вала ее. Она еще раз поглядела на ребенка, который сидел на спине у матери - торговки рыбой, закрыла ставни и быстро сбежала вниз по ступенькам. Бабушка восседала на жесткой деревянной скамье. Скрещенные ноги туго натянули на коленях саронг. Она жевала бетель. - Вот что, дитя. Поздоровайся-ка с дядей Тэном из северной деревни, дитя. Повинуясь взмаху Бабушкиной руки, она опустилась на холодный пол и сидела, кивая дяде Тэну. Дядя Тэн смотрел на нее. Он улыбался. Зубы у него были желтые оттого, что слишком часто жевал бетель. Все лицо - в мелких морщинках. Он кивал головой и то и дело поворачивался к Бабушке. Бабушка вела беседу. Спрашивала о фруктовой плантации дяди Тэна. Сколько кокосов он снимает с каждой пальмы? Не вредят ли белые муравьи? Если вредят, пусть пойдет в лавку к "рыжему" {"Рыжий" - презрительная кличка европейцев.} и купит ядовитую жидкость. Не хватит денег - она одолжит, немного, конечно. Говоря это, Бабушка улыбалась ей. Дядя Тэн тоже кивал и улыбался. Дядя Тэн поддерживал беседу. Рассказывал Бабушке, что его братья собираются построить несколько новых хижин у реки. Одному из них посчастливилось, вырастил хорошего сына. Ему уже около двадцати трех лет. Очень смелый и сильный. Бережливый и трудолюбивый. Говоря это, дядя Тэн улыбался ей, Бабушка кивала и тоже улыбалась. Икры у нее свело судорогой, и она села поудобней. Было уже не так жарко, не то что днем, когда она мыла тарелки и чистила горшки. Дядя Тэн и Бабушка продолжали беседовать, и дядя Тэн то и дело посмеивался. Их голоса жужжали, как москиты. Темнело. Лицо дяди Тэна было уже трудно разглядеть, но Бабушкино лицо со стекающими из углов рта красными струйками бетеля она видела отчетливо. "Сегодня мне двадцать пять лет", - думала она. Никто не помнил дня ее рождения. После обеда, убрав со стола, она поднялась на чердак и вытащила темную кокосовую шкатулку. На дне ее перекатывались красные бусинки. Она высыпала их на ладонь и пересчитала - двадцать четыре. Из кармана кофты извлекла еще одну. Стало двадцать пять. На чердаке было темно. Темноту прорезал тоненький луч солнца, пробившийся на чердак из маленького люка в крыше. В луче плясали пылинки. Если посмотреть через люк вверх, увидишь ярко-синее небо. Надо бы снять паутину как-нибудь на той неделе... И, закрыв шкатулку, она спустилась по приставной лестнице. В своей комнате она зажгла свечу. Электрические лампочки в доме были вывернуты - так Бабушка распорядилась. Она придвинула свечу поближе. Зеркало поймало ее отражение. Говорят, что у нее глаза матери и дедушкин подбородок. Она села против зеркала на деревянную кровать. Какие непослушные волосы, она обязательно смажет их маслом. Под кофтой отчетливо обозначилась грудь. Она покраснела и напомнила себе, что надо стянуть ее, сделать плоской. Иначе Бабушка непременно скажет что-нибудь нехорошее. Ее передергивало, когда Бабушка называла ее груди куриными гузками. Бабушка нагнулась и сплюнула бетелевую жвачку. - Пойди-ка позови нашего Бакалавра хирургии! Дядя Тэн внимательно смотрел, как она поднималась с пола. Бакалавр лежал у себя в комнате. Услышав, что его зовет Бабушка, он начал зевать, потягиваться, строить рожи. Наконец он поднялся и сказал, что придет. Они спускались вместе. Бакалавр в новых белых шортах, в новых сандалиях. Они шлепали по ступенькам, как скрученное мокрое белье о стиральную доску. Он направился прямо к Бабушке и, только когда та указала пальцем на дядю Тэна, взглянул на старика и ухмыльнулся. Потом он захохотал и заявил, что Бабушка всегда склонна дружить со стариками в это время года. Дядя Тэн рассмеялся, а Бабушка стала бранить Бакалавра. Бакалавр сел. Дядя Тэн спросил, сколько ему лет, и, воздавая должное его возрасту, стал шутить с ним о его будущих женах. Бакалавру нравились современные девчонки. Они носят юбки как у "рыжих", и у них такие гладкие ноги... И когда Бабушка вмешалась, чтобы он не зашел слишком далеко, он повернулся к ней и сказал, что ни у одной из наших все равно нет таких красных губ, как у Бабушки. Дядя Тэн смеялся, и Бакалавр смеялся. Бабушка снисходительно кивала. Было уже поздно, и дяде Тэну предложили поужинать с ними. Здесь очень хорошо готовят. Бабушка кивнула в ее сторону. Дядя Тэн улыбался. Они уселись на стулья вокруг стола. Посредине стояла свеча. Нагибаясь, чтобы снять с фитиля нагар, она краем глаза наблюдала за движением их теней на стене. Маленькая голова Бакалавра сновала туда-сюда. Бабушка, которая опять жевала бетель, была похожа на старую толстую кошку. Кошка шевелилась, облизывалась. Дядя Тэн сидел почти неподвижно. Его тень утыкалась в угол. Иногда нос переползал на другую стену и вытягивался, а подбородок отвисал. Под потолком шуршали крылатые тараканы. Когда Бабушкина тень качнулась, один сорвался со стены и упал на пол, на кучу дров. Она снова сняла нагар со свечи. Тени то сливались в огромное черное пятно, то разъединялись и жили по отдельности. Нос у дяди Тэна стал коротким, а подбородок исчез совсем. Зато затылок разбух наподобие тыквы. Бабушка стала худой, как щепка, шея ее как-то странно колебалась, когда она открывала рот. Бакалавр бесформенной массой расплывался между ними. Она передвинула горшок с рисом, и вырвавшийся из-под крышки пар обжег ей глаза. Она отпрянула и чуть не споткнулась о полено, на котором сидел таракан. Нет, там их два. Шевелят длинными усами. Вот один побежал, а другой догоняет. Полезли вверх и опять шевелят усами... Потом оба пролетели через комнату и приклеились к стене. Она следила за ними. Вот они залезли на Бабушкину тень, выше лба, а когда Бабушка дернула головой, оказались у нее на