Андре Ремакль. Время жить --------------------------------------------------------------- ф 84 Веркор и Коронель, Перек Ж., Кюртис Ж.-Л., Ремакль А. Французские повести: Пер. с фр. / Сост. и вступ. ст. Ю. П. Уварова; Ил. В. Л. Гальдяева. М.: Правда, 1984. -- 640 с., ил. OCR: Super-puper@mail.ru --------------------------------------------------------------- Перевод Лии Завьяловой Andre Remacle Le temps de vivre Paris 1965 Голос Мари доносится как сквозь шум водопада. Слова проскакивают между струй. Голос Мари словно в звездочках капель. -- Почему ты так рано?.. Сейчас кончаю... Ты хотя бы не заболел? Что ты там говоришь? В голосе смех и слезы. Но нет, то вода смеется и плачет. Это голос Мари, лишь слегка искаженный. Даже самый знакомый голос, если человека не видишь, звучит загадочно. Смешавшись с журчанием воды, он должен преодолеть не только тишину, но и другие преграды, звуковой барьер -- на земле, не в небе. Луи швырнул на кухонный стол сумку, отпихнул ногой стул и плюхнулся на него. -- Ничего... давай быстрее... Луи говорит громко, стараясь заглушить нескромность этого купания, нескромность своего присутствия здесь, в то время как рядом, за занавеской, тело Мари, как и ее голос, словно в каплях дождя. Занавеска задернута не до конца. Стоит чуть передвинуться -- пересесть на стул у окна, и, разговаривая с женой, он будет лучше слышать ее и видеть. Но двигаться ему неохота. После двенадцати лет супружеской жизни он из-за какого-то странного чувства стыдливости все еще стесняется смотреть на обнаженную Мари. Переехав в эту квартиру, он оборудовал в углу кухни душ, и Мари тотчас захотелось его обновить. На радостях она подозвала Луи, и он при виде ее наготы испытал одновременно стыд и желание. -- Была бы она живая -- ох, не отказался бы от такой бабы. -- Не распаляйся, парень, она не взаправдашняя. -- Дайте-ка глянуть... -- Не пяль глаза, старина, а то удар хватит. -- Вот это сила! -- Не тронь, обожжешься. -- Тебе, дядя, это уже не по возрасту. -- Закрой глаза, Леон, не то сегодня заделаешь жене восьмого. -- Возьми ее себе домой для компании... -- Не зад, а сдобная булочка. Все эти шуточки подкреплялись непристойными жестами. Вот уже десять минут стройка взволнованно гудела. Строители выбрались из подвальных помещений, сошли с лесов и верхних этажей, побросали бетономешалки и краны, думать забыли о своих фундаментах, благо между двумя заливками бетона выдался перерыв, и окружили яму с земляной кашицей, откуда экскаватор извлек женскую статую. Еще влажный камень блестит на солнце. А за занавеской, наверное, так же блестит под душем голое тело Мари. Луи буквально падает от усталости. Усевшись, он вытягивает ноги и прилаживает натруженную поясницу к спинке стула. Он еще никак не возьмет в толк, почему Мари закричала от удивления, когда он открыл дверь в квартиру. -- Кто там? Нельзя, нельзя... Я под душем! Одна рука статуи поднята, словно кого-то отстраняет, вторая -- прикрывает низ живота. Жижа, из которой ее вытащили, длинными потоками сползает по каменным округлостям. Когда ключ щелкнул в замке, Мари, должно быть, тоже подняла руку, а второй прикрыла живот. -- Да это же я, ну! А у кого же еще могут быть ключи от квартиры? Дальше этого мысли его не пошли. Забились в темный уголок подсознания. -- Ты меня напугал... -- С чего бы? Кто же, по-твоему, это мог быть? -- Не знаю... Дети. -- Разве ты даешь им ключи? -- Иногда... Статуя еще долго будоражила рабочих. А теперь она валяется где-то в углу строительной площадки, снова погрузившись в сон: молодой архитектор заверил, что этот гипсовый слепок никакой ценности не имеет. Подсобные рабочие зачернили ей под животом треугольник -- последний знак внимания к статуе, прежде чем она вновь превратилась в кусок камня, куда бесполезней, чем цемент или бетон. Она ожила лишь на полчаса, когда экскаватор обнаружил ее на узком ложе из грязи -- камень, превратившийся в женщину из-за минутного прилива всеобщего вожделения, которое ее пышные формы вызвали у этих мужчин, сотрясавшихся в непристойном гоготе; каменная статуя, по которой они едва скользнули бы взглядом, стой она на постаменте в углу просторного парка, где высокие дома, зажатые в корсеты строительных лесов, пришли на смену деревьям. Но беспомощно лежа на земле, она вдруг стала для них бабой, как-то странно затесавшейся среди грязных, выпачканных цементом спецовок. Сегодня, как и каждый вечер, Луи клонит ко сну. Пока вкалываешь на стройке, рабочая суетня кое-как разгоняет сонливость. Зайдешь после работы в бистро -- и тоже ненадолго встряхнешься. Стоишь привалившись к стойке. Споришь о том, о сем -- о воскресных скачках или местной футбольной команде, иногда о политике. Говоришь, чтобы говорить. Пошутишь с Анжеликой, племянницей хозяина, которая ходит от столика к столику, вертя крутым задом. Сыграешь с дружками партию-другую в белот или рами. Три-четыре аперитива взбадривают, отгоняют усталость. Потом мчишься на мотороллере, ветер хлещет в лицо -- и словно бы ничего; но стоит добраться до первых домов города, снова одолевает охота спать. И уже не покидает. Когда Луи приходит домой, его дочка Симона уже спит. Из-под двери в комнату старшего сына Жан-Жака пробивается полоска света -- должно быть, готовит уроки. Луи наскоро хлебает остывший суп, проглатывает кусок мяса, заглядывает в котелок на плите, какую еду оставили ему назавтра -- взять с собой. Он потягивается, зевает, идет в спальню, но света не зажигает, чтобы не разбудить своего младшего, Ива, посасывающего во сне кулачок. Лезет в постель, слегка потеснив свернувшуюся клубочком Мари. И тут же проваливается. В те вечера, когда Луи попадает домой чуть пораньше, он, открыв дверь, застает Мари и детей в гостиной -- неподвижные тени в холодном свете телеэкрана, тени того мира, в который -- ему кажется -- он проникает словно обманом. Он обосновывается на кухне. Мари уже давно не встает, чтобы поцеловать его и накормить. С тех самых пор, как они завели этот проклятый телевизор! Ест он торопливо и издали следит за черно-белыми, картинками, пляшущими на экране. Если выступают певцы, ему еще мало-мальски интересно, но если показывают фильм или спектакль, он сидит, так и не поняв до конца что к чему -- ведь начала-то он не видел. Ему хочется посидеть рядом с Мари, но очень скоро на экране все сливается в одно серое пятно. Веки опускаются сами. Он идет спать. И не слышит, когда ложится Мари. Он-то встает чуть свет. В пять утра! До стройки на мотороллере около часа езды. Этот час езды на рассвете, гнусном, промозглом, мало-помалу разгоняет сонную одурь. Стаканчик рому, выпитый залпом в баре, окончательно его взбадривает. И так каждый божий день. Сегодня вечером он против обыкновения вернулся сравнительно рано: поденщики в знак протеста бросили работу на час раньше, а те, кто на сдельщине, присоединились к ним из солидарности. Парни устроили в баре собрание. Луи слушал речь профсоюзного деятеля краем уха, к нему это отношения не имеет. Его бригада договаривается об оплате за квадратный метр прямо с хозяином. Он вышел из бара вместе со своим напарником Рене, и тот сказал: -- Сделаю-ка я своей девчонке сюрприз. Посмотрел бы ты на нее -- настоящее чудо. А ты домой? -- А то куда же? Погляжу телевизор. Не часто удается. Сидя на стуле, Луи чувствует, как привычная сонливость еще усиливается от монотонного журчания воды. С чего это Мари надумала мыться в шесть часов вечера? Луи никогда не заявляется так рано домой -- тут что-то не так, ему это не по душе. Как и ее удивление, когда он вошел. Ты смотри! Видать, помылась уже. Вода не барабанит больше по плиткам. Через неплотно затянутую занавеску легкими струйками просачивается пар и осаждается на окнах кухни. -- Все. Сейчас только ополоснусь. Мерный стук капель возобновляется, и Луи делает усилие, чтобы освободиться от усталости, сжимающей его, будто тисками. Извлеченная из топкой грязи, статуя выглядела, словно после купанья или душа. У нее пышная грудь, тонкая талия, округлый живот. Луч солнца скользит по нейлоновой занавеске. Он очерчивает фигуру Мари. И эта тень, вырисовываясь на занавеске, делает Мари еще менее реальной, чем когда до него доносился только ее голос. Похоже, она никогда не выйдет. Луи встает, подходит ближе, и голое тело жены -- как удар в лицо. Два парня поставили скульптуру стоймя. Одна нога у нее отбита. Сбоку статуя кажется и вовсе бесстыжей: одна грудь выше другой, бедро круто отведено в сторону. Чернорабочий-алжирец, прыгнув в яму, извивался перед ней в танце живота, медленном и непристойном. Строители хлопали в ладоши, подбадривая его. Кое-кто подпевал: -- Trabadja la moukere, Trabadja bono [Работай, девушка, работай хорошо (испан.)]. Остальные орали: -- А ну, Мохамед, больше жизни. Луи смотрел. Хлопал в ладоши. На миг поддался искушению и тоже стал раскачиваться в такт с другими. К нему подошел вечно хмурый каменщик Алонсо, с которым он, случалось, выпивал, и шепнул на ухо своим раскатистым испанским говорком: -- Все вы бабники, и ты не лучше других. Стоит вам увидеть хоть что-то вроде женщины, и всех уже разбирает. Башка у вас не работает. Покажи тебе кусок камня, и ты уж готов. Жены тебе мало. А ведь... -- Что "ведь"? -- Мне говорили, что она та еще штучка. -- А кто говорил-то? -- Один, надо думать, знаток, и, возможно, пока ты кривляешься, как обезьяна, он как раз с ней там развлекается. Обязательно он скажет какую-нибудь гадость, этот Алонсо. Мари его не видит. Она лениво потягивается под душем. Вода, одевая ее загорелое тело в жемчужный наряд, одновременно обнажает его. Руки движутся вслед за водяными потоками. Они поглаживают груди, растирают живот. Они нарушают гармонию тела и восстанавливают ее. Луи замирает -- он оробел и сгорает от любопытства. -- Trabadja la moukere, Trabadja bono. Мохамед извивался и так и эдак. Казалось, статуя тоже оживала на солнце. Смех и выкрики становились все откровеннее. -- Пошли, Луи, пропустим по стаканчику, -- крикнул Алонсо. Луи притворился, будто не слышит. Надоели ему истории Алонсо -- вечно одно и то же. В щелке незадернутой занавески Луи обнаруживает совсем незнакомую ему женщину. Ладная фигура, упругая грудь, женственный, не изуродованный тремя родами живот, кожа, пропитанная солнцем, -- все это ему неизвестно, какая-то незнакомка предстает перед ним. И ему, с его запоздалым, нерастраченным до сих пор целомудрием она кажется сладострастной и полной истомы. Уже много лет он не видал Мари голой. Она поворачивается то в одну, то в другую сторону, нагибается обтереть ноги. Луи раздвигает занавеску во всю ширь, хватает Мари и приподымает. Мохамед подошел к статуе. Он взял ее на руки, потерся об нее. Пение и хлопки прекратились. Люди застыли. Лица посуровели. Два рабочих-алжирца бросили Мохамеду из задних рядов короткие фразы, сухой и резкий приказ. Мохамед перечить не стал. Оставил статую, вылез из ямы и ушел с товарищами, которые, похоже, ругали его почем зря. Люди так и остались стоять. Но вой сирены разогнал их в один миг. Они вернулись на рабочие места, посудачили о статуе, попутно приплетая свои любовные подвиги и соленые анекдотцы. А потом статуя была снова забыта. Мари, смеясь, отбивается. -- Что это на тебя нашло? Я совсем мокрая. Луи прижимает ее к себе. Его пальцы, заскорузлые, в ссадинах, цепляются за кожу, пахнущую водой и туалетным мылом. -- Ты весь в пыли. Придется опять мыться. Он несет ее через кухню на диван в гостиной. Мари вырывается, бежит под душ и, ополоснувшись, насухо вытирается, подходит к окну, открывает его, расстилает на просушку полотенца -- желто-красно-синее и белое. -- Тебя увидят с улицы, Мари! -- вопит Луи. -- Да иди ты, ревнивец! Она прикрывает окно и уклоняется от Луи, который пытается перехватить ее по пути. Потом снимает покрывало и, сложив его вчетверо, кладет на стул. Ложится на диван и, улыбаясь, повторяет: -- Иди скорее мыться. Дети того и гляди придут. Луи остановился на пороге гостиной. Вот так он стоял столбом и около лужи со статуей. Он смотрел на Мари -- бронзовое пятно на