начеку, чтоб не подставить себя под удар. А с доктором мы объяснимся потом, когда я хорошенько ее проучу. В глубине парка, на поляне, перед закопченными стенами сгоревшего в войну дворца графа Тышкевича, стояла на черном постаменте массивная, отлитая из чугуна статуя Христа, молитвенно сложившего ладони у груди. До этого места Нина не проронила ни слова, хотя сохраняла вид беспечный и шаловливый. Но, подойдя к черной статуе, посерьезнела, лицо ее стало очаровательно грустным, и, выпустив мою руку, она грациозно опустилась на колени и так же, как чугунный Христос, сложила ладони у груди. Я напряженно следил за нею, ожидая, какой еще номер выкинет она, прежде чем выставит меня на посмешище. У меня и сомнения не было, что где-то рядом, в кустах хоронятся ее подружки, которых она позвала полюбоваться, как она проучит наглеца. Мои глаза шарили по кустам. - Дева Мария,- с чувством произнесла Нина, устремив глаза вверх, в чугунное лицо Христа,- ты зачала без греха, помоги мне согрешить без зачатия. Мне показалось это жутко циничным, оскорбительным даже из уст неверующей, какой, несомненно, была Нина. И еще более вызывающим, потому что произнесла это заклинание невинная девчонка, которой все наши санаторные дамы любовались, как редким экземпляром девичьей чистоты и наивности. Она поднялась с колен, снова взяла меня за руку. Теперь я готова. Мы углубились в лес. Нина привела меня в то место, где разрослась малина, и я сразу вспомнил, что именно здесь меня соблазнила ее соседка по комнате. Значит, Марите ей даже описала и место моего грехопадения, и Нина сознательно привела меня сюда. Это было, вне всякого сомнения, частью задуманного ею плана мести. Кругом были заросли малины, и там могли удобно укрыться приглашенные ею зрители. - Ладно, - решил я, то и дело оглядываясь по сторонам.- Пусть считает, что я попался на крючок. Я - опытный воробей, меня на мякине не проведешь. В последний момент мы эту игру нарушим и посрамим ее жестоко за одну лишь мысль разыграть меня. Так я подбадривал себя, вздрагивая всякий раз, заслышав треск в кустах, а Нина тем временем постелила на мягком мху санаторное серое одеяло, расстегнула ситцевый халатик и стряхнула его с плеч, оставшись в крохотном лифчике и в такого же цвета трусиках с тремя кнопками на боку. Испытующе глядя мне в глаза, она пальцами нащупала верхнюю кнопку и с легким треском оторвала ее. Еще два раза треснули кнопки, и трусики, распахнувшись на бедре, съехали вниз на одеяло. Затем она одним рывком сорвала лифчик. С минуту Нина стояла нагая, удивительно напоминая точеную статуэтку, с двумя белыми полосками -там, где трусики и лифчик уберегли кожу от загара. Я ошеломленно уставился на нее, начиная соображать, что это совсем не игра. Нина сняла с глаз солнечные очки и улыбнулась мне грустно и трогательно: - Ну, иди же, глупый. Чего ждешь? - Нина! - ахнул я.- Ты отдаешь себе отчет в том, что делаешь? - Я люблю тебя, - прошептала она. - Разве этого мало? С первого дня, как увидела тебя... Я возвращался из лесу, распираемый ликованием. Такой девчонки у меня еще не было! Мне не верилось, что я только что обладал ею, и не я, а она объяснилась мне в любви. Голова моя кружилась от радости и гордости. Нина шла, обняв меня за талию и положив кудрявую голову мне на плечо. Встречные пижамы и халаты каменели, завидев нас. Ни у кого не было сомнения, что их Ниночка, их божество, образец чистоты и непорочности, отдалась мужчине и не хочет скрывать, а, наоборот, открыто демонстрирует это. Разинутые рты и перекошенные лица обитателей санатория нисколько не занимали меня, так я был поглощен своим счастьем. Погруженный в сладкие переживания, я забыл даже о докторе. И зря. Вместе с другими видел наше с Ниной шествие в обнимку по аллеям санаторного парка мой доктор. И глазам своим не верил. Проводив Нину, я с глупейшей счастливой улыбкой от уха до уха, насвистывая, поплелся домой, потому что порядком устал и намеревался прилечь отдохнуть. В нашей узкой крохотной комнатке меня ждал мрачный, как туча, доктор. Он сидел на своей кровати, набычившись и сверля меня исподлобья своими серыми пуговицами, светившимися недобрым огоньком. Я сел на свою кровать, и наши колени стукнулись. Он с брезгливостью отодвинул свои. И тогда я улыбнулся ему беспомощной улыбкой: повинную голову, мол, меч не сечет. - Предатель! - выдохнул он, и мне показалось, что его скрутил приступ удушья. Лицо покраснело, налилось кровью. Он дышал тяжело и часто. Так получилось,- пожал я плечами.- Честное слово, я не хотел. Ты что, хочешь убедить меня, что ты с нею переспал? - Так получилось... Она сама захотела и повела меня... в лес. - Врешь, скотина! - он вскочил и заметался1 в тесном квадрате между дверью и кроватями.- Так я тебе и поверил! Нос не дорос! Она тебя на версту до себя не допустит! - Правильно, - охотно согласился я, надеясь, что он успокоится.- Конечно, она чиста, как слеза. У нее в помыслах такого не было. Доктор замер и недоверчиво уставился на меня. - Тогда почему она так обнимала тебя, когда вы возвращались из леса? Я не мальчик, такое бывает только после интимной близости. Говори правду, негодяй! - Виноват,- согласился я.- Так получилось. Да, она отдалась мне. Не верю! - закричал истерически, как баба, доктор, зажав уши кулаками и топая ногами.- Она не могла позволить этого! Она не такая. Я не мог ошибиться. Конечно, - снова подхватил я.-Я пошутил. Ну, глупая, дрянная шутка. - Шутка ли? - зарычал доктор.- Не верю тебе! Господи, я с ума сойду. Мое сердце вот-вот разлетится в куски! Уж не знаю, что тебе отвечать,- устало сказал я. - Говоришь да - не веришь, говоришь нет - тоже не веришь. Какой вариант тебя больше устраивает? - Меня устраивает единственный вариант - лечь и умереть, - он плюхнулся на свою кровать и зарылся лицом в подушку. Я сидел, не смея шевельнуться и даже затаив дыхание. Вдруг он вскочил и сел, на сей раз не отдернув своих колен от моих. - Слушай, подонок. У тебя остается последний шанс сохранить меня в числе своих друзей. Если не согласишься, я не переживу эту ночь. А если и не подохну, то утром меня здесь уже не будет. И никогда, слышишь, никогда ты меня не увидишь. - Говори, - внутренне сжался я, предчувствуя что-то очень нехорошее. Ты можешь меня спасти. И все будет забыто. Мы останемся друзьями, какими были до сих пор. Понимаешь, я не излечился, отправив тебя вчера к ней наверх оскорбить ее. Хорош, гусь! Тебя только и посылай... Но, ладно. Я по-прежнему люблю ее. Даже еще больше. Это безнадежная любовь, которая не сулит мне ничего, кроме унижений и абсолютного саморазрушения. Ты можешь помочь мне выйти из беды, избавиться от этого чувства, которое меня доконает. Клин вышибают клином. Есть такое варварское сред- ство. Я забуду ее, вычеркну из памяти, она станет мне совершенно безразлична - при одном условии... Если она отдастся тебе в моем присутствии. Тут уж я вскочил и в гневе сжал кулаки. - Садись! Не играй в благородство. Мы оба одним миром мазаны, и на нашей совести достаточно грехов. Не знаю, у кого больше. Мы проделаем все так, что она об этом даже не догадается. Будем знать только ты да я. Я укроюсь под кроватью, а ты проведешь ее, и пусть я буду свидетелем, как моя любовь, предмет моей страсти, отдается другому. И я излечусь... Мое чувство к ней испепелится. И все будет прекрасно. Вы после этого любите друг друга, как хотите. Ваше дело. А я буду жить, как жил. Без треволнений и надрыва, а спокойно, размеренно, как рекомендует наша медицина олухам, мечтающим о долголетии. - Нет! - замотал я головой.- Хватит! Ты уж раз меня спровоцировал во имя нашей дружбы пойти оскорбить человека ни за что ни про что. И я это сделал... Хоть неожиданно все обернулось совершенно иным образом... и теперь она - моя любовница, самая прекрасная женщина, подобной которой я еще в жизни не обладал. На что ты меня толкаешь... пользуясь тем, что ты старше и я тебе доверяю, как... брату? - Садись. Остынь, - он надавил ладонями на мои плечи.-Тебе действительно отчаянно повезло. Таких женщин, возможно, одну и встретишь за всю жизнь. А может быть, и не встретишь вовсе. Тебе подвалила удача. Тебе улыбнулась фортуна. А мне фортуна показала свой зад... и в самом неприглядном виде. Так будь же великодушен! Не топчи упавшего! Помоги ему подняться! Я прошу тебя... Последний раз прошу... Больше никогда не попрошу... Мне это нужно, как... кислород умирающему от удушья. Мне было искренне жаль его. На лице его было написано такое неподдельное страдание, что я не выдержал и тихо, не своим голосом спросил: - Как это сделать? - Очень просто,- взволнованно заговорил он, ободренный моим вопросом.- Я - под кроватью, а вы с ней на... Я буду нем как могила. Ты же знаешь меня. Я - разведчик. Не в таких переплетах бывал. Могила. - А если выдашь себя? Что тогда? Тогда? - задумался доктор и вдруг ринулся к шкафу, распахнул и стал рыться в одежде.- Тогда ты сожжешь мой партийный билет! Я тебе его дам, и, если что - жги его! Он протянул мне обернутую в переплет книжечку члена Коммунистической партии, и я сунул ее в карман. - Вот на какую жертву я иду? Понял? - склонился он надо мной, и лицо его пылало. - Ты и сам знаешь, чем мне грозит потеря партбилета. Без этой книжки мне - конец. Вся карьера и вся жизнь полетит кувырком. И я иду на это! Потому что иначе мне все равно не жить! Конечно, то, что я уступил, это- гнусно по отношению к Нине, откровенное предательство человека, только что доставившего мне такую радость, - лихорадочно думал я, направляясь к женскому корпусу и мучительно подыскивая оправдательные аргументы.- А что ей? Она же останется в полном неведении... А вот друга я, возможно, действительно спасу или от инфаркта, или от умопомешательства... Кто знает, возможно, мой поступок... если рассмотреть его под определенным углом... даже окажется благородным... Когда я покидал нашу комнату, доктор уже лежал под моей кроватью, ногами к изголовью, опустив край одеяла до самого пола. Я просунул туда его подушку, чтоб ему не мозолить затылок на досках. Никто не мог предугадать, сколько ему предстояло пролежать там. Нина встретила меня радостной, сияющей улыбкой и повисла на моей шее, болтая в воздухе ногами и роняя на пол тапочки. - Чуяло мое сердце, ты быстро соскучишься и вернешься. Я уж тут соскучилась по тебе... ты представить себе не можешь. Моя совесть заныла при виде ее наивной доверчивости. Она ничуть не удивилась, что я позвал ее к нам в мужской корпус, хотя она была одна в своей комнате и нам бы здесь никто не помешал. Нина бурно и откровенно ликовала, что я так быстро соскучился по ней, и не обратила внимания на то, что весь обратный путь я прошел угрюмый и замкнутый, лишь изредка рассеянно и односложно отвечая ей. Я отпер нашу комнату и прошел первым, бегло оглядевшись и убедившись, что все осталось, как и было, и ничто не может вызвать подозрений. Затем впустил ее. - Спорим, это твоя кровать,- звонким, как колокольчик, голосом угадала Нина и села на мою кровать, под которой, я мог себе представить, замер, затаив дыхание, доктор. - А как ты угадала? - просто так, чтоб хоть что-то сказать, спросил я. - Твой толстый друг любит комфорт. Я несколько раз замечала его в лесу с подушкой под мышкой. Мне захотелось сделать приятное моему бедному другу, томившемуся под кроватью, на которой беспечно сидела Нина. - Знаешь, почему на его кровати подушки нет? Он сейчас тоже в лесу. И не один, а с дамой. Доктор пользуется у женщин огромным успехом. - И ты ему веришь? - со смехом воскликнула Нина.- Да это типичная мужская похвальба... Господи, он же абсолютно не мужчина. Тюфяк, полный жира. - Замолчи! - не своим голосом закричал я, ужаснувшись, что доктор, характер которого я уже немного знал, не выдержит такого глумления и, выскочив из-под кровати, задушит ее. - Почему? - все еще смеясь, втянула голову в плечи Нина.