губах. Как много тараканов на стене... Блестящие рыжие спины, беспокойно шевелящиеся усы... Рис уже кипел. Скоро его нужно будет слить. Но главное - кэрри. Она надеялась, что перцу будет в самый раз. А то Бабушка начнет кашлять, а Бакалавр поморщится и состроит ей свирепую рожу. Дядя Тэн - гость особенный, надо все приготовить как следует. Они разом заулыбались, когда она расставила тарелки с рисом. Стол накрыт, не хватает только кэрри. Она подогрела его и медленно перелила в чашку. Он вытекал из половника, как сок бетеля. Теперь все готово, и она подняла чашку с кэрри. Таракан с гуденьем пролетел у нее над головой, и она с ужасом подумала: как бы он не упал в чашку. Но он очутился на ее правой руке и сидел, спокойно шевеля усами. Она дернулась влево, и горячий кэрри плеснулся через край, побежал по пальцам. Дядя Тэн болтал с Бакалавром и вдруг вскочил - кэрри растекался по его брюкам. Она, бормоча что-то, бросилась за салфеткой, быстро стерла пятно. Бабушка подняла глаза и страшно побледнела. Нагнувшись низко-низко, чтобы спрятаться от Бабушки и не слышать ее раскатистой брани, она вытирала лужицу на полу. - Дитя, как ты неуклюжа! Дядя Тэн, у нее от рожденья слепые глаза, а вместо рук - палки. Она ошпарила вас, дядя Тэн? Дитя, в наказание ты останешься голодной. Нет, дядя Тэн, у нас такой порядок. Она не получит сегодня еды. Пока они ели, она сидела на куче дров. До чего же огромны и спокойны их тени. Она старалась сдержать слезы. Что-то поползло по ноге. Таракан! Она сбросила его на пол и растоптала. Дядя Тэн ушел. Она торопливо вымыла тарелки, задула свечу и быстро побежала вверх по ступенькам. Бабушка кричала ей вслед, она притворилась, что не слышит. Наконец-то одна! Она подошла к зеркалу вплотную и пыталась рассмотреть, не красные ли у нее глаза. Бабушка поднималась по лестнице. Слышны были редкие глухие удары ее палки. Вот стихло - это она переводит дух. Глухие удары раздались в коридоре, приблизились к двери... Бабушка вошла в комнату и впилась в нее тяжелым взглядом. - Все шло, как я наметила, и вот на тебе. Как я устала от всего этого! Будешь старой девой, сколько тебе осталось жить! Уродина нескладная! Она пристально вглядывалась в зеркало. Говорят, что у нее глаза матери, а они были как раз такими темными и блестящими перед тем, как ей родиться. ПИТЕР ГО, П. К. НГО РАССВЕТ ДВАДЦАТЬ ПЕРВОГО ВЕКА Перевод М. Елагиной Поудобнее усаживаюсь в мягком кресле. Да, так-то оно лучше. На этой работе особенно не устанешь, но здорово надоедает. Являешься пять раз в неделю, погружаешься в кресло на пять часов. И ничего больше. Нет, мне все-таки повезло. Не многим удается найти приличное место. Где еще станут платить так щедро за подобную ерунду? Я-то вовремя сумел нажать на кое-какие педали. Вот и устроился... Кипа бумаг вырастает на моем столе как гриб. Текучка. - Мистер Тан, когда компьютер выдаст первые восемь листов, представьте мне их вместе с микрофильмом. - Отдав распоряжение, я тупо смотрю на свои пальцы. - Мистер Оу! Я оборачиваюсь, описав полукруг в вертящемся кресле. - Вас вызывают по городскому телефону. - Спасибо. Нажимаю кнопку внешней связи. - Оу слушает. - Добрый день, милый, это я. Постарайся прийти домой сразу после службы. Дети совсем от рук отбились, прислуга требует расчет, целая куча счетов... - Ладно, приду. Еще что-нибудь? - Нет, ничего... - Ну, дорогая, я сейчас занят. Пока. Щелк. Фу-ты, черт! А ведь я собирался провести вечер в клубе. Как всегда. Придется пропустить партию в кегли. Бросаю взгляд на электронные часы-календарь. Час до ухода. Сегодня 16 августа. Итак, мы проехали полпути по двухтысячному году. Каких-нибудь десять-двадцать лет назад все мечтали о новом веке, о новом, прекрасном мире... Новый век пришел. Но прежние проблемы остались. Даже усугубились. В городах людей столько, что плюнуть некуда, цены растут как бешеные, с транспортом черт знает что. Прогресс? О да! Уже добрались до Марса. Только мне что до этого? Человек-то не изменился. Тоска. Снова поворачиваюсь к кипе бумаг на столе. А вот тут что-то интересное. И важное. Тщательно копаюсь в бумагах, кое-что проверяю по компьютеру. И пошло, и пошло. Без пяти четыре. Звонок. Шеф сегодня в хорошем настроении. Только я не очень-то от этого выигрываю. Мне ничего не светит на вечер, кроме собственного дома. Взбудораженная людская масса впихивает меня в кабину лифта. Он быстро падает вниз, возвращая всех на землю. - До свидания, - бормочу я, уходя. - К сожалению, в клубе вечером быть не смогу. Передайте, пусть вычеркнут меня из партии в кегли. До завтра. Пробиваюсь в толкучке к метро. В метро ехать быстрее. И дешевле. Всего восемь минут - и десяти километров до дома как не бывало. На "тойоте" пришлось бы тащиться больше часа - вон что творится на улицах в конце рабочего дня. Правда, есть еще поезда на магнитной подвеске. И монорельсовые, снующие во все концы острова, гораздо быстрее. Но они хороши только на больших расстояниях. Вот и поезд. Прибыл тютелька в тютельку. Сую монету в щель автомата, получаю билет и погружаюсь в комфорт кондиционированного воздуха. Поехали. Вылезаю у квартала новостроек. Огромное пространство, сплошь утыканное типовыми домами. Последнее слово строительной техники! Сами по себе эти дома довольно дешевые, но какие цены на землю!!! Несколько быстрых шагов - и я дома. Набираю цифры кода и, захлопнув за собой дверь, ощупью пробираюсь по темной прихожей. Проклятье! Неужели ей трудно включать свет?! - Вот и я, дорогая. Жена выплывает из освещенной комнаты и опускается в кресло. - Прислуга заявила, что хочет получить расчет в двадцать четыре часа. Ей кто-то