белой простыне. Эта голая женщина в позе ожидания кажется ему все более и более чужой. Она ему ничего не напоминает, во всяком случае, не то сонное, калачиком свернувшееся рядом с ним по ночам тело, не ту женщину, что безрадостно отдается ему в редкие часы, когда он заключает ее в объятья. Статуя много лет пролежала под землей в точно такой же позе. В ожидании шутовского и непристойного танца Мохамеда. Кажется, сейчас опять разом захлопают ладоши. Луи сделал шаг к Мари. -- Ты еще здесь? Дети придут. Ступай же быстрее мыться. Он не узнает и ее голоса. Будто звук пробивается к нему сквозь завесу тумана. Лицо также не похоже на обычно спокойное лицо Мари. Щеки раскраснелись. Глаза блестят. В нем лишь отдаленное сходство с остренькой мордашкой восемнадцатилетней девушки, повисшей на его руке. И эти расцветшие формы почти не напоминают худощавой фигурки слишком быстро вытянувшегося подростка. Луи ощущает неловкость -- в нем что-то словно оборвалось. Желто-голубая кухня, гостиная со светлым диваном и полированной мебелью кажутся таинственными, точно они в его отсутствие живут неведомой ему жизнью, которая одна и занимает Мари, пока он целыми днями пропадает на стройке. От усталости ломит натруженную поясницу. И в этой многолетней усталости тонет желание. Душ его взбодрит. В кухонном стенном шкафу, переоборудованном в душевую, снова плещется вода. Прикрыв глаза, Мари поглаживает себя ладонью. Я так часто бываю одна. С детьми, конечно, но дети -- другое дело. Дети -- это хлопоты, дети -- это нежность. Тебя, Луи, не вижу совсем. Куда подевался заботливый Луи наших первых лет. Ты стал тенью, что ускользает по утрам из моего последнего сна, а вечером прокрадывается в первый. Думаешь, велика радость, когда на тебя ночью навалится мужчина... Горячий душ. До чего же приятно... Впадаешь в оцепенение, как в сладкий сон. В голову приходит то одно, то другое. Голос Алонсо: "Все это мерзость одна. А ну их всех подальше. Все бабы -- Мари -- всегда пожалуйста". И почему это имя Мари так часто мелькает в похабных разглагольствованиях мужчин, да еще со всякого рода добавлениями: Мари -- всегда пожалуйста... Мари -- шлюха... Мари -- прости господи... Мари -- с приветом. "Послушай, что я тебе скажу, ты парень молодой, тебе пригодится. Я вот был поначалу чист, словно мальчик в церковном хоре. Девственник, да и только! И думаешь, моя супружница долго хранила мне верность?" Когда Алонсо заведется, останавливать его бесполезно. И почему он так любит рассказывать между двумя стаканчиками про свои семейные неурядицы? Первый стаканчик -- в охотку, второй тоже, а дальше пьешь, чтоб чем-то заняться, пока твой собутыльник мелет себе и мелет. "Ну а теперь она -- чисто мост Каронт. Все по ней прошлись, все, кому не лень". Мне-то на это плевать. Алонсо же веселится. Уставится на меня своими бойкими глазками, вечно мутными от пьянства, а приходится еще смеяться с ним вместе, участвовать в этом хороводе злопыхательств, поливать грязью всех и вся. Тело Мари точь-в-точь как выставленное на всеобщее обозрение тело статуи, в которое вперились все эти черные пронзительные глаза, перед которым крутит животом Мохамед. "Все это мерзость одна! Все бабы -- Мари -- всегда пожалуйста". А что, если прав Алонсо, когда утверждает, что рога наставляют не ему одному, или когда он бросает Луи: -- Вот ты уверен, что жена не изменяет тебе. Да ты столько вкалываешь, что где уж тебе ее ублажать, она же наверняка ничего от тебя и не требует. Бразильцы говорят: "Quem nao chora, nao mama" [Коли дитятко не плачет, значит, сиси ему хватило (португ.)]. И не спрашивай, что это значит. -- Ты мне уже сто раз говорил. Чего ради Мари принимала душ в шесть часов вечера? Кого ждала? Голос паренька -- он еще и действительную не отслужил -- заглушает в обеденный перерыв других спорщиков. Стоя в кругу однолетков, он во всеуслышание рассказывает о своем романе: -- Да что ты в этом деле кумекаешь! Замужняя баба -- вот это да! Никаких с ней забот, не то что с девчонками. Да, она жена штурмана из порта Сен-Луи. Жена моряка -- все равно что жена рабочего на сдельщине. Часто сидит дома одна. Ей скучно, а я ее развлекаю. Достаточно пустяка, чтобы время застопорилось. Чего Луи там так долго возится? А я-то думала, прежнего уже не вернешь. Острота их желаний мало-помалу притупилась, стерлась в кратких и редких объятиях Луи, радости которых Мари с ним уже не делила. А нынче, вроде бы самым обычным вечером, неожиданно раннее появление Луи, его мимолетное восхищение ее телом как бы оживили в памяти Мари уже далекую теперь пору наслаждений. Горячая вода стекает по груди. Какие только мысли не приходят на ум. Иные фразы застревают в голове, как занозы в пальце: "Жена моряка -- все равно что жена рабочего на сдельщине..." И крик удивления, вырвавшийся у Мари... До сих пор в ушах звучит голос журналиста, который две недели назад, расспрашивая их в столовке о сверхурочной и левой работе, допытываясь о цифрах их заработков, вдруг как бы невзначай спросил: -- А как ваши интимные отношения с женой? Тут все примолкли. Тогда Жюстен, прыснув со смеху, крикнул: -- С женой-то? Не больно нам это надо. Впрочем, и моя на это плюет. Ей бы пожрать да с детишками повозиться. Смущенные и встревоженные, все принужденно кивнули, в той или иной мере подтверждая его слова. Луи и не задумывался над тем, что его Мари еще красивая и привлекательная женщина. Скорее его заботили неоплаченные счета. Хитрец Жюстен, почувствовав общее замешательство, подмигнул журналисту и посоветовал: -- Спроси у Алонсо, приятель. Испанец даже не стал ждать вопроса. -- Все бабы -- Мари-шлюхи. Годятся лишь на то, чтобы прибирать к рукам денежки этих простофиль, что вкалывают по десять -- двенадцать часов в сутки и приносят им полные карманы. Моя это дело тоже любит. Если хочешь попользоваться, дам тебе адресок. -- Давайте поговорим серьезно. -- А я не шучу. Алонсо был в своем репертуаре. Жены тех, с кем работал Луи, в большинстве случаев мало походили на жену Алонсо, а вернее, на ту, которую он придумал, чтобы было на ком срывать злость. Они расплылись, или погрязли в домашних делах, или целиком заняты своими детишками. Мари и сейчас хороша. Правда, он заметил это только сегодня. Незадолго перед рождением Ива он стал почти систематически подрабатывать. Сдельщина поначалу кормила скверно, а ждать прибавки не приходилось -- требования забастовщиков повисали в воздухе. По субботам и воскресеньям он вместе с дружком нанимался на любую работу. Вот у него деньжата и завелись. Умудрился даже купить квартиру, холодильник, стиральную машину и автомобиль. До чего же здорово поливаться горячей водой! Луи расслабляется. Закрывает глаза. Он мог бы уснуть стоя. Надо, однако, встряхнуться. Сил нет как спать хочется! Телевизор... Машина... Я стал автоматом. Включили -- и уже не остановишь. А ведь правда, Мари -- красавица... Чувствую, выдохся я, измотался. Все смешалось: тело Мари и нагота каменной статуи, грохот бетономешалок, команды, доносящиеся из кабин экскаваторов, что вгрызаются в землю разверстой пастью ковшей, гул... Луи вытирается наспех, кое-как. Он отяжелел. Похоже, он не идет, а плывет по воздуху. И прямо так и валится на диван. Мари нежно кладет голову мужу на грудь. Пальцы перебирают его волосы. Ее обдает жаром, и она прикрывает глаза... Услышав легкое посвистывание, она подымает голову. Луи уснул, приоткрыв рот. Мари вся съеживается. Груди, живот -- все болит. Она отталкивает Луи; он поворачивается на бок. Во рту у нее сухо. Руки обнимают пустоту. Она поднимается. Вздрагивает, коснувшись босой ступней холодной половицы. Смотрит на Луи. Ей хочется хлестнуть по этому безжизненному телу и белому, уже начавшему жиреть животу. Она бросается под душ. Ледяная вода обтекает ее со всех сторон. Она одевается. Проходя мимо дивана, тормошит Луи, который забылся тяжелым сном. -- Переляг на кровать. Сейчас дети придут. Он приподнимается. Он еще не совсем проснулся. Машинально пытается обнять ее. Но она ловко увертывается. Хлопает входная дверь. Луи зевает, потягивается. До чего же хочется спать! Едва волоча ноги, он тащится в спальню. ИНТЕРЛЮДИЯ ПЕРВАЯ Ты на качелях назад-вперед, Колокол юбки туда-сюда, И бесшумно речная вода Опавшие листья несет, несет. [Перевел В. Куприянов] Аттила Иожеф (Обработка Гийевика) Знай, что иногда я спускаюсь отсюда ночью и блуждаю наугад как потерянный по улицам города среди спящих людей. О камни! О унылое и ничтожное обиталище! О стан человеческий, созданный человеком, чтоб быть в одиночестве, наедине с самим собой. Поль Клодель, Город Если в сфере производства человеческая усталость граничит с заболеванием, то и в повседневной жизни она вскоре может перейти эту грань, поскольку приходится проделывать большие концы, работать в неурочное время, ютиться в тесных или неблагоустроенных помещениях, сталкиваться со всякого рода заботами, неизбежными в жизни любого человека, но особенно остра их ощущают трудящиеся, так как им сложнее разрешить эти проблемы. Ф. Рэзон, Отдел производительности планового управления Семья: жена и дети, и долги, И всяческие тяготы налога... Как ни копи добро, ни береги, А жизнь моя постыла и убога. [Перевел В. Куприянов] Лафонтен, Смерть и дровосек Улицы небольшого города коротки и узки. Мари идет быстрым шагом. Никогда еще у нее не было такого желания идти, идти... Руки в равномерном движении касаются бедер. Колени приподнимают подол юбки. Высокие каблуки стучат по тротуару, цепляются за шероховатости асфальта, вывертываются, попадая в расщелины. Ступит левым носком на поперечный желобок, разделяющий тротуарные плиты, а правым как раз угодит на вертикальный, а через два шага -- все наоборот: левый -- на вертикальном, правый -- на поперечном. Прямо-таки игра в классы. Раз -- правой, два -- левой, три -- правой, раз -- левой, два -- правой, три левой, раз -- правой... Мари не видит ничего, кроме своих ног, юбки, бугрящейся на коленях, да пазов между плитами. Плиты разные: здесь меньше, через несколько метров -- крупней, потом их сменяет асфальт с торчащей из него острой галькой, которая впивается в тонкую подошву. Раз -- правой, два -- левой, три -- правой, раз -- левой, два... Черт! Луи располнел. Она обратила внимание на это только сегодня, разглядев его пухлое белое брюшко, бледная кожа которого так резко отличается от темно-коричневых плеч и рук. Кожа такая бледная, словно она пропиталась штукатуркой, которую он целыми днями ляпает на стены. Он весь теперь будто из штукатурки -- заскорузлый, корявый, неживой. В фильмах режиссеров новой волны персонажи много ходят. В поисках чего они ходят? Своего прошлого, будущего, настоящего, которого словно бы нет? Когда идешь, мысли куда-то испаряются. Сколько времени Луи не был в кино? Многие годы! С тех пор, как перешел с поденной работы на сдельную. С тех пор, как у него поприбавилось денег. Мало-помалу я привыкла к этой новой жизни, где не ощущается присутствие Луи. От него остаются дома, хоть он и отделал его заново своими руками, одни лишь застарелые запахи: от окурков в пепельнице, от спецовки и нательного белья, пропитанных потом и известковой пылью, -- раз в неделю я пропускаю все это через стиральную машину, а по ночам -- теплое от сна тело -- оно находит меня ночью и покидает поутру, -- да сальный котелок -- я отдраиваю его, когда мою посуду. И только его сегодняшнее раннее появление выбило меня из колеи. Он только мимоходом бывает в этой квартире, которую они купили на сверхурочные. Вначале они жили у матери Мари. Девичья комната стала спальней замужней женщины. Все произошло так естественно, будто само собой, без ломки старых привычек. Рождение Жан-Жака, а три года спустя -- Симоны сделало тесноту просто невыносимой. Они сняли две комнаты, большую спальню и кухню в старинном доме в центре. Город с развитием промышленности разрастался. В нем становилось все теснее, как и в их комнатушке, где вокруг постоянно толклись дети. Их присутствие постепенно разрушало интимную близость, выхолащивало отношения. И с