рядом с растоптанной надписью снова горели на сугробе два ядовито-зеленых слова Циля Пизмантер, выведенных калиграфически, с элегантным наклоном и завитушкой на конце. И красная указательная стрелка. Циля не повторила своей оплошности и не вылезла на бруствер, но, растолкав солдат, принялась строчить по сугробу длинными очередями автомата ППД, сметая букву за буквой своего имени и фамилии. Третьей ночью рядовые Цацкес и Шляпентох напоролись на засаду и были взяты с поличным, когда вылезли на бруствер. Их, с незастегнутыми ширинками, доставили в штаб полка. Подполковник Штанько поначалу хотел придать делу политическую окраску и направить обоих в контрразведку к капитану Телятьеву, но, поостыв и прикинув, что его имя также может фигурировать в этом деле, решил провести дознание сам. Без шинелей, в распоясанных гимнастерках - ремни у них отобрали при аресте, - стояли Цацкес и Шляпентох посреди штабного блиндажа. Прямо перед ними зловеще мерцал при свете фонаря "летучая мышь" бритый череп подполковника Штанько. Сбоку сидела на табурете пострадавшая - старший сержант Пизмантер - и тяжело вздыхала, глотая слезы, отчего грудь ее вздымалась и опадала, как морская волна. Протокол вел старший политрук Кац, присутствовало еще несколько штабных офицеров. Все - члены коммунистической партии. Беспартийные не были допущены в блиндаж. Если не считать самих обвиняемых. И старший политрук Кац потом был очень доволен, что по его настоянию присутствовали только коммунисты, потому что обвиняемый, рядовой Шляпентох, в свою защиту выдвинул очень сомнительные политические аргументы, которые могли быть неверно истолкованы беспартийной массой. На дознании Шляпентох вдруг проявил отчаянную агрессивность, полностью излечившись от недавнего почтения к старшим по званию. Он категорически потребовал, чтобы его называли и числили в документах Шляпентохом, а не Шляпентохесом. Потому что он не литовец и не литовский еврей, а в Литовскую дивизию попал в качестве жертвы политических махинаций сильных мира сего. Он родился и провел всю свою жизнь в городе Вильно, который при его рождении был русским городом и входил в состав Российской империи. Когда Шляпентоху исполнился один год, Вильно стал польским городом. Когда же ему, Шляпентоху, исполнилось двадцать лет, Сталин и Гитлер разделили Польшу. И Советский Союз передал Вильно литовцам, чтоб подсластить пилюлю грядущей оккупации. Не успел Фима стать литовским гражданином, как советские танки вошли в Ковно. А еще через год и Ковно, и Вильно были заняты немцами. И теперь он, рядовой Шляпентох, воюет за освобождение своего родного города, хотя точно не знает, в чьих руках окажется Вильно после войны. Посему он требует, чтобы его фамилия писалась и произносилась, как это принято по-русски и по-польски. Товарищ Шляпентох - пожалуйста, пан Шляпентох - с моим удовольствием, но ни в коем случае не драугас* Шляпентохес! *Товарищ (литовск.). Когда Шляпентох умолк, в штабе наступила недобрая тишина. Даже Циля Пизмантер перестала хлюпать носом. Где-то над крышей блиндажа чуть слышно, словно дятел, постреливал короткими очередями ручной пулемет. - Высказался? - поднялся над столом командир полка и грозно уставился на Шляпентоха. - Вот кого мы пригрели при штабе! Слыхали, товарищи? Гитлер и Сталин поделили Польшу? Нашего любимого вождя и верховного главнокомандующего этот вражеский элемент поставил на одну доску с немецко-фашистским фюрером! Что за это полагается? По законам военного времени? И тут произошло то, чего никто не ожидал. Фима Шляпентох, в распоясанной гимнастерке, рванулся к Циле Пизмантер, протянул к ней руки и, трагически заломив брови, сказал звонко и вдохновенно: - Прощай, Циля! Я умираю за тебя... Прощай, моя любовь... И рухнул перед ней на колени. Такого в Цилиной жизни еще не было. Никто не говорил ей таких красивых слов, никто не собирался умирать за нее. Такое она видела один раз в жизни - в театре, и до слез завидовала героине спектакля. Теперь этой героиней стала она сама. - Идиоты! - закричала Циля и тоже рухнула на колени, чуть не придавив Шляпентоха; обняла его стриженую голову, прижала к своей груди и запричитала в голос: - Кого вы судите? Этого невинного младенца? Этого ребенка с чистой душой? И кто судит? У вас когда-нибудь повернулся язык сказать женщине такие слова? Такие красивые слова? У вас на языке только мат, а на уме - одно и то же. Что, я не права? Этот вопрос имел прямое отношение к подполковнику Штанько, и он решительно распорядился: - Убрать из штаба эту дуру! Циля поднялась с колен, тяжело дыша, подошла к подполковнику и сказала: - От дурака и слышу! И плюнула на его бритый череп. Именно поэтому старший политрук Кац, хоть в душе и ликовал от злорадства, был очень доволен, что не допустил в блиндаж беспартийных. Он выхватил из кармана носовой платок и бросился к командиру полка, чтоб вытереть плевок с бритой макушки. Но Штанько оттолкнул его локтем: - Отставить! Не касайся. Все вы - одно племя! Он рукавом вытер голову и остановил свой тяжелый, немигающий взгляд на распоясанных солдатах. - В штрафной батальон обоих! Пусть кровью поплюют! - И добавил, подумав: - Во славу нашей Советской Родины. ОХОТА ЗА "ЯЗЫКОМ" Рядовые Цацкес и Шляпентох сидели в ожидании трибунала в своем собственном блиндаже, превращенном во временную гауптвахту. Там же, под нарами рядового Цацкеса, в вещевом мешке, лежало свернутое в рулон знамя полка, о котором впопыхах забыли. А так как командир полка головой отвечал за сохранность знамени, то можно считать, что в вещевом мешке рядового Цацкеса дожидалась своей участи голова подполковника Штанько. Как коммунист-интернационалист подполковник Штанько лично распорядился, чтобы охранять заключенных поставили не евреев, а исключительно литовцев и, еще лучше, русских. Во избежание панибратства по национальному признаку. Это, однако, не помешало старшему сержанту Циле Пизмантер беспрепятственно войти в контакт с заключенными. Вернее, с одним из них - рядовым Шляпентохом. Часовые знали, какой властью обладает ППЖ, и не отважились ей перечить. После двух дней размолвки она снова ночевала у командира полка, и наутро третьего дня с независимым видом прошла мимо часовых в блиндаж, где томились арестанты. Она принесла Шляпентоху гостинцы: бутерброд со сливовым повидлом и банку американского сгущенного молока. Циля запретила Шляпентоху делиться гостинцем со своим товарищем и велела ему съесть все при ней. Пока Фима, пряча глаза от Мони, уминал бутерброд, с бульканьем запивая сгущенным молоком, Циля Пизмантер, расставив толстые колени, сидела напротив и, подперев щеку ладонью, смотрела на него вдохновенными глазами мамы, получившей свидание с арестованным сыном. Циля принесла новость: под ее нажимом командир полка отменил приказ. Но с одним условием: они должны либо кровью, либо героическим поступком смыть позор и восстановить свою честь. А заодно и честь старшего сержанта Пизмантер. - Мальчики, послушайте меня, - со вспыхнувшим румянцем заговорила Циля, на сей раз обращаясь и к Цацкесу тоже, - вы совершите подвиг. Вы докажете этому антисемиту, что евреи тоже могут быть героями. Циля еще больше зарделась, и прыщики у нее на лбу поблекли. - Вы знаете, что вы сделаете? Вы захватите "языка"... Приведите живого немца! Желательно с важными документами. И вас представят к правительственной награде... О вас узнает вся страна! Арестанты, переглянувшись, загрустили. От лица обоих осторожное заявление сделал рядовой Цацкес: - А если не выйдет? Ну, скажем, нам не удастся захватить живого немца! Ведь живые немцы на улице не валяются. Гнев и презрение во взгляде старшего сержанта прожгли Моню: - Тогда лучше не возвращайтесь. Вас отдадут под трибунал. - Кто спорит? - пожал плечами Цацкес. - Раз Родина требует подвига, будет подвиг. - Вот это другой разговор, - сменила гнев на милость Циля и обратилась к Шляпентоху: - Ты меня не подведешь. Я за тебя поручилась. - Конечно, - согласился Шляпентох, не сводя с Цили обожающих глаз и слизывая языком сгущенное молоко с губ и подбородка. - Я сделаю все, о чем ты просишь... Скажи, ты будешь ждать меня? Циля горячо кивнула. - Тогда дай слово, что с ним, - кого Шляпентох имел в виду, поняли и Цацкес и Циля, - ты больше спать не будешь. Циля опустила глаза: - Я подумаю... Не было никакого сомнения, что думать она будет в потных объятиях подполковника Штанько. Получив сухим пайком продовольствие на два дня, рядовые Цацкес и Шляпентох надели поверх стеганых телогреек и ватных штанов белые маскировочные халаты, и, когда стемнело, вылезли из окопов родной Литовской дивизии, и по глубокому снегу поползли в сторону противника. Партийный агитатор Циля Пизмантер с восторженно сияющими глазами проводила их на подвиг, после чего, озябнув на ветру в окопе, пошла отогреваться в теплый блиндаж командира полка. "Двух мнений быть не может, мы ползем навстречу гибели, - думал Моня без особой радости. - И все из-за этого шлимазла, которого навязал Господь на мою голову". Еще раньше, на формировании, когда Шляпентох с верхних нар искупал его в моче, рядовой Цацкес шестым чувством определил, что от этого малого ему так легко не отделаться и что впереди - куча неприятностей. Но такого печального конца даже он не предполагал. О том, чтобы с таким напарником забраться в немецкий окоп и скрутить живого немца, не могло быть и речи. Шляпентох еще до немецких окопов выбился из сил, барахтаясь в снегу. Назад придется волочить не языка, а его самого. Кроме того, только идиот или злейший антисемит мог послать двух солдат с такими еврейскими физиономиями прогуляться по немецким тылам. Старший политрук Кац явился к ним перед уходом на задание, как ксендз к умирающему, и изложил установку командира полка, как всегда ясно и недвусмысленно: - Одно из двух. Или вы приведете "языка"... или... одно из двух... Вернуться с пустыми руками - означало позорно погибнуть в штрафном батальоне. Пытаться взять живьем и притащить в полк немца - означало тоже погибнуть или, что еще хуже, попасть в плен. Еврею попасть живьем в немецкие лапы... Бр-р-р! Между тем Фима, задыхаясь, с залепленным снегом, вспотевшим лицом, тоже размышлял: "Она питает ко мне чувства. Иначе зачем ей было заступаться за меня? И не случайно она принесла такое вкусное сгущенное молоко... Вернусь с задания, категорически потребую, а я имею на это право: одно из двух! Или ты оставляешь командира полка... или..." Рядовой Шляпентох от возбуждения стал мыслить в категориях старшего политрука Каца. О том, каким образом вернуться живым, он не размышлял, полностью полагаясь на своего боевого товарища Моню Цацкеса. Рядовой Цацкес, как более опытный человек, рассудил, что суетиться им ни к чему, лезть на рожон - тоже. Продовольствия у них на двое суток, и этим временем, последними днями жизни, они могут распорядиться по собственному усмотрению. Но даже шлифованные еврейские мозги Мони Цацкеса не сразу придумали, как провести два дня между русскими и немецкими позициями, получив при этом хоть какое-то удовольствие. К счастью, неподалеку от немецких окопов лежал опрокинувшийся танк, который, словно крышей, накрыл глубокую воронку. Туда не добирался колючий ветер, и было не так холодно, как снаружи. А главное, там они были укрыты от чужих глаз и также от шальной пули или осколка снаряда. От них, Цацкеса и Шляпентоха, требовалось лишь одно: постараться не замерзнуть, пока не кончится продовольствие. А тогда они обнимутся покрепче, зароются в снег и уснут вечным сном под вой русской вьюги. Когда Моня выложил свой план, Фима Шляпентох ничего не возразил и только спросил: - А как же Циля? - Она будет рыдать всю жизнь, - сказал Цацкес и полез под гусеницы танка. Фима съехал за ним в глубокую воронку, заметенную почти доверху мягким пушистым снегом. Они удобно, как в перину, погрузились в снег и, лежа на спинах, смотрели в нависший над ними ржавый борт танка. Было тихо, как редко бывает на фронте. И лишь шипение взлетающих в мутное небо осветительных ракет нарушало могильный покой. Их