пообещал платить больше. - Наплевать. Найдем другую. - Ты только загляни в дневники детей: отметки - ужас! Они жалуются, что в школе дым столбом, шум, духота, никакой возможности нормально заниматься. Голос жены монотонно гудит, прерываясь тяжелыми вздохами. - Обедать пора, - вспоминает она наконец. - После поговорим. Да и сам этот дом - я никак не могу к нему привыкнуть. Фабрика заслоняет свет, так что с утра до вечера сумерки, а от грохота грузовиков на шоссе просто мочи нет. Ничего не скажешь, она прекрасно готовит. Даже из консервов. Обед мне пришелся по душе. Проблемы - нет. Но мы с ними справились. Относительно, конечно. Зазвонил телефон. - Подойду, - буркнул я и не спеша побрел по коридору. Проклятье! Ты уже тянешь руку к трубке, а телефон все звонит и звонит. Как это раздражает! - Алло! Могу я поговорить с мистером Оу? - Я слушаю. Выкладывайте, что у вас, поживее. - Это Служба предупреждения самоубийств. - О, весьма важное управление - максимум ответственности, минимум работы! - О'кей, о'кей. Только нам не до шуток. Вам знакомо имя Онг Кенхэ? - Онг... Постойте, ну как же! Мы с ним дружили в детстве. Он руководит фирмой, насколько мне известно. - Он руководил фирмой. - Как? Вы хотите сказать, что он умер? - Нет, просто ему нашли замену. Но он явно стремится поскорее расстаться с этим светом. Намерен покончить с собой. - И вам нужно, чтобы я его отговорил? - Именно. В данный момент он еще в нерешительности. - Ладно, согласен. - Его адрес: Сингапур, 32Б, Саннихилл-драйв, высотные дома, блок К, этаж 59, квартира 31. - Выезжаю немедленно! Щелк. - Дорогая, мне нужно уйти. Часа на три. "Тойота" рванула вперед, и я вывернул на тихое прибрежное шоссе. Этот путь ровно вдвое длиннее, но зато мне удастся выиграть время. За окном пролетали глухие стены пакгаузов. Вдоль обочины торчали справа какие-то голые деревья. Будто часовые, что охраняют железнодорожное полотно. Потом бесконечной диаграммой потянулись километры закоптелых фабрик. Я включил фильтрующее устройство кондиционера - прямо передо мной вторгалась в море гора вонючих отбросов. Запах химического распада был невыносим. Так-так, и вот это должно стать долгожданной возвращенной сушей... Я повел машину в объезд, чтоб ненароком не увязнуть в смердящей жиже. Жилые дома выросли внезапно, как разбуженные великаны. До чего огромен этот блок К. Его шестьдесят этажей грубо вонзаются в небо. В лифте я сел и просидел весь путь до пятьдесят девятого. Квартира 28... 29... 30... - Простите, вы - мистер Оу? - Конечно, кто же еще?! Где мистер Онг? - Здесь. Крошечная квартирка. Офицер Службы ПС, твердо шагая, ведет меня к окну. - Вот он - стоит на карнизе. Уже целый час. Постарайтесь сделать все, что в ваших силах. - Эй, Онг! Это я, Оу! Ты меня помнишь? - Конечно, помню. - Когда мы виделись последний раз? Ровно год назад, верно? - Да. - Выходит, сегодня - знаменательная дата. И неужели тебе охота подохнуть после такой встречи? Что ты там делаешь? Прикидываешь, как совершить головокружительный полет вниз, а? - Не совсем. Просто вышел поразмыслить в одиночестве. А доброхоты позаботились вызвать Службу. Теперь-то всем до меня есть дело. - А почему ты решил размышлять именно здесь? Не нашел места поудобнее? - Понимаешь, мне хотелось вплотную приблизиться к смерти. Только шаг отсюда - и все. Здесь легче выбирать. - Ага, понятно. - Что тебе понятно? Никому этого не понять. - Ты думаешь, я утопаю в блаженстве? Этот офис вонючий!.. Каждый день одно и то же, одно и то же. У меня не меньше причин рвать когти. Но ведь терплю. Если все будут рассуждать, как ты, земля обезлюдеет. - Не так уж плохо коптить небо в офисе! А мне предпочли желторотого юнца за половину жалованья. Попробовал заняться торговлей. Отличное дельце, знаешь ли! За целый месяц - только один покупатель. - Ну будет тебе! Деньги - еще не все в жизни. У тебя жена, двое детей... - Сбежали, как только я потерял работу. Потом счета пулеметной очередью. Не сумел оплатить ни одного. А пятнадцать процентов банковских годовых добили меня окончательно. - Я бы мог одолжить тебе денег. Хватит на первое время. - Спасибо, но это не выход. - Слушай, ты же человек, черт подери! Шаг, другой - и выход найдется! - Да, всего один шаг... Отступив от окна, я театральным жестом отчаяния воздел руки. - Господин офицер, оставим Онга наедине с самим собой. Боюсь, я ничем не могу быть полезен. Еще немного - и он сам меня уговорит. - Вот и отлично! - Голос Онга призраком врывается в комнату. - Мне надо подумать. Тягостно поползли минуты. Я снова высунул голову и облегченно вздохнул, увидев его тень на стене. Он молчал. Угрожающе молчал. Я лихорадочно придумывал, что бы сказать. - Если не ошибаюсь, это у Дороти Паркер: В петлю - не захочешь, Пушку - не купить, Газ воняет очень - Оставайся жить. - Я выбрал самый легкий путь. Воткнешься в землю уже без сознания. - Нет, просто застынешь в шоке от ужаса. - Это я и имел в виду. - Ладно, твоя взяла! Только пусть не говорят, что я ничего не сделал! Иди сюда немедленно! Иначе я ухожу домой! - Дай мне пять минут. - Идет. Воспользовавшись передышкой, я на миг отошел от окна. ...