознательно забрели в прошлое. Должно быть, дорогая Паола, тебя охватил порыв студенческой сентиментальности. Я имею в виду дневники Фаусто I и II. Как еще можно вновь обрести его? А мы должны это сделать. Вот например: Удивительна все же эта ярмарка святого Джайлза, именуемая историей! Ее ритм пульсирует размеренно и синусоидально -- паноптикум в караване, бредущем по тысячам холмиков. Змея, гипнотизирующая и колышущаяся, несущая на спине подобных микроскопическим блохам горбунов, карликов, знаменитостей, кентавров, полтергейстов! Двухголовых, трехглазых, безнадежно влюбленных, сатиров с глазами оборотней, оборотней с глазами девочек и, быть может, даже старика со стеклянным пупом, через который видно золотую рыбку, тыкающуюся носом в коралловое царство его внутренностей. День, разумеется, -- 3 сентября 1939 года: смешение метафор, нагромождение подробностей, риторика ради риторики -- не более, чем способ сказать, что сигнал подан, красный шар взмыл вверх и в который раз проиллюстрировать красочный каприз истории. Возможно ли так глубоко забраться в гущу событий? С таким чувством, будто переживаешь большое приключение? "О, Бог здесь, в распускающихся каждой весной малиновых коврах суллы, в кроваво-оранжевых рощах, в сладких стручках моего рожкового дерева -- иоанновом хлебе этого драгоценного острова. Его пальцы прочертили по земле овраги, Его дыхание отгоняет от нас дождевые тучи, Его голос некогда вел потерпевшего кораблекрушение Святого Павла, дабы он благословил нашу Мальту". Маратт писал: Корона и Британия, твою мы крепим рать, Чтоб с берега родного захватчиков прогнать. Ибо Бог Сам Собою меченых злом поразит, И рукою Своей дорогою лампады мира воспламенит. "Бог Сам Собою" -- это вызывает улыбку. Шекспир. Шекспир и Т.С. Элиот погубили нас. Например, в Пепельную среду сорок второго Днубиетна написал "пародию" на стихотворение Элиота: Раз я Раз я не надеюсь Раз я не надеюсь пережить Несправедливость из Дворца, смерть из воздуха. Раз я надеюсь, Просто надеюсь, Я продолжаю... Думаю, более всего нам нравились "Полые люди". И еще мы любили даже в повседневной речи употреблять обороты елизаветинской эпохи. Есть описание прощального вечера Маратта накануне его женитьбы в 1937 году. Все напились и спорили о политике, дело было в кафе на Кингсвее -- scusi, тогда Страда Реале. До итальянских бомбежек. Днубиетна назвал нашу конституцию "лицемерным камуфляжем рабского государства". Маратт возразил. Днубиетна, опрокидывая стаканы и столкнув на пол бутылку, вскочил на стол с криком: "Изыди, презренный!" "Изыди" стало жаргонным словечком нашей компании. Запись была сделана, я полагаю, на следующее утро, но даже страдая от головной боли, обезвоженный Фаусто мог говорить о красивых девушках, горячем джазе, галантной беседе. Вероятно, довоенные университетские годы были и в самом деле такими счастливыми, а беседы -- такими "приятными", как он их описывал. Должно быть, они обсуждали все сущее под солнцем, а солнца тогда на Мальте хватало. Но Фаусто I был таким же полукровкой, как и остальные. В сорок втором году в разгар бомбежки его преемник комментировал. Наши поэты пишут теперь только о граде бомб, падающем с того, что некогда было Небом. Мы, строители, закаляем -- это наш долг -- терпение и силу, но -- проклятие знания английского языка и его эмоциональных нюансов -- вместе с тем и отчаянно-нервную ненависть к этой войне, нетерпение в ожидании ее конца. Полагаю, наше образование в английской школе и университете замарало то чистое, что находилось у нас внутри. Будучи моложе, мы болтали о любви, страхе, материнстве, говоря по-мальтийски, как сейчас мы с Еленой. Но что за язык! Претерпел ли он вместе с сегодняшними строителями какие-либо изменения со времени полулюдей, построивших святилища Хаджиар Ким? Возможно, мы говорим, как когда-то говорили животные. Смогу ли я объяснить ей слово "любовь"? Сказать, что моя любовь к ней -- часть любви к расчетам "Бофорсов", пилотам "Спитфайров", нашему губернатору? Что это любовь, обнимающая весь остров, любовь ко всему движущемуся на нем? Для этого в мальтийском нет слов. Ни оттенков, ни слов означающих интеллектуальные состояния сознания. Она не может читать мои стихи, я не в состоянии перевести их ей. Но тогда не животные ли мы? Остатки троглодитов, живших здесь за 400 веков до рождения дорогого Христа? Мы и в самом деле живем так, как жили они -- в земном чреве. Совокупляемся, размножаемся, умираем, произнося лишь самые примитивные слова. Понимает ли хоть один из нас слова Бога, учение Его Церкви? Возможно, Майстраль, мальтиец, один из народа своего предназначался лишь для