неживой, дрожащий свет, то усиливаясь, то выдыхаясь, делал все вокруг призрачным, нереальным. Ветер завывал в дырявом боку танка. Моня Цацкес разрядил гнетущую обстановку, с треском выпустив пулеметную очередь кишечного газа. - Умирать, так с музыкой, - оправдываясь за не слишком джентльменское поведение, сказал он Шляпентоху, надеясь вызвать хоть подобие улыбки на его бледном как смерть кривом лице. Шляпентох почему-то отозвался на чистом немецком языке, и Моня, ни разу не слыхавший, чтобы друг изъяснялся по-немецки, был чрезвычайно удивлен. Он обернулся к Шляпентоху и снова услышал вопрос по-немецки, хотя Шляпентох при этом не шевель- нул губами: - Кто здесь? Было ясно как божий день, что не Фима задал этот вопрос. Во-первых, он рта не раскрыл, во-вторых, уж он-то знает, кто здесь, в-третьих, он по-немецки ни в зуб ногой, в-четвертых... Из открытого бортового люка танка высунулась рыжая голова в немецкой пилотке, натянутой на уши. - Кто здесь? - в третий раз спросил немец. Монин автомат лежал в стороне, и дотянуться до него не представлялось возможным. Шляпентох же просто не вспомнил об оружии, хотя автомат с полным диском покоился у него на груди. - Вы-русские? - на ломаном русском языке спросила голова в пилотке, моргая рыжими, как у поросенка, ресницами. - Мы-евреи, - по-немецки ответил Моня Цацкес, чтоб кончить этот дурацкий разговор и получить свою пуля сразу, без лишней болтовни. - Евреи?! - не поверил немец. - Не может этого быть! - Не веришь, - лениво огрызнулся Моня, - расстегни мне ширинку - и увидишь там самый верный документ. - Я тоже еврей, - сказал немец. И глупая улыбка растянула его толстые губы до самых ушей. Моня на это никак не прореагировал, отметив в уме, что если уж не везет, так не везет: мало им, что попали в плен, так еще недостает, чтоб их захватил свихнувшийся немец, который, прежде чем убить их, как положено поступать с евреями, сначала откусит им уши, нос и так далее. - Я - еврей, ребята! - на чистом идише заорал немец и, свалившись из танкового люка прямо на Шляпентоха, стал целовать его в выгнуто-вогнутое лицо, плача и смеясь. "Сейчас он выплюнет на меня Фимин нос", - похолодел Моня, с прискорбием убедившись, что его прогноз оказался точным. Ему пришла в голову мысль: прыгнуть немцу на спину и придушить его прямо на Шляпентохе. Но кто знает, сколько их еще в танке? Перед смертью Моне было лень двигаться. Зачем? Чтобы осталось на земле одним немцем меньше? На том свете этого Моне не зачтут, потому что он, Моня Цацкес, постоянно нарушал почти все десять заповедей, ел трефное, и большими порциями, не соблюдал субботу и в синагоге последний раз был года за три до войны. И сколько бы немцев он ни перебил, мнение о нем уже давно составлено и пересмотру не подлежит. - Я - еврей! - орал на идише сумасшедший немец. - Не верите - могу сам расстегнуть ширинку! Боже милостивый, это же надо, так удачно встретить своих! Не слезая со Шляпентоха, он задрал голову и завопил в ржавый борт танка, видимо полагая, что за танком, в этих русских сугробах, пребывает еврейский Бог, который с отеческой улыбкой ему внимает: - Шма, Исраэль! Адонай Элохейну, Адонай Эхад!* * Слушай, Израиль! Господь Бог наш. Господь единый! {еврейск.) Так истово произносить еврейскую молитву немец никогда не научится. Даже псих. А говорить на идише, как чистый литвак, - тем более. В голове у Мони наступило прояснение. - Эй ты, малохольный, - дернул он немца за рукав. Во-первых, слезь с человека, ты его почти задушил. Во-вторых, объясни толком, кто ты такой, как сюда попал и чему так радуешься? Немец слез со Шляпентоха, рукавом шинели вытер слезу и продолжал на идише с такой скоростью и с таким приятным акцентом, как будто они сидели где-нибудь в Жежморах или в Тельшае после вечерней молитвы в синагоге и наслаждались праздной беседой. - Для начала разрешите представиться, - сказал немец, стараясь успокоиться и делая глубокие вдохи и выдохи. - Моя фамилия Зингер. Зовут Залман. По немецким документам я Зепп Зингер. Обер-ефрейтор пулеметного взвода 316 полка 43 моторизованной дивизии. Родом из литовского города Клайпеда, в 1939 году присоединенного к Рейху под своим немецким названием - Мемель. Гражданская профессия - кондитер. Мой отец, Генрих Зингер, - владелец лучшей в городе кондитерской, и фирму "Генрих Зингер и сыновья" знали и в Литве, и в Восточной Пруссии за ее знаменитые штрудели и пончики с ежевичным вареньем... Все это он выпалил единым духом, и Моня Цацкес прервал его, хлопнув от всей души по шее: - Слушайте, Зингер, сейчас я вам верю, как своей собственной маме. Я же знаю кондитерскую "Генрих Зингер"! Я бывал там сто раз и аромат пончиков с ежевичным вареньем буду помнить до могилы. Меня зовут Моня Цацкес. Я сам из Паневежиса, но прожил год в Клайпеде, где окончил школу парикмахерского искусства фрау Тиссельгоф, а диплом ее, вместе с рамкой, до сих пор таскаю с собой. - Школа фрау Тиссельгоф! - вскричал рыжий Зингер. в возбуждении переходя с идише на немецкий. - Кто в Клайпеде не знал школу фрау Тиссельгоф? Вам очень повезло, герр Цацкес, - учиться в таком почтенном заведении. Я рад пожать вашу руку. А этот еврей, - он кивнул на так и не шелохнувшегося Фиму Шляпентоха, - тоже из Клайпеды? - Таких в Клайпеде не держали, - отмахнулся Моня. - Он - из Вильно. Из довольно приличной еврейской семьи. Шляпентох. Не слыхали? - Виноват, не припомню, - вежливо улыбнулся Зингер не подававшему признаков жизни Шляпентоху, - но не сомневаюсь, что это очень почтенная фамилия. Воздав таким образом должное Шляпентоху, два нечаянных земляка продолжили беседу, и Моня наконец решился задать тот вопрос, который все время вертелся у него на кончике языка: - Теперь скажите мне, уважаемый земляк, почему на вас немецкая форма и что вы делали в этом танке? Прежде, чем мы совсем замерзнем, я хотел бы удовлетворить свое любопытство. - О, это история! - воскликнул Зепп-Залман Зингер и поведал им, под завывание русской вьюги, от которой их укрывал дырявый бок немецкого танка, свои удивительные похождения, способные приключиться только с евреем. Слушая его, Моня Цацкес окончательно убедился, что он никакой не сумасшедший, а, наоборот, абсолютно нормальный человек, если, вообще, уцелевшего еврея можно считать нормальным. Когда Гитлер в 1939 году присоединил к Рейху полунемецкую Клайпеду, молодой Зингер бежал оттуда в Каунас, а в 1940 году, когда Сталин захватил Каунас, он был призван в Красную Армию. В 1942 году, на реке Дон, немцы все же настигли Залмана Зингера - он попал в плен. В совершенстве владея немецким, на котором он лопотал с пеленок, и зная, как немцы поступают с евреями, Залман Зингер сменил свое имя на Зепп, как его звали в немецкой гимназии, и выдал себя за "фольксдойча" из республики немцев Поволжья. Он был рыжий и соответствовал всем признакам арийского нордического типа. Никому и в голову не пришло заглянуть к нему в штаны. Зеппа Зингера выпустили из лагеря военнопленных и направили вольнонаемным рабочим в германскую армию. На кухне он удивил своих шефов мастерством кондитера и вскоре был назначен в штат поваров фельдмаршала Манштейна - командующего группой войск на Северном Кавказе. Однажды Манштейн давал обед в честь высокопоставленных гостей из Берлина, и штрудели и пончики с ежевичным вареньем, изготовленные Зеппом Зингером, произвели неотразимое впечатление на берлинских гостей. Манштейн, как большой сюрприз, представил им фольксдойча из немцев Поволжья, изгото- вившего в полевых условиях это чудо кондитерского искусства. Гости наградили рыжего повара аплодисментами, а самый важный гость провозгласил тост в его честь, пояснив, что это прекрасный пример великой силы и явного превосходства германской расы. Подлинный германец, пусть даже в пятом поколении оторванный от фатерланда, сохранил среди славянских дикарей филигранный талант его предков. С самыми лучшими рекомендациями Зепп Зингер был направлен в военную школу в Дрезден, откуда вернулся на Восточный фронт в звании обер-ефрейтора. Больше всего на свете он боялся встретить в армии какого-нибудь клайпедского немца, который, конечно, должен знать кондитерскую Генриха Зингера и легко опознает в обер-ефрейторе его сына Зелмана. На прошлой неделе к ним в полк прибыл офицер, в котором Зингер, приглядевшись, узнал завсегдатая кондитерской своего отца. Тогда он решил бежать к русским, сдаться в плен и все рассказать начистоту. Он очень рад, что, выполняя свой план, попал к евреям, которые, несомненно, облегчат его участь. Потому что они, Цац- кес и Шляпентох, смогут ходатайствовать за него перед русским командованием, подтвердив, что он - перебежчик и сдался им добровольно, без всякого сопротивления. Зингер, в серо-зеленой немецкой шинели и пилотке, натянутой на зябнущие уши, волнуясь, ждал, что скажут эти два еврея в русской военной форме. Вернее, один. Шляпентох не участвовал в разговоре, однако именно он сумел оценить, какой подарок им послала судьба. У них в руках был "язык"! Живой и невредимый. И большой любитель поговорить. Какой и требовался начальству. Доставив его в расположение полка, Цацкес и Шляпентох спасали свою жизнь и вместо штрафного батальона попадали в герои. С последующим представлением к правительственным наградам. Жизнь возвращалась к Шляпентоху, и он, развернув свой двухдневный паек, стал уминать его в один присест, справедливо полагая операцию законченной. О том же самом думал Моня Цацкес, но к еде не притронулся. У него пропал аппетит, чего не случалось за всю войну. Моню Цацкеса грызла совесть. Он даже отвел глаза от этого еврея в немецкой форме, за счет которого им предстояло спасти свои жизни. В контрразведке не посмотрят, еврей он или турок, этот оберефрейтор Зепп Зингер, и, допросив с пристрастием, упекут в лагерь военнопленных куда-нибудь в Сибирь, где в окружении настоящих немцев и фашистов он вряд ли дотянет до конца войны. Моня должен был найти соломоново решение. Отпустить Зеппа Зингера на все четыре стороны, предварительно объяснив ему, как миновать советские передовые посты и скрыться в глубоком тылу, значило упустить единственный шанс выжить самим. Привести Зелмана как "языка" значило купить себе жизнь ценой жизни этого еврея. Сделать же так, чтобы обе стороны были довольны и остались в живых, не представлялось возможным. Кто-то должен пострадать. Моня вспотел, несмотря на то, что с наступлением ночи мороз усилился. Шляпентох, глядя на его помрачневшее лицо, без слов понял, какие муки терзают Цацкеса, и сказал ему по-русски, что другого выхода у них нет и, пока не рассвело, надо успеть доставить "языка" в полк. На это Моня ответил, что в советах он не нуждается, что до утра еще далеко и что он, Цацкес, в жизни своей откровенных подлостей не делал и в дальнейшем намерен также придерживаться этого правила. - Так что же делать? - страдальчески заломил свои бровки Шляпентох. - Быть евреем, - посоветовал ему Цацкес. - Пожалуйста, - согласился Шляпентох, - лишь бы не покойником. Зепп-Залман Зингер переводил настороженный взгляд с одного на другого и стучал зубами от холода в своей тонкой немецкой шинели. Быть евреем, по мнению Цацкеса, означало, в первую очередь, не быть дураком. По этому признаку старший политрук Кац, например, считаться евреем не мог. Шляпентох - с большой натяжкой. Буря бушевала под черепной коробкой Мони Цацкеса. Мозговые извилины от натуги свернулись спиралями. А внешне он набычился, надулся, и Фиме Шляпентоху показалось, что он вот-вот снова испортит воздух. - Который час? - вскричал Моня и, как после каторжного труда, смахнул рукавом маскхалата пот со своего лица. Зингер оттянул рукав шинели и взглянул на часы: - Половина первого ночи. - Успеем, - сказал Моня. - Хочешь, Залман, жить? Возвращайся назад в свою часть. Зингер застыл с раскрытым ртом. - Да, возвращайся, и не медля. Чтоб успеть до утра вернуться сюда с настоящим немцем. Желательно офицером. Его мы возьмем как "языка", а тебя отправим в советский тыл, сменив предварительно твою форму на что-нибудь русское. Поболтаешься немного в тылу, а потом заявишь властям, что ты беженец из Литвы и у тебя украли документы. Понял? А теперь марш отсюда! И помни, мы ждем тебя назад не позже, чем через два часа. Зингер оказался сообразительным малым. Ему не пришлось повторять два раза. Он полез наверх, под нависшие гусеницы, и бесшумно исчез. - Он не вернется! - простонал Шляпентох. - А ты - идиот! Такой шанс упустил! Погубил и себя, и меня!.. Бедная Циля... Зепп-Залман Зингер вернулся не через два часа, а через час двадцать минут. И приволок розовощекого упитанного капитана со связанными руками и кляпом во рту, который недоуменно таращил глаза на оберефрейтора Зингера и двух русских солдат с явно семитскими лицами... Моня велел Залману и Шляпентоху раздеться до белья и поменяться одеждой. Шляпентох поломался, но подчинился, и, приплясывая босыми ногами на снегу, стащил с себя русское барахло, и поменялся с Зингером, облачившись в его немецкую серо-зеленую форму и сразу став похожим на пленного фрица, как их изображали карикатуристы в газетах. Взволнованный Зингер подарил Фиме свои часы - известной швейцарской фирмы Лонжин. Моня при этом подумал, что Шляпентох такого подарка не заслуживает, но вслух своего мнения не выразил. Потом они поползли втроем, волоча за собой четвертого. Помогли Зингеру незамеченным пересечь советские позиции и, надавав ему кучу советов, расстались. Немецкого капитана они доставили прямехонько в штаб полка. И подняли с постели самого подполковника Штанько, заодно перебив сон старшему сержанту Циле Пизмантер. "Язык" превзошел все ожидания и дал такие важные сведения, что сверху прибыло распоряжение немедленно препроводить его в штаб фронта. А заодно прислать список участников этой блестящей операции для представления к правительственным наградам. Список прислали. И очень быстро. Кроме рядовых Цацкеса и Шляпентоха, в нем фигурировали командир полка подполковник Штанько, старший политрук Кац и старший сержант Циля Пизмантер. Моню и Фиму представили к почетной медали "За отвагу". Подполковника Штанько - к ордену Красной Звезды. Кац и Пизмантер довольствовались скромной медалью "За боевые заслуги". Наверху список просмотрели и уточнили. Из него выпал рядовой Шляпентох, Цацкесу медаль "За отвагу" заменили на "За боевые заслуги". Награды Штанько, Кацу и Пизмантер утвердили без изменений. Моня Цацкес хотел было возмутиться, устроить шум, подать рапорт начальству. Но тут его отвлекло другое событие. В полк прибыло новое пополнение, и с ним, в новенькой советской форме, рядовой Залман Зингерис, которого мобилизовал тыловой военкомат и направил как беженца из Литвы в Литовскую дивизию. Моня был так рад, увидев его живым и невредимым, что забыл про свои огорчения и целый день не разлучался с Залманом. Как будто близкого родственника встретил. КТО ЗАКРОЕТ ГРУДЬЮ АМБРАЗУРУ? В один не самый прекрасный день на советско-германском фронте, и на том участке, который занимала совсем не Литовская дивизия, произошло событие. всколыхнувшее всю советскую страну до Тихого океана. Ничем до этого не примечательный человек, молоденький солдатик по имени Александр Матросов, сразу превратился в знаменитость. Почти в святого. В икону. Правда, он об этом уже не знал, потому что погиб. Его портрет со стриженой головой и грустными глазами смотрел со всех газет, со стен домов, школ, квартир и с листовок, которые политуправление советской армии распространяло среди личного состава вооруженных сил. Что сделал Александр Матросов? Он совершил подвиг. Правда, судя по газетам, подвиги на фронте совершались каждый день и притом в массовом порядке. Тем не менее этот подвиг затмил все подвиги. Александр Матросов закрыл своей грудью амбразуру вражеского дота. Не пустую амбразуру, а из которой торчал пулемет. И этот пулемет безостановочно стрелял, мешая наступать советской пехоте. Пехота залегла, не смея головы поднять. И тогда Александр Матросов подполз к доту, навалился грудью прямо на амбразуру, и пулемет захлебнулся, потому что все пули застряли в славной груди героя. Советская пехота воспользовалась передышкой, рванула вперед и с криком: "ура" водрузила красное знамя на крыше дота. Александра Матросова товарищи застали бездыханным. Вокруг его стриженой солдатской головы посвечивало слабое сияние. Военнослужащие старших возрастов, которые прежде, до советской власти, верили в Бога, вспомнили, что такое сияние бывает только вокруг голов святых и называется оно нимбом. Александру Матросову было посмертно присвоено высокое звание Героя Советского Союза с вручением Золотой Звезды и ордена Ленина. Его имя загуляло по всем фронтам, партийные пропагандисты и агитаторы рвали глотки перед солдатами, призывая их повторить подвиг Александра Матросова. В Н-ском подразделении Литовской дивизии, которым командовал подполковник тов. Штанько, не отставали от всей страны и тоже рвали глотки. С еврейским акцентом. Особенно усердствовали старший политрук Кац и партийный агитатор старший сержант Циля Пизмантер. Солдат собирали в блиндажах, под тремя накатами бревен, где не так был слышен грохот артиллерии, и втолковывали им, как это славно - умереть за Родину. - Повторим подвиг Александра Матросова! - вбивал в стриженые солдатские макушки старший политрук Кац. Циля Пизмантер повторяла то же самое, но у нее это получалось хуже. Она не выговаривала букву "р", а эта буква, как назло, повторялась и в имени и в фамилии героя. Моня Цацкес вместе с другими отогревался в блиндаже, слушая вполуха, как его призывают повторить то, что сделал Александр Матросов, и со свойственной ему обстоятельностью думал, что толкать людей на подобные поступки, по крайней мере, бесхозяйственно. Ведь если все подряд солдаты повторят подвиг Александра Матросова, то Советский Союз останется без армии, и Германия выиграет войну. Правда, все амбразуры немецких дотов будут до отказа набиты русским мясом, но так ли уж это отравит немцам радость их победы? Так думал Моня. Рядовой солдат. А в прошлом - рядовой парикмахер. Не гений и не полководец. Но начальство рассуждало иначе. - Дадим своего Александра Матросова! - такой лозунг брошен был в каждом подразделении, и батальоны и полки соревновались, кто раньше выставит своего самоубийцу. Литовская дивизия тоже хотела не ударить в грязь лицом. Здесь занялись поисками своего, литовского, Александра Матросова. В Н-ской части, где командиром подполковник тов. Штанько, этот вопрос обсуждался в штабе. Под председательством самого подполковника Штанько. В присутствии командиров рот и батальонов, старшего политрука Каца и партийного агитатора старшего сержанта Цили Пизмантер. Рядовые на совещание не были приглашены: их дело выполнять решение совещания - лечь грудью на амбразуру указанного начальством дота. И все же один рядовой присутствовал на этом совещании. Моня Цацкес. Подполковник Штанько давал руководящие указания, а Моня Цацкес в это время брил подполковничью голову. Так как уши у него не были заткнуты, он все слышал и запомнил гораздо подробнее, чем это было зафиксировано в протоколе, который вела старший сержант Пизмантер. После обязательного общего трепа с непременным упоминанием имени товарища Сталина и славной коммунистической партии большевиков перешли к делу. Кому оказать доверие прославить полк? Кого из личного состава послать умирать на амбразуре дота? Подполковник Штанько сразу предупредил совещание, что хороший человеческий материал он на это дело не пустит. - Для такого подвига, - сказал он, сидя в кресле в белой чалме из мыльной пены, - большого ума не нужно. - И, подумав, добавил: - Нужна лишь горячая любовь к Родине. Ясно? Поэтому отбирайте из слабосильной команды, кто к строевой не годен. - Совершенно верно, товарищ командир, - подхватил старший политрук Кац. - Есть предложение: пусть амбразуру вражеского дота закроет писарь Шляпентох. Партийный агитатор Циля Пизмантер поставила кляксу в протоколе и, забыв, что она на совещании, допустила вольность - громко расхохоталась, отвлекая участников совещания заколыхавшейся грудью. - Что вы в этом видите смешного, старший сержант? - вспыхнул старший политрук Кац. - Ой, ой, он меня доведет до истерики. - Циля Пизмантер вытерла выступившие слезы. С некоторых пор и по некоторым причинам она ни к кому из старших офицеров, кроме подполковника Штанько, не проявляла положенного по субординации уважения. - По-вашему, этот шлимазл Шляпентох может закрыть амбразуру дота? - Циля Пизмантер прищурилась и посмотрела на старшего политрука как на идиота. - Да он же физически не способен это сделать. У него слишком узкая грудь. - Ну, если исходить из размера груди, - парировал старший политрук Кац, - то лучшего кандидата в герои, чем вы, не найти во всей дивизии. Вы, Пизмантер, можете заткнуть сразу две амбразуры. В полку блюлась военная тайна. У личных отношений тайны не было. И офицеры, пряча улыбки, ждали, как поступит командир полка, чьей фаворитке публично бросили вызов. Подполковник Штанько с вафельным полотенцем на шее и с мылом на голове, как и все присутствующие, смотрел на распиравшую гимнастерку грудь старшего сержанта и, по глазам видать, тоже прикидывал, можно ли этой грудью заткнуть сразу две вражеские амбразуры. Циля Пизмантер ждала от него мужского поступка. - Разговорчики, понимаешь... - сказал Штанько совсем не по-мужски. - Дисциплинка хромает. Ближе к делу, товарищи. Какие будут предложения? Старший политрук Кац попросил слова: - Не забывайте, товарищи, что наша кандидатура должна отвечать всем политическим требованиям, служить олицетворением, так сказать, нашего советского человека... - Иметь чистую анкету? Верно я понял? - уточнил подполковник Штанько. - Тогда бери моего парикмахера. Жертвую для общего дела. Рядовой Цацкес тем временем старательно скоблил бритвой затылок подполковника. До него не сразу дошло, что в этот самый момент ему вынесли смертный приговор. А когда он осознал, что подполковник имел в виду его, Моню Цацкеса, бритва дрогнула в его руке, и подполковник поморщился от боли: - Эй, Цацкес, не зарежь! Ты еще не Герой Советского Союза... посмертно. - И не буду, - мрачно сказал Цацкес, нарушив субординацию. - А если Родина попросит? - Подполковник скосил глаза на своего парикмахера. - Не попросит. - Почему ты так уверен? - По двум причинам. - Каким? - Политическим. - Ух ты какой! - заиграл бровями подполковник Штанько. - Политически грамотный. Ну, растолкуй нам, дуракам, почему тебя нельзя послать на героическую смерть и какая из этого выйдет политическая ошибка. - Во-первых, - Моня спрятал свою бритву и указательным пальцем правой руки загнул левый мизинец, у меня не чистая пролетарская биография. Я был буржуй. Эксплуататор, как справедливо говорит на политзанятиях наш агитатор товарищ Пизмантер. У меня в парикмахерской были два подмастерья, и я их жестоко эксплуатировал. Я же не знал, что к нам скоро придет советская власть, а то бы я с ними был помягче. Но что было, то было, и правду скрывать от советской власти не хочу. Участники совещания переглянулись, и лица их выразили полное согласие с доводами рядового Цацкеса. Особенно усердно кивал старший политрук Кац, который не мог допустить, чтобы человеку с нечистой пролетарской биографией доверяли такую героическую смерть. - Во-вторых, - с нарастающим воодушевлением загнул Моня второй палец, нашей дивизии нужен литовский герой. А не литовский еврей. В Литовской дивизии подвиги надо уступать литовцам. Это будет политически правильно. - Ай да Цацкес! - восхитился Штанько. - Мудер, брат. Ничего не скажешь. А какого литовца ты посоветуешь? Их-то у нас не густо. - Я знаю! - вскочила Циля Пизмантер, и грудь подпрыгнула вместе с ней и еще долго колыхалась. - Почтальон Валюнас. Он не строевой, его любой заменит. И биография чистая, что редко бывает. Из беднейших крестьян. Чистокровный литовец. Из Юрбар- каса. И хорошо будет выглядеть на портрете. Старший политрук Кац ничего не смог возразить. Остальные одобрительно закивали. Кандидатуру Йонаса Валюнаса в Герои Советского Союза посмертно утвердили, Дальше все шло как по нотам. Почтальон Йонас Валюнас, человек простой и малоразговорчивый, принял новость без особой радости, по и прекословить не стал: надо, так надо. Все равно погибать. Так уж лучше умереть, как начальство прикажет. Но Йонас выставил одно условие: дать ему перед смертью отвести душу - попить спирта вволю. Просьбу уважили. Кое-что - выделил медсанбат, остальное добавил из своих личных запасов командир полка. У Йонаса началась прекрасная жизнь. От несения службы его освободили. Полковые портные сшили ему по мерке новое обмундирование из офицерского сукна: предстояло делать фотографию для газеты - последний портрет героя перед совершением подвига. И потом это обмундирование будет хорошо выглядеть на похоронах. На кухне ему давали хлеба без нормы, отваливали тройную порцию супа и добавляли мяса из офицерского котла. Йонас разгуливал как именинник по расположению полка - сыт, пьян и нос в табаке. Пил он в одиночку, разбавляя спирт водой. Или на пару с подполковником Штанько, уже не разбавляя. а запивая спирт водой, чтобы уважить обычай командира. Они запирались в штабном блиндаже, выставляя всех посторонних, и совсем на равных, как два закадычных друга, хлестали спирт и коротали время в задушевных разговорах. - Вот я тебе, если честно сказать, завидую, - бил себя в грудь подполковник Штанько. - Я - командир полка, а звание Героя мне не светит. Ты - рядовой. извини меня, лапоть, а Золотая Звезда тебе обеспечена... Несправедливо это... - Так точно... - соглашался почтальон. - Тут, понимаешь, еврейчики норовили перехватить золотую звездочку. Забегали, запрыгали, а им - стоп! А ну, кыш отсюда! Хер вам, а не звезду героя! Наш человек получит! И тебя, понимаешь, русского человека, назначил. - Я... не совсем... русский... - пытался уточнить Йонас Валюнас. - Ну, литовец... - нехотя уступал Штанько. - Какая разница? Лишь бы не еврей. Не люблю... ихнего брата... - И я, - охотно соглашался почтальон. - А вот Родину - люблю! - И я... - уже не так охотно соглашался почтальон. - Давай выпьем! - Давай. Кроме рядового Йонаса Валюнаса, литовца, из беднейшего крестьянства, беспартийного, но уже подавшего заявление в партию, для повторения подвига Александра Матросова нужен был еще и дот. Вражеский. С амбразурой, расположенной так, чтоб ее было удобно закрыть человеческой грудью. И чтоб оттуда стреляли в это время. Иначе как награждать Валюнаса посмертно? На всей линии противника перед расположением полка даже в бинокль не просматривался ни один дот, подходящий для совершения такого подвига. Правда, стоял на нейтральной полосе подбитый танк. На одной гусенице, без движения. Немцы иногда заползали туда и постреливали из пулемета. На худой конец, можно было лечь на этот пулемет и заставить его замолчать. В тот день, когда этот танк подбили, командир полка, который, бреясь, любил порассуждать со своим парикмахером, сказал Моне: - Слушал сюда, Цацкес. На нашем участке подбит немецкий танк. Один. Запомни. А кто стрелял по танку? Мы - раз. И послали рапорт выше: мол, один подбитый танк на нашем счету. Артиллеристы - два. И они послали рапорт. Один подбитый танк, мол, на нашем счету. Дальше. Бронебойщики - три. Тоже себе записали этот танк. Авиация бомбила? Бомбила. Значит, четыре рапорта пошло в ставку. Там суммируют: подбито четыре немецких танка. А в сводке читаем: пять! Дали круглую цифру. Повторить, подвиг Александра Матросова Ионасу Валюнасу не довелось. Упился до белой горячки и едва не откусил ухо подполковнику Штанько. Командиру полка наложили повязку, и он из строя не выбыл. Рядового Валюнаса в связанном виде доставили в госпиталь, а оттуда быстренько спровадили подальше в тыл, в специальное лечебное заведение. Старший политрук Кац собрался подыскивать замену Валюнасу среди полковых литовцев, но тут на одном из участков советско-германского фронта был совершен новый подвиг, затмивший прежний, и из Политуправления последовала команда сделать его примером для каждого советского солдата. Удостоенный посмертно звания Героя Советского Союза, рядовой Юрий Смирнов, попав в плен к врагам, был распят ими на кресте, но не выдал военную тайну. У начальства появились новые заботы-найти достойного кандидата из литовцев, готового повторить подвиг Юрия Смирнова и гордо умереть на кресте. Рядовой Моня Цацкес в эти дни старался на всякий случай не попадаться на глаза начальству. ПОГОНЫ В последних боях полк понес большие потери, свежего пополнения не поступало, и командование выскребло резервы из всех щелей и отправило на передовую в поредевшие роты. Личный парикмахер командира полка и полковой знаменосец рядовой Моня Цацкес попал в минометную роту лейтенанта Брохеса. Туда же загремел и полковой писарь Фима Шляпентох. Судьба не давала им разлучиться. А так как несчастья липли к Шляпентоху как мухи на мед, то Моня Цацкес уже не сомневался, что минометная рота лейтенанта Брохеса обречена. Минометчики занимали позицию в самом неудобном месте - в болотистой низине, а противник сидел на господствующих высотках и расстреливал их по своему выбору, как на огневых учениях. Стоял поздний февраль. Оттепель сменилась холодами. Зарыться глубоко в землю не позволяла вода, заполнявшая любую выемку ледяной болотной жижей. Окончательно добивал пронизывающий ветер. Случись такое в мирное время, все евреи минометной роты во главе с лейтенантом Брохесом свалились бы с высокой температурой, захлебнулись от простудного кашля и соплей. Короче говоря, вышли бы из строя. А кое-кто отправился бы прямиком на кладбище. На войне действуют свои законы. Они распространяются и на медицину тоже. Люди спали мокрые на пронизывающем ветру, и хоть бы один чихнул для приличия. Как деревянные. За исключением рядового Шляпентоха. На его вогнуто-выгнутом узком лице и на цыплячьей шее выскочили фурункулы фиолетового цвета и в таком количестве, что их могло бы хватить на полроты. Он тяжко страдал. Не меньше тех, кто был ранен немецкими осколками и оставался в строю, потому что эвакуировать раненых в тыл не представлялось возможным - противник держал все линии сообщения под постоянным огнем. Даже по ночам. Освещая мертвым дрожащим светом ракет болотистое пространство до самого штаба полка. Минометчики остались без боеприпасов. Стволы ротных минометов сиротливо разевали в февральское небо голодные рты - на позиции не осталось ни одной мины. Израсходовали даже неприкосновенный запас. В винтовках - по обойме патронов. Курам на смех, если немцы вздумают атаковать. Да еще у лейтенанта Брохеса сохранилась граната-"лимонка", которую он приберег на случай безвыходного положения, чтоб взорвать себя и кто еще пожелает из евреев. Несколько попыток доставить на позицию боеприпасы кончились плачевно. Солдаты, которые волокли из тыла ящики с минами, остались лежать в болоте, простроченные пулями, как стежками швейной машины. Продовольствие кончилось еще раньше боеприпасов. Небритые, грязные минометчики, продрогшие до костей в своих мокрых шинелях, заполняли желудки болотной гнилой водой. И тоже не болели. За исключением Шляпентоха. Немцы могли бы взять позиций минометной роты голыми руками, но не решались на такую глупость: тогда они сами бы очутились под огнем. Не видно было конца этой муке. Каждый божий день командир роты вычеркивал из списков новых убитых и умерших от ран и по привычке снимал их с довольствия, хотя довольствия давно не было. Ни вещевого, ни пищевого. Никакого. Единственная ниточка связывала роту с миром: тоненький провод полевого телефона тянулся по топким кочкам и замерзшей воде до полкового узла связи. Эта нитка приносила мало утешения. В основном по ней передавался простуженный, охрипший мат. В оба конца. Правда, в последние дни мат все больше уступал место иным словам. Близился праздник - День Красной Армии. И политотдел дивизии направлял в роту весь агитационный материал устно - по проводу. Из штаба сытыми голосами зачитывались бесконечные приказы командования, которые надлежало записать на бумагу и зачитать затем всему личному составу. Телефонист Мотл Канович по-русски писать не умел, а у лейтенанта Брохеса было достаточно других дел. Поэтому телефонная трубка лежала на бруствере окопа, скрипя и потрескивая. Из этих звуков можно было составить отдельные слова: Сталин... советский народ... во имя... до последней капли... торжества коммунизма. Телефонист Мотл Канович сидел в сторонке и, чтобы отвлечься от мыслей о еде, штопал суровыми нитками дырку на рукаве шинели Мони Цацкеса. И Мотл, и Моня иногда косили скорбный еврейский глаз на шипящую трубку, потом друг на друга, и оба со вздохом пожимали плечами: - А!.. Однажды к телефону потребовали Моню Цацкеса. Лично. Старший политрук Кац с того конца провода поздравил рядового Цацкеса с наступающим праздником и пожелал дальнейших успехов в боевой и политической подготовке. Моне сразу стало не по себе. Как человек неглупый, он понимал: политрук Кац зря трепаться не станет, ему что-то нужно от Цацкеса. Предчувствие не обмануло Моню. - Слушайте, Цацкес, - бодрым голосом сказал старший политрук Кац. - Мы решили оказать вам большую честь. И принять в славные ряды нашей коммунистической партии. В трубке стало тихо. Только потрескивало слегка. Это политрук сопел в ожидании ответа. - Больше ничего вы не решили? - А что, этого мало? - удивился Кац. - Цацкес, вы должны радоваться и благодарить за доверие... Мы тут... в связи с обстановкой... ваша рота отрезана от штаба... решили принять вас заочно... И подготовили ваше заявление... Могу зачитать, если хотите. - Читайте, - вздохнул Моня. Его клонило в сон, и он не все слышал из того, что бубнил по проводу политрук: - ...дело Ленина - Сталина... окончательную победу над врагом... если погибну в бою... прошу считать меня коммунистом... - Постойте, Кац, - встрепенулся Моня. - Почему вы меня хороните? А если я останусь жив? - Тем более! - воскликнул Кац. - Я сам пожму вам руку и вручу партийный билет. - Так куда вы спешите? Если я выберусь из этой дыры, я сам к вам приду, и мы поговорим по душам. Зачем такая спешка? - Двадцать третьего февраля - день Красной Армии - большой праздник всего советского народа... Разве вам непонятно, Цацкес? - Послушайте, Кац, я не могу вас перекричать. Потому что я - голодный, а чтобы иметь силы кричать, надо хоть что-нибудь подержать во рту. Так вот... Еще через год снова будет двадцать третье февраля. И, если, Бог даст, мы оба доживем до этого дня, вернемся к нашему разговору. - С вами, Цацкес, будут разговаривать в другом месте... - Вы имеете в виду на том свете? - Нет, Цацкес, сперва еще с вами поговорят наши органы. Понятно? - Понятно... Так как многих русских слов не знаю, то перейду на мамелошен.* Дорогой товарищ Кац, кус мир ин тохес**. * Родной язык (идиш). ** Поцелуй меня в зад (идиш). Рядовой Цацкес отважился на такую дерзость не потому, что был такой храбрый, а потому что был уверен: живым ему отсюда не выйти, а мертвому ни политрук Кац, ни все его органы ничего сделать не могли. И просчитался. Ровно через сутки рядовой Цацкес стоял по стойке "смирно" перед старшим политруком Кацем и командиром полка подполковником Штанько. А случилось вот что. Осколок немецкого снаряда перебил провод, связь со штабом прервалась, и телефон замолчал, как убитый. Лейтенант Брохес послал Мотла Кановича найти повреждение и наладить связь. Бывший портной из Йонавы не сказал в ответ ни слова. Он сразу постарел на двадцать лет, и Моня подумал, что так, наверно, бывает с осужденными, когда они выслушивают смертный приговор. Мотл неуклюже вылез из окопа и, упираясь локтями в жидкую грязь, пополз, держась озябшими руками за провод. С немецкой стороны раздался одиночный выстрел, и этого оказалось достаточно. Мотл Канович воткнулся лицом в воду по самые уши и больше головы не поднял. - Хороший был портной. - Моня пощупал пальцем аккуратную штопку на рукаве своей шинели. - Но зато он больше хоть голодать не будет. Лейтенант Брохес, усохший до того, что на его небритом лице остались одни близорукие глаза - очки разбились, - достал из нагрудного кармана почерневший лист со списком личного состава роты и к густым рядам прочерков добавил еще одну неровную карандашную линию. - Теперь совсем конец, - вздохнул он. - Если даже подохнем, никто не узнает. Моня поднял на него глаза: - Хотите, я пойду? - Твое дело... - равнодушно ответил лейтенант. - Но с одним условием, - сказал Моня. - Если исправлю линию и останусь жить - назад не вернусь. Поползу в тыл, чтобы чего-нибудь пожрать. Лейтенант Брохес не ответил. Он только судорожно глотнул набежавшую слюну, и кадык на его заросшей щетиной шее прыгнул вверх и вниз, как рукоятка затвора винтовки, когда ее ставят на боевой взвод. Моня порылся в оставшемся от покойного телефониста хозяйстве, сунул в карман плоскогубцы, кусок провода, изоляционную ленту и вылез из окопа. То ли немецкие наблюдатели проспали, то ли снайпер пулю пожалел, но Моня добрался до обрыва на линии, подтянул оба конца и соединил их, обмотав лентой. Он приполз в расположение штаба грязным как черт, и его повели на кухню, где по личному приказу командира полка выдали недельный паек. Моня съел все, без остатка. И там же, на кухне, у теплого бока полевого котла, уснул как был, в мокрой шинели: с недельной щетиной на лице. Десятки солдат, гремя котелками, приходили на кухню, перешагивали через спящего и галдя уходили, а он ничего не слышал... Лишь дважды во сне звучно испортил воздух. Один раз при солдатах, и это ему сошло с рук. Во второй раз - в присутствии старшего политрука Каца. Политрук велел разбудить его. И доставить в штаб. К командиру полка. Не прочухавшись после короткого сна, мучаясь изжогой, рядовой Цацкес вяло козырнул подполковнику Штанько, вышедшему ему навстречу. Всегда гладкая, бритая голова командира полка поросла серым ворсом - сказывалось отсутствие парикмахера. - Виноват, товарищ командир, - покорно сказал Моня. - Чем это ты провинился? - вскинул брови подполковник Штанько. - У него спросите... - кивнул на политрука Моня. - Мне нечего спрашивать. Ты - герой, Цацкес. В трудных условиях, под огнем противника, наладил связь. В честь Дня Красной Армии. Молодец! Потом подошла начальник узла связи старший сержант Циля Пизмантер и от имени связистов полка с чувством пожала Моне руку, упершись в него грудью. Но Моня этого не почувствовал. Он спал стоя. С открытыми глазами. Моня видел все как во сне. У всех штабных почему-то были на плечах погоны. У подполковника - золотые, а у остальных - суконные, защитного цвета. Это было смешно. Потому что погон в Красной Армии никогда не носили. Погоны были только у противника. Но чего человеку не приснится? Особенно когда он спит стоя. Возвращайся в роту, - услышал он голос командира полка. - Отнесешь товарищам подарки к празднику. На Моню навьючили тяжелый мешок и вытолкнули в озаренную ракетами холодную ночь. Противник засек его на полдороге. Застрочил пулемет, подняв фонтанчики грязи у Мониного лица. Ударил немецкий миномет, и Моню обдало холодной водой. Осколки мягко чавкали в болотной жиже. - Моня! Цацкес! - орали осипшими голосами минометчики, словно они могли криком уберечь Моню и его драгоценную ношу от прямого попадания. Моня не помнил, как свалился в свой окоп. Солдаты нетерпеливо сорвали с его плеч мешок, не стали развязывать, а вспороли ножами. Посыпались в грязь связки политических брошюр и разноцветных листовок. На дне мешка лежали связанные попарно мягкие зеленые погоны, которые предписывалось надеть на плечи всему личному составу в канун праздника - Дня Красной Армии. Погонов прислали вдвое больше, чем в роте осталось плеч. В штабе не учли убыль личного состава. Погоны парами сыпались из мешка в грязь. Никто их не поднимал. Из траншей минометной роты, как салют наступающему празднику, устремился к небу многоголосый голодный вой. Чуткое ухо могло в нем различить нотки еврейского акцента. И литовского. И татарского. И других братских народов СССР. Позвонили из штаба, и старший политрук Кац стал зачитывать праздничный приказ Верховного Главнокомандующего. Телефонная трубка валялась на бруствере, изрыгая в хмурое небо булькающие звуки. Немецкий снаряд угодил совсем близко, трубку вырвало с куском провода, как с корнем, и зашвырнуло далеко в болото. После чего стало тихо. ПРЕДСКАЗАТЕЛЬ СУДЕБ Знаете ли вы, что это такое, когда воинскую часть отводят с передовой на отдых и пополнение? Это значит, что от части остались ее номер и знамя, поредевший штаб да считанные единицы личного состава. Воинское подразделение в таких случаях почти полностью формируется заново, получает новую материальную часть, а уцелевшие ветераны знают все друг друга в лицо и по имени. Н-скую часть под командованием подполковника Штанько отвели с позиции на отдых. Роты, насчитывавшие меньше бойцов, чем укомплектованные взводы, расположились в деревнях русской равнины, по которой прокатилась война и, подобрав последних мужчин, ушла на запад. В деревнях остались бабы. Молодые, старые. И дети. Не по годам серьезные, угрюмые. Как маленькие старички. Босоногие. В странной одежде, перешитой из немецкого и русского обмундирования, которое матери по ночам стаскивали с убитых солдат. Да и деревни только назывались деревнями на топографических картах. На самом деле это были сплошные пепелища: кирпичные фундаменты, несколько обгорелых бревен на земле и сиротливая русская печь с закопченными от пожара боками. И так целые улицы - одни печи под открытым небом. Деревенские жители зарылись в землю. Ютились в погребах. В наспех вырытых землянках без окон и света. Пищу грели на кострах. В солдатских котелках, а иногда и в касках. Солдаты Литовской дивизии разместились по всей округе, вызывая своим чудным коверканьем русских слов насмешливое любопытство местных вдов и девок. В деревнях запахло мужским духом, и бабий сон стал беспокоен, как в забытые девичьи годы. Отведенных на отдых солдат кормили по самой последней норме. Так что долго в тылу не засидишься. Подведет брюхо - сам запросишься на фронт. Между тем как ни бедны были деревенские бабы, а все же у каждой, глядишь, найдется зарытая в землю картошечка, припрятанный мешок муки, под нарами, где спят вповалку дети, хрюкает молочный поросенок. Вечно голодному, отощавшему до костей солдату трудно устоять перед таким соблазном и не поживиться у сердобольных баб. Моня Цацкес не одобрял поведения своих шустрых однополчан, норовивших набить брюхо вареной картошечкой и тут же лезть к бабе под одеяло. Ведь у многих из этих баб мужья где-то тянули солдатскую лямку. А спать с женой фронтовика Моня считал самым последним делом. Моня тоже был не ангел. Жрать ему хотелось не меньше, чем другим. И бабы на него поглядывали из-за уцелевших плетней с не меньшим интересом, а даже с большим. Состоя долгое время в личных парикмахерах командира полка, а также в полковых знаменосцах, Моня сохранил привилегию, отличавшую его от всего рядового состава - у него была шевелюра. Густые черные волосы, чубом нависавшие на лоб. Это бабам очень нравилось. Да и скроен был Моня крепко, на деревенский вкус. Хоть и тоже отощал с голодухи, но костей в нем было много и силы - не занимать. Он нашел свой способ подкормиться у баб. Но способ не воровской, а честный. Во всяком случае, так ему казалось. И надоумили Моню сами бабы. Шел он как-то по деревне. Возле погреба две бабы что-то варили на костре. - Глянь-ка, цыган! - толкнула одна другую в бок. - Ну, чистый цыган! Видно, баб сбили с толку жгучие черные волосы, спадавшие на его лоб. Евреев в этих краях отродясь не видывали. - Эй, цыган! Гадать умеешь? Моня остановился. Хотел было посмеяться вместе с бабами, но что-то удержало его. - Как не уметь? -. - подхватил он. - Тот не цыган, кто гадать не умеет. - И всю правду скажешь? - Таким красавицам соврать - язык не повернется. - Батюшки! - всплеснули руками бабы. - Так погадай нам! За всю войну первый цыган попался. Погадай, добрый человек. Мы тебя не обидим. Покушаешь с нами. - Я бы с удовольствием... - сказал Моня. - Да вот служба... времени в обрез. И карт с собой нету... В другой раз. - Ну гляди, не обмани. Мы ждать будем. И Моня их не обманул. Обменял на станции запасную бритву на трофейные игральные карты, никому из солдат ни слова не сказал, опасаясь насмешек, и заявился снова в деревню. Бабы узнали его. В погребе, при керосиновой лампе, Моня раскидал карты на патронном ящике, служившем вместо стола. Бабы затаили дух. - Предстоит дорога, - после долгого раздумья изрек он, радуясь, что здесь были одни бабы и нет мужиков. А то ведь и побить могли бы. - Мне дорога? - удивилась молодая, в платочке, крестьянка. - Куды ж мне ехать? Я - дома. - Не тебе ехать, - пояснил Моня, - а к тебе едут... Кто-то к тебе бьется... - Кто? - пересохшими губами прошептала она. - Тебе лучше знать... - осторожно намекнул Моня. - Одно вижу, он в военной форме... И... хромает, Баба издала странный звук и грохнулась навзничь. Без памяти. - Чего нагадал-то, чудило? - накинулись на Моню остальные бабы. - Муж ейный уже с год как убитый. Похоронку получила. У Мони на лбу выступил пот. - Дайте ей воды... - смущенно сказал он. - И не мешайте мне гадать... раз позвали. Бабу привели в чувство, и она залилась слезами. Моня сделал строгое лицо. - Не верь извещению, - авторитетно сказал он. - Врут они часто. А карта не врет... Бьется к тебе военный человек... - И ляпнул наугад: - Блондин. - Бабоньки! Захар - живой! - закричала хозяйка, и на нарах в голос заплакали дети. - А почему хромает? Раненый, небось? - Точного ответа карта не дает, - наморщил лоб Моня. - Но... кое о чем можно догадаться... Лекарства... Бинты... Точно! В госпитале он. Ранение в ногу... Не тяжелое. Последние слова потонули в ликующем бабьем реве. Голосили все хором. Моня сохранял невозмутимый вид. Его дело, мол, всю правду сказать, а их дело - переживать от этого. Его не отпускали до поздней ночи. Затащили еще в две или три землянки. И там он гадал, вселяя в души женщин слабую, но все же надежду на благополучное возвращение мужчин. Одарили его по-царски: котелок вареной картошки в мундире, два ломтя соленого сала с прожилками мяса и краюху хлеба из овсяной муки пополам с отрубями. Моня вернулся в полк Ротшильдом. Угостил салом и хлебом Фиму Шляпентоха, а полкотелка картошки отнес командиру роты лейтенанту Брохесу. Чтоб, когда понадобится, без лишних хлопот увольнение получить. В увольнение Моня стал проситься чуть не каждый вечер. Спрос на его гадание был велик - слух о цыгане загулял по деревням. Деревенские бабы посылали за Моней седобородых стариков, чтоб начальство не думало, будто у Мони завелась краля. И Моня шел за стариками по размытым дорогам, мимо сожженных деревень, перебирался по взорванным мостам через весенние речушки. И гадал. Гадал. Никому не отказывал. В его пророчествах, кроме скорого возвращения мужей, раненых, но не очень тяжело, бабам нравилось еще одно предсказание, которое он повторял во всех деревнях. Сытый, накормленный, в постиранной гимнастерке, он, сморщив лоб, глядел в свои замусоленные карты и уверенно предрекал очередной бабе: - Богатство тебя ждет! - С чего это мне богатеть? - недоверчиво хмыкала та. - На колхозный трудодень не больно разживешься. При немцах как ни худо было, но землю разделили, хоть малость попользовались. А пришли наши - снова в колхоз загнали. Какое уж тут богатство! Не до жиру - быть бы живу. - Глупая ты баба, - с укоризной смотрел на нее Моня Цацкес. - Болтаешь, чего не знаешь. Ты в карты посмотри. Бабы дружно склонялись над картами, ища в них сокровенный смысл, и долго сопели, сойдясь лбами. - Продолжаем, - возвращал Моня баб на свои места. - Вот эта карта нам что говорит? Быть большим переменам. А эта? Вернут тебе все твое, и быть тебе, баба, при больших деньгах. - Колхозы распустят? - с затаенной надеждой шептали бабы. - Я ничего не сказал, - обрывал их Моня и, выдержав солидную паузу, добавлял: - Карты говорят. Бабы начинали сиять как самовары. Игриво прикладывали палец к губам: дескать, все и так понятно. А лишнего болтать не след. Пока не выйдет указ правительства. Моня кормил всю роту. О том, каким путем он добывает продовольствие, скоро стало известно, но дальше роты разговоры не пошли: солдаты боялись лишиться такой щедрой прибавки к казенному пайку. Моню освободили от занятий по строевой подготовке, другие чистили его оружие, а когда он спал, похрапывая от сытости, солдаты ходили на цыпочках и разговаривали вполголоса. Лейтенант Брохес иногда посылал с ним Фиму Шляпентоха со строгим наказом не переться в землянки, а дожидаться цыгана Моню на дороге, чтобы помочь донести деревенские дары до расположения роты. Моня не испытывал угрызений совести при виде светящихся от ложной надежды измученных женских лиц. Он приносил людям временную радость. А дальше - не его дело. Жизнь покажет. Вдруг что-нибудь из его предсказаний сбудется? Моню Цацкеса, как своего, близкого человека, привечали в деревнях. Старики, завидев его, здоровались первыми. У этого цыгана была репутация человека серьезного, не бабника, что было редкостью. Только раз за все время, что полк стоял на отдыхе, согрешил рядовой Цацкес. Но можно ли это назвать грехом? В сумерках, покидая деревню, он на развилке повстречал женщину. Она стояла у обочины, словно поджидая его. Одета была в стеганый ватник и немецкие сапоги. Должно, с убитого сняла. На голове платок. Выглядела лет за тридцать, если б не глаза на курносом скуластом лице. Совсем молодые глаза. По всему ви- дать, из тех девчат, что выскочили замуж перед самой войной и сразу стали вдовами. Когда Моня поравнялся с ней, она несмело окликнула: - Солдатик, а солдатик... Моня остановился и глянул на нее. На ее лице была жалкая улыбка, а подбородок, под которым был стянут узлом платок, дрожал, как от сдерживаемого плача. Ей, видать, было очень худо, этой молодой бабе. Моня сошел на обочину, сочувственно посмотрел ей в лицо. Две слезы выкатились из ее глаз, побежали неровными бороздками вдоль короткого носа. - Сделай милость, солдатик, - прошелестели ее обветренные губы. - Поеби меня... У Мони остановилось сердце. Боже ты мой! Какая страшная тоска, какое жуткое одиночество толкнули эту деревенскую женщину выговорить такое незнакомому мужчине?! - Пошли, - только и сказал Моня. Они отошли к кустам, молча постелили на холодную землю его шинель, в изголовье скатали ее ватник. Она отдалась ему, закрыв ладонью глаза, и слезы одна за другой текли из-под ее пальцев. - Спасибо тебе, человек, - сказала она, поднимаясь с земли, и подала ему шинель, сперва отряхнув ее. - Может, сына рожу. Чего не бывает? И вырастет в нашей деревне мужик. А то-ведь одни бабы остались. Она не спросила его имени. Он ее тоже не спросил. Расстались без слов, и растворились оба в быстро густеющей тьме... Скоро кончилась солдатская малина. И полк, дождавшись пополнения, зашагал на фронт. Была весна, дороги раскисли, солдаты с чавканьем вытаскивали ноги из вязкой грязи. Хуже всех приходилось минометчикам. Тащи на горбу пудовый ствол или, еще хуже, опорную плиту. Боеприпасы везли на подводах. Колонны растянулись на марше. А по сторонам чернели пустые поля. Над ними с голодным криком носились грачи. Порой попадались пахари. Необычные пахари. Русской военной поры. Пять или шесть баб в лямках, как бурлаки, тащили плуг, за которым, вцепившись в рукоятки, семенил негнущимися ногами древний, седой дед. Завидев колонну, бабья упряжка останавливалась, женщины, приложив ладони к глазам, шарили по солдатским рядам. - Цыган! - узнали они Моню. И закричали в несколько голосов: - Цыган! Бабы, гляди, кто нас покидает! Эге-ге-гей! До свиданьичка! Слышь? Не лезь на рожон! Вертайся до нас! ТАЙНЫЙ АГЕНТ Рано или поздно это должно было случиться. Он все-таки добрался до него. Он - это капитан Телятьев, начальник дивизионной контрразведки. До него - это до рядового Цацкеса. Капитан Телятьев носил форму артиллериста. Личный состав того рода войск, где он числился, никогда не афишировал своей принадлежности к НКВД. Они щеголяли отличительными знаками летчиков, танкистов, моряков; лишь обмундирование пехотинцев они не надевали. Все пренебрегали пехотой. Даже стукачи из контрразведки. Моня давно знал, в чем заключается деятельность артиллерийского капитана Телятьева - здоровенного детины с широким сплюснутым носом, так что обе ноздри зияли не вниз, а вперед, и в них можно было заглянуть, не нагибаясь. Такой нос придавал начальнику контрразведки положенную ему по должности свирепость, а большие пудовые кулаки довершали его портрет. Одного не наблюдалось в облике капитана Телятьева. Признаков аналитического ума. А, как известно даже детям, деятельность контрразведчика иногда сопряжена с некоторыми умственными усилиями. В Литовскую дивизию капитан Телятьев попал потому, что сам он был русским, а объектом его деятельности были почти сплошь евреи. Таким образом, по мнению вышестоящего начальства, удавалось избежать притупления бдительности: у русского человека к инородцу доверия нет. Все хлопоты капитана Телятьева развивались в двух направлениях. Первое: неустанно вербовать среди личного состава дивизии сексотов и собирать урожай тайных доносов. Второе: не спускать глаз со своей машинистки, сержанта Зои К. У сержанта Зои К. было мягкое сердце: не могла отказать, если кто-либо просит. А капитан Телятьев был в высшей степени ревнив. Как известно, двигаться сразу в двух направлениях не каждому под силу. В том числе и капитану Телятьеву. Поэтому одна сторона его деятельности всегда хромала. То сокращалось поступление доносов, то обнаруживался засос от поцелуя на шее у Зои К. Сам капитан Телятьев поцелуев не признавал. С женщинами он придерживался одной формы отношений: спать, спать и еще раз спать. Из солдат, что окружали Моню, почти все уже перебывали у капитана Телятьева, и некоторые по-дружески предупреждали Моню, чтоб не болтал лишнего в их присутствии - они дали капитану Телятьеву подписку обо всем доносить. Рядовой Цацкес ждал со дня на день, что капитан Телятьев вспомнит и о нем. И дождался. Однажды, когда на фронте установилось затишье и тем, кто не числился в списках убитых и раненых, представилась наконец возможность немного перевести дух, рука капитана Телятьева дотянулась до него. В тот день Моня, не чуя беды, отправился искать каптерку, чтоб поменять изорванное и вшивое обмундирование. Завидев сержанта Зою К., он без слов догадался, что она пришла по его душу. Зоя К. вихляла худыми бедрами под юбкой из офицерского сукна, и на костлявых ее ногах болтались летние брезентовые сапожки, сшитые по заказу из трофейного материала полковыми сапожниками. В точно таких сапожках щеголяла и старший сержант Циля Пизмантер. Это наводило на мысль, что капитан контрразведки на равной ноге с командиром полка. Из-под Зоиной пилотки торчали белесые лохмы, и Моня Цацкес машинально подумал, что тому, кто ее стриг, надо руки отрубить. Она кокетливо прищурила на Моню свои бесцветные глазки. Это она делала, приближаясь ко всем без различия мужчинам. - Рядовой! - игриво окликнула она Моню. - Можно вас на пару слов? У Цацкеса упало сердце. Он затравленно огляделся по сторонам: слава Богу, никого не было рядом. - Не хотите ли пройтиться? - показала неровные мелкие зубки сержант Зоя К. И они зашагали рядом, словно прогуливаясь по пыльной проселочной дороге. - Рядовой, вами интересуется капитан Телятьев. - Какой интерес ко мне может быть у капитана? - пожал плечами Моня Цацкес. - Много знать будете, скоро состаритесь. Короче, рядовой. На этом самом месте вам надлежит быть в семнадцать ноль-ноль. Товарищ капитан приедут на машине и вас захватят с собой. Моня был настолько контужен этой новостью, что никуда с проселка так и не ушел и битых три часа околачивался там, пока не подкатил в облаке пыли новенький "виллис" с брезентовым верхом, притормозил, и капитан Телятьев из-за руля только глазом показал Моне: быстро вскарабкаться и разместиться на заднем сиденье. Что Моня и выполнил. Они помчались на крайней скорости. Въехали в лесок. "Виллис" затормозил у разрушенного каменного дома с торчащей к небу закопченной трубой. Капитан Телятьев знаком велел ему следовать за собой. По обломкам кирпича, скользя и спотыкаясь, пробрались они в середину развалин и по ступеням каменной лестницы спустились вниз, под нависшие железные балки. Из-под ног вспорхнула тяжелая птица, оказавшаяся совой, и Моню прошиб холодный пот. Становилось все более таинственно и жутко, как в детективных романах, которые до войны парикмахер Цацкес почитывал в "мертвые часы" - когда не было клиентов. Капитан отпер ключом какую-то дверь, и они очутились в жилой комнате, но без окон. Свет проникал сквозь узкое отверстие в потолке. По ночам, должно быть, зажигали закопченный фонарь "летучая мышь". который стоял в изголовье широкого дивана. К деревянной спинке дивана кнопками была прикреплена старая пожелтевшая фотография полной, простоватого вида женщины с тремя малышами на коленях. - Семья, - стараясь придать непринужденный тон предстоящей беседе, сказал капитан, кивнув на фотографию. - Ждут не дождутся папашу с победой домой. На фотографии у супруги капитана Телятьева не было глаз. Кто-то булавкой проколол на их месте дырки. На полу, под столом, Цацкес заметил женский лифчик настолько малого размера, что он мог принадлежать только плоскогрудому сержанту Зое К. Хозяин конспиративной квартиры гостеприимно предложил Моне сесть на диван и протянул раскрытую, но непочатую коробку "Казбека". - Не курю, - скромно отказался Цацкес. - Молодец, - похвалил капитан и спрятал папиросы в стол, - я тоже не курю. Итак, приступим. Ты Родину любишь? Моня слегка опешил от такого вопроса, но быстро совладал с собой: - Так точно, товарищ капитан. - Готов на подвиг во имя Родины и товарища Сталина? - Так точно, товарищ капитан. - Готов помогать мне? - Как прикажете, товарищ капитан. - Это - не приказ. Мы - патриоты, русские люди... э-э-э... представители многонациональной советской семьи... должны неустанно бороться с коварным врагом всеми доступными средствами. Капитан умолк, пытливо глядя Моне в глаза, и Моня на всякий случай кивнул. - Как по-твоему, Цацкес, враг дремлет? Моня наугад сказал: - Никак нет, товарищ капитан. - Правильно, товарищ Цацкес, враг не дремлет! Но и мы, - он стукнул себя кулаком в гулкую грудь, - ушами не хлопаем. Верно я говорю? - Так точно, товарищ капитан. - Враг проникает в наши ряды... - Вам лучше знать, товарищ капитан. - Так вот, Цацкес, проникает... и очень даже глубоко. - Ай-яй-яй... - на всякий случай сочувственно вздохнул Моня. - Будем вместе работать, дорогой товарищ, вместе выявлять врага. Доверять нельзя никому, даже лучшему другу... Под овечьей шкурой может скрываться волк. Понял? Ну, а вот, скажем, наш командир полка, - спросил Моня, - или политрук товарищ Кац... Им можно доверять? Капитан Телятьев сделал стойку, как охотничий пес: - Имеешь на них материал? - Нет. Но... на всякий случай... интересно... Таким людям, к примеру, все же можно доверять? - Доверяй, но проверяй. Так говорят у нас в органах. А органы, Цацкес, не ошибаются. Бдительность - наше оружие. Моне хотелось сказать капитану Телятьеву, что и органы иногда ошибаются, и даже сверхбдительность не всегда помогает. И привести живой пример. Капитан Телятьев, скажем, в отличие от многих мужчин в подразделении, полагал, что его машинистка сержант Зоя К. спит только с ним... Но рядовой Цацкес счел за благо промолчать и преданно смотрел капитану Телятьеву прямо в ноздри, сжимавшиеся и разжимавшиеся от служебного рвения. - Итак. - Капитан Телятьев стукнул ладонью по столу, подводя итог сказанному. - Всякий подозрительный разговор, всякий косой взгляд... брать на карандаш - и мне. В письменном виде, желательно подробней. - Не сумею, товарищ капитан... - Дрейфишь? Помогать советским органам не хочешь? - Письменно помогать... не сумею. По-русски не пишу. - А-а, иностранец-засранец, - облегченно рассмеялся капитан. - Будешь доносить устно. По пятницам и воскресеньям сюда являться. Запомни дорогу, я здесь принимаю в эти дни. А если что-нибудь экстренное - дуй ко мне в