о было без подписи. - Посмеяться кто-то вздумал, - сказал Виктор. - По его виду этого нельзя сказать, - возразил я. - Похоже, что он всю ночь проработал над этим письмом. - Значит, сумасшедший. - Может быть, и нет. - Кто же он в таком случае? - Откуда мне знать? Узнаю, когда у меня будет второе письмо. Во втором письме, которое я прочел Виктору на следующее утро, говорилось вот что: "Итак, важнейшая для вас проблема - это что делать после того, как вы обеспечите себя пищей. Вы, наверное, избегаете истины, а в этом нет необходимости. Избегнуть истины фактически невозможно, и когда вы пытаетесь это сделать, вы попадаете в глупое положение или в беду. Если же вы не будете стараться избегнуть истины, вы обретете грацию, которая вам присуща, но которая была утрачена за сотни лет непрестанных тревог. Пожалуйста, перестаньте волноваться. Все основания для беспокойства отпадут, если вы сядете и начнете познавать самого себя путем счета окружающих предметов. Счет - это чистейшая активность, ибо не требует никаких выводов. Выводы придут позднее. Сначала вы должны научиться считать. Сосчитайте до девяти для первого раза и этим пока ограничьтесь. Не складывайте, не вычитайте, не делите, не умножайте до поры до времени. Вы поймете, в чем суть, когда начнете считать". - Как по-твоему, что это значит? - спросил я. - Почем я знаю, - сказал Виктор. - А впрочем, давай попробуем делать, как он советует. Завтракать мы кончили, так давай считать. - Вот ложка, - сказал я. - Раз. Но прежде, чем перейти к двум, рассмотрим эту ложку и определим, что это такое. - Нет, - сказал Виктор, - он не велит этого делать. Нужно считать - и больше ничего. Так вот, эта тарелка с остатками яичницы, жареной ветчины и картофеля - два. - Ладно, - сказал я. - Чашка кофе - три. - Старик за стойкой - четыре. - Что такое? - спросил старик за стойкой. - Вы - это четыре, - сказал Виктор. - Четыре? - повторил старик русский. - Как это так? - Четвертый номер, - сказал Виктор. - Что случилось, почему сегодня без музыки? - спросил старик. - Этот никель для автомата - пять, - сказал я. Я опустил монетку в автомат, и снова женщина стала спрашивать мужчину, зачем он так нехорошо поступает. - Окно, - сказал Виктор, - шесть. - Весь город, - сказал я, - семь. - Весь земной шар, - сказал Виктор, - восемь. - Вся вселенная, - сказал я, - девять. - Ну, вот и досчитались, - сказал Виктор. - Начнешь с какой-то ложки, а заедешь бог знает куда. - Интересно, куда он клонит, этот человек? - сказал я. - Что, если ответить на его письмо? - А что мы ему можем сказать? - Ну мало ли что? Скажем, что получили его письма, и поблагодарим. - Его письма адресованы к людям всего мира. - Мы двое из них, - сказал Виктор. - Кто-нибудь должен был подобрать письмо на улице и прочесть. Что он может иметь против двух рядовых, которые ночуют в соседней гостинице? - Но он вовсе не просит, чтобы ему отвечали. - Он просто забавляется, - сказал Виктор. - Интересно бы знать, почему он не в армии? - сказал я. - Я видел его в окно вчера утром. Он еще не так стар, и, судя по всему, у него завидное здоровье. - Может быть, он работает в военной промышленности. - Да он нигде не работает. - Почем ты знаешь? - Он об этом говорит в первом письме. - В таком случае он, наверно, "4-ф"(Не годен к военной службе), - сказал Виктор. - Счастливчик. На следующее утро, когда я пошел за очередным письмом, меня опередила хорошенькая девушка. Я не знал, как быть, и сказал: - Простите, мне кажется, это письмо - для меня. - Здесь написано "Людям всего мира", - сказала девушка. - Угу, - согласился я. - Оно вам очень нужно? - Я не знаю, - отвечала девушка. - Что в нем такое? - Ничего, - сказал я. - Это шутка. Я получаю такие письма каждое утро. - А вдруг это письмо как раз для меня? - сказала девушка. - Ведь это я нашла его. - Вы хотите оставить его у себя? - Может быть, в нем что-нибудь да есть, - сказала девушка. - Может быть, деньги. - Не думаю, - говорю я. - Вот что я вам скажу. Вскройте письмо и прочтите. Если вы после этого захотите его сохранить, дайте мне его на минутку, я его прочту и верну вам. Если же оно вам не понадобится, я заплачу вам доллар за него, - если вы, конечно, не возражаете? - А зачем оно вам? - Просто так. Тут я случайно взглянул наверх. У окна сидел этот самый человек. Я думал, он отодвинется, чтобы его не было видно, но он сидел и наблюдал. Я помахал ему рукой в виде приветствия - совсем не по-военному, - и он ответил мне тем же. Девушке нужно было на работу в закусочную-автомат на 57-й улице, и она не могла больше ждать. Я пошел рядом с ней и все время оборачивался посмотреть, наблюдает ли еще за нами этот человек. А он высунулся в окошко и глядел нам вслед. - Если письмо стоит доллар, - сказала девушка, - оно может стоить и дороже. - Ну так оставьте его себе, - сказал я. - Только дайте мне прочесть. В это время нас догнал Виктор. - Что случилось? - спросил он. - Какие-нибудь осложнения? - Эта девушка подняла письмо раньше меня, - сказал я. - Она опаздывает на работу, а мы, если задержимся, можем опоздать к подъему. - Ну так поспешим, - сказал Виктор. - Пускай забирает письмо. - Хорошо, - сказал я. Мы взяли на углу такси, понеслись через 59-ю улицу и Квинсборо- бридж и поспели в казарму как раз вовремя. За завтраком мы пробовали угадать, что было в письме, но, конечно, угадать не могли, и поэтому в обеденный перерыв я взял такси и поехал в закусочную-автомат на 57-й улице посмотреть, не смогу ли я купить или взять на время письмо у девушки. Она была очень занята, но сказала: - Письмо это мое, и я его у себя оставлю. - Можно мне его прочесть? - спросил я. - Я его сейчас же верну, обещаю вам это, и дайте мне ростбиф с макаронами и бобами. Девушка вынула письмо из кармашка. Я спросил, нельзя ли мне прочесть его за едой. - Только не убегайте с ним, - сказала она, и я обещал. Девушка, по-видимому, была права. Письмо предназначалось ей или, во всяком случае, столько же ей, сколько мне, или Виктору, или кому бы то ни было. В письме было сказано вот что: "Пища - это все, поэтому ешьте медленно и замечайте, что вы едите. Поймите, какое это благо - обладать возможностью есть. Испытывать голод - значит жить. Утолять голод - значит жить превосходно. Утолять физический голод всегда хорошо, но утолять духовную жажду еще лучше. Познайте, чего вы жаждете, ибо больше всего вы страдаете от незнания природы жажды своей. Так, например, нельзя допускать, чтобы трава заменяла славу, ибо, если вы жаждете славы, никакая трава вашей жажды не утолит. Нужно смотреть в глубь вещей. Нужно познать их достоинство. Если из травы выварить ее существо, она не утолит даже физического голода. Если вы жаждете красоты, раскройте глаза, и вы увидите, что красота заложена во всем - но только с раскрытыми глазами вы сможете насытить свою жажду. Не закрывайте глаз, не будьте слепы. Если вы жаждете чего-то одного, не пытайтесь удовлетвориться чем-нибудь другим. Не прибегайте к заменителям. Учитесь считать. Учитесь видеть. Познайте самого себя. Познайте окружающий мир. Благодарите бога за качество вещей и спите себе с миром, как если бы вы были не более чем порождением поля, лежащего под паром". Я отдал письмо обратно девушке. - Большое вам спасибо, - сказал я. - Что вы намереваетесь делать с этим письмом? - Сохраню его, - сказала девушка. - Буду читать, пока не пойму. Я решил обязательно поднять письмо, которое появится улице на следующее утро, но, когда я туда пришел, письма не было. А эта девушка как раз проходила мимо и спросила: - Что вы там ищете? - Ничего, - отвечал я. - Если я дам вам доллар, не дадите ли вы мне копию вашего письма? - Ладно, - сказала девушка. Я дал ей доллар и попросил ее оставить копию письма у портье гостиницы, и она исполнила мою просьбу. И на следующее утро нового письма на улице не было. За завтраком Виктор спросил: - В чем дело, опять нет письма? - Он уехал, - сказал я. - Он говорил об этом в своем первом письме. Я подумал и решил, что это писатель, который разучился писать, или ему надоело, а может, он вдруг открыл, что и не писатель он вовсе, и вот в утешение себе решил позабавиться - над собой, над писанием, над писателями - словом, надо всем и над всеми. - Наверно, у него какое-нибудь несчастье, - сказал Виктор. - Я вот несчастлив оттого, что я в армии. А ты отчего несчастлив? - Не знаю, - сказал я. Но я знал, что я несчастлив по многим причинам, особенно из-за отца, который опять пропал, и никаких следов не найти. Лу написал мне, что с отцом целый месяц все было в порядке, он был очень мил, много помогал ему в баре на Тихоокеанской улице. Его все полюбили и, когда его не было в баре, спрашивали Лу: "А где Валенсия?" Лу прозвал моего отца Валенсией, потому что он постоянно пел эту песню, и под этим именем Лу со всеми его и знакомил. Он послал отца к портному, и тот сшил ему три новых костюма и два пальто, а поселили его этажом выше над баром, в квартирке из трех комнат. Целый месяц он очень много помогал Лу уже одним тем, что проводил все время в баре, и Лу заработал так много денег, что собирался расширить дело - превратить бар в большой ресторан с буфетом, а отца моего сохранить при деле, так как он приносил ему счастье и все его любили. Потом вдруг как-то вечером отец в бар не явился. Лу поднялся наверх в его комнаты, и оказалось, что все три новых костюма и два пальто висят на месте, а отца и след простыл. Впрочем, Лу писал, чтобы я не беспокоился, он опять его найдет. Лу говорил, что мой отец - самый лучший человек на свете и очень ему нужен в его новом ресторане. А последние письма, которые я получил от самого отца, были совсем на него не похожи. Такие письма люди пишут, когда хотят скрыть свои намерения. Слишком уж весело они были написаны. Я не был уверен, но мне почему-то казалось, что скоро я увижу отца в Нью-Йорке. На следующее утро я решил посмотреть еще раз, нет ли на улице нового письма от того человека, напротив, и действительно, письмо там лежало. Конверт был адресован, как и всегда, "Людям всего мира", только надписан был от руки. Я вскрыл письмо и прочел: "Иди ты, Джексон, к..." Я посмотрел наверх, на наши окна, и увидел Виктора, Он высунулся из окна и заливался хохотом. Он продолжал смеяться, и когда сбежал вниз, потом остановился и сказал: - Нашел сегодня что-нибудь на улице? Мы прохохотали всю дорогу до казармы, всю утреннюю поверку, всю дорогу до ресторана и весь завтрак. А вечером, когда я пришел домой, портье мне сказал, что кто-то ждет меня в вестибюле. Это был отец, он спал в большом кресле в длинном гостиничном коридоре. Я сел рядом и стал ждать, когда он проснется. Отец выглядел довольно неважно, но я все равно был рад его видеть. Прошел целый час, пока он проснулся. Я ничего ему не сказал, и он тоже. Мы просидели так молча минут десять-пятнадцать, потом я велел коридорному подать бутылку шотландского виски со льдом и пару стаканов. Я налил отцу и себе до краев, и отец сказал: - К тому времени, когда кончится война, ты станешь таким же забулдыгой, как я. - Ну и отлично, - ответил я. ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ Весли рассказывает отцу о своей молодой жизни в эту войну, а отец рассказывает ему о своей молодой жизни в ту войну Я послал Лу телеграмму о том, что отец мой приехал в Нью-Йорк повидаться со мной. Лу ответил тоже телеграммой, что благодарит бога и высылает отцу воздушной почтой его новую одежду. Кроме того, он перевел телеграфом триста долларов на расходы отца в Нью-Йорке. Лу сообщал, что перестройка помещения под ресторан подвигается хорошо и он рассчитывает, что отец вернется к открытию, через шесть недель. Он спрашивал, не войдет ли отец в долю на процентах прибыли. Подробности обещал сообщить письмом. Через три дня прибыла отцовская одежда и большое письмо от Лу для отца и меня. Я вручил письмо отцу, но он отдал мне его обратно и попросил прочесть вслух. Лу был настроен очень серьезно. Отец был ему нужен в его деле. Лу хотел заключить с ним соглашение, письменно или на словах - все равно. Он был рад, что отец в Нью-Йорке, во- первых, потому, что знал, что отцу приятно со мной повидаться, а во-вторых, потому, что отец мог бы ознакомиться с нью-йоркскими барами и ресторанами и выяснить, что они собой представляют. Лу писал, что его вполне бы устроило, если бы отец пошел в дело в третьей доле, и спрашивал, устроит ли это отца, обязанность которого - сидеть в ресторане с восьми часов вечера и до двух часов ночи, то есть до закрытия. Лу сообщал, что третьим участником в деле будет Доминик Тоска, который целиком стоит за то, чтобы пригласить в долю и моего отца. Лу разговаривал с Домиником по междугородному телефону. Он находил, что зарабатывает слишком много денег для себя и Доминика даже при высоких налогах, а так как Доминик был в армии, то ему был нужен кто-нибудь, кто был бы при нем, но он не хотел никого, кроме моего отца. Так вот, что вы на это скажете? Отец долго ничего не говорил. Он только взял бутылку и налил себе стаканчик, а я все ждал, что он скажет. - Ну, как ты думаешь? - спросил отец. - По-моему, Лу человек надежный, - сказал я. - А ты не думаешь, что он это все - из одной доброты? Ведь делать мне там совершенно нечего. - Рестораны и бары - это такое уж место... - сказал я, - Понравится там кто-нибудь человеку, и он непременно придет туда еще раз. Со мной так бывало. Конечно, Лу сначала был просто добр к тебе и ко мне, но мне кажется, в письме он говорит то, что думает. Мне кажется, ты ему будешь нужен в его новом деле. - Не могу я получать третью долю прибыли, не вложив в дело денег, - сказал отец. - Я ничего в этом не смыслю, но я знаю, что третья часть прибыли в таком деле, как у Лу, это очень много денег. - По-моему, ты должен довериться Лу, - сказал я. - Если ты получишь слишком много денег, ты сможешь их ему отдать при случае, когда они ему будут нужны. А тебе это ничего - сидеть там по шесть часов каждый вечер? - Я всегда сижу где-нибудь часов шесть по вечерам, - сказал отец. - И много ты пил у Лу в баре? - Меньше, чем в других местах. Там все по-солидному. - А почему ты уехал? - Меня это стесняло. Думал, я мешаю. Да и тебя хотел повидать. Он помолчал немного, потом сказал: - Ты здорово изменился с тех пор, как я тебя видел. Что это с тобой? - Повзрослел, - сказал я. - В армии люди быстро взрослеют. Да еще вот воспалением легких болел, в госпитале провалялся - это мне тоже чего-нибудь да стоило. И с женщиной одной познакомился в баре. - Воспалением легких? - удивился отец. - Почему я об этом не знал? - Да я все собирался тебе написать. - И в тяжелой форме? - Вирусное, говорят. Думал, умру. - А почему не умер? - Что? - Как случилось, что ты выжил? - Там в госпитале был один парнишка, японец. Он приходил и сидел возле моей постели. - Японец? - переспросил отец. - Ты уверен? - Японца от китайца я могу отличить, - сказал я. - Этот был японец. Он тоже только что перенес пневмонию. - Так что же он делал? - Да ничего. Просто сидел и дежурил. Подарил мне три маленьких апельсина. Мне и поговорить-то с ним ни разу не пришлось, даже не знаю, кто он такой. - Японцев все ненавидят, - сказал отец. - А ты - нет? - Нет. А ты? - Тоже нет. Так что же он все-таки сделал, что тебе стало лучше? - Просто сидел - и все. Засыпаю и знаю - он тут. И когда ни проснусь, он все сидит рядом. А когда я его раз не застал, я понял, что худшее все позади. А через две недели, когда мне стало гораздо лучше, я и сам стал просиживать у кровати больного, которому было хуже, чем мне. - А это кто был? - Парнишка по имени Лерой Гаррисон. Я узнал его имя по табличке на койке. - А он кто был? - Негр. - И что же, он выздоровел? - Меня выписали раньше, чем я мог узнать, как у него дела складываются. - Ты ему что-нибудь подарил? - Я не знал, понравится ли ему это, и ничего не подарил. - Но японский мальчик подарил тебе три апельсина. - Наверно, он знал, что я ничего не буду иметь против. - А ты их съел? - Что ты! Конечно, нет. Я их берегу. - Зачем? - Просто так, мне хочется. Кожура на них вся высохла и сморщилась. - А негритянский парнишка просыпался и видел, что ты тут сидишь? - Несколько раз. - Что ты ему говорил? - Ничего. - Ты думаешь, ему хотелось, чтобы ты там сидел, когда он проснется? - Не знаю наверное, но думаю, что да. Мне ведь хотелось увидеть японца, когда я проснусь. - А ты улыбался негру? - Да нет, чему тут улыбаться? Бедняга был на волосок от смерти, так же как и я перед этим. - А японец тебе улыбался? - Нет, что ты! Он тоже умирал незадолго до того. - Я хотел бы, чтобы этот негр выздоровел, - сказал мой отец. - Я тоже. Он опять помолчал, потом спросил: - Что это за женщина, с которой ты познакомился? Я рассказал отцу, что знал об этой женщине. Он налил себе еще стаканчик - и мне на этот раз тоже - и сказал: - А ты стал почти красавцем. С чего бы это - от пневмонии или от женщины? - Ты шутишь, я думаю. - Не без этого. Некоторое время мы пили молча, потом отец сказал: - Ну, так что ты обо всем этом думаешь? - Я думаю, тебе нужно надеть новый костюм и отправиться изучать нью-йоркские рестораны для Лу. По-моему, тебе нужно вступить в дело с ним и с Домиником. - Да я не об этом, - сказал отец. - Я о том, что будет с тобой дальше в эту войну, - как ты думаешь? - Кто знает, - ответил я. - Ты-то знал, что с тобой будет в ту войну, в которой ты участвовал? - Имел довольно ясное представление. - Ты молодец. Не поужинать ли нам вместе в каком-нибудь ресторане, который ты заодно можешь посмотреть для Лу? - А может, тебе больше хочется поужинать с твоей женщиной? - Нет. Я вообще не знаю, буду ли еще с ней встречаться. - Почему же? - Мне хочется найти девушку, чтобы жениться и иметь семью. - Вот это дело стоящее. Ты хочешь сына, верно? - Да. Откуда ты знаешь? - Каждый человек хочет сына, когда начнет понимать, что ему самому, может быть, и не одолеть подъема. - Какого подъема? - Всю войну, - сказал отец, - я смертельно боялся, что мне так и не доведется поглядеть на тебя, а ничего другого мне не было нужно - только бы поглядеть на своего сынишку. Но тогда я даже еще не встретился с твоей матерью. Я не знал еще, кто она будет и где я ее найду. До войны я и жить-то не начинал как следует, а на войне могло так случиться, что никогда и не удастся начать. Вот поэтому я и остался жить, даже когда понял, что я хуже мертвого - весь искромсанный, ни на что не пригодный - жалкое подобие человека. - Неправда, отец, ты такой же человек, как и все. - Когда поймешь, как трудно стать тем, кем мы должны быть, тут-то и начинаешь искать жену, чтобы она дала тебе сына. Раз уж сам ничего не добился, может быть, посчастливится сыну. - Ты говоришь: "Кем мы должны быть?" Кто же мы и кем мы должны быть? Тут отец здорово рассердился - не на меня, а на весь этот мир, где люди, не зная сами, кто они такие есть, стараются помешать человеку стать тем, кем он должен быть. - Кем мы должны быть? - сказал отец. - Сейчас я тебе объясню. Мы - это Джексоны, вот кто мы, и мы ступаем по этой земле с тех пор, как люди научились ходить. Бесполезно мешать нам стать людьми на нынешнем этапе, ибо все равно рано или поздно кто-нибудь из нас добьется в жизни своего. Я знаю, что не я. Возможно, что и не ты, но, может быть, это будет твой сын. А если не он, то сын твоего сына - кто-нибудь из нас непременно добьется своего, и тогда мы, остальные, повернемся в могиле на другой бок и заснем наконец спокойно. Но не успокоимся мы до тех пор, пока кто-нибудь из нас не сделает этого. - Да ведь мы и сейчас люди, папа. - Черта с два, - сказал отец. - Погляди на меня. Погляди на себя. Самое большое, что можно о нас сказать, это - что мы стараемся, еще только стараемся, стать людьми. Люди друг друга не убивают. А на тебе вот форма человека, предназначенного стрелять из ружья в таких же, как ты. Люди так не делают. И не требуют от других, чтобы они так делали. Не вынуждают друг друга к этому. И не пугают все время друг друга до того, что в штаны готовы наложить, - да, да, именно это я и хочу сказать. - Ты убил кого-нибудь в ту войну, папа? Отец молчал. - Кто он был? - спросил я. - Он был уже мертвый тогда, - сказал отец. - Он был никто. Прежде это был парень лет восемнадцати, а тогда он уже был никто. - Для чего же ты это сделал? Отец поглядел на меня, потом поднес стакан к губам и заговорил, не отнимая его ото рта: - Ради тебя, наверно. Я знаю, что ради себя я бы этого не сделал. Не хочу валить на тебя вину, но это сделал ты - понимаешь? Просто я должен был это сделать. Я не хотел быть убитым, пока не погляжу на тебя. - За это, отец, спасибо, И все-таки я жалею, что ты это сделал. - Когда-нибудь и тебе придется испытать то же самое. И ты тоже сделаешь что-нибудь, чтобы остаться в живых и поглядеть на своего сынишку. Даже убьешь кого-нибудь. - Наверное, этот парень, которого ты убил, чувствовал то же самое. - Конечно, я в этом уверен, - сказал отец. - Ему не больше хотелось убивать меня, чем мне его, - мы оба это прекрасно видели, - но выхода не было, надо было идти до конца. Я никак не думал, что способен проколоть штыком другого человека, однако я это сделал. - Штыком? Я думал, ты застрелил его издали, может, когда он перебегал за укрытие. - К черту, - сказал отец. - Я никогда не стрелял в человека, перебегающего за укрытие. Я вообще никого не застрелил за все время, никогда не был хорошим стрелком - палил в белый свет как в копеечку. Но мы с тобой пресекли жизнь человека, который тоже хотел иметь сына. Мы должны это как-нибудь возместить. - Как же это? - Не знаю, но как-нибудь должны. Когда-нибудь либо я, либо ты, а то и твой сын, мой внук, - мы должны будем возместить этот ущерб. Не будь нынче войны, тебе было бы легче это сделать, так что смотри не ошибись - не прогляди своей девушки, матери твоего сына. - Я не пользуюсь большим успехом у девушек, - сказал я. - Я неловок, неуклюж и слишком серьезен во всем. - Вот и отлично, - сказал отец. - Ты найдешь свою девушку. И когда ее встретишь, сразу узнаешь, что это она и есть. Мы поднялись и поехали ужинать, и за ужином долго толковали о том о сем, потому что отец хотел передать мне все, чему сам научился в жизни. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ Весли отправляет и получает письма, ему предоставляют отдельный угол, и канцелярский стол и его принимает за писателя человек, который сам воображает себя таковым В Нью-Йорке я вел переписку с Гарри Куком. Писал Джо Фоксхолу. Раз в неделю посылал письмо Доминику Тоска, где рассказывал, как мы живем с его братом. Писал я и Лу Марриаччи. И, уж конечно, - отцу. Поэтому он, вероятно, и приехал. Письма для солдата значат больше, чем что-либо другое, кроме разве демобилизации и возвращения домой. Объясняется это, по-моему, тем, что никто из нас по-настоящему не живет армейской жизнью. Тело наше там, где мы находимся, но душой мы где-то в другом месте. О том, что я лежал в госпитале с воспалением легких, я отцу не писал, потому что не хотел его беспокоить. Спустя примерно месяц после того, как я вышел из госпиталя, я стал чувствовать себя опять вполне здоровым и не обращал больше внимания на дождь, снег, слякоть, пасмурное небо и тому подобное. Рано или поздно человек приучается таскать с собой свой собственный климат. Лу писал мне каждый понедельник, и его письма обычно приходили в среду или в четверг. Он много не распространялся, но сообщал все, что мне нужно. В каждом письме был денежный перевод. Сначала на двадцать долларов, потом, когда Лу нашел моего отца, на тридцать, а потом, очень скоро, переводы выросли до пятидесяти. Лу говорил, чтобы я не беспокоился насчет денег - он дает их мне в долг и надеется, что когда- нибудь я расплачусь с ним. Я был уверен, что он совсем не хочет, чтобы я отдавал ему деньги. Просто он не хотел, чтобы я чувствовал себя неловко. Но я знал, что должен вернуть ему деньги. Я решил уплатить Лу свой долг из первых же денег, что я заработаю. Ведь я ничего для него не сделал в свое время, а только хотел ему помочь. Но я был рад, что Лу зарабатывает много денег, просто потому, что приятно видеть щедрого человека, у которого есть что раздавать. А щедрый человек, которому раздавать нечего, уж наверно, самый несчастный в мире. Людей хорошо узнаешь по письмам. Допустим, вы встретились с кем- нибудь раньше; вы помните, каким он был и что вы о нем думали, а