мне стихотворение "Взвешиваю время" юного Ло Дэ-саня. Образ человека, взвешивающего сначала воду, потом воздух, свет и, наконец, время, показался мне весьма изящным, а заключение, что время для нас - самый тяжкий груз, как нельзя лучше совпадает с моим настроением. Я решил присудить награду ему. Так и сообщи членам Палаты поэтов. Он получит ее, когда я вернусь. Кстати, я хочу позволить себе один маленький литературный розыгрыш. В одной из лавок, где торгуют книгами, я обнаружил книгу стихов Срединного царства в переводе на язык жителей Минхэня. Целое собрание стихотворений множества поэтов! И с глубоким удовлетворением убедился, что из этих напыщенных болванов, членов императорской Палаты поэтов, туда не попал ни один - даже относительно неглупый Ло Дэ-сань. Почти все стихотворения, написанные в наше время или до него, были мне знакомы. Собрание включает также - обнаружив это, я вскочил с места и немедленно распростерся ниц, - стихотворение Его Высокочтимейшего Величества, Сына Неба, тебе тоже известное: "Тусклый месяц... Туман на цветы чуть заметную бросил прядь"43. Открывается все собрание стихами неизвестных поэтов эпохи Чжоу, а заканчивается теперешними, написанными в Срединном царстве уже в эпоху большеносых. Из этой книги я узнал, что через двадцать четыре года после моего возвращения у нас в стране родится мальчик, который станет великим поэтом под именем Оуян Сю. Он умрет в возрасте шестидесяти лет. Одно из его стихотворений начинается так: "На небе облака, в душе тоска. Густые осень разбросала тени..."44. Я перевел все стихотворение обратно на наш язык. До рождения Оуян Сю - не могу сказать, узнаем ли мы о нем или нет, я не знаком с этой семьей, - мы еще доживем, до его смерти едва ли. Дома я перепишу эти стихи красивыми иероглифами и спрячу в своих бумагах. Возможно, когда-нибудь Оуян Сю найдет их... И очень удивится. Несколько дней назад мы вместе с господином Ши-ми (госпожа Кай-кун тоже была с нами) присутствовали при публичном музицировании. Оно нисколько не походит на наши концерты, а напоминает скорее сложный религиозный ритуал. Все участники ритуала облачаются в парадное платье. Эти любители музыки собираются в большом, ярко освещенном зале и рассаживаются в креслах, прибитых к полу. Им раздают тетради с краткими заметками о той музыке, которую будут играть. Музыканты, все до одного одетые в черное, усаживаются на особом помосте в передней части зала. Взяв тетрадь, я узнал, что сегодня они будут играть две пьесы, два "Божественных созвучия". Подбираются пьесы не по жанру и не по обстоятельствам, при которых их принято исполнять, а исключительно по принадлежности тому или иному композитору. Удивительно, но здесь практически о каждой из музыкальных пьес известно, кто ее сочинил. Видимо, это оттого, что исполняется только новая музыка, сочинителя которой еще не успели забыть. Я уже писал, что столь любимый мною мастер Бэй Тхо-вэнь (мне будет не хватать его музыки, когда я вернусь) жил всего двести лет назад, даже меньше. Так вот, это - почти самая старая музыка, которую можно здесь услышать. Пьесы, которым было бы более трехсот лет, исполняются крайне редко. Первое "Божественное созвучие" принадлежало мастеру Фань Шу-бэю, одну из пьес которого, "Форель", я уже знаю; второе сочинил мастер Шо-тао Го-ви, умерший совсем недавно45. Итак, мы уселись. Оркестр оказался необычайно многочисленным. В нем было никак не менее шестидесяти музыкантов. Там было много игравших на Ви-э Ло-чень, много С'Ли П'ка и А-ти, и еще были флейтисты, трубачи и даже один барабанщик. Руководить оркестром, сказал господин Ши-ми, будет знаменитый мастер по имени Гай-тин, но его пока нет, он поднимется на помост позже. Не успел он вымолвить это, как внезапно снова начался страшный шум. Я думал, что уже привык к дурацкому обычаю большеносых устраивать шум по любому поводу, но им всякий раз удается застать меня врасплох. Когда появился мастер Гай-тин (он не из Срединного царства, хоть имя и похоже), большеносые изо всех сил захлопали в ладоши. Поскольку госпожа Кай-кун и господин Ши-ми хлопали тоже, к ним присоединился и я. Так здесь принято выражать ликование. Мастер Гай-тин поднялся на помост, встал на скамейку, устроенную специально для него, и поклонился публике. Однако вслед за этим он крайне невежливо повернулся к публике спиной и погрозил музыкантам палкой. Те беспрекословно повиновались и начали играть. Видимо, музыканты здесь и понятия не имеют о дисциплине, ибо их начальнику все время приходилось размахивать палкой, а иногда даже очень сильно, чтобы они не бросили игру. После первой пьесы (состоящей из двух частей) был перерыв, и мы вместе со всеми -была даже небольшая давка, - вышли в прихожую, где некоторое время ходили взад и вперед. Потом мы еще выпили по бокалу Шан-пань - там в одном месте его продавали. Пьеса, исполнявшаяся после перерыва, состояла из четырех частей. Когда она закончилась, все снова захлопали. Музыканты встали, мастер Гай-тин раскланялся, и все разошлись. Музыка, которую играет господин Ши-ми в кругу Друзей, нравится мне гораздо больше. Публичные оркестранты играют слишком "по-большеносому", то есть прежде всего слишком громко. Особенно это касается пьесы, звучавшей после перерыва. Этот недавно умерший мастер Шо-тао Го-ви сочинил, по словам господина Ши-ми, более дюжины таких "Божественных созвучий". То, которое я услышал, имело номер пять. Мне оно показалось чересчур воинственным, только третья часть была сдержаннее и спокойнее. Пьеса же, исполнявшаяся до перерыва, - мастер Шу-бэй, хотя и скончавшийся в возрасте тридцати одного года, также сочинил несколько "Божественных созвучий", - порадовала меня больше. У него она - восьмая, и он ее не закончил, поэтому в ней вместо положенных четырех частей было только две. Мне хотелось бы понять эту пьесу, хотя это очень трудно - в несколько раз труднее, чем музыку Небесной четверицы: все время звучит сразу несколько тонов, создаваемых различными инструментами. Господин Ши-ми очень похвально отзывается об этой пьесе. Я же в этой путанице звуков так и не сумел различить гармонии. Не сомневаюсь, впрочем, что со временем я мог бы научить и этому. Если я и буду о чем-то сожалеть, покинув мир большеносых, то, наверное, только о том, что не успел овладеть искусством проникать в их гармонию. Одна часть "Божественного созвучия" номер восемь мастера Шу-бэя быстрая и довольна живая, другая же, наоборот, медленная. Именно эта вторая часть как нельзя лучше подтверждает, что звуки зарождаются в сердце человека, как сказано в главе "Юй ли" трактата "Ли-цзи". В некоторых местах я ощущал тесную внутреннюю связь с духом мастера Шу-бэя, хоть он и родился через много веков после меня, а умер все же раньше меня. В его звуках тоже сокрыта тайна, но иная, чем в музыке несравненного Бэй Тхо-вэня. Мастер Бэй Тхо-вэнь внушает почтение, мастер же Шу-бэй - любовь. Если бы я знал все это раньше, я, возможно, так настроил бы свой компас, чтобы попасть во время мастера Шу-бэя. Может быть, я бы тогда встретился с ним. Может быть, он полюбил бы меня. А вот с мастером Бэй Тхо-вэнем, сколь ни велико мое к нему уважение, я бы, наверное, встретиться не решился. На этом я, пожалуй, прерву свои размышления о музыке; тебя они, наверное, не слишком увлекают, ведь ты никогда не спрашиваешь меня об ощущениях, какие я здесь испытываю, зато все время интересуешься, как устроен этот мир и на чем зиждется его государственность. И ты прав, разумеется, ведь такова была цель моего путешествия. Иначе оно не отвечало бы духу учения великого Кун-цзы. Должен признать, что я, особенно слушая музыку, часто и в самом деле забываю о своем ранге мандарина и даже о Срединном царстве. Но звуки умолкают и я возвращаюсь к действительности, трезво напоминающей мне, что в мире большеносых можно найти все, что угодно, даже таких замечательных мастеров, как Бэй Тхо-вэнь и Шу-бэй, но у них никогда не было нашего великого Кун-цзы. На этом я прощаюсь с тобой, мой любезный друг; передай мои наилучшие пожелания Ло Дэ-саню. Стихотворение у него и в самом деле вышло неплохое. Возможно, я только потому не нашел его в упомянутом собрании, что за тысячу лет оно где-нибудь затерялось (этого ему, разумеется, передавать не надо). О твоих шариках я не забыл. Крепко обнимаю тебя и остаюсь - твой Гао-дай. ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ШЕСТОЕ (среда, 1 декабря) Дорогой Цзи-гу! незадолго до отъезда мастера Юй Гэня - для меня уже окончательного, ибо теперь он приедет в Минхэнь лишь в следующем году, когда меня здесь уже не будет, - у нас состоялась долгая и очень содержательная беседа. Хоть он и таскал меня по разным сомнительным заведениям, хоть он и не умеет сдерживать приступов веселья и вообще отличается весьма бурным нравом, а выпив лишнего, может сморозить невероятную глупость, - все же он человек глубокого ума. Теперь, простившись с ним навсегда, - он, конечно, надеется на нашу новую встречу и рад ей; я же страдаю от того, что не смогу оправдать его надежд, - теперь я имею право сказать об этом. Правда, он всего лишь мастер по выращиванию леса, но он много размышляет над той жизнью, которая его окружает, над жизнью большеносых, и мысли его, без сомнения, верны. Жизнь большеносых и весь их мир неумолимо движутся к своему концу: таков общий вывод, сделанный мною не только из этой нашей беседы, ставшей естественным продолжением разговора о моих впечатлениях от гигантской кузницы, но и из всех моих здешних наблюдений в целом. Политическое устройство запутанно и создает благодатную почву для корыстолюбия политиков. Общественное устройство в беспорядке из-за того, что никто и ничто не обладает природным авторитетом. Семья как установление тоже почти отмерла. Религия - сплошное суеверие. Уцелела лишь торговля, которая в конечном итоге и определяет ход всех вещей. Господин Юй Гэнь-цзы рассказал мне следующую притчу. Сам он из крестьян. У его отца был хутор на равнине, простирающейся к северу от Ба Вай до самого моря. Однажды, получив деньги за хороший урожай, покойный господин Юй Гэнь старший решил избавиться от старых шкафов и кроватей и завести новые. Так он и сделал, однако старые кровати и шкафы принадлежали еще бабке с дедом господина Юй Гэня старшего, к тому же были украшены ценной резьбой (у нас бы никто и не подумал избавляться от таких вещей; большеносые же всегда предпочитают новое старому. Однако эту их нелепую привычку я уже описывал, и сейчас речь не о ней). Итак, из уважения к предкам, что само по себе похвально, эти шкафы и кровати не попали ни под топор, ни в печку, а были оставлены в одной из пустующих верхних комнат. Там-то на них и набросились червяки-древоточцы. Получилось так, сказал господин Юй Гэнь-цзы, что эта комната оказалась как раз настолько теплой и влажной, сколько требуется древоточцам для полного благоденствия. Червяки принялись размножаться, а поскольку шкафы и кровати снабжали их достаточным пропитанием, то они росли и размножались все быстрее. Их становилось все больше, и с каждым новым поколением они делались все толще, пока в конце концов кровати и шкафы не были съедены до последней крупинки, после чего эти огромные толстые червяки в одночасье издохли. Именно к этому моменту, к полному и окончательному краху и подходит сейчас жизнь большеносых. Ход вещей в мире большеносых, сказал я, в конечном счете определяется торговлей. Однако эта торговля, - а тем самым и денежная система, и налоги, и государство, и вообще вся жизнь большеносых, - может существовать, лишь когда постоянно производится что-то новое, неважно, нужно оно кому-нибудь или нет. Такая экономика, как сказал господин Юй Гэнь-цзы, исправно работает до тех пор, пока рабочие не перестали приобретать повозки дороже тех, которые могут себе позволить. Большеносые живут в долг, они проедают свое будущее. И съедят его прежде, чем оно наконец наступит. Я сказал тебе, что считаю религию большеносых суеверием? Если да, то я был неправ. Их религия была бы очень хороша - если бы они ей следовали. С ней произошло то же самое, что и с даосизмом. Утонченная философия премудрого Лао-цзы была бы просто прекрасна, если бы люди были в состоянии следовать ей. Учение же великого Кун-цзы, не столь утонченное в теории, оказывается гораздо лучшим на практике - именно