Даже крика не было. Застыл в шоке. Я высунулся по пояс. Черная точка становилась все меньше и меньше, потом она сплющилась. Прохожие, озираясь, обходили ее и шли своей дорогой. Я захлопнул окно. Вошел офицер, застегивая молнию на брюках. - Все кончено, - выдохнул я. - Какой он по счету на сегодня? Офицер что-то записывал в блокнот. - Шестой. А до конца дня еще целых четыре часа! Мы пошли к лифту. - Не прощаюсь, - сказал я. - Похоже, парень, совсем скоро я помогу вам поставить рекорд. Я еле доплелся до машины - ноги дрожали. - И это еще только рассвет двадцать первого века! - со скорбью вырвалось у меня. ДАДЛИ П. де СОУЗА ХВАТКА Перевод С. Ромашко Это был один из тех дорогих баров, которые появились при новых шикарных отелях, растущих по всему городу словно грибы. На темных стенах тускло поблескивали огромные алюминиевые диски, напоминавшие злобные глаза какого-нибудь фантастического чудовища из книги Азимова. Мы сидели под одним таким глазом, неподалеку от освещенной ниши, где трудился пианист. У него был тоскливый вид человека, занимающегося бесполезным делом. Девушка в свитере за соседним столиком вертела в руках пачку дорогих сигарет и искоса поглядывала на входную дверь. Вокруг пианиста расположилась компания японских бизнесменов. Они оживленно о чем-то спорили, не обращая ни малейшего внимания на изливавшиеся на них звуки. Глаза пианиста постоянно блуждали по залу, будто он надеялся, что все-таки найдется кто-то, кто перехватит его взгляд, подойдет к нему, похлопает по плечу и скажет: "Передохни, дружище. Давай-ка я побренчу, а ты выпьешь стаканчик виски с содовой". Я подумал: вот, должно быть, пытка - играть так каждый вечер. И вспомнил одного приятеля, недавно побывавшего в Лоронг-Ампате {Лоронг-Ампат - квартал веселых домов в Сингапуре.}. Он уже было скинул брюки, как вдруг почувствовал, что женщина, ожидавшая его в постели, не вызывает в нем никакого желания. А та все подгоняла его криками: "Давай, давай!" И чем больше она его подстегивала, тем меньше ему хотелось лезть к ней в постель. В конце концов он заплатил ей и убежал, почувствовав облегчение только на улице. Себастьян, который на днях вернулся из шестимесячной поездки в Штаты и теперь красовался только что отпущенной бородкой, прервал мои размышления: - Неплохое местечко, правда? А вон сидит хорошенькая птичка. Девушка в свитере поспешно закурила, скомкала пустую пачку и раздраженно взглянула в нашу сторону. - Она напоминает мне одну особу, - проговорил Себастьян, многозначительно растягивая слова, - которую я встретил в Международном центре. Он покачал в руке стаканчик рома с кока-колой и поднял бровь, как бы предупреждая, что готовится поведать еще одну главу из "Героических деяний Себастьяна Томаса". Мы выслушивали его рассказы - ведь нам ни разу не выпала возможность побывать в таких замечательных местах, где он бывал, и не хватало нам его бесшабашности, чтобы вытворять то, на что только он один был способен. - Случилось это во Фриско... - начал было Себастьян и запнулся, раздраженный вопросом Чуна, который поинтересовался, где находится это самое Фриско. Я быстро вмешался: - Так сокращенно называют Сан-Франциско. Себастьян хмыкнул, как будто говоря: "Есть все же в этой дыре человек, понимающий, что к чему". - В субботу вечером в этом Международном центре собирается уйма всяких студентов-иностранцев, которые очень даже не прочь поживиться по женской части. Они подпирают стены в танцевальном зале, слоняются по коридорам, толпятся у автоматов с кока-колой. Но в основном пялятся на хорошеньких курочек, с которыми удается потанцевать везучим хлыщам. - Он проглотил остатки рома, поставил пустой стакан на стол и уставился на девушку в свитере - только тут я заметил, что свитер ажурный и сквозь него все видно. Себастьян всего несколько дней как вернулся домой и был для нас героем. Я считал своим долгом угощать его, раз уж он согласился составить нам компанию. Я заказал еще одну порцию для Себастьяна. - Слушайте, а эта девочка, может, ждет, чтобы кто-нибудь начал к ней клеиться? - предположил он, указывая на девушку за соседним столом. Но прежде чем мы осмелились высказаться по этому поводу, он продолжил рассказ: - В этот раз я немного опоздал. И вот что я сделал. Идти в танцевальный зал глазеть, как эти самодовольные парнишки выделывают свои па, смысла не было, и я пристроился у входа. Занял, так сказать, стратегически важный пункт. Смотрю - поднимается по лестнице этакая хипиня: волосы нечесаные, обтрепанная кофта до колен, потертые джинсы - и тащит здоровую кожаную сумку, с которой не на танцы, а куда-нибудь на пикник в самый раз идти. - Он кивнул в сторону девушки в свитере.Лицо у нее было как у этой: задумчивые глаза, волосы до плеч под Джоан Баэз, полные губы... Я повернулся к ней и бросил небрежно: "Можно подумать, что вы собрались в путешествие автостопом, а не на танцы" - и показываю на сумку. "Да, мне много чего приходится нести". - "Ха! И что же это?" - "Книги по дзэну, например". Надо сказать, я не очень-то балдею от всех этих дел с религией, знаете, переселение душ, карма, женское первоначало и прочая чепуха. Но я понял, что за это можно зацепиться, и говорю: "Уйдем отсюда и побеседуем о дзэне. Там в саду обстановка очень располагает к размышлению - кто знает, может быть, нам повезет, и мы будем сидеть под деревом Бодхи {Бодхи - в буддийской мифологии дерево, под которым будда Шакьямуни достиг духовного просветления.