жизни на пороге сознания, существования в качестве едва одушевленного куска плоти, автомата. Но нас, наше благородное "Поколение тридцать седьмого" раздирает противоречие. Быть просто мальтийцами, сносить все, почти без рассуждений, без чувства времени? Или думать -- постоянно -- на английском, иметь слишком глубокие представления о войне, времени, всех оттенках любви? Возможно, британский колониализм произвел на свет существо нового типа -- раздвоенного человека, устремленного сразу в двух направлениях: к миру и простоте с одной стороны и к изматывающему интеллектуальному поиску с другой. Возможно, Маратт, Днубиетна и Майстраль -- первые представители новой расы. Какие монстры восстанут после нас?.. Эти мысли порождаются более темной стороной моего сознания -- mohh, мозга. Для сознания нет даже слова. Нам приходится пользоваться ненавистным итальянским menti. Какие монстры? А ты, дитя, что ты за монстр? Возможно, не тот, которого имел в виду Фаусто -- быть может, он говорил о духовном наследии. Быть может, о Фаусто III, IV и т. д. Но этот фрагмент ясно показывает одну очаровательную особенность юности -- начинать с оптимизма, а когда враждебный мир с неизбежностью приводит к пониманию неуместности оптимизма -- уходить в затворничество абстракций. Абстракции, даже в разгар бомбежки. В течение полутора лет на Мальту совершалось в среднем по десять налетов в сутки. Как он вынес это герметическое затворничество -- одному Богу известно. В дневниках на это нет никаких указаний. Возможно, авторство все-таки принадлежит англизированной половине Фаусто II, ведь он писал стихи. Даже в дневниках мы находим внезапные переходы от реальности к чему-то иному: Я пишу эти строки во время ночного налета, сидя в заброшенном канализационном коллекторе. Снаружи идет дождь. Единственный свет исходит от фосфоресцирующего зарева над городом, нескольких свечей здесь и бомб. Елена рядом со мной, у нее на руках, пуская слюни ей на плечо, спит дитя. Рядом тесно сгрудились другие мальтийцы, английские чиновники, несколько коммерсантов-индусов. Почти все молчат. Дети, широко раскрыв глаза, прислушиваются к разрывам бомб на улицах. Для них это лишь забава. Поначалу они плакали, проснувшись посреди ночи. Но потом привыкли. Некоторые даже стоят сейчас у входа в убежище и смотрят на зарево и взрывы, болтают, пихаются локтями, показывают что-то друг другу. Это будет странное поколение. А что же наша? Она спит. А потом без видимых причин: О Мальта рыцарей святого Иоанна! Змея истории едина; какая разница, в каком месте ее тела возлегаем мы? Здесь, в этом гнусном тоннеле, мы -- Рыцари и Гяуры, мы -- Л'Иль Адан и его одетая горностаем карающая десница и его манипул на поле синего моря и золотого солнца, мы -- мсье Паризо, одинокий в своей продуваемой ветром могиле высоко над Гаванью и сражающийся на крепостном валу во время Великой Осады -- оба! Мой Великий Магистр, смерть и жизнь, в горностаях и в отрепьях, знатные и простые, и на празднике, и в битве, и в трауре мы -- Мальта, одно целое -- и чистокровный народ, и смесь рас; время не продвинулось с тех пор, когда мы жили в пещерах, удили рыбу с поросшего тростником берега, с песней, с красной охрой хоронили наших мертвых, устраивали святилища, ставили дольмены и менгиры во славу некого неопределенного бога -- или богов, -- поднимались к свету в andanti пения, проводили жизнь в вековой круговерти бесконечных изнасилований, грабежей, нашествий, и все-таки мы едины: едины в темных оврагах, едины в этом возлюбленном Богом клочке плодородной средиземноморской земли, едины в своей тьме -- храма ли, канализационного коллектора или катакомб -- по воле судьбы, агонии истории или, несмотря ни на что, по воле Божьей. Последнюю часть он, должно быть, написал дома после налета, но тем не менее "переход" имеется. Фаусто II был молодым человеком, ушедшим в затворничество. Это видно не только по его очарованности концептуализмом -- даже в разгар грандиозного, хотя и в чем-то скучного разрушения острова, это видно и по его отношениям с твоей матерью. Впервые Елена Шемши упомянута Фаусто I вскоре после женитьбы Маратта. Возможно, с пробитием бреши в холостяцкой жизни "Поколения тридцать седьмого" -- хотя, по всем признакам, движение было чем угодно, только не движением к безбрачию -- Фаусто почувствовал себя достаточно уверенно, чтобы следовать по проторенному пути. И, конечно, в то же самое время делая нерешительные поползновения к церковному целибату. О, он был "влюблен", вне всяких сомнений. Но его мысли по этому поводу постоянно менялись, никогда, полагаю, не соответствуя мальтийской версии -- одобренному