потому, что ему возможно следовать. Религия большеносых очень хороша, но они следуют лишь внешним ее заветам, да и это делают слишком поверхностно. Сама по себе она - не суеверие, это они относятся к ней как к таковому. О вере же, которую они исповедуют на самом деле, я уже писал: это - Западное и Восточное учения. Причем "запад" и "восток" здесь следует понимать не в нашем смысле, ибо, противопоставляя запад востоку, большеносые не знают и не ищут середины. Западное учение гласит, что счастье создается богатством. Обязанность каждого - стремиться к счастью по мере своих сил. Поэтому важнейшей заслугой человека Западное учение считает получение прибыли. При этом человек - чисто теоретически - должен руководствоваться определенными правилами морали. Эти правила могут выводиться как суеверия, то есть религии, так и из общепринятых представлений о долге и добродетели. Но это теоретически. Практически же стоит прибыли только забрезжить на горизонте, как все моральные правила либо извращаются так, чтобы они не служили помехой, либо же, что гораздо проще, отбрасываются. Так, - рассказывал мастер Юй Гэнь, сам столкнувшийся с этим в своем лесоводстве, - известно, что уксусный дождь, разъедающий лес, зарождается из облаков дыма, того ядовитого пара, который уже в течение десятилетий, а кое-где и столетий испускают гигантские кузницы, и из тех смертоносных отходов, которые они же спускают в реки. Известны и имена виновных в том лиц. Однако если запретить кузницам испускать яды, они не смогут работать; если они не смогут работать, сократится прибыль (не только для высокопочтенного господина Начальника и таинственных хозяев руководимой им кузницы, но в первую очередь для самих рабочих); если же сократится прибыль, они сочтут, что лишились своего счастья. Поэтому мораль извращается, причем настолько, что даже разговор на эту тему считается неприличным. И вот министр Чжи, тот самый варвар с юга, выходит к народу и заявляет: ничего страшного! Того же, кто осмелится ему возразить, подвергают наказанию или по меньшей мере порицанию. Самое интересное в том, говорит мастер Юй Гэнь, что министры-то и входят в число этих таинственных хозяев кузниц. Остальное тебе ясно. Ты можешь подумать, что народ, устав дышать отравленным воздухом, однажды поднимет восстание. И ошибешься. Все рабочие кузниц состоят членами огромных ремесленных сообществ. Эти сообщества (они называются "Один раз дать", что звучит как насмешка; скорее их следовало бы называть "Десять тысяч раз отнять" (,однако, тоже озабочены лишь тем, чтобы обеспечить своим членам как можно большую прибыль, то есть, в конечном итоге, преследуют те же цели, что и таинственные хозяева кузниц, и продажный верховный мандарин, даже если и уверяют всех в обратном. Кроме того, сообщил господин Юй Гэнь-цзы, богатые и высокородные начальники этих обществ сами принадлежат к числу таинственных хозяев гигантских кузниц и даже открывают иногда собственные кузницы... Таково, вкратце, Западное учение о благе прибыли. Восточное учение немногим лучше. Оно считает - и это показалось мне величайшей глупостью из всех, когда-либо слышанных мною, - что весь ход истории подчиняется нескольким совершенно незыблемым закономерностям. Хотя каждому, кто хоть раз дал себе труд задуматься над ходом истории, должно быть ясно, что роль всех (несомненно имеющихся в ней) закономерностей вместе взятых значительно уступает роли случая. История подобна потоку, знающему лишь один закон: что течь ему положено с горы в долину. Но то, как он потечет, обойдет ли он эту скалу слева, а ту справа, или наоборот, часто зависит от крохотного камешка, случайно оказавшегося на пути его первой капли. Но нет, Восточное учение кладет в основу истории закономерность, и мало того: его основатель имел смелость заявить, что умеет вычислить эту закономерность. Мне это напоминает самоуверенные заявления астрологов. Далее, Восточное учение исходит из того, что народ глуп - мысль, сама по себе не лишенная остроумия, - и что его следует буквально за руку вести к своему счастью. Счастье же, согласно этому учению, ожидает людей в отдаленном будущем. В чем оно состоит и как выглядит, никто из создателей учения не знает. Один из них, правда, провозгласил, что счастье - это когда никто больше не голодает и не ночует на улице. Но, если это - все, кому нужно такое счастье? Что ж, пускай глупый народ - хотя на самом деле он не так уж глуп, - поверил и устремился к этому далекому и неведомому счастью. Что же сторонники Восточного учения будут делать дальше? Правильно: им придется (и уже пришлось) всеми силами укреплять государство, так что теперь в странах Восточного учения рядом с каждым человеком из народа стоит стражник с обнаженной саблей, чтобы тот не сбился с пути к положенному ему счастью. Наши правнуки в Срединном царстве - какое счастье, что это произойдет лишь через тысячу лет! - тоже объявили себя приверженцами этого учения. Самое удивительное в этом Восточном учении - то, что оно, обещая людям вещи столь туманные и неуловимые, что они кажутся скорее поэтическими образами, упорно называет себя "рациональным и материалистическим мировоззрением". Ныне Западное и Восточное учения, как и следовало ожидать, противостоят друг другу, однако не как две разные философские школы, противоборство которых ограничивается лишь сферою духа, а потому способно даже быть плодотворным, а как две вполне реальные силы: их вооруженные до зубов солдаты грозят друг другу, как могут. Войны же не случилось до сих пор только потому, считает господин Юй Гэнь-цзы, что ни одна из сторон не уверена в победе. Время от времени на окраинах их империй происходят вооруженные стычки, и тогда кому-то из противников удается наградить другого чувствительным пинком. Но на большее они не отваживаются. Мастер Юй Гэнь называет это равновесием страха. Ясно, что в таком мире ни о каком всеобщем процветании и речи быть не может. Впрочем, об этом я тоже уже писал, правда, в иной связи. У Западного учения есть одно преимущество: счастье, отождествляемое с прибылью, выглядит не в пример доступнее счастья в отдаленном будущем. Преимущество же Восточного учения в том, что им проще пользоваться. Но ни одному из них не суждено когда-нибудь отпраздновать победу, говорит господин Юй Гэнь-цзы, и я не могу с ним не согласиться. И те, и другие уже доедают свои шкафы и кровати. О том же беседовал я и с господином Май Ло, судьей. Он сказал мне: напишите книгу, изложите в ней свои мысли, пусть о них узнают все. Ибо лишь посторонний способен открыть большеносым глаза - неважно, придерживаются ли они Западного или Восточного учения (господин судья Мэй Ло даже не подозревает, насколько я для них посторонен и даже "потусторонен"). Он дал мне книгу, написанную одним большеносым, жившим почти три века назад. Этот большеносый был аристократом очень древнего рода из страны западнее Ба Вай; звали его Мо Тэ-кьо46 Книгу свою он написал от имени "постороннего наблюдателя" - некоего князя из далекой страны, весьма остроумно и нелицеприятно судящего о нравах большеносых. Кстати, страна, из которой прибыл этот князь, тоже была расположена где-то на Востоке... Можешь себе представить, как глубоко тронула меня эта книга. Возвращая ее господину Мэй Ло, я жалел, что не могу признаться ему в этом моем чувстве. Задал же я ему вопрос: нашла ли книга господина Мо Тэ-кьо хоть какой-то отклик в сердцах большеносых? - Да, конечно, - ответил господин Мэй Ло, - но, увы, весьма небольшой. Так что и я не стану тратить время на сочинение книги для большеносых, помня слова мудреца с Абрикосового холма: "Учитель сказал: опровергать теории глупцов - напрасная трата сил". Сердечно приветствую и обнимаю тебя - твой Гао-дай. ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ СЕДЬМОЕ (вторник, 7 декабря) Дорогой Цзи-гу, год большеносых подходит к концу - так же, как и мое пребывание в их мире. На улице холодно, идет снег. Госпожа Кай-кун и маленькая госпожа Чжун разругались. Этого я тоже не понимаю. Вероятно, все дело в том, что женщина здесь привыкла держать себя по-мужски. Ей хочется, чтобы мужчина дарил ей одной всю свою благосклонность: вот уж действительно странное воззрение! Мало того, что это вредит здоровью: именно из-за этого, я уверен, в конце концов и распадается семья. Разве я не с равной нежностью и благодарностью принимал дары любви от обеих, от госпожи Кай-кун и маленькой госпожи Чжун? Разве не в равной мере я отдавал им свою мужскую силу, находя время для каждой? Господин Юй Гэнь-цзы, мой добрый уехавший друг, - он знал об обеих дамах, - предостерегал меня. Он говорил, что нынешние женщины присвоили себе право ревновать. Но что такое ревность? Всего лишь одна из форм зависти. Вот еще одна из странностей мира большеносых: зависть вообще считается у них дурным чувством - за исключением тех случаев, когда она выступает в форме ревности. На эту тему, говорит господин Юй Гэнь-цзы, у них существует обширнейшая литература - да, пожалуй, и вся литература большеносых так или иначе посвящена ревности. Следуя предостережению господина Юй Гэнь-цзы, я по мере сил старался не допустить, чтобы обе дамы встретились, и ничего не говорил одной про другую. Сначала все шло хорошо, так как маленькая госпожа Чжун всегда прилетает в Минхэнь только на два-три дня, а у госпожи Кай-кун часто бывают самые разные дела, так что для меня у нее времени не остается. Но вчера эта неприятность все же случилась. Маленькая госпожа Чжун приехала в Миихэнь неожиданно и решила навестить меня в то самое время, когда я ублажал госпожу Кай-кун. Я лишь повторял: тише, тише, потому что была ночь, и все соседи, наверное, уже спали. Не буду описывать тебе эту некрасивую сцену. Потоки слез - лишь самая малая ее часть. Мне пришлось выслушать много обидных слов, прежде чем обе они удалились. Точнее, собрались удалиться; однако вместе, по одной лестнице, они идти не желали. Поэтому каждая стояла и дожидалась, когда уйдет другая, продолжая тем временем осыпать меня упреками: одна - на языке жителей Минхэня, другая - на нашем языке. Лишь когда я сам сделал вид, что ухожу, они унеслись прочь, заявив, что ни ту, ни другую я больше никогда не увижу. Я запер за ними дверь и откупорил бутылку Шан-пань. Как жаль, мой милый Цзи-гу, что я не могу прихватить для тебя бутылочку этого чудесного напитка. Сумка моя не очень велика - боюсь, что, перегрузив ее, я застряну где-нибудь на полдороге. Очень, очень жаль. Тебе Шан-пань наверняка бы понравился. Поцелуй за меня мою верную и далеко не такую ревнивую Сяо-сяо. Утешь ее и скажи, что я вернусь уже совсем скоро. Не сомневаюсь, что она все поймет правильно. По-прежнему твой Гао-дай. ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ВОСЬМОЕ (среда, 15 декабря) Мой дорогой Цзи-гу сегодня - день последнего осеннего новолуния. Большеносые, как всегда, об этом даже не вспоминают (кстати, маленькая госпожа Чжун тоже не соблюдает - или теперь я уже должен говорить: не соблюдала? -древних обычаев; она живет по обычаям большеносых). И тем не менее в городе сейчас царит большое оживление. Этот месяц для большеносых - особый, они верят, что почитаемый ими бог родился в один из последних его дней, незадолго перед Новогодним праздником. Господин Ши-ми - я недавно снова был у него, слушал Небесную четверицу - объяснил мне, что время перед праздником, посвященным рождению бога, называется Пришествием47 и отводится благочестивым размышлениям; люди же, появляющиеся в Ящике Дальнего Видения, часто называют его "временем покоя". Однако звучит это, честно говоря, довольно странно, ибо такой страшной суеты на улицах, как в эти дни. мне до сих пор в мире большеносых никогда видеть не доводилось. (Кстати, писал ли я тебе о Ящике Дальнего Видения? Кажется, нет. Я уже плохо помню, о чем успел тебе рассказать, а о чем нет. Ящик Дальнего Видения - вещь в жизни большеносых очень важная. Прости, если я до сих пор ничего не говорил о ней. Я восполню этот пробел), К празднику рождения бога, именуемому здесь также "Святой ночью", как сообщил господин Ши-ми, у них принято делать подарки родственникам и друзьям. Это считается не просто обычаем, но священной обязанность каждого. Сын делает подарки родителям, родители - детям, сестра - брату, а также дядюшкам и тетушкам, причем не только родным, но и двоюродным, соседям, коллегам и деловым партнерам, подчиненные преподносят что-то начальнику, словом, все одаривают друг друга, даже если терпеть один другого не могут. Вспоминая, сколько подарков нужно заготовить, господин Ши-ми всякий раз едва сдерживает стоны. С начала месяца большеносые принимаются бегать по всему городу, покупая самые невероятные вещи, чтобы потом подарить их кому-нибудь. Торговцы, разумеется, потирают руки. Если бы, накупив подарков, люди просто оставляли их себе, говорит господин Ши-ми, никакой суеты не было бы - и, кроме того, каждый точно знал бы, что именно он приобрел, потому что другие обычно дарят вам самые нелепые, некрасивые и ненужные вещи, от которых, однако, нельзя избавиться сразу, так как даривший может смертельно обидеться; лишь потом, желательно по прошествии нескольких лет, можно осторожно передарить их кому-нибудь. Все подарки передаются из рук в руки одновременно, вечером двадцать четвертого числа. Самое неприятное - получить подарок от кого-то, для кого вы сами не припасли подарка (по забывчивости или просто сочтя это ненужным). Поскольку все подарки вручаются одновременно, загладить этот промах невозможно, и несчастный одаренный ходит потом весь год, опустив голову и не смея взглянуть в глаза дарителю. Вот большеносые и ломают себе головы, как бы не забыть какого-нибудь приемного дядюшку, и я все время вижу мужчин и женщин, мечущихся, точно одержимые демонами, по обледенелым и заснеженным улицам: обходя лавку за лавкой, они покупают подарки (и при этом нередко вынуждены залезать в долги), выше головы нагружая себя пакетами и пакетиками, и тащат их домой, чтобы сложить где-нибудь в углу и раздать всем, кому положено, вечером двадцать четвертого числа. Многие скользят на льду и падают. Мне все это хорошо видно из окна Го-ти Ни-цзя, ведь оно выходит прямо на улицу, где полным-полно лавок. Взбрыкнув ногами, люди выпускают свои пакеты из рук, и те летят прямо в физиономии прохожих. Или на мостовую, где колеса повозок Ма-шин расплющивают их в лепешку. Прохожие же, одержимые собственными демонами, безразлично перешагивают через упавших, долго и неловко собирающих разбросанное добро. Вот что большеносые называют "временем покоя". Вот как празднуют они пришествие бога. То-то он, наверное, радуется. Боюсь, впрочем, что и мне, человеку более чем постороннему, придется очертя голову броситься в этот водоворот. Если я правильно понял намеки господина Ши-ми, он самым коварным образом припас мне подарок. Придется и мне купить ему что-нибудь. Написать я, впрочем, хотел тебе вовсе не об этом. К празднику улицы, стены домов и окна лавок увешивают серебристыми звездочками и разными другими амулетами (еловыми ветками, фигурками младенцев в какой-то странной люльке; рядом с ними часто помещают фигурки быка и осла, но всегда только по одной от каждого), чтобы напомнить большеносым о памятной дате - и, конечно, о святой обязанности припасти как можно больше подарков; в Ящике Дальнего Видения все время говорят о приближении "Святой ночи", настойчиво называя ее всеобщим "Праздником мира". Я нарочно узнавал: да, действительно, с полудня двадцать четвертого до утра двадцать седьмого дня этого месяца царит всеобщий мир. Но только потому, что в эти дни не работают, лавки и конторы закрыты, отдыхают даже рабочие кузниц. Люди занимаются тем, что распаковывают полученные подарки, разглядывают со всех сторон и бранятся из-за их очевидной бесполезности. Да, действительно, в эти дни никого не судят, но только потому, что и судьи не выходят на службу. А если где-то идет война, спросил я господина Ши-ми, то в эти дни не воюют? Увы, отвечал он, до сих пор не нашлось военачальника, который бы прекратил военные действия на время "Праздника мира". В последнюю войну, бывшую не так давно - господин Ши-ми ребенком еще застал ее, - устраивались даже "военные Праздники мира". Только большеносые могут придумать такое. Никто и ничего не отучит их от привычки смешивать понятия. В дни "Праздника мира" случается больше всего самоубийств, мужья убивают жен (впрочем, бывает и наоборот), детей выставляют на улицу, умирают с голоду старики. Это происходит от того, считает господин Ши-ми, что у людей слишком тесные жилища. Они не выдерживают трехдневного совместного заточения в своих крохотных, низких комнатушках. Этого никто не выдерживает, и начинается ссора. Он сам помнит, говорит господин Ши-ми, какие жуткие ссоры устраивали его родители в дни "Праздника мира" - ни в какое иное время года между ними подобного не происходило. Однажды его отец даже сбежал из дома, когда мать запустила ему в голову жареным гусем - за то, что отец несколько часов подряд пенял ей, что гусь пережарен. Едят в дни "Праздника мира" необычайно много - возможно, от скуки. Особой любовью пользуются "праздничные" гуси и карпы. Их повсюду уже выставили в лавках. Пьют, вероятно, тоже немало; когда же большеносые не едят и не ссорятся, они все, без сомнения, предаются одному и тому же занятию, которое любят больше еды и питья, больше сна и полового сношения: они смотрят в Ящик Видения. Такие Ящики есть в каждом доме, в каждой квартире, почти в каждой комнате (в моей комнате на постоялом дворе он тоже есть). Стоят они очень дорого и часто ломаются. Тем не менее любой большеносый скорее откажется от повозки Ма-шин, он скорее предпочтет не обедать, лишится кровати и печки, чем останется без чудесного Ящика. Ящик есть у самого бедного большеносого; он заложит жену и детей, даже душу, будет ходить нагишом и жить на улице, лишь бы иметь Ящик. (Нагие люди, виденные мною летом на всех лужайках, к этому отношения не имеют: они раздевались вовсе не потому, что решили отдать последнее, но приобрести Ящик. Эти слова не следует понимать буквально. Их нагота объясняется просто бесстыдством, а также убеждением, что это полезно для здоровья). Ящик Дальнего Видения довольно велик и имеет в передней части нечто вроде окошка. Где-то далеко, в особом месте, сидят люди, умеющие делать живые картинки и посылать их по воздуху. Внутри каждого Ящика имеется механизм, который ловит эти картинки и показывает в окошке, если нажать особую пуговку, - и если Ящик, конечно, не поломан. Это не волшебство, хотя не первый взгляд и кажется таковым. На самом деле Ящик устроен не сложнее, чем наш с тобой компас времени. Господин Ши-ми объяснил мне его устройство, но я не хочу утомлять тебя излишними подробностями. В общем, ты сидишь перед Ящиком и смотришь в него, точно через окно, на разных других людей (они тебя при этом не видят - я нарочно справлялся, но мои опасения оказались излишними). Большая часть из того, что они рассказывают и показывают, тебе решительно ни к чему. Должен признать, однако, что поначалу это меня увлекло. Представь, что тебе удалось незаметно заглянуть в чужой дом и увидеть, как живут другие люди; это любопытно, но скоро надоедает. Ну, что может происходить с этими другими? Лишь то же самое, что и с тобой. Они едят, пьют, любят друг друга и дерутся, ездят на лошадях или повозках Ма-шин... Все это достаточно скучно, ибо давно тебе известно. Гораздо меньше увлекли меня музыканты, которых в Ящике тоже можно услышать довольно часто. Эта музыка не имеет ничего общего с великими творениями мастера Бэй Тхи-вэня и других. Правда, бывает забавно видеть, какие гримасы строит поющий господин или поющая дама; я иногда позволяю себе это развлечение. Чаще же всего в Ящике показывают, какие товары нужно покупать в лавках. Впрочем, как я узнал, это не вменяется людям в обязанность: товары можно не покупать. В определенное время в окошке Ящика появляются большеносые, читающие по желтым бумажкам, какие несчастья произошли на свете за последние несколько часов, а после них всегда выступает господин, сообщающий, что погода завтра будет хуже, чем сегодня. Но самое плохое в Ящиках Дальнего Видения все же не это. Я расспросил очень многих большеносых, потому что Ящики - неотъемлемая часть их жизни, и убедился в следующем. Живые картины, показываемые в Ящике, настолько естественны, что многие (и я в том числе, особенно поначалу, мне даже сделалось страшно) считают их настоящими, то есть происходящими взаправду. Таковы, однако, далеко не все картины. Конечно, большеносый, рассказывающий по желтой бумажке о затонувшем где-то судне, или другой, обещающий дождь на завтра, настоящие. И те, которые строят гримасы и вопят, называя это пением, делают это взаправду - в отличие от появляющихся потом, которые в течение двух часов перешептываются, бранятся и убивают друг друга. Эти большеносые - не настоящие, они только играют роли. Это тоже лицедейство, представляемое - хотя, надо признать, и не всегда, - на удивление ловко и умело. Я (несмотря на то, что я чужой здесь - или, скорее, благодаря этому) легко распознаю лицедейство, но слишком многие большеносые, отупев от долгого сидения перед волшебным Ящиком, принимают все, что видят, за чистую монету. И перестают воспринимать действительность, черпая свои понятия уже из Ящика, а не из действительности. Большинство большеносых, как я узнал, проводят перед Ящиком Дальнего Видения все свое время, не занятое работой. Да и может ли быть иначе, если весь смысл своей жизни и истории они видят в том, чтобы постоянно уходить от самих себя, куда угодно, главное - как можно дальше? Вот они и вглядываются в эти далекие и вовсе ненужные им картинки, лишь бы только не видеть самих себя. В одном из последних писем я обещал тебе рассказать о музыкальных тарелках. Это - очередной пример стремления большеносых размножать в невероятных количествах все, что ни попадет под руку, - как, впрочем, и Дальнее Видение, ибо почти таким же образом, как Ящики размножают по сути одну и ту же, пусть даже самую безобразную картинку, так и музыкальные тарелки служат для размножения одних и тех же музыкальных пьес. Представь себе плоскую, очень тонкую черную тарелку; ее осторожно вкладывают в особую машину, только для этого и предназначенную (управлять ею не слишком трудно), надавливают на несколько пуговок (надавливанию всевозможных пуговок большеносые придают, кажется, даже большее значение, чем совокуплению), и вот уже из машины льется прекрасная музыка, ничуть не быстрее и не медленнее, чем как если бы ее играли приглашенные тобой музыканты. Все это, конечно, очень странно и вполне в духе большеносых, но у музыкальных тарелок есть одно неоспоримое преимущество: ты можешь в любое время услышать музыку, какую захочешь, ничего не платя музыкантам. Побывав на публичном музицировании, я тоже купил себе такую машину (впервые увиденную мной у господина Ши-ми) и поставил у себя в Го-ти Ни-цзя. Теперь я часто слушаю обе пьесы, исполнявшиеся тогда, пытаясь проникнуть в их смысл. Пьесы мастера Бэй Тхо-вэня я тоже слушаю очень часто. Несколько дней назад я побывал на музыкальном представлении совсем иного рода. Туда меня тоже пригласил господин Ши-ми. Он зашел за мной в Го-ти Ни-цзя и сообщил, что хочет сделать мне очередной сюрприз. Мы пришли в огромный дом, вход в который украшали высокие колонны. Внутри собралось уже много большеносых. Сам дом был даже больше, чем мой постоялый двор. Мне показалось, что это храм; когда я сообщил об этом господину Ши-ми, тот рассмеялся и сказал, что его действительно иногда называют "Храмом богинь искусства". Какое-то время мы бродили по покоям и коридорам, потом раздался громкий, резкий звонок, и мы вошли, как я понял, в самый главный зал. Он сразу же напомнил мне другой зал, тот, где мы слушали публичное музицирование; здесь впереди тоже сидели музыканты, только на сей раз их едва можно было разглядеть, и настраивали свои инструменты, издавая режущие слух звуки. Внизу в зале стояло множество кресел; кресла помещались и на балконах, устроенных не снаружи, как обычно, а внутри здания - всего я насчитал пять или шесть рядов таких балконов. На креслах более или менее поспешно рассаживались люди. Все кресла были поставлены так, чтобы люди смотрели в одном направлении. Мы сидели на первом балконе, если считать снизу. Освещение начало слабеть и наконец угасло совсем. Все снова захлопали в ладоши. Я спросил, что происходит, но господин Ши-ми улыбнулся и ответил, что скоро я сам все увижу. Сначала, однако, я не видел ничего. Музыканты исполнили короткую пьесу, которая также