- Во-первых, это правда... а во-вторых, нас никто не слышит... Мы тут одни. Ты дверь-то запер? Я действительно впопыхах забыл запереть дверь и сделал это сейчас. Нина сбросила халат, затем разделась догола и вытянулась на моей кровати, заложив руки под затылок. Она была удивительно хороша. Какая-то неуловимая грация и женственность сквозили в каждой линии ее тела, а лицо было такое чистое и непорочное, ангельское, как определили наши санаторные дамы. Пресыщенный недавней близостью с ней, подавленный тем, что под кроватью лежит свидетель, я тем не менее легко возбудился от одного лишь взгляда на Нину. У меня к тому времени был весьма небогатый опыт в делах любовных, и тем не менее я сразу угадал в Нине необыкновенное совершенство не только во внешнем облике. Отдаваясь, она не делала никаких движений, а замирала, закрыв глаза. Зато внутри ее творилось что-то невероятное. Мой член, протиснувшись с трудом в ее эластичное и влажное, как теплая губка, нутро, обхватывался, обжимался мышцами, которые начинали играть, танцевать, вышибая у меня искры Из глаз. Сама же Нина лишь глубоко дышала, то и дело напрягаясь всем телом, когда доходила до оргазма, и снова расслабляясь, чтоб через минуту замереть опять. Пожиравший ее пламень выражался в глубоких темных кругах под глазами, возникавших с первого мгновения близости и все более густевших по мере продолжения. Нина вставала с глубокими провалами вокруг глаз, и это, несомненно, привлекло внимание всех встречных, когда мы с ней утром возвращались из леса. Теперь она лежала, как в обмороке, подо мной, безвольно раскинув руки и ноги, и тени густели под ее закрытыми глазами. Тело же то напрягалось в сладкой истоме, то расслаблялось, и я был бы на вершине блаженства, если б не постоянная мысль о докторе, сверлившая мозг. Мне показалось, что запахло дымом, и я, ритмично двигаясь на распластанном теле Нины, повернул голову назад и чуть не ошалел от ужаса. Из-под кровати, у наших ног, ползли струйки сигаретного дыма. Доктор закурил. Нарушив уговор. И теперь поплатится своим партийным билетом, который я сожгу, не дрогнув. Такие поступки должны быть наказаны. А пока я одной ногой стал помахивать в воздухе, силясь разогнать дым. Какое счастье, что Нина, отдаваясь, почти теряла сознание и ничего не заметила. Дым рассеялся и больше не появлялся из-под кровати. Доктор, констатировал я, накурился и погасил сигарету. Дорого тебе, мой друг, обойдутся эти несколько затяжек. Считай, что у тебя нет партийного билета и ты уже в этой жизни полный нуль. Меня сейчас ничем не смягчить и не разжалобить. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Каким-то чудом я смог довести до должного финала мою роль мужчины и сразу же заторопился, ссылаясь на неотложные дела. Нина послушно оделась и вышла со мной. Я запер дверь снаружи, чтоб доктор никуда не мог улизнуть, и пошел ее проводить. Она была безмятежно счастлива, не ведая, в какую гнусную игру я ее вовлек, и шла, прижавшись ко мне и доверчиво положив головку с глубокими темными провалами вокруг глаз на мое предательское плечо. Вернувшись и отперев дверь, я застал все в том же состоянии, в каком покинул. Доктор все еще был под кроватью. Я приподнял край одеяла: - Вылезай, собака! А то ты пропустишь исторический момент сожжения твоего партийного билета. Он вылез с серым лицом, сел на свою кровать, и на разжатой ладони я увидел сигаретный пепел, который он, по своей немецкой аккуратности, стряхивал за отсутствием пепельницы в свою руку. Глаза его были безжизненные, угасшие. Он выглядел человеком, перенесшим жесточайшее потрясение, и был жалок и беззащитен. У меня в тумбочке хранились таблетки валидола на случай сердечной слабости, и теперь они понадобились не мне, а доктору. Я молча протянул их ему, и он равнодушно положил себе под язык одну. - Скажи мне,- спросил я, когда увидел, что он понемногу приходит в себя и уже в состоянии ответить.- Почему ты закурил? Неужели не мог подождать, пока я ее уведу? Объясни, прежде чем я сделаю следующий шаг. Доктор уставился на меня пустым, равнодушным взглядом, и я понял, что ему все безразлично и он не собирается оправдываться. - Я попал в положение,- медленно, словно разговаривая сам с собой, заговорил он,- которого злейшему врагу своему не пожелаю. Очевидно, я проживу сто лет, если уцелел и не подох сейчас. Ты можешь сжечь мой партбилет и будешь прав. Я нарушил уговор. Не знаю, лучшим ли образом поступил бы ты, поменяйся мы местами. Нина, отдаваясь тебе, впала в беспамятство. Какой темперамент! Какое сокровище! Ты, негодник, выиграл в лотерее по трамвайному билету. Однако я не о том... Видишь щель между стеной и кроватью? Вот туда провалилась рука Нины, и ладонь ее легла на мое колено. Возможно, она приняла колено за угол чемодана или вообще не соображала в этот момент, но все время, пока она изнемогала от наслаждения под тобой, ее рука судорожно сжимала мое колено и ее дрожь передавалась мне, и я, как сейсмограф, регистрировал своей кровью и соком своих нервов каждый подъем и спад. Теперь ты понимаешь, что я пережил. Как я закурил, я даже и не помню. Возможно, это была лучшая разрядка моей пытки, потому что иначе я бы взревел в голос. Я вернул ему партийный билет. Он даже не поблагодарил и равнодушно сунул в нагрудный карман. Вот и все. Дальше все пошло ровно, без потрясений. Доктор, как и предсказывал, вышиб из себя таким варварским способом страсть к Нине. Стал таким, каким был прежде. Снова увлекся охотой за дамами, и весьма успешно. К моей радости, у него с Ниной установились нормальные приятельские отношения. Он снова стал привлекательным, многоопытным собеседником, и Нина болтала с ним охотно и увлеченно. Большую часть времени мы теперь проводили втроем, и доктор иногда, чутьем угадывая наше желание, запросто говорил нам, как дядюшка: - А теперь, детки, вам нужно отдохнуть от меня. Идите и предавайтесь любви. Я подожду. Вы ведь вернетесь? Две недели, оставшиеся до конца срока нашего пребывания в санатории, пролетели как один день. Мы с Ниной не расставались, ходили, держась за руки, как дети, и пользовались каждой возможностью, чтоб улизнуть от доктора и предаться любви. А все ночи я проводил в ее комнате, куда, по счастью, никого не поселили после отъезда Марите, и мы с Ниной спали, не разжимая объятий, на двух сдвинутых железных кроватях. Мы были неутомимы. Оба осунулись, похудели, и глаза у Нины были все время глубоко запавшими, делая ее еще красивей и обворожительней. Обитатели санатория смирились с ее грехопадением и теперь уж и на меня смотрели с теплотой, любуясь нами обоими. А день отъезда приближался неумолимо, и санаторная администрация вручила нам железнодорожные билеты. Мы ни разу не заговорили о женитьбе, но в мои ближайшие планы, как само собой разумеющееся, входила поездка в Ленинград, чтоб познакомиться с Нининой мамой и там уже все решить наилучшим образом. Отца Нина ни разу не помянула в разговорах со мной, и, когда я высказал предположение, что он погиб на войне, Нина покачала головой и, опустив глаза, произнесла: - Его нет в живых. Он был известным инженером в Ленинграде, и в 1938 году его взяли... Как врага народа. И расстреляли. А нас с мамой сослали в Казахстан. Мы вернулись в Ленинград после войны, но, как семье врага народа, нам запрещено жить в городе, и мы снимаем комнату за чертой, на станции Сивер-ской. Сердце мое упало. Это был неожиданный и страшный удар. Жениться на дочери врага народа коммунисту, делающему карьеру в партии, было безумием, самоубийством. Это было при жизни Сталина. До его смерти оставалось еще несколько лет. Я ничего не ответил ей, но от нее не ускользнуло мое состояние, и она сочувственно спросила: Твои родители тоже репрессированы? - Нет,- ответил я.- Живы и здоровы. И перевел разговор на другую тему, постарался уйти от оглушающей новости. Потом был отъезд. Мы с Ниной выползли из постели за полчаса до отхода автобуса, который должен был доставить нас на железнодорожную станцию. Там мы с доктором посадили ее в ленинградский поезд, и доктор впервые удостоился ее поцелуя. Она бросилась ему на шею, горячо расцеловала в обе щеки, а потом в лоб. Доктор стоял как пингвин, с румяными щечками и бессмысленно и глупо улыбался. Я же чуть не плакал. На людях целоваться и проявлять нежность я не умею и поэтому лишь чмокнул ее в губы и пожал руку. Она держалась молодцом, и лишь беспокойный взгляд, который она бросала на меня порой, выдавал ее волнение. Поезд ушел. Нина нам махала из окна. Мы - ей в ответ, пока последний вагон не скрылся за поворотом. По румяным щекам доктора текли слезы. Он их не вытирал и, как ребенок, оправдываясь, бормотал: - Старею, черт возьми... раскисаю... Сантимент, понимаешь, одолевает... А это уж излишняя роскошь. Через час к платформе подали наш поезд, и мы отбыли домой, оставив позади бесконечную полосу пляжа, дюны с пучками жесткого камыша и неумол- каемый гул прибоя на балтийском соленом мелководье. Медицинская комиссия констатировала мое полное выздоровление и разрешила вернуться на работу. От Нины я вскоре получил письмо, потом второе, третье. Я все откладывал ответ. Мой партийный босс, старый, умудренный жизнью человек, член партии с тех незапамятных времен, когда жив был Ленин, и непонятно как уцелевший в годы сталинских чисток человек, к которому я испытывал доверие, категорически запретил мне отвечать на Нинины письма, если я дорожу своим будущим. Я откровенно рассказал ему все. Как священнику на исповеди, зная, что он не понесет дальше и не продаст меня. Его приговор был кратким: о женитьбе на дочери врага народа не может быть и речи. И никакой переписки. Забыть, вычеркнуть из памяти. Потому что я достаточно взрослый, чтобы знать, что письма перлюстрируют и там, где надо, содержание и адресат моей почты будут известны. А затем недолго ждать организационных выводов, которые будут не в мою пользу. С доктором я не видался со дня возвращения. Как-то он позвонил мне и назначил встречу в кафе. Оказывается, он тоже обменялся с Ниной адресами и получил от нее тревожное письмо, умоляющее немедленно сообщить, что со мной и где я, ибо она не получила ответа на все свои письма. Я кратко изложил доктору содержание беседы с моим партийным боссом. Он только понимающе и сочувственно кивал головой. Через неделю он снова позвонил и снова пригласил меня в кафе. Он успел съездить в Ленинград и побывал у Нининой мамы, а также видался с Ниной. - Она беременна от тебя,- сказал доктор, не глядя мне в глаза.- Еще там накануне отъезда у нее были подозрения, и она спрашивала совета у меня, как у врача. Я тебе говорить не стал, она просила об этом. Надеялась, что это случайность и все обойдется. Но дома, в Ленинграде, по прошествии полутора месяцев Никаких сомнений не оставалось. Ее мама врач и позаботится о том, чтобы аборт был сделан квалифицированно, без опасности для здоровья Нины. А в конце ужина доктор, отводя глаза и сконфуженно посапывая коротким носиком, сообщил мне следующее. Он предложил Нине выйти за него замуж и записать будущего ребенка на свое имя. Нина была растрогана благородством доктора и все же вежливо отказала, мотивируя тем, что она к нему испытывает только дружеские чувства. А для брака этого недостаточно. Прямо из кафе я помчался на почтамт и, словно в угаре, послал телеграмму следующего содержания: "Не делай аборта, сохрани ребенка. Немедленно выезжаю. Твой муж". Назавтра я опомнился, поостыл и... не поехал в Ленинград. Нина мне больше не написала. А через какое-то время я узнал от доктора, ему написала мать Нины, что она вышла замуж за. выпускника Ленинградского военно-морского училища В. И. Сорокина и после его аттестации лейтенантом уехала с ним в портовый город на Севере, где он служит штурманом на подводной лодке. Эту новость я воспринял без особой горечи. Время - лучший лекарь, и мое чуство к Нине понемногу гасло. Остались какая-то сладкая грусть и горделивое мужское удовлетворение от того, что мне удалось обладать этим божественным созданием. Скребло на душе от другого. И доктор, предложивший Нине руку и сердце, и этот неизвестный мне морячок Сорокин В. И., ставший ее мужем, оба были коммунистами и оба не побоялись рискнуть карьерой.. А я струсил. Вскоре после Нового года в местной газете появился в черной рамке некролог, извещавший о преждевременной смерти талантливого доктора Вольфа Гольдберга. Холостой доктор жил с отцом и