бьют - тогда по крайней мере не придется лгать, а Лу будет знать, что я его не предал. Я так злобно закричал: "Стой! Кто идет?" - что человек едва не упал. Он остановился как вкопанный. - Полковник Ремингтон, - отвечал человек, и, ей-богу, это был он, собственной персоной. Он был пьян. А мне было все равно, полковник или не полковник, я был здорово раздосадован. В один прекрасный день этот самый человек - этот старый индюк, нализавшийся в городе, как какой-нибудь Какалокович, как всякий обыкновенный рядовой, - возьмет и подвергнет меня мучительному допросу, который навсегда меня опозорит. Ладно же, я тебе покажу! Я приказал ему подойти и предъявить удостоверение, и он подчинился. Когда все формальности были закончены и полковник мог следовать дальше, он посмотрел на меня и сказал: - Рядовой Джексон, не так ли? - Да, сэр. - Право, я вами горжусь. Отличное несение караульной службы - ничего лучше не видел. Упомяну об этом утром вашему ротному командиру. Пока такие молодцы, как вы, стоят на страже у ворот нашей великой родины, американцам нечего тревожиться за свою безопасность. Доблесть нашей наций, рядовой Джексон, живет в мужественных, бравых сердцах таких молодцов, как вы, а не в жиденьких, слабых сердечках таких людей, как... Я думал, он будет правдив и скажет: "таких людей, как я сам", но он сказал: - Как Бенедикт Арнольд. Ну, я не исследовал Бенедикта Арнольда и не знаю, жиденькое у него сердце или нет, но что до меня, то полковник был совершенно прав. - Да, сэр,- сказал я. - К тому же,- продолжал полковник,- мы будем бить врага до тех пор, пока не поставим его на колени и не сотрем коррупцию с лица... Полковник, видимо, хотел сказать "с лица земли", но вдруг оказался не в силах договорить фразу, которую так легко было кончить. Я уже готов был сделать это за него, но тут он скорчил гримасу, будто вспомнил что-то очень противное, и шепотом начал ругаться: - Грязная, дрянная провинциальная девка... Из этого я заключил, что полковник тоже был повинен в половых сношениях не при исполнении служебных обязанностей, подобно сержанту Какалоковичу, и, быть может, с той же самой девицей, поскольку Какалокович вернулся домой значительно раньше. Я не хотел быть невежливым, но мне показалось, что, если я хочу оправдать его высокую похвалу, я должен возвратиться к исполнению своих обязанностей, и поэтому я сказал: - Покойной ночи, сэр, - и зашагал прочь. А полковник, видно, был немножко не в себе с перепою или еще с чего-нибудь, потому что вдруг стал говорить речь, ужасно похожую на ту, которую однажды произнес по радио президент Соединенных Штатов. Полковник повторял речь президента слово в слово, таким же точно тоном и вообще старался походить на президента. Мне и раньше приходилось слышать, как это делают наши солдаты. Почти каждый солдат в нашей армии любит изображать президента, особенно когда тот говорит, что был на войне, видел мертвые тела американских солдат, ненавидит войну и заверяет американских отцов и матерей, что уж он-то позаботится о том, чтобы их сыновьям ,не пришлось идти на войну, и так далее, и тому подобное. Каждый солдат в нашей армии, который слышал эту речь, хорошо ее помнит и подчас передразнивает президента или хотя бы повторяет его речь про себя. Я тоже часто повторял про себя эту речь, но ничуть не сердился на президента, а только удивлялся, как это вдруг все обернулось, что даже величайший народный избранник не в силах больше управлять событиями - никто на свете не способен остановить войну, даже президент Соединенных Штатов, политический вождь самого великого, сильного, богатого, свободного и передового народа в мире. В довершение беды откуда ни возьмись выскочила маленькая дворняжка и стала слушать, как бы желая узнать, из-за чего шумит полковник. Как видно, собачонке этот шум не понравился, потому что она вдруг залаяла на полковника. Наверное, она протестовала, но, может быть, и соглашалась с ним. Как бы то ни было, собачонка не хотела подходить ближе и то отбегала немного в сторону, то снова возвращалась и тявкала не переставая. Полковник услышал, что она тявкает, да как гавкнет на нее в ответ. Это еще подзадорило дворняжку, и шум поднялся невероятный... Не знаю, кто лаял громче, собака или полковник - оба старались изо всех сил. В конце концов победил полковник. Собачонка удрала и больше не возвращалась. С победоносным видом полковник заорал во все горло: - К черту демократов, я республиканец! Я-то сам никогда не умел отличать демократа от республиканца, так что мне это было все равно. Вероятно, он действительно был республиканцем, раз так говорил, но ведь, кроме того, он был полковником, вторым по старшинству начальником в нашем гарнизоне, и мне казалось, что ему не следует об этом забывать. Единственный человек старше его по должности был бригадный генерал, который появлялся только в случае какой-нибудь парадной шумихи - при торжественном открытии нового здания или еще чего-нибудь в этом роде. Мне говорили, что он был воспитанником военной академии в Уэстпойнте. Было ему уже за шестьдесят, войны он никогда не видал, да и не увидит из-за преклонного возраста. Что до полковника, то мне казалось, ему не следует вести себя таким странным образом: с одной стороны, изображать президента, а с другой - тявкать на какую-то жалкую дворняжку. И так я стоял шагах в двадцати от полковника и слушал. Столько ошеломительных вещей случилось со мной за то время, что я был на посту, и я вдруг подумал, а не застрелить ли мне этого человека - и дело с концом. И какие же дикие идеи рождаются в голове человека, когда он в армии и на свете идет война. Ведь только потому, что у меня в руках заряженная винтовка, а полковник смешал с грязью все то, чему меня учили верить относительно армии, я готов был его застрелить - как будто от этого кому-нибудь станет легче! Я ужаснулся и решил как-то загладить свою вину: я вернусь к полковнику и посмотрю, нельзя ли удержать его от дальнейших бесчинств. А то еще кто-нибудь услышит, как он изображает президента, лает на собаку и поносит демократов. Это может для него плохо кончиться, а может вызвать и еще более безобразные выходки с его стороны. И я подошел к нему и стал перед ним навытяжку. Он все еще продолжал поносить демократов. Говорил, что они лицемеры, менялы, приверженцы епископальной церкви и фашисты. Но после того, как я простоял перед ним навытяжку с полминуты, он замолчал и, казалось, пытался мобилизовать свой слабый рассудок. Наконец он сказал: - Рядовой Джексон, вы самый образцовый солдат в нашем гарнизоне, и я с утра поговорю с вашим ротным командиром. - Есть, сэр, - сказал я. - А вы с кем намерены поговорить обо мне утром? - Ни с кем, сэр. Полковник немного помедлил. - Вы отличный солдат, рядовой Джексон, - сказал он. - Доброй ночи. - Доброй ночи, сэр, - сказал я. Судя по тому, как он зашагал по дороге к казармам, он уже совсем отрезвел. Не прошло и трех минут, как я опять почувствовал раскаяние из-за моей сделки с Лу Марриаччи и заплакал оттого, что скоро стану лжецом. Я проплакал довольно долго, но потом уже не только из-за этого, но и по другим причинам: и из-за того, что отец мой пропал, и из-за этой прекрасной ночи, среди которой разгуливают такие гадкие полоумные люди, как сержант Какалокович и полковник Ремингтон, вместо людей красивых и умных. А тут еще и Лу Марриаччи, замысливший козни против начальства, чтобы вернуться к своей тоскующей жене, и эта жалкая собачонка, что лает на полковника, вместо того, чтобы найти себе друга и пристанище; и Джо Фоксхол, знающий так много о человеческой жизни; и эта звезда в небе, что появилась для одного меня; и тот человек в машине, что едет по шоссе домой к жене, и никто его не схватит за плечо и не скажет: "Ты видел достаточно счастья в жизни - следуй теперь за мной"; тут и то, что президент произнес когда-то речь по радио, и каждый его передразнивает, и все обернулось совсем не так, как он думал... Черт возьми, для чего существует мир? Что должен делать человек, чтобы спасти свою душу? Когда он будет наконец располагать достаточным временем, чтобы достичь покоя, красоты, любви и правды? Каким образом кто-нибудь вроде меня, рожденного некрасивым и глупым, может стать красивым и умным? ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Весли избавляется от необходимости лгать и видит страшный сон Вскоре подошел грузовик, с него соскочил новый караульный, и мы с ним проделали всю эту дурацкую церемонию по сдаче и приему поста. Я проводил его вокруг участка, потом влез на грузовик и сел рядом с Джо Фоксхолом, который курил сигарету. Я тоже достал сигарету, прикурил, и грузовик двинулся по дороге к казармам. - Ну, что поделывал? - спросил Джо. - Ничего особенного. - На небо смотрел? - Ну конечно. - Понравилось? - Еще бы. - Думал о чем-нибудь? - Так, немножко. - О чем, например? - О том, как печальна судьба человека. - Почему вдруг такие мрачные мысли? - Не знаю. Просто так. - Окликать пришлось кого-нибудь? - Раза два. А тебе? - Славу богу, ни разу. - Почему слава богу? - Кто я такой, чтобы спрашивать, кто идет? Я иду, вот кто. Всякий раз - Я. Ждать устал? - Немножко. - Спать хочется? - Ни чуточки. - Я тоже думаю пока не ложиться. Песни старые пел? - "Валенсию". - Молитвы читал? - "Отче наш". - Вспоминал прежнее время, старых друзей? - Детство вспоминал. И отца. - Посмеялся над чем-нибудь? - Немножко. - Поплакал? - Что? - Поплакал, говорю? Про себя или на самом деле? - И так и сяк. - О чем? - Обо всем понемножку. - Я тоже, - сказал Джо. - Собачонка не прибегала, не заводила дружбы? - Ага. А к тебе? - Ага, - сказал Джо. - Почему это у них так странно? - спросил я. - Что ты хочешь сказать? - Почему собаки с одними заводят дружбу, а с другими нет? - Они готовы завести дружбу со всяким. - Говорят, они избегают тех, кто не так пахнет. - Нет таких людей на свете, которые не так пахнут, - сказал Джо. - Ну, может, не так пахнут на их собачий вкус. - Может быть, - сказал Джо. - Только не стоит судить о людях на собачий лад. У нас свой, человеческий запах. - Возможно. Мы приехали в караульное помещение, попили кофе с бутербродами, долго сидели и разговаривали. Потом растянулись на койках и уснули. Незадолго до шести нас разбудили, развезли опять на грузовике по постам, и мы простояли еще два часа в карауле. Было почти половина девятого, когда я вернулся в роту, и я прошел прямо в канцелярию, чтобы отдать сержанту Какалоковичу его бумажки. Он сидел за своим столиком и просматривал список больных. Да и у него самого вид был нездоровый. Когда он поднял на меня глаза, я даже не улыбнулся. Никого, кроме нас, там не было, так что я достал бумажки из кармана и протянул ему. Он посмотрел на меня испытующе, как будто хотел угадать, много ли я знаю, и, по-видимому, решил, что я знаю достаточно, потому что сказал: - Спасибо, Весли. Я ужасно обрадовался, что мне не пришлось говорить неправду, и благодарил бога, но, когда я повернулся, чтобы идти, сержант вдруг спросил очень спокойно: - Лу Марриаччи ты видел? Я испугался; вот теперь мне придется солгать, и я уже до конца своих дней не вылезу из этой лжи. - Когда? - спросил я. - Сегодня утром. - Нет, не видал, - сказал я, и это было правдой, но очень близкой ко лжи. - Мне нужно с ним поговорить, - сказал сержант. Вот оно, начинается. Не уйти мне теперь от беды. Я подумал, не спросить ли сержанта, о чем он хочет поговорить с Марриаччи, но тут же отказался от этой мысли. Я боялся, что если стану задавать вопросы, то мне только скорее придется начать лгать, а я хотел отдалить этот момент елико возможно. Тут сержант и говорит, этак небрежно: - Лу Марриаччи подлежит отправке домой. Его освобождают от службы. - Что? - Ему больше тридцати восьми лет. Вышел в министерстве новый приказ, дня два тому назад. Через несколько дней Лу будет дома. Он включен в список. Увидишь его - передай ему, ладно? - Хорошо, передам. Кажется, никогда я не чувствовал себя таким счастливым, как в то утро. Теперь Лу поедет домой все равно, и мне не придется лгать. Меня так и подмывало пуститься скорее в лес, но я не хотел бежать, потому что это могло показаться странным, и я