ничего мне не объяснила, ибо играли они почти в полной темноте. И тут большой занавес, на который я сначала даже не обратил внимания, пополз вверх, открывая широкий, ярко освещенный помост, где были расставлены... Не знаю, как и назвать. В общем, разные картины. Короче, это тоже оказалось лицедейством, представлением с музыкой и танцами, в котором участвовали живые люди (не только мужчины, но и женщины); как я узнал, их долго этому учат и потом хорошо оплачивают. Это актеры, такие же, как у нас, и все представление тоже немного походило на наш театр. Правда, оно не было ни ритуальным, ни аллегорическим; скорее, это была довольно длинная повесть, только изложенная в песнях и картинах. Актеры не пользовались танцем, мимикой и жестами, как у нас, чтобы сделать происходящее ясным и понятным каждому, а в точности изображали все так, как если бы оно происходило в действительности. Выглядело это довольно смешно, ибо люди на освещенном помосте старательно делали вид, что не замечают сотен или даже тысяч большеносых, сидящих во тьме и глядящих на них во все глаза. Когда кто-нибудь из актеров говорил: светит луна! - над помостом вывешивали луну, и все заливалось бледным светом, так что на первый взгляд могло показаться, будто перед тобой окно, за которым открывается незнакомая местность; когда же другой говорил, что идет в такой-то дом, на помосте его ждала стоячая картина дома. То и дело актеры принимались петь, то поодиночке, то хором, но всегда в сопровождении оркестра. Да, это, в сущности, была повесть в песнях и картинах, но понял я это лишь позже, из объяснений господина Ши-ми. Сам же я, когда они пели, почти не понимал слов, и смысл повести остался мне непонятным. Вроде бы речь шла о том, как одна дама приехала в чужую страну и вышла там замуж за высокопоставленного чиновника, а потом бросила его (или он ее). По ходу дела актеры отпускали шутки, над которыми все большеносые громко смеялись; однако актеры продолжали делать вид, что ничего не замечают. Часа через два занавес снова опустился, и все захлопали в ладоши. В зале зажгли свет, и тут произошло удивительное: и дама, и чиновник, и все прочие снова вышли из-за занавеса на помост. Вот тут-то они совершенно ясно дали понять, что прекрасно знали о большеносых, сидевших в зале и следивших за ними все это время. И каждый из них долго кланялся. Одеты они были довольно странно, совсем не так, как обычно одеваются большеносые. Я удивился, что ни разу до сих пор не встречал на улицах людей в таком платье, но господин Ши-ми снова рассмеялся и объяснил, что они так оделись нарочно. Сейчас все дамы и господа пойдут к себе, в другую часть дома, снимут эти пестрые платья, наденут обычную одежду и пойдут домой. Мы тоже пошли, но сначала зашли в харчевню, чтобы поесть. Тут-то господин Ши-ми и спросил меня, причем по его лицу и голосу я понял, что вопрос задан не без умысла: понравилось ли мне представление? О да, ответил я, во всяком случае, это было весьма любопытно. Не заметил ли я чего-либо необычного? Конечно, мне многое показалось необычным... Необычного для мира большеносых, уточнил он; не показалось ли мне что-либо знакомым? Нет, был вынужден ответить я. Господин Ши-ми засмеялся. Оказалось, что имя автора этой повести тоже известно: его звали Лэй-гао48, он умер около тридцати лет назад. Называется она "Повесть о Стране улыбок", и речь в ней идет о Срединном царстве! Теперь уже я не мог сдержать смеха. Я-то был твердо уверен, что ничего более "большеносого" и быть на свете не может, а актеры, оказывается, представляли историю, случившуюся у нас, в Срединном царстве! Так вот как они представляют себе нашу жизнь! Ясно, что ни актеры, ни тем более сам господин Лэй-гао не только никогда не видали нашей страны, но и ничего о ней не слыхали. Я смеялся и не мог остановиться. Потом я попросил господина Ши-ми завтра снова сходить со мной в этот Храм богинь искусства, чтобы посмотреть все представление еще раз. Теперь, когда я знаю, в чем дело, оно доставило бы мне истинную радость. Однако мое желание, к сожалению, нельзя было выполнить: таких повестей у большеносых много, поэтому "Повесть о Стране Улыбок" играют далеко не каждый день (в других повестях речь идет не о Срединном царстве). Господин Ши-ми заглянул в маленькую книжечку и сообщил мне, что эту повесть будут играть теперь только в следующем месяце. Я обязательно на нее пойду. А до тех пор придется обождать. Так проходят здесь мои дни. Снег все идет. Я купил себе толстую, длинную накидку синего цвета, какие носят большеносые. Если бы ты мог меня видеть! Иногда мне самому бывает смешно, когда я себя вижу. В харчевню под названием "Райский сад" я заходил. Танцовщица, показывавшая трюк с маленькими белыми шариками, там больше не выступает. Извини, что не смог выполнить твою просьбу. Мне сказали, что она уехала в другой город и теперь выступает там. При всей моей любви к тебе я все же надеюсь, что ты не заставишь меня отправиться на ее розыски. Передай от меня привет юному Ло Дэ-саню. Скажи ему, что слава не вечна, хоть он и получил в этом году первую премию. Но не говори ему, откуда я это знаю. Приветствую и сердечно обнимаю тебя издалека - Твой старый друг Гао-дай. ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТОЕ (четверг, 23 декабря) Мой милый Цзи-гу, ты неправильно меня понял: для того, чтобы играть, то есть слушать разные пьесы, нужны и разные музыкальные тарелки. Одна такая тарелка всегда играет только одну пьесу, точнее, одну длинную или несколько коротких. Дело в том, что машина, куда их закладывают, - не музыкальный инструмент. Инструмент знает все музыкальные пьесы, но они как бы спят и, когда музыкант ударяет по нему или водит смычком, нужная пьеса пробуждается и начинает звучать. С машиной этого сделать нельзя. Или можно сказать вот как: в музыкальном инструменте хранятся души всех пьес, и хороший музыкант может по желанию вызвать любую, чтобы на какое-то время облечь ее плотью звуков. А на Игральной Машине можно сыграть только ту пьесу, которую знает вложенная в нее музыкальная тарелка. В этом смысле у Игральной Машины нет души - или, лучше сказать, она позволяет вызывать лишь тени душ. Но все равно я считаю ее полезной, ибо, слушая много раз одну и ту же пьесу, лучше проникаешь в ее суть и смысл. Однако облегчение труда, как я уже писал тебе, рассказывая о литье домов, и тут приводит к извращениям. Поскольку слушать музыку стало теперь для большеносых очень легко, они слушают самые дурацкие пьесы, причем без перерыва. Похоже, что всякое облегчение ведет лишь к появлению множества совершенно бесполезных вещей и занятий. Справедливости ради следует признать, что не большеносые первыми дошли до этого. Разве у нас дело обстоит лучше? Если задуматься, то придется сказать: нет, не лучше. С тех пор, как изобрели колесо и начали разводить лошадей, все только и знают, что ездят туда и сюда, даже если в этом нет никакой нужды. Сколько бесполезных поездок было с тех пор совершено? Бессчетное количество! Что же делают они, эти люди, там, куда приезжают? Да все то же, что и дома. Нет, я вовсе не противник путешествий как таковых (хотя еще великий мудрец с Абрикосового холма предпочитал покой любым путешествиям): они могут быть и нужными, и полезными. Возьми, к примеру, мое путешествие: даже если все, узнанное мною здесь, останется известным лишь нам с тобой, все равно оно было нужно и полезно. Однако облегчение поездок неминуемо ведет к утрате смысла и искусства путешествий. Люди не путешествуют больше, а лишь ездят взад да вперед. Нечего и говорить, что к большеносым это относится гораздо больше, нежели к нам: повозка Ма-шин упрощает путешествие стократ сильнее обычной конной, вот они и носятся по свету. Но тут сама собой напрашивается мысль, что очень многие из нелепостей, имеющихся здесь, то есть в будущем, берут начало еще в нашем мире. Ты знаешь, как много размышляли наши великие древние философы о происхождении культуры, о том, добр ли человек по своей природе, как утверждает Мэн-цзы, или зол, как говорит Сюнь-цзы, была ли культура подарена людям мудрыми императорами древности, или же выросла сама, подобно лишайнику на камне? На эти вопросы мы никогда не найдем ответов, разве что я решусь воспользоваться компасом времени второй раз и отправлюсь на две или даже на три тысячи лет назад, в -, эпоху императоров Яо или Шунь49. Думаю все же, что, вернувшись весной на родину, я долго еще не смогу покинуть ее снова. Кроме того, кто знает, не ожидало ли бы меня разочарование еще большее: не пришлось бы мне убедиться, что Яо и Шунь - да славится память о них еще в течение десяти тысяч поколений! - были всего лишь неотесанными невеждами? Но речь не об этом: все наши мудрецы, говорю я, начиная от великого Кун Фу-цзы и до утонченнейшего Гунсунь Луна50, раздумывали над этим, но так и не пришли ни к какому выводу. И все же, как бы там ни было, мне кажется совершенно неоспоримым, что с того самого момента, когда первые росточки лишайника культуры появились на камне человечества, его движение стало неудержимым. Почему нельзя ни остановить это движение, ни повернуть его вспять? Никто не знает. Возможно, просто потому, что иначе и быть не может - как река не может взять и потечь вспять, от моря к горной вершине. Так уж устроено, а почему - не известно. Большеносые, кстати, тоже этого не знают, я спрашивал у господина Юй Гэнь-цзы. Да, сейчас люди знают много, сказал он и даже осмелился добавить, что знают они гораздо больше, чем люди ушедших стран и поколений; но объяснить, какая же именно сила заставляет камень падать на землю, так до сих пор никто толком и не сумел. Потому-то я и думаю, что это движение человечества (причем это касается не только населения Срединного царства) от непротиворечивого первобытного состояния к царству всеобщего хаоса, раз уж оно началось, невозможно теперь ни остановить, ни тем более повернуть вспять. Причина же этого заключается, скорее всего, не в том, что человек по природе своей зол и глуп, как полагает Сюнь-цзы, а только в том, что в его душе всегда есть почва для глупости, которая и дает буйные побеги, стоит лишь маленькому ее зернышку упасть в эту почву. Сознавать все это очень горько и, чем больше я думаю надо всем этим, тем мне становится горше. Есть ли хоть какой-нибудь смысл в человеческой жизни на этой шарообразной Земле? Господин Мэй Ло, судья, с которым мы много беседовали об этом, считает, что люди боятся над этим задумываться, и эта боязнь с каждым годом лишь возрастает. Большеносые до мелочей исследуют многое, даже слишком многое, подолгу ломая голову над самыми мельчайшими мелочами, и для каждой из этих мелочей у них найдется знаток, выдержавший государственный экзамен и получивший диплом с печатью. Но за пределы своих мелочей они выходить боятся. Мир большеносых - это мир мелочей. Это мое письмо снова выйдет коротким. Я вообще, наверное, больше не буду писать длинных писем. Ведь я скоро вернусь и смогу сам тебе все рассказать: выйдет и полнее, и нагляднее. Я уже заранее радуюсь тихим, спокойным вечерам, которые мы проведем вместе, сидя в твоем или моем саду, в удобной одежде, за блюдом искусно приготовленной холодной собачатины под уксусным соусом, когда я спокойно и подробно буду описывать тебе этот странный мир. А на коленях у меня будет возлежать моя любимая Сяо-сяо. Так что сегодня я много писать не буду. И в ближайшее время тоже ничего написать не смогу, так что к почтовому камню ты приходи теперь лишь дней через десять - пятнадцать. Мы с госпожой Кай-кун уезжаем (! ). Она повезет меня на своей повозке Ма-шин в горы, хотя сейчас зима. Это далеко, слишком далеко от нашего почтового камня. Так что и ты не пиши мне, потому что иначе письма будут лежать без призору и могут пропасть. Насчет трюка с белыми шариками я действительно больше ничего не могу тебе сообщить. Однако у меня есть идея. Найди какого-нибудь фокусника, их у нас много в пригородах, и объясни ему, чего бы тебе хотелось. Можешь даже выдать это за свое собственное изобретение. А потом приведи его к одной из своих наложниц, той, которая покажется тебе самой способной. Пусть фокусник подумает хорошенько и изобретет этот трюк заново (или лучше сказать: застаро?). Если он даст себе труд подумать, и если ты к тому же посулишь ему хорошее