}. Во всяком случае, все эти танцы-манцы не очень-то подходят для духовного бдения". И мы пошли в сад. В этот момент принесли ром для Себастьяна. Он сгреб стакан в толстый кулак, поднес его ко рту, и губы у него задвигались, как у золотой рыбки. Я с тоской смотрел на пустеющий стакан и думал: еще два пятьдесят. Он чмокнул и продолжал: - Эта девочка оказалась порядочной балдой. Принялась мне рассказывать, чему у кого из мудрецов она научилась и как прошла через все ступени транса. Потом речь зашла об одном корейце, который знал какое-то священное слово, именно то, что было ей нужно. Кореец назначил ей встречу в каком-то там месте, ночью. У парня хватка что надо. Он обставил все так, словно это была встреча с самим Буддой... Вам, ребята, есть чему поучиться у него, у этого корейца. Пока она мне все это рассказывала, я положил ей руку на плечо и нежно так целую ее в щечку. А она все долдонит свое, будто ничего и не замечает. Похоже было, что собеседник ей вовсе не нужен... Так вот, встреча была назначена где-то в пригороде. Кореец жил в мансарде, в одном из домиков общежития университетского городка. Дом был старый, вокруг темно и тихо, у дома - заросший сад. Пока она шла наверх, ей казалось, что в доме никого нет. Но дверь мансарды сразу открылась, только она постучала. Первое, чем поразила ее комната, которую она увидела, - огромное окно в дальнем конце. В углу стояла узкая кровать, небрежно прикрытая одеялом. Как только она вошла, этот парень схватил ее и бросил на кровать. Она начала сопротивляться, отскочила в другой конец комнаты и разбила окно. Принялась звать на помощь, но бесполезно. Кореец твердил ей, что все уехали на каникулы и поэтому на мили вокруг нет ни души. "Вот так меня изнасиловали, - сказала она простодушно. - Но, посоветовавшись со своими духовными наставниками, я решила никуда не заявлять, ведь зло остается в совершившем его, а не переходит на жертву, которой зло причинили, так что само преступление и есть наказание для преступника. Я осознала, что нужно преодолеть случившееся внутренними силами, обрести нарушенную гармонию души". - "Такая, значит, с вами приключилась история, - говорю я, подбираясь к медным кнопкам, но она меня останавливает. - И какие же он вам дал объяснения?" - "Он вообще ничего не объяснил..." Себастьян прервал рассказ, медленно оглядел нас и задумчиво покачал головой. - Единственное, что она получила от корейца, - не объяснения, а счет за разбитое окно. Как вам это нравится: этот тип насилует девчонку и еще предъявляет ей иск за ущерб, нанесенный его жилищу. Ну и кто он после этого?.. Да, так вот она и продолжает: "Нет, я совсем не против сексуального экстаза. Но он мог бы попросить меня, ведь правда? В конце концов, мы познаем истину через наши чувства. Танец, например, тоже ступенька на пути к экстазу. Но он, кажется, нуждался в насилии... Не знаю..." Тут я понял, что с этой малюткой можно попроще, нечего особенно выламываться. Потанцуем, а там и до экстаза будет недалеко. Так что я ни о чем уже больше не беспокоился и потащил ее в танцевальный зал. Там она принялась скакать, дрыгаться и барахтаться так, будто тонула в этом море движущихся тел и отчаянно пыталась выплыть. "Как вам моя хореографическая импровизация?" - спрашивает, но я сделал вид, что не расслышал. К этому времени Себастьян прикончил уже седьмую порцию рома с колой и, похоже, готов был осилить еще столько же. Даже с пятьюдесятью долларами в кармане я чувствовал себя не слишком уверенно и поэтому, взглянув на таинственный глаз, таращившийся на нас из-за спины Себастьяна, как бы невзначай спросил: - Может быть, ты дорасскажешь по пути домой? Была еще причина, почему я не хотел больше задерживаться. Все рассказы Себастьяна неизбежно заканчивались описанием любовной победы со всеми техническими подробностями по "Кама-сутре", которые должны были наглядно представить его достоинства. Все это, конечно, интересно, но он впадал при этом в раж, начинал представлять все в таких лицах, что наверняка привлек бы внимание к нашему столику по меньшей мере половины зала. Себастьян уходить не торопился. Девушка за соседним столом все еще сидела одна. Себастьян вытащил пачку сигарет и пустил ее по кругу, сказав, как мне показалось, громче, чем было нужно: - Закурим перед уходом. Мы взяли по сигарете, а он неожиданно повернулся и запросто заговорил с девушкой в ажурном свитере: - А вы, мисс? Не хотите закурить? Девушка улыбнулась, помедлила, слегка встряхнула головой и взяла сигарету. Это, сообразил я, было началом еще одного из героических деяний. Мы постарались убраться как можно незаметнее - было ясно, что наше присутствие будет только мешать. Когда мы выходили из зала, Чун тихонько толкнул меня локтем. Я обернулся. Себастьян сидел рядом с ней, делая пассы сигаретой, как будто это была волшебная палочка. Она бессмысленно улыбалась, держа стакан. Эта рассеянная улыбка, казалось, отражалась в тусклом блеске огромного алюминиевого глаза, выступавшего из темноты. ВОН ХОНЛУН ДУХ КАМНЯ Перевод Е. Новицкой Кадон был сирота. Его отец умер три года назад, когда Кадону было шестнадцать лет. А мать - еще раньше. Она умерла в тот день, когда родился Кадон. Отец Кадона часто напоминал ему, что он очень любил свою жену и что прожили они вместе очень недолго - и все из-за Кадона. Роды были трудные. Отец Кадона старался, растил сына, как мог, но Кадон чувствовал - особенно по вечерам, когда умирающее солнце бросало мягкий золотистый свет на их деревянную хижину, - что порой отец желал, чтобы Кадон и вовсе не рождался. Тогда его жена была бы рядом и он, наверное, был бы немножко счастливее. И всякий раз, когда Кадону казалось, что стареющий отец думает об этом, он любил и уважал его чуточку меньше. Отец Кадона мог бы научить его всему, что должен знать молодой человек, но не научил. Так что Кадон скоро совсем разлюбил отца. Он привык заботиться только о себе самом да о своем желудке, так как понял: забота о ближних - пустая трата времени. Когда умер отец Кадона, вся деревня пришла утешать его в этом горе. Но Кадон не очень горевал и позволил людям помочь ему лишь потому, что так было удобнее. Зато потом он редко встречался с ними - только когда чувствовал, что действительно нуждается в их обществе. Он жил сам по себе. У