пошел не спеша, как будто просто прогуливался. У меня была бездна времени и прекрасное настроение. Скоро я добрался до леса, потом зашел в самую глубину, где, как я полагал, должен был прятаться Лу. Я стал насвистывать "Валенсию", чтобы Лу услыхал и понял, что все в порядке, но, видно, я был еще далеко от него, так как он не показывался. Я уж думал, что забрел в самую глушь, но все продолжал идти и свистеть и ждал, что Лу вот-вот обнаружится. Время шло, и я стал беспокоиться. А что, если он уже отправился домой? А что, если его арестовали за самовольную отлучку и все пошло прахом, потому что он не знает, что уже освобожден из армии, и притворяется потерявшим память, а меня заподозрят и привлекут к ответу, и все равно я превращусь в лжеца, несмотря на то, что Лу освободили и без моего участия. Я так оробел, что перестал свистеть. Я искал Лу, робея все больше и больше. Такова моя судьба, да и Лу тоже - опозориться, когда это уже совершенно ни к чему. Я решил, что нужно его позвать, стал выкликать его имя, но мой собственный голос только еще больше меня напугал. Я сел и призадумался. И, видно, тут же уснул, потому что вдруг очутился дома с отцом, живым и здоровым. Он пел "Валенсию" и ни на кого не сердился. Он был счастлив. Он приготовил один из тех ужинов, какие готовил, бывало, когда мы жили вместе и все у нас было как следует. Мы сидели за столом, ужинали и болтали. Вдруг кто-то застучал в дверь, и я испугался до смерти. Отец открыл дверь, и кто-то сказал: - Мне нужен Весли Джексон. - А кто вы такой? - спросил отец. И человек сказал: - Вы меня знаете. Мне ненужно вам говорить, кто я такой. Я так перепугался, что заплакал. Но не так, как плачут наяву. Это был ужасный плач, когда слезы текут ручьем и весь содрогаешься от рыданий, - ибо я знал, кто этот человек, и не хотел с ним идти. Этого не хотел и отец, но ничего нельзя было поделать, и он с горя отхлебнул из бутылки. Человек вошел и стал рядом со мной, но я боялся на него взглянуть. Тогда он взял меня за плечи, ласково потряс и назвал меня по имени, как будто он мой лучший друг. - Весли, - сказал он. Тут до моего сознания смутно дошло, что все это я вижу во сне, и - о счастье! - мне стало легче. Я стал припоминать разные вещи, которые подтверждали мне, что я сплю: лес, Какалокович, пьяный ночью и трезвый утром, - и тогда я окончательно убедился что сплю, и попробовал пошевелиться так и этак во сне, и мне стало лучше, и вот я открываю глаза, а передо мной - Лу Марриаччи: взял меня за плечи и потряхивает. Я несколько раз кивнул и улыбнулся Лу, но он, видно, был слишком встревожен, чтобы мне улыбаться. Он ни слова не говорил. Только ждал. - Тебя отпустили из армии, - сказал я. Но он молчал по-прежнему. - Я пришел, чтобы тебе сказать, но не мог найти тебя. И, кажется, уснул. - Я ждал, что Лу что-нибудь скажет, но он, видно, просто онемел, и я продолжал: - Я отдал Какалоковичу эти бумажки, как ты мне говорил, и он сказал спасибо. Он ни о чем меня не спрашивал, так что лгать мне не пришлось. Но он вдруг пожелал узнать, не видал ли я тебя, и я струсил. Я же тебе дал слово и старался его сдержать, только надеялся, что мне не придется из-за этого лгать. Тут он вдруг и говорит, что ты свободен от армии, потому что тебе больше тридцати восьми лет. Вышел, говорит, новый приказ дня два тому назад, и из штаба пришел список. Там и твоя фамилия. Увидишь его, говорит, передай. Вот я и пришел, чтоб тебе сказать. Тут Лу вдруг заулыбался. - Я тебя полюбил, как люблю своих сыновей, - сказал он. - Самый ты душевный на свете человек. - Я рад, конечно, что тебя отпускают домой, - сказал я. - Я для тебя что-нибудь сделаю, - сказал Лу. - Непременно сделаю, и побольше. - Да ведь тебя отпускает начальство, а не я. Я даже ничего и не сделал. - Ты хотел сделать, - возразил Лу. - Я для тебя сделаю все что угодно. Говори, что тебе надо, я сделаю. - Ничего не придумаю, Лу. Но все равно спасибо. - Подумай лучше, - сказал Лу. - Я позабочусь, чтобы у тебя всегда были карманные деньги, каждую неделю понемногу. Но это ерунда. Ты крепче думай. - Да не нужно мне денег. - Ты должен мне сказать, что сделать для тебя, - настаивал Лу. - Я католик. Я просил тебя солгать ради меня, а ведь я знаю, ты не из таких людей, что любят лгать. Но ты сказал, что для меня это сделаешь, потому что желаешь мне вернуться домой. Я должен для тебя сделать все, что ты скажешь, во искупление моего греха. Я всегда что-нибудь делаю во искупление своих грехов, каждого греха! Тут я вспомнил про отца. - Может быть, ты сумеешь разыскать моего отца, - попросил я. - Разыщу, - сказал уверенно Лу. - Расскажи мне о нем. Я ему все рассказал. - Ты не волнуйся, - сказал тогда Лу, - Твоего папашу я найду. И позабочусь о нем. Напишу тебе про него и его написать заставлю. Мы с Лу возвратились в наш лагерь, и он пошел в канцелярию к сержанту Какалоковичу. Три дня спустя я проводил его на станцию. Доминик и Виктор Тоска тоже провожали. Когда Лу пришло время садиться в поезд, у него на глазах показались слезы. Он обнял Доминика и сказал ему что- то по-итальянски, потом обнял Виктора и любовно пошлепал его по щекам. А потом подошел ко мне. - Ни о чем не беспокойся, - сказал он. - Отца твоего я найду. Я сделаю это прежде всего. Лу Марриаччи вошел в вагон, а мы трое отправились со станции в бар. Я выпил много пива и первый раз в жизни напился пьян. Доминик и Виктор Тоска отвезли меня в казармы на такси и уложили в постель. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Гарри Кук и Весли Джексон встречают красивую девушку Когда мы с Гарри Куком летали на Аляску - спасибо Джиму Кэрби, журналисту, который обстряпал для нас это дело со старым чудаком полковником Ремингтоном (а тому очень хотелось попасть в газеты), - мы поклялись друг другу держаться вместе всю войну. Но мы не подумали о том, что у армии свои планы, и когда мы прошли основное обучение, вскоре после отъезда Лу Марриаччи, оказалось, что Гарри Кука отправляют в штат Миссури, а меня - в Нью-Йорк. - В какую часть Нью-Йорка? - спросил меня Гарри. - Какалокович сказал - в Нью-Йорк, в самый город. А тебя - в какую часть Миссури? - Куда-то, возле Джоплина. Нам обоим, конечно, взгрустнулось, но, армия есть армия. Доминика Тоску тоже отправляли в Миссури, а его брата Виктора - в Нью-Йорк. Ребята, которых отправляли в Нью-Йорк, чувствовали себя счастливее тех, кого отправляли в Миссури или куда-нибудь еще - в Луизиану, например. Все жалели, что приходится уезжать, и в то же время с нетерпением ждали отъезда. Понятно, почему уезжавшие в Миссури завидовали назначенным в Нью-Йорк: ведь в Нью-Йорке мечтает побывать каждый американец. Я тоже всегда об этом мечтал, и когда до меня дошел слух, что я получил назначение в Нью-Йорк, я очень обрадовался. Но, когда я узнал, что Гарри со мной не поедет, я пошел к Какалоковичу и спросил: раз Гарри не может ехать со мной в Нью-Йорк, так не могу ли я поехать с ним в Миссури? А Какалокович сказал, что в армии каждого квалифицируют и назначают по принадлежности и он тут ничего поделать не может. - А как меня квалифицировали? Какалокович достал и посмотрел мою карточку. - Здесь, точно не указано, - сказал он. - Но ты поедешь в Нью-Йорк. Наверно, тебя назначат куда-нибудь в канцелярию, потому что ты умеешь печатать на машинке. Ты где научился печатать? - В средней политехнической школе, в Сан-Франциско. - А зачем? - Да просто так, по ошибке. Я пытался им объяснить, что не выбирал стенографии и машинописи, а они не обратили на это внимания, - вот я и выучился и тому и другому - на машинке получше, чем стенографии, но отметки хорошие по обоим предметам. - А в канцелярии ты работал когда-нибудь? - На каникулах как-то две недели: проработал в конторе Южно- Тихоокеанской железной дороги. Это отмечено в карточке. - Вот, наверно, потому тебя и посылают в Нью-Йорк, - сказал Какалокович. - А почему я не могу поехать в Миссури с Гарри Куком? - Потому что ты в армии. - А что Гарри Кук будет делать в Миссури? Какалокович достал карточку Гарри. - Пехтура, - сказал он. - Культурный уровень у него довольно низкий. - А у меня? - Довольно высокий. - А у вас? Какалокович взглянул на меня, но не рассердился. - У меня пониже, чем у Гарри, - сказал он. - Поэтому меня и держат сержантом в этой глуши. Вы, ребята из роты "Б", уже пятый набор, который я обучил и рассылаю по назначению, а сам я все еще здесь. Тебе повезло - ты едешь в Нью-Йорк. Хотелось бы и мне туда перебраться. Мы думали, что нас отправят через денек-другой, но окончательно мы собрались только к середине декабря. Перед тем как разъехаться, мы сфотографировались всей ротой, и каждый расписался на карточках, чтобы всем друг друга помнить. Мы с Гарри обещали писать друг другу и много времени провели вместе в городе по увольнительным запискам. Все по увольнительным ходили в Сакраменто, а мы с Гарри - в Розвилл, городишко помельче, но более приятный для времяпрепровождения, потому что там бывало меньше солдат. Как-то вечером сидим мы за столиком в небольшом приглянувшемся нам ресторанчике, как вдруг входит девушка - красивее я никогда в жизни не видел. Она была так прекрасна, что я обомлел и едва не задохся. Вздумай я с ней заговорить, я бы наверняка не смог произнести ни слова. Смуглая, с длинными темными волосами, спадавшими па плечи и перевязанными красным бантом, она была, наверно, испанка или испано- мексиканка; такая красивая, что мне стыдно было на нее смотреть из-за того чувства, которое она во мне вызывала. Мне хотелось остаться с ней наедине, сорвать с нее одежды. Она подошла к стойке, хватила рюмочку - и не чего-нибудь, а чистого виски - и при этом успела несколько раз обернуться и оглядеть зал. Ну а мы с Гарри сидим себе, разговариваем про Аляску, вспоминаем, как мы там веселились и как я удивился, когда увидал эскимоса Дэна Коллинза. Не хотелось нам друг другу показывать, какие чувства вызвала в нас эта девушка, и мы все старались вести разговор как ни в чем не бывало. - Красный Коллинз, - говорит Гарри. - Правда, он совсем был непохож на эскимоса? - Ты хочешь сказать Черный Дэн, - возразил я. Я понял, что он обмолвился оттого, что приметил красный бант у нее в волосах, а сам я был поражен ее черными волосами и поэтому тоже оговорился, но и виду не показал перед Гарри. - Ладно, как бы его там ни прозывали, - сказал Гарри. - А здорово мы тогда позабавились в Розвилле! Я едва обратил внимание на то, что он сказал Розвилл вместо Фербенкса, потому что знал и без того, о чем идет речь, так не все ли равно? Вот уж никогда не думал, что вещи, которые для меня так много значат, могут вдруг сразу потерять всякое значение! Меня это ужасно удивило. Я все смотрел и смотрел на девушку сквозь одежду и видел ее голую и чувствовал, что сейчас ослепну. Мне было очень стыдно выдавать свои чувства, но оттого, что я изо всех сил старался их скрыть, я только еще больше смущался, и это еще больше бросалось в глаза. Так я распалился, просто с ума сойти. Мне было решительно на все наплевать. Я позабыл о пропавшем отце. Не мог я думать о нищих, обездоленных, убитых горем или больных. Что для меня было счастье или несчастье, жизнь или смерть - и вообще все на свете! Я горел одним только страстным желанием - приблизиться к девушке, хотя это было бы величайшей глупостью. Девушка опрокинула еще рюмочку, а мы с Гарри продолжали беседовать, будто не были сражены насмерть ее красотой. О чем мы говорили, я понятия не имею, вероятно, это было нечто совершенно несуразное. Нам было все равно, о чем ни разговаривать, потому что разговор был только ширмой для наших переживаний, о которых говорить было невозможно. "Так вот что случается с людьми, - думал я. - Вот отчего они шалеют. Но оно того стоит, пожалуй". Первое, что я сообразил, это то, что она подошла к нашему столику и выпивает вместе с нами. Ну а затем случилось нечто поразительное: я возненавидел Гарри за то, что он может так непринужденно с ней разговаривать, а я не могу. А еще я позавидовал его приятной наружности. Потом я решил, что эта девица обыкновенная шлюха, но мне не стало от этого легче. И я подумал: "Культурный уровень у Гарри