вслух: "Пелерина... Пеликан... Пеллагра..." Затем смотрит выше: "Пеленгатор... Пеленг... Пеларгония..." -- Симона, -- кричит он, -- его тут и в помине нет, твоего Пелеаса. Она заглядывает ему через плечо. -- Ты не там ищешь. Посмотри в собственных именах после розовых страничек. Дай-ка. Вот. Она читает: "Пелеас и Мелисанда" -- лирическая драма в пяти действиях; либретто по пьесе Мориса Метерлинка, музыка Клода Дебюсси (1902). Партитуру отличает новизна замысла и музыкального языка". -- Дай-ка мне. Луи берет словарь, читает, перелистывает страницы -- дальше пишут о другом. Луи так ничего из словаря и не почерпнул. Что она сделала, эта Мелисанда? Женские имена чередуются в его голове, журча как родники: Мелисанда... Мари Беррская... Слишком много в один день для бедного штукатура. Он ломает голову, кого бы еще порасспросить об этой опере. Мари, конечно, в первую очередь, но ей ведь придется объяснять в чем дело. Или старого итальянца, монтажника, тот знает все оперные арии назубок. Когда является Мари с Ивом и Жан-Жаком, он смотрит на нее так, словно она явление из какого-то странного сна. ИНТЕРЛЮДИЯ ПЯТАЯ Итальянские неосоциологи воображают, что мы живем в будущем, тогда как мы по уши погрязли в прошлом. Например, когда я задал рабочим вопрос о проституции, все как один выразили пожелание вернуться к временам публичных домов. Идеи тянут их влево, а секс -- вправо. Пьер Паоло Пазолини (интервью газете "Экспресс") Хотя женщины приморских городов и слывут податливыми, в Мартиге они очень целомудренны: вдову или девушку, погрешившую против нравственности, другие женщины тотчас подвергают травле. Подобное происходит не часто, потому что немногие идут на такой риск. Е. Гарсен, член-корреспондент нескольких институтов (исторический и топографический словарь Прованса, 1835 год) Кто еще смеет кричать во тьму? Все сидят запершись в своем дому, И не нужен никто никому. [Перевел В. Куприянов] Жан Русло Голодный испачкать усы не боится. (Непальская поговорка) "Живописность этой первозданной природы... Суровое благородство неповторимого пейзажа... Уголок Бретани, затерянный на землях Прованса..." Фразы застревают в горле невысказанными. Разум держит их взаперти, да и смешно произносить их вслух -- они потеряются в беспредельности неба и волн. Мари приблизилась к кромке берега -- волны разбиваются, вздымаются вновь и откатываются, то захлестывая зазубренные скальные плиты, то обнажая их. Сердитое море и равнинный, взблескивающий заливчиками берег слиты воедино, поочередно проникая друг в друга во время приливов и отливов. Сухая земля вся в трещинах. Скалы поросли зеленым мхом, на котором море оставляет сверкающие пузырьки пены. Море, отступая, обнажает опасные подводные камни, едва заметные сейчас вдалеке среди беспорядочных валов. Воздух пахнет водорослями, бессмертниками и ракушечником. Земля, вся в камнях и комках грязи, поросла низкой травой, из которой торчат карликовые маргаритки с изящными, ослепительно-белыми венчиками и медно-желтыми пестиками; кругом валяются обломки железа, обрывки колючей проволоки, -- остатки средиземноморских укреплений, -- а древесная кора, ласты, разные другие предметы, занесенные сюда с какого-нибудь уединенного пляжа или с погибшего корабля, с лодки, забредшей далеко в море, с прогнившей плавучей пристани, глухо напоминают о былых катастрофах. В Арнетте, где ветер, трубя в рог, словно разносит сигналы бедствия, кажется, что все имеет начало и конец, что земля наша, едва возникнув, уже разрушается. Время от времени Мари настигает набегающая волна и отъединяет ее от мира; она находится словно между землей и небом; ветер приклеивает к ее телу легкое платье. Стоя на выступе скалы, омываемой штормящим морем, Мари похожа на фигуру на носу корабля. Ксавье кажется, что женщина и пейзаж составляют одно целое. Он глядит на Мари, которая отдается водяным брызгам и солнцу, подставляет себя под бичи ветра, и нет у нее ни прошлого, ни настоящего, все унесло море, от всего освободило... Она стоит, повернувшись и к Ксавье, и к морскому простору, пронизанная солнечными лучами, то вся прозрачная, то окутанная тенью, точно плащом. Ксавье подходит к молодой женщине, влекомый отнюдь не желанием, а безмерной потребностью идти к ней, на нее, как если бы и он был фигурой на носу встречного корабля. Зачем? Этого он не знает. Быть может, чтобы взять ее за руку и вместе уплыть в море, -- скитаться по волнам, унестись подальше от города, от шума, от всех тюрем, в которые заточены люди. Мари чувствует его приближение. Они стоят неподалеку друг от друга, лицом к лицу, неподвижные, на какое-то мгновение вписавшиеся в пейзаж, связанные и разъединенные, точно надвое расколотая скала, под которой завывают, плачут, стонут и смеются волны. Мари делает шаг, два шага. Она видит совсем близко его лицо в мелких каплях морской воды, его мрачные, блестящие глаза, яркий рот. Она останавливается. Медленно протягивает руки. Наклоняется и поднимает с земли Ива, которого, едва Мари подошла к краю утеса, Ксавье взял за руку и подвел к ней. Она крепко прижимает малыша к себе, утыкается лицом в его теплую шейку, потом ласково поглядывает на Ксавье и кротко ему улыбается. -- Берег Арнетта ни на что не похож. -- Да, не похож, -- отвечает Ксавье. -- Я всегда ценил живописность этой первозданной природы. Уголок Бретани, затерявшийся в Провансе. -- Жан-Жак... Симона... Ко мне! Она собрала вокруг себя всех детей. По берегу, сплошь усыпанному маргаритками, заваленному обломками, они добираются до маленького порта Карро, где на нежной синеве моря, укрощенного молом, колышутся белые, красные и зеленые пятна лодок, яхты надувают паруса на мачтах и в расщелинах скал на фоне неба теснятся домишки. Они еще немного бродят по порту около спасательной станции, смотрят на рыбацкие сети, развешанные для просушки на солнце. Они идут, держа Ива с двух сторон за руки. И одновременно его отпускают. Оба физически ощутили, как через тело ребенка прошел ток, -- он ударил, словно электрический разряд, спаял их, как если бы они коснулись оголенного провода. -- Дети, должно быть, хотят пить, -- говорит Ксавье. -- Нет, наверняка нет, -- отвечает Мари. Услышав их разговор, Симона канючит: -- Нет, хочу, мама, правда, хочу! -- Видите, я был прав. Их приютила терраса кафе, обвитая диким виноградом, листья его близкая осень раскрасила под красный мрамор. Ксавье говорит. Он страшится молчания: тогда его мысли устремляются навстречу мыслям Мари. Вот почему она придирается к детям, к их поведению -- без причины отчитывает то Симону, которая с наслаждением тянет воду через соломинку, то Жан-Жака, перекручивающего ворот рубашки. Ксавье рассказывает о своей матери, о том, какая пустота образовалась в его жизни после ее кончины, о лицее в Тулоне, о годах ученья в Эксе. Эти воспоминания, в которых вроде бы для Мари места нет, поскольку, пока он учился, они друг друга не знали, должны постепенно разогнать чары, навеянные музыкой ветра и напевами моря. Слушая его воспоминания -- Мари то воплощенная сила, то слабость. Ксавье для нее уже не тот незнакомец, который так долго ей был безразличен, однако и не мужчина, способный вызвать в ней трепет одним прикосновением. Собственные воспоминания Мари -- начальная школа, прогулки с Жизель, первые годы замужества -- переплетаются с воспоминаниями Ксавье. До чего же они несхожи! Молодость Ксавье, еще продленная годами ученья, так и сверкает в каждой его фразе. Я вовсе не старше его, но у меня все лучшее позади. Мое прошлое связано с Жан-Жаком, Симоной, Ивом. И с Луи, бедным моим Луи, на котором тяжелый труд, беспокойства и огорчения оставили свои отметины. Так устроена жизнь. Двенадцать лет назад она представлялась очень простой. Люди встречаются. Влюбляются. Женятся. Заводят детей. Все спокойно, без особенных радостей, без больших горестей, но как это оказалось тяжело. Ксавье еще многого ждет от будущего. Он едва начал жить. А я прошла слишком долгий путь, слишком много надежд не оправдалось. Ксавье рассказывает, как приехал в Мартиг, как начал преподавать. Он умолкает, подойдя к тем дням, о которых, не упоминая Мари, говорить уже невозможно. Что сказать? Что делать? Есть, конечно, выход: взять должность -- уже он хлопотал о ней несколько месяцев назад, и в порядке помощи слаборазвитым странам уехать преподавать в Африку. Он мечтал о приключениях, необыкновенных приключениях, во Франции, вероятно, немыслимых, но разве они оба, вместе с этой неприступной женщиной, не находятся у порога рискованнейшего из приключений? Бежать, бежать... Машина катит к Мартигу. И на сей раз Ив снова сидит между Ксавье и Мари. Ксавье выходит на углу своей улицы. Мари тотчас отъезжает -- ни он, ни она не оглядываются. Как скучно проверять ученические сочинения! Вечно одни и те же ошибки, одни и те же расплывчатые мысли. Ксавье ставит пластинку на проигрыватель. Переодеться, накинуть халат, вымыть Ива под душем, пробрать Симону и Жан-Жака, не желающих умываться, приготовить ужин -- привычные дела выполняются машинально. Мари роется в пластинках. Ничего интересного. Ей бы хотелось вновь услышать ту музыку, которую она слышала тогда у Ксавье. Фургончик едет навстречу другим машинам, которые, возвращаясь с пляжей в Марсель, петляют по извилистой дороге впритирку одна к другой. За рулем сидит напарник Луи. Он ругается и чертыхается всякий раз, когда какая-нибудь машина пытается на несколько метров обогнать других, выезжает из ряда и вынуждает его прижаться к кювету. -- Нет, черт бы их драл, день-деньской они жарили на солнце свою требуху, а вечером в них будто бес вселился. Глянь-ка на этого... Ну и псих... Эй, Луи, ты спишь? -- Нет, не сплю. Луи вздрагивает. Он задремал -- его сморила непреодолимая усталость. А теперь он очнулся от полусна, населенного искаженными образами Мари и заброшенной статуи. Он преследовал их на бескрайних пляжах по белым и вязким, как штукатурка, пескам. -- Луи, тебе, наверное, не по себе, а? -- Нет, все в порядке, клянусь. -- Еще одному не терпится в морг! Напарник Луи честит водителя машины, вынудившей его при повороте отскочить в сторону. -- Черт те что, а не жизнь, -- добавляет он. -- А ты как считаешь? -- Согласен с тобой, -- поддакивает Луи. -- Не живем, а вроде за первую премию бьемся. -- Это еще почему? -- Вкалываем всю неделю как чумные, а в субботу и в воскресенье левачим. Эти хоть живут в свое удовольствие. -- Я свое наверстаю. Вот достроим наш барак, начну экономить. Пойду в отпуск -- и махну вместе с женой в Италию. Три недельки на травке, рыбалка, охота -- чем не богач? -- И правильно сделаешь! -- А что тебе-то мешает последовать моему примеру? -- Все. Жена, дети -- им надо в школу, ребята из бригады -- не могу же я их подвести. И потом все то, за что я еще не расплатился, да и... Луи даже с каким-то удовольствием нагромождает одно препятствие на другое. И продолжает про себя низать новые. -- Я не отдыхал больше двух лет. -- Смотри, как бы тебе не окочуриться. -- Да нет, пока силенок хватает. Это неправда. Он знает, что говорит неправду, но ему нужно лгать товарищу, лгать самому себе, чтобы отогнать панический страх, ни с того ни с сего овладевающий им, когда они подъезжают к Меду, пропитанному запахом нефтеочистительных заводов. Никогда еще в жизни не чувствовал он себя таким усталым, как сегодня вечером, таким отрешенным, таким замученным -- его неотступно терзает вновь обострившаяся боль в пояснице и навязчивая идея, что он уже не годен ни для работы, ни для любви. Даже остановка в бистро и стакан горячительного не взбодрили его, как бывало. Он через силу взбирается на второй этаж, открывает дверь и видит привычную картину -- Мари с детьми заканчивают ужин. -- Ужин еще не остыл, -- говорит Мари. -- Сейчас подам тебе. -- Не надо. Пойду спать. Я сыт по горло. Он проходит мимо Мари и детей. Никому до него нет дела. Приди Мари к нему в спальню, у него даже не было бы желания ее обнять. Передо мной вырастает стена, высокая белая стена. Я не могу ни перелезть через нее, ни перепрыгнуть. Как это ни глупо, но я с самого утра -- а может, и целую неделю -- натыкаюсь на нее; она всегда тут, передо мной. Началось все на шоссе. Я так резко затормозил, словно боялся, что мотороллер в нее врежется. Стена отступила. И теперь она все время передо мной -- то гладкая бетонная, оштукатуренная стена, то стеклянная. Она мешает видеть людей, искажает их облик, отделяя их от меня как туманом, сквозь который с трудом пробиваются слова. В погребе, оборудованном под столовку -- там в обеденный перерыв собираются строители, -- голоса сливаются и звучат неразборчиво. Рабочие толкуют о выходных, а что это такое? Короткая передышка, заполненная пустяковыми развлечениями; первое место среди них занимают машины и телепередачи. В воскресенье, как нарочно, показывают не фильмы, а какую-то бодягу. Несколько сдельщиков вернулись из очередного отпуска. -- ...