матерью, прелестными стариками, уважаемыми в городе врачами. Они делали трогательные попытки женить сына. Знакомили его с дочерьми своих сослуживцев, устраивали званые вечера и - все бесполезно. Мой друг был рассеян и невнимателен к кандидаткам в жены, подобранным родителями, и, если среди девиц попадались хорошенькие, он не отказывал себе в удовольствии переспать с ними, заранее предупредив, чтобы на большее не рассчитывали. Новый год он встречал дома. С мамой и папой. И их сослуживцами. Среди гостей была довольно юная особа, приглашенная все еще не потерявшими надежды родителями на предмет представления сыну. Я знаю, как все произошло, со слов его матери. Ровно в полночь, выслушав по радио новогоднее поздравление из Москвы, гости встали из-за стола с бокалами шампанского, и доктор, оглядев всех серьезными и печальными глазами, повторил вслух последние слова казенного радиоприветствия: "Вперед, к сияющим вершинам коммунизма" - и от себя добавил: - Вы давайте валяйте к этим самым вершинам. А я, признаться, устал и выхожу из игры. Он покинул новогодний стол, быстрым шагом прошел в свою комнату, и очень скоро оттуда прозвучал выстрел. Родители и не подозревали, что в чемодане у сына хранится привезенный из Германии парабеллум. Стрелял он умело. Не зря был в морской пехоте и разведчиком. Аккуратная дырочка в виске и выходное отверстие на макушке. Так что он совершенно не был обезображен и лежал в гробу такой же, каким я его знал, только без румянца на пепельных щеках. Я хоронил его. Шел между стариками, совсем убитыми горем, и поддерживал их под руки, чтоб не рух-нули, не отдали Богу душу по дороге на кладбище. Мне казалось, что я веду моих собственных родителей и мы хороним меня. И поэтому плакал взахлеб, навзрыд, но шедший впереди духовой оркестр заглушал все звуки рвущей душу мелодией похоронного марша и на меня никто не обращал внимания. Потом умер Сталин, и все в стране стало меняться. Меня перевели на новое место службы. Я сменил еще несколько городов, быстро и успешно строя карьеру. Однажды в командировке в портовом городе на Севере я вспомнил, что именно сюда уехала когда-то Нина со своим мужем, и, полистав телефонную книгу, нашел фамилию В. И. Сорокина и номер домашнего телефона. Я позвонил, и трубку сняла она. Этому невозможно поверить, но она узнала меня по голосу с первого слова. И тут же предложила встретиться, сказав, что муж находится в дальнем плавании и ей не составит никакого труда прийти на свидание. Я узнал ее сразу. Она нисколько не изменилась. Хотя была в норковой шубке и в меховой шапочке. На юге еще была золотая осень, а здесь стояла зима и скверик, где мы встретились, был завален сугробами снега. Нина сидела на скамье у обросшего ледяными наростами бездействующего фонтана, и я, счистив пер- чаткой снег, сел рядом с ней. Глаза ее сияли, когда она смотрела на меня, и была она настолько прелестной, что я почувствовал горечь огромной и невосполнимой потери и с грустью слушал ее рассказ. Сорокин, ее муж, замечательный человек и до сих пор любит ее без ума. Он уже капитан, первого ранга и командует атомной подводной лодкой. Она окончила медицинский и работает врачом-психиатром. Мама жива, в Ленинграде. А папу реабилитировали посмертно, и теперь в институте, где он преподавал до ареста, установлена мемориальная доска из мрамора с его барельефом. У нее сын. Вот он там с детьми лепит снежную бабу. - Миша, Мишенька! - позвала она, и к нам подкатил в белых валенках и в меховой шубке раскрасневшийся мальчуган лет десяти.- Поздоровайся с дядей. Мальчик зубами снял варежку и протянул мне горячую влажную ладошку. Что-то в его лице кольнуло меня, приковало мое внимание. Иди, Мишенька, играй, - торопливо спровадила мальчика Нина и посмотрела на меня долгим и печальным взглядом.- Что, узнал? Твоя копия. - Значит, ты... - Да, я не сделала аборт, и, когда родился Миша, мой муж знал, что это не его сын. Постой, это так неожиданно... - задохнулся я.- У меня есть сын? У тебя нет сына, - мягко возразила Нина.-Миша - сын капитана первого ранга Сорокина, и он носит его фамилию. Это его единственный сын. Больше я рожать не захотела. Нина,- захрипел я, хватая ее за руки.-Уйди от этого капитана! Мы поженимся, и я усыновлю своего собственного сына! Я ведь еще холост. И согласен хоть сейчас... Нет, - улыбнулась Нина горькой улыбкой. -Поздно, дорогой. Я тебя любила и, может быть, до сих пор люблю. Но мой муж такой прекрасный человек, и я ему настолько многим обязана, что никогда, ни под каким предлогом не оставлю его. Вот так, милый. Расскажи лучше о себе, как поживает наш общий друг доктор? Я рассказал ей о смерти доктора, и Нина неожи- данно для меня так опечалилась, что слезы заструились по ее щекам, и она закрыла лицо руками. А потом, успокоившись, предложила: - Доктор - свидетель нашей любви и моего, хоть короткого, но счастья. Он - часть нашей судьбы. Я бы хотела навестить его могилу. У меня теперь свободная от дежурств неделя и, если ты можешь выкроить время, давай слетаем туда. Мы прилетели втроем, Нина, я и Миша, с которым я подружился в самолете, и он не слезал с моих колен. Остановились в гостинице, в двух отдельных номерах, и на такси отправились на кладбище. Было непривычно тепло после Севера. Серебристые нити паутины плавали в воздухе, и над кладбищем тянуло едким дымком. Служители в синих халатах сносили со свежих могил увядшие венки из еловых лап и цветов и жгли их в больших взъерошенных кучах. Этот острый запах дыма и потрескивающие костры из венков навевали горькую печаль, и хотелось беспричинно заплакать. Мы шли по усыпанной гравием дорожке к могиле доктора, и служитель привел нас к трем одинаковым из красного гранита надгробиям. Доктор покоился уже не один. Слева и справа от него лежали отец и мать, скончавшиеся вскоре после его похорон. Скамеечки у этих могил не было. Семья Гольдбергов кончилась. Некому прийти на кладбище. Мы с Ниной присели на скамейку у соседней могилы, обнялись и заплакали, не стесняясь своих слез. Миша удивленно уставился на нас. У доктора была семья. Мы. Я, Нина и маленький Миша. Разъединенные и, возможно, последний раз встретившиеся люди. Над черным роялем на оклеенной обоями стене висела в аляповато позолоченной раме копия картины Васнецова "Три богатыря". На неестественно могучих конях восседали неестественно могучие былинные богатыри Илья Муромец и Добрыня Никитич, в шлемах и кольчугах, с мечами и щитами. Только третий богатырь, юный Алеша Попович, был не так могуч, а похож на нормального человека. Это сходство ему придавали маленькие фатоватые усики. У его сотоварищей были бороды лопатой. Астахов, Лунин и Зуев стояли посреди гостиной голые и переминались босыми ногами на ковре. Лунин и Зуев давно потеряли форму, были рыхлыми, со складками жира на боках и животах. А ноги оставались худыми и тонкими и только подчеркивали преклонный возраст. Один Астахов еще выглядел орлом. Выше обоих и подтянутый. Только складки на шее и синие вены на ногах выдавали, что он сверстник своих приятелей. Астахов стоял посредине, положив руки на плечи Зуеву и Лунину, и Зуев не удержался, чтобы не съязвить: Тоже три богатыря. Да труба пониже и дым пожиже. - Измельчал народ,- согласился Лунин, вглядываясь в богатырей на картине.- Нет уж таких русских. В основном вроде нас с вами. Мелочь человеческая. - А ты чего хотел? - спросил Астахов.- Чтоб наш современник имел богатырский вид? Я еще удивляюсь, что наш народ совсем не выродился. Не опустился снова на четвереньки и не покрылся шерстью. Да посудите, ребята, сами. Вот уж больше полувека с нашего народа регулярно снимают сливки и выливают прочь. Прошлое столетие. Россия крепостная на костях крестьян-рабов накопила немного интеллектуального жира и удивила мир. Золотой век русского искусства. В музыке - Чайковский, Глинка, Мусоргский. В литературе - Пушкин, Лермонтов, Достоевский и Толстой, Чехов. В революцию мы сами сняли с себя сливки, уничтожили старую интеллигенцию, а потом вырастили свою, рабоче-крестьянскую, и Сталин в тридцать восьмом году пустил ее под нож. Вторая мировая война унесла у нас двадцать миллионов жизней. Самых ярких. А в коллективизацию сгноили в Сибири цвет русского крестьянства. Так какой же еще народ перенес бы столько кровопусканий и не захирел окончательно? А мы еще держимся. Спутники в космос запускаем. Ракеты на весь мир нацелили. Нет нам равного народа на земле. 'И хоть вид у нашего поколения далеко не богатырский, я горжусь, что принадлежу к этому народу. - Оду пропел,- криво усмехнулся Зуев, а Лунин добавил: - Я тоже не стыжусь, что я русский, да как-то не нахожу чем кичиться. - Могу объяснить,- заупрямился Астахов. - Да брось ты, - примирительно сказал Зуев. - Послушай-ка лучше анекдот. Зачем спорить? Народная мудрость все на свои места ставит. Значит, встретились, как часто водится в наших анекдотах, трое: англичанин, француз и русский. И заспорили, у кого женщины изящней и воздушней. Англичанин говорит: У нас встречаются такие тонкие и миниатюрные женщины, что, сложи ее, в портфеле уместится. А француз бьет своим козырем: - Наши женщины в Париже такие изящные и воздушные, что, случись сильный ветер, их может сдуть с площади имени Шарля де Голля и занести на самую макушку Эйфелевой башни. А.русский набычился, ворочает мозгами, чем бы их козыри побить, да и говорит: А у нас такие женщины... вот, скажем, ухожу я утром на работу, хлопну жену на прощанье по жопе, возвращаюсь вечером, а жопа все колышется. Англичанин да француз в полном конфузе: - О чем ты, Иван? Мы же толкуем о том, у кого самая изящная женщина. Русский поглядел на них с превосходством: - А я к тому, что у нас в СССР самый короткий рабочий день. - Советский патриот, - захохотал Астахов. Рассмеялись все трое. А Лунин покачал головой: - Вот так-то. В огороде - бузина, а в Киеве - дядька. Наш-то Иван, о чем бы ни зашла речь, все в одну точку бьет: мы хоть такие-сякие, лаптем щи хлебаем, а все же лучше всех. Это у нас с давних времен повелось. Недостаток ума хвастовством покрываем. Помните, до второй мировой войны как мы трубили на весь мир: наша авиация летает дальше всех, быстрее всех и выше всех! А стукнули немцы, и что-то я в небе наших самолетов никак разыскать не мог. Немцы их на аэродромах пожгли, а те, которые успели взлететь, как цыплят посшибали. - Все это верно,- согласился Астахов, усаживаясь в кресло и раскуривая трубку.- Но выиграли войну мы. Вся Европа на колени пала, а наш русский мужичок, такой-эдакий, своими ножками до Берлина дотопал и водрузил знамя Победы над рейхстагом. Искры из раскуриваемой трубки попали на грудь, в седые волосы, и он стал усердно дуть и рукой стряхнул их. - Бог тебя наказывает за казенные формулировочки, которыми ты пользуешься в разговоре даже с друзьями, - усмехнулся Лунин, усаживаясь голым задом на ковер у ног Астахова. - А что, я не прав? Дело-то ведь не в формулировке, а в факте, положенном в основу. - И факт-то хилый. Зависит, с какой стороны на него посмотреть,- сказал Лунин.- Вот ты говоришь, наш русский солдат до Берлина дотопал своими ножками. Неправда! И сам это знаешь, на фронте был. Не своими ножками мы до Берлина дотопали, а на американских "студебеккерах" да "виллисах" доехали. И не одень нашу армию Америка, мы бы без порток да в лаптях ходили. И не ходили бы, а подохли с голоду. Вспомни, чем кормились: "рузвельтовыми яйцами" - сухим яичным порошком и свиной тушенкой из Чикаго. - Не спорю,- сдался Астахов.