него был маленький огородик и несколько цыплят. Однако вскоре ему стало не хватать еды и денег. Поэтому он устроился садовником в городе, который был совсем недалеко от его деревушки. Впрочем, работа в городе Кадону не нравилась. Ему, конечно, платили, но недостаточно. Да и работать приходилось весь день. Однажды, возвращаясь в деревню, Кадон вспомнил, что дома кончились дрова. А без дров обеда не сваришь. Он надумал собрать сухих веток. Но как назло попадались только большие. Он искал под кустами и деревьями, пока не набрел на громадный камень. Тут он решил немного отдохнуть, главным образом из-за прохладной тени огромного дерева, чьи ветви нависали над камнем. Мимо камня Кадон проходил каждый день, но раньше как-то не обращал на него внимания. А это был и в самом деле громадный камень - стоя рядом, Кадон даже не видел его верхушки. Метра три высотой, никак не меньше. А вокруг валялись камни маленькие - с человеческую голову. Отдохнув немного, Кадон снова принялся собирать хворост. Теперь ему везло, и скоро он набрал целую охапку. Вдруг над головой его раздался птичий щебет. Он посмотрел наверх. На дереве, под которым лежал камень, было большое гнездо. Интересно, есть ли там яйца? - подумал Кадон. Он уже давно не ел птичьих яиц, а очень их любил. Он прикинул, как бы взобраться на дерево. Попытался влезть на камень, но тот был слишком гладкий. Тогда он вскарабкался по стволу, а потом медленно пополз вверх по длинной толстой ветке. В гнезде сидели две черные птицы и сердито кричали на него. Когда Кадон протянул руку, они взлетели и стали яростно клевать его острыми клювами. Но Кадон отогнал их. На дне лежало четыре больших яйца. Вот так удача, обрадовался Кадон. Он съест их на обед! Кадон огляделся. Сквозь листья была видна река, тихо журчавшая неподалеку. Вода в ней была грязно-коричневая. Осторожно спускаясь по ветке, Кадон вдруг заметил под собой что-то странное. Он присмотрелся. В самой середине камня зияла огромная дыра. Вот чудеса! С земли камень казался целым. Кто бы мог подумать, что там такая дырища! Однажды, несколько дней спустя, ему стало скучно, и, поужинав, он решил прогуляться по деревне. Светила большая круглая луна. Небо было усыпано звездами. Всюду играли ребятишки. На веранде деревянного дома пенгулу, сельского старосты, сидели взрослые и дети. Кадон пошел туда. Увидев Кадона, пенгулу приветливо поздоровался и предложил посидеть с ними. Кадон в ответ улыбнулся немного натянуто и уселся на деревянном полу. Кадон знал, что радушие этих людей неискреннее, потому что он сторонился их. Но все же остался послушать беседу. - А дух реки, пенгулу? - спросил мальчик по имени Масдан. - Ты ведь хотел рассказать о нем. Расскажи, пожалуйста. - Расскажи, расскажи, пенгулу! - закричали и другие дети. Пенгулу и остальные взрослые улыбнулись. Пенгулу указал на реку, в которой отражались луна и звезды. Вдоль реки темнели кусты и кокосовые пальмы. - Река живая, - сказал пенгулу. - Она как большая змея. Она спит и бодрствует. Она может быть счастливой. Может - печальной. Она может спасти нам жизнь, а может и отнять ее у нас. А в сердце реки - дух, дух реки. И мы должны его слушать. - Но река же не умеет говорить! - воскликнул Масдан. Кадон взглянул на Масдана. Ему было всего двенадцать лет. Он был большой шалун и озорник, но добрый мальчик. Пенгулу улыбнулся: - Умеет. Если прислушаться, то можно услышать, как дух реки поет, когда она счастлива. А иногда - лениво бормочет. А когда сердится - ревет. И у тебя на сердце легчает, когда ты со своими бедами приходишь к ней. Дух есть. Он поговорит с тобой, если ты присядешь рядом. А иногда он говорит с тобой в твоих снах. Масдан и его друзья слушали затаив дыхание. - Но дух реки не единственный наш друг, - прибавил кто-то. - Есть еще и дух деревьев, дух цветов, дух урожая, дух дороги. Всех не перечесть... - Да, - согласился пенгулу, - их очень много, и все они станут нашими друзьями, если мы будем их слушаться. Но если мы их рассердим, могут сделаться нашими врагами. Мальчики кивнули. Потом они простились с пенгулу и остальными - было уже поздно - и побежали домой. Кадон тоже пошел домой. Дорогой он раздумывал о том, что сказал пенгулу. А сам-то он верит в духов? Пожалуй, верит, но больше от страха, чем почему-либо еще. Отец учил его: нельзя гневить духов. Если нужно было срубить дерево, полагалось сначала попросить прощения у духа деревьев. Если приходилось идти одному ночью, надо было просить защиты у духа дороги. Иногда Кадон думал: а что случится, если срубить дерево, не попросив прощения у духа деревьев? Свалишься замертво? Превратишься в бревно? Хижина Кадона, так же как и остальные, стояла на сваях. Он поднялся по деревянным ступенькам и вошел в дом. Улегся на циновку. Лежать было жестко. Лунный свет проникал сквозь дыры в крыше. У Кадона не было денег починить или заменить ее, поэтому он всегда боялся дождя. Кадону не спалось. Он долго смотрел на дыры в потолке. Потом оглядел свои немудреные пожитки и проклял себя за нищету и одиночество. Неужели у него никогда не будет еды вдоволь, приличной одежды, новой хижины и денег? Вдруг он вспомнил про огромный камень. Дыра! Духи, о которых рассказывал пенгулу! Разве не может быть духа камня? Если односельчане верят во всех этих духов, они обязательно поверят и в духа камня. А если дух камня попросит их о чем-нибудь, они обязательно выполнят его просьбу. Они не посмеют разгневать духа. На следующее утро Кадон встал очень рано. Раньше, чем солнце. И побежал к камню. Он попытался запрыгнуть на него, но не смог. Попробовал влезть - камень был слишком гладкий. Оставался один путь. По дереву. Кадон вскарабкался на гигантское дерево и осторожно пополз по ветке, пока не оказался над самой верхушкой камня. Он глянул вниз, и ему стало страшно. Камень был далеко-далеко. Спрыгнешь - чего доброго, ноги переломаешь. Но, поборов страх, он покрепче ухватился за ветку и начал опускаться, пока не повис на руках. Теперь до камня оставались метра полтора, не больше. Кадон отпустил ветку. Он упал на камень и чуть не потерял равновесия. Но удержался. И вдруг поймал себя на том, что просит прощения у духа камня за то, что вторгся в его владения. Ему было не по себе - а вдруг дух и вправду тут живет. Робко-робко подполз он к краю отверстия и заглянул внутрь. Дыра была огромная. Дно устилали сухие листья, осыпавшиеся с дерева. Еще там валялись маленькие камушки. Кадон осторожно спустился в дыру. С перепугу ему так и мерещилось, что вот-вот перед ним появится разгневанный дух камня. Но дух не появлялся. Кадон сел на сухие листья - теперь верхушка камня была высоко над головой. Вот удача! Ему уже не терпелось осуществить задуманное - он решил не откладывать до завтра. Вечером Кадон снова прибежал к камню. Вокруг никого не было. Он влез на дерево и во все глаза стал смотреть, во все уши слушать, не идет ли кто-нибудь по дороге. Вскоре послышались голоса, а потом он и увидел двоих стариков, идущих между кустов. Они были еще довольно далеко. Кадон быстро соскочил на камень и, молясь о том, чтобы не встретиться в дыре с настоящим духом, спрыгнул в нее. Голоса приближались. Кадон ждал затаив дыхание. Вдруг его осенило. Он схватил два маленьких камня и принялся стучать одним об другой. Этот звук громко отдавался в ночной тишине. - Что, что это? - услышал Кадон голос одного из стариков. - Н-не знаю, - ответил другой. - Кто, кто это? - спросили оба испуганно. Кадон не ответил. Он продолжал стучать. - Звук идет из камня, - прошептал один старик. - Сердце, - проговорил другой еле слышно, - это бьется сердце камня. И старики испугались еще больше. Кадон застучал сильнее. Звук стал громче. - Я - дух камня, - сказал Кадон очень низким голосом. - Подойдите ко мне. Старики нерешительно шагнули вперед. Они держались за руки. От страха ладони у них были холодные как лед. - Чего ты хочешь, о дух? - спросили они робко. - Пожалуйста, не делай нам зла. Мы старые люди. У нас жены и дети. Кто о них позаботится? - Вам нечего бояться, если вы и все жители вашей деревни поступят так, как я велю. Я и мои детки проголодались. Принесите нам самое хорошее мясо, самые хорошие фрукты и самые хорошие овощи. Принесите все это завтра в это же время. Понятно? Старики закивали. Потом один из них спросил: - А где же твои детки, о дух? - Детки? Мои детки - это маленькие камушки, что так уютно устроились рядом со мной. Они тоже хотят есть, - сказал Кадон. - Идите домой и расскажите в деревне все, что слышали. И не забудьте: если завтра у меня не будет обеда, не миновать вам страшных несчастий. Старики бросились бежать со всех своих слабых, гнущихся ног. Кадон расхохотался. Глупое старичье, перепугались до смерти! Умора, да и только. Он уже стал придумывать, чего потребует в следующий раз, как вдруг услышал голоса людей, идущих со стороны деревни. Голоса приблизились к камню. Кадон замер в своем убежище. - Этот камень, Рахад? - услышал он голос пенгулу. - Ты здесь слышал голос? - Да, пенгулу, - ответили сразу оба старика. - А маленькие камушки - его детки. - Может, все-таки вам померещилось? - строго спросил пенгулу. - Нет, - твердо ответили старики. Кадон снова взял камни и постучал. - Слушайте, - прошептал Рахад. - Да-да, слушайте, - сказал второй старик. - Это бьется сердце духа камня. - Почему вы здесь? - спросил Кадон очень низким голосом. - Почему вы тревожите мой сон? Отправляйтесь обратно в деревню и больше не беспокойте меня сегодня. - Камень говорит, пенгулу! - воскликнула какая-то женщина. Люди с трепетом и ужасом смотрели на камень. Стук сделался еще громче. - Идите домой, - повторил Кадон. - А завтра вечером принесите мне и моим деткам самую лучшую еду. - Повинуемся, о дух камня, - сказал пенгулу. И пенгулу увел своих односельчан домой. Дорогой все только и говорили, что о камне, о духе и о том, как билось его сердце. А Кадон поверить не мог, что так просто провел всю деревню, даже старосту. Он прямо лопался от удовольствия. Теперь он получит все, чего пожелает. Он не будет красть, он не какой-нибудь воришка. Люди сами отдадут все, что ему нужно. Назавтра Кадон не стал обедать. Торопясь к камню, он мечтал, какой пир устроит из той еды, что принесут ему односельчане. По небу, заслоняя луну и звезды, тяжело ползли черные тучи. Только бы дождя не было, думал Кадон. И вот наконец он услышал: идут мужчины, женщины, дети. Вся деревня. Они тащили подносы с мясом, фруктами и овощами. Люди приблизились к огромному камню и поставили подносы на землю рядом с ним. Потом все замерли, а пенгулу вышел вперед и сказал: - О дух камня, мы пришли, как ты велел. Мы принесли тебе самую лучшую еду. Кадон немножко постучал камнями. И только потом заговорил низким голосом, каким говорил за духа. - Я доволен, - сказал Кадон басом. - Я вижу хорошую еду. Я и мои детки хорошо пообедаем сегодня. Вашу деревню ждут удача и счастье. Небо прорезали вспышки молнии, освещая его на мгновение. Грохотал гром. Если они сейчас не уйдут, я попаду под дождь, подумал Кадон. - А теперь отправляйтесь домой, - велел он. - Еду оставьте. И принесите новую через два дня. Видя, что собирается гроза, пенгулу поторопился увести людей. И никто не заметил, что маленький Масдан не пошел со всеми, а спрятался за кустами. Все в