каким же облегчением вздохнули они, купив себе квартиру на втором этаже дома с окнами на бульвар, откуда начиналась дорога на Истр. Теперь у них был свой дом, и к ним вернулась полнота отношений первых месяцев брака. Если выглянуть из окна, то за проспектом видны черные водоросли на пляже, окаймляющем городской сад, деревья стадиона, а ночью -- огни танкеров, стоящих на якоре в заливе. Луи все переоборудовал сам -- стены, перегородки -- и несколько месяцев не помнил себя от радости, что вот стал настоящим домовладельцем. Но за радость приходилось расплачиваться сверхурочной работой, трудом в поте лица. И она померкла. Дом, мебель, холодильник, стиральная машина прибавляли одну квитанцию на оплату кредита к другой, и красивая квартира превратилась для него в общежитие, куда заваливаешься ночевать. То же самое было с машиной. Этим летом он садился в нее два-три раза от силы. Первые недели он просто сходил по ней с ума. Чуть есть возможность -- уезжал и катался, просто ради удовольствия сидеть за рулем. В один прекрасный день он решил опять ездить на работу на мотороллере, но воскресенья целиком посвящал машине. Рано поутру они выезжали на пляж, в Авиньон, Люброн, Севенны, на Лазурное побережье. В редкие минуты досуга он изучал карты и разрабатывал маршруты. По шоссе он гнал на пределе, испытывая потребность поглощать километр за километром. Потом началась халтура -- левая работа по субботам и воскресеньям. Мари научилась водить. Теперь только она пользовалась машиной, возила детей на пляж, на прогулки. Белое круглое брюшко! Мари подошла к первому каналу, который прочерчивает с одного конца города до другого светлую голубую полоску. Через канал перекинуты два моста: один из дерева и железа, второй -- разводной, только для пешеходов. Вдали виден мост Каронт -- длинная черная кружевная лента, переброшенная через лагуну там, где начинается Беррский залив. В аркады старинных домов на перекрестках встроены модернизированные магазинные витрины. Шум уличного движения бьет по голове. Сплошные контрасты: лодки, уснувшие на воде, и развязка шоссе, после которой машины, следуя друг за другом впритирку, атакуют один мост, чтобы тут же ринуться к следующему, недавно переброшенному через третий канал. Город все время меняет облик, с трудом продираясь сквозь свои узкие улочки, каналы и наспех пробитые устья к окружной дороге. Он всеми силами тянется к пригоркам, где выстроились огромные новые дома; их белые фасады изрешечены проемами окон. Двое туристов, мужчина и женщина, выйдя из малолитражки, останавливаются на берегу канала. Оба уже не первой молодости. Он обнимает ее за талию. На мгновение они застывают в красно-сером свете уходящего дня. Мужчина, протянув руку к старым кварталам, напевает: "Прощай, Венеция Прованса..." У него тоже круглый жирный животик, натянувший брюки и куртку. Женщина, улыбаясь, прижимается к нему. Значит, годы не сумели их отдалить. Две собаки, обнюхивая одна другую, перебегают дорогу. Задержавшись и пустив бурую струю на колпак заднего колеса малолитражки, пес догоняет сучку и продолжает вокруг нее увиваться. У скольких мужчин после тридцати пяти появляется жирный белый животик? Переходя мост по пешеходному деревянному настилу, Мари высматривает у встречных мужчин признаки живота под пиджаком или фуфайкой. Ей стало вдруг стыдно за себя, за свое смущение в тот момент, когда Луи ее обнял, за свои проснувшиеся и неудовлетворенные желания, за всех этих мужчин, чьи животы она так пристально разглядывает. Ей больно от воспоминания, -- смутного, как крыша, что проявится вдруг из тумана, -- давнего, разбуженного этой тенью, промелькнувшей на узкой, продолжающей мост улочке, тенью обнявшихся парня и девушки в короткой юбчонке -- она была точь-в-точь такой, когда Луи впервые прижал ее в углу парадного. Сегодня он уснул. Нет, ни время, ни жирное, выпятившееся брюшко, ни подросшие дети, ни годы брака тут ни при чем. Перейдя мостик через второй канал с поэтическим названием Птичье зеркало, Мари останавливается на площади, где растут платаны. Толстощекие амуры посреди фонтана льют воду из рогов изобилия. Знаменитый своей живописностью квартал невысоких старинных домов, отбрасывающих в воду красные отражения крыш, стиснут со всех сторон и ветшает день ото дня. Это островок прошлого в центре города, дома жмутся к площади, сгрудившись в тени колокольни. Набережная позади общественной уборной и трансформаторной будки, парапет и лестница, спускающаяся к стоячей воде канала, всегда привлекали влюбленных, безразличных ко всему вокруг. Они совсем такие, какими были Луи и Мари. А какими станут через год, десять, двадцать лет? Листья на деревьях порыжели, многие уже гниют в бассейне фонтана. Сентябрь на исходе. Влюбленные не разговаривает. Время остановилось для них -- для этих парней и девушек в брюках, -- двуликий, но вместе с тем и единый образ. Сцепив руки и слив уста, они живут настоящим. И не ощущают ничего, кроме жара от взаимного притяжения тел. Не надо им шевелиться. Не надо нарушать гармонии. Не надо ни о чем думать. И главное -- о завтрашнем дне, о том, что будет и чему уже не бывать. Не надо им знать, что когда-нибудь у него вырастет брюшко, он будет зевать, зевать и уснет, а она разворчится, если ночью... Пусть эти двое, застывшие здесь у парапета, останутся такими, как толстощекие амуры, которые не ощущают ни въедливой сырости, ни тянущего с моря ветерка, а главное -- пусть и не догадываются, что придет время, и он окажется среди мужчин, играющих в шары под прожекторами на площади, а она станет ждать его дома посреди кастрюль с ужином и кашкой для очередного малыша. -- Добрый вечер, Мари! -- Добрый вечер. -- Что ты здесь делаешь? Я не помешаю? Кого-нибудь ждешь? -- Нет... -- А я думала... -- Нет, нет. -- Луи здоров? -- Да. Он дома. -- А-а! Куда ты идешь? -- Куда я иду? За Ивом -- он у мамы. -- Погляди-ка на этих двоих. Совсем стыд потеряли. Воображают себе, что они в спальне, честное слово. Вот увидишь... -- Оставь их в покое. Они молодые. Они влюблены. Им не терпится. -- Не терпится... Кстати, Мари, я хотела зайти к тебе, попросить об одной услуге. Но раз я тебя встретила... -- Да? -- В этом году Поль не ходил в лицей. -- Твой сын? -- Да, Поль -- мой сын. -- И что? -- Ты дружишь с господином Марфоном. -- С господином Марфоном? -- Не прикидывайся дурочкой, Мари. Ну, господин Марфон, бородатый учитель, Фидель Кастро -- его так прозвали ребята. -- А-а, знаю. -- Еще бы ты не знала -- ежедневно вместе ездите на пляж. -- С детьми. -- Не могла бы ты замолвить ему словечко за Поля, чтобы его снова приняли... -- Снова приняли? Куда? -- Ты витаешь в облаках, Мари! В лицей... Я же говорю, его не хотят принять обратно. Плохие отметки, а он переросток, и вот его не хотят оставить на второй год -- почем я знаю, что там еще! Но это можно уладить. Скажи господину Марфону. -- Я с ним почти не знакома. -- Перестань, я уверена, что ему будет приятно сделать тебе одолжение. -- Жанна! Мари делает движение, чтобы удержать женщину. Движение едва уловимое. Ей неохота ни спорить, ни объясняться. В нескольких метрах девушка и парень медленно отрываются друг от друга. Нехотя соскальзывают с перил и уходят, обнявшись. Фидель Кастро? Надо же такое придумать! Пляж -- это серый песок. Сосны с заломленными, как руки, ветвями. Пляж отделен от домов изгородью из камышовых зарослей. Там и сям натянуты тенты. Море -- голубая дорога, лиловеющая водорослями в острых языках бухточек. Симона бегает с детьми. Жан-Жак играет в волейбол. Ив, совсем голышом, насылает в ведерко песок рядом с растянувшейся на солнце Мари, и морская вода, высыхая, оставляет на ее коже кристаллики соли. Она прикрыла глаза. И в них закувыркались зелено-сине-желтые солнца. Она плотнее сжимает веки, и вот уже разноцветные рисунки -- пересекающиеся линии, точки, неисписанные круги -- приплясывают у нее в глазах. -- Ив, далеко не убегай. Малыш все время здесь, рядом. Она это чувствует. Она слышит шуршание песка, когда он переворачивает формочку. Пляж гудит от окликов, смеха, криков. Транзисторы горланят, передавая песни, музыку, последние известия. У кругов странные оттенки -- в них отблеск и золота, и неба, и крови. Песок раскален, Мари вдавливается в него всем своим телом, увязает, отдается в его власть. Она бесчувственная глыба плоти под солнцем, скала, едва выступающая из песка, чуть ли не вся утонувшая в нем. Звуки витают вокруг. Но достигают ее слуха тоже слегка приглушенными, как и солнечные лучи сквозь преграду век. Тело ее то будто взлетает, надуваясь, как парус на ветру, то становится грузным, отягощенное жарой, влажным морским и береговым ветерком. Голос Жан-Жака возвращает ее из этого путешествия в самое себя, туда, где ничего не происходит. -- Мама! Мама! Она приподнимается на локтях, глухая ко всему. -- Мама! Ты спала? Она встает и оказывается лицом к лицу со смуглым молодым человеком в плавках, загорелым и бородатым. -- Извините, мосье? Она узнала его не сразу. -- Это господин Марфон, мой прошлогодний учитель. Да, конечно. Мари стыдится своего слишком открытого бикини. Она ищет полотенце, чтобы прикрыться, но осознает нелепость такого поползновения на этом пляже, где одетые люди выглядят неприличнее неодетых. Она никогда не страдала от ложной стыдливости, которая всегда забавляет ее в Луи, и потом она женщина и знает, что хорошо сложена. Она вспоминает этого высокого бородача в приемной лицея одетым. В прошлом году она после каждой четверти приходила в лицей справляться, как учится Жан-Жак. "Хороший ученик, его надо поощрять, отличные способности..." Он был очень мил и любезен. Здесь, на пляже, ей нечего ему сказать. Ему тоже, и, желая заполнить паузу, он поворачивается к Жан-Жаку: -- Ну вот, через месяц в школу. -- Да, мосье... -- Он много читает, знаете, даже чересчур. -- Нет, мадам, сколько ни читаешь, всегда мало. Ведь он превосходно учится. -- Да... Я этому очень рада. -- У него довольно разносторонние способности, но все же литература дается ему лучше всего... Жан-Жак стоит красный, смущенный и довольный. Краешком глаза он старается определить, видят ли другие ребята, как он разговаривает с учителем. -- Мадам, я очень рад, что встретил вас. Вы часто приезжаете сюда? -- Ежедневно. Детям тут приволье. -- Да. Сам я только два дня как вернулся в Мартиг. Но мне надо торопиться, не то упущу автобус. Ужасно глупо -- моя машина в ремонте. Жан-Жак дергает мать за руку. -- До свиданья, мадам. Быть может, до завтра. Они обмениваются рукопожатием. Жан-Жак трясет Мари за руку. -- До свиданья, Люнелли. -- До свиданья, мосье. -- Мама, почему ты не пригласила его ехать с нами? У нас же есть место. -- Ну беги за ним. Жан-Жак бросился за учителем. Тот сначала отказывался, но потом вернулся. -- Мадам, я смущен. Уверяю вас, у меня не было ни малейшего намерения напрашиваться к вам в пассажиры, когда я упомянул о своей машине. Они рассмеялись. У него был теплый голос южанина, с чуть заметным акцентом. -- Вы хотите уехать прямо сейчас, мосье? -- Мадам, решать вам, а не мне. -- Тогда через час, если вы не против. Он вернулся к волейболистам. -- Шикарный тип этот Фидель Кастро, -- сказал Жан-Жак, так и пыжась от гордости. -- Почему Фидель Кастро? -- Ах, мама! Какая ты непонятливая... У него борода -- не заметила, что ли? Мари присела на парапет, туда, где еще недавно сидели влюбленные. Листва платанов при электрическом свете переливается всевозможными зелеными оттенками. Стемнело. Канал катит черные воды, закручивая в спирали блики света из окон. Все шумы города приобретают иное звучание. Отсветы витрин падают на щебеночное покрытие мостовой, колеса машин скользят по нему, издавая на повороте ужасающий скрежет. Город давит на плечи Мари, он слишком быстро вырос -- еще вчера это был рыбацкий поселок, до отказа набитый одномачтовыми суденышками и лодками рыбаков, и вдруг он стал промышленным центром, зажатым между газовым, химическим, нефтеперерабатывающим заводами и портом, расположенным несколько на отшибе. Он начинен шумами и запахами, грохотом грузовиков и визгом автомобильных тормозов, ему тесно в переулках, впадающих один за другим в темные, мрачные улицы. Отражаясь от стен домов, громко звенят голоса прохожих, и французская речь смешивается с арабской, испанской, итальянской. От оглушительных радиопередач буквально сотрясается белье, что сохнет за окнами на веревках, -- то от воя песен, то от рева новостей со всего света: "...