вознаграждение, думаю, успех будет обеспечен. Он должен научить этому трюку твою наложницу. Когда мы весной будем сидеть в парке, наслаждаться собакой и слушать перезвон колокольчиков, колеблемых дуновением ветра, а я уже закончу очередную часть своего рассказа, ты пригласишь наложницу, она разденется и покажет этот трюк с шариками, чтобы развлечь нас. Вот мой совет. На этом заканчиваю и остаюсь - твой верный Гао-дай. ПИСЬМО ТРИДЦАТОЕ (четверг, 6 января) Мой дорогой друг Цзи-гу, вот я и снова в Минхэне, у себя в комнате, в Го-ти Ни-цзя. Улицы завалены снегом, выходить не хочется. Только что старший ключник - с величайшими вежливостью и почтением, на какие только способен большеносый, - осведомился у меня, как долго я еще Намерен оказывать их постоялому двору честь своим Присутствием? Я ответил, что собираюсь уехать вскоре после последнего зимнего полнолуния (разумеется, Прямо я ему о зимнем полнолунии не говорил, ибо большеносые никогда не смотрят, какая сейчас луна, полная она или нет, и не знают, когда будет следующая. Я назвал ему соответствующую дату их календаря, пользоваться которым давно уже научился). Почему он спрашивал меня об этом? Ответ на этот вопрос тоже наверняка удивит тебя. Он вовсе не намекал на то, что мне пора съезжать с этого постоялого двора, именуемого "Четыре времени года", как то немедленно пришло бы в голову нам с тобой. Отнюдь нет, ибо старшему ключнику прекрасно известно, что денег у меня достаточно, что постоялец я тихий и почти никогда не жалуюсь на нерадивость слуг, что я терплю, когда другие постояльцы в крепком подпитии выкрикивают несуразные слова, и часто заказываю Шан-пань, словом, что я - хороший постоялец, приносящий прибыль. Да старший ключник и сам не раз заверял меня, что я могу жить здесь (и, разумеется, платить деньги - чего он, впрочем, вслух не сказал, а только подумал), сколько мне заблагорассудится. Для чего же ему нужно было знать, когда я хочу уехать? Оказывается, для того, чтобы отметить у себя в книгах, когда он вновь сможет распоряжаться моей комнатой! Большеносые все время строят планы, пытаясь заглянуть в будущее, и только и знают, что размышлять, когда да как они смогут чем-то "распорядиться". Они не умеют просто сидеть и ждать. Это, без сомнения, тоже связано с их постоянным стремлением уйти прочь от самих себя. Большеносые и живут-то больше в будущем, чем в настоящем, - и всякий раз упускают это настоящее. Тогда они принимаются сокрушаться, - как говорилось в стихах, процитированных мне поэтом по имени Си Гэй, сочиняющим только летом, - что все их столь тщательно построенные планы рушатся, и вообще все происходит иначе, чем ожидалось. Они не понимают, что такой проблемы просто не возникает, если не слишком задумываться над будущим. Планируй весну, не планируй - она все равно наступит. Здесь, в Минхэне, она наступает поздно, говорит старший ключник. Он боится, что к моему отъезду ни снег, ни холода еще не сойдут. Несмотря на столь унылую погоду - или нет: прежде я никогда бы не поверил, но теперь в этом убедился: именно ради этой унылой погоды мы с госпожой Кай-кун и отправились в горы. Эти горы, где снегу, разумеется, еще больше, чем здесь, расположены к югу от Минхэня. Ехали мы туда на повозке Машин два часа. На обычной повозке, запряженной лошадью, мы бы добирались до них, наверное, двое суток. Мы прибыли в местечко, именуемое Ки Цзибу51 и премерзкое на вид. В нем совсем нет домов, а есть только Го-ти Ни-цзя. И жителей, как я понял, тоже нет, одни постояльцы. Все приезжие одеты в странные пестрые Ко-туни; они только и делают, что толкутся на улицах и очень громко разговаривают, почти кричат. Они нарочно подставляют лица зимнему солнцу, и те немедленно приобретают ярко-красную окраску. Сначала я не мог понять, чем же занимаются большеносые (хотя в данном случае их, скорее, следовало бы называть "красноносыми") в этом Ки Цзи-бу, и какая сила тянет их в горы в столь безотрадное время года, когда всякий нормальный чело-рек предпочитает оставаться в долине. Ответ не прост. Ты помнишь, как я рассказывал о госпоже Да Х'мань, подруге госпожи Кай-кун, и нашем совместном посещении купального подвала? А мой рассказ о покупке загадочного предмета по имени Нань Ло? Так вот, одно с другим тесно связано, и мало того: все это прямо связано с удивительной и чрезвычайно распространенной среди большеносых любовью к воде. Они обожают быть мокрыми. Конечно, мы тоже моемся, и благородный, а тем более образованный муж следит, чтобы тело его было чистым и издавало приятный запах. Но все это - ничто по сравнению с тем, что устраивают большеносые: это, на мой взгляд, переходит уже всякие границы. Как и любому суеверию, этому водолюбию находится (специально для людей образованных) научное объяснение: его объявляют полезным для здоровья. Вот уж в чем я решительно сомневаюсь! Однако при мытье большеносые поливаются водой, пожалуй, даже меньше нашего. Господин Юй Гэнь-Цзы говорил мне, что читал где-то, будто две трети большеносых вообще никогда не моются по-настоящему. Что, очевидно, недалеко от истины, если судить по тем запахам, которые нередко приходиться ощущать чувствительному носу, особенно когда входишь в их жилища. Однако в теплое время года они непременно бросаются в любой водоем, будь в нем хоть проточная, хоть стоячая вода, и долго плавают взад-вперед. С наступлением холодов они посещают особые, только для того устроенные пруды, накрытые крышей, где воду нарочно подогревают. Или спускаются в купальные подвалы, где, раздевшись догола, поддают жару, пока не взмокнут от пота. Летом, устав мокнуть сами, они надувают свои Нань Ло, которые суть не что иное как маленькие суденышки, сшитые из ткани, и ездят по воде туда-сюда, изо всех сил гребя веслами. Кроме того, в парках и садах в любую погоду можно увидеть большеносых, бегущих расхлябанным шагом, недостойным благородного человека. Все это они делают с одной-единственной целью - как можно сильнее взмокнуть от пота. У них существуют поля, покрытые красноватым песком и перегороженные сеткой: большеносые скачут по ним, как бешеные, гоняя перед собой маленькие белые шарики (эти шарики немного больше размером, чем были у той танцовщицы - ну да ты понял, о чем я говорю), и еще другие поля, с травой, по которым носятся две дюжины большеносых, гоняя один шарик еще большей величины. И тоже старательно потеют. С возрастом, когда сил для таких потогонных упражнений уже не хватает, они ездят в особые места, где вырыты мелкие водоемы. Там они закатывают штаны и долго бродят по воде с неизвестной целью. Однажды я видел такое в Ящике Дальнего Видения. Это было, пожалуй, самое смешное из всего, что я здесь видел, за исключением разве того нелепого представления с пением и плясками - я имею в виду "Повесть о Стране, где все улыбаются". Зимой же, когда вода делается слишком холодной или даже замерзает, они купаются в снегу. Да-да, хочешь верь, хочешь нет: они усаживаются в повозки Ма-шин и едут хоть два, хоть три часа, чтобы только добраться до какой-нибудь горы или холма. Там они пересаживаются в другие повозки, подвешенные к веревкам, и те завозят их на вершину, откуда они и бросаются вниз очертя голову с намерением основательно вываляться в снегу. Чтобы хоть немного уменьшить опасность и замедлить падение, они привязывают к ногам длинные тонкие доски, в руки же берут пару палок. Ими-то они и притормаживают, когда скорость слишком возрастает. Но все равно многие большеносые, как и следовало ожидать, ломают себе руки, ноги и даже шеи, сорвавшись с обрыва, наехав на дерева, или на другого, еще менее ловкого большеносого. Однако подобных увечий здесь не стыдятся. Скорее наоборот. Выучиться купанию в снегу согласился и я - ради госпожи Кай-кун. Еще летом и потом осенью она часто приглашала меня поехать с ней купаться в пруду или озере, но я всегда отказывался. Теперь же, в этом Ки Цзи-бу... Я просто не мог ей отказать. Не потому, что поверил, будто мне и вправду понравится валяться в снегу, в чем она меня долго убеждала, а только потому, что, честно говоря, ощущал свою вину перед нею из-за истории с маленькой госпожой Чжун. Поэтому я согласился. Госпожа Кай-кун привела меня к учителю снежного купания. Мне выдали пестрый Котунь, напоминающий ту забавную одежду, в которую дикие жители Севера наряжают своих детишек, пару длинных досок (они носят красноречивое название "покойник" ()и палки. Я почтительно приблизился к господину учителю, однако с удивлением обнаружил, что это - совсем молодой человек весьма неопрятной наружности, к тому же с грубыми манерами. Волосы у него были жирные, длинные, изо рта пахло. Он громко и довольно-таки невежливо прокричал что-то, и мы, я и еще человек десять учеников, поднялись на вершину горы и выстроились у самого ската. Желая уверить его в моем усердии, я первым бросился вниз, стараясь вываляться в снегу как можно сильнее, и первым докатился до его ног - к сожалению, опрокинув и его самого. А поскольку одна из моих длинных досок, видимо, нанесла ему довольно чувствительный удар по голове, он закричал еще громче и, хоть это и казалось невозможным, еще невежливее. Однако я не утратил самообладания; поднявшись на ноги, я поклонился, как сумел, ибо привязанные к ногам доски мне все-таки сильно мешали, и произнес: "О высокочтимейший и достойнейший учитель снежного купания, вы видите пред собою ничтожнейшего и бездарнейшего из учеников, чья неосведомленность в искусстве учтивой речи столь велика, что он не в состоянии выразить словами переполняющее его чувство великого сожаления по поводу возможных повреждений, неумышленно нанесенных им вашей прекрасной голове. Я раскаиваюсь так же глубоко и искренне, как раскаивался бы, поднеся своей теще горсть крупы вместо положенного жареного поросенка в день Новогоднего праздника". Он схватился за голову и закричал еще громче; что он кричал, я не понял. Тогда он замахал руками. Когда же я обнаружил свое намерение подняться наверх и проделать все еще раз, голос у него и вовсе сорвался; однако по отдельным выражениям и общему тону я наконец догадался, что господин учитель приносит мне свои извинения, но категорически отказывается обучать меня своему искусству. Я пошел прочь. Поскольку без госпожи Кай-кун (она куда-то ушла, пообещав забрать меня после занятий, то есть через час) я не умел расстегнуть сложный механизм, соединявший неудобные доски с моими ногами, идти к местной Го-ти Ни-цзя мне пришлось прямо в них. От прохожих, попадавшихся мне в пути, я слышал много недобрых слов. Когда я собрался перейти улицу, одна бойкая повозка Ма-шин проехала по моим доскам прямо у меня перед носом. Зато они сделались короче, и это в какой-то мере облегчило мне остаток пути. В Го-ти Ни-цзя слуга помог мне избавиться от них совсем. Я был совершенно мокрым от пота и, поднявшись к себе, сразу лег в постель. Что ж, по крайней мере в этом отношении - хорошенько взмокнуть, - цель моей поездки оказалась достигнутой. Госпожа Кай-кун купалась в снегу с удовольствием. Она не пропускала ни одного дня. Все ее тело было покрыто жуткими синяками. Впрочем, нашим любовным утехам это нисколько не мешало. В Ки Цзи-бу мы пробыли больше десяти дней. После того, как учитель снежного купания исключил меня из числа учеников, я большей частью проводил время в Го-ти Ни-цзя в полном одиночестве, в основном за чтением. Я пытался заговаривать со слугами, но разговора у нас не получалось: местечко Ки Цзи-бу расположено в провинции Ти-лой, где говорят на странном, малопонятном языке, многие звуки которого напоминают отрыжку52. Кроме того, мне показалось, что к числу добродетелей, несомненно отличающих жителей этого края, высокоразвитый ум все-таки не относится. Так что я был рад, когда настало время отъезда. Я предложил госпоже Кай-кун направить повозку Ма-шин куда-нибудь, где вообще нет снега, - пусть даже дорога туда займет все двадцать часов, а не два. Однако на это у госпожи Кай-кун не было времени. Она, как я уже знаю, исполняет должность учительницы: учит детей и молодых людей (не только девушек, но, как это ни странно, и юношей) правильному употреблению родного языка. Теперь ей нужно торопиться назад, чтобы проложить занятия. Только через три месяца в занятиях снова наступит перерыв, достаточно длительный, чтобы она могла куда-нибудь поехать. Но меня