церковью совокуплению во славу материнства. Например, мы уже знаем, как Фаусто в самый тяжелый период осады 1940-43 годов пришел к пониманию и практике любви -- такой же широкой, высокой и глубокой, как сама Мальта. Собачьи дни подошли к концу, мистраль прекратился. Скоро другой ветер, грегалей, принесет благодатные дожди, торжественно отмечая сев нашей красной пшеницы. Кто я, если не ветер? Само имя мое -- шелест рожковых деревьев в загадочных зефирах. Я стою во времени в окружении двух ветров, моя воля -- ни что иное как дуновение воздуха. Но воздух же -- умные, циничные аргументы Днубиетны. Его взгляды на брак -- даже на брак Маратта -- пронеслись незамеченными мимо моих несчастных заколыхавшихся ушей. Ведь вечером -- Елена! О Елена Шемши, миниатюрная, словно козочка, сладостно твое молоко и сладостен крик твоей любви. Темноглазая, как межзвездное пространство над Годеш, где в детстве летом мы так часто смотрели на небо. Вечером я приду в твой домик в Витториозе и надломлю перед твоими черными очами крошечный стручок своего сердца, дам тебе причаститься иоанновым хлебом, над которым я, как над святыми дарами, благоговел все эти девятнадцать лет. Он не сделал предложения, но в любви признался. Видишь ли, продолжала действовать неясная "программа" -- призвание к священству, в котором он отнюдь не был уверен. Елена колебалась. Когда юный Фаусто спросил, она ответила уклончиво. У него сразу же появились симптомы сильной ревности: Она больше не уверена? Я слышал, они с Днубиетной гуляли. Днубиетна! Он касался ее своими руками. Господь, придет ли помощь? Может, я должен пойти, найти их, застать вдвоем -- как в старом фарсе -- вызов, поединок, убийство... Как он, должно быть, злорадствует: все было запланировано. Наверняка. Наши разговоры о браке. Однажды вечером он даже сказал мне -- гипотетически, конечно, о да! -- что когда-нибудь он найдет девственницу и "научит" ее грешить. Он сказал это, зная, что скоро такой девственницей станет Елена Шемши. Мой друг. Товарищ по оружию. Третья часть нашего Поколения. Мне не вернуть ее. Одно его прикосновение -- и восемнадцать лет чистоты потеряны безвозвратно. И т.д. и т.п. Фаусто, даже подозревая самое худшее, должно быть, знал: Днубиетна не имеет никакого отношения к ее нежеланию. Подозрения размякли и превратились в ностальгические размышления: В воскресенье шел дождь, оставивший меня наедине с воспоминаниями. Кажется, под дождем они распустились, словно будоражащие цветы с горько-сладким запахом. Помню одну ночь -- мы, еще детьми, обнимаемся в саду над Гаванью. Шелест азалий, запах апельсинов, ее длинное черное платье, вбирающее в себя свет луны и звезд -- безвозвратно. Как и весь отобранный у меня свет. В ней живет мягкость моего сердца -- иоаннова хлеба. В конце концов их ссора вовлекла третью сторону. Типично по-мальтийски -- священник, отец Аваланш, выступил в качестве посредника. Он изредка появляется в этих дневниках, всегда безликий, выступая, скорее, в качестве контраста для своей потивоположности -- Плохого Священника. Но в конце концов он убедил-таки Елену вернуться к Фаусто. Сегодня она появилась у меня из дымки, дождя и тишины. В черном, почти невидимая. Правдоподобно рыдая в моих чересчур гостеприимных объятьях. У нее будет ребенок. "От Днубиетны," -- была моя первая мысль (и -- вот дурак! -- она оставалась в моей голове целых полсекунды). Отец Аваланш сказал, что от меня. Она исповедывалась у А. Бог знает, что она рассказала. Этот хороший священник не может нарушить тайну исповеди. Лишь намекнуть невзначай о том, что знали все трое: ребенок мой, и потому мы должны стать двумя душами, соединенными перед Богом. Хватит о нашем плане. Маратт и Днубиетна будут разочарованы. Хватит об их плане. Вернемся к разговору о призвании. От пребывавшей в смятении Елены Фаусто узнал тогда о своем "сопернике" -- Плохом Священнике. Никто не знает ни его имени, ни прихода. Ходят только суеверные слухи: отлучен, в сговоре с нечистым. Он живет на старой вилле за Слиемой, на берегу моря. Нашел Е. однажды вечером одну на улице. Возможно, промышлял души. Зловещая фигура, -- сказала она, -- но с устами Христа. На глаза бросала тень широкополая шляпа, и Елена разглядела лишь мягкие щеки и ровные зубы. Теперь это перестало быть таинственной "порчей". Священники здесь уступают в авторитетности только матерям. Вполне естественно, что молоденькая девушка преисполняется почтения и благоговения при одном лишь виде развивающейся сутаны. Из последующих распросов выяснилось: -- Это было неподалеку от церкви -- нашей церкви. У длинной низкой стены на улице, после захода солнца, хотя