Первое заседание Национальной Ассамблеи Алжира... Трагическая свадьба в Сирии, где в результате потасовки погибло двадцать человек... Убийцы из Валь де Грас осуждены на тюремное заключение сроком от пяти до двенадцати лет... На процессе над антифашистами в Мадриде обвиняемый просил принять его в Коммунистическую партию Испании... День борьбы за свои права работников сферы обслуживания... На конгрессе астронавтов в Варне (Болгария) продолжаются дискуссии ученых... Пьяный хулиган убивает двух человек и ранит троих... Клод Пуйон, дочь архитектора, переведена в тюрьму Фрэн... в Москве... в Каире... в Карачи... в Лос-Анджелесе... Де Голль... Де Голль... Де Голль... в Неаполе... в Японии..." Мир поет, танцует, умирает, угрожает и обнимается, строится и разрушается, обвивается вокруг громкоговорителей, отражается на телеэкранах. Красные факелы нефтеперерабатывающих заводов горят вокруг города, не угасая. Дома тут большей частью старые, нередко пришедшие в полную ветхость. По каменным стенам сочится сырость. Из своей квартиры ничего не стоит запустить глазенапы в интимную жизнь соседа напротив. Осведомленность прибавляет окнам прозрачности. Женщины кричат на детей. Иные мужчины, придя с работы, водворяются дома -- тело, разбитое усталостью, голова, напичканная заводскими впечатлениями. Другие выходят из бара, громко разговаривая, отпуская дешевые шуточки: -- А, красуля, вышли проветриться? Должно быть, скучно одной-то! Мари не видела, как мужчина прислонился к перилам рядышком с ней. Он придвинулся ближе и говорит: -- Чудесный вечер, такой чудесный, что, право, грех проводить его в одиночестве... Не уходите... послушайте... -- Оставьте меня в покое! Мари уходит. Уже поздно. Ей надо спешить, не то мама забеспокоится. Ив, конечно, проголодался. И потом Луи дома. Симона и Жан-Жак наверняка уже вернулись из школы. При мысли о Луи ее просто трясет. Ей слышится его оскорбительное похрапывание. Она идет мимо Птичьего зеркала к третьему каналу, через который переброшен новый мост. Мари разместила троих ребятишек на заднем сиденье. Мосье Марфон, молодой учитель, сел с ней рядом. Дорога из Куронна в Мартиг, зажатая между морем, виноградниками и кипарисами, торчмя стоящими на холмах, вьется змейкой по каменистой местности, поросшей реденькой травкой. Разговаривали они мало. А все же о чем? О Жан-Жаке, которого перевели в пятый класс, о Симоне, которая неплохо успевает в начальной школе, На следующий день, когда они уже собрались было уезжать с пляжа, Жан-Жак снова привел учителя. -- Я смущен, мадам, но ваш сын так настаивал. -- И хорошо сделал. А как было потом? Ах, да. На следующий день по дороге в Куронн Жан-Жак увидел учителя, караулившего автобус у въезда на мост. -- Фидель Кастро! Мама, останови. Он сходил за ним. -- Мне очень неловко, мадам, но мою машину отремонтируют не раньше конца месяца. Подвозить его туда и обратно стало привычкой. На пляже они разлучались. Он присоединялся к молодежи и стукал мячом. Она располагалась на песке и занималась Ивом. Жан-Жак был страшно горд. Особенно в тот день, когда его приняли играть в волейбол, а уж когда учитель заплыл с ним в море -- и подавно. Я смотрела, как они уплывали, не спуская глаз с Ива, которого так и тянуло к воде. Видела, как они превратились в две черные точки на горизонте. Мне стало страшно. Когда они вернулись, я обрушилась на Жан-Жака: -- Ты надоедаешь мосье Марфону... -- Нисколько. Жан-Жак превосходный пловец. -- Он заплыл слишком далеко. -- Вы беспокоились? -- Нет... Нет... -- Это моя вина. Извините. Я больше не буду. Он говорил с видом провинившегося мальчишки. Она улыбнулась ему, как улыбаются большому ребенку, который так же мало отвечает за свои поступки, как и ее дети. Он присел на песок. Жак тоже. Он говорил в основном с Жан-Жаком -- о будущем учебном годе, о переводах с латыни. -- Тебе придется заняться комментариями Юлия Цезаря "De bello gallico" ["О Галльской войне" (лат.)]. -- Это интересно? -- Да. -- А трудно? -- У тебя получится... Он давал мальчику советы, объяснял, рассказывал. Время от времени Жан-Жак задавал вопросы. Я слушала. Я всегда горевала, что не получила настоящего образования, и считала это ужасным упущением. Жан-Жак знает куда больше моего. Мне за ним уже не угнаться, даже если я буду читать все его учебники и пособия. Я узнаю массу вещей, но пробелы все равно остаются. Он хорошо говорил, учитель. С Луи мы говорим только об одном: его работа, деньги, счета. И вечно одни и те же слова! -- Вы будете учить его греческому, мадам? -- спросил учитель. -- Я не знаю. -- Греческому? Уже латынь, когда Жан-Жак занимался в шестом классическом, была для меня за семью печатями. -- А как считает его отец? Луи? Он не больно интересовался учебой детей. Он даже подшучивал над сыном и прозвал его "Ученый Жан-Жак". В прошлом году она спрашивала, что он думает об этой злосчастной латыни. Он ответил: "Почем я знаю... пусть делает, что хочет". -- Мы об этом не говорили. Он так мало бывает дома. -- Ваш муж, кажется, каменщик? -- Да, точнее -- штукатур. Он работает сдельно. Это страшно утомительно. -- Я знаю. Разговаривая, он смотрел на ноги Мари, на ее ногти, блестевшие под солнцем, словно зеркальца. Она утопила пальцы в песок, чтобы спрятать их от его взора, из чувства стыдливости, тем более нелепого, что была, можно сказать, совсем голая -- в купальных трусиках и лифчике. А перед этим она наклонилась стряхнуть песок с Ива и не испытала ни малейшего стеснения, когда стоявший перед ней молодой учитель отвел глаза от ее груди, приоткрывшейся в вырезе лифчика. Трое детей -- казалось Мари -- делают ее старше его, и намного. Ему, похоже, лет двадцать семь -- двадцать восемь -- разница между ними примерно в два года; но он выглядел моложаво, да и борода, наверное, свидетельствует о молодости. С тех пор, как был выстроен двускатный, более длинный мост взамен старого моста через Птичье зеркало, где грузовые и легковые машины вечно увязали в грязи, город получил выход на окружную дорогу. В прежнее время непрерывный поток автомобильного транспорта создавал нескончаемый затор, сопровождавшийся гудками и перебранкой. Нынче же грузовые и легковые машины на полной скорости въезжают в город через мост, на торжественном открытии объявленный единственным в своем роде на всю Европу. Первое время жители Мартига с гордостью ходили на него смотреть. А спустя несколько месяцев привыкли. Шедевр современной техники -- пропуская суда в залив, его разводили и смыкали за три минуты, -- он прочно вписался в пейзаж, хотя и подавлял своей массой древние домишки вокруг. Свет фар нащупывает дорожные ограждения. Движение, ускорившись, свивается в нескончаемые водовороты. Город окружен крепостными валами заводов и беспрерывными потоками машин, которые атакуют его снаружи, точно неприятельские войска, под прикрытием мерцающей световой завесы. Мари находится как бы внутри этой крепости, осаждаемая ветром от потока машин, окруженная лучами фар, вздымающих в широком и спокойном канале целые волны света. Она -- крохотное создание, затерянное в этом механизированном мире, -- сплошные толчки крови, бегущей по жилам. При каждом нажатии на тормоза загораются задние фонари -- их красные огоньки влекут за собой по дороге световые пятна, затем они уменьшаются и превращаются в точки. При въезде на мост взрывается сверкающий фейерверк малиновых, пунцовых, алых, ярко-красных, гранатовых, пурпурных отсветов. Тьма над самым шоссе словно бы истыкана в кровь клинками. Мари беспомощно взирает на эту безумную гонку. То же самое испытывает она, вперившись как завороженная в телевизор, бессознательно, как алкоголь, заглатывая мелькающие одна за другой картинки; она позволяет вовлечь себя то в африканский танец, то в хирургическую операцию, когда у нее на глазах вдруг чудовищно запульсирует чье-то вскрытое сердце. На малюсеньком экране мир разыгрывает свои драмы и комедии. Великие люди становятся близкими, но и еще более непонятными, чем прежде. Жизнь приобретает размер почтовой открытки и расширяется до масштабов вселенной. Мари пропитывается картингами насквозь, но они, толкаясь, накладываются одна на другую, оставляя в ее душе едва заметный отпечаток, тайну, которую ей хотелось бы разгадать в каждой следующей передаче. Кабацкая песенка прогоняет волнение. Быть может, теперь человек стал еще более одинок, чем раньше, когда вообще ничего не было известно о происходящем вокруг, хотя бы о том, как выглядят люди разных стран, и каждый тревожно ощущает свою отчужденность от мира. Все мы просто зрители, не имеющие даже возможности, -- поскольку в этом театре на дому сидим в одиночку, -- присоединить свои аплодисменты, свистки, размышления к аплодисментам, свисткам, размышлениям других. И здесь, возле этого моста, шум одного мотора сменяет шум другого, один красный или белый блик стирается другим. А под конец не остается ничего, кроме страха перед неведомым, ничего, кроме сознания собственной потерянности и беззащитности. Восемь часов. Мари в нерешительности. Мать наверняка уже сама отвела Ива домой. Должно быть, все они беспокоятся. Луи, конечно, проснулся, с нетерпением ждет ее и нервничает. Помнит ли он о том, как только что, заразив ее своим желанием, сам так и рухнул от усталости. Скорее всего нет. Он погряз в эгоизме. Если бы Луи был с ними на пляже, когда она встретила учителя, все бы произошло точно так же, разве что кто-нибудь из детей, возможно Жан-Жак, сел бы вперед, а она сзади, и машину повел Луи. Я ничего не сказала Луи -- вовсе не из желания что-то скрыть, там и скрывать-то нечего было, а потому, что мы с ним почти не видимся -- мало-помалу каждый стал жить сам по себе, и даже в тех редких случаях, когда мы вместе, нам нечего сказать друг другу. Он всегда говорит одинаково. И произносит одни и те же слова. Как правило, рабочие женятся по любви, но жизнь ставит для этой любви преграды. Материальные трудности, работа, закабаляющая личность, умножают помехи. Когда в любви основное -- физическая близость, она разрушается быстро. Семейная пара уже не более чем союз для совместного воспитания детей. Мужчина мало меняется. Он долго остается молодым, ведь его жизнь с юных лет течет так, как и текла, в стенах завода или в замкнутом пространстве стройки. Женщина, на которую сваливаются все семейные дела, преображается, созревает духовно. Ее потребности и личность меняются. От двадцати пяти до тридцати пяти лет мужчина становится другим только внешне. Он отчасти утратил радость жизни, погряз в своих привычках, но его душевный склад нисколько не изменился. Тридцатилетняя женщина сильно отличается от восемнадцатилетней девушки. Как правило, она взяла в свои руки хозяйство, и ее способность суждения укрепилась. Она переоценила мужа, некогда казавшегося ей таким сильным. Теперь она знает его мальчишеские слабости. Разрыв между ними становится все явственнее. Между Мари и Луи пролегла бездна, зияющая пустота. Чья это вина? Все дело в условиях жизни -- и только в них. К чему это приведет? К такому краху, какой они пережили недавно. Этот крах не случаен. От него страдают не только Мари, и не только Луи, а их семейный очаг. Луи стал для своих детей чужим, он вечно отсутствует, и отсутствие это особого рода. Моряк или коммивояжер тоже редко бывают дома, но их возвращения ждут. Их отсутствие -- форма присутствия. Для Луи дом свелся к спальне. В те редкие минуты, которые он проводит с семьей, он молча злится. Все его раздражает: плач Ива, болтовня Симоны, вопросы Жан-Жака. Как-то вечером прошлой зимой Мари заставила Жан-Жака пересказать на память латинский текст. Луи нетерпеливо барабанил