довольно низкий". Немного погодя я сказал себе: "Такими вещами могут заниматься только животные", - но в глубине души сознавал, что я просто пытаюсь оправдать свое собственное уродство. "Когда-нибудь, - сказал я себе, - я добьюсь чего-нибудь в жизни, а Гарри Кук так и останется ничем, каким-нибудь несчастным солдатом-сифилитиком". Но что бы я себе ни говорил, мне ничуть не становилось легче, и я отдал бы все на свете, лишь бы поменяться с Гарри местами, потому что он так нравился этой девушке. Тут вдруг она обратилась ко мне. - Что это с вами? - сказала она. - У вас такой вид, будто вы проглотили какую-нибудь гадость. "О боже! - подумал я. - Лучше бы мне провалиться сквозь землю". Никогда в жизни я не чувствовал себя таким ничтожеством. Мне очень хотелось встать и уйти, но я чувствовал, что стоит мне встать, как я брошусь бежать и, чего доброго, еще споткнусь и упаду, как последний болван. Я думал, Гарри будет смеяться надо мной, потому что, будь я на его месте, а он - на моем, я бы над ним наверняка смеялся или уж, во всяком случае, гордился бы собой. Но Гарри надо мной не смеялся. Он все улыбался девушке, но, взглянув на меня, стал серьезным. - Хочешь, пойдем отсюда, - сказал он. Он говорил так тихо, что я едва расслышал. Я не мог выговорить ни слова, и тогда Гарри встал и сказал: - Пошли. Мне стало мучительно стыдно, что я оказался такой скотиной. - Ну нет, черт возьми, - сказал я. - Ты не должен идти. Я поброжу немножко по городу. Потом за тобой зайду. Теперь я мог гордиться собой. Я не испытывал ни к кому неприязни, и девушка уже не вызывала во мне таких чувств. Я даже посмотрел на нее и улыбнулся - и, конечно, она улыбнулась мне в ответ. - Может быть, попозже увижу вас обоих, - сказал я. Я вышел из ресторанчика. И не побежал. Не спотыкался и не падал. Мне больше уже не хотелось сорвать одежды с девушки, и вещи опять обрели для меня свой смысл. Я постоял перед рестораном, стараясь привести в порядок мысли, потом пошел вдоль по улице. Не успел я дойти до угла, как услышал, что Гарри кричит мне вслед: - Эй, Джексон, погоди! И дальше мы пошли вместе. Мне хотелось ему сказать многое, но я не знал, с чего начать. Ну как сказать товарищу, что сожалеешь о том, что возненавидел его? И за что? За то, что у него низкий культурный уровень, за то, что он красив, а ты нет, за то, что он нравится женщинам, а ты нет, и все такое прочее? Наконец я сказал: - Славная девушка. Жалко, я был с тобой и испортил тебе все дело. - Свинья она, а не девушка, - сказал Гарри. Но по его тону я понял, что ему хочется к ней вернуться, и я сказал: - Пойди к ней, Гарри. В казарме увидимся. Вместо ответа Гарри ухватился за фонарный столб, и его вырвало в сточную канаву. Потом он сказал: - Это от вина, которое мы пили за ужином. Пойдем обратно в лагерь. Мы прошли пешком все шесть миль до лагеря. Сначала мы долго молчали, потом разговорились про Аляску, потом запели, и когда наконец добрели до казармы, все опять было хорошо, и мы обещали писать друг другу и встретиться в Сан-Франциско после войны. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Весли вспоминает последние денечки свободы и первые дни в неволе Когда я в Сан-Франциско проходил медицинский осмотр на Маркет- стрит, 444, был там один старый доктор-штатский, который спрашивал: - Есть у вас какие-нибудь жалобы? И я подумал: "Я могу жаловаться только на то, что жив и здоров и не знаю, как помочь этому горю". Но я понимал, что так отвечать нельзя, и сказал, что у меня все в порядке. К тому же он очень спешил, так как осмотреть нужно было человек семьсот-восемьсот, а тут уж мешкать не приходится. Не успели мы опомниться, как уже прошли всю процедуру осмотра и сидели на скамейках по одну сторону обширного зала. Кто-то выкликнул по фамилии какого-то мексиканца, и ему было ведено сесть по другую, свободную сторону зала. Потом тот же человек выкликнул меня и велел мне сесть рядом с мексиканцем. Мексиканец сказал: - А я знаю, почему нас посадили сюда, в стороне от других. - Почему? - спросил я. - Потому что мы сидели в тюрьме. Ну, он-то и верно в тюрьме побывал, а я нет, и его не приняли в армию и отослали домой, а мне сказали пересесть на прежнее место. Немного погодя каждого, кто проходил осмотр, стали спрашивать, что он хочет: отправиться сразу на распределительный пункт в Монтерей или прежде получить двухнедельный отпуск. Многие из ребят предпочли отправиться сразу, потому что слыхали, что первые четыре - пять недель самые тяжелые и чем скорей от них отделаться, тем лучше, но я выбрал двухнедельный отпуск, потому что хотел попытаться разыскать отца и попрощаться с ним. И еще мне хотелось пройтись хоть разочек по Сан- Франциско, как до войны. Помню, впереди меня стоял один парнишка. Его спрашивают, что он хочет: двухнедельный отпуск или прямо в Монтерей, а он не понимает, и тогда человек в военной форме, который всех спрашивал, говорит: - Куда ты хочешь ехать? - В Окленд, - отвечает парнишка. Военный записал его на отпуск, но это было совсем не то, чего хотел этот парень. Он хотел домой, а жил он в Окленде. - Можно теперь идти домой? - говорит он. - Домой? - сказал военный. - Да ведь вас сейчас приведут к присяге, вот только придет майор. Ну, этого бедняга совсем уж не понял. Ему бы нужно отойти в сторонку, чтобы все остальные могли сообщить военному, что они выбрали, а он стоит - и ни с места. - Я хочу домой, - говорит он. - Проходите, - сказал военный. Ему предстояло еще много работы, и он хотел поскорее освободиться. - Я противник войны по своим убеждениям, - заявляет тогда этот парень. - Проходи, - сказал военный. - Ты теперь в армии. Парнишка отошел, и все мы стали твердить друг другу: - Ты теперь в армии. Майор явился только через три часа. Он был не совсем трезв. Видно было, как он устал и как все ему надоело. А все-таки он прочитал надлежащие места из военно-судебного кодекса и прочую ерундистику. После этого мы приняли присягу и теперь уже наверняка были в армии. Сказать по правде, я чувствовал, что попал в западню. Я чувствовал себя, как бык в загоне, который видит, что дело неладно, и начинает побаиваться, как бы его не погнали на бойню. Но я получил свои две недели и благодарил бога хоть за это. Я обошел все трактиры и пивные, куда обычно захаживал мой отец, и спрашивал о нем, но никто его за последние дни не видел и не знал, где он. Я искал отца по всему городу, в особенности на улицах, куда часто забредают бездомные, - на Третьей улице и на Ховард-стрит и вообще по всему этому району. Я повстречал там множество людей, которые могли бы сойти за моего отца, но самого отца так и не видел. Дни и ночи проходили, а я не знал, как лучше их использовать. Едва примусь за книгу, которую мне давно хотелось прочесть, и тут же вспомню, как мало времени у меня остается, вскакиваю и тороплюсь на пляж, брожу по берегу, ищу красивые камешки, смотрю, как солнце в море заходит. И вдруг придет в голову, что нужно же кому-нибудь сказать прощай; а ведь я никого не знаю. Я приходил в отчаяние и говорил себе, что должен найти девушку, которой мог бы сказать прощай. Оставлял пляж или библиотеку, садился на трамвай и ехал куда глаза глядят в поисках девушки, которую мог бы полюбить, а потом с ней проститься. И мне попадались такие, которых я легко мог бы полюбить, но когда нужно было подойти и познакомиться, я не мог собраться с духом. Под конец я вспомнил одну девушку, которая училась вместе со мной в политехнической школе. Я пелый год тогда был тайно в нее влюблен. Теперь я решил ее навестить. Было начало октября 1942 года. Погода стояла чудесная, ясная; по вечерам с океана наползал прохладный туман. Я отыскал дом, где жила девушка, уже перед самым заходом солнца. Но, дойдя до ее дверей, я решил, что, видно, сошел с ума. Ведь я даже не знал, замечала ли меня когда-нибудь эта девушка - скорее всего, что нет, - а тут я к ней вдруг являюсь и спрашиваю, нельзя ли ее полюбить, чтобы было с кем попрощаться. И все-таки я нажал кнопку звонка - и кто бы вы думали мне открыл? Да сама эта девушка, Бетти Бернет, еще более прелестная и гордая, чем прежде! Ну, конечно, ей было некогда. Хорошеньким девушкам всегда некогда, если вы им не нравитесь. - Узнаете? - сказал я. - Весли Джексон. Политехнич... - Боюсь, что нет, - ответила она. - И мне ужасно некогда, я безумно спешу. Она захлопнула дверь, на этом все кончилось. Я поплелся на пляж. Не скажу, чтобы мне было очень жалко себя или что-нибудь в этом роде, просто меня зло брало, как я мог впасть в такую панику из-за того, что у меня нет любимой девушки, с которой я мог бы проститься. А когда я зол на себя, я становлюсь куда сильнее, чем когда полон надежд и доволен собой. После этого я решил написать письмо маме. Несколько раз я принимался за дело, но мне было стыдно, и поэтому у меня ничего не выходило. Ведь я не написал ей ни слова за все то время, что мы были в разлуке. А теперь вот, когда меня взяли в армию, я вдруг вздумал посылать ей письма. Мне показалось это недостойным, и я не стал ей писать. Маму я любил всегда, и отец мой тоже. - Прекрасней женщины, чем ваша мать, и не сыщешь, - говорил он. - И зачем только она вышла за меня! И зачем я сделался вашим отцом! Вот, ей-богу, чепуха-то! И вот счастливые денечки моего отпуска остались позади. Утром я простился с хозяйкой дома, где мы жили с отцом, но она была озабочена получением квартирной платы с одного из своих постояльцев, слишком взволнована из-за шести долларов, которые он был ей должен, чтобы сказать мне: "Берегите себя! или еще что-нибудь в этом духе". Я сложил отцовские пожитки в несколько ящиков, и хозяйка согласилась хранить их в подвале, пока не явится отец или пока я не возвращусь с войны. И это было все. Доехал я на трамвае до угла Третьей улицы и Маркет-стрит, пересел на вокзальную линию и отправился на Южно-Тихоокеанский вокзал. Там собралось уже много народу, и прибывало все больше и больше. Вскоре мы погрузились в вагоны, но поезд не трогался. Я стал беспокоиться, отчего мы не едем. Не знал я тогда, что в армии так оно и будет все время - поспеши да погоди, как говорят солдаты. Мы просидели в вагонах столько времени, что можно было пролететь полдороги до Аляски, прежде чем поезд двинулся с места. Я припомнил сотню разных дел, которые должен был сделать за эти прошедшие две недели, но так и не собрался, - и вот наконец поезд тронулся. На платформе было много народу, и все махали на прощание уезжающим. Вдруг раздался какой-то треск, и я пошел узнать, что случилось. Оказывается, один человек разбил кулаком окно вагона. У него из руки струей била кровь, и никто не знал, что нужно делать. Наконец кто-то сорвал с себя пиджак, потом рубашку и рубашкой обернул ему руку. Все были очень взволнованы, и всём было как-то не по себе. Поезд остановился, и тут оказалось, что мы еще не выехали за пределы вокзала. Я поинтересовался, как все это случилось, и вот что мне рассказали. Этот человек немножко выпил, а с ним за компанию и женщина, которая его провожала. Он стоял возле окна и смотрел на нее. Тут она вдруг заплакала, а он закричал на нее: "Не реви!", - но она никак не могла остановиться. Ну, человек рассердился и стал кричать, чтобы она перестала, но чем больше он кричал, тем сильнее она плакала. Тогда этот человек совсем взбеленился, сжал кулаки и стал ей грозить, чтобы она не ревела. Тут поезд тронулся, а он все махал кулаками и до того размахался, что угодил прямо в стекло. Прежде чем подоспела первая помощь, он потерял так много крови, что лишился сознания, и положение его было очень серьезно. Мы простояли на вокзале минут сорок пять, потом прибыла санитарная машина, пострадавшего забрали и увезли. О распределительном пункте в Монтерее рассказывать особенно нечего, кроме того, что я все время чувствовал себя преотвратительно: ну что это за жизнь, когда людей гоняют, как стадо овец, на всякие осмотры, испытания, прививки, за получением обмундирования и снаряжения, когда приходится стоять в хвосте, чтобы поесть, постричься, вымыть руки, посидеть в уборной, принять душ. Живешь, как скот. Меня тошнило все семь дней и ночей, что я там пробыл. Много странного