- В войну было так. Но тогда как объяснить такой факт? Уже после войны, когда мы остались разоренными дотла, потеряли лучшую часть мужского населения - главную производящую силу, а Америка к нам повернулась спиной и объявила холодную войну, как же так получилось, что мы сами, без чьей-либо помощи, довели Россию до уровня самой сильной державы, первыми запустили спутники в космос и заставили весь мир трепетать перед нами? В том числе и Америку. А? - Очень просто,-угрюмо ответил Лунин. - Мы тут все свои. Доносы строчить друг на друга не станем. Отвечу, что думаю. На рабском труде, мой друг. На принуждении. На том, что Россия животы подтянула, недоедала, недопивала и ходила в обносках. Вот и обогнали всех, кто жил, как люди, в производств оружия. Таким же путем, на рабах, и Древний Рим владел миром. Да мы знаем, чем это кончилось. - У-у, ребятки, - замахал руками Зуев. - А вдруг тут в стенах микрофоны упрятаны? А вы такое несете. Мы же о бабах собрались поговорить. Душу порадовать. Все! Я запрещаю отклоняться от темы! И для зачина расскажу вам анекдот про наших русских баб. Значит, так. Все люди рано или поздно помирают. И женщины тоже. И наши русские бабы в том числе. Вот прибывает на тот свет свеженькая партия покойниц из России. Вернее, из СССР. Дело-то в наше время происходит. И предстали они пред испытующими очами Господа, который выстроил их в три ряда нагишом и задает вопросы на предмет определения: кого - в рай, кого - в ад. - Кто из вас согрешил до замужества - три шага вперед! Все русские бабы дружно протопали три шага. Лишь одна осталась на месте. Господь задает второй вопрос: - Кто грешил после замужества - три шага вперед! Все русские бабы, не раздумывая, еще три шага протопали. Лишь та, единственная, не стронулась с места. - Добро,- поразмыслив, сказал Господь.- Всех - в ад! И эту глухую блядь тоже! Лунин рассмеялся громче всех: Ну, Зуев, даешь! Неисчерпаем! Ты мне кое-что напомнил. Чтоб больше не спорить, дайте-ка я вам расскажу историю. РАССКАЗ ЛУНИНА Я, пожалуй, нарушу установившийся у нас порядок и поведаю вам историю, в которой я не был ни участником, ни свидетелем. И знаю ее со слов своего приятеля, которого назовем, скажем, Анатолием. Он эту историю излагал не только мне одному, а довольно большому кругу наших общих знакомых и всякий раз завершал ее одним и тем же вопросом: - Случайно ли, что в рассказанных событиях все люди оказались, как на подбор, безвольными, трусливыми существами, безо всякого понятия о мужской чести, или это правдивая до жути картина нравов нашего общества, которое, как известно,-самое передовое и прогрессивное и воспитало и взлелеяло неведомый доселе тип нового человека? Этот вопрос занимает и меня, но в отличие от Анатолия я его не ставлю перед каждым встречным и поперечным, а то ведь недолго лишиться партийного билета и всех благ, причитающихся обладателю оного. Вот, что рассказал Анатолий, и я вам расскажу все, что запомнил, не привирая и не утаивая. Произошло это в одном городе, где по решению свыше собрали кустовое совещание работников отделов пропаганды и агитации, а также работников культурно-просветительных учреждений. Из нескольких областей съехались, что называется, лучшие люди - краса и гордость Коммунистической партии, пример и образец для всего остального трудящегося населения. Тут были и секретари райкомов, и заведующие лекторскими группами, и сами лекторы тоже, преподаватели марксизма-ленинизма, школьные учителя, директора клубов, журналисты из всех местных газет. Одним словом, партийно-культурная элита, самый идейный, самый просвещенный слой парти... Я это подчеркиваю сознательно, потому что это очень важно для оценки последовавших за тем событий. И если бы участниками этих событий были простые люди, так называемый советский обыватель, я бы и не стал занимать ваше время. Но тут, как на подбор, собрались партийные сливки, опора партии и государства, ее морально-политический стержень. Ведь именно эти люди воспитывают все население, вколачивают в головы советского народа основы высокой коммунистической морали, и уж, несомненно, они сами, по идее, должны быть кристально чистыми носителями этой морали. Совещание проходило в городском театре, а поселили делегатов в центральной гостинице, еще оставшейся с дореволюционных времен и потому отличавшейся аляповатой, рассчитанной на купеческий вкус архитектурой, с традиционным чучелом бурого медведя, застывшего на задних лапах возле пыльной пальмы в кадке на истертом ковре вестибюля. У массивных дубовых дверей с медными львиными головами на ручках стоял толстый швейцар с роскошной бородой лопатой и в ливрейной униформе с серебряным шитьем наподобие цирковой или адмиральской. Швейцар был стар и алкогольно краснонос, видать, тоже сохранился как музейный экземпляр еще с царских времен. Хотя, пожалуй, вру. Ему, в таком случае, должно было бы за сто лет перевалить. А он - кровь с молоком, румянец во всю щеку и пудовые кулаки. Значит, нашей, советской формации вышибала. Но льстив и по- добострастен перед начальством и грозен и неприступен для простого люда, как в лучшие старорежимные времена. Лакейская традиция не претерпела изменений с переменой социального строя. Как и положено в таких случаях, участников совещания кормили в гостиничном ресторане, выделив туда лучшие продукты и сняв сливки со всего городского снабжения. Город остался, как и водится в подобной ситуации, без мяса и масла. А сверх того, из неприкосновенного запаса подкинули икры и французского коньяка. Конечно, простому люду в эти дни доступ в ресторан был наглухо закрыт, как и закрылись на полдня двери в универмаге. В эти полдня там могли покупать только участники совещания, и на прилавки выбросили весь дефицитный товар: заграничные кофточки и обувь, которые местным щеголихам могли лишь присниться в самом радужном сне. Все чин чином, как это делается по всей необъятной Руси с той поры, как солнышко марксизма-ленинизма засияло русским людям, указав им светлый путь в будущее. Но это все присказка, сказка впереди. Мой друг Анатолий прибыл на это совещание из Москвы в качестве столичного гостя и наблюдателя и там повстречал своего приятеля, с которым давно не видался, Егорова - инспектора Центральной лекторской группы, которого прислали для ценных руководящих указаний тамошним пропагандистам и лекторам. А был этот Егоров шальным парнем. Выпивоха, бабник и драчун, но держали его за серебряный язык. С трибуны заливался соловьем. Таким обладал даром словесного внушения, что мог любого, даже самого ярого антикоммуниста, сделать сторонником советской власти. Так, по крайней мере, считал Анатолий. Этот Егоров в свое время прославился. Ему предстояло читать лекцию для партийного актива о моральном облике советского человека, а накануне он нализался в ресторане, стал приставать к женщинам, за что был побит основательно. Назавтра вышел он на трибуну - весь зал ахнул. Хоть и старательно припудрил физиономию, но даже в заднем ряду публика могла различить багровый синяк под глазом, вздутую губу и рваную царапину через всю щеку до носа. Лекция о моральном облике советского человека была коронным номером Егорова, читал он ее сотни раз и начинал всегда с цитаты из Антона Павловича Чехова. Вот и в этот раз Егоров, не уловив подвоха, взял старт с чеховской цитаты: - В человеке все должно быть красиво, - проникновенно начал он.- И лицо, и одежда, и мысли... Дальше продолжать ему не пришлось. Зал, лицезревший покарябанную физиономию лектора, грохнул. Хохот сотрясал стены. Публику никак не удавалось успокоить. И лектора пришлось увести, а дело его передать на рассмотрение идеологической комиссии. Егоров отделался легким наказанием. Ему все сходило с рук. Вот такого приятеля встретил Анатолий. Они глотнули изрядную долю французского коньяка после первого дня совещания, затем добавили "Столичной" водочки, раздавили пару бутылочек пильзенского пива - этого всего по случаю совещания в ресторане было навалом,-и душа Егорова взалкала действий. Ему захотелось дамского общества. А туземные дамы шарахались от Егорова, когда он пытался приставать к ним на улице. В провинциальном городе такое знакомство считается непристойным. Наступила ночь. Анатолий и Егоров не нашли себе подруг, и им предстояло одиноко и тоскливо ворочаться в скрипучих постелях до утра, потому что гомосексуалистами они не были. Отнюдь! - Пойдем, хоть швейцару бороду пощипаем,- предложил Егоров, который сидел как на шпильках, и ему страсть как хотелось покуролесить. - Не годится, - отмахнулся Анатолий, который был человеком осторожным и отличался кротким нравом, хотя и был не прочь пошалить, но тихо и без огласки. - Ручаюсь головой,- сказал Егоров с печалью в голосе, - что во всей этой гостинице только мы с тобой проведем ночку, как монахи, а вот делегаты конференции, вся эта шушера провинциальная, борцы за мораль, сейчас в своих комнатах трахают баб. - Ну уж и трахают...- осторожно возразил Толя. - Не веришь? - поднял на него воспаленные глаза Егоров, и Толя увидел в них озорные, не предвещающие ничего хорошего огоньки. - Слушай, Толя,- воспламенился Егоров.- Мы сейчас отколем трюк - закачаешься. Такого в этой дыре еще не видали. Мы с тобой - комиссия по проверке морали. Неважно, что такой комиссии не существует в помине. Сунем в нос красные московские удостоверения - эти вахлаки онемеют от страха и все примут за чистую монету. Важно только напустить на себя строгий вид, как и подобает высокому начальству, в пререкания не вступать, обрывать на полуслове, быть неумолимыми. Они у меня наложат полные штаны. Пойдем, Толя! - Погорим! -стал упираться осторожный Толя.- Быстро раскусят, что мы самозванцы. - Кто раскусит? - взвился Егоров.- Эти трусливые, жалкие душонки, готовые любому начальству, даже и мнимому, вылизать жопу, причмокивая, лишь бы сохранить свое хоть маленькое, но руководящее положение. Я тебе покажу, как они у меня запоют, пойманные с поличным на самом страшном партийном грехе - совокуплении с посторонней женщиной. Эти жрецы морали, эти так называемые партийные пуритане, похотливо потеют сейчас в своих постелях на чужих, малознакомых бабах, которых завлекли, посулив чего-нибудь, то есть используя свое служебное положение. Это же позор, Толя! Этому надо положить конец! А кто здесь подлинные жрецы партийной морали? Мы с тобой. Толя! Пойдем вниз и заарканим швейцара. Он-то небось знает, что где творится. Не один рублик в ладошку сунули, чтоб сделал вид, будто ничего не видит. А в советскую гостиницу, Толя, приводить женщину в поздний час категорически запрещается. Значит, у него, у швейцара, рыло в пуху. Он у нас на крючке и, чтоб не лишиться такой доходной должности, выполнит все, что мы ему прикажем. Твоя задача, Толя, при сем присутствовать и иметь строгий, целомудренный вид. Командую парадом я. И они сыпанули по лестнице вниз, в вестибюль, где у пустой конторки с крючками для ключей дремала баба-дежурная, а адмирал-швейцар сидел в кресле возле медвежьего чучела, распустив бороду по обшитой серебром груди. На последнем марше лестницы Анатолий и Егоров умерили шаг и пошли вниз степенной начальственной походкой, с суровыми, замкнутыми лицами. Результат был вернейший! Баба-дежурная очнулась от дремоты и засуетилась в своей конторке, изображая начальству деловую активность. Швейцар вскочил с кресла, вытянул руки по швам и, как солдат, преданно гаркнул: - Здравия желаем! И взял под козырек своей фуражки с высокой тульей, увитой серебряным шитьем. - Та-ак,- протянул Егоров, устремив на швейцара взгляд, ничего доброго ему не суливший. Красный румянец на щеках швейцара стал быстро испаряться, уступая место бледности. - Значит, несешь службу? - медленно выговаривая каждое слово, протянул Егоров. - Стараемся...-жалобно улыбнулся швейцар, явно предчувствуя недоброе. - Хорошо стараешься. Скоро мы увидим, как ты стараешься. Дежурная! - повелительно повернулся он к бабе за конторкой.- Будьте любезны уйти из вестибюля на минуточку. Нам необходимо побеседовать с этим гражданином без лишних свидетелей, так сказать, тет-а-тет. Дежурная исчезла, как будто ее смыло. Егоров использовал точно рассчитанный психологический эффект: вечный страх подчиненного, у которого всегда отыщется грех за душой, перед начальством, да еще чужим, а значит, и неподкупным. Швейцар прирос к месту и без звука шевелил губами. Егоров вынул свое удостоверение в ярко-красном переплете, не раскрывая, показал его швейцару и спрятал в карман. - Мы,- кивнул он на Анатолия,- комиссия по проверке партийной морали. Ясно? - Ясно,- проблеял швейцар. - В этой гостинице подозревается явное нарушение норм советской морали. Постояльцы в большом числе привели к себе на ночь женщин и теперь занимаются совокуплением, порочащим моральный облик советского человека. Так, что ли? - Вам виднее,- пролепетал швейцар. - Нам многое виднее. И то, что ты, пребывая на служебном посту, брал взятки, позволяя постояльцам провести дам в свой номер, что является грубейшим нарушением норм советского общежития. Швейцар даже не возразил, потрясенный проницательностью начальства, и поник с обреченным видом. - Но ты еще можешь заслужить снисхождение... и даже сохранить свое место на службе, если честно и беспрекословно окажешь нам содействие в выполнении поставленной перед нами задачи. Швейцар вскинул голову, выставив вперед бороду, и глаза его ожили. . - Только прикажите. Все сделаю! Для блага партии и нашего советского государства. - Зачем так высокопарно? - поморщился Егоров. Он наслаждался разыгрываемой комедией.