пальцем по столу, потом иронически сказал: -- Ты что, Мари, стала понимать по-английски? -- Но, папа, это латынь, -- с оттенком презрения поправил отца Жан-Жак. Луи закричал: -- Латынь это или английский, мне все едино. Просто меня разбирает смех, когда твоя мать разыгрывает из себя ученую. -- Я вовсе не разыгрываю из себя ученую. Я пытаюсь помогать сыну, как умею. Не хочу, чтоб он был рабочим. Помню, как Жан-Жак, перейдя в шестой, сунул мне в руки учебник латыни. -- Мама, проверь, как я выучил наизусть. -- Но я же не знаю латыни, я ничего не пойму. -- А ты только следи глазами и увидишь, ошибаюсь я или нет. Я выслушала его и, заметив ошибку, испытала удовольствие. -- Нет, не так. Погоди: rosarum -- розы. Долго, как песня, звучали в моей памяти эти слова. Звучат и до сих пор: именительный: rosa -- роза; родительный: rosae -- розы... ИНТЕРЛЮДИЯ ВТОРАЯ Не заносись, мол, смертный, не к лицу тебе. Вины колосья -- вот плоды кичливости, Расцветшей пышно. Горек урожай такой. [Перевод С. Апта] Эсхил Персы Быстрый рост производительного капитала вызывает столь же быстрое возрастание богатства, роскоши, общественных потребностей и общественных наслаждений. Таким образом, хотя доступные рабочему наслаждения возросли, однако то общественное удовлетворение, которое они доставляют, уменьшилось по сравнению с увеличившимися наслаждениями капиталиста, которые рабочему недоступны, и вообще по сравнению с уровнем развития общества. Наши потребности и наслаждения порождаются обществом; поэтому мы прилагаем к ним общественную мерку, а не измеряем их предметами, служащими для их удовлетворения. Так как наши потребности и наслаждения носят общественный характер, они относительны. [Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 6, с. 428] Карл Маркс, Наемный труд и капитал У меня двухлетняя дочь. Мы усаживаем ее перед телевизором. Она смотрит его, потом говорит: "Выключи, мама". Меня бы огорчило, если бы моя дочь перестала интересоваться телевидением. Письмо читательницы в газету "Дейли миррор". Есть только одна категория людей, которая больше думает о деньгах, чем богачи, -- это бедняки. ОскарУайльд Звонок у входной двери разбудил Луи. Ему нужно время, чтоб выбраться из теплых простынь и натянуть брюки. А кому-то не терпится, звонок звенит снова. Он открывает. Это Симона. -- А-а, папа! Ты уже дома? Она чмокает отца. -- Что, мамы нет? -- Нет. Она ушла. -- Что ты делал? -- Ничего. -- Спал? -- Неважно. Откуда ты явилась? -- Да из школы же. Откуда еще? -- Не знаю. Луи не удивляется. Уроки кончаются в половине пятого, а сейчас восьмой час. Он не знает, что Симона два-три раза в неделю заходит к двоюродной сестренке поиграть. В кухне, где трубка дневного света на желтом потолке освещает голубые стены, где властвуют белые боги домашнего очага -- холодильник, стиральная машина, колонка для подогрева воды, -- в этой кухне, где он трудился столько дней, отодвигая перегородку, меняя плиту, оборудуя стенные шкафы, соскабливая пятна сырости с потолка, перекрашивая стены, Луи уже не чувствует себя как дома. В дальней комнате, которую он, приспособив под гостиную, оклеил по совету журнала "Эль" разными обоями веселых тонов, Симона включила прямоугольное око телевизора. -- Который час, папа? -- Восьмой. -- Хорошо. Значит, продолжения "Литературной передачи" еще не было. Где газета? -- Газета? Не знаю. -- А программа телепередач? -- Не знаю. -- Ничегошеньки ты не знаешь. Он не осаживает ее за грубость. Совершенно верно, он мало что знает об их жизни. Симона выросла, окрепла. Сколько ей лет? Что за глупость! Неужели он не помнит? Он хотел бы ее спросить. Но не решается. Ах да, девять. Он с ней робеет. Боится показаться еще более чужим, чем на самом деле. Мари под душем, Симона, похожая на мать своей уже формирующейся фигуркой, квартира, где для него нет места, -- все застигает его врасплох, все непривычно сместилось, живет своей, обособленной жизнью. Снова звонок. Симона бежит открывать. -- А-а! Это ты! -- А кто же еще? Папа римский?.. Мама! Мама! -- кричит Жан-Жак. Увидев посреди кухни отца, он удивляется: -- А-а, пап, ты уже дома! Все как один удивляются -- Мари, Симона, Жан-Жак. -- Где мама? -- Не знаю. Недавно ушла. -- Пошла к бабульке за Ивом? -- Не знаю... Может быть. -- Ну и скучища! -- говорит Симона, сидя перед телевизором. -- Археология -- увлекательное занятие для любителей приключений... Пап, иди посмотри про археологию. Это тебя не интересует? Древние камни... -- Нет. Знаешь, меня интересуют главным образом новые камни. -- Что показывают сегодня вечером, Жан-Жак? -- "Афалию"... Хоть бы скорее пришла мама и мы быстренько бы поели... Не хочу пропустить "Афалию". -- Папа, а что такое "Афалия"? -- интересуется Симона. -- Что? -- "Афалия" -- что это такое? -- Не знаю. -- Это трагедия Расина, -- объясняет Жан-Жак. -- Мы ее проходим. А мамы еще нету. -- Пап, тебе нравится смотреть по телевизору трагедии? -- продолжает спрашивать Симона. -- По-моему, это жуткая скука. -- Оставь меня в покое, не приставай с вопросами. Решительно, здесь все ему чуждо -- дети, дом, телевизор, хозяйственные приборы и даже нагота собственной жены. -- Опять ты рылась в моих книгах, -- кричит Жан-Жак сестре, появляясь из своей комнаты. -- На что мне сдались твои книжки? -- Никак не могу найти "Афалию". -- Ищи получше, растеряха, и не кричи, сейчас начнется литературная передача... -- Отдай мою книгу. -- Не брала я твою "Афалию"! Крики все громче, а на экране между тем возникает Жаклин Юэ: -- А теперь мы продолжим для наших юных друзей и всех остальных телезрителей передачу "Дон Сезар де Базан". Брат и сестра уселись перед телевизором. -- Иди, пап, -- приглашает Симона. -- Он вчера женился, этот Дон Сезар... О-о! Он еще в тюрьме! Тсс! Луи смотрит картинки: мужчина в черном плаще, тюремщики играют в кости, тюремная камера, мужчина с поразительной легкостью срывает решетку с окна, прыгает из него прямо на белую лошадь, скачет. Звонок у входной двери... Никто не двигается с места. ...Лошадь несется галопом по улочкам города. Звонок повторяется. Наконец Луи идет открывать. Входит теща с уснувшим Ивом на руках. -- А-а, Луи. Здрасьте. Вы дома? Луи и теща проходят на кухню. Она невольно приглушает голос: из телевизора несутся вопли, крики, завязывается отчаянный поединок на шпагах. -- В чем дело? Я ждала-ждала Мари и забеспокоилась. Она должна была прийти за малышом в семь. А уже скоро восемь. Откуда мне было знать, что вы дома? Мари!! -- Ее нет. Она вышла. -- Когда? -- Не знаю, около шести. Я вернулся в полшестого. Я давно так рано не приходил. -- Вы поссорились? -- Нет. Я уснул. Когда я пришел, она принимала душ, потом... -- Потом? -- Ничего. Не рассказывать же ей о том, что произошло, или, вернее, что не произошло. Спящий Ив вертится на руках у бабушки. -- А почему Ив был у вас? -- Я два-три раза в неделю беру его после обеда. И этого он не знал. Ив у бабушки, дети в школе, Мари моется под душем в пять часов вечера. Луи отгоняет неприятную мысль. -- Наверное, она ушла, пока я спал. -- Она вам не сказала, что пойдет ко мне? -- Нет. Она сказала только: "Ступай в спальню, дети придут с минуты на минуту". -- Она ничего вам не сказала, вы уверены? -- Говорю вам, ничего. Пока не пришла Симона, он спал, как скотина, раздавленный усталостью -- с каждым вечером она становится все более и более тяжкой. Он не сразу припоминает голос Мари, голос сухой, возмущенный. Она рассердилась. Нет, нет, не может быть. Она рассердилась потому, что... Он улыбнулся. Смешно, если после двенадцати лет замужества Мари обиделась на него за то, что он уснул. Разве он на нее обижается -- а ведь она вот уже несколько лет дает ему понять, что ее это больше не интересует. И если ночью к нему приходило желание, либо отталкивала его, либо равнодушно принимала его ласки. И все же надо признать, когда он вынес ее на руках из-под душа, она была не похожа на себя -- глаза блестят, ластится, как кошка, а потом бросилась на диван в гостиной, будто до спальни так уж далеко. Да ведь они уже не первый год женаты. Ну, уснул он. Подумаешь, трагедия. Разве что он своим приходом расстроил ее планы. -- Пойду уложу Ива. Я его покормила перед уходом. Вы бы закрыли ставни. -- Где "Телепрограмма"? -- бубнит Жан-Жак. -- Восемь часов. Мы пропустим начало "Афалии". Отдай мою книгу. -- Кто ищет, тот найдет, -- дразнится Симона. -- Я тебе покажу. Луи открывает окно и видит два полотенца -- пестрое и белое. Сигнал? Луи не любит ломать голову. Он захлопывает ставни, потом окно и бежит разнимать детей. Каждый схлопотал по весомой оплеухе -- руки Луи огрубели от штукатурки. Симона ревет. Жан-Жак сжимает губы и, бросив на отца мрачный взгляд, скрывается у себя в комнате. Пестрое полотенце, белое полотенце, тревожное удивление Мари, когда он пришел! Квартиру заполнил голос Леона Зитрона, сообщающего новости дня, но между отдельными словами прорывается другой голос -- голос Алонсо, призывающий в свидетели хозяина бистро -- тот разливает анисовку. -- Все бабы -- Мари-шлюхи, Мари -- всегда пожалуйста, Мари... -- Мою жену тоже зовут Мари. -- Извини меня, Луи, из песни слова не выкинешь. Короче, все они шлюхи. У тебя на душе спокойно. Ты на работе, а милашка твоя сидит дома. Что, ты думаешь, она делает: стряпает разносолы, чтоб тебя побаловать? Балда ты этакая, не знаешь, что, пока тебя нет дома, ей кто-то расстегивает халатик. -- Брось трепаться. -- Мне-то что, доверяй ей и дальше. Конечно же, твоя женушка -- особая статья. Не возражаю! Привет ей от меня. Шах королю, господин Луи. Только если в один прекрасный день ты застукаешь ее, как я свою застукал... с сенегальцем... -- А я думал, с америкашкой, -- перебивает хозяин бистро, подмигивая. -- Сенегалец, говорю я тебе, совсем черный и совсем голый. Но я не расист. Да и она тоже. Налей-ка нам по второй. Глупо вспоминать истории Алонсо, он всегда только об одном и говорит, в его рассказах меняются разве что партнеры мадам Алонсо Гонзалес, цвет их кожи и национальность -- в зависимости от числа пропущенных стаканчиков. Глупо думать об этом, так же глупо, как думать о белом и цветном полотенцах, вывешенных здесь, вроде как сигнальные флажки на корабле. -- Он даже не проснулся, когда я его переодевала. Счастливый возраст. Никаких забот. -- Да, -- подтверждает Луи. -- Лишь бы с ней ничего не стряслось. -- С кем? -- С Мари. -- Нашел, нашел, -- победно кричит Жан-Жак, размахивая книжонкой из классической серии, -- она лежала на радиоприемнике. Должно быть, ее читала мама. Послушай, бабуленька: Да, я пришел во храм -- предвечного почтить; Пришел мольбу мою с твоей соединить, День приснопамятный издревле поминая, Когда дарован был Завет с высот Синая. Как изменился век!.. [Ж. Расин. "Афалия". Сочинения, т. 2. М.-Л., 1937, действие I, явление 1-е] -- Ну и скучища эта "Афалия", -- орет Симона. -- "Как изменился век!.. Бывало, трубный глас..." -- Бабуленька, четверть девятого. -- Куда же запропастилась Мари? -- Я хочу есть... Я хочу успеть поесть, прежде чем начнется "Афалия". -- Не успеешь... Не успеешь, -- дразнится Симона. Она валяется в столовой на диване. -- Изволь-ка встать. У тебя грязные туфли. Мама не разрешает... Телевизор горланит. Жан-Жак твердит: -- Я хочу есть... Я хочу есть... Симона сучит ногами, цепляется за бабушку -- та пытается стащить ее с дивана. Как это ни странно, Луи все сильнее ощущает свое одиночество среди этого невообразимого шума и гама, который бьет ему по мозгам. Он с размаху хлопает ладонью по столу: -- Замолчите, черт возьми, замолчите и выключите телевизор. Стоит сойти с автострады 568, которая сливается с кольцевой дорогой номер 5, пересекает город и на выезде опять разветвляется, одна ветка идет на Пор-де-Бук, другая -- на Истр, как попадаешь на тихие, будто не тронутые временем улочки. Мари надо бы торопиться, но она погружается в эту тишину, которая засасывает и оглушает ее, как только что оглушая шум от карусели автомобилей и грузовиков. Здесь город опять становится большой деревней, какой он и был до недавнего времени. Лампочки, освещающие витрину, слабо помаргивают в полумраке. Над маленькой площадью, на которую выходят пять переулков, словно бы витают какие-то призраки, и Мари кажется, что она задевает их головой. Кошки шныряют у кучи отбросов. Подворотни вбирают в себя всю черноту фасадов. Только белоснежная статуя мадонны ярко сияет в нише. Угол стены густо зарос диким виноградом, В переулках угадываются юные пары. Еще немного, и Жан-Жак придет сюда с девушкой искать прибежища во тьме, а там, глядишь, и Симона затрепещет здесь в объятьях какого-нибудь парня. Как бежит время! Я превращусь в старуху, так почти и не увидав жизни -- одни лишь ее отражения, которые вечер за вечером приносит телеэкран. А здесь, в этой глухой тишине, неохота ни задаваться вопросами, ни искать ответа на них, ни тревожиться по разным поводам. Остается одно желание -- наслаждаться спокойствием, которое тотчас утрачиваешь, стоит лишь поднять глаза к небу, где скрещиваются лучи, отбрасываемые фарами автомобилей, что, минуя мост, выезжают на дорогу в Марсель. И нет никаких проблем. Проблемы бывают у людей богатых и праздных, а еще ими напичканы душещипательные романы, фильмы и пьесы, показываемые по телевизору. У меня муж, трое ребят, и в тридцать -- нет, в двадцать девять лет стоит ли беситься, если желание мужа угасло, едва загоревшись. Соседки и подруги завидуют мне: у нас машина, холодильник, уютная квартирка -- хотя за нее предстоит еще целых двадцать лет выплачивать ссуду в банк, да и машина еще не выплачена. Я кокетничаю, словно молодуха, -- на это прозрачно намекала Жанна, -- срамлюсь перед людьми, разъезжаю в машине с учителем, а ведь он со мной просто вежлив, да и я смотрю на него скорее как на товарища Жан-Жака, чем как на мужчину. -- У тебя не жизнь, а макари [Макари -- в XIX веке владелец ресторана, расположенного на Лазурном побережье. Ресторан славился своей кухней, в особенности рыбной похлебкой. Выражение "Это Макари" вошло в обиход и стало равнозначным выражению "лучше некуда". (Прим. авт.)], -- иногда говорит мне мама. -- Что ни захочешь, все есть. Ах! Нынешним рабочим не на что жаловаться. Разве такая жизнь была у твоего бедного отца. День работает, день безработный. Когда ты родилась, у нас не было ни гроша. К счастью, в тридцать шестом нам немного полегчало, ну а потом война, я овдовела, когда тебе было пять лет. Поганая жизнь. -- Думаешь, нам легко? -- Сейчас да. Первые годы твоего замужества, не спорю, было трудновато, но в последнее время Луи неплохо зарабатывает для каменщика, ты живешь как барыня. После таких разговоров станешь ли рассказывать ей о своем одиночестве, о своих тревогах; а от Луи чуть не каждый вечер несет анисовкой: быть может, он является домой поздно не только из-за работы. Мама лишь плечами пожмет и примется выкладывать рассуждения, подслушанные в бакалейном или мясном магазине: -- Знаешь, мужчине нужна разрядка, в особенности если он вкалывает так, как твой. Пока мы жили стесненно, Луи просил у меня денег на курево, на пиво, выпить с приятелями. Теперь не просит. Должно быть, оставляет себе заначку от субботней и воскресной халтуры. Станешь ли рассказывать, что после рождения Ива отношения наши стали совсем прохладными, а сегодня и вовсе пошатнулись. Такова жизнь. У меня есть занятие -- ребятишки, и развлечение есть -- телевизор. Боже ты мой, телевизор! Уже девятый час, а Жан-Жак так мечтал увидеть "Афалию". Я читала про нее в хрестоматии Жан-Жака. Наверное, по телевизору это красиво. Она бежит. "Теперь они не успеют поужинать, да и Луи в кои-то веки мог бы посмотреть спектакль. Мари застает дома полный кавардак. На диване, отталкивая бабушку, дрыгает ногами Симона, Жан-Жак ревет в углу. Телевизор не включен. Луи в бешенстве. -- Сегодня никто смотреть телевизор не будет. Все за стол, а потом марш в постель. Он грозно идет к ней: -- Пришла-таки! Откуда заявилась? У него вид судьи, и этот важный вид вызывает у Мари новый приступ злобы. Мятая от лежанья рубашка плохо заправлена в висящие мешком брюки. Как он обрюзг, разжирел, каким стал хамом и самодуром! -- Ходила подышать воздухом, пока ты отсыпался. -- Где ты была? -- Гуляла. -- Больше двух часов? А я тебя ждал-ждал. -- Уж прямо! Значит, он ничего не понял. Он спал и теперь бесится -- ему хочется, чтобы она была под рукой, когда бы ему ни приспичило. -- Мам, а мам, -- хнычет Жан-Жак, -- папа не разрешает нам смотреть телевизор. -- Почему? -- Потому что так я решил. У нас, как в сумасшедшем доме! Каждый делает, что в голову взбредет. Мадам где-то бродит. Дети командуют. Сразу видно, что я редко бываю дома. Пожав плечами, Мари включает телевизор. Луи тянется выключить его. -- Оставь, Луи. Учитель Жан-Жака рекомендовал посмотреть эту пьесу. Ее проходят в лицее. -- Ерунда. Сегодня вечером все лягут спать пораньше. -- Нет. Ты зря уперся. Ведь детьми занимаюсь я, я хожу к учителям, я забочусь о них, тебя ведь никогда нет дома. -- Уж не для собственного ли я удовольствия день-деньской штукатурю? А это не так-то просто! -- Но и не для моего же удовольствия ты каждый вечер шляешься по барам. -- Это я шляюсь по барам! -- Ладно, замнем для ясности... ты затеваешь ссору, чтобы оправдаться... -- А в чем мне, собственно, оправдываться? -- Прикажешь объяснить при детях? Он самодовольно смеется, он ничуть не смутился -- подходит к Мари, надув грудь, как голубь, красующийся перед голубкой, и обнимает ее за талию. -- Вот видишь, у меня есть причины отправить всех спать: надо наверстать упущенное. -- Отстань! Мари вырывается. Пропасть между ними увеличивается. Тупость мужчин просто поразительна, более того -- безнадежна! Видать, он по старинке считает, что женщина предмет, отданный ему на потребу, что ее дело -- ублажать его по первому же призыву. Он думает, что брак ничуть не изменился со времен средневековья, когда прекрасная дама терпеливо ждала, пока ее господин и повелитель вернется с войны или из крестовых походов! Луи топчется в трясине, в которую попал по своей вине. Да при этом еще весело подмигивает. Мари чувствует себя такой оскорбленной и униженной, как в тот день, когда к ней пристал на улице какой-то пошляк. Ее взгляд задерживается на округлом, натянувшем штаны брюшке Луи, и внезапно наплывом -- излюбленный' прием телевизионщиков -- перед ее взором возникает загорелая худощавая фигура учителя Жан-Жака. -- Садитесь за стол. Поедим по-быстрому. Поужинаешь с нами, мама? -- спрашивает Мари как нельзя естественней, хотя в горле у нее пересохло и она едва сдерживает слезы возмущения и досады. -- Нет, я сыта. Пойду домой. -- Посмотри с нами телевизор. -- Пойду лучше домой. Не люблю вечером расхаживать одна. -- Я подвезу тебя на машине -- Опять уйдешь из дому, -- сухо обрывает Луи. -- Да! А тебе-то что? -- Но я же устал, и будет слишком поздно, чтобы... -- Уже давно слишком поздно. Мари зажгла газ под суповой кастрюлей. Став на цыпочки, достала тарелки из стенного шкафа над раковиной. Платье, задравшись, обнажило полноватые загорелые ноги выше колен. -- Не смей носить это платье! -- А что в нем плохого? -- Оно чуть ли не до пупа. -- Сейчас так модно, -- обрывает бабушка. -- Вы, мужчины, ничего в модах не смыслите. Платье чуть выше колен. Многие носят еще короче. И поверите, даже женщины моего возраста. Тебе его мадам Антельм сшила? -- Нет, я купила его в Марселе в магазине готового платья. -- Ты мне об этом не говорила, -- отчитывает ее Луи. -- С каких это пор тебя волнуют мои платья? Вот это, например, я ношу уже больше полугода, и ты вдруг заявляешь, что оно чересчур короткое. -- Ни разу не видел его на тебе. Платье премиленькое. Оно подчеркивает талию и свободно в груди, большой квадратный вырез открывает плечи, руки. -- Ну, будем мы есть или нет? -- требует Жан-Жак. -- Новости дня уже заканчиваются. Жан-Жак заглатывает суп, не сводя глаз с экрана: на нем опять возникает Жаклин Юэ, на этот раз она объявляет: -- По случаю визита во Францию его величества короля Норвегии Олафа центр гражданской информации показывает передачу Кристиана Барбье о Норвегии. -- Вот хорошо, -- говорит Жан-Жак, первым доев суп. Луи роняет кусок хлеба и, нагнувшись за ним, видит, что платье Мари задралось намного выше колен. Мари идет за вторым. Луи выпрямляется. Ему стыдно, словно он подглядывал в замочную скважину. Те же чувства он испытывал, когда сидел перед занавеской душа. В нем бушует глухая злоба. Он готов выругаться. Этот дом перестал быть его домом, эта женщина -- его женой. Он только гость, прохожий, чья жизнь протекает не здесь, а где-то по дороге со стройки на стройку. -- Мама, -- спрашивает Жан-Жак, пока Мари раздает баранье рагу, -- это ты брала мою книжку? -- Какую книжку? -- "Афалию". -- Да. -- Ты прочла ее? -- Да. Раздражение Луи растет. Дети обращаются к Мари, задают ей вопросы, делятся с ней. -- Сегодня учитель рассказывал нам об этой пьесе. -- Что же он вам сказал? Торопливо глотая непрожеванные куски мяса, Жан-Жак говорит, говорит. Он пересказывает объяснение учителя. Мари слушает внимательно, чуть ли не благоговейно. Бабушка с восхищением смотрит на внука. "Они его балуют", -- думает Луи. Ему все больше не по себе, он дома как неприкаянный. Беда в том, что не только жена стала ему чужой, -- он не понимает уже и сына, который произносит незнакомые, едва угадываемые по смыслу слова. -- После "Эсфири"... Расин... для барышень из Сен-Сира... Афалия... Иодай... Абнер... Иезавель... Иоас, царь иудейский... Ему тоже было двенадцать лет. -- Тебе только одиннадцать, -- перебивает бабушка. -- И не говори с полным ртом, -- продолжает Луи. -- Помолчи. Дети за столом не разговаривают. -- Дай ему досказать, -- говорит Мари. -- Афалия -- дочь Иезавели, которую сожрали псы. Она хотела убить Иоаса сразу после рождения, но его спасли. Погоди, жену Иодая, первосвященника, звали... звали... -- Иосавет. -- Да, Иосавет. А ты и вправду читала пьесу. Я кончил есть. -- Возьми апельсин. -- Хорошо, мама. Он встает, одной рукой забирает со стиральной машины книгу, второй берет апельсин. -- Нам задали на понедельник выучить наизусть отрывок. Погоди, стих тысяча триста двадцать пятый, страница сорок девятая, говорит Иодай. -- Первосвященник? -- Да. Вот перед Вами царь, все Ваше упованье! Я охранял его и не жалел забот. О слуги господа, отныне Ваш черед! [Там же, действие IV, явление 3-е] -- Съешь свой апельсин, -- говорит Мари. -- Хочешь сыру, Луи? На, бери. Встав, она споро убирает со стола, ставит тарелки в мойку, ополаскивает руки. Луи, перевернув тарелку, кладет сверху кусочек сыру. Он знает, что Мари этого терпеть не может, но делает так ей назло, для самоутверждения. Его растерянность усиливается, все та же растерянность, которую он испытал, застав под душем голую женщину. Изящная и красивая Мари его молодости -- да ведь он ее давно потерял и теперь не узнает; тот прежний образ почти забыт, он растворился в женщине, которую в те вечера, когда он является домой пораньше или в воскресенье утром, если у него нет халтуры, он привык видеть в халате. Жена, хлопочущая по хозяйству, мать, пестующая детей, мало-помалу вытеснила женщину, которой он, бывало, так гордился, когда они вместе гуляли по улицам. Во всяком случае, эта женщина заставила его себя признать. Луи трудно идти с ней в ногу, приноровиться к ее образу жизни. В его сознании перемешался образ Мари с образом вырытой из земли статуи. Теперь эта кокетливая женщина чем-то напоминает соблазнительных девиц с зазывной походкой, за которыми, отпуская сальные шуточки, увязывались его товарищи на работе, или посетительниц, являвшихся осматривать свои будущие квартиры, чьи тоненькие ножки они украдкой разглядывали, стоя на замусоренной лестничной площадке в своих спецовках, замызганных известью и цементом. Луи не понимает, почему он испытывает не радость, а щемящую боль, видя, как Мари молода и красива. Когда она, вытирая стол, чуть наклоняется к мужу, он видит ее открытые плечи, грудь, вздымающуюся с каждым вздохом. Кожа Мари позолочена солнцем. Должно быть, все лето она исправно