произошло там за эту неделю. Видел я, как один парень каждый вечер вынимал стеклянный глаз, разглядывал его своим здоровым глазом, обмывал и приговаривал: - Я не левша, все делаю правой рукой, а правый глаз у меня стеклянный. Ну какой, черт возьми, из меня солдат? Я слышал, как люди кричат по ночам, видел, как они валяются на своих койках целыми днями, сходя с ума от тоски. Но были там и комики, особенно итальянцы и португальцы из долины Санта-Клара. Была среди нас и одна знаменитость. Этот парень снимался в кино, и многие ребята его узнавали, но я его припомнить не мог. Так вот, он ненавидел армию больше всех других. У него водились деньжата, он вечно резался в кости с неграми и филиппинцами и повышал ставки со второго или третьего круга. Выиграет он или проиграет, он всегда оставался самим собою, и было видно, что играет он не для денег, а просто чтобы как-нибудь отвлечься, позабыть о том, что он в армии. Он был намного старше всех нас, лет этак тридцати пяти. В разговоре он частенько поминал то одного, то другого воротилу из мира кино, неизменно добавляя: "Этот грязный мошенник и сукин сын!" Я слышал, как он обругал одного за другим десятка два или три директоров и начальников всякого рода. Он не был киногероем, он выступал в характерных ролях и в жизни ничем не выделялся. Не скажи вам кто-нибудь, что он киноактер, вы бы ни за что не догадались. А когда ему приказали постричься наголо, как полагается по уставу, это уже совсем не понравилось, и он стал поносить новую большую партию голливудовцев. Начал он с кинодельцов, но тут же перешел на киногероев, потом принялся за второстепенных актеров, потом за кинорежиссеров и наконец, когда подошла его очередь стричься, добрался до киноактрис, но и этих последних обзывал не иначе, как "сукины сыны". Он припомнил всех хорошеньких женщин, которых когда-либо знал, с которыми когда- либо работал, и всех без исключения обложил. Был там в казарме один вольнонаемный парикмахер китаец, которому как раз пришлось стричь актера. Все парикмахеры там были паршивые, неумелые, не то что у нас в Сан-Франциско, но этот китаец был совсем никудышный. Когда актер встал со стула, посмотрел на себя в зеркало и увидел, что китаец сделал с его головой, он до того взбеленился, что уж и не знал, кого бы еще обложить в Голливуде, и стал честить снимавшихся в кино животных, собак и лошадей. Нескольким ребятам из Санта-Клары он платил по пятидесяти центов в день, чтобы они при встрече отдавали ему честь, а те и рады стараться. Он же, по уговору, не обязан был им отвечать. - Офицеры обязаны отвечать на приветствие, - говорил он. - А я за свои полдоллара в день желаю, чтобы мне отдавали честь неукоснительно, но уж сам в ответ и пальцем не шевельну, сукины вы сыны. Эти семь дней и ночей мне показались самыми долгими в моей жизни. Сплошной кошмар! Я обрадовался, когда нас погрузили в старый, разбитый автобус и отвезли в лагерь под Сакраменто. Наш путь проходил недалеко от Сан-Франциско, я думал, у меня разобьется сердце, но, к счастью, мы ехали на север, другой дорогой, через Хэйворд и Окленд, так что увидеть еще раз Сан-Франциско мне тогда не пришлось. А когда мы с Гарри Куком летали на Аляску, самолет приземлился в городском аэропорту Сан-Франциско, и мы вышли на одну-две минуты, но города не видели, видели только его огни издали. Но уже оттого, что мы были поблизости, мы были счастливы, потому что Сан-Франциско - это родина. Человек, с которым я проводил большую часть времени в Монтерее, был Генри Роудс, потом его назначили в одно место, а меня - в другое. Если Генри прочтет когда-нибудь эти строки, пусть он вспомнит меня. Я надеюсь, что у него все в порядке. Надеюсь, что его отпустили из армии и он вернулся к своей старой работе на Монтгомери-стрит в Сан- Франциско. Надеюсь я, что и каждый, призванный когда-нибудь в армию, нынче жив и здоров, что его уже отпустили домой и дома у него все в порядке. Я имею в виду и русских, и немцев, и итальянцев, и японцев, и англичан, и людей всех других национальностей мира. Военные и политики любят в своих речах называть мертвецов храбрыми, доблестными или как-нибудь еще в том же духе. Вероятно, я не понимаю, что такое мертвец, так как единственные мертвецы, которых я могу себе представить, это мертвецы мертвые, и называть их иначе - это значит, по-моему, хватить через край. Живых храбрецов я еще допускаю, но это все народ беспутный. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Рота "Б" задает вечеринку, и Доминик Тоска прощается со своим братом Виктором Когда нам стало известно, куда каждого из нас отправляют, атмосфера в лагере омрачилась, оттого что многие из нас, успевшие сдружиться между собой, должны были теперь расстаться. Мы и так уже были разлучены со многим из того, что для нас дорого, а тут еще предстояла разлука с друзьями, которых мы приобрели в армии. Сержант Какалокович понимал, что мы переживаем, и как-то вечером сказал: - Если вы, ребята из роты "Б", хотите перед отъездом устроить вечеринку, ладно, валяйте, только поспешите, а то как бы кто-нибудь из вас не уехал, прежде, чем успеет опомниться. Мы тут же собрали деньги, купили побольше пива и на следующий день устроили вечеринку. Во время вечеринки подошел ко мне Доминик Тоска и сказал: - Пригляди там за моим братишкой вместо меня, ладно? - Разумеется, - сказал я. - Лу Марриаччи тебя полюбил, а коли он тебя любит, значит, и я люблю, так что ты теперь приглядывай вместо меня за Виктором, потому что он мой брат. Я его сейчас приведу. Доминик сходил за братом и говорит: - Вот, Виктор, заруби себе на носу - это будет твой товарищ в Нью-Йорке. Он обнял нас обоих и крепко стиснул. Мы с Виктором рассмеялись, потому что и без того были всегда хорошими товарищами. - Детки, - сказал Доминик, - будь мы во Фриско, я бы с вами не стал и водиться. А теперь вот правительство от вас требует, чтобы вы выиграли войну. Оттолкнул нас и пошел. Взял еще бутылку пива и выпил. Потом возвратился, погрозил Виктору пальцем и закричал: - Эй, ты! Будь осторожен! Следи за собой. Не трусь. Пиши маме. Молись. Ходи на исповедь. Понял? - Ладно, Доминик, перестань, - сказал Виктор. - Слушай меня, - продолжал Доминик. - Будь хорошим мальчиком. У тебя слишком смазливая рожица для такого большого города, как Нью- Йорк. Будь осторожен. Не отходи от товарища. Ну, Весли, теперь мы не скоро увидимся. Води дружбу с братом в Нью-Йорке. Сообщи, если что случится. Он обратился опять к Виктору. - Ладно, - сказал он. - Прощай, детка. Только прежде спой песню. - Какую? - Ты знаешь. Спой своему брату еще раз напоследок. И Виктор запел "Все зовут меня "красавчик". Доминик слушал, и слезы выступили у него на глазах. - Мама зовет тебя так, - сказал он. Он совсем расстроился, безнадежно махнул рукой и принялся опять за пиво. А тут к нам подошел Какалокович послушать. - Почему ты не поешь вместе с ним? - сказал он мне. - Это хорошая песня, пой. Или ты не умеешь? Я был немного навеселе и стал подпевать Виктору. Какалокович с помощью Доминика собрал вокруг нас кучку ребят, и скоро песню подхватила почти вся рота "Б". Но сколько бы народу ни пело, все равно это была песня Виктора, и он пел ее и на этот раз лучше всех. Песня эта была как раз по нему, и он пел ее всегда одинаково - искренне и серьезно, а остальные просто забавлялись, подшучивая и над песней и над собой. А вслед за Виктором спел свою песню и Ник Капли: "О боже, прояви всю доброту свою..." - и ему тоже все подпевали. Вечеринка прошла превесело, потому что офицеры на нее допущены не были. Все здорово перепились и дали клятву не забывать друг друга. Гарри Кук подошел ко мне и сказал: - После войны мы непременно встретимся в Сан-Франциско. Пиши, не забывай. Два дня спустя Гарри Кук, Доминик Тоска, Ник Калли, Вернон Хигби и много других ребят из нашей роты отправлялись в Миссури. Когда пришла очередь Доминика садиться на грузовик, чтобы ехать на вокзал, а оттуда постепенно все ближе к войне, Виктор Тоска, как всегда, спал на своей койке. Я тоже сидел на койке и глядел себе под ноги, когда услыхал, что кто-то вошел. Я поднял глаза и увидел Доминика. Он двинулся было по направлению к брату, но тут же остановился и долго на него смотрел. Потом повернулся и подошел ко мне. Я вышел с ним из барака, и он сунул мне в руку пачку денег. - От Лу и от меня на карманные расходы вам с Виктором, - сказал он. - У меня духу не хватило подойти к нему и попрощаться еще раз. Так ты передай ему мой привет, хорошо? - Ладно. Передам вместе с деньгами. - Нет, нет, - сказал Доминик. - Деньги у него есть. Тратьте их сообща. Только ты за ним приглядывай. Оба вы еще младенцы, но у тебя хоть что-нибудь есть под макушкой. А у него все в сердце, он и вовсе без головы. Доминик меня обнял и стиснул, потом побежал к ротной канцелярии, где стоял грузовик. Я тоже думал туда пойти, взглянуть последний раз на своего Гарри Кука, но на меня нашло такое уныние, что я решил лучше пересчитать деньги, вернуться в барак и посидеть на койке. В пачке оказалось десять бумажек по пять долларов. Лу Марриаччи присылал мне каждую неделю письмо с бумажкой в десять долларов, но отца моего ему найти пока не удалось. Он прислал мне уже три письма, так что всего у меня набралось восемьдесят долларов, не считая того, что осталось от моего армейского жалованья. Если бы я знал, где отец, я бы отослал ему эти деньги, потому что ему они нужнее. Он мог бы покупать себе выпивку повыше сортом для разнообразия. Я вернулся в барак и присел на койку. Скоро я услышал, как взревел мотор. Тогда я выбежал из барака и припустился по ротной линейке - там, впереди, уходил от меня грузовик, а на нем - Гарри Кук, Доминик Тоска и все другие ребята, едущие в Миссури. Когда я обернулся, вижу, рядом со мной стоит Виктор Тоска. - Не сходить ли нам в Розвилл, опрокинуть по рюмочке? - сказал он. Какалокович выдал нам увольнительные, и мы отправились в Розвилл, в тот самый ресторанчик, где я бывал с Гарри Куком. Есть нам не хотелось, мы просто сидели и пили. Тут вошла та испанская девушка, которую мы с Гарри видели прошлый раз, и скоро она уже сидела за нашим столом. Ей очень понравился Виктор, и начала она с того, что сказала: - Кажется, мы с вами где-то встречались? Слово за слово, и Виктор назвал ей свою фамилию. - Родственник Доминику? - спросила она. - Это мой брат. - Ну, что о нем слышно? Услыхав, что Доминик тоже в армии, она воскликнула: - Господи боже мой! Потом поднялась и сказала с улыбкой: - Берегите себя. Может быть, во Фриско когда-нибудь и увидимся. Всего хорошего. И она ушла. - Кто это? - спросил я. - Не знаю, - сказал Виктор. - Наверно, одна из его милочек. - Ты хочешь сказать возлюбленная? - Да нет, что ты. У Доминика никогда ничего серьезного с ними не было. Нравится она тебе? - Я бы не прочь написать ей письмишко при случае. - А зачем? - Так. Сам не знаю. - Можно ее разыскать, если ты в самом деле хочешь с ней переписываться. Я немного подумал и решил лучше подождать для этого кого-нибудь другого. Почему-то я чувствовал себя ужасно несчастным. А Виктору хоть бы что, и я не мог этого понять. Не видно было, чтобы он хотел сорвать с нее одежды или почувствовал себя несчастным из-за нее. - Тебе не жалко таких девушек? - спросил я. - У нее все в порядке, - сказал Виктор. - С чего я вдруг буду ее жалеть? - Не жалко, что она ведет такую жизнь? - Не думаю, чтобы она годилась на что-нибудь другое. - По-твоему, она не могла бы стать хорошей матерью? - Может быть, - сказал Виктор, - Может быть, она и выйдет когда- нибудь замуж и обзаведется семьей, - Ты думаешь, кто-нибудь может еще жениться на такой девушке? - Если кому-нибудь она сильно понравится и он ничего знать не будет или кто-нибудь полюбит ее так, что ему это будет все равно, он мог бы и жениться, я думаю. Это был бы, наверно, кто-нибудь, кто тоже в жизни немало повидал. - И такая женитьба могла бы быть счастливой, по-твоему? - Может быть, - сказал Виктор. - У тебя есть девушка? - Нет. - А вот это моя. Виктор достал из бумажника фотографию и протянул ее мне. Эта девушка на фотографии была даже еще красивее той, что пила с нами. И мало того, что была красивее, в ней было что-то такое хорошее, что живет в ней давно и проживет еще долго. Это видно было по ее лицу так же ясно, как и самое лицо. - Очень красивая девушка, - сказал я. - Кто она такая? - Дочка одной из подруг моей матери, они наши соседи. Ей только семнадцать сейчас, но мы уже давно любим друг друга, и как только война кончится, мы поженимся. Так мы с Виктором сидели, пили и болтали. Немного погодя я стал как будто понимать его и его семью, но все-таки кое-что в их жизни осталось для меня неясно - слишком уж много всякого происходило с ними в одно и то же время. Однако сами они как будто ухитрялись оставаться честными, порядочными людьми. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Джо Фоксхол, Виктор Тоска и Весли Джексон проводят ночь в Чикаго по дороге в Нью-Йорк Для нас троих из роты "Б", назначенных в Нью-Йорк - Джо Фоксхола, Виктора Тоска и меня, - наступил наконец долгожданный день отъезда. Стоило нам сесть в поезд, как Джо Фоксхол сразу заговорил: - О чем я позабыл тебе сказать, - начал он, - так это о постоянном чувстве подавленности, которое угнетает наше сознание с того момента, как нас начинают перерабатывать из свободной человеческой личности в то, что наши офицеры любят называть бойцом. Несомненно, всякий человек, попав в армию, становится бойцом, но мне кажется, это не совсем тот боец, которого имеют в виду офицеры. Он вступает в битву против скуки, безнадежности и целой армии мелких притеснений, которые как будто специально придуманы для того, чтобы низвести человека до уровня человекоподобной обезьяны порядковый номер такой-то. - Иными словами, - продолжал Джо, - он бьется за свободу своей собственной маленькой нации, которую составляет он один и никто другой во всем мире. И ему совсем не кажется, что он борется за нечто слишком уж малое. Он сражается со всеми мелкими группировками условий и обстоятельств, которые стремятся напасть на него из-за угла и по возможности сломить его дух. Он борется против всяческих унижений и оскорблений. Но такая борьба всегда безнадежна, ибо неприятельские резервы неисчерпаемы. Что бы с ним вообще ни происходило, наяву или во сне, все равно его неизменно угнетают. Это как болезнь, которую невозможно излечить. Единственное лекарство - это всеобщий мир и извещение о том, что от вас больше не требуется делать то, что вам "приказано", можете отправляться домой и быть счастливым или несчастливым и делать все, что вам нравится. Есть, конечно, еще одно лекарство, но оно не по мне. Смерть - это тоже лекарство от кори, но я вам его не советую. Когда поезд отошел от вокзала и повез нас в наше долгое путешествие через всю страну, мы все трое повеселели. К тому же приближалось рождество, а это мое любимое время в году. Джо Фоксхолу уже и прежде доводилось пересекать всю Америку, для него это не было новостью, а нам с Виктором все было в диковинку. Для нас это была новая, замечательная штука, и мы никак не могли насладиться вдоволь. Поезд был, конечно, битком набит - солдаты всех родов войск без конца разъезжали взад и вперед по стране, - но Джо завязал знакомство с кондуктором, мы дали кому следует на чай, и нас поместили в отдельное купе. Там было довольно-таки тесно, но в армии теснота - дело привычное. Мы бросили жребий, кому какая койка достанется, и вышло так, что Джо Фоксхол получил самую плохую, но он не возражал и не требовал, чтобы мы кидали жребий до двух раз из трех, как это делают некоторые ребята. Мне досталась самая лучшая, а Виктору - вторая по качеству. То есть я получил нижнюю койку и, значит, мог всю ночь любоваться в окно пейзажем. Виктору досталась верхняя, она была не хуже нижней, только лазить высоко и окна под рукой не было. А Джо получил скамью под прямым углом к нижней койке, и на ночь проводник превращал ее в постель. Утром, когда мы встали, проводник пришел, разобрал нижнюю койку и укрепил столик между сиденьями, так что нам было на что облокотиться. Мы могли сидеть за столом, есть, разговаривать, играть в карты, читать, писать письма или даже стихи. Писал стихи Джо Фоксхол, но он их нам не читал и не давал читать самим. Говорил, что они недостаточно хороши для чтения. Я спросил, какими же должны быть стихи, чтобы их можно было читать, и он сказал, что они должны быть так же прекрасны, как самые лучшие стихи, которые когда-либо были написаны. Что же это за стихи, спросил я, и он сказал, что это стихи Джемса Джойса, под названием "Ecce puer" ("Вот это мальчик" (лат.). В этих стихах, по его словам, сказано почти все, что вообще может сказать человек, а в них всего восемь строк. Я попросил его прочесть нам эти стихи, но он говорит - забыл, и я тогда заметил, как же он может считать, что эти стихи такие великолепные, если он их даже не может припомнить; а он говорит: "Не знаю как, но все равно это правда". Эти стихи он прочел в "Нью рипаблик" шесть или семь лет тому назад и до сих пор убежден, что это величайшие стихи в мире. Виктор ни о Джемсе Джойсе, ни о "Нью рипаблик" никогда не слыхал и не подозревал, что стихи такая важная вещь, что о них можно долго разговаривать, но все-таки слушал и не говорил: "Ерунда!" - как это делают люди, которые не очень-то хорошо в чем-нибудь разбираются. Он просто слушал и не думал, что мы с Джо сумасшедшие. Восемь строк стихов, что-нибудь около сорока слов - и это величайшая поэма в мире! Виктор не говорил: "Ну и что?" Он был из хорошей, простой семьи, такие люди всегда остаются чистыми и порядочными. У Джо Фоксхола была с собой портативная пишущая машинка, но он редко когда ею пользовался. Он предпочитал писать стихи тихо. Если уж подымать такой шум, нужно быть прежде уверенным, что стихи стоят того. Много вещей наговорил еще Джо за время нашей поездки, и я рад, что почти ничего не забыл, так как он всегда говорил что-нибудь интересное. Мы играли в карты, распевали песни, а когда подъезжали к какой- нибудь станции, где поезд стоял подольше, мы выбегали и осматривали город и приносили с собой в вагон много всякой еды, так что нам не приходилось занимать очередь, чтобы пообедать в вагон-ресторане. Первый город, где мы остановились, был Рено, но нам хватило времени только на то, чтобы поглядеть на огни и почувствовать всеобщее возбуждение на улицах этого города сплошных игорных домов. Потом мы увидели Город Соленого Озера, Денвер, Омаху и, наконец, Чикаго, где у нас была пересадка и где мы ночевали в гостинице. Денег у нас с Виктором было много, у Джо тоже хватало, так что мы отправились в хороший отель и сняли две комнаты, где и пообедали. Ужин и завтрак нам тоже подали в номер. Такая жизнь здорово отличалась от того, как мы жили прежде, но нам она показалась вполне подходящей. Меня не особенно удивляла мебель и вообще обстановка, А Виктор начал с того, что стал раздавать по полдоллара всем, кто для нас что-нибудь делал. Официанту, который подал нам ужин, он дал две бумажки по доллару. После ужина он дал тому же человеку еще один доллар, когда тот принес нам бренди, и Джо нашел это правильным. А я подумал, что в семье Виктора, видно, не привыкли бережно обращаться с деньгами, но ведь такая фамильная особенность, пожалуй, нисколько не хуже других. Джо сказал, что не мешало бы послать за тремя девицами пошикарнее: наверное, тут в отеле кто-нибудь этим занимается. Я не знал, что он шутит, и очень удивился. Но Виктор не был удивлен ни капельки. Он сказал, что наверняка найдется кто-нибудь, кто может прислать нам девку. Он не говорил, что не хочет иметь дела с девицами, но я понял по его тону, что это так. Просто он не хотел портить нам компанию. А я никак не мог решить, идти мне на это или нет, в общем растерялся. Но оказалось, что Джо пошутил, и я почувствовал себя очень глупо. После ужина мы пошли посмотреть город. Заходили в несколько ресторанов и в каждом выпивали стаканчик - другой, но только один Джо пил как полагается. Мы с Виктором приноровились пить пиво после бренди, а Джо придерживался одного бренди. Я не был уверен, что приглядываю за Виктором, как просил меня Доминик. Наоборот, скорее Виктору нужно было за мной приглядывать, ибо чем больше я пил, тем прекраснее мне казались все встречные женщины, и я все удивлялся, почему бы при таком множестве прелестных женщин мне не иметь хотя бы одну. Довольно скоро мы устали, нам захотелось спать, и мы пошли домой, помолились богу и легли. Джо Фоксхол заставлял нас непременно молиться на ночь. Большой забавник был этот Фоксхол, но было в нем и что-то серьезное, и даже больше - грустное. По-моему, так бывает со многими ребятами, которых все считают шутниками. Было уже три часа, когда мы легли, но оказалось, Джо выбрал более удобный для нас вечерний поезд вместо утреннего. Когда мы погасили свет, он сказал: - Мы можем спать сколько угодно, потому что поедем вечерним поездом. Будем завтракать, когда все люди обедают. Мы завтракали только в час дня. Каждый получил по толстому бифштексу с жареной картошкой и луком, который Джо называл "лионез", потом кипящий кофе и яблочный пирог. Это был, пожалуй, самый вкусный завтрак, какой я когда-нибудь едал. Джо велел официанту подать большой пирог целиком, прямо в форме, так что каждому из нас досталось по два больших куска. Кофе могло хватить на целый взвод здоровых парней, но мы долго сидели за столом, ели, болтали и выпили весь кофейник до дна. - Такой вот завтрак дают человеку, перед тем как посадить на электрический стул, - сказал Джо. Ну, мы с Виктором были целиком поглощены едой и не обратили внимания на слова Джо, и только много времени спустя я вспомнил эту фразу и понял, что он имел в виду. А тогда мы просто ели пирог, пили кофе и благодарили бога за рождество Христово, которое весь христианский мир должен был скоро праздновать. После завтрака я заглянул в чикагскую телефонную книжку и нашел в ней человека по имени и фамилии Весли Джексон, но никому об этом не сказал. Я думал, что найду отцовское имя тоже. Я решил заранее, что если найду, то позвоню этому человеку по телефону, кто бы он ни был, и поговорю с ним. Но отцовского имени в книжке не оказалось. Там, конечно, было много Джексонов - два или три Эндрю Джексона, по одному по крайней мере из таких обычных имен, как Джозеф, Эдуард, Вильям и так далее, - но ни одного Бернарда. Бернард (Б.П.И.) Джексон. Пометка "Б.П.И." делается в армии для того, чтобы было понятно, что ваше полное имя состоит только из крестного имени и фамилии. "Б.П.И." означает "Без Промежуточного Инициала". У отца нет промежуточного инициала, и у меня тоже. Так вот, я продолжал листать чикагскую телефонную книжку, и так интересно было думать обо всех этих людях с именами и телефонами. Имена похожи на поэму, и, может быть, стихи Джемса Джонса, которые так любит Джо Фоксхол, действительно самые лучшие в мире, но поэзия имен, по-моему, ничуть не хуже. Мы побрились, приняли душ, надели свежее белье и наши солдатские ботинки, которые Виктор велел почистить прислуге (а обычно мы их чистили сами), и нашу солдатскую форму, которую Виктор велел как следует отутюжить. Если б еще не было войны, мы бы чувствовали себя совсем здорово. Мы ведь знали твердо, что никого не обманываем; для нас это было только маленькое развлечение, оно нам досталось благодаря тому, что у нас были деньги и что Джо Фоксхол не был тупым занудой, каких много в армии, и не заставил нас ехать с утренним поездом. Ну хорошо, приехали бы мы в Нью-Йорк чуточку раньше только для того, чтобы несколько дней проболтаться без всякого толка, пока кто-то там сообразит, что с нами делать дальше! Мы знали, что это только игра в шикарную жизнь, которая не может продолжаться долго, и знали, что никого не обманываем. В поезде мы и на этот раз устроились вполне прилично. Отдельное купе Джо заказал заранее, мы опять бросили жребий, и все сложилось как нельзя лучше, так как на этот раз Джо досталась нижняя койка, мне - верхняя, а Виктору - скамейка. Эта поездка в Нью-Йорк через всю страну с Джо Фоксхолом и Виктором Тоска была одним из самых чудесных событий в моей жизни. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Весли получает воспаление легких вместо рождественского подарка, обретает в госпитале брата и узнает от Виктора, что собой представляет военный гарнизон в Нью-Йорке Рождество всегда вызывает в душе какую-то печаль, так что уж говорить о рождестве в Нью-Йорке, в трех тысячах миль от дома. Когда я выходил прогуляться по улицам, я даже по запаху ощущал, как далеко я от Сан-Франциско. Слишком далеко, чтобы очутиться там вот так, сразу, а я об этом только и мечтал - это была тоска по дому. На рождество человек тоскует по родному дому, даже когда ему случается по временам там бывать, а здесь, в Нью-Йорке, меня отделяла от дома вся огромная страна. Улицы были покрыты снегом и полны красивых незнакомых девушек. Одна за другой проходили они мимо меня, чтобы больше никогда со мною не встретиться. Мне было тоскливо, холодно, одиноко - и ни одной девушки, которую я мог бы поцеловать рождественским утром. Наверно, поэтому я и схватил воспаление легких. Меня отвезли в санитарной машине в военный госпиталь на Комендантском острове в нью-йоркской гавани и уложили в постель в огромной палате, полной больных, страдающих людей. Не стало рождества для Весли Джексона! Такое уж мое счастье - заболеть пневмонией, когда я так мечтал погулять по улицам, петь "Безмолвную ночь", целовать всех встречных девушек. Такова уж моя злосчастная доля - слечь в постель, когда все кругом полно любви и песен. Не очень-то много было песен и любви в этом госпитале. "О младенец Христос!", это был сущий ад. Когда в кино вы смотрите картину о военном госпитале и видите красивую сестру милосердия, полную нежной заботы и сострадания, - так и знайте, вас обманули. Сиделки совсем не красивы и отнюдь не полны нежной заботы и сострадания. Большую часть времени о вас заботятся не сиделки, а другие солдаты. Ох уж эти мне сестры, бог им простит! Это не женщины, а какие-то полицейские. Женщина из Красного Креста с мокрым от холода носом и с усами подошла к моей кровати и разбудила, чтобы спросить, не хочу ли я конфетки с рождественской елки. Я не мог удержаться и ответил: - Нет, не надо. Дайте мне хоть умереть спокойно. Если хотите знать, кто в этом госпитале ухаживал за больными, я вам скажу. За больными ухаживали больные же. Легкобольные - за тяжелобольными. Они не давали им лекарств, но именно они приносили исцеление. Они садились около кровати и дежурили. Сидели молча. Сидят себе спокойно и молчат, а когда тяжелобольной очнется, он видит - сидит возле него кто-то, он даже не знает, кто-такой, но знает - это брат. Я все это знаю хорошо, потому что, когда я очнулся, мой брат милосердный сидел возле меня. Это был один японский парнишка, который служил в американской армии. Он мне тогда не улыбнулся и ничего не сказал. Просто сидел рядом: он уже выздоравливал и ждал, чтобы и мне стало лучше. В руках у него был маленький, высохший золотой апельсин, но он знал, что в этот момент мне не захочется апельсина, и мне даже не нужно было качать головой, чтобы он это понял. Он знал это и так и положил апельсин на столик, чтобы я мог съесть его, когда захочу. Немного спустя я заснул, а когда проснулся, он все еще сидел рядом. Мы такие же животные, как и всякие другие. Больные животные понимают друг друга, даже если не принадлежат к одному виду, и заботятся друг о друге. Кто бы он ни был, этот японский мальчик, а мне он был доктором в госпитале. Мне даже не удалось разглядеть его как следует, слишком тяжело я был болен, а к тому времени, когда мне стало лучше настолько, что я мог сидеть навытяжку при утреннем обходе армейских врачей, его уже не было. А на столе лежали три маленьких, высохших золотых апельсина, оставленных им для меня. Спасибо роду человеческому за сердечную доброту, которая проявилась так щедро и скромно в этом парнишке. Армейские врачи исправно давали мне лекарства, но с таким же успехом они могли бы давать его зверю в клетке или бактериям в пробирке. Ведь болезнь гнездится не только в теле, верно? Однажды вечером, еще в госпитале, я вдруг услышал, что идет уже 1943 год, но, черт возьми, я ведь не знал, что произошло к концу 1942-го. Виктор Тоска пытался меня навестить, но ему не позволили, потому что, во-первых, я был слишком слаб, а во-вторых, в нашу палату вообще посетителей не допускали. И я его увидел, только когда, качаясь и едва держась на ногах, вышел из госпиталя. Это было уже почти в конце января. Мне хотелось сейчас же повидать и Джо Фоксхола, но Виктор сказал, что Джо попал в неприятную историю и в наказание его отправили в другой лагерь, в Огайо. Мы с Виктором сидели в маленьком ресторанчике в Бэттери и пили кофе. - В какую же это историю? - спросил я. - Он крупно поговорил с ротным командиром, - сказал Виктор. - О чем же это? - О чем-то там они повздорили, - сказал Виктор. - Его хотели было предать военному суду, а потом решили, что не стоит. И сослали вместо того в Огайо. - А что это за часть, к которой мы причислены? - Сам увидишь. - Что, так скверно? - Сплошные угрозы. - Чем же они угрожают? - Послать в Северную Африку или на Тихий океан. - А кто они такие? - Шайка мошенников! Чтобы избежать мобилизации, они пошли в армию добровольцами и получили офицерские чины как технические эксперты. Только, по-моему, все это вздор - какие они там эксперты. - А ротный командир у нас кто? - Парень из "Юниверсел". - Что это значит? - "Юниверсел пикчерс", кинофабрика. - Ты хочешь сказать, он киноактер? - Нет. Дядя у него - член правления. - Ну, а сам-то он кто? - Говорят, таскал пленку из одного конца студии в другой. - Ничего не понимаю! - Да и вся наша часть из таких. Это, по сути дела, клуб, куда не так-то легко принимают. - Что же для этого требуется? - Не могу сказать точно. Знаю только, что ни один из них не умеет держать в руках винтовку. - Ну а тебя что заставляют делать? - Дневалить по кухне, - сказал Виктор. - И по казарме. И нести караул. И в школу ходить. - А чему учат в школе? - Чтению карты и военной администрации. - Так. Ну а сержант там какой? - Этот - кадровик. Единственный человек в подразделении, который знает свое дело. Без него бы тут все давно развалилось. Несчастнейший человек. - Отчего? - Один за всех работает. - Почему? - Да потому что все они - кто из "Юниверсела", кто от Цорнеров, кто из "Колумбии", или "Метро", или "Р.К.О." Самые счастливые люди на свете. - Ты шутишь? - Нет, - сказал Виктор. - Приходишь на службу, козыряешь там кому- нибудь из них, а он тебя возвращает и приказывает отдать честь еще раз - мол, недостаточно четко делаешь. "Вы что, первый день в армии?" - спрашивает он. А сам прилетел на самолете из Голливуда каких-нибудь четыре дня назад и сразу нарядился в розовые штаны. Майор! - А как с рядовыми? - Есть члены и нечлены. - Что это значит? - Члены - это люди с положением, они не обязаны выполнять грязную работу и водят компанию с офицерами. Называют их по имени, болтают о Сэме Голдвине и Л.Б. Мейере и высмеивают свое начальство. - А что делают нечлены? - Война в разгаре. Отечество в опасности! Нечлены выполняют свой долг, как это диктуется приказами командования. Они везде годятся. - Ну и что ты скажешь? - Напустить бы на всю эту шатию тройку приятелей брата моего Доминика, во славу Америки, вот было бы здорово. - Ты часто получаешь наряды на кухню? - Слишком даже часто. Понюхай мои руки. Это еще с четвертого дня. Вонь никак не соскребешь с кожи. А люди в розовых штанах все приглядывают, чтобы я хорошенько соскабливал жир с печных горшков. - А Нью-Йорк тебе нравится? - Так себе. - Какие вести от Доминика? - Он побил одного лейтенанта за то, что тот обозвал его итальяшкой. - Ну и дела! - Да прямо хоть дезертируй. - Писем нет для меня? - Как же, целых два, от Лу Марриаччи. Виктор отдал мне письма, и я положил их в карман, чтобы прочесть попозже. Я еще не совсем оправился от воспаления легких и от госпиталя, у меня был двухнедельный отпуск по болезни, и я сказал Виктору, что хотел бы снять комнату в хорошем отеле. Что он посоветует? - Давай ко мне, - сказал Виктор. - Возьмем две смежные комнаты. - Разве тебе разрешают жить не в казарме? - Неофициально. Я обязан являться к побудке в шесть утра, но немножко свободного времени бывает у меня каждый день. У меня есть койка в казарме, я обязан держать ее в чистоте, оставаться на вечернюю уборку по пятницам и так далее. - Это неплохо, а? - Да, но они все время угрожают, - сказал Виктор. - Запретить тебе снимать комнату в отеле, если это тебе по средствам, они не могут, так как все члены живут вне казармы. Но они всегда знают, кто ночует в казарме, а кто нет, и если твоя койка пустует и ты нечлен, они считают нужным тебе напомнить, что идет война. Помните о ваших братьях на Тихом океане, которые ежеминутно рискуют своей головой! Помните об этом! - Так что же ты думаешь делать? - Не знаю пока. Не люблю, когда мне угрожают, и все. Мы взяли такси, и Виктор велел шоферу отвезти нас в "Большую Северную" на 57-й улице. - Там не так хорошо, как нам было в Чикаго, - сказал он мне, - но я не мог поселиться в лучшей гостинице, потому что им бы это не понравилось. - Почему? - Боятся, как бы люди не узнали, что кто-то из нашей воинской части не жертвует своей жизнью ежеминутно. Они ужас как чувствительны на этот счет. Мы с тобой состоим в роте "Д". Это значит, мы числимся в списке строевого состава, и, значит, нас могут в любую минуту погрузить на корабль. А члены состоят в роте "А". - А это что значит? - Что их дядюшки - члены правлений и что они не числятся в строевом списке, зато умеют лихо козырять и языком сокрушают противника. - Если ты вздумаешь дезертировать, куда же ты отправишься? - Я не собираюсь дезертировать, - сказал Виктор. - Мы можем перевестись в какой-нибудь другой род войск. - И не мечтай. На этот счет они тоже весьма чувствительны, и если ты подашь рапорт по форме, ты оскорбишь их в лучших чувствах. Они так расстроятся, что начнут волноваться зя исход военных действий и сочтут своим долгом как можно скорее отправить тебя на фронт. Мы вышли из такси и прошли в "Большую Северную". Виктор там всех знал. Когда он сказал, что нам нужны смежные комнаты, все засуетились. В какие-нибудь десять минут вещи Виктора перенесли на новое место, и мы вселились в две отличные комнаты. Не очень-то мне понравилось то, что Виктор рассказал о нашей части, но я слишком устал, чтобы думать об этом. Я растянулся на своей кровати, а Виктор на своей. Когда я прочел оба письма от Лу Марриаччи и захотел поделиться с Виктором хорошими новостями, он уже крепко спал. А новости были такие, что Лу разыскал моего отца в военном госпитале в форту Президио в Сан-Франциско. Он был серьезно болен. Но Лу забрал его из госпиталя, поместил в меблированную квартирку над своим баром на Тихоокеанской улице и дал ему денег. Лу писал, что отцу теперь лучше и он скоро напишет мне сам. Он писал также, чтобы я не беспокоился, отец ему понравился, и он отцу тоже, все у них пойдет отлично - и на этом я спокойно уснул. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ Весли постигает неудача на новом месте, ибо он не умеет отвечать по уставу. Он читает Екклесиаст и вспоминает клятву, которую дал себе в госпитале После двухнедельного отпуска я немного ожил, хотя все еще быстро уставал. Первый день моей службы пришелся на субботу, так что я сразу угодил на смотр. Ротный командир был одет с иголочки и выступал с таким видом, будто он один во всем мире способен раздавить Гитлера. Но вдруг он споткнулся о камешек, и я понял, что это не так. Парень, стоявший рядом со мной в строю, болтал без умолку. - Погляди на него, - говорил он. - Вот герой так герой. Штаны одни чего стоят. Обрати внимание, как он пыжится. Он гордится тем, что выиграет войну. Когда ротный командир споткнулся, парень сказал: - Ну, это со всяким может случиться. На войне такие вещи бывают. Зато как быстро он оправился. Прирожденный полководец! Да этот сукин сын не способен довести вас и до отхожего места! Слабосильная команда! Ублюдок несчастный! Во время моего отпуска мы с Виктором обо всем переговорили и пришли к заключению, что нам ничего другого не остается, как только терпеть до конца. Мы решили не принимать ничего всерьез, а просто переждать, пока война кончится. Если нас заставят тянуть служебную лямку, мы постараемся себе внушить, будто это происходит с кем-нибудь другим. Во всем этом спектакле - а это действительно спектакль - мы решили оставаться только зрителями: пускай себе молодчики в розовых штанах валяют дурака сколько им вздумается. Они помогают выиграть войну, как умеют, только фронт, на котором они сражаются, не указан на карте и не упоминается ни в каких сообщениях. Да и война эта - сущий ад, и всякий человек заслуживает нежной привязанности своего дядюшки из правления. Итак, великий полководец открыл смотр своим войскам. А войска эти представляли собой весьма забавную смесь. С одной стороны, там были его друзья, называвшие его по имени. Это были сценаристы, не написавшие ни одного сценария; режиссеры - постановщики, не поставившие ни одной картины; управляющие киностудиями, никогда ничем не управлявшие. С другой стороны, были там и ребята, кое-что понимающие в фотографии и киномонтаже. И, наконец, проектировщики. Как они проектировали использовать меня в этой кинокартине, я не знал, но думал, что из меня сделают то же самое, что из Виктора Тоска: мальчика при конторе, курьера, рассыльного или технического сотрудника - то есть человека, который мог бы перенести с места на место стул или что-нибудь из технического оборудования или просто был бы под рукой, чтобы сделать что-нибудь такое, чего никто из офицеров не осмелится попросить у своих приятелей, когда те заняты созданием учебного фильма. Что ж, если от меня потребуют, чтобы я выполнял свой воинский долг таким образом, с моей стороны возражений не будет. Вскоре ротный командир дошел до нашего ряда. Все мы вытянулись в струнку, надеясь благополучно пройти смотр и не получить наряда вне очереди. Командир подошел к парню, стоявшему рядом со мной, и сказал: - Почему башмаки не почищены? Парень поглядел было вниз, на ботинки, но командир прикрикнул: - Прямо перед собой смотреть! Это было сказано настоящим командным тоном. Парню не очень-то удалось разглядеть свои башмаки, но все-таки он ответил: - Я думал, они почищены, сэр. Ротный командир обернулся к сержанту, и тот сделал пометку против фамилии парня, так что бедняга мог не сомневаться, что получит наряд вне очереди. Тут командир подошел ко мне. - Как вас зовут? - Весли Джексон, сэр. - Давно в армии? - Три с половиной месяца, сэр. - И все же, видно, до вас не дошло, что вы в армии. Я не понял, что он хочет сказать, и поэтому промолчал, ибо знал, что если начну возражать, то уж непременно получу наряд вне очереди. - Так как же? - говорит он. Я решительно не знал, что ему отвечать, и поэтому отчеканил: - Так точно, сэр! - Так точно что? - Так точно, сэр, до меня не дошло, что я в армии. - Хорошо, отвечайте тогда на вопрос. - Какой вопрос, сэр? Теперь-то уж я наверняка попался. Я задал вопрос в строю, в положении смирно - а уж это было последнее дело. - На мой вопрос, - сказал командир. - Меня зовут Весли Джексон, сэр. - Явитесь ко мне в канцелярию после смотра, - сказал командир. Вот я и достукался. Ничего себе начало! В первый же день! После смотра я явился в канцелярию, и сержант велел мне подождать. Вид у сержанта был усталый, измученный, очень несчастный; я вспомнил, что говорил о нем Виктор. - Какую я сделал ошибку? - спросил я сержанта. - Нужно было доложить свое звание. - Он спросил, как моя фамилия. - Нужно было доложить свое звание. Я ждал целый час, и наконец сержант сказал, что я могу явиться к ротному командиру. - Как являться к начальству, знаешь? - спросил он. Я сказал, что знаю, подошел к столу ротного командира, стал навытяжку, отдал честь и доложил: - Рядовой Джексон явился по вашему приказанию, сэр. Я думал, он скажет "вольно", но он этого не сказал. - Как это могло случиться, - начал он, - что вы до сих пор не знаете, что вы в армии? - Я знаю, что я в армии, сэр. - А звание свое знаете? - Так точно, сэр. Рядовой. - А к какому роду войск вы причислены, это знаете? - Так точно, сэр. - А в какую часть вы назначены, знаете? - Так точно, сэр. - И каковы функции этой части, тоже знаете? Я не знал, но сказал, что знаю. Тогда он сказал: - Не видно по вас, чтобы вы сознавали, что вы в армии. Придется по этому случаю кое-что предпринять. Сержант вам укажет, что именно. Это все. Я отдал честь, повернулся кругом и возвратился к столу сержанта. - Пойдете завтра в караульный наряд, - сказал сержант. - Явиться в столовую на развод в четыре утра. Я промолчал, и тогда сержант добавил: - Ты только что из больничного отпуска, так что давай пройди в амбулаторию к врачу. Я пошел в амбулаторию и просидел на скамейке три часа в ожидании. Без четверти двенадцать прибыл военный врач и осмотрел всех ребят, заявивших о болезни. Их было там человек тридцать. Он стал опрашивать одного за другим, кто на что жалуется, но так как он очень спешил, то ему отвечали коротко: "кашель", или "ухо", или "желудок", а один парень ответил так, что доктор ужасно рассердился. Парень сказал: - Кошмары. - Кошмары? - воскликнул военный врач, - Это еще что за выдумки? Марш обратно в свое подразделение. Живо! Парень поторопился уйти, а врач повернулся к одному из солдат, который ему помогал, и сказал: - Узнайте, кто он такой. Мы избавим его от кошмаров. Тут он подошел ко мне. Я ему доложил, что только что вернулся к служебным обязанностям из больничного отпуска после того, как месяц пролежал в госпитале с пневмонией. - А теперь вы здоровы? - Не знаю, сэр. Сержант приказал мне показаться врачу. - Отлично, - сказал он. - Явитесь в свое подразделение. Я пошел обратно к сержанту. - Все в порядке? - спросил он. - В каком смысле? - Был у врача? - Я просидел там три часа, - говорю. - Пришел военный врач и спросил меня, как я - здоров или нет, а я сказал - не знаю. Тогда он приказал мне явиться в свое подразделение. - Так. У врача ты был, - сказал сержант, - Все, значит, в порядке. - Он удивленно и сердито покачал головой. - А какое мое подразделение? - спросил я. - Пока не знаю. Ротный командир ознакомился с твоей личной карточкой. Он хочет поговорить с тобой еще раз. Я хотел было подойти к столу ротного, но сержант меня остановил: - Погоди, не сейчас. Я скажу, когда он сможет тебя принять. - Я проголодался, - сказал я. - Можно я схожу пока позавтракаю? - Лучше подожди, - ответил сержант. Я сел на скамейку. Немного погодя пришел Виктор и присел рядом со мной. Я рассказал ему, что случилось, а он и говорит: - Вот сукин сын, вот ублюдок! Я пойду за тебя в караульный наряд, ты еще слишком слаб после болезни. Но я сказал, что не позволю ему идти вместо меня. Это хорошо, говорю, что я начал так неудачно, потому что мне все равно нужно привыкать тянуть лямку, и, по-моему, чем скорей я начну, тем лучше. Все-таки Виктор спросил у сержанта, нельзя ли ему пойти в караульный наряд, потому что я только что перенес пневмонию, но сержант сказал: нет. Виктор сел на место и стал разглядывать через перила ротного командира. - Ей-богу, я убью этого сукина сына, - сказал он. Я засмеялся и напомнил ему, что мы с ним договоргилиеь все терпеть до конца, и тогда он сказал: - Ну хорошо, хорошо, увидимся дома. Я прождал ротного командира еще час, но тут он встал и отправился завтракать. Сержант сказал мне, чтобы я тоже позавтракал, но не мешкал, потому что, если меня не окажется под рукой, когда ротный командир захочет меня видеть, он очень рассердится. Я на это возразил, что мне полагается на завтрак часовой перерыв, как и всякому другому, но сержант настаивал, чтобы я вернулся как можно скорее. Я хотел было позавтракать в нашей столовой, чтобы посмотреть, как там кормят, но дневальный у дверей сказал, что завтрак от половины двенадцатого до часу, Я ему говорю - еще без трех минут час, но он говорит - уже поздно, и я тогда вышел на улицу и нашел ресторанчик в двух кварталах от нас. Я присел за столик, чтобы позавтракать, но был так зол на свою судьбу и так сильно проголодался, что совсем не мог есть, а только выпил две чашки черного кофе и пошел обратно в канцелярию. Ротный командир вернулся после завтрака без четверти три. С ним пришли трое других офицеров, все тоже в розовых штанах. Они, как и говорил мне Виктор, называли друг друга по имени и, вспоминая в разговоре разных других счастливчиков, веселились вовсю. Они болтали почти целый час. Сержант только поглядывал то на них, то на меня, а меня прямо тошнило от всего этого. Я ужасно устал, и мне было совсем не весело. Но вот приятели ротного командира ушли, и я уже думал, что теперь- то наконец отделаюсь, но тут он начал звонить по телефону. Сперва он позвонил своей матери, которая недавно приехала в Нью-Йорк, чтобы быть к нему поближе, и долго с ней разговаривал. Потом позвонил какой-то девушке или женщине, по имени Стелла. Он разговаривал с ней так, как люди его сорта говорят со знакомыми женщинами - живо и остроумно, пересыпая разговор шутками, сплетнями, смехом, - и то и дело повторял: "Послушайте". Я спросил у сержанта, в котором часу отбой, и он сказал, что в шесть вечера, но сегодня суббота и поверки, вероятно, не будет. - Мне что-то нездоровится, - сказал я. - Придется, видно, лечь и отдохнуть. - С чего бы это? - Я быстро устаю после воспаления легких, - сказал я. - А где твоя койка? - Мне еще не назначили. - Где же ты собираешься лечь в таком случае? - Дома. - Дома? - сказал сержант. - Это где же? - Мы с Виктором Тоска снимаем комнаты в "Большой Северной". Сержанту это, видно, не очень понравилось, но он, наверно, вспомнил, что все, кому это было по средствам, жили не в казарме, так что он придираться не стал. - Ладно, - сказал он. - Но чтобы ты мне был в столовой ровно в четыре утра, ни минутой позже, иначе будет считаться самовольная отлучка, а это тебе так легко не пройдет. - Буду точно, - сказал я. - Можно теперь идти? - Ты с ума сошел, - сказал сержант. - Конечно, нет. Тебя ротный командир к себе вызвал. А ротный командир все еще разговаривал по телефону со Стеллой и все уговаривал, чтобы она слушала. "Послушайте, Стелла", - повторял он без конца и смеялся. Я редко на кого-нибудь злюсь, но этого сукина сына я просто возненавидел. Было уже почти половина шестого, когда ротный командир кивнул наконец сержанту, и сержант мне сказал, что я могу явиться к командиру. Я снова проделал всю эту дурацкую церемонию, и этот человек, который был только что так очарователен по телефону со Стеллой, стал опять ужасно воинственным, готовым встретить грудью немцев. Он ни на минуту не отвлекался от мысли о том, какое трудное время переживает наша страна, с каким страшным врагом приходится нам сражаться и какие тяжелые испытания нас еще ожидают. - Я просмотрел вашу карточку, - сказал он, - и, говоря по чести, не знаю, на что вы нам вообще нужны. Я мог бы многое ему ответить, если бы я не был в армии, но я был в армии и поэтому промолчал. - Полагаю, - продолжал он, - вам известно, что каждый солдат нашей армии готов лишиться глаза, лишь бы попасть в нашу часть, и, надеюсь, вы понимаете, как вам повезло, что вы здесь. Я не считал, что мне так уж повезло, но держал язык за зубами. - Ибо, - сказал он, - характер нашей работы здесь таков, что нашим людям даны привилегии, которыми солдаты регулярной армии не пользуются и не будут пользоваться до тех пор, пока их не демобилизуют - если им посчастливится дождаться демобилизации, - надеюсь, вы понимаете, что я хочу сказать. Вот тут-то я и понял, что имел в виду Виктор, когда говорил об угрозах. Люди, которых ротный командир называл солдатами регулярной армии, могут никогда из армии не вернуться, их могут убить, а здесь, на этой службе, всегда есть возможность избежать такой участи, но для этого нужно тянуться вовсю. - Если хотите остаться у нас, - продолжал ротный, - советую вам проявить себя как-нибудь получше, чем до сих пор. Он заглянул в мою карточку и перечислил факты, составлявшие мой скромный послужной список. - В армии три с половиной месяца, - сказал он. - Месяц в госпитале, две недели отпуска. Заслуги не великие, а - как по-вашему? Убей меня бог, если я не сказал: - Так точно, сэр. Мало того, я почувствовал себя вконец виноватым, что заболел воспалением легких и провел столько времени в