блиндаж. Постучи в дверь пять раз - условный сигнал, понял? Скажешь пароль, подо- ждешь ответа, и тогда - входи. - Какой пароль? - оживился Моня, все еще не утративший интерес к детективному жанру. - Сейчас состряпаем, надо что-нибудь позаковыристей, чтоб, если народ рядом, ничего не разобрали... Вот такой подойдет... Ты по железной дороге ездил? Какую надпись видишь, когда подъезжаешь к станции? Моня задумался, даже сморщил лоб. - Кипяток, товарищ капитан. - Нет. Еще подумай. - Уборная?.. - Цацкес, запомни: на каждой станции, там, где останавливается паровоз, написано: "Открой сифон, закрой поддувало". Понял? Наш пароль будет: "Открой сифон" - это говоришь ты. И получишь отзыв: "Закрой поддувало". Повтори. - Открой... поддувало... - Наоборот! - Закрой... сифон... Не получается, товарищ капитан... Трудные слова... Дайте что-нибудь полегче. - А еще говорят: евреи - способный народ, - покачал головой капитан. - Ладно, облегчим тебе задачу. Фамилию Шапиро слыхал? Вот и скажешь у моей двери: "Шапиро!" Я спрошу: "Вам какой Шапиро? Абрам или Иосиф?" И открою. Все! Договорились, товарищ Цацкес! За работу! Жду в пятницу! Он высадил Моню из "виллиса", не доезжая до расположения части, и Моня побрел к своей землянке в подавленном состоянии. До пятницы оставалось четыре дня. Ходить и подслушивать чужие разговоры, а потом бежать, высунув язык, к капитану Телятьеву и подводить людей под военный трибунал - такой жизни Моня и своим врагам не пожелал бы. Но вовсе не явиться в пятницу или прийти с пустыми руками, без доноса, тоже сулило мало радости. Капитан Телятьев такого не простит. Моня не стал дожидаться пятницы. Во все другие дни начальник контрразведки находился при штабе, и, как было условлено, в экстренных случаях следовало являться к нему туда. Моня разыскал блиндаж капитана Телятьева и, не нарушая правил конспирации, стал беззаботно прогуливаться возле входа. - Шапиро-о-о! - не очень громко произнес он пароль. Ответа не последовало, и Моня повторил громче: - Шапиро-о-о! - Вам какой Шапиро? - остановился пробегавший мимо офицер с козлиным профилем. - Абрам Шапиро? - Нет... - замотал головой сбитый с толку Цацкес. - Мне нужен Иосиф... - Иосиф Шапиро? - остановился офицер. - Вы не родственник ему? - Нет... Мы... э-э-э... земляки... - Должен сообщить вам грустную весть, - со скорбью в голосе сказал офицер, оказавшийся на редкость словоохотливым. - Ваш земляк Иосиф Шапиро получил тяжелое ранение и отправлен в госпиталь для прохождения лечения. Если у вас найдется немного времени, то я могу узнать адрес госпиталя. Это для меня не составит особого труда, и тогда... - Рядовой Цацкес! - нетерпеливо окликнул из дверей блиндажа капитан Телятьев. - Пройдите ко мне! Моня юркнул в блиндаж. - Конспиратор! - зашипел капитан Телятьев, когда дверь за Моней закрылась. - Вся работа - псу под хвост. Забыл пароль? - Нет, товарищ капитан... - оправдывался Цацкес, а про себя отметил, что, как он и предполагал, сержанта Зои К. в блиндаже не оказалось. - Я дважды звал Шапиро... И вот этот офицер ответил вместо вас. Он знает и Абрама Шапиро, и Иосифа. Иосиф, между прочим, ранен... - Откуда он узнал эти имена? Это же пароль! - Спросите у него... Хотя я вам могу сам объяснить, товарищ капитан. В дивизии, где столько евреев, обязательно найдется десяток Шапиро, а в десятке найдется не меньше одного по имени Абрам или Иосиф... Не годится этот пароль в Литовской дивизии. - Зря я с тобой связался, - отмахнулся капитан Телятьев. - Подведешь ты меня под монастырь. - Между прочим, я по делу... - напомнил Цацкес огорченному капитану. Тот сразу ожил, и лицо его приняло выражение, какое бывает у гончей, почуявшей дичь. - Докладывай, Цацкес. Подробно. Имена, воинские звания, место происшествия - я все запишу. - Не надо записывать, товарищ капитан, - перешел на шепот Моня, и капитан Телятьев придвинулся к нему. - Надо действовать. Они сейчас все в сборе... - Кто они? - нервно глотнул слюну капитан. - Группа... И с ними офицер... Он им читает вслух листовку... Вражескую. - Где? - Могу показать. Это не близко. - Рядовой Цацкес, личное оружие при себе? - Никак нет, товарищ капитан. - Возьмешь мой автомат. Когда капитан Телятьев, на ходу загоняя в пистолет обойму, поспешно покидал блиндаж, а за ним еле поспевал Моня Цацкес с трофейным автоматом на спине, их попытался остановить офицер с козлиным профилем: - Я достал адрес госпиталя... Иосиф Шапиро лежит... - Засунь этот адрес в жопу! - Капитан Телятьев отстранил его с дороги. "Виллис" взревел, и они понеслись по проселочной дороге. Моня указывал путь, тот самый, по которому его недавно вез капитан, и возле разрушенного дома в лесочке велел остановиться. - Здесь? - удивился капитан. - Рядом с моей секретной оперативной квартирой? - Не рядом, - поправил Моня, - а прямо в ней. На цыпочках, стараясь не выдать своего присутствия, капитан Телятьев и Моня Цацкес пробрались по развалинам к лестнице. Снизу действительно доносились голоса. Капитан Телятьев подобрался, как тигр перед прыжком, поставил пистолет на боевой взвод и ударом ноги вышиб дверь. - Руки вверх! На широком диване конспиративной квартиры в самой неожиданной позе застыли голые, как Адам и Ева, старший политрук Кац и сержант Зоя К. - походно-полевая жена капитана Телятьева. Над ними, на спинке дивана, висела семейная фотография капитана, где у его законной жены были выколоты булавкой глаза. Как расправился с голой парочкой разъяренный капитан Телятьев, знает только единственный свидетель - рядовой Цацкес и следственная комиссия из штаба фронта, выезжавшая на место разбирать дело. За нанесение телесных повреждений начальник дивизионной контрразведки капитан Телятьев был снят с должности и отозван в распоряжение штаба фронта. Старший политрук Кац и Зоя К. были госпитализированы. Медицинский осмотр обнаружил переломы ключицы и переносицы у старшего политрука Каца. У сержанта Зои К., помимо телесных повреждений, была обнаружена пятимесячная беременность. За что она была демобилизована из рядов Красной Армии и отправлена по месту прежнего жительства в город Великий Устюг Архангельской области. Рядовой Цацкес получил поощрение в приказе и трое суток отпуска за дачу свидетельских показаний комиссии. За неимением куда ехать он проболтался эти дни в расположении своей части, но никаких обязанностей по службе не нес. Спустя полгода начальник полкового узла связи старший сержант Циля Пизмантер получила от Зои К. письмо, в котором сообщалось о благополучном рождении ребенка. У малыша был широкий, с вывернутыми ноздрями нос, как у капитана Телятьева, и рыжие вьющиеся волосы, как у старшего политрука Каца. На должность начальника дивизионной контрразведки прислали нового офицера по фамилии Коровиев. ПОСЫЛКА Если Моне Цацкесу суждено дожить до старости и он будет хоть иногда вспоминать вторую мировую войну, которая в России называлась Великой Отечественной, то во всех его воспоминаниях будет преобладать одно чувство. Не чувство гордости за проявленный героизм и не чувство страха за свою жизнь, которой цена в ту пору была грош. А постоянное чувство голода. И днем, и ночью. На марше и на привале. Сосет, сосет под ложечкой - с ума сойти можно. Голодные слюни набегают в рот, и приходится все время отплевываться. Скудного армейского пайка - сухого и не сухого, с приварком и без приварка - хватало Моне на один зуб. Остальным зубам кое-что перепадало лишь осенью. Когда падали листья и начинались дожди. Наступало время подножного корма. На полях, пустых и брошенных, голодный солдат мог поживиться картошкой или репой, натрясти из колосьев горсть овса и жевать как лошадь. Сейчас же была весна, конец апреля. Самая бескормица. По ночам, когда утихал занудный грохот артиллерии и фронт успокаивался, истратив положенный комплект боеприпасов, вступали в свои права совсем другие звуки. В покалеченных снарядами березовых рощицах, опушившихся нежной салатовой зеленью, запевали, как по команде, соловьи, и их нежные трели перекликались, с голодным урчанием солдатских животов. Вот в такой весенний вечер на Моню обрушилась огромная удача, которая чуть не стоила ему головы. Впервые за всю свою солдатскую жизнь Моня Цацкес получил на фронте посылку. Полковой почтальон Ионас Валюнас, благополучно вернувшийся из специального лечебного заведения, где он кантовался полгода, влез в Монину землянку и вручил ему почтовое уведомление на посылку. Продуктовую. Как было написано черным по белому на четвертушке серой почтовой бумаги. Моня чуть не захлебнулся от голодной слюны, закапавшей на извещение, и чернильные буквы в отдельных местах расплылись, как ежи, угрожая лишить документ подлинности и адресат - посылки. Моня поспешно спрятал извещение в карман гимнастерки, оставив неутоленным голодное любопытство соседа по нарам - Фимы Шляпентоха. - От кого? - взмолился Шляпентох. - Обратного адреса нет, - отрезал Моня, прикрыв карман гимнастерки ладонью. Упираясь головой в потолок землянки, почтальон Йонас Валюнас сказал: - Зато почерк знакомый. Валюнас перед этим доставил извещение на посылку самому подполковнику Штанько. И почерк на извещении был тот же самый. Правда, там был и обратный адрес: город Балахна Горьковской области, М. Штанько. А кто такая М. Штанько? Любой солдат вам скажет, не задумываясь: жена командира полка. Рядовой Цацкес и подполковник товарищ Штанько получили посылки из одних и тех же ручек. Ха-ха-ха! Го-го-го! Тут пахло жареным. И, самое меньшее, штрафным батальоном для обладателя длинного языка. Йонас, Моня и Фима прикусили языки, потому что и стены имеют уши, и переговаривались только глазами, закатывая их, кося, округляя, потупляясь. Они разобрали по косточкам всю семейную жизнь командира полка и пропели хвалебную оду своему фронтовому товарищу, который оказался малый не промах и в поте лица заслужил такую награду - продовольственную посылку. И все это обсуждалось без единого слова. Первым обрел дар речи почтальон Валюнас. - Если пойдешь на полевую почту сейчас, - заботливо посоветовал он Моне, - то успеешь получить посылку сегодня. А мы с товарищем Шляпентохом тебя здесь подождем. - Да! - выкрикнул Фима Шляпентох и тотчас захлопнул рот, чтобы сдержать поток слюны. - Иди, иди. - Почтальон нежно обнял за плечи Моню Цацкеса и вывел его из землянки в траншею, где Моня утонул с головой, а Валюнас по плечи высился над бруствером.. - Пойдешь прямо... - напутствовал Валюнас Меню. - Потом возьмешь налево... Потом снова прямо... До позиций артиллеристов. А оттуда полевая почта - рукой подать. В березовой роще. Увидишь указатель "Хозяйство Цукермана" - это и есть? Понял? Обратно тащи посылку тем же путем, только все наоборот. Смотри не сбейся с дороги!.. Противник был рядом, через поле. И такой противник, что хуже не придумаешь. Согласно показаниям пленных (рядовой Цацкес был использован в качестве переводчика при допросе), враг стянул на этот участок большие силы, готовя прорыв. И как раз перед позициями Н-ской части, которой командовал подполковник тов. Штанько, занял исходный рубеж танковый полк дивизии СС "Мертвая голова". Противников разделяло голое поле шириной в триста метров. И больше ничего. Валюнас по-отечески оглядел Моню с ног до головы, поправил на животе ремень, оттянул сзади гимнастерку, словно отправляя его к невесте на смотрины, и ласково подтолкнул: - Иди, Моня, иди, дорогой... И помни - мы тебя ждем. Моня пошел по ходу сообщения, не сгибаясь даже на миллиметр, потому что траншеи были вырыты в полный профиль, и для его роста хватало глубины. Над головой синело апрельское небо. День клонился к вечеру, и проступила первая яркая звезда. Она посветила, потом замигала и, оставляя ниточку дыма, покатилась вниз. То была не звезда, а ракета. Вечер еще не наступил. Моня шел, посвистывая, в самом добром расположении духа, какое только может быть у солдата в предвкушении сытного ужина. Правда, вместо свиста порой раздавалось бульканье от набегавшей слюны, но Моня продолжал высвистывать мелодию строевой песни "Марш, марш, марш, их гей ин бод" и умолкал лишь тогда, когда навстречу попадался офицер. Тут он вытягивался во фронт, брал под козырек и давал офицеру протиснуться мимо его молодецки выгнутой груди, позвякивающей тремя медалями. Разминувшись, Моня снова заливался булькающим свистом и двигался дальше по маршруту, указанному почтальоном. Он перебирал в уме знакомых, соображая, не подкинуть ли им кусочек из того, что ему предстояло получить. Но знакомых было слишком много, и Моня стал мысленно отбирать только друзей, но и таких насчитал больше, чем пальцев на руках и ногах. На всех посылки не хватит, а дать одному, а другого обойти - неприлично. Моня со вздохом сократил число едоков до троих: он, почтальон Валюнас и Фима Шляпентох. Почему он - даже спрашивать глупо. Посылка адресована ему. Почтальон - за то, что принес извещение. А Шляпентох - потому что делит с Моней одну землянку. Но важнее всего было другое обстоятельство. Только они трое знали, от кого посылка. И эта тайна связывала их больше, чем военная присяга. "Если Йонас не совсем дурак, - прикидывал в уме Моня, - он достанет в медсанбате спирту, и тогда мы забаррикадируемся в землянке и будем есть и пить. Пить и есть! Только внезапная немецкая атака сможет оторвать нас от еды... Или прямое попадание бомбы. Но тогда... Ой-ой-ой... сколько хороших продуктов пропадет... если мы не успеем все проглотить... До прямого попадания". Даже мысль о прямом попадании бомбы в разгар трапезы не испортила Моне настроения. Наоборот. От этой мысли удовольствие становилось еще острее... Как если бы пищу приправили острым перцем, чесноком и уксусом. Моня - не жлоб. Моня - не деревенский лапоть. Он - из приличной семьи и, не дрогнув, разделит посылку на троих. Он же не Иван Будрайтис. Иван Будрайтис... Какой он литовец - один Бог знает. Имя - русское, фамилия - литовская, а рожа - вылитый китаец. Скулы - шире ушей. Глаза - две щелочки. Возможно, его прадед был сослан царем из Литвы в Сибирь. Взял себе в жены этот прадед монголку. И его сын и внук женились исключительно на монгольских женщинах. Поэтому неудивительно, что таким уродился Иван Будрайтис, которого за фамилию запихнули в Литовскую дивизию. Он ни слова не понимал по-литовски и, когда кто-нибудь в полку заговаривал на этом языке, заливался дурным смехом, будто это не язык, а черт знает что. - Чудно калякают, - совсем прятал в косые щелки свои глаза Иван Будрайтис. - Как татары! Однажды Иван Будрайтис получил от своих монгольских родичей из родной сибирской деревни посылку, в которой было восемь кило сала и больше ничего. Никому в казарме он не отрезал и ломтика. Правда, в казарме обитали одни евреи, и при свете божьего дня вряд ли кто-нибудь бы отважился сунуть в рот кусок свинины. Но Будрайтис ел ночью, в темноте, на своих нарах. Жевал громко, давясь и причмокивая. И даже икая от сытости. Ел свиное сало без хлеба. И без соли. Рвал зубами, как хищный зверь из сибирской тайги, и этим пробудил зверя в голодных соседях по казарме. С подведенными животами они взвыли, как стая волков на луну, и в темноте ринулись к нарам Будрайтиса. Чем это кончилось? От сала не осталось и запаха. Даже бывший кантор Шяуляйской синагоги, ефрейтор Фишман, нажрался трефного так, что сало текло по губам и по шее. У Ивана Будрайтиса было обнаружено два перелома ребер, и его отвели в медсанбат. Туда же в полном составе вскоре прибыли и остальные обитатели казармы. Еврейские желудки не переварили проклятой Богом пищи. Они лежали в одной палатке с Иваном Будрайтисом, и он даже не ругался с ними, потому что всем было не до того - все стонали от боли... Моня Цацкес бодро миновал позиции артиллеристов и, приняв влево, дунул по прямой к березовой рощице. Вот и указатель "Хозяйство Цукермана", хотя никакого хозяйства и в помине нет: между редких березок с побитыми ветками - пустые снарядные гильзы, втоптанные в мягкую землю, обрывки газет. Грудастые, с раскормленными боками девки из полевой почты, избалованные офицерами, всякого, кто ниже лейтенанта, за человека не считали. Рядового Моню Цацкеса, заявившегося к концу дня, они лениво покрыли матом в три глотки, но так как он не отлаивался, а стоял навытяжку и пялил на них свои круглые глазки, они смягчились, как и подобает истинно русским душам, и бросили ему на вытянутые руки ящик, тянувший на ощупь не меньше, чем пять килограммов. Ящик был аккуратный, из новой фанеры. И на верхнем боку химическим" карандашом были проставлены номер полевой почты и его, Мони, фамилия. Моня нес посылку на вытянутых руках, как мать ребеночка, и возле "Хозяйства Цукермана", где не было свидетелей, присел на поваленную березу и бережно отодрал с гвоздями верхнюю фанерку. Взору его предстало несметное богатство, упакованное заботливыми ручками Маруси в газетную бумагу: три круга сухой колбасы ("Каждому по кружочку", - честно решил Моня), две банки рыбных консервов "Судак в томате" ("Шляпентоху дам одну, литовец обойдется"), два розовых бруска сала с копченой корочкой ("Ионасу один - он католик, Шляпентоху сала не полагается"), кулек репчатого лука и не меньше чем кило конфет "подушечки" в бумажном мешке. Только солдатская закалка и высокие моральные качества бойца Красной Армии удержали Моню от того, чтобы, урча по-звериному, не вцепиться зубами пахучие кульки и глотать их, не жуя, вместе с бумагой. На дне под кульками лежал листок бумаги, исписанный женской рукой. Письмо Моне. От Марьи Антоновны. Без фамилии. Умница баба. Конспиратор. "Здравствуйте, Моня, не знаю вашего отчества, - читал он по складам, вытянув губы трубочкой, словно дул на горячий чай. - Добрый вечер или день. Как протекает ваша фронтовая жизнь? У меня все по-старому. Посылаю, что смогла, кушайте на здоровье и бейте врага без промаха. Я по вас крепко скучаю. И, чтоб не так скучать, много работаю на благо Родины. Если есть возможность, пришлите ваше фото, чтоб мертвая копия напоминала мне живой оригинал. На этом кончаю, жду ответа, как соловей лета. Поздравляю с наступающим праздником Первое Мая - Днем международной солидарности трудящихся". У Мони голова пошла кругом. Он увидел перед собой белую грудь мадам Штанько, и свою пятерню, сгребающую эту грудь, разинутый рот Марьи Антоновны с темными точками пломб на зубах, откуда рвется страстный вопль: "Ка-ра-у-у-ул!" - Ах, зараза! - тепло сказал Моня. Верхнюю крышку с адресом он предусмотрительно бросил в "Хозяйстве Цукермана", чтоб и следа от марусиного почерка не осталось. Вечер наступал стремительно. В роще за спиной защелкал соловей, в небе изредка вспыхивали и гасли осветительные ракеты. Он благополучно добрался до артиллерийских батарей, обогнул их справа и стал в темноте искать траншею, чтобы дальше пробираться по ходу сообщения. Траншею Моня долго не находил. Попадались углубления в земле, но это были воронки от снарядов. Прижимая открытую посылку к груди, Моня взял левее, потом правее. Как назло, ни одна ракета не зажигала "люстру" над головой, а то бы он легко отыскал ход сообщения. Не слышно было и солдатских голосов - будто они тут все вымерли, пока он бегал за посылкой. Моня свалился в траншею. Удачно. На ноги, а не головой вниз. А то бы рассыпал все из ящика, и поди собери в темноте. У него отлегло от сердца. Еще минуту назад казалось, что он заблудился и идет совсем не туда. Сейчас он с закрытыми глазами доберется до своих, войдет в землянку, и там взвоют от радости голодные как волки Валюнас и Шляпентох. Йонасу он кинет небрежно брусок копченого сала, Фиме - банку рыбных консервов "Судак в томате", а все остальное высыплет горкой на одеяло и крикнет как радушный хозяин: - А ну, братва, навались! На него навалились спереди и сзади, дурно пахнущей рукой зажали рот, оторвали от земли и понесли боком по ходу сообщения, тяжело дыша с обеих сторон и не говоря ни слова. Он сидел на чьих-то скрещенных руках, как на скамеечке, и у переднего солдата каска на голове формой напоминала немецкий стальной шлем. Этого Моня никак не мог понять. Но вспыхнувшая над головой ракета прояснила обстановку. Моня Цацкес был в немецком окопе, волокли его по ходу сообщения немецкие солдаты, и на их касках поблескивал алюминиевый череп с костями, неумолимо подтверждая худшую из догадок: заблудившись, он пересек нейтральную полосу и угодил в расположение танкового полка дивизии СС "Мертвая голова". Его захватили в плен. С еврейским носом. С дурацкой посылкой от жены командира полка. И он эту посылку почему-то не выпускает из рук, а два дюжих эсэсовца волокут его с этой посылкой в темноте. И волокут куда следует. Откуда назад не возвращаются. Особенно если учесть его нос, который доставит эсэсовцам массу удовольствия. Его пронесли мимо часовых, застывших с примкнутыми штыками у входа в глубокий блиндаж, долго спускались вниз по ступеням, потом его ослепил яркий свет, и Моня обнаружил, что он уже стоит на своих собственных ногах посреди блиндажа и солдат докладывает офицеру, сидящему за длинным столом. Другой солдат аккуратно поставил на стол Монину посылку. Моня чуть не всхлипнул, как мальчик. И стал мысленно прощаться со всеми, чьи лица всплывали в памяти. С почтальоном Валюнасом и писарем Шляпентохом, которые так и не дождутся посылки и лягут спать натощак, проклиная его, Моню Цацкеса, за жадность, а он в это время будет валяться с проломленным носом и отрезанными во время допроса ушами. Он ведь не выдаст военной тайны. Под любой пыткой. Потому что никакой тайны он не знает. Он попрощался с Марьей Антоновной Штанько, женой командира полка, пожалев, что не успел отведать ее гостинцев и все это богатство попало в руки к врагу. Он вспомнил ее письмо и горько осознал, что не дожить ему до Первого мая - Дня международной солидарности трудящихся... В его затуманенный мозг проникали звуки немецкой речи, и понемногу он стал понимать, о чем говорят офицеры. Немцы недоумевали по поводу содержимого ящика, который солдат противника тащил по их траншее. Кривые усмешечки вызывала его несомненно еврейская физиономия. Солдат был без личного оружия. Немцы силились понять, что за этим крылось. И тут словно молния внезапно сверкнула под черепом Мони Цацкеса. Помимо воли он выгнул грудь колесом и лихо, как учил старшина, взял под козырек. Немцы уставились на него. - Господин полковник, господа офицеры, - на немецком языке, с клайпедским произношением и еврейским акцентом, затараторил рядовой Моня Цацкес, понимая, что это его последний шанс - один на тысячу. - Разрешите доложить. Мой командир полка подполковник товарищ Штанько поздравляет вас с наступающим праздником Первого Мая - Днем международной солидарности трудящихся! И посылает вам подарок: русское сало... и прочее. Моня даже прищелкнул каблуками и замер, пожирая круглыми глазами немецкое начальство. Немцы, вертевшие в руках колбасу и сало, завернутые в газетную бумагу со смятым портретом генералиссимуса И.В. Сталина, переглянулись между собой, зашептались. Полковник кивком головы послал в заднее помещение солдата, и он вернулся оттуда с картонной коробкой, доверху набитой консервными банками. Полковник снова кивнул солдату, и тот с каменным лицом поднес коробку к Моне, поставил на его вытянутые руки, щелкнул каблуками и тренированным шагом вернулся на прежнее место. - Передайте мою благодарность за поздравление и подарок вашему командиру полка, - лающим голосом отчеканил немецкий полковник из дивизии СС "Мертвая голова". - Это мой презент ему. Хайль Гитлер! Немцы вскинули правую руку в нацистском приветствии, и это было адресовано советскому солдату с еврейским носом из Шестнадцатой Литовской дивизии. Моня хотел было гаркнуть в ответ, как его учили в Балахне на формировании: - "Служу Советскому Союзу!" Но промолчал. Потому что сразу не смог перевести эти слова на немецкий, а кроме того, нутром почуял, что это было не совсем уместно. Те же два солдата, встав по бокам, повернули его кругом, подтолкнули в спину и повели с коробкой в руках из блиндажа в темноту. Втроем они преодолели земляные ступени, поднялись в окоп, прошли метров сто, и солдаты, подхватив Моню сзади, раскача