У родителей жены в Италии. Мы провели там две недели. -- Мартигский парусничек еще себя покажет. -- Я лично очень уважаю Роже Кудерка. -- Он делает в среднем девяносто, хотя это и не последняя модель. -- А почему бы тебе не принять участие в восьмидесятичасовых гонках из Манса? -- В Испании жизнь дешевая, это верно, но сколько просаживаешь в трактирах! -- Я поставил на шестую, десятую и восьмую. А выиграли шестая, десятая и четырнадцатая, будь они неладны. Луи смотрит на них, как сквозь стену, смотрит и не видит. Слушает и не слышит. Только отдельные звуки -- иногда из них вдруг складываются два-три слова, -- перемежаемые позвякиванием ложек о котелки, бульканьем наливаемого в стаканы вина; самое разнообразное произношение, все французские говоры, итальянский и испанский, пересыпанные французскими словами или диалектизмами, арабский, доносящийся из угла, где собрались алжирцы -- их на стройке такое множество, что они образовали свою общину, -- все эти языки сталкиваются, перемешиваются. Молодежь окружила Алонсо -- он смачно проезжается насчет некоторых товарищей, только что приехавших из Испании, где они провели отпуск. После выходного он стал бодрее и голосистей. Стена раздвигается -- Луи видит дом в Витроле, -- Алонсо так ярко его описывал -- диваны, подушки, затянутые гардины, приглушающие свет абажуры, -- и вот жена Алонсо мало-помалу начинает казаться чем-то вроде богини любви, величайшей куртизанки, приманки публичного дома, владычицы желаний. Настоящие стены Луи штукатурит широкими взмахами мастерка, с которого стекает раствор; воображаемые окружают его, как тюремная ограда. Растущий страх, усталость, видения, наслаивающиеся одно на другое, -- статуя, Мари, жена Алонсо, -- заточены тут же, с ним вместе. И когда Луи выглядывает из окна, он тоже видит не шоссе, где машины похожи на жесткокрылых насекомых, а стены, стены, целые ряды бетонных барьеров, вырастающих один за другим у него на глазах. От рассказа Рене, который, захлебываясь от удовольствия, описывает последнюю победу, одержанную им в воскресенье в дансинге Соссе-ле-Пен, Луи еще сильнее ощущает свое заточение. Чтобы сбежать из него, он цепляется за воспоминания. Но при мысли о субботней и воскресной работе он чувствует себя замурованным в стены строящейся виллы в Жиньяке, да и дома не лучше -- там он тоже как стеной отделен от Мари и детей, глядящих вечернюю телепередачу. Он переходит из тюрьмы в тюрьму. А самая страшная -- та, что у него внутри. Прошла неделя после того злосчастного вечера, а ведь он мог бы стать праздником. Луи даже страшно и думать приблизиться к Мари. Он тогда заставил себя улыбнуться, но что это была за улыбка -- гримаса, и только. Мари к нему переменилась. Детям он, можно сказать, чужой. Он одинок. Все рушится, одно цепляется за другое, все связано -- его состояние и этот учитель, об отношениях которого с женой он боится узнать правду. Стены теснее смыкаются вокруг. Надо их отодвинуть. Выбраться наружу. Спастись. -- Мадам Гонзалес? -- Это я, мосье. Луи с удивлением смотрит на толстуху, открывшую ему дверь. -- Мадам Алонсо Гонзалес? -- Ну да, мосье. Настоящая туша. На пухлые щеки ниспадают седеющие пряди; лицо расплывается в улыбке. -- Вы жена каменщика Алонсо, который работает на стройке в Роньяке? -- Да, мосье. -- Это вы? -- Я. Прозвучал гудок, и Луи, удостоверившись, что Алонсо, как обычно, пошел в бар, оседлал мотороллер и поехал в Витроль. Там, расспросив прохожих, он без труда нашел домик Алонсо; дверь ему открыла эта степенная женщина. -- Вы работаете вместе с Алонсо? -- Да, мадам. -- С ним ничего не случилось? -- Вы прекрасно знаете, что нет. -- Да заходите, заходите. -- Извините, но у меня нет времени. -- Зачем спешить? Вы знаете, что Алонсо явится домой не раньше половины девятого -- девяти. Да заходите же. -- Уверяю вас... -- Я вас не съем. Улыбка на ее лице стала еще шире. -- Вы пришли не случайно. Она берет Луи за руку, подталкивает к столовой, довольно прилично обставленной. -- Садитесь... Вы не откажитесь от пастиса? Луи чувствует, что стена, высокая стена, белая и гладкая, смыкается за ним. -- Может быть, вам ее заказать? -- Нет, спасибо, я бы хотела купить ее сейчас. Извините. В магазинах грампластинок в Мартиге все ее поиски ни к чему не привели. И вот Мари решила после обеда съездить в Марсель -- быть может, там удастся купить пластинку, которую она слушала тогда у учителя: сегодня утром ей вдруг захотелось услышать эту музыку вновь... И заодно она бы навестила Жизель -- они столько времени не виделись. Подавая угощенье, жена Алонсо подходит к нему вплотную. Луи пугает эта масса плоти. Ну и воображение у Алонсо! Поистине не меньших размеров, чем эта женщина. Неплохо было бы разобраться, что она собой представляет на самом деле! И Луи невольно улыбается при мысли, до чего смехотворны иные выражения -- "женщина легкого поведения", например. Как вывернуться из этой нелепой ситуации, он понятия не имеет. А она садится напротив за стол, накрытый нейлоновой скатертью. -- Вы не пьете? -- осведомляется он. -- Нет. Алонсо делает это и за меня. Впрочем, за ваше здоровье, мосье... Мосье как? -- Луи. -- Мосье Луи. Так вы пришли меня повидать. Очень мило с вашей стороны. Луи молчит, чувствуя себя все более неловко. Безрассудная мысль, заставившая его приехать сюда, мысль -- а вдруг? -- растаяла, как снег на солнце. -- Вы разочарованы? -- Нет. -- Значит, вам нравятся толстухи? -- Мне пора домой. Луи залпом выпивает пастис. -- Не поперхнитесь. Как вы сказали?.. Ах да, "мне пора домой". Ваша жена начнет беспокоиться -- ведь вы женаты? -- Женат, -- мямлит Луи. -- Обычно они помоложе. -- Кто? -- Те, кого привлекает жена Алонсо. Он увязает все глубже. Ему хотелось бы очутиться далеко-далеко от домика в Витроле, столь же спокойного, как и эта женщина, которая явно издевается над ним. -- Чаще всего сюда приезжают новички. -- Новички? -- Ну, да, новички и в строительном деле, и во всех остальных делах тоже. -- Это в каких? -- В тех самых, мосье Луи, в тех самых, что и вас привели сюда. И опять стены стискивают Луи, точно западня: только на этот раз он полез в нее добровольно. -- Наслушаются они, как Алонсо жалуется на мои измены и ненасытность, выпьют как следует -- и сюда. Но ведь то молодые ребята, а вы вроде бы человек серьезный. -- Я человек серьезный. -- Ладно. Тех я еще понимаю, а вот вас... -- Я пришел... -- Случайно, да? Я жена Алонсо. -- Знаю. -- В таком случае, пошутили -- и хватит. Подобно большинству старинных городов, Марсель не создан для такого оживленного уличного движения. Развинченность южан лишь увеличивает сутолоку. Мари нравится эта кутерьма: треск моторов, скрип тормозов, храп мотоциклов, громкие возгласы и крикливые разговоры. Ей удалось припарковать машину недалеко от выезда на автостраду, за зеленой зоной, и она добирается до старого порта на троллейбусе. Центр Марселя -- это Канебьер и несколько примыкающих к нему улиц. Остальное -- беспорядочное нагромождение домов либо вдоль бесконечно растянутых новых улиц, либо на холмах, что напирают на город с тыла и подковой охватывают гавань. Когда Мари ходит по улицам Марселя, она всегда испытывает чувство раскованности и, что еще более странно, душевного покоя. В городе, перегруженном пешеходами и машинами, то и дело образуются чудовищные пробки, машины налезают одна на другую, сливаясь в пестрое месиво из автобусов, пикапов, троллейбусов, автомобилей различных марок; и все же Марсель не так угнетает и давит ее, как Мартиг. Да и большие дома, витрины универсальных магазинов поражают своим великолепием. Мартиг -- жертва людского каприза; кому-то внезапно пришло в голову, что лучшего места не найти, -- и вот у некогда спокойной глади залива возник порт для танкеров, а вокруг сомкнулось гигантское металлическое кольцо нефтеочистительных заводов. В тесных коридорах улиц, где машины едут, как в туннеле, а на узких тротуарах едва могут разминуться двое прохожих, эхо многократно отдается от стен, а понизу стелются прибитые ветром затхлые запахи нефти, -- все это одурманивает и губит бывший рыбачий поселок. Мари вспоминает цифру, недавно вычитанную в газете: через Мартиг проезжает свыше пятнадцати тысяч машин ежедневно. По подсчетам журналиста, в среднем выходит более десяти машин в минуту. Так что не будет преувеличением заключить, что в часы пик через Мартиг проезжает около тридцати легковых машин и грузовиков в минуту. Вот отсюда непрерывная сдвоенная цепочка автотранспорта между Феррьером и Жонкьером. Мартиг никак не обретет равновесия -- на каналах дремлют рыбачьи лодки, а едва подходит танкер -- и разводят чудо-мост, самый дерзкий по замыслу мост во всей Европе. Мартиг все еще колеблется между своим безмятежным прошлым, которое, однако, разочаровывает, когда глядишь на это кладбище старых домов, и бурным настоящим современного города, разросшегося как семейство поганок. Мари без труда нашла в магазине пластинок на Канебьере "Море" Клода Дебюсси. Она не решилась прослушать пластинку целиком -- ограничилась только первыми тактами, от чего желание услышать эту музыку только возросло. Она спешит подняться по Канебьеру и скорее попасть к Жизели, которую надеется застать дома; по понедельникам магазин, где она работает, закрыт. Жизель живет на довольно спокойной улице в близком к центру районе с забавным названием Равнина, хотя на самом деле он расположен на плоскогорье у подножия холма. -- Значит, вы тоже, как мальчишка, поверили россказням Алонсо? -- Не знаю. Я не хотел вас оскорбить. -- Меня уже давным-давно ничто не оскорбляет. Но признайтесь, что вы поставили себя в смешное положение... -- Извините. -- И теперь не знаете, как из него выйти. Неужели я вас так пугаю? -- Нет, мадам. -- Ладно, успокойтесь. Женщина, о которой рассказывает Алонсо, это не я. Дайте я вам все объясню, чтобы вы еще раз не дали маху. Я мадам Алонсо Гонзалес, законная жена рабочего-каменщика Алонсо Гонзалеса, который в данное время работает на стройке в Роньяке... Луи уже не старается понимать. Не иначе как ему снится сон. Все это путаный сон: начиная с возвращения домой в тот вечер и кончая смехотворным визитом в этот домик в Витроле. Все сон: Мари, статуя, Мари Беррская, жена Алонсо. -- Та жена, о которой рассказывает Алонсо, существует только в его воображении. А поскольку вы ищете именно ее, вам не светит с ней повстречаться. Искать ее надо не здесь. В Мартиге наверняка есть бордель. Только позвольте заметить, что женатому человеку вашего возраста ходить туда постыдно. -- Если бы вы знали... -- Что "если бы я знала"? Что мужчины скоты? Ну так я знала это и до того, как вы сюда явились. -- Нет, мадам, я не виноват... Луи необходимо излить душу. Но выслушает ли его эта непонятная женщина -- ведь он до сих пор не знает, кто из них двоих говорит правду; она или ее муж? Нет, это невозможно. Он встает, собираясь уйти. -- Сидите, сидите. Я вам еще не все сказала. Улыбка с лица мадам Гонзалес исчезла. Оно стало ожесточенным. -- Вы увидите завтра Алонсо? -- Да, непременно. -- И он опять будет трепать языком про свои семейные передряги и шлюху-жену? -- Надеюсь, что нет. -- Не