деревне знали, что он большой озорник. Но он был еще и очень любопытный. Ему хотелось посмотреть, как едят духи. Явятся в человеческом образе и станут жевать и глотать, как люди? Или еда с подносов вдруг исчезнет сама собой? Холодный ветер продувал кусты. Масдан очень замерз и уже думал, не пойти ли ему домой. Он боялся, что ждать придется долго, и тогда он попадет под дождь. А если он промокнет, родители его отругают. Снова сверкнула молния и ударил гром. Упали первые капли дождя. Масдан решил бежать домой. Он вылез из своего укрытия и вдруг увидел, что над самой верхушкой камня появилась голова. Масдан чуть не закричал от страха. Потом показалась пара рук. Затем плечи, туловище и ноги человека. Масдан увидел, как человек присел на корточки, быстро огляделся, выпрямился и легко спрыгнул на землю. Потом вынул из-за пазухи мешок и быстро побросал в него мясо и фрукты. Масдан смотрел разинув рот. Человек был ему явно знаком. Масдан твердо знал, что встречал его раньше. Но где и когда, никак не мог вспомнить. Тут небо над камнем осветила молния. И Масдана осенило. Это же Кадон! А Кадон пустился бежать по раскисшей дороге в деревню. Масдан за ним. Так они добежали до самой хижины Кадона. Масдан нашел дырочку в ее деревянной стене и заглянул внутрь. Он увидел, как Кадон, смеясь, открыл мешок и отправил в рот большой кусок мяса. Затем положил часть еды на большую тарелку и стал оглядываться, ища, куда бы спрятать мешок. Наконец он улыбнулся, подошел к большому деревянному сундуку в углу и сунул мешок туда. А сверху поставил сундучки поменьше. Дождь лил вовсю. Масдан со всех ног бросился домой. Он вымок до нитки, и родители уже собирались хорошенько его отругать. Но Масдан, захлебываясь, стал рассказывать им, что он видел. Сначала родители не хотели ему верить. Но они знали, что он, хотя был большой озорник, никогда не врал. И в конце концов поверили. - Надо немедленно рассказать об этом пенгулу, - сказал отец Масдана. - Пусть он решит, что делать с Кадоном. Его жена согласилась. И, хотя дождь лил как из ведра, они тут же побежали к пенгулу и рассказали ему обо всем, что видел Масдан. Пенгулу очень рассердился, что Кадон провел всю деревню. - Мы должны проучить его, да так, чтобы он век помнил, - сказал пенгулу. - Но как? Он надолго задумался. Масдан и его родители молчали. - Придумал, - наконец произнес пенгулу и зловеще улыбнулся. - Пусть дух встретится с духом. Пусть один дух напугает другого. Кадон проклянет тот день, когда появился на свет, - так мы его проучим. Через два дня Кадон снова отправился к камню. Эти два дня он сытно ел. А теперь пришло время требовать новую порцию и, пожалуй, немного денег, решил он. Кадон влез на дерево, прополз по ветке. Потом начал опускаться, пока не повис на руках. Он уже собирался спрыгнуть, как вдруг услышал стук, доносящийся из камня. Сердце духа! Кадон похолодел. Стук стал громче. А потом понесся отовсюду: от камней, от кустов, от деревьев, реки... И делался все громче и громче. А Кадону становилось страшней и страшней. Тело его тяжелело и тяжелело. Наконец пальцы его разжались, и он упал на камень. А тем временем из дыры поднималось страшное чудище. Отвратительнее существа Кадон в жизни не видел. У него было длинное безобразное лицо. Нос и рот свернуты набок. Белые волосы до пят. А одежда - чернее черной ночи. Оно устремило на Кадона длинный-предлинный белый палец. Кадон закричал, потерял равновесие и упал с камня. Лежа на земле и дрожа от страха, он увидел, что страшилище стоит на камне, продолжая указывать на него пальцем. Стук стал еще громче. - Ты! - произнесло жуткое существо. - Ты посмел воспользоваться моим именем! Посмел воспользоваться моим домом! Ты посмел напугать этих простых людей, чтобы насытить свою жадность! Я - дух камня. Ты назвался моим именем. Так стань таким же, как я. Ты будешь безобразным и отвратительным, и всюду люди будут бросать в тебя камни и прогонять тебя. - Нет, нет! Только не это! - взмолился Кадон. - Пожалуйста, прости меня. Я никогда больше так не буду. - Поздно, - сказал дух. - Уноси-ка ноги отсюда, пока цел, а не то я превращу тебя в камень. А мертвым камнем быть еще хуже, чем таким безобразным, как я. Ну, живо! Стук стал еще громче. Кадон поднялся и с громкими воплями побежал прочь. Вслед ему полетели большие и маленькие камни. Большие камни почти не попадали в него, зато маленькие ударяли по ногам, по рукам, по туловищу. Кадон завопил еще громче и побежал еще быстрее, так быстро, как только могли нести его подкашивающиеся от страха ноги. Дух спрыгнул на землю. Снял маску. Это был пенгулу! А из-за деревьев и кустов, с берега реки поднялись другие жители деревни - мужчины, женщины и дети - с маленькими камушками в руках. Масдан подбежал к старосте. - Пенгулу, ты видел, как удирал Кадон? - воскликнул он. - По-моему, он больше никогда не осмелится вернуться в нашу деревню или так же подшутить над кем-нибудь еще. Пенгулу и все остальные засмеялись. - Он никогда не вернется, Масдан, - сказал пенгулу. - Я даже не знаю, когда он остановится. - Потом, глядя на маску, которую держал в руках, добавил: - Хорошо, что у меня сохранилась эта маска. Ее подарил мне дед. Он привез ее с одного из островов Индонезии. Мужчины там надевают такие маски, когда идут сражаться с врагами. Они верят, что, взглянув на эту маску, их враги так испугаются, что не смогут драться. - Еще бы, - согласился Масдан. - Пойдемте домой, - сказал пенгулу. - И пусть история с большим камнем послужит всем нам уроком. КИРОН ХЭДДОК В ТУМАНЕ ГРЕЗ Перевод М. Тименчика День старика, едва лишь он просыпался, начинался с приступов кашля. