Эфраим Севела. Мужской разговор в русской бане Издательство "Панорама" Москва, 1993 OCR: Гершон. г. Хеврон. --------------------------------------------------------------- РОМАН Протопи ты мне баньку по-белому, Я от белого света отвык, Угорю я, и мне, угорелому, Пар горячий развяжет язык. Из песни Владимира Высоцкого Отвергая классовую мораль эксплуататоров, коммунисты противопоставляют извращенным эгоистическим взглядам и нравам старого мира коммунистическую мораль - самую справедливую и благородную мораль, выражающую интересы и идеалы всего трудящегося человечества... Из Программы Коммунистической партии Советского Союза Раньше здесь останавливались только местные пригородные поезда и стояли всего одну минуту. Но с тех пор, как в стороне от железной дороги, в глубине сосновых и еловых лесов была отгорожена большая территория с глубокими чистыми озерами среди живописных холмов и построен санаторный комплекс, именуемый в документах "Объект No 2", на этой маленькой станции разрешили делать остановку поездам дальнего следования со спальными вагонами, и стояли здесь поезда по пять, а порой и больше минут, нарушая расписание, чтобы дать высокопоставленным пассажирам и членам их семей возможность спокойно, без спешки выгрузиться вместе с багажом. Санаторий был зимний, потому что в этом краю лесных холмов и замерзших озер, далеко от больших городов, стояла настоящая русская зима, многоснежная, морозная и при этом ласково-солнечная. К поездам дальнего следования присылались для транспортировки гостей не автомобили, а настоящие русские тройки, с бубенцами и колокольчиком под дугой, запряженные горячими сытыми конями, с расписными легкими санками, и кучера, как в старые времена, укутывали седоков большой медвежьей шкурой. Кучера, соответственно принаряженные в русские кафтаны и шапки пирожком, гнали тройки с ветерком, и у гостей с первого же момента создавалось радостное праздничное настроение, которое упорно поддерживалось на этом уровне весь срок отдыха усилиями многочисленного медицинского и обслуживающего персонала. Прежние станционные постройки, жалкие и крохотные, как будка путевого обходчика, снесли и на их месте воздвигли из смолистых рубленых бревен боль- шой вокзал в славянском стиле, с резными наличниками и куполами без крестов - абсолютная копия церкви Василия Блаженного. Зимой, покрытый шапками снега на куполах, вокзал-теремок сразу вводил приезжего в сказку. . От санатория до станции проложили специальную дорогу, и всю зиму бульдозеры содержали ее в порядке, превратив в гладкое накатанное ущелье среди сахарных стен сдвинутого снега. За триста метров до главного въезда в санаторий дорога была перекрыта аркой, переплетенной еловыми лапами, и во всю ширину арки развевался на морозе красный транспарант: ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ К КОММУНИЗМУ Здесь был шлагбаум и всем посторонним проезжать дальше категорически возбранялось. Подтверждая этот строгий запрет, у шлагбаума стоял вооруженный вахтер в тулупе, а на цепи поскуливал злой сторожевой пес. От шлагбаума начинались фонари на столбах чугунного фигурного литья, лес густел, обступая накатанную дорогу сплошной гудящей стеной. Затем шел второй шлагбаум с вахтером и аркой, на которой было написано: ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ! От этой арки убегали в лес столбы с колючей проволокой, намертво отгораживавшей территорию санатория от внешнего мира. Дальше начиналась сама территория - снежный сказочный городок, без конца и края, с чисто выметенными дорогами и дорожками среди искрящихся снежных сугробов, с голубыми елями по краям. И в снежных сугробах под снежными шапками стояли дома-терема с веселыми крылечками, с коньками на крыше и кирпичными трубами, откуда в небо уходил дым из печей, растопленных смолистыми дровами. Каждой семье отводился отдельный, с тремя спальнями, терем, снаружи отделанный под русскую сказку, а внутри - полнейший европейский комфорт, от импортных ковров на полу до туалета и ванной. Даже обои на стенах были заграничные. В каждом тереме - цветной телевизор, а на высокой антенне над заснеженной крышей, чтоб не нарушить сказочного стиля, посадили резного золотого петушка. В каждом тереме - рояль, независимо от того, умеют ли его обитатели стучать по клавишам. А так как пройти мимо белых и черных клавиш и не стукнуть по ним - сверх человеческих сил, все рояли в теремах стоят расстроенные и издают дребезжащие звуки. Врачей и медицинских сестер в санатории больше, чем отдыхающих, и уж они отрабатывают свою высокую зарплату и теплые местечки в поте лица своего и обхаживают каждого попавшего к ним в руки по-царски, докапываясь до самых застарелых и забытых болезней. Крытый бассейн с подогретой водой, каток с набором любых коньков и костюмов, ледяные горки с финскими санями, лыжи. А какой клуб! А кинотеатр! А биллиардная! А катанье на тройках с бубенцами! А бани с парилками и комнатами отдыха, с выпивкой и закуской в холодильниках! К услугам отдыхающих просторная, со стеклянными стенами столовая, где ешь в тепле и без ветра, а чувствуешь себя среди снегов и на морозе. В столовой все подавалось к столу официантками, одетыми в русские костюмы, с кокошниками на головах, в таком изобилии, какого давно уж не увидишь на полках магазинов, а лишь в ресторанах "Интуриста", для иностранных гостей. Архангельская семга и байкальский омуль, амурская красная икра и черная зернистая с Каспия, тамбовские окорока и донские перепелки, вологодское масло и латвийский сыр. Фрукты и овощи всю зиму. И напитки всех сортов: от кавказских вин и коньяков до французских "Шартреза" и "Камю". Все это доставлялось из правительственных фондов в автомобилях-холодильниках, и они проносились по дорогам на большой скорости мимо бедных деревень с покосившимися избами и сельских магазинов с пустыми полками и витринами, где вместо товаров висели лозунги и плакаты, прославляющие советскую власть и призывающие народ трудиться еще упорней, чтоб наконец догнать и перегнать капиталистическую Америку. Вначале на вокзале-тереме был открыт буфет с кипящими самоварами и скатертями, расшитыми петухами. Но кто-то из хозяйственников перестарался и забросил в буфет жигулевского пива и свиных сосисок. И тогда из окрестных деревень на вокзал повалили толпы мужиков и баб за пивом и сосисками, каких в продаже здесь годами не бывало. Это нарушило сказку. Деревенский люд был одет в стеганые ватные телогрейки, в рваные полушубки и лысые плюшевые жакеты, на ногах, что у мужиков, что у баб, - сбитые кирзовые сапоги. И вся эта орава, потная, с выпученными глазами, штурмом брала буфет, опрокидывая столы с самоварами и льняными скатертями, расшитыми петухами. Продажу пива и сосисок пришлось прекратить. И кое-кому досталось по шее за головотяпство и притупление политической бдительности. Потому что, кроме своих партийных вельмож, сюда приезжали подкрепить здоровье на русском морозе и черной икре иностранные гости: коммунисты и прогрессивные деятели из сочувствующих. Один из них, итальянский журналист Умберто Брок-колини, не коммунист, но прогрессивный, из сочувствующих, проявил нездоровое любопытство при виде толпы мужиков и баб, осаждающих станционный буфет... А был этот Брокколини занозистый господин, никогда не знаешь наперед, что он напишет. В своих статьях в итальянских газетах он то похвалит Советский Союз, то ругнет, и в зависимости от этого советская пресса реагировала в ответ, называя его то "известный итальянский прогрессивный журналист Брокколини", то "небезызвестный борзописец Брокколини" или просто "пресловутый Брокколини". Пригласили его отдохнуть с семьей в тот недолгий период, когда в СССР его величали "известный и прогрессивный". И надо же! Выходит Умберто с семьей из спального вагона, жмурится на слепящий снег, на горячую тройку, звенящую бубенцами и от нетерпения приплясывающую в ожидании иностранных седоков, а когда глаза его привыкли к блеску снега, узрел Умберто Брокколини жаждущих пива и сосисок обитателей этой страны - строителей коммунизма. И спросил с дотошностью западного борзописца, отчего, мол, эти люди одеты в живописные лохмотья, кто они та- кие и почему здесь толпятся? И достал блокнотик с карандашом-фломастером. Кое у кого из встречавших гостя запершило в горле и засосало под ложечкой в предчувствии большой беды. Но выручил переводчик, лихой малый, прикрепленный к Умберто: - А это, - сказал он, не моргнув, - фольклорный ансамбль песни и пляски. В старинных костюмах, отображающих, как жили крестьяне до революции. Собрались они здесь для репетиции. Скоро фестиваль. Наша страна любовно сохраняет старинный фольклор. Умберто Брокколини был растроган до слез и обменялся рукопожатиями с некоторыми участниками ансамбля. А вскоре в итальянской прессе появилась статья Умберто Брокколини о талантливости русского народа, трогательно сохраняющего старинные обычаи и обряды. Брокколини увез в Рим несколько редких русских икон, подаренных ему перед отъездом. Переводчик за смекалку и находчивость получил поощрение от своего начальства и на три года укатил работать за границу. В той же статье Умберто Брокколини воздал должное заботе советского государства о здоровье трудящихся, живописно обрисовав изобильное питание и условия жизни в закрытом санатории "Объект No 2", где он со своей семьей бесплатно блаженствовал три недели. Заканчивалась статья "известного итальянского прогрессивного журналиста" Умберто Брокколини так: "Здесь, в этой стране, наяву осуществляется мечта всего угнетенного человечества. Не только ракеты и спутники создала советская держава, но и нового человека, с новой моралью, с крепкой семьей и чистыми чувствами. Этот человек, не знающий порнографии и проституции, продажности и коррупции, сексуальной грязи, в которой потонул разлагающийся Запад, строит на своей земле царство свободы и духовной красоты". Рано-рано утром, когда солнце еще не поднялось из-за холмов и припорошенные снегом леса стоят заиндевелые в морозном дыму, к арке с красным транспарантом "ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ К КОММУНИЗМУ" из разных концов леса по заметенным тропкам и про- селкам, проваливаясь по пояс в снег и нещадно матерясь, выбираются деревенские бабы в ватниках и сапогах, в платках, натянутых по самые брови, и каждая несет в руке порожнее, чисто вымытое ведро. Эти бабы считаются в округе счастливицами, им здорово повезло, и им отчаянно завидуют, а потому и злословят их подруги, чей удел гнуть спину в колхозе, получая за это лишь пустые трудодни. Эти бабы работают на "Объекте No 2" обслугой: официантками, уборщицами, дворниками и нянечками в лечебных корпусах. Им платят деньгами, как рабочим, они едят вволю, сколько влезет, самых вкусных, невиданных в деревне кушаний, и еще им позволяется уносить с собой объедки из столовой и кухонные помои, чтобы подкормить дома оголодавшую скотину, для чего они предусмотрительно прихватывают из дому ведра. Эти бабы проводят день среди довольства, богатства и сытости, а на ночь возвращаются в убогие деревни, откуда сбежали в города почти все мужчины, в холодные пустые избы, бегают за водой полкилометра к обледенелому колодцу, а по нужде ходят на огороды, в дощатую, продуваемую всеми ветрами будку над выгребной ямой. И не ропщут, а, наоборот, нарадоваться не могут, что им так повезло, и поэтому трудолюбивы и старательны без приказа, а также покорны и послушны начальству. В санатории у каждой в шкафчике хранится казенная рабочая одежда, красивая до невозможности, которую строго возбраняется выносить за территорию. В этой сказочной униформе щеголяют они весь день. В теплых бархатных душегрейках, отороченных мехом, в шитых бисером кокошниках на голове выглядят они словно оперные боярыни. А на ногах - черные валенки-чесанки, мягкие-мягкие, теплые-теплые. Когда настает оттепель, выдают со склада галоши и непромокаемые плащи с капюшоном. Бабы идут на работу пешком, порой за три, а то и за все пять километров. Без дороги, по тропкам, заметенным за ночь сугробами. А обратно еще надо переть полное ведро объедков и - Боже упаси упасть и не разлить. Вахтер у арки ленится поднять шлагбаум - деревенским, мол, бабам не привыкать, и они, сгибаясь в три погибели, пробираются под шлагбаумом и снова раз- гибаются на той стороне за транспарантом "ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ К КОММУНИЗМУ". Снег, сыпучий и сухой, искрился на солнце и слепил, отчего все три лыжника жмурились. Они стояли на лыжах, опершись на бамбуковые палки, и за ними извилисто змеились три парных следа. Сзади, за снежным полем, тянулись ряды голубых елей, а за ними сказочные домики-терема с нахлобученными шапками снега и уютными столбами дыма из печных труб, уходившими прямиком в морозное небо. Лыжники были немолоды и, хоть одеты были в щегольские спортивные одежды: одинаковые пестрые свитера, синие, в обтяжку, штаны, шерстяные вязаные шапочки,- имели далеко не спортивный вид. Каждому подвалило уже под шестьдесят. Выглядели они по-разному. Сергей Николаевич Астахов, выше всех и стройней, с благообразной сединой, с лицом красивого баловня и барскими замашками, стоял и на лыжах ловчей остальных. Виктор Иванович Зуев, ниже всех и наиболее раскисший и обрюзгший, с круглым крестьянским лицом и толстым коротким носом, имел вид простоватый, но себе на уме. Из-под лыжной шапочки был заметен край обширной лысины, обрамленной редкими кольцами бесцветных волос. Большие оттопыренные уши пылали на морозе. Александр Дмитриевич Лунин, блондин с пшеничными усами и голубыми глазами, тоже не сохранил фигуры и был тяжеловат и приземист. Некогда, четверть века назад, были они неразлучными друзьями. Они тогда, вскоре после второй мировой войны, учились в Москве, в Высшей партийной школе, а потом жизнь раскидала их в разные концы огромной страны. Каждый строил свою карьеру, поднимаясь со ступеньки на ступеньку по шаткой иерархической лестнице руководящей партийной работы. И каждый достиг немалого. Их пути иногда пересекались. Но так, чтобы встретиться втроем и свободно, ни на что не отвлекаясь, провести несколько недель вместе, упиваясь разговорами, воспоминаниями, такое случилось впервые. И повинен был в этом коротенький, лысый Виктор Иванович Зуев, дольше других сохранивший молодость духа. Он списался с Астахо- вым и Луниным, сам организовал все путевки в этот правительственный санаторий, а им только оставалось получить отпуск в указанный Зуевым срок и согласие жен. Теперь они стояли на лыжах раскрасневшиеся от мороза и смотрели на неровный снежный холмик, высившийся перед ними. Зуев, хитро поблескивая глазами, показал бамбуковой палкой на холмик: - Предлагаю концерт-загадку. Что сей холмик скрывает? Победитель получает право первым выбрать себе березовый веник в бане, а мы обязуемся хорошенько попарить его. - По-моему, куст,- не раздумывая, сказал Астахов. - Мимо. Ваша очередь, Александр Дмитриевич. Лунин прищурился на холмик, словно пытаясь что-то увидеть под снежной толщей, и Зуев рассмеялся: - Ты, Саша, своим проницательным взглядом напомнил мне анекдоты тех времен, когда в нашей богоспасаемой стране стремились доказать, что мы самый великий народ в мире и все лучшее на земле сотворили русские руки и русские мозги: "Выступает в Москве ученый на научной сессии Академии наук СССР и, не моргнув, заявляет: - До сих пор считалось, что рентгеновские лучи открыл немецкий ученый Рентген. Усилиями советских ученых этот миф нынче опровергнут и разоблачен. В Новгородской летописи обнаружена интереснейшая информация, проливающая подлинный свет на происхождение этого открытия. В 1194 году нашей эры, пребывая на постоялом дворе, русский купец Иван Петров сказал своей законной жене Евдокии такие слова: - Дунька, ты - блядь, я тебя вижу насквозь. Это дает нам повод утверждать, что уже тогда в России, задолго до Германии, были известны рентгеновские лучи". И выждав, пока утихнет смех, довольный Зуев снова спросил: - Так что скрывает сей холм? , - Не томи,- отмахнулся Астахов.- Мы не угадаем. - Ладно, тупые головы,-вздохнул Зуев.-У вас фантазии не хватит. Я-то знаю, видал это чудо летом, без снега. Вот сейчас давайте дружно разгребем снежок, и вашему взору предстанет удивительный монумент, который я бы назвал "Борьба с культом личности". Астахов, Лунин и Зуев принялись дружно разгребать снег лыжными палками, поднимая искрящуюся пыль. Сначала открылась укутанная по шею в снег гипсовая голова Ленина, затем понемногу обозначилось все остальное. Это была довольно известная в свое время скульптура, размноженная в тысячах копий и установленная по всему Советскому Союзу, где надо и где не надо, под названием "Ленин и Сталин в Горках", изображающая обоих вождей революции сидящими на парковой скамье и мирно беседующими и долженствующая олицетворять преемственность власти, естественно перешедшей от гениального учителя к не менее гениальному ученику. Ленин даже трогательно обнимал Сталина, положив руку на спинку скамьи. Когда Хрущев, придя к власти, раскрыл миру, что король, то есть Сталин, голый, и назвал период его жестокого правления мрачным периодом "нарушения социалистической законности и культа личности", бесчисленные изображения Сталина на полотне, в гипсе и бронзе стали исчезать с людских глаз. Портреты уносили в подвалы и ставили лицом к стенке, бронзу ломали и отправляли на переплавку, гипс раскалывали в серую крошку. А вот тут, в правительственном санатории, чей-то хозяйственный ум сотворил чудо: сорвал Сталина со скамьи, оставив в ней дыру, из которой торчали вверх три ржавых прута арматуры, и остался возле дырки гипсовый Ленин, обнимавший теперь не Сталина, а эти три прута. Таким образом, скульптура сохранилась и приняла политически выдержанный вид. Астахов и Лунин лишь переглянулись, но не рассмеялись. - Здесь мы одни,-ободряюще сказал приятелям Зуев.- Никто не подслушивает, а уж мы друг на друга писать доносы не станем. - Кто знает, - усмехнулся Лунин. - Я доверяю вам обоим, как себе,- сказал Астахов.- Но тем не менее предпочитаю не распускать язык. Береженого Бог бережет. Впереди персональная пенсия и обеспеченная старость, этим не рискуют. - А когда-то и вы были рысаками, - покачал головой Зуев.- Кровь кипела и руки чесались что-нибудь сотворить. Рано скисли, братцы, а я не сдаюсь. - Анекдоты собираешь? - прищурился на него Лунин.- Ходишь с кукишем в кармане? Ну, уж лучше так, чем проглотив язык. Кстати, ты, провинциал, послушай свеженький анекдотец. Может быть, он тебя надоумит, что и в России пахнет переменами. - Валяй рассказывай,- сказал Астахов. - Сидят, значит, наши руководители, Брежнев и Косыгин, и беседуют, - начал Зуев и все же из предосторожности оглянулся по сторонам, вызвав улыбки у Астахова и Лунина.- Слушай, говорит Брежнев, не нравится мне ситуация. Евреи, понимаешь, уезжают в Израиль. Немцы просятся в Германию, армяне - куда глаза глядят. Литовцы и латыши во сне видят, как бы из СССР эмигрировать. Украинцы тоже на Запад косят, да и сами русские подумывают, куда бы податься. Если так дальше пойдет, может получиться, что во всей России только мы с тобой и останемся. - Нет, мой друг, - отвечает Косыгин,- ты останешься один. Лунин и Астахов расхохотались. - Айда в баню,-позвал Зуев, поворачивая лыжи назад.- Я распорядился, чтобы нам сегодня на весь день протопили баньку. Там мы можем всласть потрепаться, отвести душу как следует. Никто не потревожит, не помешает. А вспомнить-то нам есть что. Попаримся, послушаем друг друга. Когда еще нас судьба сведет? Только, братцы, один уговор: в бане без цензуры, говори, как на духу. Нам же всем любопытно узнать, как мы жили эти годы. Баня стояла в стороне от жилых домов отдельным теремом с куполами и резными наличниками на заиндевелых окнах. Из снежной шапки на крыше торчала печная труба, и оттуда веселыми клубами уходил в небо дым. Астахов, Лунин и Зуев, неся чемоданчики с бельем, прошли к бане по расчищенной от снега дорожке, как по глубокому ущелью - такие сугробы кругом намело. Они разделись в прихожей, косясь с любопытством на наготу приятелей юности и отмечая в уме нелестные перемены в фигурах. Зуев принес из кухни поднос с чаем, каждому налил по чашке, и, потягивая горячий чай, они пришли в хорошее расположение духа. - Кто первый начнет? - спросил Лунин. - Я полагаю, никто не станет возражать, - сказал Астахов, поглаживая ладонями бока,-если мы возьмем за принцип наших рассказов завет незабвенного нашего одноклассника, рано ушедшего в мир иной, Шурика Колоссовского. - Шурик? - растроганно улыбнулся Лунин.-Вот кого вспомнил? Господи! Да кто ж лучше меня его знал? Мы с ним два года делили одну комнату в общежитии... Вот кого матушка-природа одарила сверх меры... Учился, поплевывая, а был всегда первым. А языки? Немецким владел как! Помните? Диалекты знал... Баварский... прусский. И все выучил самостоятельно... ухо имел тонкое... на лету ловил. Он в войну, как пленного захватят, обязательно с ним потолкует часок-другой... вот и вся школа. - А пел как! - мечтательно произнес Астахов. - Он и у нас, и в консерватории учился...-подхватил Лунин.- В Шаляпины прочили... Голосина был... Как, бывало, грянет, люстра дрожит: И-и-э-э-эххх, вышла я Да ножкой топнула. А-а-а-а у милого Терпенье лопнуло. Хулиганская песня, блатная, а в его устах - романс, ,ария, чистая поэзия. - А красив как был? Помните? - грустно покачал лысой головой Зуев.- Как бог! Что рост, что плечи - классическая пропорция мужчины, самца, покорителя... Глаза голубые, как васильки, а волосы черные, густые и чуть-чуть вьются. Посредине - седая полоска. Другие деньги платят, чтоб им парикмахер такую выкрасил... А у него - натуральная, с войны. - Ему бы в киноактеры пойти, уж был бы сейчас народным артистом СССР и лауреатом всех премий,- убежденно сказал Лунин. - Зачем ему в актеры было, - не согласился Астахов.- Ему такую карьеру политическую прочили... Быть бы ему нынче не меньше чем министром культуры. - Или дипломатом высокого ранга... - вздохнул Лунин. - Нет, - мотнул лысиной Зуев. - Не умри он вовремя сам, его бы в Сибири сгноили... Вы что? Такой экземпляр в сталинские годы недолго бы по земле походил... - Ладно, заладил...-оборвал его Лунин, - сталинские годы, культ личности... Ты нам тут в бане давай лекцию закати по политическому просвещению... Вот Сережа чего-то хотел сказать про заветы Шурика Ко-лоссовского, а мы отвлекли его... - Верно, верно, - согласился Астахов. - Возраст... Начинаешь... и... забываешь, о чем... Шурик никогда не говорил пошлостей, хотя любил рассказывать о своих похождениях. Но всегда строго соблюдал одно условие... Это не был голый рассказ о совокуплении. Это всегда была лирическая история... психологическая... и даже социальная... и всегда необычная женская судьба. Колоссовский был не только талантливым рассказчиком, он был одарен редким даром талантливого слушателя. Свою даму в постели он слушал так, что она наизнанку выворачивалась, открывая свою душу. Помню, Шурик говорил: каждая женщина - это удивительная судьба, похлеще любого романа. Надо только уметь слушать. И при этом добавлял: женщину нужно сначала ублажить в постели, удовлетворить ее. На то, мол, мы мужчины, а не импотенты... И она уж, размякнув, проникнется к тебе такой благодарностью... и так начнет исповедоваться... только успевай слушать и запоминать. Так вот давайте соблюдать это золотое правило, которое вполне можно было бы назвать "законом Ко-лоссовского": о женщинах - или талантливо, психологично... или ничего. Все то, что противоположно этому условию, тот же Шурик, помню, весьма метко охарактеризовал. Рассказывать о бабах по принципу: сунул, вынул и бежать - удел млекопитающих типа моего командира ро- ты Загоруйко и нашего заведующего кафедрой марксизма-ленинизма профессора Балабана. Все остальное человечество, спустившись с деревьев, стало искать более сложное объяснение сексуальных проблем. - Не возражаю, - сказал Лунин и хитро покосился на Зуева.- А вы, маэстро? - Я тоже не отношу себя к парнокопытным, - поспешно согласился Зуев.- Но раз уж Сережа решил задать тон, то ему и карты в руки. Начнем с тебя. Рассказывай, товарищ Астахов. РАССКАЗ АСТАХОВА Не знаю, попадались ли вам на глаза два небольших рассказика, похожие один на другой, как близнецы, хотя написаны они двумя совершенно разными, абсолютно непохожими писателями. Одного звать Ги де Мопассан, другого - Лев Николаевич Толстой. И в том и в другом рассказах обсасывается одна и та же ситуация: моряк, много лет скитавшийся по морям и океанам, в одном порту, кажется, в Марселе, провел ночь в публичном доме с девкой и под утро обнаружил, что это его сестра, которую нужда и бедность сделали проституткой. Историйка банальная, с сантиментом, рассчитанная на чувствительных кухарок, с примитивным, прямолинейным смыслом: как, мол, нехорош социальный строй, в данном случае капиталистический, который толкает безработных девушек на панель и оскверняет душу такого славного малого, как этот морячок - потребитель продажной любви. Прочтя эти рассказы, я ощутил во рту вкус приторной карамели и с грустью констатировал, что и у великих бывают жестокие провалы по части вкуса. Но жизнь сыграла со мной злую шутку и проучила, чтоб не спешил с безапелляционными выводами. Нет, конечно, я не переспал со своей сестрой. У меня, кстати сказать, и сестры-то нет. Но все же влип в историю, не менее фантастическую, и/ расскажи я ее Мопассану или Льву Николаевичу, они бы состряпали рассказец похлеще того, о котором я упомянул. Судьба привела меня лет двадцать спустя в тот город, где я некогда учился в университете. Тогда, сразу после войны, это был не город, а груды каменных развалин, даже улицы были непроходимы из-за нагромождений ржавых балок, обломков стен и куч битого кирпича. Университетские аудитории были разбросаны по всему городу, в редких уцелевших зданиях. Студенты в основном были из демобилизованных и донашивали военную форму. На лекциях нечасто можно было увидеть штатский костюм. И на каждых двух студентов приходилось не больше трех ног - обрубки, инвалиды войны. Что вам рассказывать! Это наша с вами молодость. Инвалидная, голодная, разутая, но мы ее прожили, и для нас она - источник теплых и даже романтических воспоминаний, как любая юность. Города я, конечно, не узнал. Ни следа от руин. Широкие асфальтированные проспекты, зеркальные витрины, троллейбусы. Нарядная, совсем не провинциальная толпа. Я остановился в гостинице на десять этажей, весьма современной, с хорошим рестораном, и там по вечерам наигрывал вполне пристойный джаз. Место, где высилась гостиница, когда-то было свалкой ржавого железа - сюда стаскивали со всего города подбитые танки, остовы сгоревших грузовиков, покореженные лафеты артиллерийских орудий, и пробираться через эти завалы, чтобы сократить дорогу, было делом рискованным - порой там взрывались под неосторожной ногой снаряды и мины. Я отлично поужинал в ресторане, принял душ в сверкающей никелем и цветным кафелем ванной, протопал босыми ногами по ворсистому ковру к широкой двуспальной кровати и с наслаждением вытянулся под холодящей льняной простыней, взволнованный предстоящей встречей с моей юностью - назавтра я намечал несколько визитов к друзьям студенческих лет. Я уже потянулся к кнопке настольной лампы, чтобы выключить свет, как зазвенел телефон на ночном столике, и, протягивая руку к трубке, я недоуменно прикидывал, кто бы мог мне звонить в этом городе, где о моем приезде никто не был предупрежден. - Коля,- обдал меня из трубки низкий вибрирующий женский голос. - Простите, вы ошиблись номером,- сказал я, уверенный, что это действительно телефонная ошибка. - Ах, простите, пожалуйста,- заворковал на том конце голос, не выразив никакого удивления.- В этом номере еще вчера жил мой приятель... Как жаль... Он не оставил никакой записки? - Никакой записки вам не оставили, - сухо ответил я.- Ибо не имел чести быть знакомым с этим самым Колей, который занимал этот номер до меня. - Ах, как жаль, как жаль,- завздыхал грудной, теплый голос, и я вдруг почувствовал грусть от того, что обладательница такого голоса звонит какому-то Коле, а не мне. - Не стоит расстраиваться, - утешающе и с некоторой долей игривости сказал я.- Видать, не так уж он вами дорожил... этот Коля... если даже не предупредил о своем отъезде... - Ну его к черту! - сразу клюнула она.-У вас есть что выпить? Хотите, я к вам сейчас приду? Вы еще не спите? - Не сплю, но... уже лег, - растерялся я. - Не надо одеваться, лежите в постели. Я тут внизу... Отоприте дверь, чтобы не пришлось стучать. - Простите,- забормотал я.- Я не совсем понимаю... Кто вы такая? - Я? Софи Лорен. Да, да. Видали в кино эту роскошную бабу? Так я ее русская копия. Но получше. Потому что мне двадцать лет, а она уже старуха. В трубке раздался треск и затем долгие гудки. - Сейчас ко мне войдет женщина, Софи Лорен,- лихорадочно соображал я.- А я в постели... в этих несуразных трусах... И, выскочив из-под простыни, я стал поспешно, путаясь и не попадая ногами куда следует, натягивать на себя брюки и даже в уме прикидывал, какой галстук больше приличествует такому случаю, как услышал за спиной ее голос, низкий, грудной. Она вошла неслышно и так же беззвучно прикрыла за собой дверь. - Вот вы какой! Совсем не старик. А я уж шла сюда и думала: вдруг развалина, песочек сыплется. Какой прок мне с таким возиться. Я застыл с одной ногой в штанине, а другой, голой, - задранной вверх. Это была Софи Лорен. Только моложе, чем в кино. Высокая, большая, с массивными гладкими боками и такой же грудью, распирающей верх платья. Сочные, красные, растянутые в пьяной и чувственной улыбке губы, оскал прекрасных белых зубов. Взгляд томный, чуть сонный, хмельной. Спутанные нечесаные волосы густой гривой ниспадали на полные круглые плечи. Она нетвердо стояла в туфлях на высоких каблуках. - Можно, я сяду? - и, не дождавшись моего согласия, тяжело опустилась не в кресло, а на мою неубранную кровать. - Ну, что стоишь? Чудак! Или одень штаны, или сними их к черту! Я все еще стоял одной ногой в брюках, совершенно сбитый с толку, не соображая, что я делаю. До того она, пьяная, похотливая, вульгарная, была мне желанна, что я позабыл все предосторожности, спасавшие меня до того от случайных и опасных для здоровья и репутации связей, и смотрел на нее зачарованно, как мальчишка, впервые увидевший готовую ему отдаться женщину... - Выпить есть что? - спросила она, перестав замечать меня, и зевнула, не прикрыв рукой рта. - Я могу в ресторане взять, - поспешно сказал я. - Тогда чего стоишь? Натягивай штаны и дуй вниз, пока не закрыли. Когда я, запыхавшись, поднялся на свой этаж, прижав к груди бутылку молдавского коньяка и пакет с бутербродами, дверь моей комнаты была раскрыта, и я ужаснулся при мысли, что она не дождалась и ушла. С бьющимся сердцем заглянул я в комнату. Она лежала на спине поверх простыни на моей кровати и спала. Не раздевшись. В платье и чулках. Только скинув с ног туфли, которые валялись далеко от кровати на разных концах ковра. Она была божественно хороша при свете настольной лампы, озарявшей ее лицо с удивительно гладкой и свежей кожей, нежную шею и высокую полную грудь, вздымавшуюся почти до подбородка при каждом вдохе. Пухлые покусанные губы шевелились, что-то невнятно бормоча. Не помню, как долго стоял я над ней, нелепо прижимая к груди коньяк и бутерброды. Потом разделся и осторожно, стараясь не будить ее, прилег рядом, поверх простыни, и она, почуяв мое присутствие, задвигалась, грузно повернулась на бок, привалилась ко мне и, уткнувшись носом мне в щеку, задышала ровно и тепло, как ребенок, причмокивая губами. Я спал и не спал. В каком-то непонятном состоянии, как в бреду, провел я ночь, пока она не проснулась. А проснувшись, долго потягивалась, сладко-сладко, безо всякого умысла прижимая меня бедрами, животом, мягкой и большой грудью, доводя тем самым почти до неистовства. Потом она какое-то время в недоумении смотрела на меня, стараясь угадать, кто я и как она очутилась здесь. Потом рассмеялась, растянув пухлые обветренные губы до ушей и сверкая матовой белизной ровных больших зубов. - Кто ты, дядя? Давай знакомиться. Я - Вика, Виктория. Мои идиоты предки назвали меня так в честь победы над Германией. О, коньяк! Ну, какой ты умница! Глотну полстаканчика и приду в себя. Она опрокинула в рот полстакана коньяку, крякнула, как мужчина-пьяница, и даже губы вытерла тыльной стороной ладони. - Вот теперь - порядок! Слушай, ты меня вчера ночью не имел? Правильно! Что толку от пьяной бабы? Зато вот сейчас я тебе покажу класс. Честное слово, даже самой захотелось. Она ленивыми кошачьими движениями стала стягивать через голову платье, и я как дурак смотрел, не шевелясь, на ее тугое, налитое тело. Дальше пошло нечто совсем невообразимое. Я ошалел. Все же не мальчик. Под пятый десяток. Я буквально не слезал с нее. Она меня выпотрошила до состояния полной прострации. И, когда, уже не помню, в пятый или шестой раз, вожделенно потянулся к ее телу, эта сытая, плотоядная и абсолютно не уставшая самка блудливым глазом скользнула по моему бледному, с провалившимися глазами лицу и ехидно ухмыльнулась: - Не много ли, дядя? Так свой месячный лимит израсходуешь. Что рассказывать. Я насладился с избытком. На много дней вперед. Уже совсем выпотрошенный, не в силах рукой шевельнуть, лежал я тюфяком рядом с этим свежим и порочным мясом и по привычке, из вежливости, спрашивал ее и слушал ленивые ответы, пока не насторожился, услышав женское имя, произнесенное ею. - Альма. Да. Как собачья кличка. Так зовут мою маму. Честное слово. - Альма? - переспросил я.- А фамилия как? - Станкевич. Я приподнялся на локте и строго, словно в первый раз видел ее, посмотрел в лицо Виктории. - А девичью фамилию матери... не помнишь? - Почему не помню? Знаменитая фамилия. Мой дедушка был большой ученый. Профессор Никольский. Меня обожгло. Никаких сомнений больше не было. Я еще спросил, родилась ли Виктория в этом городе и в каком году. Все совпадало. Да и черты лица ее, чуть измененный портрет Альмы, неумолимо подтверждали догадку. Виктория продолжала беспечно болтать, поглаживая ладошкой мой рыхлый живот, а я не слушал, слова пролетали мимо моего сознания. Двадцать лет тому назад в этом разрушенном войной городе на нашем курсе родился первый ребенок, и родителями его были избалованная красавица, редко посещавшая занятия на факультете, дочь профессора Альма Никольская и беловолосый высоченный студент Саша Станкевич, кроме своего роста отличавшийся от других студентов тем, что был одет в дорогое пальто и меховую шапку из молодого оленя, потому что отец его по тем временам был важной шишкой в этом городе. Сашу Станкевича, единственного на всем факультете, привозил на занятия в черном трофейном "хорхе" персональный шофер папаши. Все наши студенты толпились в родильном доме, когда Альму выписывали оттуда, и одеяльный сверток со сморщенным красным личиком переходил из рук в руки под радостные вопли, словно это был наш общий, коллективный ребенок. Из родильного дома до персональной машины Станкевича-старшего нес на руках этот сверток я. Девочку назвали Викой, Викторией. В честь победы в недавно оконченной войне. Имя это придумал я. И Альма сразу согласилась. Оснований для этого было немало. Дело в том, что еще задолго до того, как она выскочила замуж за белобрысого истукана Станкевича красотка Альма Никольская, каждый раз появлявшаяся среди плохо одетых голодных студентов в новом бли- стательном наряде, влюбилась по уши в демобилизованного лейтенанта, хромого после ранения в ногу, все имущество которого была инвалидная трость, выданная в госпитале, и запасная пара синих суконных офицерских брюк галифе. Да, да. У нее был роман со мной. Она была красива и чувственна и жадно искала наслаждений. Почему она избрала для этой цели меня, один Бог знает. Она отдавалась мне в пустых аудиториях на полу, в коридорах на подоконнике, . среди руин на выщербленных ступенях упавшего лестничного марша. Однажды я провожал ее домой пешком. Она была в коричневой норковой шубке, пожалуй, единственной во всем городе, и ходить в ней без сопровождающего было смертельно опасно. Из-за шубки грабители могли убить. Под эскортом молодого офицера-фронтовика в драной шинели со споротыми погонами обладательница шубки чувствовала себя в относительной безопасности. В пустынном, по колено засыпанном снегом парке, где голые деревья, как инвалиды, были нашпигованы железными осколками гранат и снарядов, Альме вздумалось отдаться мне при свете зимней луны. Она опрокинулась в сугроб, распахнув полы норковой шубки, как мохнатые крылья летучей мыши, и на морозе, на ветру бесстыдно заголилась и отдалась мне, горячая, стонущая от страсти. Я был молод и даже в такой обстановке действовал безотказно. Почему мы не женились? Куда мне было создавать семью, нищему студенту? Что я мог предложить Альме? Перешить мои суконные галифе в домашнюю юбку? В те годы зарождалась советская элита, к которой мы с вами имеем честь принадлежать нынче. Альма была из той среды. И ей полагался муж оттуда же. Вот почему она выскочила за Сашу Станкевича. Не любя, но и не страдая из-за этого. Их дочь была первым ребенком на нашем курсе, и мы все чувствовали себя его родителями. Я для этого имел больше оснований, чем все остальные. Конечно, Виктория не была моей дочерью. Она, переняв черты красавицы Альмы, вымахала, не в пример матери, крупной, массивной, как Саша Станкевич. И эти ее формы делали ее еще женственней, Решено желанной, и я уверен, что не было в том городе мужчины, который, завидев ее, в мыслях не волок бы сразу в постель. Я лежал в гостинице с дочерью Альмы и Саши, к которому я собирался с визитом в этот вечер. У меня было ощущение, что свершилось нечто вроде кровосмесительства. Во рту появился металлический привкус, как после пищевого отравления. Виктория осушила до дна бутылку коньяка и ушла, с ленивой грацией шевельнув крутыми бедрами в дверях. К вечеру, одеваясь, я не обнаружил моих ручных часов. Золотых, швейцарской фирмы "Докса", купленных в Москве в закрытом распределителе, на что я ухлопал мое месячное жалованье. Виктория прихватила их с собой. Вместо гонорара, положенного ей за сексуальные услуги, оказанные щедро, умело, почти так, как бывает при любви. К супругам Станкевич, друзьям моих студенческих лет, я не поехал ни в тот вечер, ни в другой. И так и не повидал их. И до отъезда не встретил больше их дочь, Викторию, названную мною в честь победы, порочную красавицу, предлагающую себя за стакан коньяка постояльцам гостиницы, очень похожую внешне на итальянскую киноактрису Софи Лорен, только намного моложе ее. Браво! Браво! - сказал Зуев.-Теперь мой че-ред. - Может, сначала попаримся? - неуверенно спросил Лунин. - А что, у нас времени мало? - удивился Астахов.- Послушаем Витю - потом... - Давай, Витя,-согласился Лунин, наливая себе еще одну чашку чая. Зуев задумчиво глядел под ноги. - Я не претендую на то, что моя история будет похлеще этой, но загадок она полна, и вот уже столько лет прошло, а я найти им ответа вразумительного никак не могу. Потому и выношу на ваш суд, уповая на коллективную мудрость. РАССКАЗ ЗУЕВА Было это действительно давно, и я еще не достиг нынешнего положения, зато, в порядке компенсации, был не так толст, а худ и подвижен, и на голове моей на месте теперешней лысины еле поддавались гребешку упрямые густые волосы, в которые так любили запускать свои пальчики юные девы, ласкавшие нас в ту пору неутомимо в разных городах и городишках нашей необъятной советской Родины. Как вы знаете, я в те годы много ездил в командировки, как мальчик на побегушках, потому что барахтался у самого подножия моей нынешней карьеры. И была в этом своя прелесть: новизна впечатлений, неожиданные встречи, а главное, подальше от начальственных глаз, а посему и больше вольностей можно себе позволить. Занесла меня судьба как-то в Ригу. Инспекция кадров. Что-то в этом роде. Занятие несложное, времени свободного - уйма. Приехали мы на пару дней с Колей Филипповым, таким же неоперившимся инструктором, как и я. Оба молоды и здоровы и распираемы от жажды наслаждений. А тут - Рига. Не город, а мечта. Порт, моряки и западный дух. Свобода нравов. В ресторанах - джазы, с ума сойти можно. Женщины одеты... Москва по сравнению с ними - глубокая провинция. Я в этом злачном городе был уже не впервые, имел представление о тамошних нравах и знал, что, где и почем. В гостиницу ЦК, естественно, ни ногой. Там, хоть комфортабельно и дешево, мне делать нечего. Круглосуточный надзор, стерильность, как в больнице, ни привести, ни вывести, дежурные дамы на этажах, как церберы, блюдут мораль партийных постояльцев и при малейшем нарушении строгих правил докладывают куда следует, а это значит, что был ты в командировке в последний раз. Человек с моим опытом, конечно, останавливался в гостинице "Рига" - в самой сердцевине города, у оперного театра. В этой гостинице, построенной в стиле советского модерна, жить было дорого, но уютно. Все прелести "сладкой жизни" еще не совсем осове-тившейся Риги были к твоим услугам. В ту пору. Сейчас не знаю, возможно, и тот райский уголок при- брали к рукам. Чего греха таить, мы же умеем утюжить то, что чем-то выделяется, и приводить все к общему знаменателю, скучному, как кладбищенский покой. В этой гостинице, где останавливались большей частью иностранные туристы и советская элита: офицеры высокого ранга, артисты, ученые и такие, как мы, голодные партийные мальчики из Центра, которых здесь, в провинции, принимали как всесильных вельмож,- был свой установившийся порядок: гостям мужского пола очень неназойливо, а главное, бесплатно подсовывали на ночь в постельку девиц на выбор. Блондинок и брюнеток. Юных и зрелых. Туземных латышек и наших русопятых. Все удовольствие обходилось в стоимость ужина на двоих, заказанного в номер. И все. Вполне по карману даже таким голодранцам, как мы с Колей Филипповым. Можно было легко уложиться в суточные, которые нам платили в командировке, и не тратить кровных из зарплаты, кои полагались семье, дожидавшейся в Москве возвращения папули. А занимался поставкой живого товара упитанный малый с мордой вышибалы, торговавший одеколоном и туалетным мылом в мраморном холле гостиницы, в киоске "Сангигиена". Кстати, у него же можно было достать заграничные презервативы. Тонкие, как паутина, и с усиками на головке, доводившими бабу до исступления. Надо было лишь негромко сказать ему, в каком номере ты остановился и в каком часу желательней всего получить товар. И точно в оговоренное время, когда уже на столе дымился доставленный официантом из ресторана ужин, раздавался негромкий стук в дверь и входила фемина - блондинка или брюнетка, но, независимо от масти, обязательно с хорошей фигурой и вполне пристойными манерами средней советской служащей. Эдакая "скорая половая помощь". И даже модные в ту пору большие дамские сумки напоминали докторский саквояж с набором медицинских инструментов. Выпьет, закусит, посмеется сальному анекдоту, без шума, без орания песен, как у нас на Руси полагается, а потом разденется, не погасив света, чтобы ты лицезрел все ее прелести и по мере обнажения доходил до неистовства, и в постели покорно и ненавязчиво будет делать все, что твоей не- богатой фантазии заблагорассудится. И уйдет утречком, чуть свет, оставив тебе свой номер телефона на оторванном крае газеты и поцеловав тебя, сонного, в щечку, от чего ты, окончательно проснувшись через пару часов, обнаруживал на небритой щетине отпечаток губной помады в форме сердечка. В тот раз, как вы догадываетесь, мы с Колей Филипповым направились прямо с вокзала в гостиницу "Рига", где нас ожидал заказанный из Москвы номер - полулюкс из двух комнат: спальни на две кровати и гостиной, с ванной, соединяющейся с обеими комнатами. Мы бросили вещи в номере и затопали к лифту - скорее вниз, в холл, к киоску "Сангигиена", чтобы напомнить мордастому малому, что мы здесь и он вполне может направлять к нам девиц для "парного этюда", то есть для одновременного употребления их на двух рядом расположенных кроватях с последующим обменом - кавалеры меняют дам. В холле под пудовыми бронзовыми люстрами гудит толпа, как обычно в больших гостиницах. Мы протолкались к киоску "Сангигиена", и я оторопел. Мордастый парень стоял за стойкой и игриво болтал с неземным созданием. Юное, лет семнадцати, существо с классической головкой, в серой кроличьей шубке, какие носят школьницы-подростки, и в берете из такого же меха. Божество! Хрупкая тростиночка! Неземное создание с огромными глазами газели и удивительно стройной фигуркой, угадывавшейся по ножкам, затянутым в серые, домашней вязки чулки. Мы с Колей Филипповым стояли, разинув рты, и Коля прошептал огорченно, что это, мол, существо не из категории поставляемого товара. Конечно, подтвердил я, таких он никому не поставляет. Сам пользует. Видишь, облизывается, как кот. Коля возразил, что никто ее не пользует. Еще дитя. Школьница. В гостиницу зашла случайно. Может, мама с папой послали с каким-нибудь поручением? А что болтает с мордастым малым из киоска "Сангигиена", так это случайное совпадение и к ее нравственности никакого отношения не имеет. Я с Колей не согласился. Я был полон сомнений. Да, конечно, она совершенно не похожа на тех девиц, какие стучали ко мне в номер. Она божественно хо- роша невинной прелестью входящей в пору цветения красавицы. Ее огромные глаза так непорочно и удивленно распахнуты на этот гудящий, как улей, многоязычный мраморный холл, пропитанный насквозь пороками всех континентов, что хочется подойти к ней, бережно взять за руку и вывести отсюда прочь, подальше, на чистый воздух. К школьным подругам; - Вот, видишь, - сказал Коля. - Уходит. Она здесь случайно. Она не из тех. Пойдем, спросим у мордастого. Он только подтвердит. - Обойдемся без мордастого, - сказал я, и, как потом утверждал Коля, глаза мои загорелись хищным блеском, какой бывает у охотничьего пса. - Сейчас ты, Коля, убедишься, какой ты наивный птенец. И я ринулся в толпу, ей наперерез. У самой вертящейся двери настиг серую кроличью шубку, поравнялся и интимно зашептал в ушко под меховым беретом: Через десять минут я вас жду у себя... Четвертый этаж... Номер 425... Итак, через десять минут. Прошептал все это без заигрываний в голосе, тоном приказа. Я даже не взглянул на нее. Поэтому не знаю, как она восприняла мои слова. Покраснела ли, побледнела?.. Я благоразумно затормозил, растворился в толпе и стал пробиваться к Коле Филиппову. Пошли,- заторопил я его.- Через десять минут она будет у нас в номере. Мы должны приготовиться к встрече. Ты с ума сошел! - завопил Коля.- Она что, согласилась? - Это меня не интересует. Я ей велел. И уверен, не ошибся. - Она тебе по морде не съездила? Хочешь быть в доле, заткнись, товарищ Филиппов. Нам нужно успеть приготовиться к ее приходу. Ошарашенный Коля Филиппов стонал и охал в лифте, не умолкал на всем пути по длинному коридору, а в номере, свалившись в кресло, изрек: - Спорю на любую сумму, что ты напрасно прождешь до утра. - Не хочу с тобой спорить, - отмахнулся я, поспешно сбрасывая с себя одежду и натягивая вынутую из чемодана пижаму.- Как только постучит, ми- лости просим убраться отсюда и через стеклянную дверь, разделяющую гостиную и спальню, можете смотреть концерт, который я здесь с ней исполню на диване. И облизываться. Беззвучно. Коля закатился заливистым смехом, и так громко, что я вначале не расслышал слабый стук в дверь. Колин хохот оборвался на визгливой ноте - он раньше меня распознал звук и, вскочив с кресла, заметался по гостиной. Я жестом показал ему на стеклянную полупрозрачную дверь в спальню и, когда он исчез, застегнул пуговицы на пижамной куртке, нервно откашлялся и открыл входную дверь. На пороге стояла она. В серой кроличьей шубке, в сдвинутом на ухо берете из кроличьего меха, и большие, глубокие, как у газели, глаза смотрели на меня застенчиво и выжидающе. - Прошу. Я закрыл за ней дверь и незаметным движением руки за спиной повернул ключ в замке. Сердце гулко стучало под пижамной курткой. Я чувствовал себя неуверенно и был возбужден чрезмерно. В том, как она позволила мне снять с нее шубку, как стащила с прелестной головки берет и, оставшись в зеленом, в талию, коротком платье, села на диван, положив руки на колени, и взглянула на меня с доверчивой и в то же время робкой улыбкой, я кожей учуял, что меня ожидает множество сюрпризов, и Коля за полупрозрачным стеклом, где темнел силуэт его фигуры, приникшей к двери, получит сказочное удовольствие в качестве зрителя. Меня же ожидают скорее всего неприятности. Опустившись в кресло напротив нее, я тоже улыбнулся, очевидно, идиотской ухмылкой и стал лихорадочно прикидывать, что предпринять дальше. Ее не удивило, что я встретил ее в пижаме. Это уже хорошо. Но она сидит, как школьница в гостях у дяди, и, судя по ее лицу, даже не предполагает, чего я жду от нее. Раздеваться она и не собиралась. Во взгляде ее и в каждом движении головки, когда она с искренним любопытством рассматривала обстановку в гостиной, не было и намека на ту развязность и натянутую игривость, которые безошибочно определяли женщин, профессионально занимающихся этим делом. - Ну, что ж, приступим,--бодро сказал я, потирая взмокшие ладони. - К чему приступим? - невинно уставилась она на меня. - Как к чему? - заерзал я в кресле и даже прикрыл рукой раскрытую ширинку в пижамных штанах, за которой светилось мое голое тело.- Ну, а что делают мужчина и женщина вечером в такой уютной обстановке... когда остаются, так сказать, наедине?.. Она рассмеялась. - Не знаю. Расскажите мне... Из спальни, за стеклянной дверью за моей спиной, я услышал легкое похрюкиванье. Это Коля подавился сдерживаемым хохотом. - Как тебя зовут? - спросил я, чтобы выиграть время и найти выход из положения, в которо'е я себя сам поставил. - Рита,- сказала она кротко и доверчиво.- А вас? Я представился. Вымышленным именем, конечно. - Вы - инженер? - спросила она. - Почему ты так решила? - А вы похожи на одного инженера... папиного приятеля. - А кто твой папа? - насторожился я. - Разве не знаете? Он - большой человек в нашем городе. В спальне снова хрюкнули, и Рита вскинула брови, прислушалась. - Ничего, ничего, - заторопился я и пересел к ней на диван.- Это вода... в трубах парового отопления Теперь, когда я сел рядом с Ритой на диван и по ложил руку на спинку, как бы обняв ее, Коля мог ли цезреть эту умилительную картинку в фас. - Понимаешь, деточка,- тоном развязным, но в меру, оставляя возможность для благопристойного отступления, заговорил я, и рука моя, лежавшая на спин ке дивана, за ее шеей, коснулась ее плеча и стала по глаживать острый, еще детский выступ под шерстяным платьем движениями интимными и настойчивыми, - ты мне нравишься как женщина. Она не сбросила моей ладони со своего плеча и слушала, глядя прямо мне в глаза с каким-то любопытством, в котором не сквозило и тени сексуального интереса. - И я тебе, надеюсь, не противен. Она кивнула. Я облегченно перевел дух и стал прокладывать дорогу ближе к цели. - Что же нас останавливает? Почему мы не можем... любить друг друга? Она передернула плечиками, и моя рука, скатившись, застряла между спинкой дивана и ее талией, так что я пальцами мог прощупать под тканью платья края трусиков, там, где резинка стягивает их на пояснице. - Я вас совсем не знаю... - Но ты ведь пришла ко мне в номер... и в такой поздний час. - Вы меня попросили...- невинно распахнула она газельи глаза. - Что значит, я тебя попросил? В гостинице сотни людей живут. И если бы другой тебя пригласил в свой номер, ты бы и ему не отказала? - Не знаю. Может быть... - Вот ты какая птичка? - с нарочитым удивлением закатил я глаза. - Какая? - насторожилась она. - Не притворяйся дурочкой. Давай говорить дело. - Давайте. - Вот, так лучше. Ты молода, наверно, студентка. Она кивнула. - Я тоже был студентом. Знаю, что такое жить на стипендию... а у девушки потребности... косметика... там... чулочки... шляпки... на стипендию не разгуляешься... Она слушала, глядя мне прямо в глаза, и я решил идти напролом, чтоб вырваться из этой порядком надоевшей словесной шелухи, в которой увязал, пробираясь окольными путями. - Я уже не студент, хорошо зарабатываю и... с удовольствием помог бы... такой очаровательной... Скажи мне... и я тебе сделаю подарок... Предложить ей денег наличными я не отважился, считая, что "подарок" не совсем покоробит ее еще неокрепшее ушко. Она сдвинула брови на переносице и смотрела мне в глаза, обиженно моргая мохнатыми ресницами. - За кого вы меня принимаете? - Вот те раз! - я слегка хлопнул ладонью по ее колену и не отнял руки, а пальцами пролез под край зеленого платья и задвигал ими вверх, сначала по вязаному чулку, а когда он кончился резинкой, ощутил голое упругое бедро. - Уберите руку, - попросила она, и ее губы задрожали: вот-вот заплачет.- Я невинная девушка. - Ты никогда не спала с мужчиной? - Никогда. Я вскочил с дивана и, забыв про Колю Филиппова за стеклом двери, нервно зашагал по гостиной взад и вперед, смешной и нелепый в своей пижаме. - Зачем же ты ко мне пришла? - Вы меня пригласили... - Для чего? - А это... вам лучше знать. - Не знаешь?! Ты что, дурочка? Прешь к мужчине ночью в номер... по первому зову... и не знаешь, для чего тебя пригласили? Ее глаза до краев набухли, переполнились слезами. - Я могу уйти... Но при этом она не сделала движения, чтобы встать, и слезы по-прежнему ползли по щекам к уголкам губ, собираясь там крупными каплями. - Я тебя не гоню,- смирив свой гнев, перевел я дух, приблизился к ней вплотную и положил ладонь на голову, чтобы утешить, успокоить ее. А затем потихонечку, без шума выпроводить. Я стоял и гладил ее по макушке и незаметно возбудился, и мой напрягшийся член вывалился из пижам ных штанов, замаячив перед ее носом. Она отдернул голову и тыльной стороной ладони закрыла рот.. Мгновенная догадка сверкнула в моем мозгу. Я реши тельно отдернул ее ладонь от раскрытого рта и суну ей б губы свой член. На сей раз она не отшатнулась. Приняла его в рот мягко обжав губами. Глубоко-глубоко. И заиграла язы ком. Движениями изнуряюще-сладкими, от которых меня защипало в носу. Она делала минет. Умело. И с наслаждением. Прикрыв в истоме глаза. И мохнатые ресницы легли темной бахромой на непросохшие от слез нежные щечки. У меня звенело в голове от изумления и наслаждения. Ее гибкий упругий язык творил чудеса, а губки, пухлые и крепкие, ритмично и ласково двигались по члену от основания до самой головки и обратно. Я чуть не выл. Мои колени задрожали, готовые подкоситься. Произошел взрыв, извержение вулкана. Она не отняла головы, не выпустила член изо рта, а несколькими движениями горла проглотила все, что я изверг. Потом облизала его языком, придерживая ладошкой, и делала это до тех пор, пока он не обмяк, сжался и не исчез в пижамных штанах. Тогда она откинулась на спинку дивана и глубоко, удовлетворенно перевела дух. Я плюхнулся рядом на диван, пустой, как выжатый лимон. И тут вспомнил про Колю Филиппова. За мутным стеклом двери не видно было его силуэта. Должно быть, приводит себя в чувство в ванной. - Ну-с, - понемногу приходя в себя, сказал я слабым голосом.- Теперь-то подарок возьмешь? - Зачем вы меня оскорбляете? - ее глаза снова наполнились слезами. - Я могу уйти, если вы этого хотите. Я ничего не понимал. Мне нужна была ясность. -: Может быть, выпьешь со мной? - Что вы? Я не пью. И если мама учует запах вина, то знаете, что дома будет? - Кто же ты, черт побери, такая? - Рита,- заморгала она пушистыми ресницами и доверчиво улыбнулась мне. - Откуда тебе знаком этот малый, что торгует в холле парфюмерией? - Это кто? Сеня, что ли? - Возможно, Сеня. Я не имею чести знать его имени. - Его сестра со мной учится. У них нет дома телефона. Вот я и зашла, чтобы ей передать... - Понятно,- протянул я. Мне ничего не было понятно. Я никак не мог определить, что за птица эта Рита, понять мотивы ее поступков. И тут меня осенила идея. Я вскочил и направился в ванную, прикрыв за собой дверь. В ванной, как я и ожидал, пасся совсем обалдевший Коля Филиппов. - Уму непостижимо,- простонал он, сжав голову руками. - Хочешь, попробуй и ты? Я в спальне подожду. Коля захлебнулся от восторга, протиснулся мимо меня и исчез за дверью, ведущей в гостиную, а я пустил из крана холодную воду и стал ополаскивать лицо. Я еще вытирался мохнатым полотенцем, как из гостиной донесся шум. Голос Риты, срывающийся на крик, заставил меня насторожиться: - Уходите! Вы что затеяли? Групповое насилие? Я закричу. Я милицию позову. Я выскочил в гостиную, схватил растерянного Колю за плечи и вытолкал его в ванную, приговаривая, негодуя: - Ах, негодник! Подумать только, нельзя на минутку отлучиться! Это мой сосед. Дверь осталась незапертой, и он проник сюда. И стал приставать? Да? Делать тебе гнусные предложения? Ну, я ему покажу! Какое хамство! Рита плакала на диване, спрятав лицо в ладони и склонившись головой к коленям. Я гладил ее по плечам, по волосам, а она всхлипывала, как обиженный ребенок, и руки моей не отталкивала. - За кого вы меня принимаете? Что я вам плохого сделала? Я к вам, как к человеку, а вы... - Прости меня, родная...-утешающе нашептывал я, боясь, что ее слезы перейдут в истерику, в крик, и тогда прибегут из коридора, начнутся выяснения и мне не обобраться хлопот.- Кто бы мог подумать? На минуту тебя оставил, и этот хам... это ничтожество... За стеклом двери темнел застывший Колин силуэт, и он слышал каждое мое слово. - Этот подонок... этот шакал... без совести и чести. Убаюканная моим голосом, Рита склонилась головой мне на грудь, глубоко и тепло дыша в расстегнутый ворот пижамной куртки. Она уже не плакала. Ее ладошка покоилась на моем бедре и незаметно сдвинулась к ширинке, легла на мой выдохшийся, съеженный член. Я же просунул свою руку под край ее платья, продвинулся по нежному бедрышку до трусиков и, пошевелив пальцами, добрался до курчавых волос. Рита глубоко возбужденно задышала, уронила го ловку на мой живот и мягкими теплыми губами снова взяла мой сразу напрягшийся член. Начался второй сеанс минета. Слаще и вкуснее первого. Рита была неутомима и профессионально умела. Она забирала в удивительно вместительный ротик все, даже яички, и перекатывала их язычком, как морская волна перекатывает, набегая на берег, крупную гальку. Я был на седьмом небе от вкушаемого удовольствия. Даже постанывал. Чем добил окончательно прильнувшего к двери отвергнутого Ритой Колю. Потом, когда я, опустошенный, лежал ничком на диване, Рита, взглянув на часики, заторопилась домой. Подавая ей серую кроличью шубку, я смущенно и растерянно искал возможность выразить ей свою благодарность и снова забормотал о подарке. Рита метнула на меня печальный, полный обиды взгляд. - Я к вам больше не приду. Вы - примитив. И ушла, мягко, без стука прикрыв за собой дверь. Прекрасная, как небесное создание, как сон, который обласкал и испарился. Чтоб больше никогда не повториться. Я стоял растерянный, оглушенный, в своей нелепой пижаме. И Коля, выползший из спальни, имел вид не . лучше моего. Вот загадка. Ну, решайте ее, профессора. Прошло столько лет, а я, как вспомню, дохожу до головной боли. Кто такая Рита? Как понять ее поведение? Поступила так она со мной одним? Или с каждым, кто ее поманит? Но ведь домогания Коли Филиппова она с гневом отвергла? А Коля был парень покрасивей меня. Намек на подарок вызывал ее оскорбленные слезы. Никаких чувств ко мне она не могла испытать. Так как же? Русская парилка! Спасение и утеха не избалованной радостями русской души. Дух спирает, как войдешь и глянешь на дубовые полки уступами в пять колен, уходящие к самому потолку, с набухшими на них тяжелыми каплями влаги. Каждый полок выскоблен и натерт распаренными ягодицами, и дерево все в трещинах, как в морщинах, от горячего пара и холодной воды. Под грудой посиневших от жара камней-валунов веселым треском пылают березовые поленья, в пах) чем дыму завивая колечками белую кожицу-бересту На дубовом гибком полу кучей свалены веники Еще сухие. Ломкие. Плоские от летней сушки. Вотк нешь такой веник в деревянную бадейку с крутым кипятком, и он взрывается пьяным березовым духом, рас пушается букетом оживших ветвей с кружевными листочками. И такой аромат наполняет баню, какой бывает лишь после летней грозы в березовой роще, когда солнышко снова припечет и белые красавицы в курчавой салатовой зелени сомлеют в его тепле. Плеснешь бадью воды на синие от жары камни! Как бабахнет белыми клубами! Будто из старинной пушки стрельнули. Вторую бадью. Третью. Уф-ф-ф! Уф-ф-ф! Уф-ф-ф! Дышать нету мочи. Рот беспомощно разинут. Горло забито. Ноздри горят. Все тело преет, сочится клейкой влагой. Очищается. И становишься как бы невесом. Еще немного - со звоном в голове оторвешься от пола и поплывешь в белом тумане. Хорошо-то как! Господи! Нет. Дорогие товарищи! И жизнь хороша-а-а, и жить, едрена вошь, тоже хс рошо-о-о. Ой, до чего хорошо! Мочи нет! Румяные, в красных пятнах и полосах тела растеклись по мокрым доскам. Мечется веник, со свистом режет густой воздух и сладко сечет кожу, вышибая дух вон, оставляя прилипшие березовые листочки на размякших плечах, на лопатках, на бедрах. - Давай! Секи! Жги! Не жалей! Багровеет лицо до предела. Вот-вот лопнет, брызнет закипевшей кровью. ан нет! Утопишь голову в холодной воде, выдавив ее волной через края бадейки и пустив пузыри. Затем мягко смажешь тело мыльным мочалом. Без нажима. Легонько. И снова жить можно. И лениво хлестать себя веничком. И стонать от услады, и ухать, и выть, как зверь лесной. В бане ты сам себе судья и хозяин. Здесь каждый, каков он есть. Как мать родила и в жизнь пустила. Без одежды и притворства. Весь - нагишом. Они вышли, из парилки багровые, с прилипшими к мокрым телам листьями от березовых веников и прилегли на диван и кресла отдохнуть, перевести дух. Кувшин с квасом, холодный, запотевший, переходил из рук в руки, и они пили без стаканов, прямо из кувшина, как бывало делали это четверть века назад, когда были молодыми и не такими важными персонами. - Твоя очередь, Саша,- сказал Лунину Зуев.