прикидывайтесь дурачком. Вы знаете так же хорошо, как и я, что он не упустит случая об этом поразглагольствовать. И что вы намерены делать? -- Скажу ему все, что думаю. -- Зачем? -- Трепло он, вот что. -- А почем вы знаете, что он врет? Стены наступают опять. Они сжимают ему виски, душат. Ему вдруг хочется крикнуть. Он выкидывает руки вперед, словно бы защищаясь, высвобождаясь. -- Не вздумайте на что-то намекать и хихикать, когда Алонсо примется за свое. Обещаете? -- Да, но... -- Никаких но... Вы знаете, Алонсо воевал в Испании. Был ранен под Теруэлем. -- В голову... Он что, псих? -- Кто знает? Так сказать ничего не стоит. А вы не псих? Вели себя тут как кобель. -- Как кобель -- я? Старикашка с бородкой выскакивает из-за куста. Столовая дома в Витроле погружается во мрак. Невозмутимо-насмешливое лицо толстухи расплывается. Остается один рот, разверстый, как на гипсовой маске, и вот он слушает еще одну историю, не понимая, кто с ним говорит -- не эта ли статуя с провалами глаз на мертвом лице? -- Алонсо скрылся во Францию. Во время войны он ушел в маки -- сражался в Пиренеях, в Провансе. Потом оказался в районе Берр. Во время одной из операций его снова ранили. Надо было его спрятать. Меня попросили укрыть его здесь. Я согласилась. Рана заживала медленно. Он жил в моем доме. Это было больше двадцати лет назад. Я была молодой. Мужчина и женщина, молодые, под одной крышей... Чему быть, того не миновать. Я его полюбила. И он меня тоже, да только не так, как я его. Он признался мне, что в Барселоне у него была девушка, он любил ее с давних пор. Иногда он рассказывал мне о ней. И чиста, мол, она, как ангел, и красавица писаная, и человек редкой смелости -- в общем, восьмое чудо света. А когда Алонсо выздоровел, он опять пошел воевать. После освобождения вернулся в Витроль. Мы были счастливы, хотя по временам я видела, что мысли его не здесь, а в Испании. Но я утешалась тем, что, как бы там ни было, наяву он со мной. И вот однажды навестили его два испанца -- старинные дружки. Выложили новости, потом стали рассказывать, как там да что у них на родине. Ну, Алонсо вдруг возьми и спроси: -- А как поживает Консуэла? -- Не знаю, -- поспешил ответить один из них. Несколько минут они увиливали от вопросов, в конце концов один сказал: -- Э-э, лучше бы она умерла. Выкинь ее из головы, Алонсо. Ты нашел себе тут славную жену. -- Или ты сказал лишнее, или недоговорил. Что, замучили они ее, изуродовали, обесчестили? -- Отвяжись. -- Она вышла за другого? -- Нет. Все гораздо хуже, чем ты думаешь. Когда фашисты вошли в Барселону, началась охота на красных, аресты, доносы, расстрелы. -- Знаю. Ну и что? -- Большинство наших держались молодцом. -- Что она сделала? Заговорила под пытками? -- Да нет. Но тебя она недолго ждала... Спуталась с одним офицером, с другим, потом пошла по солдатам. Теперь она просто шлюха. Алонсо не сказал больше ни слова. Он только весь скорчился, сжался как больной зверь. Несколько дней спустя он сделал мне предложение. Я уж думала, он отошел, и считала себя достаточно сильной, чтобы заставить его забыть и это горе. А он пристрастился к вину и как напьется, так и начинает вспоминать Консуэлу, которая его предала. -- Твой проигрыватель еще работает? -- Да, а что? -- Мне бы хотелось прослушать эту пластинку, -- говорит Мари, дрожащими руками вытаскивая ее из конверта. Не дав Жизели толком поприветствовать гостью, так и не присев, Мари отдается нахлынувшей на нее музыке. -- Садись. -- Ладно, ладно. Помолчи. Я на скалах Арнетта, в шуме ветра и волн, разбивающихся о камни. Ко мне словно бы тянутся чьи-то жадные руки. Я вся, с головы до ног, в брызгах. У них солоноватый вкус нежности. И нет у меня сил им противиться. Все мое тело стонет от боли. Обежав последнюю бороздку пластинки, игла соскальзывает на гладкий ободок. Наступает тишина, нарушаемая лишь легким шумом мотора проигрывателя. Крышка отсвечивает как зеркало. Меня охватывает непонятная слабость. Ноги сделались ватными. -- Хочешь слушать продолжение? -- спросила Жизель. -- Да, пожалуйста. Я не узнаю своего голоса. Жизель исчезла. А ведь она стоит возле проигрывателя. Море играет с ветром. Они гоняются друг за другом, приближаются, сливаются в одно, разлучаются и соединяются вновь. На месте Жизели какая-то тень; возникшая из пластинки, нет -- из моря, эта тень идет на меня. Я уже ничего не слышу. Не чувствую под ногами земли. Вода приняла форму тела. Море озаряет взрыв. Все трещит. Песок раскалился. Я горю, и одновременно меня бьет озноб. -- Мари! Мари! Мари чувствует, как чьи-то руки хватают ее за плечи, трясут. Она полулежит в кресле. Жизель склонилась над ней, в ее улыбке проглядывает тревога. -- Мари! Что с тобой? -- Ничего, ничего. -- Уж не пластинка ли привела тебя в такое состояние? -- Какое состояние? -- Ты меня напугала. Что случилось, Мари? -- Ничего, ничего. Черное отверстие... высокая белая стена... Луи сам не помнит, как очутился на дороге. Дом в Витроле, голос женщины, вдруг зазвучавший без прежней насмешки, история Алонсо, отчаявшегося из-за любви, все это бежит, бежит, словно тучи, гонимые ветром. Все нереально, все -- кроме его рук, плеч, груди, будто затянутой в железный корсет, да еще дороги; Луи изо всех сил вцепляется в руль мотороллера. Луи прибавляет скорость. Никогда раньше с такой силой не бил ему в лицо встречный поток воздуха. Сумерки сгустились, спустился туман. Тускло мерцают желтые фары и красные огни задних фонарей. Луи притормаживает и останавливается. Дорога ни с того ни с сего взялась танцевать вальс и танго. Деревья в полях окутывает туманная дымка. Как и накануне, мысли его прыгают. Луи мгновение стоит, опершись на машину. Потом выводит мотороллер на обочину и садится на траву в кювете. Где сон? Где явь? У меня болят плечи. Нет, ниже, между плечами, под лопаткой. Он закрывает глаза. Роняет голову на колени. Спать... У меня теперь одно желание, вечно одно и то же -- спать. Трава сырая. Штаны намокли. Эта женщина посмеялась надо мной. Я так про себя ничего и не выяснил. Конченый я человек. Конченый. Ну и длиннющий день. Жены Алонсо нет в природе. Вот так кретин: позабыл про Анжелину. Стоит поманить ее пальцем. А Мари? Какая из них настоящая? Мари Беррская... Мари Мартигская... Мари под душем... Мари -- статуя, разлегшаяся на траве... Статуя женщины, женщина -- статуя. Все сплошной обман. Люди посходили с ума. Мрамор из гипса. Девка Алонсо -- тучная матрона... Жан-Жак сказал своей матери: "А знаешь, мам, как бы тебя звали? Матрона..." У меня болит спина, горит словно от ожога. "Ты совсем как старый господин, муж Мелисанды..." Я уже старый! А ведь мне всего тридцать пять... Ни на что не гожусь! Жена Алонсо наплела мне с три короба идиотских баек, вроде той, что тогда рассказал старикашка. Мари и учитель... Я с ним еще поговорю, с этим типом. Два развешенных в окне полотенца и это мини-платье... Что я знаю о Мари? Мы мало видимся, а когда нам случается быть вместе, всегда кто-нибудь да мешает -- ребята, теща, соседи... Я уже позабыл, какая у нее фигура... Мари красивая -- что верно, то верно... Этот паршивец Рене, разве он что-нибудь смыслит... Для него ничего, кроме постели, не существует... Щенок, чего там... Мы с Мари живем уже больше двенадцати лет... Откуда тут взяться неожиданностям? Ну, а в тот раз, когда я пришел домой раньше обычного, вышло неожиданно... Вроде как встреча с новой женщиной... А я возьми да усни. Эта бабища меня разыграла. Наверно, она и была такая, как говорит Алонсо. Но теперь она старуха и вот решила на мне отыграться, а заодно и себя выгородить. Не такой уж он псих, этот Алонсо. Мари тоже меня разыграла. Она давно уже охладела к этим делам. А я всегда был в порядке. И сейчас в порядке. У меня болит спина. Не при вдохе, а временами. Наверное, защемило мышцу. И чего это я дурью мучаюсь? Луи едет дальше. Когда он приезжает в Мартиг, уже совсем темно. У него и в мыслях нет идти домой. Наверное, все уже смотрят телевизор: Жан-Жак, строящий из себя всезнайку, Симона, которая все мотает себе на ус, Мари с ее штучками. И даже малыш, которого он почти не знает. Спасибо еще, что он больше не ревет по ночам во все горло, как прошлой зимой. День-деньской корплю на работе, чтобы они ни в чем не нуждались. Никогда не отдыхаю, не развлекаюсь. С этим пора кончать. Луи с решительным видом толкает дверь маленького бистро -- он тут еще не бывал -- и идет прямо к стойке. -- Пастису, хозяин! Выпив вино залпом, делает знак повторить. Луи обдумывает, как бы так, половчее ввернуть вопросик. -- Давайте выпьем, хозяин. Тот бормочет что-то невнятное и наполняет свой стакан бесцветной жидкостью. -- Ваше здоровье! -- Ваше! Народу ни души. Бар как бар. Кто же это мне говорил, будто здесь есть барышни? Не Рене... Вспомнил: парень, с которым я играл в белот. Да, точно. Он объявил четырех дам и добавил: "совсем как у Гю..." Никто не понял, на что он намекает, и тогда он рассказал, что один марселец купил у Гю бар, который прогорал, и переоборудовал в подпольный бордель с четырьмя потрясными девками. Имя парня я позабыл. А может, это все-таки был Рене. Не спросишь же у хозяина так, с бухты-барахты... Он и без того на меня косо смотрит, явно не доверяет. -- Ваше здоровье! -- Ваше! Хозяин, как принято, опять наполняет стаканы. -- Я приятель Рене. -- Какого еще Рене? -- Рене Блондена. -- Я такого не знаю. -- Он штукатур... Работает со мной на стройке в Роньяке. -- Ну и что из этого? В глубине бара открывается небольшая дверь. Ах да, как же, как же: позади есть еще зал. Прежде там устраивали собрания. Выходит клиент. Ясное дело, барышни там. Хозяин прощается с ним за руку. Вот они завели какой-то спор. Не обо мне ли? Уж не принимают ли они меня за легавого? -- Налейте-ка мне анисовой, хозяин! Из задней двери выходит еще один тип. -- Не помните Рене Блондена? Молодой такой парень лет двадцати трех -- двадцати четырех, видный малый? -- Нет, я такого не знаю. -- Мне рассказывали, будто у вас теперь все по-другому. Но я что-то особых изменений не приметил. Хозяин не отвечает. Ей-богу, он глядит на меня косо. Оба типа направляются к выходу и, поравнявшись со мной, рассматривают в упор. -- Налейте-ка мне последнюю, хозяин. -- Всегда пожалуйста. Хозяин смотрит на меня волком. Кажется, он напуган. В бар входит мужчина... Черт, этот мне знаком. У него на нашей улице бакалея. Вечно заигрывает с покупательницами. Мари давно перестала у него покупать. Не то он меня не узнал, не то притворяется. Он перешептывается с хозяином -- я им мешаю. -- Сколько с меня? -- С анисовой -- семь стаканов. Значит, четыреста двадцать франков. -- Тогда налейте восьмой, и будет пятьсот. -- Нет, четыреста восемьдесят. Лавочник уселся за столик. Нервно барабанит пальцами. Хозяин тоже нервничает. У меня закружилась голова. Восемь пастисов -- не ахти как много, а меня развезло. Я кладу на стойку пятисотфранковую бумажку. Из маленькой двери высовывается блондинка -- до писаной красавицы ей далеко -- и манит лавочника рукой. Все это мне порядком уже надоело. Чего, собственно говоря, я здесь торчу? Прикрыв бумажку лапой, хозяин протягивает мне сдачу -- двадцать франков. Я сую монету в карман. Видать, Рене рассказывал мне басни, или я перепутал адрес. Пока девица закрывает за собой дверь, из задней комнаты доносится музыка, громкие голоса. Нет, я адрес не перепутал. Тут есть второй зал, как при Гю. Хозяин облокотился на стойку прямо напротив меня. Он сверлит меня своими маленькими серыми глазками. У него квадратная челюсть, широкие плечи. -- Так в чем дело? -- спрашивает он. -- Мне сказал один парень, может, и не Рене, что тут... но, кажется, я ошибся. -- Да, похоже, тебя облапошили. От ночной прохлады Луи развезло еще больше. Он толкает мотороллер через мост. Огоньки -- перевернутые луны -- дрожат на воде. Ноги у него отяжелели, голова трещит. Он отупел от вина, от тоски и недовольства собой. Идет сам не свой. По привычке заходит в ближайший к дому бар -- он туда заглядывает чуть ли не ежедневно. И снова пьет без всякого