- Все очень просто. Ты укажешь нам, в каких комнатах теперь творятся шуры-муры, ведь не забыл, у кого взятки брал, вежливо постучишь и потребуешь открыть двери, а дальше уж наше дело. Твоя обязанность стоять в коридоре, ждать, когда мы выйдем, и вести нас к следующей комнате. Задание ясно? Так точно! - радостно гаркнул холуй в адмиральской форме, уже было потерявший и снова обретший свою весьма доходную должность.- Пояснений не требуется. Тогда марш вперед, - махнул рукой Егоров.- Приступим. Швейцар услужливо запрыгал вверх по лестнице, невзирая на свой избыточный вес. Они стали подниматься следом. Запыхавшийся швейцар прошел несколько шагов по коридору. - Вернись, - велел Егоров.- Стучи в первую дверь. Швейцар замялся, Егоров точно угадал. Жилец из этой комнаты сунул ему взятку. Глубоко вздохнув, швейцар робко постучал косточками пальцев. - Кто там? - после долгой паузы отозвался недовольный мужской голос. - Откройте, - хрипло сказал швейцар. - Комиссия. - Какая комиссия? Кто дал право тревожить покой советского человека? - тон за дверью был самоуверенный, видать, обладатель его привык командовать. - А вот какая комиссия - вы узнаете, когда мы взломаем дверь, - стальным голосом вмешался Егоров, - если не откроете сами, добровольно. Женщина пусть не одевается, а останется в постели в таком виде, в каком она сейчас пребывает. Егоров действовал безошибочно. За дверью наступила испуганная тишина, затем раздался приглушенный шепот двух голосов, босые ноги зашлепали по полу, со скрипом повернулся ключ в замке, дверь приоткрылась, и в узкой прорези показалась часть одутловатого мужского лица, увенчанного лысиной с редкими волосиками. - Не стесняйтесь, открывайте,-плечом распахнул дверь Егоров.- Стесняться надо было раньше. Егоров, а вслед за ним Анатолий и швейцар прошли в комнату, тускло освещенную настольной лампой. На стульях валялась мужская и женская одежда вперемежку, у задней спинки кровати стояли, отливая блеском, черные лакированные дамские туфли на высоких каблуках. В кровати под смятыми простынями бугрился силуэт человеческого тела, укрытого с головой. Егоров велел швейцару выйти и стоять за дверью, пока не позовут, а затем, покосившись на дамские туфли, спросил хозяина комнаты, переминавшегося в своей фланелевой пижаме босыми ногами на холодном пластиковом полу: - Ваша обувь? Одутловатый хмыкнул, давая понять, что он оценил его чувство юмора. - Все ясно,- Егоров сдвинул с кресла на пол охапку одежды и сел. - Попрошу предъявить документы. - А вы, собственно, кто такие?..- неуверенно спросила пижама. - Комиссия по проверке морали участников совещания. Вам нужны документы? - Нет, нет... Я просто... полюбопытствовал... не знал, грешным делом... что такая комиссия существует... а я в партии двадцать пять лет. - Круглая дата, - согласился Егоров.-Вот на ней и завершится ваше пребывание в партии. Документы! Одутловатый метнулся к шкафу, порылся в его темной глубине и протянул Егорову удостоверение в вишневом переплете. - Заведующий отделом пропаганды и агитации районного комитета партии,- прочитал нараспев Егоров, с особенным наслаждением произнося фамилию и имя-отчество обладателя удостоверения. - Разлагаемся. Развратничаем. Народу говорим одно, а сами что вытворяем? Она кто? - кивнул Егоров на бугор под простыней.- С улицы? - Нет, нет, - запротестовал одутловатый.-Наша... Делегат совещания... живет этажом выше. Под простыней раздалось сдерживаемое всхлипывание. - Коммунистам слезы не к лицу,- укоризненно сказал Егоров.-Умели гадости делать - умейте держать ответ. Попрошу партийные билеты. - Ни за что! - встрепенулась пижама и стала в петушиную позу.- Только своему непосредственному руководителю, секретарю райкома партии я верну его. Больше никому! . - Не мельтеши, - поморщился Егоров. - Сядь! Устав знаешь. Не нужен мне твой партийный билет. Сдашь его кому следует, когда выметут из партии, как мусор, как сорную траву, чтоб освежить, очистить атмосферу в наших рядах. Мне нужен номер партийного билета. А вы,- Егоров устало кивнул Анатолию,- запишите. Заодно велите швейцару принести их паспорта. Ее - тоже. Одутловатый упавшим голосом пробормотал номер своего партийного билета и спрятал его дрожащими руками куда-то в недра шкафа. Анатолий для видимости черкнул что-то в своей записной книжке. Швейцар принес снизу два паспорта, передал их Анатолию и аккуратно закрыл за собой дверь, снова заняв свой пост в коридоре. Анатолий с каменным лицом протянул паспорта Егорову. Тот небрежно раскрыл один, перевел взгляд с одутловатого на фотографию в паспорте, раскрыл второй. - Опустите простыню,- строго велел он.-Я хочу сверить лицо с паспортной фотографией. Не стесняйтесь. Стесняться надо было раньше, когда штаны снимала. Простыня поползла с подушки, открыв кудрявую, в искусственных завитках голову довольно молодой женщины со смятым, без косметики лицом и припухшими губами. В ухе поблескивала золотая сережка. Она щурилась на свет, и вид у нее был загнанного, запуганного зверька. - Ну, что ж,- вздохнул Егоров.- Все соответствует. Номер вашего партийного билета? - Он... у меня в комнате... отвернитесь, я оденусь... и принесу... - Не надо одеваться, лежите, как лежали. Как говорят юристы, на месте содеянного преступления. А в вашу комнату мы сходим потом. Какую должность занимаете? - Директор Дома культуры...-залепетала она,- занимаем первое место в области... за достижения... - Знаем ваши достижения,- оборвал Егоров.- Вам не Домом культуры заведовать, а публичным домом. Но, к счастью, таких в нашей стране нет. А есть отдельные личности, позорящие высокое звание советского человека, да еще к тому же члена славной Коммунистической партии.. Егоров вошел во вкус. Он получал истинное удовольствие, поучая этих испуганных и жалких людей. - Судя по отметкам в паспортах,- продолжал он,- вы оба семейные люди. Вы имеете жену, а вы - мужа. И они, бедняги, вам доверяют, даже не подозревают, чем вы тут в гостинице занимаетесь. Я думаю, им будет весьма интересно узнать об этом. - Господи! - запричитала в постели женщина.- Не губите! Пощадите! Ведь есть же у вас сердце? - У меня есть сердце. Коммуниста. Я исполняю свой партийный долг. - Дорогой товарищ, - вдруг перебил плаксивым голосом одутловатый.- Простите нас. Это случилось^ впервые... не знаю как... Я больше не буду... Даю честное партийное слово... Не верите? Могу на колени встать. Он тяжело, с одышкой опустился на колени и пополз к Егорову, протягивая в мольбе руки. - Встать! - брезгливо сказал Егоров. - Коммунисты не стоят на коленях. Мразь! - Хорошо, хорошо... абсолютно согласен,- затараторил одутловатый, поднимаясь на. ноги.- Но чем я могу заслужить прощение? Скажите, я сделаю. - Все сделаешь? - прищурился на него Егоров. - Все, что прикажете, - поспешно согласился одут- ловатый, уловив в вопросе нить надежды.- Все, все... Только прикажите. - И ты? - глянул на женщину в кровати Егоров. - И я... и я. - Хорошо...-протянул Егоров.-Может быть, для первого раза мы и проявим к вам снисхождение... Не знаю... Посмотрим. Это зависит от вашего поведения. - Какого? - в один голос встрепенулись они оба, а он еще добавил заискивающе: - Говорите, мы готовы. - Готовы ли? Посмотрим. Ну, ладно. Умели грешить, умейте каяться. Покажите нам, продемонстрируйте, как вы тут совокуплялись, нарушая свой семейный долг и позоря звание коммуниста. Может быть, вы это делаете так хорошо, с таким мастерством... что это достойно подражания? Одутловатый сначала онемел, а потом, приняв за шутку, хихикнул: - Что вы, дорогой товарищ... какое уж тут мастерство... Обыкновенно... В нашем возрасте, как известно... не до жиру, быть бы живу... - Что ж, в таком случае прощайте,- поднялся с кресла Егоров.-Нашу беседу мы продолжим в другом месте. Вас вызовут. - Нет, нет,- замахал руками одутловатый.- Не уходите. Дайте хоть подумать. - А вы не шутите? - спросила из кровати женщина, уже без страха, даже с некоторым кокетством во взоре.- Вы действительно хотите, чтоб мы вам продемонстрировали... это самое? - Я два раза не люблю повторять,-сказал Егоров без тени улыбки и снова сел. - О'кей, - вызывающе улыбнулась она Егорову и Анатолию, одним рывком сбросила на пол простыню, открыв белое, довольно стройное тело, слегка начавшее полнеть, и встала на ноги, прикрыв обе груди скрещенными руками. - Но как это я... смогу?..- запротестовал одутловатый.- Я - не животное. - Вы коммунист,- оборвал его Егоров.- Пока. А как известно, для коммуниста нет преград, нет крепостей, которые большевики бы не взяли... Ну, голубчик, приступайте. Одутловатый конфузливо стал шарить в ширинке пижамных штанов. - Сбросьте пижаму,- велел Егоров.- В натуральном виде, как мать родила. - А как... нам лучше? - спросила она Егорова, ухмыляясь греховно и с вызовом. - Лежа, на спине... или вы предпочитаете наоборот? - Я полагаю, лучше раком...-рассудительно сказал Егоров.- Оно наглядней. Анатолий стоял как пригвожденный к месту, не смея шелохнуться. Ему все это казалось нереальным. Он ожидал, что вот-вот все рассмеются, как после скверной шутки, Егоров извинится перед ними, а они его великодушно простят, и все разойдутся, стараясь больше не встречаться, чтоб не смотреть друг другу в глаза. Он никак не мог свыкнуться с мыслью, что два взрослых, семейных человека, у которых, несомненно, имеются дети, как затравленные кролики, потеряв всякое чувство человеческого достоинства, ради того, чтобы не нарушить свой устоявшийся и, видать, не так легко доставшийся образ жизни мелких районных чиновников, согласны унизиться до последней степени. Неужели они не взбунтуются? Неужели не пошлют все к черту и не набьют морду Егорову и ему, Анатолию, тоже хорошенько, покарябают физиономию? Одутловатый покорно снял пижаму, обнажив волосатую, с сединой грудь и вислый, в жировых складках живот. Такие же редкие волосики, как и на лысине, проросли у него и на лопатках, и на пояснице. Только на лобке под складкой живота густо курчавилась рыжинка, и под ней совершенно исчезла даже видимость принадлежности к мужскому полу. Кроме волос там ничего не наблюдалось. - От страха ушло внутрь, - подумал Анатолий. Дама, тряхнув кудряшками, повернулась к ним спиной, нагнулась, уперлась ладонями в край кровати, выставила широкий, белый, в ямочках зад и, расставив бедра, уже не такие тугие, а с ложбинками в дряблой коже, открыла им мохнатый пучок неожиданно темных волос и влажно-розовую вертикальную щель посредине. - Ну, идите же,- как конь, повернула она голову из-за плеча, и одутловатый, колыхаясь творожным животом и затравленно озираясь на Егорова и Анатолия, прошлепал по серому пластику. Он неуверенно прижал брюхо к ее заду, руками и грудью навалился ей на спину и сделал несколько ерзающих движений молочными ягодицами. - Не получается, товарищи,- не отлипая от ее зада, обернулся он к своим палачам и, чуть не плача, сообщил: - Не стоит... Дама распрямилась, оттолкнув одутловатого. - Я не виновата, это он... Но можно попробовать по-другому. - Как по-другому? - заинтересовался Егоров. - Я возьму... в рот,- потупилась она. - Минет, что ли? - вскинул брови Егоров. - У французов это так называется. - Да, - кивнула она,- с вашего разрешения... Егоров помедлил с ответом, словно взвешивая, стоит ли позволять такую вольность, явно не нашего, а западного происхождения: - Ладно. Валяйте. Она с готовностью опустилась на колени, обеими ладонями обхватила ягодицы своего незадачливого напарника и уткнулась лицом под нижнюю складку его живота. Светлые кудряшки на затылке дергались по мере того, как голова глубже зарывалась между безвольно расставленными волосатыми бедрами. Одутловатый закатил свои поросячьи глазки и морщил розовый носик, посапывая. - Отставить,- брезгливо скривился Егоров. - Стошнить может. Хреноватый мужик тебе, баба, достался. Одевайся. Она вскочила с колен, вытерла ладонью губы и заглянула интимно и доверительно Егорову в глаза: - Я могу считать, что вы меня простили? - Это уж решать будем мы. В любом случае, основная вина на нем лежит. Соблазнил, а ничего еде-, лать не может. Ты - жертва. - Правильно,- горячо закивала она, торопливо натягивая на голый зад юбку.- Кобель слабосильный. Лишь раздразнил. Твоим хером только сковороды мазать. И за такую радость мне ставить под удар свою карьеру и личную жизнь? Она уже была в свитере, а бюстгальтер и трусики, не надев, смяла в кулаке и наотмашь хлестнула одутловатого по носу. - Без рукоприкладства,- остановил ее Егоров.- Он свое наказание получит. А ты давай валяй отсюда. Вот он тебя проводит. - Пойдемте товарищ,- переложив бюстгальтер и трусики в другую руку, с готовностью схватила она Анатолия за локоть. Они вышли в тускло освещенный коридор, обогнули застывшего тумбой швейцара, быстрым шагом отмахали три марша лестницы, вошли в ее маленький номер. Она включила свет, заперла дверь, швырнула на кровать смятые трусики и бюстгальтер и спросила Анатолия: - Я вам нравлюсь... как женщина? Анатолий что-то забормотал в ответ, а она не стала слушать. - Давайте я вам отсосу. Идет? На память об этой ночи... Она легко подтолкнула его к кровати, он сел, потеряв равновесие, завалился на спину, ткнувшись затылком в стену. Ее быстрые пальцы забегали по брюкам, расстегивая "молнию", она склонила лицо, зарылась носом, и Анатолий почувствовал, как теплые губы обхватили быстро возбудившийся член, и она задвигала липким язычком, отчего блаженство растеклось по всему телу. Уже провожая его из комнаты, она доверительно заглянула в глаза и, облизывая языком губы, спросила: - Значит, все в ажуре? Я могу быть спокойна? - Более-менее,- он ободряюще хлопнул ее по заду и вышел в сонный пустой коридор. Внизу он увидел, швейцара у другой двери и понял, что Егоров чинит расправу над новой парой. Анатолий вошел без стука в маленький номер со следами раздавленных клопов на старых пожухлых обоях и единственным окном, выходившим во двор. Егоров сидел, развалившись, в кресле возле круглого столика под плюшевой скатертью, на котором темнела бутылка чуть-чуть отпитого портвейна, два стакана со следами вина на донышках и раскрытая пачка дешевого печенья. Крошки от печенья были раскиданы по скатерти. Вино, стаканы и печенье имели виноватый вид вещественных доказательств совершенного преступления, а сами преступники сидели рядышком на краешке кровати, полуодетые и по возрасту да и по виду никак не похожие на развратников. Ему было за пятьдесят. Ей не меньше. Оба невзрачные, жалкие, и, видать, нагота двух пожилых и некрасивых людей покоробила эстетическое чувство Егорова, и он позволил им накинуть на себя кое-что из одежды. Они сидели на краю кровати, как два воробушка, и обреченно и безо всякой воли к протесту смотрели Егорову в рот. А тот, чуть ли не зевая от скуки, читал им мораль и сам тяготился своей ролью, настолько этот случай был неинтересным. - Итак,- подвел он итог, когда Анатолий вернулся,- вы, старые пакостники, понесете ответственность по всей строгости партийных норм. Ты, бабушка, собирай свои манатки и катись отсюда... - А я? - вскинул головку на цыплячьей шее ее любовник. Ты? - смерил его скучающим взглядом Егоров, прикидывая, чем бы его еще припугнуть.- Ты тут останешься. Комната твоя, куда тебе идти? Спи до утра, если сможешь уснуть... Его взгляд остановился на бутылке портвейна. Хмель от прежде выпитого уже улетучился из головы, захотелось добавить, и Егоров сказал деловито: - Вино и закуску мы конфискуем... - Пожалуйста, пожалуйста, - метнулся от кровати к столику полуодетый человек и дрожащими руками схватил портвейн и пачку печенья, просыпав несколько кусочков на пол.- Стаканы тоже возьмете? - На хрен нам твои стаканы? - рассердился Егоров, забирая у него портвейн и печенье.- Это мы пришьем к делу, как вещественные доказательства. В коридоре Егоров, не стесняясь швейцара, запрокинув голову, отхлебнул из горла несколько долгих глотков портвейна и отдал печенье и бутылку швейцару: . - Держи, борода. Но не смей пить. Это - улики. Понял? А теперь веди к следующим голубкам. По коридору прошел запоздалый жилец, недоуменно покосился на них, и швейцар, придерживавший рукой у груди бутылку портвейна и пачку пененья, помедлил перед дверью и постучал лишь тогда, когда фигура исчезла за поворотом коридора. В этой комнате "контролеров" ожидал сюрприз, который мог бы привести к скандалу и самым плачевным последствиям для них. В этой комнате обитал не кто иной, как прокурор. Тоже делегат конференции. И при этом сравнительно молодой и рослый, здоровый мужик. Способный набить морды и Егорову, и Анатолию и вышвырнуть их, как шкодливых котят, в коридор. А утром возбудить против них уголовное дело по всей строгости закона, который уж кому-кому, а прокурору известен до последней запятой. Белобрысый прокурор открыл дверь без спешки и успел натянуть на себя синие форменные галифе, а босые ноги сунуть в шлепанцы. Его ночная подруга, особа тоже молодая и крайне аппетитная, сидела на кровати в розовой рубашке с кружевами по краю, поджав колени к подбородку, и колени ее были круглыми, вкусными, а с красивого и нагловатого лица еще не сошли следы возбуждения от любовных утех, так неуместно прерванных этим вторжением. Прокурора не убедили слова Егорова о том, что они - партийные контролеры и по указанию свыше проводят проверку облика делегатов, размещенных в гостинице. Он потребовал предъявить документы. Егоров и Анатолий без большой охоты показали ему удостоверения. Они сразу поникли и даже побледнели, но прокурор, к счастью, этого не заметил. То, что они оба из Москвы, неожиданно произвело впечатление на прокурора и заметно сбило с него спесь. И тогда Егоров, быстро совладав с собой и припомнив весь арсенал демагогических словечек и лозунгов, коршуном налетел на прокурора, не давая ему опомниться под потоком самых страшных обвинений, изреченных безапелляционным тоном и голосом, полным негодующего металла. Бравый прокурор на глазах растерял остатки мужества и позорно капитулировал. Воспользовавшись паузой в гневной филиппике Егорова, он смиренно вставил: - Товарищи, да мы же все мужчины... Попытайтесь понять... С каждым бывает... - Не с каждым! - отсек Егоров.- А с нарушителями норм партийной морали. - Ну, хорошо... согласен... каюсь... Бес попутал... А повинную голову меч не сечет... У меня семья, де- тишки... Десять лет в партии... ни одного взыскания... Безупречная репутация... - Безупречная,- сказал Егоров.- А она кто? Тоже делегат совещания? - Да. Из местных. Живет не в гостинице. Заглянула на огонек. Она - подруга моей жены. Вместе институт кончали... - Так, подруга,- протянул Егоров, плотоядно оглядывая аппетитную фигурку в ночной рубашке, молча сидевшую в углу кровати, положив подбородок на колени.- Документы с собой? - А зачем мне их таскать? - криво усмехнулась она.- Дома документы. - И муж дома? - спросил Егоров. - Спит небось, второй сон видит. - Это вас не касается. - Ой ли? - улыбнулся ей Егоров. - Ну, вот что, матушка, одевайся, да побыстрей. Пойдешь с нами. - Никуда не пойду. - Нет, нет, тебе надо пойти,- вмешался прокурор.- Не надо сердить товарищей. Они при исполнении служебных обязанностей. - Подонок! - сплюнула женщина, поднявшись на ноги на упругом матрасе.-Жалкий трус! Не может защитить женщину, с которой спит. Все равно этим своей шкуры не спасешь. Она стала одеваться у них на глазах, демонстративно не отворачиваясь, и, когда натягивала трусики на крепкие стройные бедра, вызывающе задрала рубашку. Прокурор услужливо протянул ей юбку. Она вырвала ее из его руки и презрительно прищурилась: - Не лакействуй, не поможет. Одевшись, она через плечо бросила Егорову: - Я готова. И направилась к двери. Егоров и Анатолий пошли за ней. Прокурор остался посреди комнаты с подтяжками на голых мускулистых плечах, в синих галифе и шлепанцах: - Значит, дело миром кончилось? Я вас так понял? Дальнейшего хода не будет? Она в дверях резко обернулась, гневно сверкнула греховными глазами: - Замолчи, мерзавец! А то меня стошнит! В коридоре она не без презрения осмотрела Егорова с ног до головы: - Куда поведете? - Следуйте за нами, - дрогнувшим от возбуждения голосом сказал Егоров. Они втроем пришли в комнату, которую занимал Егоров. Она швырнула свою сумку на кровать, оглядела комнату и спросила: - Вдвоем будете? Или только ты? - Это мы решим полюбовно,- запер дверь на ключ Егоров.-Такую бабенку уступить другому - это себя не уважать. - А он выйдет? Или будет присутствовать при сем? - А уж это как вашей душеньке будет угодно. - Мне безразлично. Я вас всех презираю. Выпить не найдется? - Как не найдется? - Егоров поспешно стал отпирать дверь.- Это мы мигом. . Он отнял у швейцара портвейн и печенье, и пока он отсутствовал, женщина стала лениво раздеваться, делая вид, что не замечает Анатолия. Вещи свои она аккуратно складывала на спинку стула и, дойдя до нижней рубашки с кружевной оторочкой, помедлила, раздумывая, и тоже сняла через голову, представ перед Анатолием во всей обнаженной красе. Когда вернулся Егоров, неся в охапке портвейн и печенье, она произнесла, ни к кому из них конкретно не обращаясь: - Во всей этой истории мне мужа своего жаль. Уж больно худо ему будет, если прослышит. Ради него я вам в морды не плюнула. - Да мы не понимаем, что ли? - от возбуждения теряя привычный начальственный тон, сказал Егоров, разливая нетвердой рукой вино по стаканам. - Мы -джентльмены. - Подонки вы все, - сказала она, принимая стакан и не прикрывая своей наготы. Анатолию стало как-то не по себе, словно он присутствовал при публичной казни. Торопливо опрокинув в рот кислый портвейн, он вышел в- коридор. За его спиной скрипнул поворачиваемый в замке ключ. Почти до рассвета куражились в гостинице на всех, ее этажах Егоров и Анатолий в сопровождении швей- цара. Разбудили десятки людей, поднимали женщин из постели, издевались как могли над испуганными, растерянными людьми и ни разу не встретили сопротивления. Люди безропотно сносили унижения, канючили, вымаливая снисхождение, и все, как на подбор, даже не подумали защитить своих дам. Егоров и Анатолий угомонились лишь под утро, совсем выбившись из сил и засыпая на ходу. Они проспали утреннее заседание межобластного совещания работников идеологического фронта и еле успели ко второй половине, где, согласно повестке дня, должен был выступать с докладом Егоров. Он поднялся на трибуну, импозантный, холеный столичный гость, привычным взглядом опытного докладчика оглядел переполненный зал городского театра с большой хрустальной люстрой, висевшей на высоком лепном потолке, а на него, затаив от страха дыхание, смотрели жертвы его ночных похождений: прокурор в синих галифе и форменном пиджаке, директор Дома культуры, с которой позабавился Анатолий, подруга жены прокурора, стройным крепким телом которой насладился сам Егоров, одутловатый заведующий отделом пропаганды и агитации райкома партии и еще много-много других трусливых и жалких людишек, чьих лиц Анатолий и не запомнил. Егоров отпил минеральной воды из стакана, профессионально-гулко откашлялся, поправил узел галстука на шее и сочным лекторским баритоном одарил зал: - Антон Павлович Чехов, великий русский писатель, человек необыкновенной тонкости и культуры, в. письме к своему брату сказал слова, которые по сей день звучат для нас, советских людей, ценным заветом: "В человеке все должно быть прекрасно - и лицо, и одежда, и мысли..." Анатолий потом клялся своими тремя детьми, которых он обожал больше всего на свете, что именно так начал свой доклад его друг Егоров. А