госпитале. Но больше всего мне хотелось уйти поскорее домой и лечь в постель - поэтому, вероятно, я с ним и соглашался. Все это время, пока он обдумывал, как со мной поступить, он продержал меня на ногах в положении смирно. И не забыл намекнуть на то, что он может сделать со мной, если я не сумею проявить себя получше. - Я обратил внимание, - сказал он, - что вы прибыли сюда из Калифорнии вместе с рядовым Фоксхолом и рядовым Тоска. Думаю, вы слышали, что произошло с рядовым Фоксхолом. Я промолчал. - Ну ладно, - сказал он. - Вы в роте "Д". Вы в общем списке. Если проявите себя хорошо, возможно, что и пробудете у нас некоторое время. Попробуем приспособить вас к нашему делу. Если не подойдете - что ж, я думаю, вы понимаете, что, поскольку вы не писатель, не режиссер и не директор студии, поскольку в области кино у вас нет решительно никакого опыта, мы сможем обойтись и без вас, если придется. А с другой стороны - все зависит от вас самих. Ей-богу, я даже почувствовал благодарность за его доброту. Какое все-таки сложное существо человек: только что я умирал от усталости и желания лечь в постель, меня прямо-таки тошнило от презрения к этому типу, так он был ничтожен, и вдруг я преисполнился к нему благодарности только за то, что он сказал: "Все зависит от вас самих". Благодарности за признание, что и я к этому делу как-то причастен, что и я - реальная личность. Я даже загорелся желанием отличиться и доказать ему, что уж если мне поручат какое-нибудь дело, так ведь я такой человек, что в лепешку расшибусь, лишь бы угодить кому следует. - Так точно, сэр, - гаркнул я. - Ну вот, - сказал он, - обдумайте. Один неверный шаг и - вы понимаете... Он щелкнул пальцами, и мне показалось - я его понял, однако немного позже убедился, что ничего не понимаю, и разозлился сам на себя, что вообразил тогда, будто понял. Хотел бы я знать, какого черта он имел в виду, когда щелкнул этак пальцами перед моим носом. - Это все, - сказал он. Я козырнул, повернулся кругом и подошел опять к сержанту. - Можно теперь идти? - Ты должен еще койку закрепить за собой, - сказал он. - Ну да ладно, можешь отложить до понедельника. Я вышел на улицу и поехал на метро в город. Когда я пришел домой, Виктор уже спал. Вдруг он открыл глаза, но не шевельнулся. - Убийство! - сказал он и тут же закрыл глаза и опять заснул. Я взял гостиничную Библию и стал перелистывать и набрел на книгу Екклесиаст, в которой говорится, что все - суета сует. Но, по-моему, тут уж ничего не поделаешь. Раз мы живем, мы не можем не гордиться этим, какова бы ни была наша жизнь. А лев живет, не зная, как он красив. Орел живет, не зная, как он быстр. Роза не знает, что такое роза. Она не гордится благоуханием своим, и смрад ее разложения не угнетает ее. А человек знает, что такое лев, и орел, и роза. Он постиг все сущее, и при виде упадка и разложения душа его омрачается и слезы выступают у него на глазах. Знание - вот откуда суета, но это, вероятно, лучше, чем незнание. Когда я заболел пневмонией, я впервые ощутил близость смерти, и мне это не понравилось. Я никогда еще не болел так серьезно. Болезнь была для меня школой, в которой я постиг бездну горькой премудрости. Японского мальчика, что просиживал возле моей постели, я воспринял как самого себя - безмолвного, терпеливого, страждущего и обреченного. Маленький высохший апельсин, который он мне подарил, был даянием божьим, человек принес его в дар человеку в знак их общности, в знак того, что они ничто перед богом. В бреду я узнал много разных вещей, которым не научаешься, читая книги, и я дал себе клятву вспомнить о них, когда встану с постели. Слова, которые я слышал во сне, складывались в какую-то могущественную книгу, языка которой я прежде не изучал и все-таки понял: "Живи, да не прервется дыхание твое. Войди в цветущие розами сады, вдохни благоухание царственной розы. Пойди в городские винодельни, выпей чашу пурпурной дурманящей влаги. Да будет рука твоя правая чашей для груди возлюбленной жены твоей. Пальцы левой руки твоей сплети с пальцами ее левой руки, и уста свои сливай с ее устами от вечерней зари до утренней". Но это не те слова, что я слышал во сне. Это одна шелуха от них. Все же я из числа созданий тщеславных, и быстроту орла, о которой он не знает, я называю своей, и величавость льва, о которой он не ведает, тоже называю своей. Я не одинок во вселенной, я сын многих, брат большинству людей и притязаю на их сестер. Лев не знает меня, но я его знаю. Орел мной не любуется, но я любуюсь орлом. Люди создали меня и забыли, но я помню их. Нужда, страдание, смерть создали их и меня, но мы живем и жить будем. И хотя нет более суетной заботы, чем старание сохранить себе жизнь, это суета благая, ибо она выливается в песню, а волнение плоти моей влекло меня к плоти женской. И вот, лежа в больнице, на краю смерти в горячечном бреду, я дал себе клятву, что встану с постели и пойду к женщине, и я это сделал, но, увы, мне не так посчастливилось, как я ожидал. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Весли Джексон сближается с современной женщиной Как-то вечером в баре на 4-й авеню я познакомился с одной женщиной, и она попросила меня проводить ее домой в два часа ночи, когда бар закрылся. В бар этот я заглянул, чтобы посмотреть, нет ли там одного старого ирландца, с которым я познакомился накануне; он показался мне человеком замечательным; мало кто умел разговаривать так, как он. Когда он узнал, что моя мать ирландка из Блэкрока, графство Дублин, и что ее звали Кетлин, он сказал: - Значит, вы тоже ирландец, все равно, где бы вы ни родились и кем бы ни предпочли считаться. Я ему объяснил, что мой отец англичанин и родился в Лондоне, но старик сказал, что это не так. - Все равно, это в нем от ирландцев - то, что вывело его в люди. В какой части Лондона он родился? Я сказал, что не знаю наверное, но, помню, отец что-то говорил про Ист-Энд. - Это в Лаймхаузе ваш отец появился на свет, - сказал старик. - А в Лаймхаузе полно ирландцев. Как его зовут? - Бернард Джексон. - Ирландец! А у вашей матери, кроме Кетлин, есть другое имя? - Арма. - О, ирландка, и вы сами ирландец по виду. Где вы родились и как вас окрестили? - Родился я в Сан-Франциско, а имя мне дали Весли. - Город католический и полон ирландцев, но имя протестантское шотландское. Кто вам дал это имя? - Отец. - Вероятно, у него были какие-нибудь основания, ну а если оснований не было, тогда уж несомненно он ирландец, а не англичанин. Так вот, я на следующий вечер зашел туда опять, в надежде застать там этого старика, но он не показывался, пока я там сидел и пил, зато эта женщина была там все время, около трех часов подряд. Когда она попросила меня проводить ее домой, я очень удивился, потому что никак не думал, чтобы такая элегантная дама могла себе позволить что-либо подобное, но я был рад, что ошибся. Оказалось, что она живет возле реки, в восточной части 2-й авеню. Квартира занимала два этажа. Обстановка была на редкость хорошая - все такое старое, добротное, удобное и приятное на вид. Женщине этой было чуть-чуть за тридцать, у нее был сын одиннадцати лет в частной школе; ее бывший муж, с которым она развелась, оставался ее лучшим другом; она была художницей-моделисткой и преуспевала в своей профессии. Была она не ахти какая красавица, но с изюминкой: поглядит этак лукаво, озорно улыбнется и болтает всякие глупости. Она наполнила бокалы, и я осушил свой залпом, как будто это была вода. - Теперь вы расскажите о себе, - сказала она. Я взял из ее рук бокал и поставил его на столик. Потом расстегнул молнию на жакете, плотно облегавшем ее фигуру, и скинул его на пол. За жакетом последовала юбка, она переступила через нее и все время повторяла: - Но вы должны рассказать о себе... А по-моему, с рассказом спешить было некуда, поэтому я не отвечал. Лучшего места для приятного времяпрепровождения, чем у нее на втором этаже, я не видывал даже в кинокартинах. В пять часов утра я принял душ, поцеловал ее на прощание и поспел в казармы как раз к подъему. Мы с Виктором Тоска отправились позавтракать за три квартала, в наш любимый ресторанчик, где было приятно посидеть и послушать музыку, опустив монетку в музыкальный автомат. В эти темные утренние часы в Нью-Йорке мы любили послушать песенку "Зачем же так нехорошо?". В ней говорилось, как один человек в 1922 году заработал много денег и разбрасывал их на дурных женщин, а хорошая женщина спрашивает его, зачем он так нехорошо поступает, а потом и говорит: пойдем, дескать, отсюда, дай мне тоже немножко деньжат. Мы, бывало, как только войдем, сейчас же и опустим монетку в автомат, чтобы послушать эту песенку: такая она была шумная, веселая, что сразу как будто теплее становилось. За стойкой там работал старик русский. Он, казалось, всегда был рад нашему приходу, точно мы давали ему знать, что ночь прошла. Ресторанчик был его собственный, и он вечно жаловался на прислугу: люди, дескать, не так преданы делу, как он сам. - Никак не найду подходящих, - говорил он. - Перевелись порядочные люди. Самому все делать приходится. Я заказал старику яичницу из четырех яиц с добрым куском ветчины, и когда мы уселись за стол, Виктор спросил: - Где ты пропадал сегодня ночью? - Переспал тут с одной наконец. - Ну и как? - Просто здорово. - А что это за женщина? - Мы познакомились в баре. - Из каких же она? - Из общества, порядочная. - Ври больше. - Как ты думаешь, что это с ней приключилось? - О чем это ты, не пойму? - Да вот, вдруг выбрала меня? - А почему бы и нет? - Да ведь я страшен как черт. - Вот еще, ты совсем ничего. Думаешь еще с ней встретиться? - Сегодня вечером. На этот раз я ужинал со своей женщиной у нее на квартире. Подавала нам девушка-шведка, и ужин был превосходный. Когда девушка ушла, я пошел наверх соснуть, а то я всю ночь перед этим не спал. Там в углу за занавеской стоял большой патефон Кейпхарта, и когда я проснулся, я услышал нечто прекрасное - как я после узнал, Брамса. Это был концерт для рояля с оркестром, и кажется, я никогда не слыхал такой замечательной музыки. Она делала весь мир каким-то нереальным, каким он бывает только в наших мечтах. Хозяйка лежала на софе в другом конце комнаты, на ней было надето что-то совершенно прозрачное. - Почему вы не снимете с себя эту ужасную одежду? Без нее вам будет гораздо удобнее, - сказала она. Я так и сделал. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ Весли наблюдает странное явление, получает письма, адресованные людям всего мира, и встречается со своим отцом Однажды мартовским утром мне довелось увидеть нечто очень странное. Я стоял у открытого окна нашей комнаты на шестом этаже гостиницы "Большая Северная", на 56-й улице, и ждал, пока Виктор Тоска оденется. В отеле через улицу я увидел ярко освещенную комнату и подумал: вот и еще бедняга, которому приходится вставать до рассвета. Потом я увидел, как к окну подошел человек с листком бумаги и конвертом в руках. Он сложил листок, вложил в конверт, запечатал и бросил конверт в окно. Я сказал Виктору, что подожду его на улице, и поспешил вниз, чтобы посмотреть, что это такое. Конверт был адресован "Людям всего мира". За завтраком я рассказал Виктору, что произошло, вскрыл конверт, вынул письмо и прочел его вслух. "Дорогие люди! - так начиналось письмо. - Пишу вам каждый день, ибо вы переживаете тяжелые времена, а я нет. У меня есть пишущая машинка с хорошей лентой, куча бумаги, куча конвертов, а делать мне нечего. В этом первом нью-йоркском письме я только указываю дату (понедельник, 21 марта 1943 года) и объявляю о своем намерении обсудить в следующих письмах различные известные вам проблемы. Никаких личных проблем передо мной не стоит, и для себя я ничего не ищу. Я не честолюбив. В деньгах не нуждаюсь. Несчастливым назвать себя не могу. У меня нет никаких неприятностей. Живу, как мне нравится. И поэтому я могу поведать вам то, чего не может поведать никто другой. Я буду бросать мои нью-йоркские письма из окон разных отелей города по одному в день каждое утро перед рассветом. Из Нью-Йорка я отправлюсь в другой город, а оттуда - еще куда-нибудь, пока не изъезжу всю страну". Письмо эт