здесь тогда уже не будет. Да, мы с ней все-таки помирились. В письме, найденном мною на почтовом камне по возращении в Минхэнь, ты спрашивал, каким образом я, несмотря на ссору с госпожой Кай-кун, тем не менее отправился вместе с ней в путешествие. Что ж, могу рассказать, как это случилось. Когда обе дамы столь поспешно покинули меня той ночью, я сначала испытал сильное облегчение. Однако уже на следующий день горько пожалел, что лишился даже того немногого, что хоть как-то скрашивало мою жизнь в этом мире. Мне было жаль расстаться и с маленькой госпожой Чжун, летающей горничной, но более всего - я сразу это понял, - мне не хватало бы госпожи Кай-кун. Поэтому я купил букет местных крупных цветов, жемчужный браслет и кольцо с блестящими камушками, которые очень ценятся большеносыми (одно это кольцо обошлось мне в два лана серебра), нанял на постоялом дворе лакея и отправил все это к ней. Через пару дней я пошел к ней сам, собравшись произнести перед ее порогом изысканную речь (я даже письменно набросал ее перед этим), но она, не дав мне и рта раскрыть, бросилась мне на шею и прильнула своими губами к моим, облизывая их языком (у большеносых это считается признаком особо страстной любви), в промежутках не уставая повторять, что я - ее "любимый Маленький Ки Тайчонок". Тогда-то я и понял, что душа моя склоняется к госпоже Кай-кун гораздо более, чем к любой иной женщине в прошлом. Потом она сказала, что сердится на меня, но не за тот случай с маленькой госпожой Чжун, а за подарки. Столь дорогие вещи дарят, по ее словам, лишь любимой наложнице министра, когда хотят таким образом косвенно его подкупить. Этого я, признаться, никак от нее не ожидал. Не скрою, что до тех пор я считал госпожу Кай-кун большой любительницей красивых и дорогих вещей. Однако, пожалуй, я переоценил свое умение читать по ее лицу. В свое оправдание могу сказать лишь, что столь упрощенный способ покаяния подсказало мне мое представление об общей грубости чувств у большеносых. Теперь же, если называть вещи своими именами, я вынужден признать, что госпожа Кай-кун - не женщина в нашем понимании, какими мы их привыкли видеть, а в самом деле человек. Так что расстаться с нею будет для меня стократ горше, чем я думал вначале. Когда мы приехали домой из Ки Цзи-бу, купленные мною цветы уже завяли. Кольцо и браслет она тогда отдала мне назад. Пристыженный, я решил забыть о них и оставил в кармане парадного Ко-туня, который бросил небрежно в комнате постоялого двора в надежде, что кто-нибудь из горничных или слуг украдет их. Однако, когда я вернулся, они были на месте. Такова жизнь: полагаться на изначальное зло человеческой природы нельзя даже в мире большеносых. Отправляясь к ней вчера вечером, я снова захватил с собой кольцо и браслет. И попросил ее, раз уж так все обернулось, отдать их от моего имени уважаемой подруге, госпоже Да Х'мань, в знак моего почтения перед ее наукой о человеческой душе. Но госпожа Кай-кун все-таки остается женщиной: сейчас она смеется, а через миг уже плачет, если не то и другое вместе. Она вновь облизала мои губы, засмеялась и сказала, что не так уж на меня сердится, чтобы сделать еще и это. Кроме того, ей прекрасно известно, что на самом деле я далеко не так высоко ценю эту науку о душе, чтобы отдать за нее целых два с лишним лана серебра. И потом, ее уважаемая госпожа подруга недавно имела неосторожность ее обидеть. Поэтому госпожа Кай-кун взяла у меня кольцо и брас-лет, решив их примерить, но вдруг улыбнулась и удалилась в другую комнату. Не прошло и мига, как она вернулась полностью обнаженной и тогда, наконец, надела и браслет, и кольцо: хочу, объяснила она, чтоб эти вещи по-настоящему засверкали. Ну, тогда уж и я бросил о них думать, а просто упал в ее объятия. Иногда ее душа кажется мне загадкой. В ней слишком много противоречий. Описать все это очень трудно. Как бы мне хотелось, чтобы ты тоже ее увидел! С одной стороны, все ее мысли и чувства, как у большинства большеносых, направлены на нее самое, на ее собственное благополучие, важнее которого, кажется, и нет ничего на свете. С другой же она все время заботится о других, и речь тут не только обо мне, что было бы понятно, но и еще об очень многих, часто даже совершенно незнакомых людях, которым она помогает, как может, всегда относясь к ним доброжелательно. С одной стороны, она - человек весьма образованный, Можно даже сказать ученый, достигший, пусть даже по меркам большеносых, подлинных высот развития духа, - с другой же она лишь тогда чувствует себя спокойной и уверенной, когда познает немалые (даже по нашим меркам) радости плотской любви. В одежде она скорее похожа на мальчика, без одежды же ее формы превосходят всякое воображение. С одной стороны, она слишком часто разделяет самые нелепые представления большеносых, с другой - ласкова и мягка, как кошечка, и послушна, как ребенок (когда с ней умело обращаются, что мне, к сожалению, удается не всегда). Я и в самом деле очень люблю ее. Когда я обратился к ней с просьбой поехать куда-нибудь, где нет снега, и она ответила, что сможет сделать это лишь после первого весеннего полнолуния, а я сказал, что меня тогда давно уже здесь не будет, она заплакала. И я понял, что у нее тоже тяжело на душе, гораздо тяжелее, чем я думал прежде. Да, это моя ошибка. Возможно, что я ошибался также, считая большеносых существами менее чувствительными, нежели мы, хотя у них - или, возможно, именно потому, что у них все чувства сразу выходят наружу. А я ведь и госпожу Кай-кун не выделял из их числа. Возможно, я был неправ с самого начала, и чувства у большеносых в результате их бесконечных копаний в собственной душе вовсе не отмерли, а лишь затаились под грудой всевозможных наслоений. Однако страдание открывает им путь наружу. Я спросил у госпожи Кай-кун, будет ли она страдать, когда я уеду. Да, ответила она. И снова заплакала. Я больше не знал, что сказать ей, и молча глядел на стену. Так было уже несколько раз. Свидания наши с госпожой Кай-кун теперь наполнены грустью. Но что поделать, если миг моего отъезда неумолимо приближается? Он настанет через несколько дней после последнего зимнего полнолуния. Если я пропущу его, мне уже никогда не вернуться. Недавно Мудрец Му - так зовут кошку госпожи Кай-кун - поймал на балконе птичку. Это было как раз в тот день, когда мы уезжали в Ки Цзы-бу. Мудреца Му мы с собой не взяли. На время нашего отсутствия о нем должна была позаботиться подруга госпожи Кай-кун, не госпожа Да Х'мань, а другая. Но это так, к слову. В самый разгар наших дорожных приготовлений (это значит, что я стоял без дела, а госпожа Кай-кун без конца перекладывала свои платья, раздумывая, какие брать с собой, а какие - нет) с балкона вдруг донеслись вопли и отчаянное чириканье, и вскоре в комнату вошел Мудрец Му, держа в зубах птичку, похожую на нашего дрозда. Дрозд вырывался, чирикая в смертельном ужасе, а Мудрец Му быстро тащил его к своему лежбищу, устроенному в корзине. Госпожа Кай-кун закричала и выбежала вон; комнату заполнили пух и перья. Я захлопал в ладоши и поймал Мудреца Му, который, в свою очередь, выпустил несчастного дрозда. Дрозд взлетел и уселся на книжную полку. Мудрец Му злобно зашипел, и я вынес его в другую комнату. Госпожа Кай-кун вернулась, и мы убедились, что дрозд совсем не пострадал. Птичка лишь сильно испугалась, что было вполне понятно, и была вся растрепана. Мы распахнули окно. Дрозд привел в порядок свои перышки, отряхнулся и улетел восвояси. Такова жизнь. Я люблю кошек; к Мудрецу Му я привязался всей душой, потому что он напоминает мне мою Сяо-сяо. Птиц я тоже люблю; что же делать, если кошки ловят их и убивают? Мне понятна страсть кошки к охоте, и я восхищаюсь ее ловкостью и быстротой. И все же я бросился на помощь птице. Естественному порядку вещей это противоречит. На самом деле я рад был бы помочь обоим. Сердце мое разрывается на части. Мне хочется вернуться домой, в родное время, но хочется и остаться... Завтра мы с госпожой Кай-кун снова пойдем на песенно-танцевальное представление под названием "Повесть о Стране улыбок". Госпоже Кай-кун хотелось посмотреть какое-нибудь другое представление, но мне слишком хотелось еще раз увидеть именно эту повесть, даже если от смеха у меня начнутся колики в животе. На этом пока заканчиваю и остаюсь - твой далекий, верный и, несмотря на все улыбки, печальный друг - Гао-дай. ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ПЕРВОЕ (пятница, 14 января) Дорогой Цзи-гу, мой старый, добрый друг, пока мы с госпожой Кай-кун были в этом мерзком Ки Цзи-бу, я, разумеется, не мог бывать на музыкальных вечерах у господина Ши-ми и его друзей. Однако и они, как сообщил мне мой друг, в это время почти не собирались. Господин, играющий на А-ти, и его сын, мастер игры на Ви-э Ло-чень, соблюдая обычаи большеносых, также ездили в горы купаться в снегу. Мне трудно понять, как господин Дэ Хоу, человек высоко образованный, и его чрезвычайно одаренный сын могут подчиняться этому нелепому обычаю купания в снегу, но что есть, то есть: видимо, людям образованным тоже бывает трудно преодолеть пережитки прошлого. Если обычай укоренился, он воспринимается как нечто должное и вполне естественное, влияя в том числе и на способность суждения: в своем суждении о нем человек более не свободен. Да и у нас ведь дело обстоит не лучше. Мы тоже искренне полагаем, что соблюдение обрядов Весеннего и Осеннего жертвоприношения укрепляет основы миропорядка, хотя нам по меньшей мере со времен великого Чжуан-цзы известно, что ни эти, ни какие-либо иные обряды не имеют на самом деле решительно никакого значения. Но что делать? Похоже, что человек опутывает себя сетью обычаев и обрядов только для того, чтобы не страдать от одиночества и пустоты жизни; даже тот, кто не исполняет их регулярно, все же не отказывается от них совсем, боясь утратить веру в себя. Все это очень странно и непонятно. Я вижу здесь сходство с запахом, который издают овцы, привлекая друг друга: без этого запаха нет стада. Так или иначе, обычаю снежных купаний следуют почти все большеносые (я чуть не написал: снежноно-сые). Господину Ши-ми этот обычай тоже не чужд. Лишь вдовая госпожа матушка Ши-ми никуда не ездила. Она оставалась дома, то есть в квартире у господина Ши-ми. Но скоро и она уедет к себе на север. Тогда господин Ши-ми снова обратится ко мне с просьбой одолжить ему компас времени. Мне остается лишь дожидаться этого, скрепя сердце. Все возможные причины отказа и проволочки я уже исчерпал. По окончании поры снежных купаний Небесная четверица друзей-музыкантов в виде исключения собралась не на четвертый, а на третий день семидневного периода Не Дэ-ляо. В этот раз к ним присоединился пятый музыкант, точнее, дама по имени Ло Го-вэнь. Играла она не на струнном инструменте, а на свирели или дудочке, похожей на наш куань. Звук у нее нежный, сладкий и приятный для уха. Они исполняли пьесу для пяти инструментов, сочиненную мастером, о котором я уже писал тебе: это Мо-цао, умерший совсем молодым. Не стану тратить восторженных слов на описание того впечатления, которое произвела на меня эта удивительная музыка, ибо его все равно не передать словами. В пьесе для Небесной пятерицы мастера Мо-цао струнные инструменты как бы подчиняются куаню, следуя за ним по пути от мрачнейших глубин до самых светлых высот человеческого бытия. Для того, кто открывает для себя новый великолепный мир, как то произошло со мной много месяцев назад, когда я впервые проник в мир музыки большеносых, первое впечатление навсегда остается самым сильным. Если он продолжит изучение этого нового мира, что мне, как я льщу себя надеждой, также удалось, он будет открывать все новые его стороны, подчас весьма интересные, обогащаясь знаниями и опытом, но впечатлений, равных по силе тому, первому и, так сказать, девственному, ему уже не пережить никогда. Как мне хотелось бы снова впервые пережить игру Небесной четверицы, исполняющей творение мастера Бэй Тхо-вэня! Но этого мне, увы, не дано. Несравненное сочинение мастера Мо-цао достигло моего уха, когда я уже многое узнал о музыке большеносых, и это хорошо, ибо иначе я либо не понял бы его (и даже не осознал бы этого), во всяком случае, не так хорошо понял, как ту первую пьесу мастера Бэй Тхо-вэня, либо просто умер бы от восторга. Но, как я уже сказал, восторженных слов я тратить не буду. Скажу лишь, что мастер Мо-цао был без сомнения божественнейшим из всех музыкантов, когда-либо живших на земле. И здесь я не боюсь употребить слово "божественный", которого обычно избегаю. Напевы, включенные им в свою пьесу, навеки сохранятся в моей душе; я увезу их с собой, и воспоминание о них всегда будет согревать мое сердце. После музицирования мы, по обыкновению, какое-то время еще сидели и беседовали. Было это позавчера вечером; случилось так, что я сидел рядом с господином Дэ Хоу, и у нас с ним завязался разговор. Господин Дэ Хоу очень велик ростом и размером, но ум у него живой и подвижный. Мы говорили о том, о сем и, наконец, перешли к искусству живописи. Мой собеседник вскоре заметил, что я почти ничего не знаю о живописи большеносых, и любезно пригласил меня на следующий день (то есть вчера) пойти посмотреть картины - у него, мол как раз есть время. Сначала я подумал, что он приглашает меня к себе во дворец, чтобы показать собственное собрание картин. Однако я ошибся. У самого господина Дэ Хоу нет ни дворца, ни собрания произведений живописи. Он привел меня в большое, даже огромное здание, доступ куда открыт всем желающим; государство нарочно разместило в нем собрание картин, статуй и разных других вещей, чтобы любой мог зайти и полюбоваться ими. Это изобретение показалось мне очень полезным; думаю, нам следовало бы перенять его - разумеется, в какой-то иной, более приемлемой для нас форме, однако сама по себе мысль подобного просвещения народа представляется мне весьма здравой. Впрочем, большеносые и эту свою идею, как водится, не продумали до конца. В здание с картинами сами большеносые почти не ходят. Так сказал господин Дэ Хоу, да я сам мог в этом убедиться, ибо в огромном здании мы с ним были почти совершенно одни. В Минхэне имеется даже несколько таких зданий, сообщил господин Дэ Хоу, как больших, так и маленьких. Однако горожане в них не заглядывают, ибо дело это сугубо добровольное и никакими обычаями не освященное. Зато жители Минхэня охотно посещают такие здания в других городах, куда приезжают по какому-либо иному делу, а люди из других городов считают своим долгом увидеть собрание картин Минхэня. Все это чрезвычайно странно. Я и в этот раз не хочу утомлять тебя (и самого себя) подробным описанием здания с картинами и самих картин; ограничусь лишь общим впечатлением, вынесенным мною оттуда. Нельзя отрицать, что у большеносых имеется вполне определенная и даже, судя по всему, довольно давняя традиция живописного искусства. Однако живопись большеносых значительно уступает их музыке. Их картины грубы, чрезвычайно пестры и особо отличаются тем, что изображение заполняет весь отведенный ему холст или бумагу, вплоть до самого последнего уголка. И дело тут, очевидно, даже не в том, что большеносым жалко оставлять на картинах пустое место, а в их извечном стремлении охватить все. Чем бы они ни занимались, им всегда хочется объять все. Таким образом, живопись большеносых точнейшим образом отражает их действительную жизнь. У нас тоже встречаются люди, особенно из числа образованных, которым всегда хочется объять как можно больше; есть даже некоторые, желающие объять все, хотя у нас, кажется, даже дети знают, что всего объять невозможно. Большеносые, однако, этого знать не желают. Они все уверены, что когда-нибудь им удастся овладеть всем. Но что такое "все"? Этот вопрос мне как-то пришлось задать господину Юй Гэнь-цзы. Вопрос смутил его. Я сказал ему, что "все" - это то же, что "ничего" Он стал приводить разные математические выкладки, выглядевшие весьма солидно, однако убедившие меня лишь в том, что у большеносых и математика почти стала спекулятивной наукой, хотя сами они весьма решительно объявляют ее наукой "точной". Большеносые со своим мировоззрением напоминают мне человека, ступающего по бревну, один конец которого выдается над пропастью. До тех пор, пока лежащий на земле конец бревна тяжелее выдающегося конца, оно служит человеку надежной опорой. Если человек смел, он сделает, вероятно, и один, и другой, и третий шаг в сторону пропасти. Но, если он вовремя не остановится, один из шагов неминуемо станет лишним и бревно вместе с человеком свалится в пропасть. Математики считают себя смелыми людьми. Они шагают и шагают вперед. Боюсь, что очередной шаг приведет и их лишь к падению в пропасть чистой спекуляции, и тогда их математика также превратится в суеверие. Да, мы тоже стремимся объять многое - не все, конечно, а лишь то, что можно назвать "объятным". Однако мы знаем, что даже объятного не объять простым замалевыванием холста. Мы знаем, что многие вещи (не только в живописи, но и в жизни) нельзя объять прямо: их можно и нужно обойти, оставив без подробного рассмотрения, иначе дальнейший путь будет невозможен. Вот этого-то большеносые и не умеют. Если сыграть по отдельности все звуки, содержащиеся в одном напеве, то напева не получится, хотя, казалось бы, это исполнение обнимает все содержание напева. Но такова уж сущность большеносых: они принимаются играть все подряд, а потом заявляют, что вполне довольны услышанным. Впрочем, сказать, что картины большеносых не произвели на меня впечатления, было бы несправедливо. Точно из злорадной любви к чужим страданиям они во всех подробностях изображают страдания своего бога. Это очень бросается в глаза. На десятках и даже сотнях картин можно видеть, как его живьем приколачивают к деревянным перекладинам, или как он уже висит на них. (Вообще разные несчастья и катастрофы, кровавые битвы, землетрясения, бури и тому подобные жуткие вещи составляют излюбленные предметы живописи большеносых.) Но тут уж ничего не поделаешь. Там была одна картина (они обычно пишут их на дереве или на туго натянутом холсте красками, разведенными на масле) мастера Ти Цзи-аня, очень большая, изображавшая, как несколько стражников издеваются над несчастным богом большеносых, водружая ему на голову терновый венец53. Несмотря на мрачное содержание, картина эта очень привлекла меня, ибо мастер Ти Цзи-ань - один из тех немногих (после него жил еще один, имя которого никак нельзя передать нашими иероглифами), кто, по-видимому, понял, что невыразимое можно выразить лишь путем умолчания. Я долго сидел перед этой картиной и вглядывался в нее. Мастер Ти Цзи-ань прожил больше девяноста лет (он жил около четырехсот лет назад). Эту картину, о терновом венце, он написал уже на закате жизни. Вероятно, этот простой принцип он открыл для себя лишь тогда. Но все равно это замечательно, и я, глядя на картину, почувствовал, что после этого ему стало тяжело жить в мире большеносых. То же можно сказать и о другом мастере, который хотя и писал жуткие вещи, людей же предпочитал изображать в основном неприятных (в том числе самого себя), но тем не менее ему удалось по-своему избежать общей тяги ко всеохвату: холст он прописывал до конца, но изображаемые им сцены как бы погружены во тьму. На его картинах всегда царит жутковатая ночь, и фигуры людей похожи на привидения. Этот мастер жил около трехсот лет назад в одной из северных стран54, и я уверен, что ему тоже было страшно жить в мире большеносых. После ужасов и катастроф живописцы большеносых больше всего любят изображать голых людей. Господин Дэ Хоу, показывавший мне картины и дававший кое-какие объяснения, сказал, что это "боги древности". Этого я так до конца и не понял. Хотя возможно, конечно, что много сотен или даже тысяч лет назад большеносые верили в существование голых богов. Тогда получается, что их прибитый к перекладинам бог (кстати, тоже изображаемый почти совсем голым) где-то в начале эпохи Восточной Хань вытеснил этих голых богов древности. Однако все картины, изображающие богов древности, написаны в гораздо более позднее время; чем это объяснить, не знаю. При этом особое предпочтение живописцы большеносых явно отдавали богиням. Впрочем, все эти картины по большой части весьма жизнерадостны, а некоторые богини даже напомнили мне госпожу Кай-кун, столь часто позволявшую мне таким же образом любоваться ею. Изображения цветов редки; если цветы и изображаются, то, как правило, в нарочно устроенном беспорядке. И все же я был весьма благодарен господину Дэ Хоу за то, что он показал мне картины и объяснил все, что сумел. Покинув дом с картинами, мы зашли в харчевню и вместе пообедали, после чего я сердечно с ним распрощался, отвесив ему полтора поклона. Большеносые знают, кстати, и другой способ создавать картины. Для этого у них есть такие черные шкатулки, в которых заключен хитроумный механизм. Нужно нажать пуговку (опять пуговку! ), а потом отнести шкатулку в особую лавку; спустя некоторое время тебе возвращают твою шкатулку вместе с маленькими картинками на блестящей бумаге, на которых ты к своему удивлению видишь все то, что тебя окружало, когда ты нажимал пуговку. Пользоваться шкатулкой совсем несложно. У госпожи Кай-кун есть такая, и я сам нажимал на пуговку, когда госножа Кай-кун в платье с волнистым узором стояла у себя на балконе. Потом я увидел госпожу Кай-кун в этом платье на блестящей картинке, хотя она к тому времени давно уже носила другое. Есть и картинки, где изображен я, и много картинок, сделанных мною, когда госпожа Кай-кун была совсем нагишом. Я думаю взять несколько таких картинок с собой, чтобы ты тоже смог ее увидеть. Поскольку пользоваться этими шкатулками, а значит, и создавать картинки очень легко, за это охотно берутся даже самые бездарные люди. И происходит то, что не могло не произойти: после того, как это перестало быть труднейшим искусством, люди начали бездумно изображать все, что только попадется им на глаза. Так, у госпожи Кай-кун, к примеру, имеется картинка - я обнаружил ее случайно, - на которой изображен ее прежний супруг, что-то размешивающий в котелке деревянной ложкой. Спрашивается, кого это может заинтересовать, чью душу тронуть? В доме с картинами я, кстати, видел одну картину, где показано, как кому-то отрубают голову. Это заставило меня подробнее расспросить господина Дэ Хоу о наказаниях, применяемых в мире большеносых. Я узнал удивительнейшие вещи. Казнь через обезглавливание, равно как через удушение или повешение в Ба Вай и многих других странах отменена, хотя и не так давно. Отдельные части тела преступникам тоже не отсекают, и палками их не бьют, - Что же, у вас вообще не наказывают преступников? - удивился я. - Почему же, возразил господин Дэ Хоу. Однако теперь, по крайней мере в стране Ба Вай, применяется только два вида наказания: за сравнительно легкие провинности осужденный должен уплатить выкуп, а за серьезные его сажают в темницу, где его, однако, больше никак не карают и даже кормят. Что ж, это, без сомнения, установление весьма благородное и человечное, какого я даже не ожидал найти у большеносых. Ты ведь знаешь, что я и сам давно разуверился в пользе жестоких и мучительных наказаний, ибо они никак не способствуют исправлению преступников, на чем столь упорно настаивают сторонники так называемой "правовой школы"55. Такие наказания столь же мало способствуют улучшению человеческой природы, сколь и пространные поучения. Я спросил у господина Дэ Хоу, привело ли человечное обращение с преступниками к улучшению нравов - или, наоборот, мягкость наказаний лишь увеличила число преступлений? - Не произошло ни того, ни другого, ответил господин Дэ Хоу. Насколько ему известно, все осталось, как было, ничто не изменилось. Эти его слова, признаюсь, сильно меня опечалили. Не потому, что я таким образом лишился еще одного довода против жестокости наказаний, а потому что - в который раз! - был вынужден убедиться, что людей ничем не исправишь, где бы они ни жили, - здесь, в стране большеносых, или в Срединном царстве. Награды за достойное поведение у них, кстати, совершенно отменены. Сохранились лишь наказания. - Почему так? - полюбопытствовал я. Мой вопрос весьма удивил господина Дэ Хоу. Оказалось, он никогда даже не слышал о том, чтобы государство не только наказывало преступников, но и вознаграждало людей добродетельных. Ему, сказал он, такая мысль представляется совершенно непривычной, правителям же она показалась бы и вовсе нелепой. Недавно я получил письмо. Оно долго искало меня и наконец нашло. Написал его один из тех судебных стряпчих, о которых я как-то тебе