теперь вы читаете его письма и узнаете его гораздо лучше. И удивительная вещь: все письма как будто рождаются из одного источника, общего для всех людей и, по-моему, источник этот - одиночество. Человек - существо одинокое. Несмотря на самое широкое общество, которое предоставляет ему жизнь, он одинок. Порой он так одинок, что отворачивается от своих современников и обращается к умершим - читает книги, написанные людьми, жившими задолго до него. Или уходит в луга, под голубое небо, к вольным обитателям полей и лесов, как это сделал Торо. Или обращает свою привязанность на какого-нибудь маленького домашнего зверька, на собачку, канарейку, попугая, даже на черепаху или золотую рыбку, а то и на какое-нибудь животное покрупнее, скажем лошадь. Арабы, говорят, любят своих лошадей больше, чем жен. Иногда человек привязывается к растениям, выращивает их в собственном садике, а если нет сада - то в цветочных горшках. Но кого же он ищет все время? Кого-нибудь, кто стал бы ему близок. Во всех письмах, что я получал, всегда проглядывало одиночество и страстное желание соприкоснуться с кем-нибудь, кто не был бы чужим для тебя, у кого было бы что о тебе вспомнить. Письма Гарри Кука очень меня удивили, так как я ожидал, что они будут полны шуток и веселья, а на самом деле ничего такого не было. Все его письма были проникнуты страстной тоской и ничем больше. Обычно люди тоскуют по тому, с чем они были связаны прежде, - по родному дому, по ферме, по каким-нибудь улицам в городе, но Гарри тосковал по тому, что могло бы быть еще впереди. "Я мечтаю остаться наедине с собой, - писал он в одном из писем, - чтобы подумать о том, как мне жить. Будь на то моя воля, я бы не стал жить до старости, а просто прилег бы когда-нибудь под вечер в тени старой яблони и заснул, чтобы больше не просыпаться". А письма Джо Фоксхола и наполовину не были так серьезны, как его разговоры. Он описывал всякие мелочи из своей жизни и подшучивал над знакомыми офицерами. Доминика Тоска интересовало только одно: как поживает Виктор? Сам Виктор писал ему чаще, чем я, но Доминик хотел все знать от меня. Останусь ли я с Виктором, если нас отправят за океан? Постарайся, дескать, устроиться так, чтобы быть все время с ним вместе. Отцовские письма были самые короткие. "Письмо твое получил, - писал он своими каракулями, - Прочитай наново Екклесиаст - один раз быстро, а потом два или три раза помедленней". Или: "Письмо твое получил. Читаю Андерсена. Думаю, тебе он тоже понравится". Я ему пишу, что тоже читал Андерсена, и называю несколько сказок. А он мне в ответ: "Ханс Кристиан - это тоже неплохо, но я имел в виду Шервуда". Один раз я написал Какалоковичу, Он оказался хорошим парнем, как я и ожидал. Извинился передо мной, что не мог ответить раньше, так как был очень занят обучением людей новой роты. "Вы бы удивились, - писал он, - до чего похожи люди в каждой новой роте". Так много писем я писал потому, что меня послали в школу изучать чтение карт и военную администрацию и у меня было много свободного времени. Я завел привычку носить в кармане несколько очиненных карандашей, блокнот и конверты, и пока другие слушали всякую чепуху о том, кто кем является в армии и как их отличить друг от друга или как выйти из положения, если вы заблудились в пустыне, я сидел позади и писал отцу, или Лу, или Джо Фоксхолу, или Доминику. Когда мы окончили школу, сержант спросил меня, не хочу ли я печатать для него на машинке, и я сказал, что хочу. Мне дали стол и пишущую машинку, и большую часть времени я печатал разные извещения и рапорты для сержанта. Мне отвели уютный уголок за перегородкой, на одном этаже с писателями, так что, по-моему, было вполне естественно, что они принимали меня за одного из своих. Время от времени заходил ко мне кто-нибудь из них, присаживался на краешек стола и спрашивал: - Над чем вы сейчас работаете? Я ему объяснял, чем я занят, и тогда он говорил: - Я имею в виду - не для армии, а для себя. Я, например, пишу пьесу. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ Весли знакомится с армейскими сценаристами и после просмотра созданных ими учебных фильмов начинает подозревать, что они-то и есть настоящие враги В литературном отделе нашей воинской части в Нью-Йорке было около пятидесяти писателей. Мне пришлось перепечатывать на машинке их список для сержанта, так что я узнал все фамилии, но что-то не припомнил ни одной их книги. В воскресенье днем я взял с собой этот список в публичную библиотеку на 42-й улице и проверил, всех по каталогу, одного за другим, в алфавитном порядке. Оказалось, только один из них выпустил книгу. Я записал шифр книги на листок бумаги, книгу мне доставили, и я сел ее читать. Ну, книга была как книга: напечатана на бумаге, в переплете, была в ней и фабула, но самая скучная из всего, что я когда-нибудь читал. Я прочел двадцать страниц с начала, десять страниц - с конца и две - в середине, но скучно было везде одинаково. Я не понимал, что это за писатели. Казалось бы, по всей стране не наберется полсотни стоящих того, чтоб их читать, а вот поди ж ты - здесь они нашлись, все пятьдесят, и все писали по заданию правительства. Я видел даже того писателя, который выпустил книгу, но в нем не было ничего примечательного ни по виду, ни по разговору. Впрочем, он был довольно остроумен, как и остальные сорок девять писателей. В жизни не встречал таких остроумцев. Они непрерывно болтали о книгах и пьесах, и не было на свете такого произведения, по поводу которого у них не нашлось бы какого-нибудь тонкого замечания. - Если выварить Шекспира, что от него останется? - говорил кто- нибудь из них. - Плагиатор, эскапист, безыдейный халтурщик. Они переходили от одного писателя к другому и прорабатывали их так, что от них только пух летел. А я, бывало, гляжу на них и силюсь себе представить, что это за люди, откуда они берутся, но ответа на свой вопрос я так и не нашел. Эти люди были самыми большими патриотами во всей армии, во всяком случае, никто так не рвался сделать из японцев рагу, а из немцев - кислую капусту. Большинство из них пробыло в нашей воинской части не меньше двух лет, и некоторые совсем обжились и состарились здесь. Жили они на своих дачах, по утрам приезжали в Нью- Йорк на машинах, а к вечеру возвращались обратно. Никто из них не выполнял казарменного распорядка, как это приходилось нам грешным, ибо у них было достаточно нашивок, чтобы освободить их от всяких докучных обязанностей. Иногда они "работали дома", а это значило, что неделю-другую вы их совсем не увидите. Их воинские обязанности, которые они выполняли весьма торжественно, заключались в сочинении "тематических разработок" и "сценариев" для короткометражных учебных фильмов. Поначалу эти фильмы посвящались специальным проблемам - например, как стрелять из винтовки и содержать ее в чистоте, - но вскоре, когда этот материал истощился, сценаристы перешли к более увлекательным сторонам солдатской жизни. Они показывали, как убить человека голыми руками или как, не дрогнув, встретить смерть. Сами они достигли больших успехов по обеим линиям: были преисполнены жаждой убийства и ненавистью к маленьким, грязным, желтопузым япошкам и к трусливой немчуре и полны поразительной, сверхчеловеческой храбрости перед лицом смерти. Но по вечерам они всегда спешили на дачу и, в то время как другие уезжали за океан сражаться, все еще пописывали сценарии для фильмов, обучающих этих других так же геройски встречать смерть, как встретил бы ее и сам автор сценария. Они были недовольны, если немца или немку, японца или японку считали человеком. Случись кому-нибудь спросить весьма невинно, когда же они собираются ехать за океан громить неприятеля, они отвечали обычно, что годами стремятся к этому, но военный врач нашей части ничего и слышать не хочет из-за их гипертонии, желудка или ушей. Или они говорили, что командир части вечно с ними борется, чтобы не отпускать их от пишущих машинок, так как он считает такую работу в сотни раз важнее для победы, чем если бы они взялись за винтовки. А то и сами они утверждали, что их произведения больше значат для истребления врага, чем действия целой дивизии. Смотреть все эти фильмы было для нас обязательно, даже если их снимали тут же, в военном городке, под самым носом; но только одни авторы уходили из кинозала удовлетворенные и взволнованные. Остальные чувствовали себя смущенно и неловко от всей этой бравады на экране, а иногда просто дурно делалось от наглядных уроков, как выдавливать людям глаза, бить ногами в лицо или в пах, ломать им шеи, спины, руки; или как проткнуть человека насквозь штыком, а потом как ни в чем не бывало обернуться как раз вовремя, чтобы спасти жизнь насмерть перепуганному товарищу, которого едва не придушил огромный толстый немец; мгновенно переломить немцу спину, повернуться к дружку, принять его в свои защитные объятия и сказать: - Вот видишь, Сэм, тут нет ничего страшного, а делаем мы это во имя свободы говорить что нам нравится, делать что нам нравится и идти куда нравится. Закурим? Никого, кроме самих авторов, эта ерунда не убеждала, и все равно, каких бы храбрецов нам ни показывали на экране, ребята, которым рано или поздно предстояло отправиться за океан, от души жалели бедных неприятельских солдат, которым то и дело вырывали глаза или сворачивали шею. Такие фильмы приносят только вред. Если от людей действительно требовать, чтобы они делали подобные вещи, то люди могут призадуматься: а нет ли других способов выиграть войну? Может быть, любителям сражений следует договориться о более гуманных средствах. А если уж все зашло так далеко, что обе стороны не в состоянии пресечь все эти зверства, может, быть, им следует совсем прекратить военные действия и просто кинуть жребий. Признаться, труды наших писателей только подняли врага в моих глазах. Я поймал себя на том, что уже не думаю о враге за океаном. Зато на самих писателей стал смотреть, как на врага настоящего - как на серьезную опасность, от которой не так легко будет избавиться и после войны. Не знаю, кто вообще выигрывает войны, но думаю, что это такие люди, как Виктор Тоска, который, наверно, мечтает не только об ордене Пурпурного Сердца; или Джо Фоксхол, который ненавидит все, связанное с войной и армией; или Гарри Кук, которому нужно побыть одному, чтобы решить, как жизнь прожить, не старясь, а он хочет уснуть, чтобы никогда не проснуться; или миллионы других ребят, мне совсем незнакомых, которых захватила военная машина, - и они либо будут убиты, либо, если им повезет, вернутся домой искалеченные, полуживые. Если кинофильмы могут выигрывать войны, они с таким же успехом могли бы их предотвращать. У них было целых двадцать лет, - чтобы предотвратить эту войну. Но нет, побуждать людей вступать в армию и вести войну - вот какая задача ставится перед ними, - или, может быть, я ошибаюсь? Я знаю одно; мне прислали повестку, как и всем другим, кого я видел в армии. Случилось национальное бедствие - это так, но я не помню, чтобы я чем-нибудь помог его вызвать, и никто ко мне не обращался за помощью, чтобы вовремя предотвратить его. И отца моего тоже никто не спрашивал. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ Весли высылают в Огайо, и он выпивает на прощание с современной женщиной И нужно же было, чтобы назавтра после ужина с отцом меня отправили в командировку, - но так уж ведется в армии. Только вы привыкнете ко всей этой дребедени, с которой приходится мириться в армии, в одном месте, как вас возьмут и отошлют в другое. Нужны вы там, на новом месте, вероятно, ничуть не больше, чем на прежнем, но все ужасно озабочены, чтоб вы явились туда вовремя. Я сказал отцу, чтобы он оставался в Нью-Йорке и изучил рестораны, как просил его Лу, но он ответил, что изучит их там, куда я еду. Я ему говорю - там нет хороших ресторанов, а он тогда спрашивает: - Куда же ты едешь? - В Огайо. - По части ресторанов это один из лучших штатов в Америке, - возразил мне отец, и я понял, что он решил ехать со мной, куда бы ни пришлось. Поезд уходил только в десять вечера, так что мы с отцом уложили вещи и пошли погулять. Когда мы вернулись, на моем вещевом мешке лежало письмо, адресованное "Людям всего мира". Я вскрыл конверт, и вот что я прочел: "Звонила какая-то дама и сказала, чтобы ты непременно ей позвонил, очень важно! Я спрашивал, как передать, кто звонил, но она сказала, что ты сам догадаешься. А не дождался я тебя потому, что ненавижу прощание. Не забывайте считать до девяти и бросать иногда письма в окошко. Они до меня дойдут. Не пытайтесь также избегагь истины, иначе вы схватите сифилис. Ну, Джексон, парнище, у нас с тобой были неплохие денечки и, я надеюсь, будут еще. Хорошенько смотри за отцом. Твой друг Виктор. Р.S. Не думайте, что трава не имеет значения - ибо она таковое имеет, - а потому не забывайте время от времени пастись на пышной зеленой лужайке. Пока". Я позвонил по телефону своей знакомой, и она сказала, что ждет меня к обеду в субботу вечером. Я ей говорю, что меня посылают в командировку и что в субботу вечером меня в Нью-Йорке уже не будет. Тогда она спрашивает, куда я еду и надолго ли. Я ей говорю, что в Огайо и что в приказе значится шесть недель, но командировку могут продлить еще на столько же. - Когда ваш поезд? - В десять, - говорю. - А вы не можете поехать другим поездом? - Это будет самовольная отлучка. - Тогда, может быть, вы сумеете забежать ко мне на минутку перед отъездом? - Сейчас без четверти девять. Пока я найду такси и доберусь до вокзала, я едва поспею к поезду. Тут отец вдруг говорит: - Я доставлю вещи к поезду - валяй! А моя знакомая все просит: - Пожалуйста, забегите хоть на минутку. Тогда я сказал "ладно" и повесил трубку. - Я знаю, что нужно сделать, - сказал отец. - Встретимся в вагоне. Дверь ее квартиры была открыта, я вошел, но внизу ее не было. Поднимаясь наверх, я подумал, что она, вероятно, лежит на кушетке полураздетая, но я ошибся. Она стояла у окна и смотрела на улицу. Она повернулась ко мне - и, ей-богу же, у нее на глазах были слезы. - Что с вами случилось? - спросил я. Сначала она не могла говорить, но потом сказала: - Вы думаете, наверно, я плачу оттого, что вы уезжаете и я вас долго не увижу, а может быть, и совсем никогда, но я плачу совсем не от этого. - Хорошо, отчего бы вы ни плакали, перестаньте. - Хотите выпить? - всхлипнула она. - Хотите немножко музыки? - У меня есть время выпить стаканчик, - сказал я. - И чуточку послушать музыку. Вы, верно, знаете это место из Брамса, которое я так люблю. - Конечно, знаю, - произнесла она сквозь слезы. Она налила мне огромный бокал, достала альбом с пластинками Брамса, нашла ту, что нужно, и завела патефон. От этого стало немножко легче, чем когда она просто плакала, хотя и не совсем хорошо, потому что эта мелодия Брамса, которую я так люблю, сама была похожа на слезы. - Вы думаете, Брамс никогда не плакал? - сказала она со слезами. Я обнял ее и привлек к себе, но от этого она заплакала еще сильнее, так что я снова взялся за бокал. - Хотите знать, отчего я реву? - спросила она. - Пожалуйста, расскажите. - Да оттого, что эти старые самодуры взялись убивать молодежь вроде вас через каждые двадцать с чем-нибудь лет и никто не знает, останется ли он в живых, а они будут это делать снова и снова. Вы должны бежать в Мексику, вот что. Не ради меня - я, может быть, и люблю вас, а ради вас самого. Бегите, пока не поздно. Они вас убьют - я знаю, какие они. Старые дураки, коварные, мерзкие - ну, да вы сами знаете не хуже меня. Это было очень смешно, и я рассмеялся, а вслед за мной засмеялась и она. И я ее обнял и поцеловал, но потом она опять заплакала. - Вы думаете, вам больше повезет, чем другим, и с вами ничего не случится, - говорила она. - Но это только потому, что вы не понимаете, как опасны эти дураки. Они живут до восьмидесяти восьми лет, а скольких лет убьют вас, им все равно. Бегите в Мексику, и пусть они подыхают от старости. - Я в таком роде войск, где не очень опасно, - сказал я. - Пароход, на котором вы будете плыть, пойдет ко дну, и вы утонете, - говорила она, все еще плача. - Или вы попадете под грузовик. Или упадете с чего-нибудь. - Нет, нет, не упаду. - Вас посылают в Огайо, так? - Да. - А вы об этом просили? Вам хочется ехать? - Нет. - Ну вот видите! А кто заставляет вас ехать? Кто нас посылает туда, где вас непременно убьют? Да эти же восьмидесяти-восьмилетние самодуры - и я их ненавижу, ненавижу, ненавижу! Ничего-то хорошего они не сделали за всю свою жизнь. Я допил свой огромный бокал и налил еще полбокала, а она, пока болтала и плакала, поснимала с себя всю одежду, и я так удивился, что чуть не упал. Тут она перестала хныкать, лукаво на меня поглядела и улыбнулась сквозь слезы, которые еще не просохли у нее на щеках. Она была похожа на хорошенькую голенькую порочную девчонку, и, хотя я подозревал, что вся эта сцена - одно лишь притворство, мне она нравилась такой, какая она есть. Она позвонила по телефону и заказала такси на без четверти десять, и ровно без четверти десять мы вместе сели в машину, потому что она захотела проводить меня до вокзала. Когда я уселся в вагоне рядом с отцом, поезд еще минуты три-четыре простоял, а потом тронулся, и, хотя мне совсем не хотелось ехать в Огайо, я радовался, что поезд пошел, потому что раз уж вы сели в поезд и вам все равно нужно ехать, то почему бы, черт возьми, и не ехать? ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ Весли пытается объяснить Джо Фоксхолу, что с ним произошло, а отец пытается рассказать Весли о чем-то, чего не может вспомнить Так вот, на следующее утро мы с отцом приехали в Огайо, и он нашел себе комнату в небольшой гостинице, а я отправился за девять миль от города в лагерь. Первый день ушел у меня на устройство, а вечером я вдруг наткнулся на Джо Фоксхола, который направлялся в город, и мы с ним вместе вышли на шоссе, чтобы перехватить попутную машину. К одиннадцати часам нужно было вернуться в казармы, но это все-таки лучше, чем ничего, и мы оба были очень рады встрече. - С тобой что-то случилось? - спросил вдруг Джо. - Что это такое? - А черт его знает. - У тебя такой вид, будто ты совершил великое открытие. Что это? Мы стояли на обочине шоссе и ждали попутной машины, как вдруг со мной произошло нечто совсем удивительное. В первый раз за все время, что во мне звучал голос певца, взывающий: "Валенсия!" - я вдруг понял, кто этот певец. - Что это тебя так поразило? - повторил Джо. - Кто-нибудь поет в тебе? - спросил я. - Никто, - отвечал Джо. - Будь они прокляты. - Ну вот, - говорю я. - А я оттого счастлив, что во мне поет мой сын. - Твой сын? - удивился Джо. - Да, - говорю, - мой собственный сын. Возле нас притормозил большой грузовик, и мы на него взобрались. Водитель сказал: - Прошлой ночью катил я вовсю по этому шоссе, как вдруг въезжает откуда-то сбоку этакая крохотная машина, прямо карлик, и срезает мне нос. Малюсенькая такая, еле видать, а как припустилась вперед, что твой перепуганный заяц, так я ее, ей-же-богу, до самого города не догнал. Когда мы приехали в город, я сговорился с Джо встретиться в десять часов против отеля, где он должен был ужинать со знакомой девушкой, а там мы возьмем такси и вернемся в лагерь. Потом я зашел к отцу. Он спал, лежа в постели. Проснулся и говорит: - Чертовски хотелось бы вспомнить, что я должен тебе рассказать. - Ничего ты не должен мне рассказывать, успокойся. - Нет, что-то обязательно должен рассказать. Помню, было что-то такое в те дни, когда ты еще не родился, что я решил непременно тебе рассказать, когда придет время, а вот что это было - позабыл. - Ничего, вспомнишь как-нибудь в другой раз, - сказал я. - Как ты себя чувствуешь? - Я думаю, не стоит мне ехать в Сан-Франциско. - Почему? - Думаю, лучше остаться с тобой. - А почему бы тебе не поехать в Эль-Пасо? - Я бы рад, - сказал папа, - в самом деле был бы рад, да черт возьми... - Повидаешь маму и Вирджила, - сказал я. - У тебя ведь сейчас все в порядке. - Это у мамы все в порядке, - сказал отец. - И у Вирджила тоже. А вот у нас с тобой... - У меня все в порядке. - Черта с два, - сказал отец. - Черта с два все в порядке. Мне был двадцать один год в 1919, когда я повстречал твою маму, узнал, какая она, и женился на ней. Мне был двадцать один год тогда в Сан- Франциско, но я был уже старик, как сейчас. Все эти годы я ждал, когда расскажу тебе то, что решил рассказать в свое время, а вот теперь, когда время пришло, я вдруг все позабыл. Я провалялся тут целый день и все тщился вспомнить, да куда там. У тебя-то самого все в порядке, это верно. Да на земле беспорядок, вот что. А человек должен жить на земле - ничего не поделаешь. - Я видел по дороге китайский ресторан, - сказал я. - Пойдем отведаем китайских блюд. - Но куда человеку деваться, чтобы жить можно было? - стоял на своем отец. - Везде хорошо, - сказал я. - Вставай, отец, пойдем поедим. - Сначала выпьем, - сказал отец. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Весли знакомится с писателем и пишет за него сценарий учебного фильма о пользе физкультуры Когда мы с отцом приехали в Огайо, там было холодно и бело от снега, но в начале мая, как раз перед тем, как я получил приказ возвращаться в Нью-Йорк, появилось солнце, снег стаял и множество красок заблистало вокруг в новом, свежем сиянии года. Девушки стали неотразимо прелестны, я еле удерживался, чтобы не загораться страстью при встрече с каждой из них. Я еле удерживался от желания схватить их в объятия и целовать - за то, что они пережили еще одну зиму и были так восхитительны. Работа в Огайо была у меня та же, что и в Нью-Йорке, и я был этим очень доволен, так как привык к столу и машинке. Работа была легкая, но нужно было участвовать в разных строях и смотрах и проходить все тот же круг обучения; физкультура, маршировка, классные занятия и, уж конечно, два-три учебных фильма в неделю. Мне назначили койку одного малого, которого только что препроводили в госпиталь для исследования по поводу его повышенного интереса к тому, что он называл "лучами смерти". Ребята из этой казармы уверяли, что он и вправду сумасшедший, а поглядишь на него - такой же здоровый, как и все. Только он, кажется, верит, что в мировом пространстве скрыты какие-то смертоносные лучи, которыми стремится овладеть наука. Ребятам он рассказывал, будто он и сам работает над этими лучами и убежден, что в ближайшем будущем провернет через военное министерство в Вашингтоне нечто весьма значительное и секретное. - Многого рассказать об этом не могу, - говорил он ребятам, - так как это самая грандиозная штука за всю эту войну, но думаю, я нашел решение задачи. Ребята говорили, что он позаимствовал идею из какого-нибудь комикса. Другой парень из этой казармы проводил все вечера за чисткой обуви. У него было две пары казенных солдатских ботинок, две пары собственных выходных и пара кожаных шлепанцев. Товарищи по казарме сговорились между собой подставлять по очереди к его ботинкам еще чью-нибудь пару, и каждый вечер, вдобавок к своим собственным, он наводил блеск еще на пару чужих, не замечая обмана. Это был задумчивый парень, звали его Чарльз Блэнди. Я тоже давал ему чистить мои ботинки - отчасти потому, что таков был обычай в нашей казарме, а отчасти потому, что знал, что для Блэнди, чем больше ботинок, тем лучше. Он отдавал много времени каждой паре ботинок, и, как бы грязны или забрызганы они ни были, после чистки они блестели, как новенькие. Глядя на начищенные до блеска ботинки, он наслаждался. В воинской части в Огайо не было так много писателей. Их насчитывалось что-то около десятка, и они совсем не были похожи на писателей нью- йоркских. Дело в том, что пребывание в 0гайо считалось чем-то вроде ссылки. Первоначально все эти писатели побывали в Нью-Йорке, но не подошли под установленный образец, или, как говорится, "не справились с делом". Сосланные - люди горькие, а горький человечек куда приятней этакого бодрячка, так что здешние писатели показались мне гораздо симпатичнее нью-йоркских, хотя и эти писатели тоже не были настоящими. Только один из них был настоящим писателем. Я слыхал о нем задолго до того, как меня взяли в армию, и когда я узнал, что он здесь, в нашей части, я достал его книги в городской библиотеке и прочел их. Всего у него было пятнадцать книг. В Огайо я достал