желания, как автомат. -- Ты что, не смотришь вечернюю передачу? -- Нет, молчи! Мари сидит в кресле, сжав голову руками, и слушает пластинку. Мелодия ему незнакома. -- Что ты поставила? -- Тсс! Я купила эту пластинку сегодня в Марселе. -- Ты ездила в Марсель? -- Да. Помолчи. Луи шатается. Еле успевает схватиться за притолоку. -- Закрой дверь. -- С чего это ты таскалась в Марсель, милочка моя? Он с трудом выговаривает слова. -- Ты пьян, -- кричит Мари, -- пьян... Швырнув сумку на диван, Луи идет на Мари. -- Зачем ты ездила в Марсель? -- Купить эту пластинку. -- Эту пластинку! Эту пластинку! Ах, мадам любит музыку. -- Луи! Не подходи, ты мне опротивел! -- Тебе тоже? Я тебе опротивел... Я себе опротивел... Я всем опротивел. Ну и плевать. Он валится на диван. -- Плевать, слышишь... Плевать я хотел на все, на всех Мари и Мели... Мелисанд... На Алонсо... и на шлюх. На всех, слышишь, на всех. -- Луи, встань с дивана! Иди ложись спать. -- Я и так лежу. -- Ступай в спальню... И не стыдно тебе так напиваться? -- Я тебе сказал, что мне плевать... Консуэла, ты знаешь Консуэлу? А лавочник -- свинья. Напрягши все силы, Мари стаскивает Луи с дивана. Еще немного -- и он свалился бы на пол. -- А ты, кто ты есть? Мари Беррская, Мари Мартигская? Нет, ты Мари Марсельская. -- Пойдем, Луи. Ей удается поднять его на ноги, выдворить в спальню. -- Ладно, я ложусь... Но ты скоро ко мне придешь, правда, ты скоро придешь? Ты моя жена! -- Да. Он валится поперек кровати. Мари снимает с него ботинки, подкладывает подушку. Он обнимает ее за талию. Она высвобождается, отодвигает его на середину постели... Он уже спит. Пластинка вертится вхолостую. Мари переводит иглу. Она слушает музыку сначала, ей страшно. Страшно за Луи, страшно за себя. Эта музыка, в которой бьются волны, дует ветер, теперь не потрясает ее, а мучит. Она несет бурю. Привычка и вправду вторая натура. Луи, как всегда, просыпается в пять утра. Во рту кислый вкус. Голова трещит. Он шарит рукой. Мари рядом нет. Луи встает. Мари спит в гостиной на диване. Он вспоминает свое возвращение домой, соображает, что к чему, но времени у него в обрез. От Мартига до стройки около часа езды. -- Счастья на развалинах не построишь. Видите ли, Мари, ничего нет страшнее развалин. Взгляните на эту лачугу, открытую всем ветрам, на искореженные стены, дырявую крышу. Наверное, в ней звучали смех, радость, признания в любви. Мари отвечает не сразу. Она смотрит на строение у самого берега. От дома, по-видимому разрушенного пожаром, остался один каркас. Длинная, узкая полоска земли огибает залив. Они проехали мимо закрытых ресторанчиков на пляже Жаи -- летом там полно отдыхающих, пахнет хрустящим картофелем, пончиками и звучит танцевальная музыка. Асфальт кончился, началась проселочная, вся в ухабах и выбоинах, дорога, вокруг скудная, дикая растительность, почти черный грязный песок -- похоже, что две общины, живущие напротив друг друга, оставили между своими в равной мере популярными пляжами, no man's land. Не спросив Ксавье, Мари поехала к этой маленькой, унылой и серой пустыне, но даже и притормозить не успела, как он открыл дверцу. Они сидят, прислонившись плечом к плечу, ведут разговор, не сводя глаз с горизонта, где дома Мартига спускаются с холмов к заливу. Ксавье пришел к Мари в пять часов. И так и остался стоять посреди столовой. -- Что вам угодно? -- спросила она. -- Пойдемте отсюда. Мне надо с вами поговорить. -- Это невозможно. -- Пожалуйста. Это очень важно. Я пришел проститься. -- Вы уезжаете? -- Да. -- Почему? -- Неужели вам не понятно? -- Зачем вы пришли? -- Я не в силах уехать, не повидавшись с вами. -- Может, так было бы лучше. -- Мари! Я написал вам длиннющее письмо. -- Я его не получила. -- Я отправил его только сегодня утром... И целый день мучился. Боялся, как бы оно вас не рассердило. Я хотел вас видеть и не хотел. Хотел вам все объяснить и хотел, наоборот, промолчать. -- А сейчас? -- Я пришел. Вы не сердитесь на меня, Мари? -- За что? -- За то, что со мной стряслось. Выслушайте меня. -- Только не здесь. Здесь это невозможно. Мари испуганно отстраняется от молодого человека, по-прежнему стоящего посреди комнаты. Столько воспоминаний связано с этим домом, с его стенами, с этим аккуратно застеленным диваном, на который из окна падает луч солнца. -- Пошли, -- зовет она. Мари скинула передник -- до его прихода она была занята по хозяйству. И вот, проехав вдоль залива по дороге на Шатонеф-ле-Мартиг и дальше на полной скорости по узкой ленте пляжа Жаи, она остановилась тут, где ничто не напоминает ей о ее прежней жизни, где воспоминания попросту отсутствуют. -- Еще до каникул я просил послать меня на работу в Африку. Я вам ничего не рассказывал, потому что мы с вами тогда никак не были связаны и вряд ли вас могло интересовать, где я буду жить. -- А сейчас, по-вашему, это меня интересует? Она тут же раскаялась в своих словах. Ей хотелось бы вернуть их, но Ксавье, похоже, ее не слышал. -- Речь идет главным образом обо мне. о моем душевном равновесии. Тот день сразу все переменил. Не знаю, почему. В воскресенье, вернувшись из Карро домой, я много думал. Что-то произошло, страшное и чудесное одновременно. Простите, что я говорю вам это, Мари, но я почувствовал, что меня тянет к вам все сильней и сильней. Вода залива лениво лижет серый песок. В Мартиге зажигаются огни. Лучи фар скрещиваются на мосту. Новостройки обозначены светящимся пунктиром окон. -- Да, что-то произошло и со мной. -- Я и боялся этого, и желал. Но, Мари, разве это возможно?.. Вчера я позвонил в Париж узнать, нельзя ли ускорить решение. Мне сказали, что я получил назначение в Дакар и могу выехать туда уже в понедельник. Я и обрадовался, и впал в отчаяние. Вы молчите, Мари? -- Мне нечего сказать. Их плечи тесно прижаты друг к другу. Они не шевелятся. Им нельзя шевелиться. Нельзя допустить, чтобы их взгляды встретились, а руки соприкоснулись. Одно движение -- и они опрокинутся лицом к небу, к облакам, окрашенным алыми отблесками солнца, что опускается там, вдали, в море. -- Вы правы, -- говорит Мари, первая нарушив их нежную близость. -- Да, куда это нас может завести? Разве что в трагический тупик. Надо быть честным с самим собой. Вот вы, Мари, вы бы могли вынести жизнь, полную лжи, подпольных свиданий? Я бы ее не вынес. -- А я тем более. -- Посмотрите на меня, Мари. -- Не могу. -- Почему? -- Я боюсь... Боюсь себя. Надо ехать. Я опиралась о ваше плечо и была так счастлива, как никогда! -- Молчите. -- Пора возвращаться в Мартиг. Сейчас придут из школы Жан-Жак и Симона. -- Ах да. Ваша жизнь заполнена, заполнена до краев. -- И в ней нет места для прихотей. -- Это не прихоть, иначе все было бы проще. Самое поразительное, что мы провели месяц вместе, не замечая друг друга, а восемь дней назад что-то произошло... Скажите, у вас это тоже началось в прошлый четверг? -- Да... Но почему? -- Не знаю. -- Когда вы уезжаете, Ксавье? -- Тот, кто будет меня здесь замещать, приедет в конце недели. В воскресенье я съезжу в Тулон проститься с отцом, а в понедельник или вторник сяду на самолет в Мариньяне. Вот так. -- Ну и прекрасно. Все становится на свои места. Они смотрят друг на друга. Мари встает, отряхивает прилипший к юбке песок. Ксавье тоже стоит -- высокий, намного выше ее. Солнце окунулось в залив. Факелы нефтеочистительных заводов, расположенных по обе стороны залива, -- как сигналы бедствия. У Мари дрожат ноги. Она и цепляется за эту минуту, и хочет от нее оторваться. Они стоят в метре друг от друга. И тем не менее ничто не разделяет их; оба испытывают какое-то горькое наслаждение, и у обоих кружится голова. -- Поедем, поедем скорее, -- говорит Мари. -- Нет! Поезжайте одна... я вернусь пешком. -- Это далеко. -- Мне спешить некуда. -- В самом деле... -- Я вас прошу. Так будет лучше, не правда ли? -- Конечно, вы правы. Она бежит к машине, захлопывает дверцу, включает зажигание и отъезжает, не обернувшись. -- Отпусти меня, слышишь! Луи не задерживается в баре, и каждый вечер застает Мари за одним занятием: она снова и снова слушает купленную в Марселе пластинку. Он берет ее за плечи. -- Не надо, пусти. В голосе Мари теперь не гнев, не досада, а грусть, и это сбивает Луи с толку. Он, естественно, винит себя. Возможно, кто-нибудь видел, как он заходил к Гю, и донес Мари... -- Мари, завтра мы с Артуром в Жиньяке не работаем. Первое мое свободное воскресенье за многие, многие месяцы. Куда бы тебе хотелось поехать? -- Поезжай с ребятами, а я останусь дома. Надо дошить платье, я уже давно обещала Симоне. -- Ты на меня еще сердишься? Я напился тогда как дурак... Меня уговорили. -- Да нет, не сержусь. Если бы ты только знал, как мне все безразлично. -- Значит, сегодня ты ляжешь в спальне? С той самой бурной сцены после выпивона, как выражается Луи, Мари так и спит на диване в гостиной. -- Нет, Луи. -- Но, послушай, это же глупо! Он не знает -- злиться или умолять. Он страшится нового срыва. Усталость, засевшая в нем, сказывается при каждом движении, все чаще и чаще мучит боль в спине. Надо бы взять Мари на руки, поцеловать, прижать к себе, но он боится -- а вдруг сразу уснет, как тогда. Наверное, Ксавье уже прилетел в Сенегал. Нигде, кроме как на пляже, даже и представить его себе не могу. Да и вообще -- он, точно песок, просыпался сквозь пальцы -- и пустота... С самого четверга прямо места себе не найду, вроде хворой собаки. Жизель, наверно, была права. Жизель недолго пришлось допытываться, пока Мари расскажет ей про прогулки в Куронн, пластинку, Карро. Прежде всегда исповедовалась Жизель; ведь она только и делала, что закручивала или раскручивала очередной роман. Так повелось со времен их девичества, да так и осталось. Уже в семнадцать лет Жизель была складненькой толстушкой. Теперь же она превратилась в цветущую роскошную блондинку, на которую мужчины кидали недвусмысленные взоры. "Жизель -- ренуаровский тип", -- повторял Антуан, кичившийся знанием живописи. -- Ну, а дальше что? -- спросила Жизель, выслушав рассказ Мари. -- Все. -- Красавчик с бородой, томные глаза, пластинка, приводящая в трепет, -- все так ясно как божий день. -- Ты думаешь? -- Тебе остается только упасть в объятия своего учителя и закрутить с ним роман. -- Ну нет. -- Почему? -- Потому что это не такая простая история. -- Ну конечно, у тебя все сложно. А на самом деле все такие истории кончаются одинаково. -- Вечно ты все упрощаешь. -- Не упрощаю, а свожу к сути. -- Но для нас не в этом, как ты выражаешься, суть. Не в этом. -- Для кого для нас? -- Для Ксавье и меня. -- Вы что, не такие люди, как все? -- Просто я не свободна. -- Неправда, Мари. Просто ты боишься себя. -- Возможно. -- Тебя удерживает не Луи и даже не дети. -- Ничего меня не удерживает. Все дело в том, что мне и в голову никогда не приходило, что у нас с Ксавье могут быть иные отношения. Это твоя идея. -- А помнишь Жильбера? -- Того парня, с которым ты гуляла до Антуана? -- Он погиб в Алжире. Знаешь, я ему кое-что позволяла, но до известного предела. Я пользовалась его робостью, его добротой. Перед отъездом в Алжир -- я уже год как была замужем -- он пришел со мной повидаться. На его лице уже была печать смерти. Как ни странно, я часто вспоминаю, какими он смотрел на меня глазами. -- Зачем ты мне все это рассказываешь? -- Не знаю... Когда я думаю, что он, быть может, так и погиб, затаив на меня обиду, я готова локти себе кусать. Кто знает, а вдруг мы упустили свое счастье. -- Счастье? И ты в него веришь? Но при чем тут эта история? -- Ни при чем. Просто с той поры я решила брать от жизни все, что можно. И на твоем месте... -- Я знаю, как поступила бы ты. А я -- другая. -- Ты любишь Луи? -- Он славный парень. -- Антуан тоже, но этого мало. -- У тебя нет детей, Жизель! -- У меня нет твоих принципов... Принципы! Они разбились вдребезги на пляже в Жаи. Если бы я вняла советам Жизель и сошлась с Ксавье, оно, возможно, было бы даже лучше. Ах, принципы-то вроде соблюдены. Так я и осталась верной мужней женой. ИНТЕРЛЮДИЯ ШЕСТАЯ Сколько ни размышляй, Этого