рассказывал. Письмо это, поначалу сильно меня обеспокоившее, вновь заставило меня задуматься о наградах и наказаниях. Помнишь, как я описывал тебе мою первую встречу с повозкой Ма-шин, сразу после прибытия? Теперь я хорошо понимаю, что со мной произошло тогда. Беззаботно и в полном неведении я стал переходить дорогу. Повозка непременно наехала бы на меня, если бы управлявший ею большеносый не попытался меня объехать. Это, однако, удалось ему лишь ценой удара повозки о дерево, отчего повозка разрушилась. Водитель же, как я теперь знаю, получил довольно сильную рану в голову, и ему пришлось лечиться. Повозку же починить не удалось, и он ее лишился. И вот этот господин, к счастью, уже совершенно выздоровевший, путем долгих и утомительных розысков узнал наконец, как меня зовут и где я живу. Он желает, чтобы я купил ему новую повозку. Так написал мне от его имени указанный стряпчий. Само по себе это желание кажется мне вполне обоснованным, ибо, во-первых, я действительно виноват в разрушении его повозки, а во-вторых он все-таки спас мне жизнь, наехав на дерево, а не на меня. Однако письмо, присланное мне указанным стряпчим, составлено исключительно грубо и невежливо - даже для большеносых, к общей невоспитанности которых я, кажется, уже привык. Стряпчий требует, чтобы я уплатил сумму, равную десяти ланам серебра. Зовут его господин Кэй-в'. Получив это письмо я, как и всякий человек, которому вдруг приходится иметь дело с судом, пережил сильный испуг. Однако, придя в себя и немного поразмыслив, я решил не давать им определенного ответа и вообще тянуть с этом делом, сколько получится, лучше всего - до моего отъезда. А там хозяин повозки и этот неотесанный господин Кэй-в' могут взыскивать с меня деньги сколько влезет. Согласен, что такое поведение нельзя назвать совершенно нравственным, ибо я ведь и в самом деле нанес этому господину ущерб. Но я говорю себе: повозки Ма-шин и так наносят большеносым ущерб, причем гораздо сильнейший, так что уменьшение их числа даже на одну повозку пойдет им только на пользу. Поэтому платить я не буду. Таково мое моральное оправдание; оставшиеся же ланы серебра и пять золотых чашечек (мой неприкосновенный запас) я лучше оставлю госпоже Кай-кун. Вообще же я думаю обсудить это дело с господином судьей Мэй Ло, поскольку лучше него в нем никто не разбирается. На этом заканчиваю и сердечно обнимаю тебя, мой бесценный друг; я уже нетерпеливо считаю дни, каждый из которых приближает миг нашей встречи. Твой Гао-дай. ПИСЬМО ТРИДЦАТЬ ВТОРОЕ (суббота, 22 января) Дорогой Цзи-гу, спасибо за большое и подробное письмо. Сейчас я не буду разбирать всех вопросов, которые ты затронул, ибо до моего возвращения осталось совсем немного. Так что ты не слишком утруждай себя выполнением моих обязанностей, а отвечай всем так: я написал, что приеду вскоре после последнего зимнего полнолуния. У нас нет больше дел настолько срочных, чтобы они не могли подождать до того времени. Однако к одному вопросу я все же хочу вернуться, тем более, что он прямо с этим связан. Неужели я действительно написал в предпоследнем письме, что день моего возвращения приближается неумолимо? Нет, я не сомневаюсь, что ты все прочел верно, - и хотя уже не помню, как именно выразился, все же хорошо помню, что в последнее время испытывал это ощущение довольно часто: неумолимость приближающегося дня отъезда повергала меня в отчаяние. И все же я уеду, ибо должен уехать. Тебе как никому, мой милый Цзи-гу, ведомы движения моей души и сердца, а из моих писем ты мог узнать их еще лучше. Да что говорить: это связано с госпожой Кай-кун. От путешествия в этот далекий и чуждый для меня мир я мог ожидать чего угодно, только не этого, да еще в моем, увы, уже более чем зрелом возрасте. Сейчас я снова сижу в нижней горнице моего постоялого двора, давшего мне приют и уже почти ставшего для меня родным домом, попиваю ледяной Шан-пань и вдыхаю благовонный дым одной из моих любимых коричневых Да Ви-доу. Шан-пань всегда пьют очень сильно охлажденным. В это время, зимой, пузатую бутылку чудесного напитка можно было бы просто вынести во двор и поставить в снег, и она быстро бы охладилась. Но нет, большеносые так не поступают, ибо знают иной способ создавать холод. Этот способ действует и летом. Нам с тобой известно, что люди (я имею в виду людей в нашей стране) умеют создавать тепло; холода они создавать не умеют. Когда приходит зима и становится зябко, можно разжечь огонь в очаге или надеть шубу. Однако летом, когда наступает жара, мы не можем с ней ничего поделать, и нам остается лишь потеть, отдуваться, издавать стоны да искать подходящее местечко в тени, лучше всего где-нибудь у воды. Большеносым же и эта закономерность природы показалась слишком неудобной, и они научились делать ледяные шкафы. Если открыть дверцу такого шкафа, тебя так и обдаст холодом, точно ты повстречал злого демона и почувствовал его дыхание. Пузатую бутылку оставляют в таком шкафу часа на два, и она делается совершенно холодной. У теплого Шан-паня вкус весьма неважный. По словам госпожи Кай-кун, теплый Шан-пань - это "конец света". Зачем я рассказываю тебе обо всем этом? Затем, чтобы отвлечься от тех вещей, которые я решился тебе рассказать и которые, как ты уже догадываешься, разбивают мне сердце. Госпожа Кай-кун меня обманула. Она сама употребила это слово; тем же словом она назвала и мои скромные развлечения с маленькой госпожой Чжун. Понятия о нравственности у большеносых таковы, что женщины тоже предъявляют права на единоличное обладание мужчиной (впрочем, я сильно сомневаюсь, чтобы оба они могли радоваться этому достаточно долго). Госпожа Кай-кун рассказала, что тогда, обнаружив все это дело с маленькой госпожой Чжун и сильно на меня разгневавшись, она решила мне отомстить. И вот в один из следующих дней (или, точнее, в одну из следующих ночей) она отдалась человеку, в свое время долго ее домогавшемуся. Он - ученый, выдержавший государственный экзамен, и зовут его господин Хэ Сен-хоу. Разговор у нас с ней получился долгим и горьким. Сейчас я уже не помню, что она рассказывала мне по своему побуждению, а что выпытывал у нее я сам, лишь усугубляя свои мучения. Я расспрашивал ее так долго, пока не узнал всего в мельчайших подробностях - и расстроился окончательно. Этот ученый, господин Хэ Сен-хоу, вообще живет не в Минхэне. Однако в то время он по чистой случайности снова приехал и, встретившись с госпожой Кай-кун, возобновил свои дерзкие домогательства, которых не оставляет уже несколько лет. Госпожа Кай-кун, по ее словам, так сильно на меня гневалась, что в этот раз решила ему уступить. И позволила ему разделить с ней ложе! Ты видишь, даже кисть дрожит в моей руке, стоит мне только подумать об этом. Меня мало утешает, что госпожа Кай-кун, как она сама утверждает, не испытала при этом особого наслаждения, поскольку тот ученый - то ли боясь простудиться, то ли из иных соображений, - не снял чулок во время любовного акта. Чулки же у него были коротенькие и ужасного коричневого цвета. От этого, сказала госпожа Кай-кун, ей все время было смешно - несмотря даже на жажду мести. После этого я целых несколько часов подряд размышлял, где нанять убийц и какую смерть ему назначить. Больше всего мне хотелось его оскопить. Впрочем, потом, когда я немного остыл, мне пришло в голову, что, когда госпожа Кай-кун рассказывала мне все это, его уже давно и след простыл. Однако мне пришлось сделать из этой истории еще один вывод, гораздо более глубокий. Госпожа Кай-кун любит меня много сильнее, чем я до сих пор думал. Я сообщил тебе это не из тщеславия. Было бы лучше, если бы оказалось верным мое первоначальное мнение, если бы чувства госпожи Кай-кун были именно таковы, какими я и представлял их себе так долго: не любовь, таящаяся глубоко в сердце и с каждым днем крепнущая, а мимолетное увлечение, легкое приключение красивой, избалованной женщины со странным человеком, вся прелесть которого в этой странности и заключается. Да, это было бы лучше, потому что тогда мне было бы не так больно - о, если бы это было так! Теперь же для меня нет ничего дороже любви госпожи Кай-кун, истинную силу которой я познал только теперь. Как ты знаешь, госпожа Кай-кун - единственный человек здесь (кроме, конечно, господина Ши-ми), которому известно мое подлинное происхождение. Все прочие считают меня лишь посланцем далекой страны, даже не догадываясь о далеком времени. Но лишь теперь, после наших горьких бесед, мне стал ясен смысл некоторых слов, которые госпожа Кай-кун произносила в последнее время. Лишь теперь мне ясно, в чем истинная причина ее печали. И даже ее "месть", ради которой она отдалась этому шарлатану, выдержавшему государственный экзамен, тоже объясняется отнюдь не только историей с маленькой госпожой Чжун. Истинная причина заключается в следующем: госпоже Кай-кун больно расставаться со мной, она охотно поехала бы вместе со мной в прошлое. Она бросила бы все, что у нее есть в этом мире, терпела бы все неудобства, которые ее несомненно ожидали бы в мире нашем, забыла бы о напитке Шан-пань и даже согласилась бы есть жареных собак, - если бы я только взял ее с собой. Но ей слишком хорошо известно, что это невозможно. Компас времени может перенести только одного. Поэтому, говорит она, у нее теперь в жизни просто нет надежды. А это, говорит она, для человека самое страшное. Будь она поглупее, она бы придумала себе надежду, она бы каждый день раздувала в себе ее искорку - и это помогло бы ей жить дальше. Но, увы, она не настолько глупа, чтобы суметь обмануть себя таким образом. Поэтому, говорит она, ее с каждым днем охватывает все более глубокая тоска, и она спрашивает себя: ну за что, за что все это стряслось именно с ней? Что именно стряслось, спросил я. Она не ответила, но я и так знаю: это - ее необычайно сильная ("проклятая", как она сама выразилась) любовь ко мне. Я говорю об этом опять-таки не из тщеславия. Признаюсь честно: я не понимаю, что нашла эта высокая, красивая женщина в таком маленьком, далеко не молодом и для нее совершенно не значительном мандарине? А она, как видишь, погружается в черную тоску, делающуюся с каждым днем все глубже, оттого что не видит для себя никакой надежды. Потому-то она и уступила домогательствам этого ученого господина, и не только уступила, а буквально подбила его на это. Я понял ее невысказанный вопрос. Ей хотелось спросить, почему бы мне не остаться здесь, вместе с ней, в этом мире? Она боялась высказать его вслух. А я - я боялся на него ответить. Поэтому я встал, отошел в сторону и стал разглядывать стену... И вот мне пришло в голову: я отправлю свои письма в прошлое, на тысячу лет назад. Ты сохранишь их. В свое время ты передашь их в запечатанном конверте своему старшему сыну. Надеюсь, что они и дальше пойдут через века в целости и сохранности. И через тысячу лет придут в этот город, где я нахожусь сейчас. Возможно, это произойдет уже через несколько месяцев - и через тысячу лет. Может быть, они попадут к кому-то, кто сумеет их прочитать. И, может быть, их когда-нибудь прочтет госпожа Кай-кун. Кто знает, что может случиться через тысячу лет? И если ты, моя прекрасная госпожа Кай-кун, когда-либо прочтешь эти строки - что должно случиться, непременно случается, как говорил Чжуан-цзы, - то знай, что я любил тебя: я, который уже тысячу лет как мертв, любил тебя всю эту тысячу лет. Теперь я скажу тебе, почему не остался тогда с тобой и вернулся в свой мир: потому что я принадлежу своему миру, и еще потому, что обещал вернуться. Если бы я хоть раз не выполнил своего обещания, то жизнь моя пришла бы в беспорядок, и я перестал бы быть собой. Мне понадобилось много лет, чтобы это понять, но теперь я это понимаю. Поэтому я не могу остаться. Я должен уехать. Прости меня - хотя бы ради того, что я любил тебя. Если ты прочтешь эти строки, моя прекрасная госпожа Кай-кун, попробуй рассмотреть их со всех сторон, попробуй взглянуть на них моими глазами, так сильно страдающими от всякого беспорядка. Но знай, что я все равно любил тебя. Прости и ты, мой любезный Цзи-гу, что вместо письма к тебе у меня вышло письмо к госпоже Кай-кун. Верю, что ты, как друг, поймешь мою откровенность, ибо перед кем еще я мог бы так раскрыть свою душу? Больше пока ничего написать тебе не могу. От всего сердца обнимаю тебя - твой Гао-