одиннадцать из них. Все это были хорошие книги, а три из них были очень хорошие. Я не мог понять, что такому человеку, как он, делать в армии. Было ему тридцать пять лет. Походкой он чуть-чуть напоминал гориллу. Плечи и длинные руки тоже были, как у гориллы. Это был занятный парень, когда его узнаешь поближе, но лицо у него было какое-то страдающее. Он то и дело спотыкался на ходу, но никогда не падал. Люди, марширующие, как солдаты, постоянно скользят и падают, а он - нет. Спотыкался он чаше всех в нашем лагере, но ни разу не поскользнулся. Писатели работали в здании, которое именовалось Производственным. Оно было расположено у подошвы холма, приблизительно в миле от наших казарм, но этот писатель попросил позволения работать в одном старом здании возле ротной линейки, и разрешение ему было дано. В этом доме не было отопления, да он ничего и не требовал, однако в скором времени там поставили для него угольную печку, а кое-что из хлама убрали. Когда мне поручили перепечатать какие-то бумажки, ротный командир не мог найти для меня места в канцелярии и приказал мне пойти в здание, где работал писатель, и спросить, не будет ли он возражать, если там поставят еще один стол и пишущую машинку. Когда я вошел в помещение, я увидел, что писатель стоит у окна и смотрит на снег. - Ротный командир приказал узнать, не будете ли вы возражать... - Нет, конечно, - отвечал он, Он даже не дал мне договорить, что, собственно, нужно ротному командиру. Однако это не было грубостью - просто он был очень нетерпелив. - Так я принесу сюда стол и машинку, - сказал я. - Я не знал, что вы писатель, - заметил он. - Я не писатель, - сказал я. - Там, в Нью-Йорке, я печатал на машинке, и здесь мне предложили заняться тем же. - Что вы печатаете? - Расписание нарядов. Извещения. Списки всякого рода. Рапорты. - И вам это нравится? - Вполне подходяще. Я люблю сидеть за столом и печатать. - Валяйте устраивайтесь. Стол можно поставить вот сюда. В том углу - мой. Вы давно в армии? - Почти пять месяцев. А вы? - Почти шесть. Вам это, наверно, нравится так же, как и мне? - А вам очень нравится? - Ну, я вижу, вам это тоже не нравится. - Но ведь должен же кто-нибудь служить в армии. - Я воображал, что она может обойтись без меня, - сказал он. К вечеру - а это был третий день моего пребывания в лагере - я кончил работу для ротного командира, поднялся со стула, зевнул и закурил сигарету. - Тут у вас что-нибудь секретное? - спросил писатель. - Не думаю. - Позвольте тогда взглянуть? Я не возражал, и он просмотрел бумаги. Там было три информационные сводки, расписание нарядов и список личного состава части. - Превосходно, - сказал он. - И вы все это отлично напечатали. Сыграем? Мы кидали монеты об стенку почти целый час. Я выиграл семь очков, хотя в середине игры у меня было почти вдвое больше. Вечером я рассказал отцу, что познакомился с писателем, и отец удивился. - Ты хочешь сказать, он тоже в армии? - Ну да, - говорю. - Ты знаком с его книгами? - Конечно, - сказал отец. - Но что ему делать в армии? - Считается, что он пишет сценарии для учебных фильмов. - Боже мой, - сказал отец. - Это все равно, что попросить Бернса написать рекламу для военного займа. - Кто это Бернс? - Роберт Бернс, - сказал отец. - Можно ли такого человека запихивать в армию! Дайте ему спокойно писать, что он писал до войны и что будет писать после, или пустите ему пулю в лоб - и конец. Как-то утром писатель встал из-за стола, за которым пытался работать, и подошел ко мне. - Есть у вас какая-нибудь работа? - спросил он. - Нет, - говорю. - Я пишу письмо товарищу. - Вот и отлично, - сказал он. - А я уже три недели пытаюсь написать сценарий о пользе физкультуры, но, видно, мне это не по силам. Мысль все время блуждает, путается. Полковник, начальник производственного отдела, очень терпеливо ко мне относится, и я ему признателен за это, но больше я не хочу испытывать его терпение. Я горячо жажду ему угодить, но что поделаешь, раз это не по мне. Я до краев набит другими впечатлениями. Не хотели бы вы мне помочь? - А что я могу для вас сделать? - Написать сценарий для меня. - Я не умею писать сценарии. - А это и не требуется. Нужно только пару часов постучать на машинке. У меня ничего не выходит, потому что я немножко умею писать и это мне мешает. Так как же, а? - Я попробую. - Спасибо. А я постараюсь при случае, сделать что-нибудь для вас. - Когда вы хотите, чтобы я начал? - Нельзя ли сейчас, сразу? А я бы пошел пока погулять. Вы имеете представление о том, что нужно сделать? - Ладно, - сказал я. - Я нагляделся вдоволь учебных фильмов. Знаю, что там требуется, чтобы им угодить. - Сейчас девять часов, - сказал писатель. - В двенадцать я зайду за вами. Пообедаем вместе в кафетерии, идет? - Ладно. - Вот тут исходный материал, который мне дал полковник три недели тому назад. Просмотрите его - может быть, что-нибудь оттуда выудите. - Хорошо. Он зашагал во двор, спотыкаясь на ходу, но не падая, а я принялся за исходный материал полковника. Минут за десять-пятнадцать я все обдумал, потом начал писать то, что, по-моему, нужно было полковнику. Кончил я печатать к половине двенадцатого, получилось почти девять страниц. Вещь эта показалась мне настолько глупой, что мне стало стыдно, но я просто не знал, что еще можно было сделать из подобной чепухи. Я решил было сказать писателю, что у меня ничего не вышло, но он вернулся как раз в ту минуту, когда я перечитывал свою рукопись. - Ну как, получается? - Не знаю, - сказал я. - Что-то такое я накатал. Ужасно глупо, по-моему. - Дайте-ка взглянуть. Он взял у меня рукопись, подошел к окну - и прочел. Я думал, он вежливо меня поблагодарит и предложит забыть обо всем этом деле, но он вернулся к столу и сказал: - Надеюсь, я вас не обижу, если скажу, что вы написали самый лучший сценарий для учебного фильма, какой мне когда-либо приходилось читать. - Вы думаете, подойдет? - Это как раз то, что нужно полковнику. Теперь вот что: писал это не я, а поручено-то было мне... - И что же? - Мне ужасно неловко, мне так повезло - найти человека, который может сделать работу за меня, - я очень смущен и очень вам признателен. Как вы думаете, могли бы мы с вами пока сделать вид, что это я написал? - Разумеется, - сказал я. - Для меня это не составило никакого труда. - Я передам этот сценарий полковнику после завтрака, - сказал он. После завтрака он спустился под гору в производственный отдел, а я поднялся обратно к своему столу. Незадолго до того я получил письмо от Виктора, в котором он сообщал, что его отправили в фотошколу в Рочестер, штат Нью-Йорк. Он должен был вернуться через шесть недель - может быть, к тому времени, писал он, мы оба будем в Нью-Йорке. Да, Виктор-то, может, через шесть недель и вернется в Нью-Йорк, но мне, пожалуй, никак не вернуться. Сержант мне сказал, что, раз уж человека послали в Огайо - хотя бы и в командировку на шесть недель, согласно приказу, - все равно он останется там навсегда. - И не думайте, что через шесть недель вы вернетесь в Нью-Йорк, - сказал сержант. - Почему? - Вас там не любят, в Нью-Йорке. - Откуда, вы знаете? - Раз уж вас послали сюда, значит, вас там не любят. - Так шло как будто бы все хорошо. - Кто-то там порешил, что лучше от вас избавиться. Так что о Нью- Йорке забудьте и думать. Следующее место, куда вас пошлют, будет за океаном. Так вот, теперь я сел писать письмо Виктору, но я решил, что не стоит говорить ему о том, что мы вряд ли скоро увидимся, во всяком случае - не в Нью-Йорке. Вместо этого я написал много другой всякой всячины. Скоро то, что я написал, перестало быть письмом, а превратилось в смешную историю о Викторе, обо мне самом, об отце, о Доминике и Лу. Я напечатал уже четыре страницы, когда вошел писатель. - Ну, - сказал он, - полковник потрясен нашим сценарием. Он сказал, что, если я смогу представлять каждый месяц такой же сценарий, как этот, он будет весьма счастлив. Я бы хотел его осчастливить елико возможно, так как до войны он писал сценарии для "Братьев Уорнер". Вы долго думаете пробыть в этом лагере? - Сержант говорит, что я здесь навсегда. Говорит, что отсюда один путь - за океан. Хотя я командирован только на шесть недель. - Такая же командировка была и у меня, - сказал писатель. - Ну а поскольку вы уже здесь, как вы считаете, справитесь раз в месяц с такой работой, как сегодня? - Думаю, да. - Что это вы теперь пишете? - Письмо товарищу. - Не слишком ли длинное, а? - Иногда я пишу и длинные письма. - А вы ничего не будете иметь против, если я его прочитаю? - Конечно, нет, что вы! Писатель сел и прочел все, что я успел написать. - Никто вам никогда не говорил, что вы писатель? - спросил он. - Священник один говорил, из той церкви, в которую я ходил в Сан- Франциско. - Так вот, я вам скажу то же самое. - Письма-то я пишу хорошо. - Все, что человек ни напишет, это и есть письмо. Напишите письмо ко всем. - А что я им могу рассказать? - Да то же, что и Виктору рассказали. Вы первый писатель, которого я встретил здесь, в армии. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ Весли приглашает писателя познакомиться с отцом, а того и след простыл Однажды мне не удалось съездить вечером в город к отцу, так как весь день я провел в кухонном наряде и отделался только незадолго до десяти; ехать было уже поздно. На следующий вечер я отправился в город вместе с писателем, чтобы познакомить его с отцом, но, когда мы вошли в лифт, лифтер сказал, что отец выехал из гостиницы. Я подошел к конторке и спросил портье, нет ли для меня какой-нибудь записки. Он ответил, что нет. Я спросил его, когда отец освободил номер, и портье сказал - поздно вечером накануне. - Он был пьян? - Выпивал перед этим. - А в комнате остались какие-нибудь вещи? - Нет. Он ушел с чемоданом. А я-то думал, что теперь с отцом все в порядке и что так оно будет и дальше. Я так удивился, не застав его в гостинице, что даже подумал, нет ли тут какой-нибудь ошибки, и решил подождать его в вестибюле. Писатель поговорил с портье, и скоро официант из буфета в конце вестибюля явился с бутылкой и льдом, и мы выпили. Пока мы пили, мне все почему-то казалось, что отец с минуты на минуту войдет в вестибюль, но вот уже пробило десять - время возвращаться в казармы - и мы уже почти опустошили бутылку, а отца все еще не было. - Нам осталось всего четверть часа, - сказал писатель. - Я пойду за такси. Вот уже семнадцать минут одиннадцатого. Если шофер будет гнать вовсю, мы еще успеем за несколько минут до вечерней поверки. Но писатель, видимо, не очень-то спешил, а мне и вовсе не хотелось возвращаться в казарму. Меня тошнило от армии. Тошнило от обязанности все время куда-то поспевать. Тошнило от старания стать тем, чем я не был, чем не только не хотел, но и не мог быть, - заключенным. "Ну, - сказал я себе, - не предадут же меня военному суду. Не сошлют же на каторгу. Не уйду, пока не увижу отца". Было уже двадцать минут одиннадцатого, я понял, что мы все равно не успеем, и налил себе еще стаканчик. Семь бед - один ответ, пропадать, так с музыкой! Писатель встал пошел за сигаретами. А когда вернулся, сказал: - Сегодня мы можем не являться в казармы, но в шесть утра, к подъему, должны быть. Я звонил по телефону, чтоб узнать, кто дежурный по казармам, и оказалось - Блэнди. Я ему говорю - мы с вами не сможем поспеть к одиннадцати, как он на это посмотрит? Он говорит - ладно, но ему влетит, если нас не будет к подъему. Он вышел на улицу, расплатился с шофером такси, и машина ушла. Тогда он вернулся и сел на место, и мы продолжали пить. Прикончив бутылку, мы пошли поискать ночное кафе. - Если отец придет, пока меня не будет, - сказал я портье, - передайте ему, чтобы подождал меня здесь, я скоро вернусь. Поев яичницы с ветчиной и выпив кофе, мы вернулись в гостиницу. Всю дорогу я молился, чтобы отец оказался там, но его не было. Мы просидели в вестибюле до пяти утра. Просто сидели и ждали. До четырех часов почти не разговаривали. К этому времени мы слегка протрезвились, и я просто не мог больше удерживаться и рассказал писателю про отца, как он вечно вдруг исчезал, ни слова не сказавши матери, когда они еще жили вместе, или мне, когда мама его оставила. Писатель не говорил ни слова, только слушал, но у меня было такое впечатление, будто мы с ним разговариваем, хотя говорил только я один. Я сказал ему, что не знаю, что именно заставляет отца уходить вот так иногда из дому, но продолжается это с тех пор, как я себя помню. В пять часов я написал отцу записку и оставил ее портье на случай, если он вернется в гостиницу. После этого мы с писателем взяли такси и поехали в лагерь к утренней перекличке. Когда мы подкатили к лагерным воротам, вышел часовой с автоматом в руках. Утро было мглистое, хоть глаз выколи, моросил мелкий дождь со снегом. Часовой крепко спал, когда вдруг перед ним появилась машина. Он растерялся и испугался до смерти, руки у него дрожали, но застрелить он нас не застрелил. Мы выстояли перекличку и пошли в столовую, но есть я не мог. Я посидел с писателем, пока он выпил кофе, затем мы пошли к себе, к нашим столам. Я положил голову на руки и заснул. Вечером я опять поехал в гостиницу, но отца там все не было. Я сел и стал писать ему письмо, но, прописав подряд два часа, понял, что это глупо, сложил листки, положил в карман куртки и пошел искать отца по городу. Я переходил из одного бара в другой, но отца нигде не было, а уже перевалило за десять. Я позвонил в лагерь, чтобы узнать, кто дежурит по казармам. Это был кто-то мне знакомый. Я просил его оказать мне услугу и не отмечать моей неявки, но он сказал: - Вы в армии, дружище. Если вас не будет на койке в одиннадцать часов, ответите за самовольную отлучку. Есть же в армии такие люди! Я так разозлился, что повесил трубку и решил совсем не возвращаться в казармы - ни к утренней побудке, вообще никогда. Пускай меня возьмет военная полиция. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ Весли совершает самовольную отлучку и встречает женщину, поющую в снегу "Валенсию" Я бродил из одного конца города в другой. Около полуночи пошел снег, и ненавистный мне город преобразился. Свежий снег покрыл уличную слякоть, все стало белым, молчаливым. Я зашел еше в несколько баров, выпил в каждом по стаканчику-другому, разглядывал людей, прислушивался к их разговорам. Выйдя из одного бара, я решил наконец пойти в гостиницу и, если отца все еще нет, снять его комнату и лечь спать - мне хотелось сохранить комнату для отца, пока он не вернется, а если он больше не вернется, оставить ее за собой. Это была славная комнатка, мне было в ней уютно, как дома. По дороге в гостиницу я повстречал женщину: она вышла из бара, распевая, как пьяная, - а у меня даже сердце остановилось потому что пела она "Валенсию", мою песню! Песню, которую я перенял от отца. Я так в нее и вцепился. - Откуда вы знаете эту песню? Женщина уставилась на меня и улыбнулась, и тогда я обнял ее и поцеловал, оттого что я здорово выпил и очень устал, а она была от меня так близко. - Вы должны мне сказать, - настаивал я. - Где вы слышали эту песню? Кто-нибудь спел ее вам, правда? - Пойдем ко мне, - сказала женщина. - Господи боже мой! Пойдем ко мне. Когда мы подошли к подъезду довольно большого красивого здания, женщина сказала: - Мой особняк, мой собственный дом. Я опять ее обнял и поцеловал, а она сказала: - Господи боже мой! Навстречу нам выбежала негритянская девушка, одетая, как официантка из хорошего ресторана, и помогла своей хозяйке снять пальто. Посуетившись еще вокруг хозяйки, она убежала с пальто вверх по лестнице. Женщина обернулась ко мне и шепнула: - Ну-ну, не бойтесь. Зайдем ко мне, посидим, выпьем по рюмочке. Когда мы поднялись на второй этаж, я увидел, как из одной комнаты вышла какая-то девушка с длинными рыжими волосами и пошла куда-то по коридору. Она была одета в очень дорогое с виду вечернее платье и выглядела такой красивой, что я сказал себе: "Как же я смогу найти когда-нибудь жену, если каждая встречная девушка кажется мне настоящей красавицей? Кто бы она там ни была!" Хозяйка провела меня в очень большую комнату со множеством стильной мебели, кабинетным роялем и тремя телефонами на столе. Спустя немного в комнату вошла негритянка и закрыла за собой дверь. - Все в полном порядке, мисс Молли, - сказала она. - 0'Коннор звонил? - Звонил, мэм. - Что он сказал? - Просил вас позвонить. - Кто-нибудь в доме есть? - Только одна Мэгги, и она сейчас уходит. - Хорошо, Дэзи, - сказала женщина. - Я буду дома, если что понадобится. Негритянка вышла и вскоре вернулась с большим серебряным подносом, заставленным всякой всячиной. Она поставила его на маленький столик и опять ушла, а хозяйка спросила, с чем я буду пить - с водой или содовой. Я сказал - с водой, и она мне приготовила виски с водой. Это была красивая женщина, с гордо посаженной головкой и уложенными на затылке волосами. Тело у нее было пухлое, мягкое, руки - полные, белые, кисти рук - маленькие, с толстенькими пальчиками. Ей было приблизительно столько же лет, что и моей нью-йоркской знакомой, но это была совсем другого типа женщина. - Где вы слышали эту песню в последний раз? - спросил я. - Мне нужно знать. - "Валенсию"? - сказала она. - Я знаю эту песню с детства. - Вы, наверно, слышали, как кто-нибудь ее поет, совсем недавно - может быть, вчера? - Не думаю. - Должны были слышать. Постарайтесь припомнить. Никто не вспоминает такой песни ни с того ни с сего. Кто у вас был прошлой ночью? - Я никогда не вижу тех, кто сюда ходит. Я принимаю только своих друзей. Тут она взяла вдруг трубку одного из телефонов, набрала номер, поговорила с кем-то тихо и серьезно и повесила трубку. Я опять ее обнял и поцеловал, и она сказала: - О господи боже, мой мальчик. - Может быть, вы слышали, как одна из девушек поет эту песню, - сказал я. То и дело звонил какой-нибудь телефон, и хозяйка брала трубку и разговаривала вполголоса, очень деловито. К трем часам утра я был уже так пьян, что почти позабыл про отца. Я прошел вслед за хозяйкой в большую комнату на третьем, верхнем, этаже и там ей сказал: - Я должен явиться в казармы к шести часам утра, так что я здесь только посижу, пока не придет время ехать. Я очень устал и, кроме того, попал в беду. - В какую беду? - Я в самовольной отлучке. Я должен был возвратиться в казармы к вечерней поверке в одиннадцать часов, а сейчас уже больше трех. - Вы сами откуда? - Из Сан-Франциско. - Я там жила, - сказала женщина. - Там у меня тоже был дом одно время, самый лучший дом в городе. Знаете что, не нужно ни о чем беспокоиться. Вы просто сильно соскучились по дому, и все. Так что спокойно ложитесь и спите. Когда мне уже надо было ехать, на меня вдруг напала какая-то дрожь, и я залязгал зубами. Женщине это показалось очень забавным, она крепко обняла меня и не выпускала до тех пор, пока я совсем не согрелся и не перестал дрожать. Она приготовила мне ванну, потом дала мне карточку со своим личным телефоном и адресом этого дома и сказала, чтобы я ей позвонил, как бы дело ни обернулось. У нее есть знакомый - большой военный начальник, и если у меня выйдут какие-нибудь неприятности, она ему позвонит и заставит уладить дело. Я взял такси и поехал в лагерь и поспел к подъему, но сразу же после переклички ко мне подошел сержант и сказал: - Вас требует к себе ротный командир. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ Весли попадает под арест, но он так устал, что ему все равно Я прошел в канцелярию к ротному командиру. Он поглядел на меня и сказал: - Вы знаете, какая это серьезная вещь - самовольная отлучка? - Да, сэр. - И все же этой ночью вы совершили самовольную отлучку? - У меня были к этому основания, сэр. - Основания ваши меня не интересуют. Были вы в казарме в одиннадцать часов? - Нет, сэр. - Стало быть, вы были в самовольной отлучке? - Да, сэр. - Посидите на скамейке в канцелярии, пока я вас не вызову. - Есть, сэр. Я сел на скамейку, Я понимал, что влип, но я так устал, что мне было все равно. Немного погодя ротный командир вышел из своего кабинета. Он позвал капрала, который дежурил по казармам, и сказал: - Капрал Беннет, вчера во время ночной поверки что вы обнаружили в бараке ? 808? - Все были налицо или в отсутствии по уважительным причинам, сэр, за исключением рядового Джексона. - Вы в этом уверены? - Да, сэр. - Можете клятвенно засвидетельствовать этот факт? - Да, сэр. Черт побери, я был так утомлен, что даже не злился на капрала. Я просто с интересом слушал, что они говорят, как будто речь шла о ком- то другом. - Рядовому Джексону, - сказал капралу ротный командир, - быть в этом здании под арестом впредь до особого распоряжения. - Он обратился ко мне: - Вы позавтракали? - Нет, сэр. Он повернулся к капралу. - Позвоните дежурному по столовой, чтобы прислали сюда еды для него. - Есть, сэр, - сказал капрал. Ротный командир ушел в свой кабинет, а капрал позвонил дежурному по столовой. Спустя немного явился Джо Фоксхол с полным подносом еды. - Я услыхал, как дежурный по столовой назвал твою фамилию, - сказал он. - Что случилось? - Самовольная отлучка. - Кто донес на тебя? - Вот этот капрал. Джо посмотрел на капрала. - Что это с тобой? - сказал он. - Это мой долг, - ответил капрал. Пока Джо объяснялся с капралом, я вспомнил про карточку, которую дала мне та женщина. Я достал карточку и подал ее Джо. - Позвони по этому телефону, - сказал я. - Скажи ей, что звонишь по моему поручению, и передай, что я попал в беду, скажи - основательно. - Ладно, - сказал Джо. Через десять минут Джо вернулся в канцелярию, но в это время ротный командир разговаривал там с капралом, так что Джо только посмотрел на меня, кивнул и ушел. Я понял, что он ей звонил и все передал. Я просидел на скамейке до половины четвертого. В канцелярию то и дело под всяким предлогом забегали ребята, чтобы взглянуть на меня - арестованного за самовольную отлучку. В половине четвертого ротный командир вызвал меня и, когда я явился по форме, сказал: - Возвращайтесь к своим служебным обязанностям. Больше он ничего не сказал. Я вернулся к своему столу, сел и сразу заснул. Немного погодя меня разбудил Джо Фоксхол и спрашивает: - Ну, как дела? - Ротный командир приказал мне возвратиться к служебным обязанностям. Отдай мне ту карточку. - Ты не возражаешь, если я перепишу себе телефон и адрес? - Ладно, только не беспокой ее зря. - Кто она такая? - Дама из Сан-Франциско. - Я бывал в Сан-Франциско, - сказал Джо. - Мы живем в Бейкерсфилде, но когда я учился в Калифорнийском университете в Беркли, я каждую субботу ездил в Сан- Франциско. - Ладно, - сказал я. Джо переписал телефон в свою записную книжку. Я встал и пошел в уборную побриться. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ Весли и писатель обсуждают вопрос о сценарии про дезертира. Весли читает журнал и пишет письмо Виктору Тоска в Рочестер Побрившись, я вернулся к своему столу, чтобы посидеть и подумать. Я решил, что мне нужно наконец кое в чем разобраться. Что это, собственно говоря, я выделываю? Вот уже больше сорока восьми часов, как я даже не прилег как следует. Пью, почти не переставая. Часами брожу по улицам, и только оттого, что услышал, как какая-то женщина поет песню, которую я знаю и люблю, - песню, которую может запеть просто так каждый встречный, - я вдруг сблизился с этой женщиной. Отец опять сбежал - но ведь он пропадал таким же манером каждые два-три месяца все эти годы, так почему же я вдруг из-за этого тоже пустился бродяжничать? Или прав был отец, когда говорил, что я скоро стану таким же, как он? Я не мог ответить на эти вопросы, так как слишком устал. Мне казалось, что все происходит во сне, с той только разницей, что во сне я всегда знаю, что это сон и что я рано или поздно проснусь. А тут я знал, что это не сон. Но я был так утомлен и настолько не представлял себе, что я буду делать дальше, что подумал - а не является ли действительность тоже сном? А вдруг наша жизнь - это ни что иное, как сон, только более глубокий? Что, если все мы живем в каком-то общем огромном сне? Настолько реально, например, все было этой ночью, когда я жил скорее во сне, чем наяву, и все-таки, конечно, наяву? Насколько реальны были снежные улицы, где появилась эта женщина, поющая мою песню? Насколько реальна была она сама, с ее гордо посаженной круглой головкой, с ее толстенькими беленькими пальчиками, с удивительной способностью набирать телефонные номера и разговаривать вполголоса весьма деловитым тоном? Существовала ли где-нибудь на свете эта девушка с длинными рыжими волосами, ведущая какой-то непонятный для меня образ жизни? А капрал Беннет - да был ли он на самом деле? Слышал ли я этот голос, который сказал: "Вы в армии, дружище"? А этот коротышка ротный, который в столовой складывал крест-накрест под скамейкой коротенькие ножки и во время еды нетерпеливо постукивал башмаками? Был ли он реален, когда превратился в могучий глас военного закона и порядка и заявил: "Рядовому Джексону быть под арестом"? Могло ли это быть на самом деле, чтобы восемь или девять миллионов людей одной нации согнали, как скот, небольшими группами вроде нашей, где каждый все-таки стремится жить своей собственной жизнью? Я подошел к столу писателя, чтобы позвонить по телефону. Карточка с номером телефона моей новой знакомой была у меня в кармане. Когда я хотел ее вынуть, я обнаружил в кармане сложенные листки письма, которое я написал отцу прошлой ночью. Я развернул листки, прочел первые несколько фраз, бросил листки в корзинку и позвонил своей знакомой. Я поблагодарил ее за то, что она выручила меня из беды, и она мне сказала: - Приезжайте ко мне обедать в семь часов. - Как зовут ту девушку с рыжими волосами? - Зачем вам это? Ну, я не знал, как ей объяснить - да никакого объяснения у меня не было, - просто я думал об этой девушке все время с тех пор, как ее увидел. Я не знал, что сказать. - Не знаю, просто так, - сказал я. - Она вам понравилась? - Мне бы хотелось узнать, кто она такая. - Приходите в семь часов обедать, и я вам скажу. Я еще посидел немножко за столом писателя. Тут он вошел, неуклюже ступая, и сказал: - Сидите, не вставайте. Вы имеете такое же право сидеть в моем кресле и за моим столом, как и я, ибо полковник только что дал мне новое задание на сценарий. - Сколько времени в нашем распоряжении? - Месяц. - Я напишу его завтра. - Нет, - сказал писатель, - давайте сделаем, как все. Давайте подумаем две-три недели - так будет легче, и таков здесь обычай. - А о чем на этот раз? - О дезертирстве. Полковник полагает, что это как раз в моем духе. Говорит - не бойтесь пересолить, нагоните на них чертовского страху. Советую кончить картину тем, что парня за дезертирство расстреливают. - А кто его расстреливает? Мне стало жалко ребят, которым придется расстреливать дезертира. Даже более жалко, чем самого дезертира. Ведь они останутся жить, а он нет, а меня, конечно, больше интересовали живые. Стоит ли много думать о человеке, который все равно умрет? - Кто его расстреляет? - удивился писатель. - Мы с вами его расстреляем. - Ну а по сценарию, - сказал я, - кто его расстреляет? - Мы с вами. Вот почему я хочу хорошенько все обдумать на этот раз. Вы бы хотели его расстрелять? - А вы? - Нет. - Ну и я тоже. - А почему? - Потому что этим дезертиром могу оказаться я сам, - сказал я. - А почему вы не хотите? - Потому что он - это я, - отвечал писатель. - Если я когда-нибудь напишу о дезертире, я буду писать о себе самом и приложу все свое искусство, чтобы помочь ему в бегстве и доказать, что он прав, что он выше миллионов других, которые не бегут. Я сделаю его величайшим американцем в истории. - Писатель остановился, чтобы закурить. - Так или иначе, - продолжал он, - перед нами стоит очень трудная задача. Как солдаты, мы должны его убить. Как люди, мы должны доказать, что он прав. Не думаю, что можно просто сказать полковнику, будто мы - или, вернее, я - не в силах справиться с этим сюжетом. Мне кажется, полковнику любопытно кое-что выяснить; кажется, ему ужасно интересно узнать, до каких пределов цинизма могу я дойти. Если я дезертира убью, думается, что каким бы циником ни был сам полковник, однако он достаточно умен для того, чтобы понять, что я склонился перед неизбежностью и основательно покривил душой. Если же я попробую доказать, а может быть, и докажу в самом деле, что прав дезертир, а не полковник, не армия, не сильные мира сего, тогда он решит, что я сумасшедший, однако же не растленный морально субъект. Если же, наконец, я скажу, что не могу написать такого сценария, он сочтет меня трусом, человеком, лишенным мужества, и хотя последствия этого будут для меня незначительны в том, что касается моего положения в армии, но они могут оказаться весьма значительными по отношению к моей писательской карьере после войны. Итак, что же мы с вами теперь будем делать? - Я убью дезертира за вас, - сказал я. - Он у меня ударит по лицу свою старую мать, так что всем станет противен. Я заставлю его выкручивать руки маленьким детям, чтобы вырвать монетки из их сжатых кулачков. Я убью этого сукина сына за вас, можете не волноваться. - А зачем вам это? - Я не хочу, чтобы это делали вы. - Вы забываете, - сказал писатель, - что полковник будет думать, что сценарий написал я, так же как он думает, что я написал про физкультуру. - Вы сможете открыть всем правду после войны. - Нет, - сказал писатель. - Если я вам позволю убить дезертира, это будет все равно, что я убью его сам. Нам просто придется подумать над этим недели две-три. Или, если хотите, два-три года. Боюсь, что мне все-таки не захочется убивать дезертира, значит, мне остается надеяться только на то, что полковник вдруг свалится и умрет от разрыва сердца. Тогда, может быть, обо всем этом деле забудут. Писатель минутку поглядел на меня, потом сказал: - А об отце своем не беспокойтесь. - Ладно, - сказал я. - Можно я посмотрю журналы? Я взял у него со стола кипу журналов и вернулся к своему столу. Оставался час до отбоя, и я решил просмотреть журналы. Там были всякие: "Нью рипаблик", "Иейл ревью", "Инфантри-джернл", "Сикрит сториз", "Таун энд кантри", "Атлантик мансли", "Тру конфешнс", "Сиатр артс", "Нешнл джеографик" и два-три журнала с цветными комиксами. Сначала я пересмотрел обложки, потом перелистал журналы один за другим, затем стал читать понемножку из каждого, начав с "Йейл ревью", потому что в нем самый крупный шрифт. Я прочел статейку одного профессора, который утверждал, что все на свете - трава, и это напомнило мне человека, который бросал из окна письма, и я вспомнил письмо, которое бросил для меня из окна Виктор Тоска, и записку, которую он оставил на моем вещевом мешке, когда я уезжал из Нью-Йорка, и то, что он в ней говорил о пастьбе на лужайке, и поэтому, пока я читал статейку профессора о траве, мне все виделся Виктор, и я сам, и еще несколько наших ребят, будто мы ползаем на четвереньках по большой зеленой лужайке против Белого дома и щиплем траву. И тогда я сказал: "К черту всю эту музыку из жизни растений, эти соевые бобы, и карбогидраты, и азот с кислородом, и всю остальную премудрость, которая существует на свете независимо от того: знаем мы о ней или нет. Шутка, веселье - вот что ценится в жизни, это единственная стоящая вещь". И я сел за машинку, чтобы напечатать письмо Виктору и рассказать ему о том, что, согласно "Йейл ревью", все на свете - не что иное, как трава, и что человек, бросавший из окна письма, был прав; и что скоро мы с ним, наверное, увидимся в Нью-Йорке. Я не чувствовал усталости и радовался, что в семь часов буду обедать с женщиной, ибо самая лучшая штука на свете - это веселье. Единственная стоящая вещь - это есть и пить, и болтать, и смеяться, и веселиться вовсю. "Разумеется, все на свете - трава, - писал я Виктору. - И мы с тобой - сорняки. Мы - бурьян по обочинам железной дороги, грязный, посыпанный угольной пылью, но более крепкий, чем сталь рельсов. Помни число девять. Отдай свои деньги нищим, выходящим из лимузинов. Прочти молитву и брось из окна письмо ко мне". ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ Весли обедает с женщиной, которая пела "Валенсию", знакомится с Мэгги, девушкой с рыжими волосами, и отправляется спать Я пообедал у своей новой знакомой в семь часов. После обеда пришла девушка с рыжими волосами и села с нами за стол выпить кофе и бренди. Ее звали Мэгги. Она вызвала во мне такие же чувства, как девушка, которую я встречал в Розвилле, и, когда, она вышла, я стал расспрашивать о ней хозяйку. А та отвечала: - Господи боже мой, поговорите с ней сами. - А могут у такой девушки быть дети? - Конечно, я думаю, если она не остережется. Зачем это вам? Уж не ищете ли вы, с кем бы вам завести детей? Я объяснил, что ищу, и тогда она воскликнула: - Господи боже мой, если б я была на двадцать лет моложе! Она велела негритянке передать Мэгги, чтобы та пока не уходила. - Ее можно позвать, когда вам угодно. Хотите ее видеть сейчас же? - Могу я с ней поговорить? - Господи боже мой, разумеется, - сказала хозяйка. - Пойдите проведайте се - и дело с концом. - Вы хотите сказать - сейчас? - Если вы не можете подождать. - Я подожду, - сказал я. И так мы с ней все сидели, и попивали кофе и бренди, и болтали, и будь я проклят, если она мне не нравилась все больше и больше с каждой минутой. Она была такая свеженькая и приятная, от нее пахло мылом и духами и ею самой, и она была умна и очень добросердечна. Она была готова любить всех и каждого, лишь бы они не были мошенниками - плутов и обманщиков она терпеть не могла. - Если вам понадобится что-нибудь, что мог бы сделать для вас крупный военный начальник, - неожиданно сказала она, - вы мне только скажите, и все будет сделано. - Мне бы хотелось вернуться в Нью-Йорк, когда мои шесть недель кончатся, а то сержант говорит, что мне теперь отсюда не вырваться. - Могу вас отправить обратно хоть завтра, если хотите. - Завтра не нужно, мне осталось еще три недели. А не может ли он отправить со мной еще двух ребят? - Я думаю, может, - сказала она. - Вы мне сообщите, кто они такие и когда вы хотите ехать, и я ему скажу. Он всех вас отошлет в Нью-Йорк ради меня. Ну, я почувствовал себя совсем славно, потому что я знал, что писателю хочется возвратиться в Нью-Йорк и Джо Фоксхолу тоже. Но, конечно, я их сначала спрошу, чтобы увериться. Около половины десятого я позвонил в гостиницу, где прежде снимал комнату отец, но мне сказали, что он так и не возвращался. Хозяйка попросила рассказать ей об отце, и я рассказал, а потом спросил: - Как вы думаете, куда он ушел? Она ответила, что я мог бы сам догадаться. - У нас постоянно гостят такие, - сказала она. - Некоторые живут дня три-четыре, а другие остаются и на целую неделю. Всё это люди, как правило, богатые, уставшие от повседневной жизни - семья им надоела до тошноты, да и сами они себе в тягость. Они тратят много денег, но для них деньги ничто. Просто им хочется забыться. - Зачем? - Как зачем? - Что с ними такое? Что с их семьей? - Ничего. Просто им нужно немножко развлечься, забыть окружающее, отдохнуть от порядочной жизни. Это не значит, конечно, что они себя плохо ведут. Если кто вдруг начнет буянить, безобразничать, я им сейчас же велю утихомириться - или скатертью дорожка. Они просто устали. Им нужно забыть о вещах, от которых они не могут отделаться дома. Может, они и очень важные люди и все их уважают, но ведь самая приятная вещь иногда ужасно надоедает. Конечно, они всегда возвращаются, и я читаю о них в газетах. В Сан-Франциско, там люди бывали у меня покрупнее, чем здесь, но и здесь есть кое-кто важный. Хозяйка позвонила Дэзи, и та провела меня в очень красиво обставленную комнату. Туда же Дэзи принесла поднос с бутылкой шотландского виски, стаканами и вазой со льдом, а немного погодя вошла девушка с рыжими волосами, и мы с ней выпили и поговорили. Мне нужно было явиться в казарму к одиннадцати, часам, на этот счет не могло быть двух мнений. Каков бы там ни был этот большой военный начальник, а надоедать ему зря я не хотел. Если он сможет отправить меня в Нью-Йорк, когда истекут мои шесть недель, да еще и писателя и Джо Фоксхола в придачу - этого будет вполне достаточно. Не хотел я больше никаких неприятностей. Я чувствовал себя ужасно натянуто наедине с этой рыжеволосой девицей, она ведь не просила меня побыть с ней... да и оба мы этого по-настоящему не хотели, так что все вышло как-то не так. Мы оба не испытывали ничего, кроме неловкости. Не то чтобы она была какая-то рыба - она была слишком красива, чтобы быть рыбой, но, видно, ей нужно было то, что нужно всякому, чтобы расшевелиться. Ей было нужно, чтобы в ней зародилось хоть какое- нибудь чувство к другому человеку. Он мог бы ей понравиться, если бы она почувствовала, что сильно нравится ему сама. А этого-то с нами как раз и не случилось, так что мы решили просто посидеть и выпить стаканчик- другой, и скоро она развеселилась, и я тоже. Почти сразу, как рыжеволосая ушла, явилась в комнату негритянка и сказала: - Мисс Молли велела вас просить в гостиную. Я пошел в гостиную. Хозяйка разговаривала по телефону. Когда она кончила говорить, она обратилась ко мне: - Ну как, Мэгги - это та девушка, которую вы ищете? - Не знаю. Не думаю. - Почему? - Не знаю. Может быть, потому, что я очень устал. - Пройдите наверх и поспите. - Вы меня сегодня выручили из довольно серьезной беды, - сказал я. - Я не хочу, чтобы мне пришлось опять к вам обращаться. Мне нужно быть в казарме к одиннадцати часам. - Сколько времени вам понадобится, чтобы туда добраться? - Минут сорок - сорок пять. - Мы успеем выпить еще по стаканчику. - Мы успеем что-нибудь и кроме этого. - Господи боже мой, - сказала хозяйка. - Почему я вам так нравлюсь? - А почему я нравлюсь вам? - Да потому, наверно, что, когда я вас увидела на улице, как вы стоите под снегом такой чудной и пялитесь на меня так, будто я единственная женщина на свете... - Вы пели мою песню... - ...я и впрямь подумала, что я единственная женщина на свете. - А я думал, вы услышали эту песню от моего отца. Я думал, вы мне поможете его найти, но вы мне здорово понравились еще и просто потому, что знали мою песню; ну а потом, я думаю, вы сами знаете, отчего меня к вам потянуло все больше и больше. Я вас никогда не забуду. Отчего вы вчера напились? Вы не похожи на женщину, которая шатается по кабакам. - У меня самой было горе, - сказала хозяйка. - Большое горе. С нашей сестрой случаются иногда ужасные вещи. Мне показалось вчера, что уже началось вот это ужасное, и поэтому я ушла из дому, чтобы побыть одной. Когда я встретила вас, я возвращалась домой, чтобы разузнать, как дела. Дома я должна была сразу узнать. - Какое же у вас горе? - Господи боже мой, - сказала женщина. - Неужели вы не понимаете? Конечно, понимаете, а мне так не хочется думать об этом. Я люблю, чтобы вокруг меня были приятные вещи и милые люди. Ну а когда вы вчера меня обняли, я поняла, что у вас тоже горе. И я себе сказала тогда, что если я еще раз уйду от беды - от той самой, о которой я говорила, - то это случится благодаря вам и я должна буду вызволить вас из вашей беды. - Так вы и сделали это, - сказал я. - Меня могли посадить в тюрьму за самовольную отлучку месяцев на шесть, я думаю. - А меня - на десять лет или еще того больше, - сказала хозяйка. - А столько времени я не могла бы отдать. Это меня убило бы, я знаю. - Десять лет? - В этом доме теперь я только живу, и он продается. Мне уже довольно везло. Я боюсь, понимаете? Не люблю я этих всех районных прокуроров, судей, присяжных. Я шла вчера домой, готовая узнать о самой страшной беде, которая могла со мной случиться, когда встретила вас. Я нуждалась в чьей-нибудь поддержке. А Мэгги я сегодня пригласила специально для вас. Если вам еще захочется ее повидать, вы мне тогда скажите. - Не хочу я больше встречаться с Мэгги, - сказал я. Я вернулся в казармы еще до одиннадцати, юркнул в постель - и как же я спал, о Валенсия! ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ Отец присылает Весли письмо, где объясняется тайна его исчезновения, а женщина, которая пела "Валенсию", поет ее снова, на этот раз лучше, чем когда бы то ни было Дни шли, удивительно похожие один на другой, все в них было строго по расписанию, и вот однажды я получил письмо от отца. "Я вовсе не хотел сбежать, не оставив тебе записки, - писал он. - Но я и сам не знал, куда еду и что буду делать, и поэтому ничего не мог написать. Мне хотелось, чтобы ты знал, но не мог же я говорить тебе о том, чего и сам не знаю. Я выехал из гостиницы и отправился на вокзал, но поезд, которым я собирался ехать, отходил только через три часа, поэтому я сдал чемодан и возвратился в город. Уехал я только через сутки с лишним, но в тот момент, когда возвращался в город, я вообще решил было никуда не уезжать. Я решил дня через три-четыре вернуться в гостиницу, но потом со мной произошла одна вещь, которую ты, я думаю, поймешь. Это и заставило меня уехать. Дом, в который я тогда попал, постигла какая-то беда, и там не знали, как еще дело обернется. Все вдруг разбежались кто куда, а я был слишком пьян, чтобы двигаться, и остался один, но немного спустя вернулась одна из них и стала за мной ухаживать. Она принесла мне кофе и бутерброды. Я поел, но после этого почувствовал себя совсем плохо, и она осталась со мной, рискуя попасть в беду. Мне очень хотелось поскорее прийти в себя и убраться оттуда, чтобы она тоже могла уйти, как другие, и избежать неприятностей. Я принял ванну и уже оделся, чтобы идти, но тут она опять пришла и говорит, что опасность миновала, все опять в порядке и уходить мне не нужно - я могу ложиться и спать. Я обрадовался, что все успокоилось, и хотел уже лечь. Но девушка сказала, что пойдет и принесет мне выпить чего-нибудь горячего, чтобы я лучше заснул. Когда она открыла дверь, чтобы выйти, я увидел, как по лестнице поднимается какая-то женщина и парень в военном, и услышал голос этого парня. А когда девушка вернулась, я от всего сердца поблагодарил ее за доброту, но сказал, что мне нужно идти, потому что я в конце концов решил ехать в Эль-Пасо, где я сейчас и пребываю и куда приехал сегодня рано утром. Я уже проходил мимо лавки твоего дяди и, кажется, видел там вместе с ним твоего брата Вирджила, но матери твоей я еще не видал. Я хочу ее видеть, но немножко боюсь. Чувствую себя я теперь хорошо, но, если бы не эта рыжеволосая девушка, я бы сюда, конечно, не попал. Напиши мне сейчас же, так как я не знаю, на что решиться, а потом я опять тебе скоро напишу". Вместо письма я сейчас же послал отцу телеграмму: "Что бы там ни было, повидай мать". После этого я написал ему длинное письмо и отправил его заказным авиапочтой. На следующий день пришло другое письмо - от отца. Он писал, что ходил и виделся с мамой. В ответ на это письмо я опять послал телеграмму, а потом написал другое большое письмо и тоже отправил его заказным авиапочтой. Целую неделю я получал от папы письма каждый день. Он писал - я, дескать, наверно, пойму, что он хочет сказать, говоря, что мой брат Вирджил куда лучше нас обоих благодаря маме. "Мы с тобой слишком долго жили в стороне от женской половины рода человеческого, а ведь на них держится мир, так что ищи скорей свою девушку". Как-то раз отец мне прислал полдюжины фотокарточек, где мама, брат Вирджил, дядя Нил и он сам были сняты в группе. Меня поразило, как молодо и красиво все они выглядят, несмотря на то, что никто из них не улыбался, как это делает почти каждый, когда фотографируется, но особенно я был взволнован тем, как выглядит отец рядом с мамой и Вирджилом. У него был такой вид, будто ничего и не случилось, будто он был с ними всегда. Я ему так и написал и просил его рассказать мне все про маму, и Вирджила, и дядю Нила. Я был счастлив, как никогда в жизни, и показал фотокарточки моей семьи писателю, а потом мы с ним сидели и толковали о нашем дезертире и никак не могли решить, что же нам с ним все-таки делать. - Если бы нас перевели в другую часть, - сказал я, - нам бы не пришлось писать сценарий о дезертире, правда? - Нет, нет, не пришлось бы, - сказал писатель. - А вам бы хотелось вернуться в Нью-Йорк? - Ну да, конечно. Нью-Йорк - это родина моя и жены, и мы хотели бы, чтобы наш сын тоже родился там. - Ваш сын? Откуда вы знаете, что это будет сын? - Это наш первенец, и это будет сын, - сказал писатель. Я спустился вниз в производственный корпус, чтобы узнать у Джо Фоксхола, хочет ли он тоже перебраться с нами в Нью-Йорк. Работа была у него вроде моей благодаря его высокому культурному уровню и образованию: он печатал для писателей на машинке и был у них на побегушках. Я встретил его с шестью бутылками кока-колы в руках - по числу писателей. - Джо, - сказал я, - срок моего пребывания здесь истекает через неделю, и я... - Это ты так думаешь, - сказал Джо. - Никуда ты не уедешь, и не мечтай. Увольнений от этой войны не предвидится. - Екклесиаст, - сказал я. - Увольнений, может, не будет, но есть такая вещь, как откомандирование. Хочешь, тебя откомандируют обратно в Нью-Йорк вместе со мной? - Я уже подумывал о том, чтобы спросить у тебя разрешения позвонить этой женщине, - сказал Джо. - Я хотел ее просить вызволить меня к черту из армии. А то я скоро запущу кому-нибудь в голову одной из этих бутылок. - Не думаю, чтобы кто-нибудь мог тебя вызволить из армии, - сказал я. - Но очень вероятно, что удастся отправить тебя обратно в Нью-Йорк, если тебе охота снова оказаться среди тамошней публики. - Да ведь здешняя ничуть не лучше, - сказал Джо. - Тебе нужен мой порядковый номер? - Он есть у меня. - Ну что ж, хорошо, - сказал Джо. - Большое тебе спасибо. Как ты думаешь, когда мы будем знать? - Где здесь телефонная будка? Джо показал мне телефонную будку. Я взял у него бутылку кока-колы, вошел в будку и закрыл дверь, а Джо стоял снаружи, пил из другой бутылки и ждал. Моя знакомая очень обрадовалась, что я позвонил, так как она уже уладила все свои дела - продала дом со всем, что в нем было, - и скоро собиралась уехать. - Когда? - спросил я. - Как только устрою все и для вас тоже. - Куда вы едете? - В Нью-Йорк ненадолго, потом домой, в Сан-Франциско. Сейчас я позвоню своему приятелю, а потом сразу вам. Никуда не уходите. Я вышел из будки, и мы с Джо выпили еще по бутылке кока-колы, и тут же зазвонил телефон. - Все в порядке, - сказала она. - Всех троих - в течение недели. Она дала мне название одного из крупнейших и самых дорогих отелей в Нью-Йорке и свою настоящую фамилию - не ту, что стояла на карточке. - Я не знал, что вы замужем, - сказал я. - Господи боже мой, - отвечала она. - У меня сын в школе в Мэриленде и дочь тоже в школе в Пенсильвании. Муж умер вот уже десять лет. Позвоните мне, когда приедете в Нью-Йорк. Если я еще буду там, мы с вами пойдем куда-нибудь танцевать. - Я не умею танцевать. - Ну посмотрим, как танцуют другие. Если же вы меня не застанете, спросите мой новый адрес и пишите мне иногда - я хочу знать, как ваши дела. - Хорошо, - сказал я. - Что вы думаете делать в Сан-Франциско? - Читать, - ответила она. - Я люблю читать. Ну, берегите себя. - Ладно, - сказал я. Я вышел из будки, и Джо спросил: - С чего это ты расплакался? - Ничего, пустяки, - сказал я. - Попробуй покури в тесной будке, и у тебя слезы потекут. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ Весли в первый раз видит свое имя напечатанным в журнале и не знает, как к этому отнестись Я поднялся обратно в гору, чтобы сообщить новость писателю. Он сидел за своим столом и просматривал свежие журналы, только что им полученные. - Я думаю, через недельку мы будем в Нью-Йорке, - сказал я. - Джо Фоксхол, вы и я. - Раз вы говорите, - сказал писатель, - значит, так и будет. Он протянул мне журнал, который просматривал, - это был "Нью рипаблик". Он ничего не сказал, но я понял, что он хочет, чтобы я в нем что-то прочел. От того, что я увидел наверху на левой странице, меня бросило в пот: "Письмо отцу". Я прочел только первые несколько слов и сразу узнал письмо, которое я написал отцу, когда он сбежал; это письмо я кинул тогда в корзину. В конце письма стояло мое имя. - Я не имел права этого делать, - сказал писатель, - но тем более не имел права не сделать этого. Я случайно полез в корзинку в поисках конверта, на котором записал одно название для рассказа, и обнаружил ваше письмо к отцу. Я послал его в журнал, но вам ничего не сказал, так как не был уверен, что редакция согласится его напечатать. Если бы мне его вернули, я бы попробовал в каком-нибудь другом журнале, но, как видите, его напечатали - редакция согласилась со мной. Они прислали мне письмо, где спрашивают о вас и высказывают желание познакомиться со всем, что вы уже написали или что вам случ