теперь давайте рассудим. Все, что рассказал мне Анатолий, кажется таким фантастичным, что, не знай я рассказчика много лет и не доверяй я ему, как себе самому, не поверил бы ни одному слову. Да если честно признать, при всем моем уважении к Анатолию весьма и весьма усомнил- ся я в достоверности этой истории. То, что Егоров, проказник и прощелыга, мог додуматься до такой тотальной ночной проверки всех комнат гостиницы, допускаю. И что швейцар-взяточник был у них наводчиком, верю. И что кое-кто из партийных чинуш районного масштаба, пойманный с поличным с бабой в постели, наложил со страху полные штаны и во всей красе показал свою подлую душонку, тоже могу представить. Но чтобы все, все мужчины, и не простые забитые людишки, а знающие цену власти и привыкшие командовать, чтобы такие мужчины, коих подняли ночью со своих любовниц два авантюриста, не воспротивились и униженно капитулировали, да еще в придачу отдали своих еще теплых после любовных ласк подруг на глумление и позор - такому я поверить категорически не мог и посчитал, что Анатолий, ради красного словца, перехватил, дал лишку и наболтал, чего не' было и быть не могло. Ибо если прав Анатолий и не соврал ничего, то все наше социалистическое общество - грязный свинарник, а новый тип человека, который мы так любовно выращивали со времен залпа "Авроры",- ничтожество и слизняк, какого еще человечество не знало. Спорить с Анатолием я не стал, а в душе зачеркнул эту историю, как непристойный и неумный вымысел. И забыл об этом напрочь. Пока жизнь не ткнула меня носом в нечто подобное. И не где-нибудь на периферии, а в самой столице, где собран, как говорится, цвет нации. Не помню, какое дело привело меня в Москву, но вернее всего, служебная командировка. Потому что поместили меня в одном из первых московских небоскребов - гостинице "Украина", что высится своими тридцатью этажами в гибкой излучине Москвы-реки, напротив моста, ведущего на Кутузовский проспект. Эта гостиница - не из обычных. Простой люд туда и сунуться не может. В ней живут важные заграничные гости, а из наших, советских, только те, кто ходит в высоких чинах или чем-то очень прославился. Все тридцать этажей, тысяча комнат, как соты, набиты отборной, исключительной публикой. Я в те годы еще не был столь важной персоной, как сейчас, но уже взял старт и удачно отмахал пер- вые ступени по известной лестнице, ведущей к власти. Я был очень озабочен созданием своей карьеры, знал почти все ходы и выходы в закоулках партийной машины, и перспектива передо мной открывалась самая прекрасная. И вообще жизнь улыбалась мне необычайно. В Москве у меня была невеста Леночка - красавица и умница, блестяще заканчивавшая учебу в университете, дочь прославленного героя войны, влиятельнейшего человека, благоволившего ко мне и очень довольного выбором своей любимицы. Да и сам я был парень хоть куда. Здоров как бык, недурен собой и уже довольно прочно стоял на ногах. Как мне помнится, эту командировку в Москву я и выбил потому, что очень соскучился по Леночке. Каждый вечер то я пропадал у Леночки в правительственном доме, то она - у меня. Отношения не в пример нынешним у нас были самые чистые, платонические. Если позволяли себе что, то самое большее - поцелуй в губы. Оба мы изнемогали от любви, но ждали, когда Лена получит диплом, и тогда - свадьба и рай. Гостиница "Украина" гудела как улей, и шесть скоростных вместительных лифтов мчали вверх и вниз потоки людей. На самом верху был ночной ресторан, открытый до утра. Он был единственным такого рода в Москве. И внизу два нормальных огромных ресторана. Хрустальные люстры, бронза, мрамор. Три джаз-оркестра. На дамах дорогие меха, мужчины одеты у лучших портных. Сливки общества. Вот куда я затесался. В те времена, должен напомнить, во всей стране свирепо проводилась кампания борьбы с хулиганством и безнравственностью, как с позорными пережитками прошлого, пятнавшими светлый лик нового, социалистического общества. В помощь милиции тогда-то и были созданы добровольные народные дружины, куда подбирали 'молодцов один к одному, по известному трафарету. Это были юные прыщавые пареньки, коим доставляло немалое наслаждение проявлять власть над людьми, арестовывать, хватать и даже бить нещадно при попытке сопротивляться - и все это под прикрытием закона и с благословения начальства. Страшноватые юнцы. К таким, не дай Бог, в руки попасть. И вот в целях борьбы с безнравственностью эти-то дружинники решили устроить облаву в гостинице "Украина", прочесать весь этот муравейник и выудить, выловить всех носителей разврата, то есть проституток, каковые водились и водятся в Москве в немалых количествах, хотя официально считается, что с этим пороком у нас давно покончено, ибо ликвидирована буржуазная среда, питавшая его. Тем не менее охоту на проституток устраивали довольно часто и хватали немалый улов. А вот как определить, кто проститутка, а кто нет? Ведь на лбу не написано и в удостоверении личности такая профессия не значится. Поэтому поступали просто. Без всяких уловок. По-топорному. Как часто у нас делается и в других сферах. Хватали всех представительниц слабого пола, а если попадались честные, порядочные женщины, то им предстояло доказать это, и тогда их освобождали после цепи унизительных допросов, ссылаясь на известную поговорку: "Лес рубят - щепки летят". Злая поговорка. Чудовищная. Оперируя ею, Сталин лишил жизни миллионы невинных людей, зачислив их в разряд щепок, которым положено лететь во все стороны, когда рубят лес. Гостиницу "Украина", несомненно, посещали девицы легкого поведения, и некоторые постояльцы гостиницы охотно пользовались продажной любовью. Все это делалось шито-крыто, втихаря, чтоб никто не знал, и до поры до времени это сходило с рук. Но вот власти отдали команду дружинникам прочесать гостиницу. Подогнали к парадному подъезду колонну крытых автофургонов, без окон, для того чтобы доставить весь улов в отделения милиции для расследования и допросов. Сотни юнцов в нарукавных повязках хлынули в огромный мраморный вестибюль и, разбившись на группы, оцепили выходы из всех шести скоростных лифтов. В этой гостинице нет лестниц, только лифты. И выходы из этих лифтов, плотно оцепленные дружинниками, превратились в западню для женщин. Для всех женщин подряд, кто имел несчастье очутиться в гостинице именно в этот вечер, когда проводилась облава на проституток. Кабина лифта, в которой теснилось десятка полтора людей, бесшумно и плавно спускалась вниз, распахивались автоматические двери, спрессованные люди вы- валивались в вестибюль, и цепкие руки дружинников, пропуская мужчин, хватали женщин и тащили их в сторону, передавая своим дожидавшимся товарищам, которые тем же способом, насильно, заламывая руки, волоча упирающихся по мраморному полу, загоняли их в крытые фургоны. Шесть лифтов работали беспрерывно, доставляя вниз очередную поживу. Женщин силой отрывали от мужчин, хватали их за все места, лапали, волокли на глазах у их растерявшихся партнеров: то ли любовников, то ли просто товарищей или даже сослуживцев, к коим заскочили повидаться по делу их коллеги женского пола. Женский крик и плач оглашали огромный мраморный вестибюль среди лепных стен, под многопудовыми хрустальными люстрами. Я находился в этом вестибюле и все видел своими глазами, и от ужаса и отвращения все мое тело покрылось гусиной кожей. Сотни мужчин, молодых и пожилых, безропотно отдавали своих женщин на расправу и унижения, и ни один не попытался вступиться, отстоять ту, с которой он только что лежал в постели или, что чаще всего было ближе к правде, лишь по-приятельски болтал в своем номере. Мужчины, все как один, струсили, умыли руки, лишь бы не попасть в милицию, не фигурировать в деле, что может привести к неприятностям по службе. Ради того, чтобы избежать небольшого житейского неудобства, эти мужчины, а среди них было много военных, офицеров, совершали откровенное позорное предательство. Господи, думал я, да что же это творится? В старину, до советской власти, русские люди, дворяне, коим действительно было что терять в случае смерти, шли на дуэль из-за одного косого взгляда, брошенного на их женщину, и погибали, отдавали свою жизнь, отстаивая честь дорогого им существа. Так погибли лучшие поэты России - Пушкин и Лермонтов. Погибли, не задумываясь, без тени страха и мелочных расчетов. А эти? Кому и терять-то было нечего, ибо не имели они ни имений, ни миллионных капиталов, как те, что в старину шли под пулю, отстаивая свою честь. Они не имели ничего, кроме своих жалких зарплат, казенных тесных квартир и партийного билета, обеспечивающего уровень жизни получше, чем у среднего обывателя, а тот был уж совсем нищенский. У них не было понятия о чести. Они все до единого оказались вполне сформировавшимися негодяями и шкурниками и постарались трусливо испариться, лишь бы не быть взятыми на заметку прыщавым юнцом. Во всей этой бесчисленной толпе прохвостов один лишь оказался нормальным мужчиной. Не наш. Иностранец. Черный из Африки. Он вышел с белой русо-пятой девчонкой под руку из лифта и, когда руки дружинников потянулись к ней, он прикрыл ее своей спиной и, что-то гневно лопоча на непонятном языке, стал драться, круша своими кулаками прыщавые скулы и мокрые носы. Он отбил свою даму, не отдал ее и, снова взяв под руку, бережно повел к выходу, высоко неся черную курчавую голову над стадом белых трусливых баранов. Дружинники отхлынули от него. Хотя я могу поклясться, что русская девчонка, которую он проводил из гостиницы, была несомненно, по всем признакам девицей легкого поведения, обыкновенной проституткой, за деньги или заграничные тряпки уступавшей свое тело. Но этот негр с ней спал и это было для него достаточным основанием защищать ее, как самую благородную даму. Уехали переполненные фургоны от парадного подъезда гостиницы, утихли крики в вестибюле, мужчины рассеялись по щелям, растворились, исчезли. А я стоял под хрустальной люстрой и мне хотелось плакать как ребенку. И не только потому, что я был свидетелем такой чудовищной картины падения нравов. Я оплакивал себя. Я вас знакомил с моей супругой, и вас теперь не удивляет, что ее зовут не Леной. А? Вы, кажется, догадались. Леночка в тот вечер была у меня в гостинице, ее вырвали у меня потные, липкие руки дружинников и почти бесчувственную от ужаса и омерзения поволокли по полу к фургонам. А я? Я одеревенел и стоял как столб. В голове сверлила одна лишь жалкая мыслишка: если я устрою скандал, подерусь, отобью Лену, меня вместе с ней увезут в милицию, составят протокол, который пошлют по месту службы, заставят долго доказывать, что наши с ней отношения чисты и мы не развратничали в моем номере. А как это докажешь? И на мою репутацию ляжет несмываемое пятно в личном деле, как каинова печать, будет вечно следовать за мной милицейский протокол, в котором я буду охарактеризован не с самой лучшей стороны. Моя карьера начнет рушиться. А кому, скажите мне, люди, нужна карьера, когда растоптаны совесть и честь. Сейчас на склоне лет я это понимаю и рассказываю вам как на духу, чтобы очистить душу от тяжести, висящей на ней. Очищу ли я ее? Вряд ли. Но хоть поговорить начистоту с друзьями, покаяться, ведь это тоже что-то. Леночку я больше не видал. Она не захотела меня знать. Порвала со мной окончательно и бесповоротно. И была права. А я долго не мог утешиться. Потом женился на другой. Наплодил детей. И вот живу. Не умираю. Зуев вышел из комнаты "Горное солнце" голый, в синих очках, защищавших глаза от действия ультрафиолетовых лучей. Астахов, возлежавший на диване после парилки, тоже ничем не укрытый, еще розовый от взаимодействия веника и пара, иронично оглядел короткое, в жирных складках тело Зуева: - Загорел, брат, на горном солнце. Как с Черноморского побережья Кавказа. - Действительно? - стал поворачиваться боками перед стенным зеркалом Зуев, изучая розовые пятна, проступившие в разных местах,- как бы ожог не схватить. - Что ты там так долго делал? - Думал. - О чем, если не секрет? --Лежал я, братцы, под горячим солнышком, вкушал достижения .