еще не стемнело. Он спросил, не в церковь ли я направляюсь. Я не думала туда идти. Исповедь закончилась. Не знаю, почему я согласилась пойти с ним. Это не звучало как приказ, хотя я бы повиновалась; мы поднялись на холм, вошли в церковь и по боковому проходу прошли к исповедальне. "Ты исповедывалась?" -- спросил он. Я посмотрела ему в глаза. Сначала подумала, что он пьян или marid b'mohhu. Я испугалась. "Тогда зайди". -- Мы вошли в исповедальню. В тот момент я подумала: "Разве у священников нет права?" Но рассказала ему то, чего не говорила отцу Аваланшу. Видишь ли, я не знала тогда, что это за священник. До того момента грех для Елены Шемши был такой же естественной функцией, как дыхание, питание или распускание сплетен. В результате бойких наставлений Плохого Священника грех стал приобретать очертания злого духа, чуждого, впившегося в ее душу черной пиявкой. Как может она выйти замуж? Она предназначена, -- сказал Плохой Священник, -- не для мира, но для монастыря. Ее суженым был Христос. Ни один мужчина не мог сосуществовать с грехом, паразитировавшим на ее девчоночьей душе. Только у Христа было достаточно сил, любви и всепрощения. Разве Он не излечил прокаженных и не изгнал злых бесов? Только Он смог бы оказать гостеприимство болезни, прижать ее к Своей груди, приласкать, поцеловать. Сейчас Его миссия на земле -- быть духовным мужем на небесах, познать глубинные причины болезни, любить ее, врачевать ее. Это -- притча, -- сказал ей Плохой Священник, -- метафора духовного рака. Но обусловленный языком мальтийский разум не восприимчив к таким разговорам. Моя Елена видела здесь болезнь в буквальном смысле слова. И боялась, что мне или нашим детям придется пожинать ее плоды. Она сторонилась меня и исповедальни отца А. Сидела дома, по утрам осматривала свое тело, а по вечерам изучала совесть, пытаясь обнаружить прогрессирующие симптомы засевшего в ней метастаза. Тоже своего рода призвание, слова которого были столь же невразумительны и несколько зловещи, как слова самого Фаусто. Таковы, бедняжка, печальные события, окружающие твою фамилию. Не ту, под которой ты уехала с американскими ВМС. Но несмотря на тот случай, ты по-прежнему Майстраль-Шемши -- ужасный мезальянс. Да будет тебе дано вынести это. Я боюсь не столько появления у тебя мифической "болезни Елены", сколько расщепления личности, как у твоего отца. Будь просто Паолой -- девушкой с единственным, данным от рождения сердцем, с целостным сознанием, пребывающим в мире с собой. Если хочешь, это -- молитва. Позже, после женитьбы, после твоего рождения, в разгар правления Фаусто II, под бомбежками, на наши отношения с Еленой пришлось наложить мораторий. Возможно, за наличием немалого количества других дел. Фаусто записался в народное ополчение, Елена стала медсестрой: кормила и укрывала лишившихся крова, утешала раненых, перевязывала, хоронила. В то время -- если только верна его теория "двойственного человека" -- Фаусто II становился все больше мальтийцем, и все меньше британцем. Сегодня весь день немецкие бомбардировщики -- МЕ-109. Нет нужды смотреть. Мы привыкли к этому звуку. Пять раз. К счастью, сосредоточили свои усилия на Та Кали. несравненные ребята в "Харрикейнах" и "Спитфайрах"! Чего только мы для них не сделаем! На пути к всеостровному чувству общности. И в то же время -- к низшей форме сознания. Он тянул саперскую лямку на аэродроме Та Кали: приводил в порядок взлетно-посадочные полосы для британских истребителей, ремонтировал казармы, столовую и ангары. Поначалу он мог смотреть на это со стороны, видеть все как есть -- с высоты своего затворничества. Ни одной ночи не обошлось без налета с тех пор, как Италия вступила в войну. Как это мы жили в мирные годы? Когда-то -- сколько веков назад? -- можно было спать всю ночь напролет. Все изменилось. Подняты с постелей сиренами в три часа ночи; в 3:30 -- на аэродром мимо позиций "Бофорсов", часовых, пожарных команд. И смерть: ее запах, тонкие ручейки цементной пыли, нерассеивающийся дым и пламя -- по-прежнему свежи в воздухе. Королевские ВВС просто великолепны, великолепны чрезвычайно: полевая артиллерия, немногочисленные торговые моряки, которым удалось к нам прорваться, мои товарищи по оружию. Я говорю о них именно так: наше народное ополчение -- военное в самом высоком смысле этого слово, хоть оно и немногим отличается от обыкновенных рабочих. Если войне и свойственно благородство, то состоит оно в восстановлении, а не в разрушении. Пара переносных прожекторов (они ценились на вес золота) -- наше освещение. Кайлом, лопатой и граблями формовали мы нашу мальтийскую землю для маленьких, отважных "Спитфайров". Но разве это не способ прославления Бога? Тяжкий труд -- конечно. Но, словно кем-то, когда-то, сами того не ведая, мы были приговорены к тюрьме. Во время следующего налета все выровненное нами будет разворочено, превратится в ямы и бугры, которые уберут лишь для того, чтобы они появились вновь. И так днями и ночами. Я не впервые пропускаю ночную молитву. Теперь я произношу ее стоя, во время работы, нередко -- в такт взмахам лопатой. В эти дни преклонение колен стало роскошью. Выспаться не удается, пищи не хватает, но никто не жалуется. Разве мы -- мальтийцы, англичане, и несколько американцев -- не едины? Нас учат, что на небе есть общность святых. Возможно, и на земле, в этом Чистилище, есть такая же общность -- не богов или героев, а просто людей, искупающих неведомые им грехи, застигнутых врасплох среди бескрайнего моря, которое охраняют наймиты смерти. Здесь, на нашем дорогом тюремном дворике, на нашей Мальте. Итак, затворничество в религиозных абстракциях. А еще в стихах, для записи которых он как-то выискивал время. Фаусто IV комментировал стихи о второй Великой Осаде Мальты. Стихи Фаусто II вписывались в те же схемы. Вновь появлялись определенные образы, и главный среди них -- образ Рыцарской Валетты. Фаусто IV испытывал искушение низвести их до простого "бегства". Безусловно, желаемое принималось за действительное. Маратту пригрезился Ла Валлетт, патрулирующий улицы во время затемнения, а Днубиетна написал сонет о воздушном бое ("Спитфайр" против МЕ-109), взяв за основу рыцарский поединок. Затворничество во времени, когда личный бой представлялся более честным, когда войну можно было облагородить хотя бы иллюзорной честью. Но более того -- не было ли это настоящим отсутствием времени? Фаусто II обратил на это внимание: Ближе к полуночи, в затишье между налетами, наблюдая за спящими Еленой и Паолой, я, похоже, вновь очутился во времени. Полночь по-прежнему обозначает волосок границы между днем и ночью, согласно замыслу нашего Господа. Но под бомбами или на работе время будто останавливается. Словно все мы работаем или прячемся во вневременном Чистилище. Возможно, причиной тому лишь островная жизнь. Может, у человека с другим типом нервной системы нашлось бы измерение, вектор, четко направленный к тому или иному краю земли, к оконечности того или иного полуострова. Но там, где в пространстве кроме моря идти некуда, лишь жала стрел собственного высокомерия способны убедить человека в том, что можно уходить и во времени. Или в более печальном ключе: Наступила весна. Должно быть, за городом уже распустилась сулла. Здесь же солнечно, а дождь идет чаще, чем то необходимо. Но ведь это не может иметь никакого значения. Я даже подозреваю, что возраст нашего ребенка не имеет отношения ко времени. Ее имя-ветер вновь примчится сюда и смягчит ее вечно чумазую рожицу. Тот ли это мир, куда привести ребенка может каждый? Отныне, Паола, никто из нас не имеет права задавать этот вопрос. Только ты. Другой великий образ относится к тому, что можно определить как медленный апокалипсис. Даже радикальный Днубиетна, чьи вкусы всегда галопом несутся к апокалипсису, создал мир, в котором истина имела преимущество перед его инженерной политикой. Вероятно, он был лучшим из наших поэтов. По крайней мере первым, кто остановился, сделал поворот кругом и по собственным следам стал выползать из затворничества -- назад, в реальный мир, оставленный нам бомбами. Стихотворение, написанное в Пепельную среду, оказалось нижней точкой, после чего он отбросил абстракции и политическую ярость -- которые, признался он позже, были лишь "позой", -- и стал уделять больше внимания тому, что называлось -- не тому, что следовало называть, или что могло бы называться -- корректной формой правления. В конце концов все мы вернулись. Возвращение Маратта в любой другой ситуации сочли бы абсурдно театральным. Работая механиком на Та Кали, он подружился с летчиками. Одного за другим их подбили. В ночь, когда погиб последний, он нагло зашел в офицерский клуб, стащил бутылку вина -- в то время вино, как и все остальное, было редкостью, поскольку к острову конвои прорваться не могли -- и воинственно напился. Потом его видели на окраине у одной из позиций "Бофорсов", где ему показывали, как пользоваться артустановкой. Его успели обучить до начала очередного налета. После этого он поделил свое время между артиллерией и аэропортом, урывая для сна, как я полагаю, два-три часа в сутки. У него было превосходное число попаданий. Выход из затворничества стал заметен и в его стихах. Возвращение Фаусто II было самым неистовым. Вывалившись из абстракции, он