загорала на пляже. На пляже в Куронне или Жаи... Не на городском же пляже в Мартиге, где в море плавает нефть... Туда бегали все мальчишки. Парни играли плечами, красуясь перед девушками своими роскошными мышцами. А семьи устраивали там по воскресеньям пикник. Пляж по-прежнему существует для многих, многих людей. Бывало, и они с Мари растягивались на песке в обнимку. Не было лета, чтобы солнце и море не покрывало их загаром, чтобы они не радовались жизни, плавая в голубой, с солнечными бликами воде и, перегревшись, не искали под соснами прохлады, наполненной треском стрекоз... Ни одного лета, исключая трех последних. Он играл там с Жан-Жаком, Симоной, но с Ивом -- ни разу. Он лишился всего -- отдалился от родных, с Мари у него полный разлад. Желтые стены кухни упираются в голубой потолок. Кухонные приборы тянутся вверх, подобно струям белого дыма. От экрана, в который уже уставились Жан-Жак, Симона и бабушка, доносятся вспышки и треск, как от игральных автоматов, когда шарик ударяется а контакты. Его словно бы несет на этих гудящих волнах, качает от рубленых фраз телевизора, от вида Мари, склонившейся к нему с блестящими глазами, в то время как он погружается в небытие. -- Мари!! Она еще ниже склоняется над столом, оттирая клеенку губкой. Тревога омрачает все. Стараясь себя растормошить, он глядит на ее загорелые плечи. Мысль скользит, как вода по стакану, беспрестанно возвращаясь к отправной точке: а что, если непреодолимый сегодняшний сон не случайность?.. Сколько времени он уже засыпает рядом с Мари, как бесчувственное животное? Две недели, месяц, три месяца? Погоди, Луи, подумай. В тот день была гроза... Нет, я ходил клеить обои к Мариани... Нет, это было... Я уже позабыл когда. Он теряет самообладание и чувствует себя конченым человеком, отупевшим от работы и усталости, автоматом из автоматов. Он встает. В зеркальце на стене отражается доходяга: под глазами круги, лицо отекшее, хотя кожа, обожженная цементом и солнцем, вроде кажется здоровой. Слово, которого он боится, вонзается в его сознание, как заноза в палец: импотент! Мари проходит мимо него в гостиную, он хватает ее за руку. -- Мари, пойдем в спальню. Мне надо тебе что-то сказать. Она неласково отталкивает его. -- Ты спятил. Что это вдруг на тебя нашло? Еще не хватало -- при ребятах. Не надо было спать. -- Мари, умоляю! -- Я пойду смотреть пьесу... Вот, уже начинается. Осколок камня ранит руку. Фраза ранит душу. На экране двое мужчин в длинных белых, украшенных позументами одеяниях говорят, необычно растягивая слова... Мы осуждаем трон царицы самовластной... [Там же, действие IV, явление 3-е] Луи замыкается в своих неотвязных мыслях. Он бесполезен. Все бесполезно: дом, машина, нескончаемые дни, когда он словно наперегонки с товарищами затирает штукатурку на стенах. Все вертится вокруг стройки. Все сводится к лесам и пыли, к домам, которые растут, широко раскрыв полые глазницы окон, к мосткам над пустотой, к кучам цемента и гашеной извести, к трубам, подающим воду на этажи, к воющему оркестру экскаваторов и компрессоров. -- Иди к нам или ступай спать, -- кричит Мари, -- только погаси свет, он мешает. Луи послушно усаживается позади жены, чуть сбоку. Она сидит, положив ногу на ногу. Ему сдается, что она с каждым днем охладевает к нему все больше. Он смотрит на освещенный четырехугольник, на котором движутся большущие лица с удлиненными гримом глазами. Он слушает, давая потоку слов себя убаюкать: Любимых сродников мечом своим пронзим И руки кровью их, неверных, освятим... [Там же, действие V, явление 2-е] Симона ерзает на стуле, болтает ногами. Ей скучно. Как хорошо он понимает дочь! -- Сиди смирно! -- одергивает ее Мари. Она вся напряглась, уносясь в запредельные дали этих волшебных картин, отдаваясь музыке стихов. Она убежала от повседневности, скуки, однообразия. Рядом с ней Жан-Жак. Вид у него такой, словно его загипнотизировали. Бабушка, усевшись в кресло, сонно кивает головой. Они вместе. Смотрят одну передачу, но каждый обособлен и более чем когда-либо одинок. Один мужчина уходит -- тот, у кого на одежде особенно много блестящих нашивок. Вместо него между колоннами храма появляется женщина, потом группа девушек, чем-то похожих на джиннов, -- этих певиц он уже видел по телевизору. Они поют, но протяжно-протяжно, так что это почти и не песня. Еще там появляется женщина, с виду немая, которая ни с того ни с сего бросает фразу: Дни Элиакима сочтены. Интересно, кто тут Элиаким? Пока эти чужестранные имена укладываются в его мозгу, веки все больше слипаются. Бабушкина голова свисает все ниже. Вздрогнув, она трет глаза, усаживается в кресло поудобнее. Луи борется с неотвязным сном, стараясь сдерживать храп, который все же вырывается изо рта и заставляет обернуться возмущенных Мари и Жан-Жака. Руки его расслабляются. По телу разлилось сладкое оцепенение. Ему снится, что он проснулся в пять утра и попусту теряет время. Луи не хочет уступить сонливости. Хорошо бы досидеть до конца передачи, дождаться Мари. Но вот у него невольно вырывается еще один звонкий присвист. Он сдается. Встает. Наклоняется и целует теплый затылок Мари -- она вздрагивает, будто ее ужалила оса. "Прилягу-ка я", -- думает Луи, входя в спальню, где блаженным сном спит Ив. С наслаждением расправив члены, ложится с той стороны, где обычно спит Мари. "Значит, ей придется разбудить меня, если я усну", -- думает он. И проваливается. ИНТЕРЛЮДИЯ ТРЕТЬЯ Система вся -- Доска -- качель о двух концах. И друг от друга Концы зависят. Те, что наверху, Сидят высоко потому лишь, что внизу сидят вторые. И лишь до той поры, пока наполнен низ. [Перевод С. Третьякова.] Бертольт Брехт Святая Иоанна Скотобоен Автомобиль -- блестящий предмет, которым не пользуются в будни и моют по воскресеньям. Честер Антони По последним статистическим данным министерства труда на конец 1963 года, средняя продолжительность рабочей недели (по всем видам деятельности) равнялась 46 часам 3 минутам, то есть была выше всех средних, зарегистрированных до настоящего времени... ...Рекорд поставлен строительной промышленностью: от 49 часов 1 минуты в 1961 году она поднялась до 49 часов 4 минут в 1963, а к концу 1963 года достигла 50 часов 46 минут. Следовательно, на отдельных стройках в разгар сезона работают по 55 часов в неделю. Газета "Эко", 2 июня 1964, No 9187 Пьет земля сырая; Землю пьют деревья; Воздух пьют моря; Из морей пьет солнце; Пьет из солнца месяц: Что ж со мною спорить, Если пить хочу я, Милые друзья. [Перевод Л. Я. Мея] Анакреон Злоупотребление алкогольными напитками, на наш взгляд, тесно связано с нынешними условиями жизни рабочего, в какой бы сфере он ни работал: режим труда, ускоренный ритм жизни, длинные концы, занятость женщин и многие другие причины сильно сказываются на мужчине в наше время. Это разрушает семейные традиции, вызывает усталость -- чаще психическую, чем физическую, -- и создает порочный круг, мужчина пьет, потому что устал и скверно питается, потому что у него ложное представление, будто в алкоголе содержится возбудитель, которого не может .дать ему беспорядочное питание. Журнал "Алкоголь и здоровье", No 4-5. 1962 -- День только начался, а от завтрака до перекуса тысячи монет как не бывало. И еще выложи двести за автобус. -- Купи машину -- дешевле обойдется. -- На какие такие шиши? -- За пятьдесят кругляшей можно подыскать колымагу, у которой еще неплохо вертятся колеса. Два года назад мой брат купил себе малолитражку, чтобы скатать в отпуск, представляешь. -- Глянь-ка вон на ту тачку. Держу пари, что этот не лается со своей половиной в конце недели... Перекус. Белыми от штукатурки руками строители хватают хлеб с колбасой и запивают, как обычно, литром вина. В бригаде Луи хрипатый алжирец -- сорок пять лет -- старикашка, чего там -- пятеро ребят, квартирует за тридцать пять тысяч франков в месяц; Рене -- этот паренек любит повторять: "Как потопаешь -- так и полопаешь"; два испанца -- всего год как приехали, и мечтают об одном: как бы поднакопить деньжат и забыть про страшную нужду у себя дома; да еще итальянец -- тоже вкалывает будь здоров. Как и другие строители, они приезжают из местечек, расположенных вокруг Беррского залива, воды которого сияют небесной синевой, -- из Мартига, Берра, Витроля, Сен-Митра, Мариньяна, Мирамаса... Луи выполняет обязанности бригадира. Он, прежде чем взять подряд, обговаривает, сколько им хозяин заплатит за квадратный метр перегородок и стен. Метрах в пятидесяти от построек, ощетинившихся балками и стальными трубами лесов, тянется широкая автострада. Машины мчатся по ней с чудовищной скоростью, как в какой-то огромной механической детской игре. Шума моторов, однако, почти не слышно. Любимое развлечение строителей -- угадывать марки машин. Не классических "дофинов", "аронд" или ИД-19 -- эти узнает любой, -- а иностранных. И не "фольксвагенов"! -- ими во Франции хоть пруд пруди. А тех красивых многолитражных автомобилей, в которых туристы на обратном пути с Лазурного берега заезжают в этот марсельский район, где вокруг перламутрового на солнце Беррского залива расплодилось столько нефтеочистительных заводов и фабрик. Есть у них, впрочем, игра и посложнее: угадывать скорости машин; но, поскольку водители, втиснувшись в правый ряд, летят так, словно гонятся за утраченным временем, угадать скорости мудрено. Все разговоры постоянно вертятся вокруг одного и того же: машины, скачки, телевизор и спорт. В понедельник, как и в конце недели, больше всего говорят о скачках. Во всех уголках стройки только и речи, что о разочарованиях и новых надеждах, об упущенных комбинациях, о восьмой или тринадцатой, что сошла -- вот сволочь! -- с дистанции, о мяснике из Роньяка, который выиграл в заезде, батраке-арабе, попросившем приятеля поставить на три номера -- тот все перепутал, но все равно сорвал на седьмой, двенадцатой и первой куш в пять миллионов -- с ума сойти! Строители играют по-крупному. Многие чуть ли не каждое воскресенье просаживают не одну тысячу франков. У каждого своя система, и каждый считает, что она-то и есть самая лучшая. Люди серьезные напускают на себя вид знатоков, читают "Бега" или "Париж-Тюрф", разбираются в лошадях, жокеях, результатах и говорят о Максиме Гарсиа, Пуансле или Иве Сен-Мартине так, словно вчера с ними завтракали. Они переставляют имена так и этак, но в итоге два их фаворита приходят последними, и они систематически проигрывают. Суеверные ставят на дату своего рождения, день рождения жены или малыша, на три последние цифры номера машины, обогнавшей их на повороте в Берр, и тоже проигрывают. Фантазеры бросают в фуражку кусочки бумаги с номерами и просят тянуть подручного или подавальщицу из бара возле стойки. Они выигрывают не чаще. Моралисты увещевают: -- Постыдились бы отдавать свои кровные государству на бомбу. Среди них нередко попадаются леваки, и в спорах их неизменно осаживают одним доводом: -- Не смеши людей! Чем твоя газетенка отличается от других -- тоже целую страницу отдает под скачки. -- Вот психи, -- орет Алонсо, послушав их разговоры. -- Уж если кому и играть на скачках, так это... -- ...