цивилизации и думал о том, что в мире нас, русских, не только не понимают, но нарочно напускают побольше туману, когда речь заходит о нас. Словно им там, на Западе, доставляет особое удовольствие мысль о том, что есть, мол, такая страна Россия, не похожая на них, загадочная, как сфинкс. И народ там загадочный... Загадочная славянская душа. Придумано это все от снобизма. Мы, мол, нормальные, а они, мол, с придурью. Читают Достоевского, ахают и охают. Какая тьма душевная! Какая бездна! Аж страшно заглянуть в эту душу. А пробовали вы заглянуть в эту душу? Ох, и удивились бы. Пусто там, как и у вас на душе. Разница лишь в том, что у них от души виски отдает, а у нас водкой разит. Никакой Достоевский так не раскрыл русскую душу, как обычный советский анекдот. Моментальный портрет. Душа крупным планом. Вот вам пример. Из серии анекдотов о Василии Ивановиче Чапаеве и его верном ординарце Петьке. Поймали красные белого офицера и допрашивают. Петька является к Василию Ивановичу с докладом: - Молчит, гад. Не можем язык развязать. - Шомполами пробовали? - спрашивает Чапаев. - Пробовали. И иголки под ногти загоняли, и зубы все выбили. - Правильно сделали. Молчит, гад. Остается последнее средство испробовать. - Какое? --Дать ему с вечера вволю напиться водки, а утром попросит опохмелиться - не дать. - Ни в коем случае! - возмутился Чапаев.- Мы, чай, не звери... Лунин, не слыхавший прежде этого анекдота, расхохотался, стоя в дверях парной и прикрывая низ живота мокрым веником. К его побагровевшему телу прилипли распаренные березовые листики. - Вот уж действительно загадочная душа,- смеялся он.- Этакая смесь детской непосредственности и закоренелого алкоголизма. Где тут квасок у нас? Душа жаждет. Он прошелся по ковру к холодильнику, извлек оттуда запотевший эмалированный кувшин и стал пить прямо из горла, запрокинув голову. - Эй, и мне оставь,- попросил Зуев. В прихожей зазвенел звонок, и Зуев подбежал к дверям, к переговорному устройству. Астахов запахнул на коленях халат, а Лунин, поставив кувшин на пол, поспешно схватил со спинки стула купальное полотенце и обернул им живот и бедра. Зуев нажал на кнопку и спросил в решетчатую мембрану: - Кто это? - Я,- послышался искаженный треском электрических разрядов игривый женский голос.- Дуня. Официантка. Горяченького вам поесть принесла. - Дуня? - взыграл Зуев и, обернувшись к товарищам, подмигнул.-А как вас по батюшке, Дуня? - Да чего это я вам по телефону должна говорить? Откройте, скажу. - Нет, уж вы нам, Дуня, по телефону скажите,- затанцевал у двери голый Зуев, посвечивая розовым после "горного солнца" задом.- Тогда и пустим. - Да Ивановна я,- протрещал голос в рупоре.- Вот уж неугомонные. Ровно дети. - Милости просим, Авдотья Ивановна,- Зуев нажал на кнопку сигнала, открывающего входную дверь. Из прихожей слышно было, как официантка захлопнула за собой дверь и веником стала обметать снег с ног. Астахов вскочил с дивана и суетливо стал натягивать на себя под халатом трусики. Лунин тоже, сбросив мохнатую прсУстыню, накинул на плечи купальный халат и, запахнув, стянул узлом пояс. Один Зуев оставался нагишом и посмеивался над своими товарищами. --- Джентльмены. Напрасный труд. - Но все же дама,- возразил Астахов. - Эта дама, если мои сведения точны, привыкла видеть мужчин в голом виде. Здесь отдыхал до нас мой коллега Женя Афанасьев. А ему я доверяю... В чем доверяет Зуев своему коллеге Жене Афанасьеву так и не удалось узнать Астахову и Лунину. Потому что Дуня вошла в гостиную. - Здравствуйте, соколики! Сказано это было с доброй, приветливой улыбкой. От всего облика Дуни - простой русской бабы с морозным румянцем во всю щеку, с нагловатым и в то же время потупленным взглядом серых глаз, с веселыми морщинками от улыбки на выступающих по-татарски скулах - повеяло домашним уютом, кислым хлебом и парным молоком, запахом детства в деревенской избе, где появились на свет когда-то все три приятеля - и Зуев, и Астахов, и Лунин. Да к тому еще Дунин слегка скомороший наряд, почитавшийся здесь униформой для обслуги - бисером шитый кокошник на голове, душегрейка с меховой оторочкой и черные валенки-чесанки, облегающие крепкие ноги, с вы- пирающими над отворотами валенок икрами, настраивал на бездумный, невсамделишный, праздничный лад, когда хочется дурачиться, позабыв о годах и служебном положении. - Здравствуй, матушка! - Здравствуй, голубушка! - Ах, ты, кормилица наша! В тон ей загалдели они хором. В обеих руках у Дуни были алюминиевые судки, издававшие вкусный запах. - Сейчас покормим вас,- словно причитая, напевно тянула Дуня, ставя ношу на стол.- Небось изголодались, бедненькие. Все принесла вам, как любите. Специально у ваших супруг дозналась, кому что по душе... Вот голубцы со сметаной, вот борщ украинский, а вот котлеты пожарские. - Ах, Авдотья Ивановна,- развел руками, будто пытаясь ее обнять, голый Зуев.- Матушка ты наша, заступница. Товарищ Тимошкина. - Ох, и фамилию мою узнали, - как бы застыдившись, прикрыла рот рукой Дуня. - А как не знать? Вся Россия слухом полнится. От Балтийского моря до самых до окраин... Везде наш брат, партийный работник, славит Авдотью Ивановну. - Ой, тоже скажете, - совсем засмущалась Дуня. - Вам привет, велел кланяться мой друг товарищ Афанасьев. - Женя, что ли? Не забыл, значит. Ох, и шелапут-ный товарищ Афанасьев. Ровно дитя малое, любит куролесить. - Очень лестно он о вас отзывался,- подмигивал приятелям Зуев. - Спасибо на добром слове, - отвечала Дуня, расставляя посуду на столе.- А условие мое сказывал? - А как же? Все припасено. Вчера наменял, - Зуев побежал к гардеробу, стал рыться в карманах своей шубы. Астахов и Лунин, один на диване, другой в кресле, наслаждались разыгрываемой перед ними сценой, в которой Зуев комиковал и притворялся, а Дуня вела роль всерьез и искренне. Чем это все могло завершиться, оба не догадывались, и это еще больше разжигало любопытство и улучшало настроение. Зуев принес на ладони три серебряных рубля и показал сначала зрителям, потом Дуне. - Вот они, без обмана. Три юбилейные монеты с Лениным. Дуня взяла монеты, осмотрела каждую и сунула в карман душегрейки. - Значит, всех троих обслужить? - А как же? - сказал Зуев.- Мы - неразлучные друзья. - Ну, тогда кушайте на здоровье, а я пойду приготовлюсь. Как покушаете, кликните. И ушла в прихожую. Астахов и Лунин уставились на Зуева. - Да, да,- сказал он, довольный произведенным эффектом.- Это и есть мой сюрприз. Она тут всех отдыхающих мужского пола обслуживает, ставит на полное половое довольствие. Женька Афанасьев не врал. Все среднее звено партийного аппарата пропустила эта девица. Работает безотказно, как часовой механизм. Только раз дала маху, забеременела и имеет ребенка, неизвестно от кого. Коллегиальное дитя. Любой из наших коллег имеет все основания считать именно себя отцом. - Нет, нет,- замахал руками Астахов.-Я в этом не участвую. - Хочешь прослыть чистоплюем? - прищурился на него Зуев.-Только не перед нами, Сережа. Мы друг другу цену знаем. - Нет, уволь, - отмахивался Астахов. - Не тот возраст да и... - Не то положение? - съязвил Зуев.- У всех у нас одно положение, одной веревочкой повязаны. Выходит, Сережа, я напрасно потратился. За тебя уже уплачен серебряный рубль с изображением Ленина. Другой валюты наша дама не принимает. Только юбилейный рубль. - Она что, недоделанная? - озабоченно спросил Лунин. - Имеется маленько,- кивнул Зуев.- Не все дома. Но это не помеха плотским утехам. А, наоборот, даже приятней. Женя Афанасьев - большой дока и никудышный товар не станет хвалить. Одним словом, давайте обедать, а то мы бабу там застудим в прихо- жей, дожидаючись. Я иду первый. Живой пример всегда заразителен. Наскоро поглотив обед, Астахов и Лунин, взволнованные как мальчишки, собирающиеся напроказить, пересели на диван со стаканами компота в руках и заняли позицию зрителей. Голый Зуев, колыхая рыхлым задом и жировыми складками на боках, вышел на середину ковра, вытер рот салфеткой и хлопнул в ладоши: - Дуня! Пожалуйте! - Иду-у-у! - игриво откликнулась Дуня из глубины прихожей и выбежала в гостиную, как на цирковую арену. Она была абсолютно голой, лишь на ногах чернели мягкие валенки-чесанки с отворотами на икрах, а на голове посверкивал бисером кокошник - непременный атрибут старинного русского костюма. Это еще больше придавало всему происходящему сходство с цирком. Жирный, коротконогий и лысый Зуев выглядел клоуном, раздевшимся догола. - Сейчас самое время ввалиться нашим женам,- хмыкнул Астахов. - А мы не впустим, - мило улыбнулась Дуня. - У нас - механизация. Не войдешь без звонка. Да и не придут они. Сидят на собрании. У нас сегодня там такое делается: морально-бытовое разложение обсуждают. - Это кто с кем у вас разложился? - спросил Лунин. Ерофей. Кучер. На тройке гоняет. Видный мужик. С подавальщицей спутался. С Клавой. А сам женатый. Трое детей. - Нехорошо,- с напускной серьезностью сказал Астахов.- Небось коммунист? - У нас все - коммунисты,- ответила Дуня.- Беспартийных тут не держат. Нет политического доверия. А в партии как? Очень строго насчет семьи. Нельзя разрушать. Точно,- кивнул Зуев.- Как же вы так, Авдотья Ивановна, не доглядели за вашим кучером Ерофеем и Клавой? - Да вот, заладили одно: любовь, мол, у них,- объяснила Дуня.- Не могут друг без дружки. - Ну, а если партия прикажет? - сохраняя серьезный тон, спросил Астахов.-Должны подчиниться? Дуня кивнула. - А не подчинятся, их обоих сегодня выгонят из партии и с работы. А где они еще такую работу найдут? Так что не беспокойтесь, ваши жены там до конца просидят. Ведь интересно послушать про чужую жизнь. Нам тут никто не помешает... пока там идет собрание. - В таком случае, Авдотья Ивановна, приступим,- потер ладони Зуев, делая круги по ковру вокруг Дуни. -- Может, желаете перед началом глотнуть чего-нибудь горячительного? Чего изволите? Коньяку или шампанского? - Нам бы водочки,- потупилась Дуня.- Не откажемся. Пока Зуев нетвердой рукой доставал из холодильника и наливал в стакан водку, Лунин и Астахов, подавляя смущение, рассматривали Дуню, ставшую в изгиб рояля, облокотившись на деку, как концертная певица, собирающаяся запеть. У нее была крепко сбитая фигура с выпуклым животом рожавшей женщины, широкими бедрами и круглыми деревенскими коленями. Груди налитые, чуть вислые, с большими коричневыми сосками. В паху и под мышками курчавились жесткие на -вид черные волосы. С лица не сходила глупая и добрая улыбка. И при том, что и Астахов и Лунин в своей жизни повидали достаточно женщин и красивей и стройней, от Дуни на них повеяло такой притягательной бабьей силой и бездумной ласковостью, что они почти одновременно ощутили возбуждение. - Царевна-несмеяна, - шепнул Астахов Лунину, а тот в ответ: - Василиса Прекрасная. Дуня взяла у Зуева стакан, отставив мизинец, и звонко сказала: - Со знакомством! Опорожнив одним глотком стакан, она поставила его на рояль и кокетливо спросила: - А вас-то как величают, не знаю. А полагается знать. - Ну, раз полагается, то начнем с меня. Виктор Иваныч,- Зуев церемонно пожал Дуне руку.-А этот, с красивой шевелюрой,- Сергей Николаич. И Александр Дмитрич - тот, что с усами. - Очень приятно,- улыбнулась каждому Дуня и добавила: - Можете поздравить меня, товарищи. Меня приняли в кандидаты партии. Райком утвердил. Это было так неожиданно сказано, с такой наивной простотой, абсолютно не вяжущейся со всей обстановкой и голыми телами, что мужчины какой-то миг сидели окаменев, с раскрытыми ртами и потом вместе разразились хохотом. - Так это же крупнейшее событие в жизни нашей партии! - завопил, задыхаясь от смеха и выплясывая нагишом на ковре, Зуев.- Теперь мы действительно непобедимы! - Ох, и маяли меня, маяли, - пожаловалась, ища сочувствия, Дуня. - Все вопросы, да вопросы... и такие каверзные... Ты хоть не ударила в грязь лицом? - все еще смеясь, осведомился Лунин.- Отвечала-то как следует? - Да так... ни шатко, ни валко... Кое-что ответила... кое-что запамятовала... Да ведь я так считаю... на все вопросы дать верный ответ может один человек... - Кто? - со слезящимися от смеха глазами выдохнул Астахов. - Чай, только Карл Маркс. Ее слова потонули в хохоте. Лунин, постанывая, толь