- Давай, не отставай от нас. - Что ты нам поведаешь, блондин? - насмешливо спросил Астахов. РАССКАЗ ЛУНИНА Кто из вас спал с иностранкой? Никто? Повезло вам, уж поверьте. Я вот умудрился и чуть инфаркт не схватил. И не потому, что баба меня заграничная до того довела, а от страху. От страху, что узнают, и тогда мне - хана. А бабы за границей свое дело знают. Получше наших. Умеют себя подать как следует. И не выламываются, не строят из себя невесть что. Раз пошла на это дело, значит, на полную катушку, без оглядки. Чтоб и мужику доставить удовольствие, и себя не обидеть. Ну, подарочек какой перехватить, а лучше всего деньгами. Есть у меня приятель в Москве, известный поэт и' большой любитель женским мясом полакомиться. За границей он бывает больше, чем дома. И вот как он наших и иностранных баб сопоставляет: - Там, говорит, за границей, все просто. Время - деньги. Остановил на улице бабенку поинтересней. Чтоб грудки на месте и задок на отлет. Как из журнала мод. Никаких лишних слов. Разговор чисто деловой. Сколько, мол, стоит? Столько-то. А нельзя ли подешевле? Нельзя. У нас и так, мол, инфляция. Ладно. Где наша не пропадала. Вот тебе адрес моей гостиницы и номер комнаты, в какой проживаю. В восемь ноль-ноль, чтоб была как штык. Я, понимаешь, в заграничной командировке, времени лишнего ни минуты. Я к восьми уже принял душ (там горячая вода -круглые сутки), одеколоном парижским побрызгался, облачился в пижамку и жду. Ровно в восемь стук в дверь. Приходит. Улыбка - на все тридцать два белоснежных зуба, будто и впрямь к любимому на свидание пришла. А уж в постели такое мастерство покажет - глаза на лоб лезут. Сделала все как следует, оделась, в лобик тебя чмокнула, денежки в сумку спрятала и завихляла задом к выходу. Даже провожать не надо. Лежи, мол, отдыхай. Гуд бай, дорогой товарищ. А у нас? Сидишь где-нибудь в командировке. Баба нужна до зарезу - аж штаны трещат. Ну, зацепил где-нибудь в кинотеатре или в парке (на улице, Боже упаси, не знакомятся) местную красулю из фабричных девчонок, лет под двадцать. Бабец по формам не хуже той иностранки, и по глазкам бедовым, видать, не из монашек, под конем бывала не единожды. Так и так, мол, уговариваешься, приходи в гостиницу в восемь часов, я ужин закажу в номер, выпьем, поговорим за жизнь. Упаси Бог, нашей-то девице открыто сказать, зачем ее приглашают, примет за самое страшное оскорбление и больше разговаривать не станет, хоть и отлично знает, зачем я ее приглашаю. Не кормить ведь, у меня - не ресторан. Поломавшись для виду, соглашается. Значит, жду тебя, говорю, в восемь ноль-ноль. Ни минутой позже. В десять в гостиницу посторонним вход воспрещен. Понятно? Понятно, говорит, не обману. Сижу я в своем номере. На столе бутылка "Столичной", селедка, винегрет да пара пива. Больше ничего в местном буфете не водится. Да моя-то красавица других деликатесов и не знает. Сойдет. Восемь часов. Нету. Девять часов - ни гугу. Тут уж начинаешь подвывать от расстройства. Настроение портится окончательно. Пульс начинает падать. Принимаешь валокордин. Спасибо жене-умнице, не забыла, сунула пузырек в карман в самый последний момент. А то бы впору "скорую помощь" вызывать. Без пятнадцати минут десять - телефонный звонок. - Это я,- кокетливым голосом. - Да где же ты, черт бы тебя побрал? - не выдерживают нервы. - Тут рядом. В телефоне-автомате. Чего же ты ждешь? Через десять минут будет поздно. Тебя сюда не впустят. Беги скорей! Хорошо. Но я не одна. Я - с подругой. - На хрен мне твоя подруга? - я уже перехожу на визг, как баба. - Приходи одна. Идешь? Молчание. Сопение в трубке. Шепоток на два голоса. - Ладно. Ждите. Меня прошибает цыганский пот. Как же ее провести? Дежурная на этаже - старая карга с мордой бандерши - не пропустит. Надо ее подмазать. Хватаю из чемодана флакон парижских духов, которые тут по большому знакомству раздобыл для жены в подарок, и - бегом в коридор. Сую карге, а самому выть хочется от унижения. Так, мол, и так, объясняю. Тут ко мне местная поэтесса зайдет. Для консультации по поводу ее сборника новых стихов. Так уж, будьте любезны, не задерживайте, пропустите. - Ну, уж если на консультацию,- понимающе соглашается старая карга и прячет в ящик стола французские духи,- то почему не пропустить? Пропустим. За милую душу. Бегу обратно в номер, снова глотаю валокордин. Жду. Осторожный стук в дверь. - Войдите. Входит, потупясь. Как невинная девица. В пол смотрит, мнется. - Я всего лишь на минутку. Ботики снимать не стану. Утром просыпаешься с ней в кровати - действительно, ботики не сняла. Так и провела ночь, не разуваясь. Вот так сравнивает известный поэт наШих девиц с заграничными. У меня впечатления иные. Не буду вас томить и изложу все по порядку,, чтоб смогли пережить то, что со мной приключилось, и самим сделать соответствующие выводы. Я не стану рассказывать, как я выезжал за границу, ибо каждый советский человек, кто оказался "счастливчиком" и попал в туристскую группу, знает, чего это стоит. Знает, как тебе завидуют товарищи и в особенности их жены, потому что ты с женой едешь, а они - нет. Значит, у тебя своя рука там, где это решается, значит, умеешь жить, то есть ловчить, и так далее. Знает, как тебе душу вынут в партийной комиссии, где геморройные старики с большим стажем в партии будут потрошить все твое белье и допытывать, как во времена инквизиции. Хотя при этом отлично знают все о тебе по твоему личному делу, знают, что ты -партийный работник и уже не менее чем сто раз проверен и перепроверен. Знают, что ты пограмотнее их и больше читал и поэтому тебе не нужно, как несмышленышу, пояснять, как себя вести за границей, чтоб, не дай бог, не уронить чести советского человека, не поддаться на провокацию врагов. Хотя о какой провокации и о каких врагах может идти речь, если едешь ты не к капиталистам, а к нашим верным союзникам, которые у нас по струнке ходят на коротком поводке и сами норовят казаться святее папы. И тем не менее тебе мотают нервы, припугивают, что в любой момент могут отменить решение и не пустить тебя за границу. И вместо тебя поедет кто-нибудь более достойный. И это при том, что едешь ты за свои кровные денежки, иностранной валюты тебе меняют с воробьиный нос, чтоб только хватило на прохладительные напитки да почтовые открытки с видами заграничных городов, по которым тебя провели галопом и чуть ли не в армейском строю. И это еще при том, что раз едешь с женой, то дома обязательно должны оставаться, вроде как в залог, твои детишки с бабушкой. Это для того, чтобы ты не вздумал бежать и попросить политического убежища. Куда бежать? Где просить? У коммунистов просить убежища от коммунистов. При том, что ты сам коммунист с солидным стажем и занимаешь немаленький пост в партийном аппарате. Бред. Идиотизм. Вывихнутые мозги. Но вот - все позади. Последняя пограничная проверка. И - прощай любимая страна. Мы - за границей. В нашей туристской группе подобрался народ серый, невыразительный, но успешно прошедший проверку на идеологическую чистоту и патриотизм. Дамы провинциальные, одеты так, что в чужой стране, где цивилизации побольше, готов провалиться сквозь землю от стыда за своих соотечественников и за нашу разнесчастную Россию -- светоч человечества и знаменосец мира. Какие им там исторические памятники и музеи? Глазеют только на витрины магазинов, и все мозги заняты решением одной задачи: как умудриться из жалкой суммы иностранной валюты выкроить так, чтобы купить хоть что-нибудь поприличней, сэкономив на газированной воде и почтовых открытках. Я уж не говорю, что держи язык на привязи, не болтай, не остри. В другой раз за границу не поедешь. Старший в группе, "нянька" из государственной безопасности, составит рапорт куда следует, и потом будешь отдуваться. Да и соседи по группе не лучше. Меня мой приятель из органов предупредил, что в подобных туристских поездках каждый второй получает строгий наказ - следить за определенной особой и доносить "няньке". Я не удивился бы, узнав, что моя жена получила задание контролировать меня и писать доносы. Меня, слава Богу, не попросили следить за ней. Фарс. Водевиль. В нормальной голове не умещается. Но, как поется в известной песне, мы, коммунисты, рождены, "чтоб сказку сделать былью"; а также "и в воде мы не утонем и в огне мы не сгорим". Что уж нам - поездка за границу! Ездили мы в роскошных итальянских автобусах по довольно красивой, скажу я вам, стране, и кормили нас вкусно и обильно. Останавливались в хороших современных гостиницах: семейная пара - вдвоем в комнате, одиночки - каждый в отдельности. Случилось это в старинном городе, расположенном по склонам холмов, с узкими извилистыми улицами, остроконечными черепичными крышами, фонтанами на крошечных площадях, мощенных булыжником, по которым стучали подошвами еще римские легионеры. Наша гостиница на двадцать этажей высилась над морем красной черепицы серыми бетонными боками, как чужая заморская гостья. Но жить в этой гостинице было очень уютно - последнее слово мировой архитектуры. Должен оговориться, что весь наш с женой капитал в местной валюте хранился у меня - жена страдала рассеянностью. Даже свои ручные часы она забыла дома в предотъездных хлопотах и порядком надоела мне, осведомляясь то и дело о времени. Я даже иногда отдавал ей носить мои часы - отечественную, не Бог весть какую штуку марки "Мир". Мы старались не тратить ни гроша из той жалкой суммы, которую нам обменяли в банке перед отъездом. Восемнадцать долларов на нос на всю поездку. Больше не позволено. Жена решила, что в последний день нашего путешествия, когда она будет знать все пены, мы купим на эти деньги подарки детям и бабушке. Какую-нибудь вязаную вещь, которая в нашем отечестве блистательно отсутствует на полках магазинов. Вот в этом-то городе, расположенном на холмах, жена учинила мне скандал, застав на месте преступления - я на валюту выпил бутылку пива, потратив, по ее хитрым подсчетам, сумму, достаточную для покупки кофточки младшей дочери. Я рассердился не на шутку. Да нельзя быть таким крохобором! Хрен с ней, с кофточкой! Если так трястись над каждой копейкой, так лучше уж сидеть дома и никуда не ездить. Жена тоже не осталась в долгу, повысила голос до визга, Услышал "нянька", велел нам немедленно перестать ссориться, ибо нас слышат иностранцы и они могут нехорошо подумать о советских людях. На всякий случай в гостинице он разместил нас в двух отдельных номерах и даже на разных этажах, чтобы мы поостыли маленько. Так создались идеальные условия, бросившие меня в объятия иностранки. В тот вечер нас, советских туристов, местное отделение общества дружбы с СССР угощало ужином, обильно сдобренным местным вином, которое можно пить бесконечно, настолько кажется оно слабым и вкусным, вроде виноградного сока. Последствия сказываются значительно позже, когда вне запно начинают деревенеть язык, наливаться свинцом ноги, потом начинаешь откалывать номера совсем уж бесконтрольно, как после бутылки водки. Когда мы поздно ночью возвращались домой нестройной и галдящей толпой, привлекая внимание прохожих громкой русской речью и взрывами беспричинного смеха, кто-то из наших туристов, расхрабрив- шись после изрядных возлиянии, стал спорить с "нянькой" - единственным трезвым и хмуро-озабоченным существом, что две девицы, одиноко сидящие за столиком среди десятка других пустых перед входом в наш отель, - не кто иные, как местные проститутки. "Нянька" не стал вступать с ним в дискуссию и велел прикусить язык и заткнуться. Но моя жена, которая в этот день меня демонстративно не замечала и на банкете сидела на противоположном конце стола, не последовала примеру "няньки" и резко возразила, что это клевета на дружественную нам страну, успешно, по нашему примеру, строящую социализм. Следовательно, проституток в таком обществе нет и быть не может. Логика моей жены, как всегда, была восхитительной, а ее суждения категоричны и неоспоримы. Когда мы поравнялись с этими девицами, сидевшими в полном одиночестве на огромной каменной веранде перед фронтоном отеля за совершенно пустым столиком, даже без бутылки лимонада для блезира, та, что была слева, со змеиной гибкой фигуркой, туго обтянутой черным платьем с глубокими вырезами на груди и спине, и с красной дразнящей розой в черных волосах, подмигнула мне озорно и вызывающе, и я чуть не взбрыкнул публично, как старый армейский конь при звуках боевой трубы. Мы обменялись быстрыми, понимающими взглядами, и я поспешно отвел глаза, дабы дружный коллектив советских туристов во главе с моей законной супругой не заподозрил неладное. Даже быстрого взгляда было достаточно, чтобы понять, что девка - чудо. Совсем юная, жгучая брюнетка, с пухлым пунцовым, как роза в волосах, ротиком, с глазами, как влажная вишня, - ни дать ни взять - испанская Кармен из одноименной оперы композитора Визе. В глубоком вырезе черного платья дразняще бугрились каменные груди. Мы гурьбой ввалились через вертящиеся двери в уже опустевший, с наполовину притушенными плафонами вестибюль, где в кресле дремал старый швейцар, а два рослых усатых полицейских в диковинной форме с лампасами парой, и даже в ногу, прогуливались по мягкому ковру. Нас они приветствовали, четко приложив руки к лакированным козырькам, и, оскалив белые зубы под черными усами, даже изрекли несколь- ко русских слов, как знак особого к нам благоволения. Администратор во фраке и с "бабочкой" на крахмальной груди лучился всеми морщинами бритого и порядком потасканного лица, когда вручал нам ключи от комнат. В этой стране нас, советских, если и не любили, то порядком боялись и потому постоянно демонстрировали не совсем искреннее дружелюбие, когда нужно и не нужно. В лифте я поднимался вместе с женой, оттесненный от нее горячими, распаренными телами наших туристок, которых все больше и больше разбирало выпитое сверх меры вино, притупив чувство бдительности и развязав языки. Они громко, с подвизгом хвалили качество кабины бесшумного лифта, мерцавшей гладкими алюминиевыми стенками и отражавшей их распаренные физиономии со сбитыми прическами в зеркальном потолке. Они наперебой уверяли друг друга, что таких лифтов в СССР нет и еще не скоро будут, и вообще Европа умеет жить, не в пример нам, русским. Моя жена, правда, попыталась вставить, что зато у нас имеются спутники и баллистические ракеты, но ей тут же заткнули рот таким сокрушительным аргументом, что, мол, спутник и ракету в рот не положишь и на себя не наденешь. Она вышла этажом раньше меня и, пока алюминиевые двери кабины медленно смыкались, смотрела из коридора на меня презрительным и в то же время жалким бабьим взглядом, все еще надеясь, что в последний миг я выскочу из лифта и последую за ней в ее комнату. Я закрыл глаза и открыл их лишь тогда, когда лифт, мягко вздрогнув, остановился на следующем этаже. Отперев свою комнату, сразу бросился к окну, распахнул его и, грудью навалившись на подоконник, заглянул вниз, как в пропасть. Пятнадцатью этажами ниже при свете круглых фонарей я разглядел среди пустых столиков, казавшихся совсем маленькими, обеих девиц. Вернее, одну. Мою. С красной розой в волосах. Ее подругу уже уводил вниз по ступеням к черному большому американскому автомобилю мужчина в темном костюме. А моя (я спьяну уже считал ее моей из-за одного лишь взгляда, которым мы обменялись внизу) помахала подруге рукой и уселась, как птичка, на металлической ограде, по-птичьи поджав под себя ноги и запрокинув лицо кверху, словно обозревая все двадцать этажей с пунктирами темных и светящихся окон. Мое окно светилось, и с подоконника свешивалась моя пьяная башка. Клянусь честью, она меня узнала на таком расстоянии. Помахала ручкой и улыбнулась на все тридцать два жемчужных зуба. Меня прошибло потом. Не отдавая себе отчета в том, что я делаю, я вырвал из блокнота листок, размашисто начертал на нем номер моей комнаты и хотел было выбросить записку в окно, но' спохватился, что ее унесет ветром черт знает куда, и, вырвав из горла графина стеклянную полую пробку, завернул ее в мое страстное послание, состоявшее лишь из номера комнаты, и опустил за подоконник, предварительно пояснив взмахами руки, чтобы ловила внизу. Она соскочила с ограды и подняла руки кверху. Хорошо, что я промахнулся, иначе бы ей несдобровать. Стеклянная пробка, завернутая в бумажку, камнем пролетела мимо нее и взорвалась, как бомба, от удара об землю. Так, по крайней мере, показалось мне. И еще мне показалось, что на этот грохот во многих темных окнах вспыхнул свет и сонные люди, в том числе советские туристы, недовольно выглянули наружу. Но это мне, к счастью, только показалось спьяну. Меня развозило все больше и больше. Коварное местное вино выказывало свой нрав, и дальше все мои поступки диктовались уже не разумом и даже не инстинктом, а лишь давлением винных паров. Моя красотка подобрала с земли записку, отошла к фонарю, чтобы прочесть, и несогласно мотнула головой, показывая мне, что ей ко мне подняться никак нельзя, а лучше мне самому спуститься вниз. - Куда вниз? - тяжело ворочались мысли в моей мутной башке.-Здесь у меня комната, хорошая кровать с упругим матрасом, на которой мы с ней взлетали бы до потолка, и душ с горячей водой. Куда мне идти? К себе поведет? А куда к себе? И нет ли там засады? Нас же предупреждали перед отъездом все время быть начеку, не притуплять бдительности и не поддаваться на про-во-ка-ции. - Ну, это мы еще посмотрим, - решил я, не размышляя,- кто кого спровоцирует. Нас, боль-ше-ви-ков, голыми руками не возьмешь. Понял? Вот... и катись! И я покатил к выходу. Предварительно догадавшись взять из чемодана всю пачку денег в иностранной валюте, мои и женины, которые она отдала мне на сохранение, чтобы в последний день, перед отъездом домой, купить детям и бабушке подарки. Проститутки ведь бесплатно не отдаются. Это я даже в пьяном виде хорошо понимал. Я был пьян, как говорится, вдрызг. Еле передвигал ноги, расставляя их как можно шире, чтоб найти упор, как матрос во время шторма на качающейся палубе. Вино булькало у меня в горле, я был переполнен выше верхней отметки и опасался покачнуться, чтобы вино не хлынуло изо всех пор, в том числе и из ушей. Серебристая кабина лифта мягко опустила меня в вестибюль, но при торможении я сделал несколько отчаянных глотательных движений, чтобы удержать вино в горле и не прыснуть тонкой струйкой в зеркало. Проснувшийся в кресле швейцар и оба полицейских с недоумением проводили взглядом мою покачивающуюся фигуру, и администратор, которому я отдал ключ от номера, даже вскинул брови. За его спиной зияли ячейки с цифрами номеров, но без ключей. В этих ячейках стояли торцом книжечки паспортов обитателей отеля. У меня еще хватило сообразительности не подойти к ней перед фронтоном здания с сотнями окон, откуда за мной могли наблюдать бдящие глаза моих соотечественников и всевидящее око моей супруги. Я прошел мимо нее, лишь кивком головы предложив ей следовать за мной. Она понимающе подчинилась. Лишь свернув за угол кирпича-небоскреба, я остановился и сгреб ее в свои объятия. Не знаю почему, но я заговорил с ней по-немецки. Возможно, потому, что она на этом языке стала со мной объясняться. А для меня как раз немецкий - единственный из всех языков на земле, кроме родного, русского, на котором я могу хоть что-то пробормотать. Это - последствия войны и моего пребывания на территории побежденной Германии. Правда, мой лекси- кон был очень ограничен и блистал такими перлами, как "Хенде хох!" (Руки вверх!), "Гитлер капут!" и "Яволь!" (Так точно!) Но это нисколько нам не помешало. Благо, и ее немецкий не отличался совершенством, и она так коряво выговаривала слова, что я схватывал на лету и безошибочно. Девчонка меня приняла за немца. Из Западной Германии. У тех, как известно, денег - куры не клюют, и валюта - самая стабильная в мире. Девочка предвкушала иметь в своей ладошке немецкие марки, и в немалом количестве. Чтоб меня вдохновить на щедрость, она, сверкая глазками-вишнями и обжимая горячими руками мою шею, сообщила мне интимную подробность, заключавшуюся в том, что ее подружку увез американец, постоянный клиент, который за каждую ночь платит сто долларов. И ни копейки меньше. По моей спине прополз влажный холодок и растаял в ложбинке между ягодицами. Мне делали откровенный намек на то, что все удовольствие обойдется в кругленькую сумму, не меньше ста долларов или сколько там выходит в перерасчете на немецкие марки. В заднем кармане моих брюк тоненькой пачкой лежали жалкие тридцать пять долларов, да еще к тому же в местной, неконвертируемой валюте, и это было все, чем родное государство наделило от щедрот своих меня и мою жену. А жена, как уже известно, берегла их пуще глаза своего, потому как планировала закупить на них шерсть детишкам и бабушке. И так как даже себе не доверяла, отдала их мне на хранение. Когда же я по забывчивости разменял одну купюру, изнемогая от желания испить пива, моя жена буквально чуть башку мне не оторвала. И притом публично, на глазах у местных жителей, которые, по справедливому замечанию нашего "няньки", могли создать себе неправильное, превратное представление о советском человеке. - Ну,- решил я,- семь бед - один ответ. Ни шагу назад! Погорят сегодня две женщины. И эта девица с красной розой в волосах, которая рассчитывает расколоть меня уж по крайней мере не меньше чем на сто долларов, а я таких денег и во сне не видал. И моя жена. Плакали ее кофточки шерстяные. Останутся без заграничных подарков мои бедные деточки. И бабушка тоже. Вот сколько народу должно было пострадать в эту ночь. А все от того, что местное вино лишь на вид такое слабое, а как наглотаешься его под завязку, становишься отчаянным и бесстрашным. Пусть все они винят это коварное вино. А я тут ни при чем. Единственное мое желание - дорваться до этой туземной красотки, содрать с нее штанишки и вонзить ей мой пролетарский член под самую печенку, чтобы задохнулась подо мной и взвыла нехорошим голосом, позабыв даже те несколько слов на немецком языке, которые знала. Она что-то лопотала, повиснув на моей шее и водя щечкой по моему носу, отчего я воспламенялся все более. Кое-как я разобрал, что к себе домой она меня не приглашает, там мне, привыкшему к немецкому комфорту, не понравится, но зато она знает такое место, где нам обоим будет очень хорошо. Так как я немножко пьян, то она предлагает на моей машине не ехать (у меня не только здесь, но и дома автомобиля в помине нет), а взять такси. Кстати, паспорт мой со мной? А то там без документа не пускают. Мой заграничный паспорт с серпом и молотом, в твердом переплете лежал в ячейке, за спиной у администратора, где висел ключ от моей комнаты. Она прижалась ко мне, обвив мою шею рукой, и мы пошли, покачиваясь (она качалась в такт со мной), к вестибюлю. Только проскочив с ней через дверь-вертушку и увидев полицейских, швейцара и администратора, я понял, что влип бесповоротно. Уж они-то знают, кто такая девица с алой розой, повисшая на шее у советского туриста, и с абсолютной точностью смогли установить, что, как и Карлу Марксу, коммунисту из СССР ничто человеческое не чуждо. А так как здесь, как и в СССР, все служащие гостиниц, и тем более полицейские, являются осведомителями, то уж они не преминут поделиться своим открытием с определенным учреждением, а те, изумившись, пошлют рапорт в Москву, чтобы порадовать своих советских коллег. И - спи спокойно, дорогой товарищ. Твоя песенка спета. Из партии - ногой под зад, волчий билет в зубы, жена в праведном гневе требует развода. Я остаюсь без семьи, без партии и без гроша в кармане. Эти мысли как вихрь, как смерч пронеслись в моей мутной голове, и я даже всхлипнул беззвучно, опла- кивая свою судьбу, тем временем продвигаясь к конторке администратора с девицей, повисшей на моей шее. Полицейские смущенно улыбались мне вслед, швейцар делал хитрые глазки, а администратор понимающе и сочувственно смотрел мне в лицо. На стенах вестибюля в золоченых рамах висели большие портреты руководителей этой страны, ее партийных лидеров (я, к стыду, ни одного из них не помнил по фамилии, хотя в наших газетах их имена мелькали часто, да и по должности мне это полагалось знать), и мне казалось, что все они смотрят на меня с укоризной и вот-вот погрозят пальчиком: - Ай-ай-ай, немолодой человек. Позорите свою страну и партию, вас воспитавшую. Какой же пример вы подаете нам, вашим младшим братьям по борьбе за счастье трудящихся? Дурной пример. Нехороший пример. Бр-р-р-р! Тем не менее, подстегиваемый винными парами, я попросил свой паспорт, назвав номер комнаты, и администратор, сладенько улыбаясь, вынул из ячейки под моим ключом советский паспорт и протянул его мне. Я как можно более небрежно сунул его в задний карман брюк, где лежала обреченная валюта, и зашагал с девицей в обнимку к вертящейся двери. Мне, как и пролетариату, терять было нечего, кроме своих цепей. Спасения уже не было, мосты сожжены. Мне стало весело, а в голове пусто и звонко. Девица сама позаботилась о такси, приставив меня на минуточку к стене отеля, чтобы я не упал, пока она. подзывала машину. Она втолкнула меня на заднее сиденье, сама втиснулась вслед за мной и уселась на моих коленях, обняв за шею и тепло дыша мне в глаза и лоб. Шоферу она сказала адрес, куда ехать, и мы покатили. Она вертелась на моих коленях, как уж, расстегнув мою рубаху, оглаживала ладошкой волосатую грудь, губами ловила мочку моего уха и жевала ее, отчего сладко защемило в переносице и под черепом, в извилинах моего мозга потекли теплые медовые ручейки. В этом бредовом состоянии я не очень следил, куда мы едем. Единственное, что машинально засек мой затуманенный взор, это то, что мы уже выехали за город и при лунном свете мчались по асфальтовому шоссе, петлявшему по склонам холмов, тоже пустых, без единого огонька. Девица представилась. Ее звали Анитой. Полагаю, что это была ее профессиональная кличка, а подлинное имя она клиентам не называла. Анита так Анита. Звучит неплохо и почти по-русски, так что не требуется больших умственных усилий, чтобы запомнить. Спросила, как меня зовут, и я назвался Гансом. Анита взвизгнула от удовольствия и с радостью сообщила, что у нее был друг по имени Ганс и даже похож на меня, как брат. Такой же блондин и голубо-глазый. Он ей каждую ночь оставлял по двести не мецких марок. Не считая угощений и подарков. У меня заныло под копчиком. За очередным поворотом дороги замелькали огоньки среди деревьев, и такси затормозило перед аркой, перекрытой шлагбаумом. Рядом стояла сторожевая будка. Это был кемпинг для иностранных туристов. За аркой по склону холма теснились разноцветные палатки, освещенные изнутри. Между палатками лоснились под луной глянцевитыми боками автомобили всевозможных марок. Из палаток на десятки голосов вопили, хрипели, рыдали магнитофоны, оглашая весь холм джазовыми подвываниями, как будто здесь международный фестиваль и много оркестров в одно время рванули каждый свое. Первый удар по черепу я схлопотал, взглянув на счетчик такси. У меня глаза полезли на лоб. Цифры, нервно подрагивающие на приборе, показывали сумму, превышавшую половину того, что я вообще имел. А дорога назад? А плата за кемпинг? А Анита ведь тоже ожидает вознаграждения. Я был банкрот, а банкроту ничего другого не остается, как катиться дальше по наклонной плоскости. В пропасть. И при этом делать вид, что ему очень весело. Я уплатил шоферу небрежным жестом миллионера и отпустил машину. Назад, если меня здесь не придушат, придется топать пешком. Километров пять. Не меньше. Анита уже щебетала в сторожевой будке с усатым малым явно бандитского вида, но в форменной фуражке местной туристской компании. Он оскалился мне навстречу и попросил паспорт. Взяв его в руки, малый в фуражке был немало удивлен, определив его советское происхождение. Он покачал головой, переводя хитрый, понимающий взгляд с меня на Аниту. Ее он знал. Не первого клиента сюда доставляет, но с советским паспортом впервые. Это все можно было без труда прочесть на его плутоватой роже. - Тоже небось осведомитель,- засосало у меня под ложечкой,- и непременно сообщит куда следует. Малый развернул паспорт, заглянул, и его миндалевидные глаза округлились, открыв синие белки. Концы усов полезли вверх, зубы оскалились, и он захохотал, тряся паспортом перед моим носом. Это уже было чересчур. У нас, советских людей, своя гордость. И хоть я влип в беду, но смеяться над собой не позволю. Я выр-в?л у него раскрытый паспорт, и самого беглого взгляда оказалось достаточно, чтобы понять, что привело усатого в такое веселье. Я бы и сам заржал, не лишен чувства юмора, если б это касалось другого, а не меня. Проклятый администратор гостиницы перепутал паспорта, мой и жены, и сейчас на меня глядела с квадратной фотографии, наполовину пробитой казенной печатью, моя законная супруга. Глядела сурово и бессмысленно, как это часто получается на паспортных карточках. Это был второй удар по черепу, но я еще стоял на ногах, не грохнулся навзничь. Крепкой мы породы люди. Стойкие. Как говорил поэт, гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире крепче гвоздей. Цена за ночлег в кемпинге втрое превышала остаток денег в заднем кармане моих брюк. Я честно сознался в этом, выложив на стол последние жалкие ас--сигнации. Анита искренне опечалилась. Но, к счастью, она меня не запрезирала, а во взгляде ее я даже прочел сочувствие. Вот, что значит своя, социалистическая проститутка. Человек - в первую очередь. Она пошепталась с усатым, он разрешил нам лишь на два часа за эти деньги занимать палатку, спрятал деньги в карман, бросил мне на плечо, как вьючному ослу, два шерстяных одеяла, и наш караван, ведомый усатым осведомителем в фуражке туристского бюро, за которым тащился я, а за мной грустная Анита, проследовал на территорию кемпинга, запетлял между палатками и автомобилями, под грохот джазов, под разноязычные вопли и смех наслаждавшихся отпуском за- падных туристов. Я брел, как бесчувственный автомат, и почему-то думал о том, что если придется бежать отсюда, то я никак не выберусь из лабиринта и заблужусь, как дитя. Наконец, мы в пустой розовой палатке, высокой, в полтора роста. С яркой лампой над головой. С надувными, но без воздуха матрасами под ногами. Анита изнутри закрыла палатку на замок-молнию, села на пол и жестом предложила мне последовать ее примеру. Я последовал. - А теперь давай поговорим, - сказала она. - Я бесплатно спать с тобой не собираюсь. Из-за тебя я и так потеряла весь вечер. Я согласно кивнул и, как мог, по-немецки объяснил ей, что у меня в банке много денег и завтра, мол, когда банк откроют, она получит свое. И даже больше (завтра рано утром автобус должен был умчать нас в другой город, на противоположном конце страны). Анита выслушала мою ломаную речь с явным интересом, но тем не менее попросила чего-нибудь вперед. Что мог я ей предложить? Заграничный паспорт моей жены? Мой взгляд остановился на часах, кожаным пропотевшим ремешком охвативших запястье левой руки, и я предложил совсем уж не как немец, а как это водится у нас, на Руси, в определенных слоях общества: - Возьми часы. На память. У Аниты на смуглой руке золотились изящные часики, и тем не менее она проявила интерес к моим. Я снял их с руки безо всякого сожаления. Часы - дерьмо. Отечественные, марки "Мир". Анита прочитала марку по латыни, и получилось "Муп". Никогда ~не встречала такой марки,- искренне удивилась она. - Ого! - сказал я.- Это - уникальные часы. В вашем городе только ты одна и будешь владеть такими часами. Анита со смехом надела их на свое тонкое смуглое запястье, выше своих золотых, и попросила меня застегнуть застежку. Потом она подтянула к себе резиновый ребристый матрас, губами схватила медную трубочку на конце его и стала дуть, округляя шариком щеки. Я тоже принялся надувать второй матрас. Мы дули оба, сидя на земле друг против друга, как два закадычных приятеля, направившихся в туристический поход за город, на лоно природы, с ночевкой. Анита оживилась, засияла глазками. Мое обещание сходить утром с ней в банк и щедро одарить свое действие оказало. А я дул из последних сил, неуклюже, часто мимо трубки, издавая губами непристойные звуки. Хмель понемногу улетучивался из головы, и страх за содеянное овладел мною, леденя душу и спирая дыхание. Я был конченым человеком. Возвращаться домой мне была дорога заказана. Погонят отовсюду с позором. Значит, оставалось одно - бежать. Предать страну, партию, семью и бежать до границы, а там махнуть на Запад. Здесь, я слышал, граница охраняется спустя рукава, небрежно, не то что у нас, и проделать это несложно. - Прощайте, родные,- целовал я в уме почему-то сонные мордашки моих детей, и слезы закипали во мне, горючие, обидные. - Прощай, мама. Ты меня, подлеца, больше не увидишь, и тебя похоронят чужие люди. - Прощайте, товарищи,- перебирал я в уме тех, с кем работал, с кем встречался на именинах, к кому ходил в гости. С женой я не прощался. Хрен с ней! Вот в таком полуобморочном состоянии я полез к раздевшейся догола Аните, когда она уложила рядом два надутых матраса и сама легла поперек, широко раскинув крепкие, стройные ноги. И опростоволосился. Я был абсолютно ни к чему не способен. Поелозил по ней безрезультатно, смущенно слез и стал натягивать штаны. - Постой, - сочувственно заглянула мне в глаза Анита, - я тебе помогу. Она склонила голову к моим расстегнутым штанам, губами поймала член и стала жевать, тянуть, языком прижимать. И он не выдержал такой атаки, набух, вывалился наружу. Анита повалилась на спину, потянув меня на себя. Ловкими пальчиками направила его, просунула куда следует и стала снизу покачивать меня, дыша часто и со страстью, ладошками прижимая мои ягодицы. А я смотрел поверх ее головы, в розовую стенку палатки, слышал джаз и чей-то захлебывающийся стон. Женский. Из соседней палатки. Там, видать, бабе достался настоящий мужик. А я ни на что не был способен. Перед моим взором мелькали сонные мордашки моих детей, я их целовал, и горючие слезы текли по моим щекам. Как Анита ни прижимала мои ягодицы, он увял в ней и стал вываливаться, а она, должно быть, всерьез возбудившись, сплела обе ноги на моей спине и стала вжимать меня в себя, не давая выскользнуть и темпераментно извиваясь животом. - Битте, битте, - по-немецки умоляла она меня проявить себя мужчиной и удовлетворить ее возбужденный сексуальный аппетит. Я ей мог только посочувствовать. Он вывалился окончательно, съежился, стал почти неразличимым. Анита, войдя в раж, не отступилась и проявила уди-вительную настойчивость. Она его измордовала, затискала, зацеловала. И он - а он у меня не железный - вспомнил, какова его функция на этой земле, и, независимо от моей воли и состояния, распрямился, раздулся и затвердел как деревянный. · Битте, битте, - возликовала Анита и шлепнулась на спину, продавив матрас. Я - на нее. И зашуровал. Думал, порву ей там все. Словно дубиной орудую. Сухостой. Твердый как камень и абсолютно нечувствителен. Так можно целый час гонять и не кончить. Анита была наверху блаженства. Она стонала, выла, кричала дурным голосом, и мне на миг показалось, что у соседей выключили магнитофон и все бл