превратился в Фаусто III -- ачеловечность, которая наиболее верно отражала истиное положение вещей. Вероятно. Людям свойственно отбрасывать такие мысли. Но все разделяли эту чувствительность к декадансу, ощущение медленного падения, как будто остров дюйм за дюймом заколачивали в море. "Я помню", -- написал этот новый Фаусто, Я помню Печальное танго в последнюю ночь уходящего мира Девочку глядящую из-за пальм На отель "Финикия" Мария, alma de mi corazon, Раньше -- до тигля И кучи шлака До внезапных кратеров И ракового цветения развороченной земли. До пикирующих стервятников; До той цикады, Саранчи, Пустой улицы. О, мы были исполнены лирических строчек вроде "На отель "Финикия". Свободный стих, почему бы и нет? Просто не хватало времени облекать их в рифму или размер, беспокоиться о резонансе и двусмысленности. Поэзии приходилось быть столь же торопливой и грубой, как еда, сон или секс. Сделанной на скорую руку и не такой изящной, какой она могла бы быть. Но она делала свое дело -- фиксировала истину. "Истину" -- я имею в виду -- в смысле достижимой точности. Никакой метафизики. Поэзия -- общение не с ангелами или с "подсознательным". Это общение с кишечником, гениталиями и пятью органами чувств. Не более. У тебя есть бабушка, дитя, которой посвящено здесь несколько строчек. Карла Майстраль; как ты знаешь, она умерла прошлой весной, пережив моего отца на три года. Этого события хватило бы, чтобы произвести на свет нового Фаусто, произойди оно в одно из ранних "царствований". Фаусто II, например, был из тех запутавшихся мальтийских мальчишек, что не могли отделить любовь к острову от любви к матери. Стань Фаусто IV ко времени смерти Карлы бОльшим националистом, сейчас у нас был бы Фаусто V. В начале войны появляются пассажи вроде этого: Мальта -- имя существительное, собственное, женского рода. С восьмого июня итальянцы пытаются ее дефлорировать. Угрюмая, она лежит в море на спине -- незапамятная женщина. Распростертая перед взрывными оргазмами бомб Муссолини. Но ее душа невредима, не может не быть невредимой. Она -- мальтийский народ, который ждет, просто ждет, укрывшись в ее расщелинах и катакомбах, -- живой, полный скрытой силы, полный веры в Бога Его Церкви. Какое значение может иметь ее плоть? Плоть уязвима, плоть -- жертва. Но чем ковчег был для Ноя, тем ее нерушимое чрево из нашего мальтийского камня является для ее детей. Чем-то данным нам -- детям еще и Бога -- в награду за преданность и верность сыновнему долгу. Каменное чрево. В какие тайные признания мы забрели! Карла, должно быть, поведала ему об обстоятельствах его рождения. Это случилось незадолго до Июньских беспорядков, в которых участвовал старый Майстраль. Каким образом -- так никогда и не выяснилось. Но достаточно активно, чтобы настроить Карлу против себя и против нее самой. Так активно, что однажды ночью мы вдвоем чуть не скатились, подобно обреченным акробатам, вниз по лестнице в конце улицы Сан-Джованни около Гавани, я -- в чистилище, она -- в ад самоубийства. Что удержало ее? Вслушиваясь в ее вечерние молитвы, мальчик Фаусто смог лишь выяснить, что это был некий англичанин, таинственное существо по имени Стенсил. Чувствовал ли он себя загнанным? Благополучно выскользнув из одного чрева, и попав в подземный каземат другого, не столь для него счастливого? Опять та же классическая реакция -- затворничество. Опять в проклятой "общности". Когда мать Елены погибла от шальной бомбы, сброшенной на Витториозу: О, мы привыкли к таким вещам. Моя мать жива и в добром здравии. Дай Бог, чтобы так продолжалось и дальше. Но если мне суждено потерять ее (или ей -- меня), ikun li trid int -- да свершится воля Твоя. Я не собираюсь долго говорить о смерти, прекрасно сознавая, что молодой человек даже тогда будет ребячиться в иллюзии бессмертия. И на этом острове -- даже, возможно, в большей степени, ведь мы как-никак превратились друг в друга. Стали частями целого. Одни умирают, другие продолжают жить. Если волос упадет с головы, обломится ноготь, стану ли я менее живым и определенным? Сегодня было семь налетов -- пока. В одной "стае" прилетела чуть ли не сотня "Мессершмитов". Они сравняли с землей церкви, рыцарские таверны, старые памятники. Они оставили нам Содом. Вчера было девять. Я работаю, как никогда прежде. Мое тело выросло бы, но не хватает пищи. Несколько судов прорвалось, конвои потоплены. Некоторые мои товарищи не могут стоять на ногах. Ослабели от голода. Чудо, что я не свалился первым. Подумать только: Майстраль, хрупкий университетский поэт -- рабочий, строитель! Один из тех, кто останется в живых. Я должен. Они возвращаются к камню. Фаусто II даже впал в суеверие: Не прикасайся к ним, к этим стенам. Они передают взрывы на мили. Камень все слышит и доносит их до кости, по пальцам, по руке, передает вниз по костяной клетке, к костяным палкам и принимает обратно через костяные перепонки. Это явление случайно, оно в самой природе камня и кости, но оно служит напоминанием. О вибрации невозможно говорить. Ощущаемый звук. Стук. Стучат зубы. Боль, покалывание в онемевшей челюсти, удушающие толчки у барабанных перепонок. Снова и снова. Кияночные удары на протяжении всего налета, налеты на протяжении всего дня. Ты не в силах привыкнуть к ним. Тебе кажется, будто все мы сошли с ума. Что заставляет меня стоять на ногах и сторониться стен? И молчать. Бессмысленное стремление следить за происходящим, и ничто иное. Чисто мальтийское. Возможно подразумевается, что это будет продолжаться вечно. Если слово "вечно" еще не потеряло смысл. Не напрягайся, когда стоишь, Майстраль... Этот пассаж появляется к концу Осады. Теперь для Днубиетны, Маратта и Фаусто ударение в выражении "каменное чрево" падает на первое слово, а не на последнее. Это часть хиромантии времени -- свести те дни к просодическим вариациям. Днубиетна писал: Каменная пыль В трупах рожковых деревьев; Атомы железа Над раскаленной кузней На той стороне луны, прожорливой, словно баклан. Маратт: Мы ведали: они -- лишь куклы И музыка из граммофона: Знали, что выцветет шелк, Обтреплется бахрома, Покроют лишаи плюш, Знали, что вырастут дети И ноги начнут волочить после первых ста лет Представления, зевать после трапезы, Заметят, что краска отслоилась со щечки Джуди, Неправдоподобность палочки, разбитой параличом, И самообман в смехе разбойника. Но дорогой Христос! Чья в драгоценностях рука Нежданно так возникла из-за крыл, Держа зажженную свечу, Дабы зловещим пламенем испепелить Наш жалкий, но бесценный трут? Кто та, что нежно рассмеялясь: "Доброй ночи!" -- Средь хриплых криков престарелых малышей? От живого к неодушевленному. Великое "направление" Осадной поэзии. Вслед за уже раздвоенной душой Фаусто II, все это время занятой усвоением единственного урока о том, что в жизни случайного больше, чем может признать человек, сохраняющий здравость рассудка. Месяцы спустя, после встречи с матерью: Время коснулось ее. Я поймал себя на том, что задаюсь вопросом: знала ли она, что душа ребенка, которого она произвела на свет, которому дала имя на счастье (злая ирония?), будет разорвана на части, несчастна? Предчувствует ли мать будущее, осознает ли, когда приходит час, что сын стал мужчиной, он должен покинуть ее и в одиночку, на предательской земле, заключить тот мир, на какой способен. Нет, это та же самая мальтийская вневременность. Она не чувствует пальцев лет, втирающих возраст, слепоту, неуверенность в лицо, сердце, глаза. Сын есть сын, он навсегда запечатлевается в памяти красным и сморщенным, таким, каким она видит его впервые. Всегда найдутся слоны, которых нужно подпоить. Последняя строчка -- из народной сказки. Король хочет иметь дворец из слоновьих бивней. Мальчик наследует физическую силу отца -- героя многих войн. Но именно на долю матери выпадает учить сына хитрости. Как подружиться со слонами, напоить их вином, убить, украсть у него бивни. Мальчик, разумеется, достигает цели. Но в сказке ничего не говорится о путешествии за море. "Вероятно, -- объясняет Фаусто, -- тысячелетия назад существовал перешеек. Африку называли Землей топора. Слоны водились к югу от горы Рувензори. С тех пор море постепенно наступало. Немецкие бомбы могли закончить то, что не успело море." Декаданс, декаданс. Что это? Просто движение к смерти или, лучше сказать, к ачеловечности. Становясь вместе со своим островом все более неодушевленными, Фаусто II и III приближались к тому времени, когда, в конце концов, подобно сухим листьям или куску металла, стали бы подчиняться исключительно законам физики. Все время притворяться, будто идет великая борьба между законами человека и законами Бога. Только ли из-за того, что Мальта -- матриархальный остров, так сильно чувствовал Фаусто связь между властью матери и декадансом? "Матери ближе чем кто бы то ни было стоят к случайности. Болезненнее всего осознают они оплодотворение яйцеклетки; так Мария чувствовала момент зачатия. Но у зиготы нет души. Это -- материя." Он не развивает эту тему дальше. Хотя: Младенцы, кажется, всегда обязаны своим появлением случайности, произвольному стечению обстоятельств. Матери сплачиваются и стряпают фикцию тайны материнства. Это всего лишь способ компенсировать неспособность ужиться с правдой. А правда заключается в том, что они не понимают происходящего внутри них, что рост плода чужероден им, что плод развивается механически и в какой-то момент обретает душу. Они одержимы им. Или -- те же силы, что определяют траекторию бомбы, гибель звезд, ветер и ливень, без их согласия фокусируются внутри таза, чтобы породить очередную впечатляющую случайность. Это до смерти пугает их. Это напугало бы каждого. Так мы подходим к вопросу "взаимопонимания" Фаусто и Бога. Его проблема, очевидно, сложнее, чем "Бог против Цезаря", особенно Цезаря неодушевленного -- того, которого мы видим на старых медалях и в статуях, той "силы", о которой мы читаем в исторических текстах. Хотя бы потому, что Цезарь когда-то был одушевленным и имел собственные трудности с миром вещей и бандой богов-дегенератов. Было бы проще -- ведь драма возникает из конфликта -- назвать эту проблему "человеческим законом против Божественного", в пределах карантинной зоны, которой являлся дом Фаусто. Я имею в виду и его душу, и остров. Но это не драма. Лишь апология Дня тринадцати налетов. Даже случившееся позднее ясности не внесло. Я слышал о машинах более сложных, чем люди. Если это отступничество, hekk ikun. Чтобы претендовать на гуманизм, мы сначала должны убедиться в собственной человечности. По мере нашего углубления в декаданс сделать это становится сложнее. Все больше отчуждаясь от самого себя, Фаусто II стал обнаруживать в окружающем мире признаки симпатичной неодушевленности. Теперь зимний грегалей приносит с севера бомбардировщики, как некогда евроклидон принес святого Павла. Благословления, проклятия. Но является ли ветер частью нас? Имеет ли он к нам хоть какое-то отношение? Где-нибудь, может быть, за холмом -- все-таки прикрытие, -- крестьяне сеют пшеницу, чтобы в июне собрать урожай. Бомбежки концентрируются вокруг Валетты, Трех городов, Гавани. Пасторальная жизнь стала крайне привлекательной. Но бывают шальные бомбы: одна из них убила мать Елены. Мы не можем ожидать от бомб большего, чем от ветра. Не должны ожидать. Если я не стану marid b'mohhu, дальнейшая моя жизнь возможна лишь в качестве сапера, могильщика, я должен отказаться от любых других состояний, прошлых ли, будущих ли. Лучше сказать: "Так было вечно. Мы всегда жили в Чистилище, и наше заключение здесь по меньшей мере бессрочно". Очевидно, именно в это время он начал таскаться по улицам во время налетов. После Та Кали, когда ему пора уже было спать. Не из храбрости, и не по причинам, связанным с работой. И поначалу не очень подолгу. Груда кирпичей в форме надгробного холмика. Зеленый берет, лежащий поблизости. Королевские коммандос? Осветительные снаряды из "Бофорсов" над Марсамускетто. Красный свет, длинные тени из-за магазина на углу, поворачиваются в неровном свете вокруг скрытой оси. Невозможно сказать, чьи они. Утреннее солнце едва оторвалось от моря. Слепящее. Длинный слепящий след, белая дорога от солнца к точке наблюдения. Гул "Мессершмиттов". Невидимых. Гул усиливается. "Спитфайры" поднимаются в воздух по крутой траектории. Маленькие, черные в таком ярком свете солнца. Курс на солнце. В небе появляются грязные пятнышки. Оранжево-коричнево-желтые. Цвета экскрементов. Черные. Солнце золотит их контуры. И они, словно медузы, плывут к горизонту. Пятнышки расползаются, среди старых расцветают новые. Воздух там, на высоте, часто совсем неподвижен. Но порой ветер разметает их в считанные секунды. Ветер, машины, грязный дым. Иногда солнце. Когда идет дождь, ничего не видно. Но проносящийся там ветер устремляется вниз, и все становится слышно. Всего через пару месяцев -- уже чуть больше, чем просто "впечатления". Валетта ли это? Во время налетов все гражданское и обладающее душой находилось под землей. Остальные -- слишком заняты, чтобы "наблюдать". Город был предоставлен самому себе, не считая отбившихся вроде Фаусто, чувствовавших лишь молчаливое родство и в достаточной степени походивших на город, чтобы не искажать истинность "впечатлений" актом восприятия. Ненаселенный город -- иной. Он не похож на то, что увидел бы "нормальный" наблюдатель, бредущий в темноте -- обычной темноте. Отказ от достаточно полного одиночества -- типичный грех всех ложно-одушевленных и лишенных воображения. Их обреченность собираться вместе, патологический страх перед одиночеством, распространяются и на сон. Поэтому, когда они сворачивают за угол -- как полагается делать всем нам, как все мы делали и делаем, одни реже, другие чаще -- чтобы очутиться на улице... Ты знаешь, дитя, какую улицу я имею в виду. Улицу двадцатого века, в дальнем конце или на повороте которой -- как мы надеемся -- появится чувство дома или безопасности. Но