мало, Дела твои плохи и ты в отчаяньи, Но все идет к худшему. Ты говоришь -- так дальше невыносимо, Так найди же выход. [Перевел В. Куприянов] Бертольт Брехт Умственное переутомление действительно типично для нашего времени, но оно не присуще человеку изначально, а потому необходимо срочно его устранить. Жан Табари, профессор медицинского факультета в Париже. ("Жизнь и доброта", французское издание журнала Красного Креста, июнь 1964 года) Какая мразь кругом! Величье сохранили Лишь женщины. [Перевел Павел Антокольский] Виктор Гюго, Возмездие Мало-помалу стройка затихает. Луи остался один. Его не тянет в бар, домой идти не хочется, нельзя, чтобы семья видела его в таком раздраженном состоянии. Он шлепает штукатурку на стену, раз-другой. Затирает ее. Уже темно. Можно было бы зажечь в старом растворном ящике -- он тут для того и стоит -- размельченный гипс и поработать еще при сине-золотом пламени, вдыхая запах серы. Но нет. Сегодня вечерам ему вообще нет никакого расчета работать поздно. Накануне бригада поцапалась с хозяином из-за оплаты, и все, как один, решили уйти со стройки. Наутро они уже подрядились работать в другом месте. -- Вкалываешь сверхурочно ради собственного удовольствия? -- сказал ему Рене, уходя домой. Луи промолчал. У него нет сил выносить ни молодое зубоскальство Рене, ни скучные воспоминания алжирца о своей родине. Как ни повернись, мир враждебен тебе, за что ни возьмись, тебя ждет неудача. Вокруг Луи пустыня, он чувствует, что силы его иссякают. Боль в спине терзает его без передышки с самого раннего утра. Прошла неделя с того дня, когда он носился, точно блудливый пес, и получал щелчок за щелчком. Сонливость одолевает его все раньше и раньше, а среди ночи сон раскалывается надвое, как сухое полено. И тогда Луи подолгу лежит, не смыкая глаз. То, что Мари по-прежнему спит в гостиной на диване, тоже действует ему на нервы. Сегодня ночью он пошел взглянуть на нее. Мари свернулась на диване калачиком. Он готов был ее разбудить, да побоялся. Он боится всего: других, себя. Чем дальше, тем непонятнее становится Мари. Она постоянно слушает эту таинственную пластинку. Внешне ничего не изменилось. Мари так же занята детьми, готовкой, домашним хозяйством. Предметы все больше расплываются. Едва проснувшись, Луи погружается в разреженный туман, в который там и сям вкраплены люди и вещи, словно торчащие из моря рифы. Жесты, шумы, слова ранят его -- ему кажется, будто у него содрана кожа. Из-за холма восходит луна и катится по небу, словно мяч по плоской крыше. Поднявшись, она заглядывает в помещение. Тень Луи расплывается на белой стене. Движения искажаются. Вот он пожимает плечами, втягивает голову, вытягивает шею, вскидывает руку, поднимает ногу. Он прячется в тени -- луна освещает шероховатые швы между плитами. Он появляется вновь, и гигантская тень Луи перерезана пополам: одна половина на стене, вторая цепляется за потолок. Он смеется -- его забавляет эта игра уродливых теней; его фигура то раздувается, то утончается, то обезображивается, то приукрашается, то обрубается, а то и вовсе исчезает. Он прячется, вытягивает руки -- они распластываются на стене, чудовищно увеличенные, проделывают причудливые жесты. Пальцы удлиняются, укорачиваются, пропадают совсем. Сжатый и разжатый кулак превращается в пасть с ощеренными зубами. На стене возникают животные, звери, растения и тут же уходят в небытие. Одна фигура несуразнее другой. Луи соединяет кулаки, вытягивает и снова загибает пальцы -- тени напоминают лица. Луи узнает их одно за другим. Рискованная и вздорная игра возрождает все его обычные видения. Гримасничающий люд мечется по стене: старый господин с острой бородкой, Алонсо, владелец бара в Мартиге, жена Алонсо, хозяин -- как они его называют, хотя в действительности он просто надсмотрщик и сам на жалованье, но жлобствует так, словно стоит на страже собственных капиталов. Луи, ухмыляясь, честит тень, отбрасываемую кулаком. Вчера он крупно поговорил с этим типом от имени всей бригады. Но у него еще осталась в запасе пара ласковых слов. Хозяин обсчитал их по всем статьям, записал меньше квадратных метров, урезал замеры отделочных работ -- карнизы, пилястры, желоба -- и в результате недодал им не одну тысячу франков. Спор закончился как обычно. -- Пусть нам готовят расчет, -- закричал Луи под одобрительные возгласы товарищей, -- пусть рассчитываются подчистую, и мы уходим. -- Ты что, думаешь, я не найду других штукатуров? -- Халтурщиков сколько угодно. А мы тут работать больше не намерены. Утром он и Рене сходили на строительство стандартного жилого дома на окраине Мартига по дороге в Пор-де-Бук и взяли подряд на всю их бригаду. Такие переходы со стройки на стройку в их жизни не редкость. Но как Луи ни складывает кулак, морды мерзавца, обворовывавшего их неделя за неделей, больше не получается. Теперь тень скорее напоминает Алонсо -- у нее открытый, словно бы хохочущий рот. Алонсо наверняка знает о его дурацкой поездке в Витроль. Недаром он каждый день поносит в бистро жителей Мартига -- но не в лоб, а рассказывая какую-нибудь историю из прованского фольклора, то и дело буравит Луи блестящими карими глазками. Две из них он рассказывает чуть ли не каждый день. Так и сяк складывая руки, Луи пытается изобразить на стене смешливое, толстое лицо. Жена Алонсо заливается смехом, в то время как сам Алонсо орет, и голос его, отскакивая от мешка с мелом, гремит под потолком и слышен, наверное, даже на улице. -- Как-то раз один мартигалец -- он мнил себя хитрецом -- приехал из Марселя, где он пробыл неделю, и давай каждому встречному и поперечному вкручивать, будто возле старого порта застряла в устье реки огромная рыбина -- голова ее у мэрии, а хвост в открытое море вылез, в замок Иф упирается. Сначала мартигальцы над ним потешались, а потом один за другим потянулись в Марсель поглядеть на диковинную рыбу... "Вот кретины! -- заявил наш шутник, -- что им ни расскажи, во все верят". Но, малость подумав, и сам пустился за ними вдогонку. "Пойду-ка погляжу, -- говорит, -- раз они туда отправились -- наверное, так оно и есть" [Эту историю можно прочесть в превосходной книге Армана Люнеля "Я видел, как живет Прованс". (Прим. авт.)]. В первый вечер Луи смеялся вместе с другими. Потом Алонсо стал для затравки рассказывать другую историю -- давно всем известную, как мартигалец заявился в Эксе в гостиницу, где не было мест, и ему предложили переночевать в двухспальной кровати рядом с важным постояльцем -- негром из Эфиопии. Он попросил разбудить его пораньше на рассвете. Но пока он спал, поваренок размалевал ему лицо коричневой краской. И вот утром его будят, он вскакивает с кровати, подходит к зеркалу и говорит: "Что за идиоты, вместо меня разбудили негра!" -- и снова улегся спать. Алонсо сам первый разражается смехом и приступает к рассказу про рыбу, А покончив и с этой историей, спрашивает: -- Ну, что ты об этом думаешь, Луи? Верно, всегда отыщется дурачок, который не поленится сходить поглазеть. Театр теней утомляет Луи. Он по-всякому крутит пальцами, стараясь, чтобы на стенке получилась тень, похожая на женскую фигуру, но тщетно. У него не выходит ни фигура Мари, ни статуя. У него не выходит ничего, кроме собачьих голов, крокодиловых морд, заячьих ушей, слоновьих хоботов. Луи подходит к окну. Игра перекинулась теперь и на то, что снаружи. Подающие воду шланги пляшут перед дверями. Краны острыми клювами прокалывают открытые глаза фасадов. Челюсти экскаваторов жуют деревья в парке. Отбойные молотки бурят кратеры. На бетономешалках вырастают верблюжьи горбы. Балки лесов блестят, словно змеи. Шоссе, по которому, обгоняя друг друга, мчатся машины, кажется золотым галуном. Тень Луи в просвете окна -- точно пламя. Она колеблется, раздувается, гаснет. Она мечется и прыгает по фасаду при свете луны. Клювы подъемных кранов застывают на месте, челюсти экскаваторов смыкаются, словно хотят вцепиться в эту непомерно разросшуюся тень. Балки-змеи поднимают головы -- они тоже готовы перейти в наступление. Луи пятится, ушибает спину -- как раз больное место. Луна исчезла за облаком. Тьма поглощает стройку: Луи слышатся какие-то несуразные звуки: плохо приклепанное железо плачет как ребенок, капли воды из незакрытого крана стучат, как подковы по асфальту, ночные насекомые трещат крылышками, ветер гудит в лесах. Луи замирает на месте -- недостроенное здание, в котором нет ни дверей, ни рам, ни крыши, держит его взаперти. Он застрял тут, как муха в паутине. Уже много дней подряд его мучит то одно, то другое. Товарищи по работе, Алонсо, Рене смотрят на него с жалостью. Вчера Рене вызвался загасить для него известь. За ним приглядывают, как за ребенком или больным. Он обретает покой, только когда смотрит на мертвую статую: жизнь останавливает свой бег. Он какой-то сонный, а уснуть не может. Ему бы хотелось обнять Мари, но едва он приближается к ней, ему уже чудится, что он вот-вот рассыплется. Луи опять подходит к окну. Он стоит на четвертом этаже. Земля притягивает его, манит, зовет... Он отступает, натыкается на ведро; ведро с грохотом катится по полу. Вода намочила брючину, залила ноги. Он снимает рабочие штаны, куртку, переодевается. Привычные жесты возвращают его к действительности. Из-за облаков снова выплывает луна. Она освещает бар у ворот стройки. Луи толкает перед собой мотороллер. Анжелина закрывает ставни. Он подходит к девушке. -- Анжелина! -- Кто тут? -- Это я, Анжелина. -- Ах это вы, мосье Луи. Она возникает в дверях. Луи приближается к ней вплотную. -- Я закрываю, мосье Луи, уже никого нет. Хотите что-нибудь выпить? -- Нет. -- Тогда до свиданья. -- Ты что-то больно торопишься. -- Время уже позднее. Вы один остались на стройке? -- Пойдем со мной, Анжелина. -- Да что с вами, мосье Луи? Он нашел способ выйти из мрака, найти ответ на вопрос, неотвязно преследующий его последние дни, способ навсегда покончить со всеми сомнениями. Он уволочет Анжелину к статуе на поляне. -- Пойдем, я дам тебе все, что захочешь. Только бы она не стала ломаться. Женщины любят поднимать шум по пустякам. Он обнимает Анжелину, пытается ее увлечь. -- Отпустите меня, мосье Луи, сегодня я не хочу. -- Пойдем. Он тащит ее за собой. Она отталкивает его, увертывается. Он останавливается, собирается с силами. Пытается поднять ее. -- Вот псих! -- Сколько ты хочешь? Пять, десять тысяч? -- Отпустите меня. Мне с вами страшно. Луи чувствует, как к нему возвращается вся его энергия. Если Анжелина с ним не пойдет, он возьмет ее силой, тут же у дверей бара. Эта потаскуха еще вздумала ему отказывать! Ничего, он ее крепко держит. -- Шлюха! Анжелина укусила его, воспользовалась моментом, когда Луи ослабил хватку, бросилась к двери и схватила рукоятку для спуска жалюзи. -- Не подходите! Луи в нерешительности. По дороге кто-то идет, он невольно оглядывается. Это какой-то мужчина. -- Ты, Пьеро? -- кричит Анжелина. -- Да, я. Ты еще не закрыла? -- Закрываю. Жалюзи медленно опускаются. Анжелина подходит к мужчине, тот обнимает ее за талию. -- До свиданья, мосье Луи. Приходите еще. Луи провожает парочку глазами. Его вытянутая тень лежит на шоссе. Луна провожает Луи по изрытой, пересекающей стройку дороге, которая сменяется нехоженой тропкой, ведущей на небольшую поляну. Статуя лежит среди сорных трав, из-под которых видны только грудь и плечо -- они белеют во тьме. Статуя спит. Луи так и не удалось ее оживить. Отлитая из гипса и однажды уже зарытая в землю мужчинами, она вновь вернулась к своей судьбе; это лишь наметка живой женщины. А скоро бульдозер выкорчует в парке последние деревья, чтобы выровнять грунт для новостроек, и статую швырнут на грузовик вместе с разными обломками и прочим строительным мусором, который ежемесячно вывозят к берегам залива на свалку. Пройдет немного времени, и на месте бывшего имения, где по вечерам в сырой траве квакали жабы, вырастут новые дома, из окон будут разноситься детский плач, девичье пенье, семейные ссоры и накладывающиеся друг на друга звуки радиоприемников и телевизоров. Махнув на прощанье статуе рукой, Луи садится на мотороллер и уезжает на предельной скорости. Он мчится, испытывая животную радость, едва не задевает машину, которая летит на него с зажженными фарами, слышит скрежет шин по гравию, чувствует, как ветер хлещет его по лицу. Дорога извивается как женское тело -- он раздавил его колесами. Гостиная освещена торшером. Войдя в дом и не сразу увидев Мари, Луи было подумал, что она лежит на диване, как все последние вечера. По пути на кухню он включает в комнате верхний свет. Мари сидит в кресле. Когда он вошел, она не пошевелилась. На проигрывателе вхолостую вращается пластинка. -- Что ты тут делаешь? -- Ничего, как видишь... Собираюсь ложиться спать. -- Ты не смотрела телевизор? А где ребята? -- Спят. Ты приходишь домой все позднее и позднее. -- Ты меня ждала? -- Нет. Я размышляла. -- О чем? -- О многих невеселых вещах. -- Теперь я буду приходить раньше. С Роньяком покончено. Мы взяли расчет. -- Опять? Он рассказывает об их споре с хозяином и о том, какое решение приняла бригада. -- Мы будем строить стандартные дома в Мартиге. На отличных условиях. -- Тем лучше... Только знаешь, мой бедный Луи, вот уже несколько лет, несмотря на разные перемены, все остается по-прежнему. Так что... Пойду-ка я спать. -- Какую это пластинку ты слушаешь последнее время? -- Никакую. -- Как так никакую... Мне тоже хочется послушать. -- Скажи на милость. Это классическая музыка. Тебе она не нравится. Ты знаешь "Море" Клода Дебюсси? -- Поставь-ка ее. -- Ребята спят. -- Негромко. Они не услышат. -- Придумал тоже. Приглушенная музыка звучит странно, тревожно. Последние шесть дней морские волны наводняют дом каждый вечер; но сегодня они укачивают комнату нерешительными нежными толчками. Набросив халатик, Мари садится на прежнее место. -- Тебе холодно? -- Немного. Подняв плечи, она усаживается поглубже в кресло. -- Шел бы ты спать, Луи. Наверное, валишься с ног. -- Нет еще. Мне нужно тебе кое-что сказать. -- Ты всегда выбираешь подходящий момент. Лучше послушай пластинку, раз тебе захотелось музыки. Свистит ветер, бушуют волны. -- Мари! Я сегодня чуть не переспал с девкой. -- Почему "чуть"? -- Она не захотела. -- Переспишь в другой раз. Море волнуется все сильнее. Мари встает, еще приглушает звук. Музыка превращается в невнятное журчание, но время от времени раздаются громовые раскаты. -- И это все, что ты можешь мне сказать? -- О чем? -- О девке. -- А ты хочешь, чтобы я тебя расспрашивала в подробностях? Знал бы ты, как мне все безразлично. Луи стоит посреди комнаты, сзади на него падает яркий "дневной" свет из кухни, спереди -- желтые отсветы торшера. Мари оборачивается. В лице Луи есть что-то жалкое и внушающее тревогу. Как он осунулся. У него понурые плечи, сутулая спина, руки-плети, подавленный вид. С губ Мари чуть не слетают жестокие слова: "Тоже мне соблазнитель". Но верх берет беспокойство -- слишком многое их объединяет. -- Посмотри на меня, Луи. -- Это еще зачем? -- Говорю, посмотри на меня. Нет, он не выпил. Пустой взгляд. На щеках -- глубокие складки. Цвет лица болезненный, желтый. Откуда-то со дна души у Мари поднимается нежность, накопленная за годы совместной жизни. -- Ты плохо выглядишь, Луи. Тебе нужно показаться врачу. Сонливость Луи, вечная раздражительность, физическое недомогание, грубость и неуживчивость -- все объясняется. Сердце Мари разрывает жалость. -- Я в полной форме. Но словам, которые он выговаривает ворчливым, глухим голосом, противоречат помятые веки, горестно сложенные губы, синяя, пульсирующая на виске жилка, разбухшая до того, что, кажется, вот-вот лопнет. -- Садись... Ты скверно выглядишь. Ты себя плохо чувствуешь^ -- И ты тоже... Нет, я не болен. -- Тебе уже говорили, что ты болен? Кто? -- Товарищи на работе, Рене, например. -- Почему ты мне ничего не сказал? Ты меня больше не любишь? Вопрос вырвался у нее сам собой; вот так же она спрашивает Ива или Симону, когда они вдруг раскапризничаются. Привычно, нежно пробивается она к нему. -- Ну что ты пристала, Мари? Быть может, наступил момент разрубить образовавшийся узел, разорвать паутину, которая его опутала. Никогда еще так не болела спина. Никогда еще так не наваливалась усталость. Голова трещит. Перед глазами все кружится, а музыка, хотя и чуть слышная, оглушает. -- Садись, Луи. -- Наверное, я переутомился, -- говорит он и валится на диван. -- Это я из-за дневного света выгляжу таким осунувшимся и бледным. Ты тоже бледная. Мари встает. Зеркало над буфетом отражает ее загорелое, пышущее здоровьем лицо. Да еще это приглушенное журчание музыки -- она звучит как упрек, -- и ей вспоминаются блеск моря, веселые игры на пляже, яркое солнце, радости ленивого лета. Мари выключает проигрыватель, кладет пластинку в конверт и ставит на полку -- все эти дни она держала ее под рукой, чтобы слушать снова и снова. Теперь ей будет не в чем себя винить. Луи больше не кажется ей скучным, чужим человеком; и это уже не тот невнимательный муж, от которого невозможно дождаться ласки. Это ее давний спутник, приятель, кавалер на танцах, тот самый возлюбленный, с которым она когда-то начинала жизнь. Создатель этого семейного очага, едва не разлетевшегося в прах. И вот он болен! Ужасно. Не ее ли это вина -- ведь она не поняла, не увидела, как он день за днем убивает себя, чтобы дать счастье ей и детям. Он сидит неподвижно, уставясь в пол. -- Что случилось, Луи, что происходит? Почему ты мне ничего не рассказывал? Она поднимает ему голову. Ее пугает это изможденное лицо, глаза, избегающие ее глаз, обострившиеся черты. -- Мари! Мари! Мне крышка! Плотину прорвало -- плотину гордости и ложного самолюбия. Доверие утверждается на пока еще зыбкой почве. Сначала он говорит сбивчиво, с трудом преодолевая себя, но потом, когда связь, давно утраченная, налаживается вновь, он уже легче разматывает тугой клубок своих страхов, тревог, беспомощных поисков. -- Бедный мой Луи! По мере того как ей открывается слабость мужа, Мари чувствует себя все сильнее. Теперь она должна быть сильнее его. Мари забывает, что она обиженная жена, и испытывает к нему лишь материнскую жалость. Неумелый, но донельзя откровенный рассказ еще больше укрепляет Мари в ее решимости. У меня стало одним ребенком больше, и этот -- самый слабый и беззащитный изо всех. Я должна взять его за руку, заново научить ходить, одну за другой вынуть все занозы, застрявшие в его теле, вернуть вкус к дому, любовь детей, покой... Это будет нелегко. Потребуется мужество. Надо будет набраться терпения и научиться выносить его таким, как он есть, -- придирчивым, отупевшим от усталости. -- Луи, ты переработался. -- Я уже это слыхал от других. Других! Мне больно это слышать. Другие видели то, чего не видела я. Они сказали то, чего не сказала я. Я считала себя непонятой, тогда как непонятым был он. Мне следовало понять его и, пока не поздно, удержать от падения. -- Тебе нужно передохнуть, Луи. Ну хотя бы перестать работать сдельно. -- Ты прекрасно знаешь, что это невозможно. -- Я тоже могу пойти на работу. -- Я не хочу. И никогда не хотел. Кто будет заниматься детьми, Ивом? -- За ним присмотрит мама. -- Нет. Я еще не помер. Немного выдохся -- это верно, да и все эти истории вышибли меня из колеи. Но я пока еще не сдался. -- А нельзя ли что-нибудь придумать, Луи? -- Что? -- Почем я знаю. Чтобы прокормить семью, работать приходится все больше и больше. Куда это годится? -- Конечно. Хозяева нас обдирают, и ничего тут не поделаешь. -- А что если бы вы все сговорились и действовали заодно? -- И ты в это веришь? Не строй иллюзий. Каждый бьется за себя, а на соседа ему плевать. -- Если хочешь, мы еще вернемся к этому разговору, да и остальное от нас не уйдет. А пока тебе надо подлечиться -- это сейчас главное. -- Говорю тебе, я не болен! -- ...и отдохнуть. В этом году ты не брал отпуска. -- В прошлом тоже. -- Мы тебя не видим дома, даже по воскресеньям. А ведь ты нужен детям... и мне тоже. Мари преодолела последнюю преграду -- победила в себе женщину, бунтовавшую из-за разочарования в муже, отказалась от своих мечтаний на пляжах Куронна и Жаи и стала тем, чем хотела быть, -- матерью. Отныне ей будет легко все принимать и отдавать. -- Ты всем нам нужен, Луи. -- Не знаю, Мари, я ничего больше не знаю. Он улыбается чуть заметной грустной улыбкой. -- Мари, как я боялся, как я боялся. Ведь я уже было совсем тебя потерял. -- Не смей так говорить... Это я не хочу терять тебя. Мы вместе сходим к врачу. -- Говорю тебе, я не болен. -- Знаю, знаю, но доктор тебе что-нибудь даст для поднятия духа, вернет тебе силы... И потом, Луи, у нас должно оставаться время и на жизнь Она ласково гладит волосы Луи. И ей кажется, что она отгоняет от него тревоги, мучения, боль. Ничего пока не наладилось, все испытания впереди, но она верит в свои силы. С годами волосы Луи потускнели, но они такие же мягкие, тонкие и шелковистые, как у Жан-Жака. --------------------- Составление и вступительная статья Ю. П. Уварова Иллюстрации художника В. Л. Гальдяева ф 84 Веркор и Коронель, Перек Ж., Кюртис Ж.-Л., Ремакль А. Французские повести: Пер. с фр. / Сост. и вступ. ст. Ю. П. Уварова; Ил. В. Л. Гальдяева. М.: Правда, 1984. -- 640 с., ил. Повести известных французских писателей, включенные в сборник, раскрывают основные черты "общества потребления" и показывают, в чем именно заключается его враждебность человеческим ценностям. Четыре повести, представленные в этой книге, написаны известными современными французскими романистами. Они не похожи друг на друга ни своей биографией, ни творческой манерой, ни тематикой большинства их произведений. Однако этих совершенно разных писателей привлекла одна и та же тема. Это тема -- разоблачение антигуманистической природы, так называемого общества потребления с его культом вещей, денег, престижности, с его бездуховностью и безнравственностью. Авторы показали, какую страшную беду несет людям идеология потребительства, и вскрыли истоки ее широкого распространения. Бросается в глаза, что все эти произведения вышли почти одновременно: "Вещи" Жоржа Перека, "Время жить" Андре Ремакля в 1965 году, "Квота, или "Сторонники изобилия" Веркора и Коронеля -- в 1966 году, "Молодожены" Жан-Луи Кюртиса -- в 1967 году. И еще не менее двух десятков французских писателей именно в эти годы создают книги, гневно обличающие пороки "потребительской цивилизации". Из них на русский язык переводились (помимо указанных выше): Эрве Базен "Супружеская жизнь" (1967), Анри Труайя "Семья Эглетьер" (1965), Симона де Бовуар "Прелестные картинки" (1966), Эдмонда Шарль-Ру "Забыть Палермо" (1966). Разоблачение торгашеской сущности буржуазного общества и погони за выгодой, достигаемой ценой унижения человека, -- это тема не нова во французской литературе, имеющей богатую национальную традицию критики капитализма. Достаточно вспомнить творчество Бальзака, Стендаля, Флобера, Золя, Мопассана. Повести, представленные в настоящем сборнике (как и другие книги на ту же тему, вышедшие одновременно с ними), по-своему развивают эту традицию. Но их авторы не претендуют на раскрытие порочности системы в целом, а сосредоточивают внимание лишь на одном, совершенно определенном, конкретном явлении: они показывают губительное воздействие на личность и межличностные отношения массового психоза потребительства, умело созданного изощренным и мощным механизмом обработки умов и душ людей. Заинтересованы были в широком развитии этой потребительской лихорадки в первую очередь хозяева монополий и банков, ибо такая вспышка приобретательства была крайне необходима для обеспечения высоких прибылей. И особенно в 50 -- 60-е годы, когда после войны Франция была вынуждена преодолеть в кратчайший срок послевоенное отставание от других капиталистических стран. Ей пришлось в области экономики догонять своих соперников по мировому рынку, предпринимать колоссальные усилия, чтобы не быть "съеденной". Благодаря научно-технической революции, а также беспрецедентному усилению эксплуатации трудящихся и бурному росту производительности труда удалось укрепить позиции французского капитала, обеспечить искусственный, хотя и кратковременный подъем производства, затормозившийся в 70-е годы в связи с кризисом. Этот скачок в экономике привел в 60-е годы к созданию большого количества материальных ценностей. Но уродливые формы распределения в условиях капиталистической системы затрудняли доступ к этим ценностям широким слоям населения, так как покупательная способность трудящихся не выросла в той же степени, в которой увеличились объем производства и прибыль крупных фирм. В результате производство товаров намного превысило возможность их продать. В начале XX века при подобной ситуации избыток товаров приводил к кризису в его "классической" форме -- товары сжигались в топках паровозов, их топили в море. Теперь же времена изменились, и современный кризис принял новую, более сложную и завуалированную форму. Противоречия, вызванные перепроизводством, разрешаются не прямым уничтожением самих товаров, а путем создания в обществе всеобщею психоза потребления, своеобразной потребительской лихорадки, которая порождается прежде всего рекламой, занявшей огромное место в жизни Франции. Телевидение, радио, кино, журналы, газеты, стены зданий, платформы метро и улицы -- все стало полем битвы за покупателя. Постепенно выработалась психология обязательного потребительства, так сказать, демонстративного потребления. Сложился твердый эталон человеческого поведения, своего рода социально-психологический стереотип, согласно которому жить -- значит покупать, приобретать вещи. Вне материального потребления нет ничего. Все остальное несущественно, второстепенно. Но чтобы эта психология работала на экономику, чтобы покупки осуществлялись постоянно и в массовом масштабе, принося тем самым прибыль, для этого разработана и тщательно продумана сложная и разветвленная система различных льгот: продажа в кредит, оплата небольшими взносами, разного рода премии за покупки и другие способы привлечения покупателей. Создана новая и подвижная шкала престижности, толкающая на приобретение предметов не так уж необходимых. Для поддержания капиталистического производства на современном расширенном уровне, который обеспечивает нарастание прибыли, приходится непрестанно создавать все новые и новые потребности, желания, часто явно искусственные. При этом остаются неудовлетворенными многие насущные потребности: жилье, образование, здравоохранение и т. п. К тому же миллионы людей как бы "выпадают из игры", оказываются вне "потребительской цивилизации". Этот факт все чаше отмечается и в современных социологических исследованиях. Например, в книге Клода Жюльена "Самоубийство демократий" [Claude Julien. Le suicide des democraties. Paris, 1972] указано, что 10 миллионов семейств в 1971 году располагали доходом до 1500 франков в месяц, что означало тогда крайнюю бедность. А в исследовании Рене Ленуара "Исключенные" [Rene Lenoir. Les Exclus. Paris, 1974] говорится о 15 миллионах французов и трудящихся иммигрантов, так и не вошедших в "общество потребления". С годами они имеют все меньше шансов в него интегрироваться. Однако при отношении к потребительству как единственному мерилу человеческой ценности невозможность потреблять в соответствии с существующими критериями воспринимается личностью уже не просто как 6едность, а как отчуждение от эталонов, по которым живет общество. Человек ощущает себя как бы выключенным из нормальной жизни, отброшенным в сторону, погибшим. Но и те слои населения, которые, хотя бы в долг, пользуясь кредитом, подключены к потреблению, испытывают постоянную неуверенность, нестабильность своего существования и все растущую неудовлетворенность, поскольку не могут соответствовать престижным и нарастающим нормам потребительства. Нет предела этим нарочито подогреваемым потребностям. Способы их "подогрева" становятся невероятно изощренными. Так, например для того, чтобы стимулировать увеличение покупок, используется своеобразный "коммерческий психоанализ": тщательно с помощью специалистов по психологии "нащупываются" скрытые, подсознательные импульсы, желания, наклонности у потенциальных покупателей и изыскиваются эффективные меры воздействия на них, дабы побудить к приобретению предлагаемых товаров, даже им вовсе не нужных. Происходит таким образом тонкое, умелое одурманивание широких масс населения Франции. Задача состоит в том, чтобы у них не осталось ничего, кроме неукротимой жажды потребления. Вместо "разумного существа" (homo sapiens) капиталистам необходимо "существо потребляющее" (homo consomiens). Приходится делать огромные усилия, чтобы превратить человека в бездумного потребителя, в "раба вещей", чтобы он стал покорной, безотказно действующей "покупательной машиной". Цель этой операции -- не нужды народа и не интересы экономики страны, а активный поиск сбыта производимого товара ради обеспечения бесперебойного функционирования и обогащения монополий. Лихорадка потребительства, искусственно раздуваемая в стране, совсем не связывается с повышением жизненного уровня населения и его покупательной способности. Вот потому-то и пущены в ход самые изощренные стимулы с тем, чтобы вызвать рост потребления, ибо он не вытекает естественным образом из реального материального положения большинства французов. Все мыслящие и чувствующие честные люди во Франции, в том числе и многие писатели, были глубоко возмущены таким оболваниванием людей. Они справедливо усмотрели в этом посягательство на достоинство личности, попрание человеческих ценностей, изощренную форму закабаления человека. Поэтому против "чумы" потребительства и выступило одновременно столько авторов. Феномен "потребительской цивилизации" вызвал в 60-е годы обширную социологическую, документально-публицистическую и художественную литературу. Характерной чертой художественных произведений на эту тему стало стремление их авторов дать целостное, глобальное представление об "обществе потребления" с тем, чтобы полнее раскрыть его губительную для личности сущность. Писатели обратились поэтому к методам и приемам социологического исследования. В середине 60-х годов произошла смычка социологии и романа. Сложился такой тип повествования, в котором объектом рассмотрения и анализа становятся как бы типовые "модели" явления, и главное -- не сами персонажи, а то, что они воплощают, помогая создать такую "модель". Повести, включенные в наш сборник, пример этой литературы, которая раскрывает основные черты потребительства и показывает, в чем именно заключается его враждебность человеческим ценностям. При всех различиях индивидуальных манер их авторов они составляют как бы единое целое, дополняют друг друга. Веркор и Коронель в повести "Квота, или "Сторонники изобилия" в сатирически-гротескном виде представляют социально-экономические механизмы, создающие психоз потребления, знакомят с техникой превращения людей в "покупательные машины". Жорж Перек в повести "Вещи" подробно анализирует процесс воздействия на личность потребительской идеологии, вскрывает ее пагубные психологические последствия. Жан-Луи Кюртис в "Молодоженах" показывает, как культ вещей, денег и стремление к жизни напоказ разрушают семью средних классов французского общества. Андре Ремакль свидетельствует о том, как порожденная рекламой потребность жить по канонам и нормам "общества потребления" обрекает рабочего на мучительное, каторжное существование и создает угрозу его психике и здоровью. Таким образом, взятые вместе, эти повести создают целостное представление о "потребительской цивилизации" от общих принципов ее функционирования до частных образцов-примеров ее губительного влияния на жизнь людей. * * * Один из авторов повести "Квота, или "Сторонники изобилия" -- Веркор -- писатель всемирно известный. Другой -- друг его детства инженер Коронель. Помимо этой повести, советскому читателю знакомы переведенные на русский язык книги Веркора "Молчание моря" (1942) и "Люди или животные" (1952). Его подлинное имя Жан Брюллер. Он родился в 1902 году, получил инженерное образование, но приобрел известность как художник, иллюстратор книг, автор сатирических альбомов, создатель оригинальных эстампов, изобретатель нового усовершенствованного способа репродукции картин. Писателем его сделало французское Сопротивление. Начиная с 1941 года стали нелегально выходить его рассказы, подписанные псевдонимом Веркор, и возникло созданное им подпольное издательство "Минюи" ("Полночь"), но тогда никто, даже из родных и близких молчаливого, спокойного, всегда занятого своим искусством художника Жана Брюллера не подозревал, что он и есть таинственный Веркор. Слава пришла к нему сразу. О нем шепотом говорили по всей оккупированной Франции и громко восхищались за ее пределами, в странах, борющихся против германского фашизма. Псевдоним был выбран не случайно: Веркор -- небольшая область в предгорьях Альп, где активно действовали французские партизаны -- макизары. Именем Веркор подписаны и все последующие произведения писателя, это имя навсегда связано в сознании читателей с героическим периодом жизни французского парода. Вскоре после выхода повести "Квота, или "Сторонники изобилия" были опубликованы мемуары Веркора "Битва в безмолвии" (1967), где он вспоминает о героических днях Сопротивления. В связи с выходом этой книги Веркора во французской печати выступили с воспоминаниями люди, помогавшие автору "Молчания моря" в создании подпольного издательства и нелегальной публикации его рассказов. И как бы вновь ожила славная страница французской истории. В повести "Квота, или "Сторонники изобилия" Веркор, выступивший в свое время против фашизма, снова защищает человеческие, духовные ценности от новой беды, угрожающей его народу, -- безудержного, бездумного потребительства. Авторы переносят действие своей книги в страну со странным названием Тагуальпа, которая понадобилась им для наблюдения -- как бы в чисто лабораторных условиях -- над действиями тех механизмов, которые создает "общество потребления". Тагуальпа -- это как бы его модель, представляющая его в очищенном виде, без примесей, словно вещество, полученное в пробирке химика, для выявления его закономерностей и особенностей. Сюжетная канва повести несложна. В разоряющуюся фирму, торгующую холодильниками, является никому не ведомый предприимчивый человек со странным именем Квота и предлагает новый метод торговли. Суть этого метода в том, чтобы любым способом, не брезгуя ничем, заманить в магазин покупателя и заставить его сделать покупку. Словом, превратить каждого прохожего в покупателя. Квота не удовлетворяется тем, что каждый житель Тагуальпы приобретает холодильник. Планы его гораздо шире. Необходимо заставить людей покупать то, что им совершенно не нужно, что им не по карману, вызвать у них неуемную жажду потребления. Символом всей деятельности Квоты предстает швейцар Эстебан, гордо стоящий в дверях фирмы и увешанный с ног до головы всевозможными часами. "Хоть бы одна пара показывала верное время", -- ворчит он. Жители Тагуальпы превращаются в форменных рабов вещей, в придаток к вещам, которые они даже не в состоянии использовать по назначению. Ванны, лишенные воды, оглушающие своих владельцев транзисторы (по нескольку в каждой руке), многочисленные пианино и другие бесполезные музыкальные инструменты, загромождающие квартиры жителей, -- все это выглядит ужасающе нелепо и бесчеловечно. Порабощение человека, лишение его собственной воли, превращение потребителя в машину -- таковы основные принципы, на которых зиждется система Квоты, которая требует: "Богатейте и покупайте. Покупайте в обязательном порядке. Не будешь покупать -- обеднеешь". Чем же страшен Квота и его метод торговли путем полного оболванивания покупателя? Тем, что он нащупал пружины, заставляющие людей непрерывно покупать, и с помощью современной техники распространил свое открытие на все сферы потребления. Квота страшен своей типичностью для капиталистического мира, так как в этом вымышленном персонаже сфокусированы реально существующие тенденции, развивающиеся в обществе. Квота уничтожает в покупателе все человеческое, пользуется идейным убожеством обывателя, мелкобуржуазной, мещанской страстью к собственности. Не защищенный от его железного напора культурой, интеллектом, богатством духовного мира, житель Тагуальпы представляет собой воск в руках Квоты. Веркору и Коронелю представляется, что опасность, которую несет Квота, нужно уничтожать в зародыше, в противном случае его могущество столь возрастет, что борьба с ним станет почти безнадежной. Авторы выдвигают в романе две идейно противостоящие Квоте антагонистические позиции. Первая, носительницей которой выступает племянница Самюэля Бретта, генерального директора фирмы, Флоранс, -- позиция гуманистического протеста во имя духовных ценностей. Вторая -- представленная конкурентом фирмы Спитеросом -- позиция критиков системы Квоты, видящих в ней угрозу "здоровой" капиталистической экономике. И та и другая позиции обращены к прошлому, к буржуазной демократии в ее философском и экономическом воплощении. К концу романа сатира Веркора и Коронеля становится особенно острой. Экономика, развивающаяся по системе Квоты, требует не долговечности предметов потребления, а, наоборот, минимальных сроков их использования. Темпы все убыстряются, создается атмосфера искусственного оживления производства и экономики; эта лихорадка процветания, эта обесчеловечивающая система изнашивает так же быстро и нервную систему людей, вызывает у них состояние усталости, мучительной тоски, сводит с ума. Повесть завершается и в то же время как бы не завершается некой формулой бесконечности: "Ненасытно разрушались, неутомимо строились все в большем количестве дома, заводы, конторы, магазины, гаражи, больницы, сумасшедшие дома, и все равно не хватало домов, контор, магазинов, гаражей, сумасшедших домов, и все еще не хватало магазинов, гаражей, сумасшедших домов и все еще не хватало..." "Продолжение следует", -- иронически заключают авторы. Это формула безысходности и краха. Иначе и не может быть, поскольку действие романа остается в пределах капиталистического устройства. О социализме Квота лишь упоминает как о возможной альтернативе "обществу потребления", но в расчет его не принимает. В этом сказалась ограниченность авторского мировоззрения. Гротескный характер персонажей, элементы социальной фантастики определяют стиль повествования, его образный строй. Все герои здесь аллегорично-условны -- они носители "масок" -- идей авторов. Квота -- персонификация хищничества современных капиталистических заправил. Самюэль Бретт -- образ стареющего "вымирающего дельца". Флоранс -- воплощение интеллигенции европейского склада, бунтующей, но бессильной, швейцар Эстебан -- образ оболваненного обывателя и т. д. Книга Веркора и Коронеля соединяет в себе элементы фантастики и сатиры. Это пример интеллектуальной прозы. К ней прибегают авторы для того, чтобы объемнее и полнее выразить общие закономерности губительного для личности функционирования "общества потребления". Повесть Жоржа Перека (1940 -- 1982 гг.) "Вещи" написана раньше, чем книга Веркора и Коронеля, но она может рассматриваться как ее своеобразное продолжение. Если в "Квоте" была вскрыта причина и показаны способы создания ажиотажа потребительства, то в книге Перека видно, как это явление практически губит души людей. Эта повесть была первым художественным произведением Жоржа Перека -- 25-летнего писателя, социолога по профессии. После повести "Вещи", имевшей огромный успех и удостоенной одной из главных литературных премий, он стал профессиональным писателем и приобрел известность как автор оригинальных, интересных книг, вызывавших большой интерес у читателей и критиков. Наиболее значительные из его произведений (помимо "Вещей"): повести "Спящий Человек" (1967), "Темная лавка" (1973), пьеса "Прибавка к жалованью" (1970), сложный многоуровневый роман "Жизнь, способ употребления" (1978). Повесть "Вещи" привлекла всеобщее внимание не только своим содержанием, но и неожиданной формой. Отвечая потребности времени, Перек дальше, чем все остальные писатели 60-х годов, пошел в сторону сближения литературы и социологии. Его произведение внешне напоминает социологический очерк, соединенный с техникой "нового романа": обильное описание предметов, почти полное отсутствие действия. Едва вырисовываются два персонажа -- молодая чета -- Жером и Сильвия, представленные скорее как среднестатистические единицы анализа, чем развернутые характеры. На их примере Жорж Перек раскрывает тип социального поведения, характерный для "общества потребления". Он стремится показать, что это не просто старомодные мещане-накопители. Жером и Сильвия -- мещане современного типа: они не покупают что попало, лишь бы была вещь. Их приобретения целенаправленны. Они покупают только те веши, которые нужны, чтобы отвечать моде, подходить к определенному рангу, соответствовать принятому в их среде образу жизни. Такими вещами могут оказаться и дорогие английские костюмы и подчеркнуто небрежная старая поношенная одежда, и рухлядь, купленная на "барахолке" по дешевке, и отдельные ценные предметы. Интеллектуальный багаж Жерома и Сильвии, так же как и веши, тоже нужен только для "ранга", для "стандинга", определен модой и престижностью. Это расхожие суждения и мнения, напечатанные в журнале "Экспресс", или своеобразный ложноинтеллигентский жаргон, принятый в университетской и "околонаучной" среде. Вся жизнь Жерома и Сильвии -- погоня за миражами, стремление покупать, чтобы быть счастливыми, а это вызывает все новые потребности, и, пытаясь их удовлетворить, они опять становятся несчастными. Эта пара представляет собой модель того человеческого типа, который формирует буржуазное французское общество 60-х годов. Такие индивиды жизненно необходимы "обществу потребления" для его нормального функционирования. Автор тем самым показывает, что это общество может существовать, только извращая, искажая человеческую психику, создавая таких моральных, нравственных и духовных уродов, какими стали Жером и Сильвия. Но в то же время Перек-романист тонкими стилевыми приемами, тщательно продуманной игрой языковых средств придает представленному им анализу глубокий гуманистический смысл, раскрывает таящуюся в нем человеческую трагедию. История Жерома и Сильвии -- это преображенный до неузнаваемости традиционный "роман-воспитание". Первые несколько страниц посвящены описанию квартиры, предметов, в ней находящихся, и быта счастливых хозяев. Это изложение мечты Жерома и Сильвии, то, к чему они стремятся. В традиционном "романе-воспитании" такое описание играло роль обычного для жанра сообщения о мечте, об устремленности героя. Там это были возвышенные иллюзии, часто романтические грезы, которым было суждено разбиться при столкновении с действительностью. Здесь же показан крайне приземленный, убогий и сугубо "вещевой" характер мечты Жерома и Сильвии. Дабы подчеркнуть и дать сразу почувствовать, что это описание не более чем "голубая мечта" героев книги, автор употребляет глаголы только в условном наклонении (Le Conditionnel Present), которое во французском языке выражает предположение, но вместе с тем и таит в себе возможность осуществления задуманного. Однако глаголов крайне мало. Они служат только связкой между подробными, дотошными описаниями квартиры и быта, о которых мечтают персонажи книги. Затем автор переходит к рассказу о судьбе Жерома и Сильвии. Сразу же меняется время глаголов. Теперь писатель употребляет прошедшее время несовершенного вида (L'Imparfait), которое имеет описательную функцию. В дальнейшем, в течение почти всего повествования употребляется только это время глагола, что придает бесстрастно-хроникальный характер изложению, сводит персонажи до уровня объекта исследования, чем подчеркивается их безликость, анонимность, а это впечатление и должны производить искусственно обезличенные, лишенные индивидуальности Жером и Сильвия. Эта характеристика создается также путем введения в повесть лавины описаний предметов, которые интересуют героев книги. В качестве "вещей" перечисляются и их идеи и их интеллектуальные интересы, изложенные тем же бесстрастным языком описи имущества. Книга Перека при всей ее внешней бесстрастности и холодней объективности внутренне глубоко человечна. Она выражает трагедию обезличенности. Форма, в которой выражена трагедия, подчеркивает массовый, обобщенный смысл судьбы Жерома и Сильвии. Это не частный случай, а своеобразная модель явления. В "упаковке" социологического исследования скрыта таким образом повесть о воспитании чувств в бесчувственной среде. Автор третьей повести сборника Жан-Луи Кюртис (1917 г. р.) -- один из самых читаемых во Франции популярных писателей. Его часто называют "романистом-свидетелем", потому что каждое его произведение (13 романов и повестей и 4 сборника новелл) дает точное представление о времени, о социальной среде, о проблемах, волнующих его современников. По книгам Кюртиса можно проследить эволюцию французского общества последнего тридцатилетия. Но Кюртис не бесстрастный хроникер, а человек, глубоко взволнованный гибелью идейных и духовных ценностей, остро чувствующий несправедливость, фальшь и ложь, царящие в буржуазном обществе. Свой яркий талант сатирика, великолепного стилиста и умного аналитика он отдает "бескомпромиссному отстаиванию нравственных гуманистических ценностей" -- как сказано, в решении Французской Академии в связи с присуждением в 1972 году Кюртису "Гран при" за все творчество в целом. Однажды в беседе с корреспондентом бельгийской газеты "Ла суар" Кюртис сказал: "Люди хотят приобретать, они создают себе такой эталон счастья, который включает лишь мечты о комфорте, непрерывных удовольствиях... А что же происходит с любовью в нашем поверхностном обществе? Любовь оказывается под угрозой. Сотнями насчитываются неудачные браки" ["Le Soir", 8 Janvier, 1968.]. Историю одной из этих неудач и рассказывает писатель в повести "Молодожены". Эта книга затронула самый больной нерв "общества потребления", показав его полную несовместимость с простым человеческим счастьем. Автор выводит среднетиповую семью -- не богатую, но и не особенно бедную. Жиль Феррю -- инженер. Он и его жена Вероника молоды, красивы, любят друг друга, у них есть дочь. Все, казалось бы, предрасполагало к счастливой семейной жизни, но она оказалась постепенно разрушенной. Сюжет повести -- это история молодой семьи Феррю от ее возникновения до распада. Жиль -- влюбленный в свою жену, увлеченный своим делом, человек серьезный, чуткий, добрый, мыслящий, интересуется искусством, литературой, философией. А его молодая жена Вероника -- дитя своего времени. Ее интересует только внешнее, чисто материальное проявление "счастья". Красивая дорогая машина, современная комфортабельная квартира плюс загородная изящная вилла, поездки на яхте, приемы, коктейли, посещение новых модных клубов, постоянное общение с хорошо одетыми моложавыми миллионерами и известными людьми и, конечно, самые дорогие, по последней моде сделанные туалеты. Такой видится настоящая жизнь Веронике Феррю. Все это навеяно навязчивой рекламой, примерами из жизни преуспевающих подруг, глянцевитыми обложками журналов, яркими, зовущими витринами магазинов. Жажда потреблять, приобретать губит живые, непосредственные человеческие чувства, убивает мысль. Вероника постоянно играет роль, подражая той или иной актрисе кино или какой-нибудь даме высшего света. Ее взгляды, вкусы, убеждения -- все подсказано модой, принятым стереотипом. Естественно, что ее не удовлетворяет скромное материальное положение мужа -- молодого инженера, он не может помочь занять ей "ранг", о котором она мечтает. Кроме того, ее раздражает то, что Жиль не "шикарен", не "сноб" и вообще разговаривает не как все люди ее круга, не так, как "принято". Она считает его неудачником, постепенно начинает его презирать, перестает любить. Жиль понимает ограниченность, поверхностность вкусов и пристрастий жены, стараетс