Тому, у кого рога, -- хором подхватывают два-три огольца. -- А вот Алонсо-то и не играет. Но и моралисты вкладывают по сотне-другой франков в коллективные ставки. И тоже проигрывают. Перекус всухомятку, на скорую руку, окончен. Последний взгляд на нескончаемый поток машин. Они катят во весь дух, догоняют и обгоняют друг друга. Бывает, какая-нибудь исчезает -- кажется, ее засосало между грузовиком, перевозящим баллоны с бутаном, и огромным бензовозом с ярко-желтой надписью "огнеопасно", но потом она вдруг вырывается вперед. Диву даешься, как всем этим машинам удается избежать столкновений! Автомобиль -- миф современности, дорога -- Олимп, где лицом к лицу встречаются божества из стали и листового железа, благодаря которым, едва взявшись за баранку, и сам становишься богом. Луи со своей "арондой", купленной прямо с конвейера, является в бригаде своего рода Юпитером. Только Рене мог бы затмить его со своей М-Г, приобретенной по случаю у одного типа, которого выбросило из нее в воздух на скорости 130 километров в час, и он, лишь слегка помяв кузов, каким-то чудом уцелел. Но М-Г не для серьезных людей. Рене можно понять, он человек молодой -- неженатый. На этой машине он выпендривается перед девушками. -- Знаешь, -- любит он повторять, -- с такой штуковиной, как эта, Дон-Жуан мог бы иметь не три тысячи баб, а даже больше! Один из испанцев -- он приехал во Францию меньше года назад -- уже обзавелся подержанной машиной. Те, у кого машин нет, мечтают ее заиметь, и алжирец -- больше всех. -- Твоя правда, -- вдруг говорит он, наглядевшись на вереницу малолитражек, "дофинов", "четыреста третьих", которые, как назло, скопились под окнами строящихся домов, -- надо будет купить телегу. В Алжире у меня была машина американской марки. -- Черт возьми! -- подкалывает его Рене. -- А я-то думал, что ты разъезжал на горбу верблюда, как какой-нибудь губернатор, со свитой из двухсот жен. Видал, что за машины выводят из Салона разные богачи -- "ягуар-Е" с вертикальным рулем. На такой шпаришь быстрей всех! Мужчины вырастают в собственных глазах, если их задница покоится на подушках личного автомобиля. Купив "аронду", Луи ездил на стройку в машине -- тогда он работал по дороге на Истр, -- до тех пор, пока грузовик, разворачиваясь, не погнул ему крыло на стоянке, забитой велосипедами, мотороллерами и автомашинами. Это было с год назад. Ему неожиданно подвалила халтурка -- на пару с приятелем он строил домик для одного чудака, который не хотел приглашать архитектора, -- и вот тогда-то он и почувствовал, что сильно устал. Левая работа съедала все субботы и воскресенья, да и летом немало вечеров пришлось протрубить сверхурочно. И все-таки он мечтал сменить машину на случай, если решит взять отпуск. Ему хотелось завести ИД-19. Да, но стоила она что-то около миллиона пятьсот. О машине мечтали все, кроме нескольких горлопанов вроде Алонсо. Тот как раз вчера вечером вспылил в баре: -- Да идите вы куда подальше вместе со своими моторами. У вас прямо не башка, а гараж, ей-ей! Наверно, он шумит ночью, когда вы спите, и я бы не удивился, если б вдруг оказалось, что и живете вы с цилиндром, а не с бабой. Да, он был не такой, как все, этот Алонсо, -- сердитый, вечно всех поддевающий. В битве под Теруэлем пуля угодила ему в голову. Он так и не оправился от этой контузии. Поработаешь часика этак четыре или пять, и раствор делается все тяжелее. Сколько его ни разбавляй, он превращается в камень, глыбу, скалу. А от этого правило -- широкая дощечка с двумя ручками по бокам, основной инструмент штукатура, -- превращается в гирю. Раствор все больше оттягивает руки. Выходит из повиновения. Прежде в такой момент орали на подручного. Нынче почти все бригады от подсобников отказались. Известь в больших корытах -- растворных ящиках -- гасят сами. Вот почему к смене часто приступают раньше положенного. Вскоре начинают болеть все мышцы, но о том, чтобы работать помедленней, даже речи нет: каждый квадратный метр -- деньги. Между одиннадцатью и полуднем на стройке орут больше всего. С этажей и балок летят ругательства, оскорбления, матерщина. Тень от крана скользит по фасаду каждые три минуты. Здесь кран поднимает на верхние этажи цементный раствор, который опалубщики заливают в опоры. Там он вздымает панели для монтажников. Работой руководит уже не человек, а машина, выполняющая операции строго по графику. Повсюду люди должны приспосабливаться к навязанному им темпу. У них нет времени даже перекусить. Чаще всего едят, держа кусок в одной руке, а другой продолжая работу. Штукатурам везет -- они не зависят от крана-метронома. Зато им приходится иметь дело со штукатуркой, с водой, которая в принципе подается по трубам. Но когда эта зараза -- водопровод выходит из строя, надо кубарем лететь вниз и тащить воду в ведре. Просто смех: существуют экскаваторы, краны, компрессоры, бетономешалки -- целый набор сложных машин, а за водой ходят с ведром, как в дедовские времена. Стройка горланит, скрипит, скрежещет. Чтобы тебя услышали, надо кричать, а серые голые стены заглушают голос. -- Луи, а Луи, сегодня смываемся пораньше. -- Это еще почему? -- По телеку показывают "Реаль". -- А! Верно... С кем они играют? -- С бельгийцами. -- Чего? -- С бельгийцами, с "Андерлехтом"... -- Если только в последний момент не отменят матч. Мари его не разбудила. Наверно, она его толкала, укладываясь. Но он спал как убитый. -- Еще полдень, а я уже спекся. -- Это твоя половина тебя так выматывает?.. Видел я ее в воскресенье на пляже в Куронне. Лакомый кусочек. -- А если я тебе скажу, что по вечерам меня только и тянет спать? -- Все мы дошли. Вот я молодой, а иногда утром не в силах голову отодрать от подушки. Один старик каменщик давеча рассказывал, что за день он так набегается вверх-вниз по лестницам, что к вечеру ног не чует. -- За десять часов мы выдаем двадцатичасовую норму. -- Он просто извелся, этот старик. А если, говорит, брошу работу или вынесут меня ногами вперед, что, говорит, станется с моими ребятками. -- А мы, думаешь, долго еще так протянем? Два-три годика -- и на части развалимся. -- Тем более, что разговорами тут делу не поможешь, а из графика мы уже и так вышли. Да, на сколько его еще хватит? К одиннадцати часам комнату заливает солнце. Свежепобеленная стена сверкает под его лучами. Оттого, что смотришь на одну штукатурку, кажется, что глаза засыпаны песком. Когда Луи, давая глазам передых, на минутку их прикрывает, под веками словно похрустывают песчинки. У меня пересохло в горле. Пот струится по спине, стекая по налипшим на плечах и руках комочкам штукатурки. Мутит от вина, наспех выпитого в перерыв, от вчерашней плохо переваренной пищи, от недосыпа, от пыли, что танцует на солнце, словно рой мошек. Руки неутомимо проделывают одни и те же движения -- захватывая мастерком серое месиво, набрасывают его на перегородку. Нагибаешься -- набираешь раствор из стоящего между ногами ящика; распрямляешься -- затираешь оштукатуренную стену. Руки отяжелели. Даже удивительно, как это они еще могут выводить плинтусы, заделывать кромки, пазы -- ту самую тонкую работу -- за нее платят с погонного метра, -- которую строители предпочитают оставлять на вечер и выполнять в сумерках. А бывает, что гонят и затемно, тогда, чтобы осветить помещение, поджигают гипс. Он горит желтоватым пламенем, распространяя отвратительный запах серы. Дорога огибает городок Пор-де-Бук -- скопище низких домишек на берегу моря -- с одной стороны он зажат железнодорожным мостом, с другой -- синеватой прожилкой канала, который скрывается за стайкой расположенных на плоскогорье белых стандартных домов. Дорога уходит вдаль прямо между каналом, поросшим по берегу камышами, и нескончаемым унылым песчаным пляжем. Пейзаж -- сплошная вода, скудная растительность, на земле выступает белесыми пятнами соль, и в отблесках фиолетовых трав у самого моря тихо умирает Камарга [Старинный городок неподалеку от Марселя, некогда славившийся боем быков. Городок сейчас обречен на вымирание, поскольку в нем нет промышленности] с ее загонами, где точат себе рога черные бычки, с ее ранчо, где по воскресеньям жители города разыгрывают из себя гаучо. С дороги обширный обзор направо и налево, к далеко растянувшемуся морю, к пустынной бугристой равнине. Здесь чайки садятся на воду, там -- вороны на бреющем полете проносятся над скошенными травами. Белое и черное под ярким солнцем, рыжие кустики, из-под которых нет-нет да вылетит диковинная птица, вытянув длинный клюв и розовые лапки между неподвижными крыльями. Мари любит кататься по этой дороге. Ей кажется, будто она ведет машину между небом и морем, между песком и осокой. Рене работает рядом с окном. Он насвистывает все мелодии, какие приходят ему в голову, и время от времени, когда проезжает машина, бросает какое-то замечание. Луи стоит спиной к окну, и солнце отсвечивает от перегородки прямо ему в лицо. Разбрызганная штукатурка образует замысловатые узоры, которые нужно побыстрей затереть, пока они не затвердели буграми. Мысли ни на чем не задерживаются подолгу. Взгляд скользит по стене, как дождевые капли по окну -- неожиданно взбухающие жемчужины, которые текут, становясь все мельче и мельче. Размышлять не над чем, разве что кто-нибудь из рабочих, перекрикивая бредовый шум стройки и скрежет машин, бросит отрывистую фразу. На сколько меня еще хватит? Проснувшись сегодня утром, я хотел было включить верхний свет, чтобы посмотреть на Мари, но малыш Ив заворочался в постельке, и я побоялся его разбудить. Я только просунул руку под теплые простыни и ощутил через ночную рубашку тело Мари. Проснись она, я бы ее обнял и, возможно, загладил бы вчерашнее. Но Мари не шевельнулась, и я вышел из спальни, ощущая мурашки в кончиках пальцев. Машина... Квартира... Кухонные аппараты, приобретенные в кредит... Во что это обходится? Каждый месяц изволь выложить пятьдесят кругляшей. Остальное идет на харчи... Дома ты сам пятый... и только подумать, что некоторым ребятам хватает шестидесяти в месяц... Трепотня! Все халтурят и изворачиваются как могут: либо жена работает, либо ребятишки, едва им стукнет пятнадцать; а во многих забегаловках хозяин кормит в кредит, чтобы зацепить тебя покрепче. Телевизор? Да на кой он мне сдался? Ну выпадет свободный часок, маленько посмотришь. Сегодня показывают "Реаль"! Это стоит поглядеть. Чудно, но такие имена, как Ди Стефано, Дженто, Санта-Мария, знакомы тебе лучше, чем имена министров. Даже министра строительства. Ах, да -- Сюдро, он выступал по телевизору... Нет, он ушел в отставку, или его куда-то перевели. Всем заправляет Сам [Имеется в виду де Голль]. Политика мне осточертела. К чему она мне? С тех пор, как я голосую, я голосую за коммунистов, а чем больше у них голосов, тем меньше видишь их в правительстве. Не дело это, ну конечно, не дело. Паренек, что ведает у нас профсоюзом, иногда выступает с речами. По его словам, трудящиеся страдают от власти монополий. Тебе это что-нибудь говорит: монополии?.. По-моему, хозяева -- вот кто гады: они так и норовят недоплатить за неделю. Я член Всеобщей конфедерации труда, хотя профсоюзы долгое время косились на сдельщиков. Теперь-то они с нами примирились. Руководители говорят: надо поднять ставки на сдельщине. Говорят: надо добиться сорокачасовой недели. Я отрабатываю шестьдесят часов на стройке да еще ишачу налево по субботам и воскресеньям. Что я, собственно говоря, знаю о Мари? Хорошо помню ее прежнюю. Тоненькая, чуть ли не худая, и когда она носила Жан-Жака, это было почти незаметно. А вот какая она сейчас? Когда я о ней мечтаю, что, впрочем, бывает редко, передо мной возникает Мари двенадцатилетней давности. Другую, ту, что под душем, я уже не знаю. Что она делает целыми днями, пока я маюсь со штукатуркой? А ребята? Жан-Жак, который уже сейчас говорит по-ученому, кем он будет через несколько лет? Учителем? Похоже, им тоже не очень-то сладко. Из этого заколдованного круга выхода нет. И все-таки надо было мне утром разбудить Мари. Тогда башку не сверлила бы эта гнусная мысль, что, быть может, я уже не мужчина. Странно, но мне почему-то охота пойти взглянуть, тут ли еще статуя. Скоро обеденный перерыв. Работать, есть, спать, есть, работать. Вот сволочная жизнь, пропади она пропадом! Стоя на невысоких переносных подмостях, Луи, подняв руки, штукатурит потолок. Ни с того ни с сего у него сводит мышцы. Это не острая боль, как при обычной судороге, но едва уловимое онемение. Вчера под горячим душем его охватило оцепенение, и тоже все началось с рук. Луи чувствует, что выматывается все больше и больше. Удивительно. Он честно старается штукатурить потолок, а сил нет -- и точка. Руки у него все еще подняты, кельма упирается в потолок, но он не в состояний провести справа налево. А если облокотиться да подпереть голову -- и он бы тут же уснул, так же как вчера, -- стоило ему прилечь на диван, расслабиться и коснуться головою подушки. Он вяло соскальзывает на пол. Обернувшись, Рене кричит ему: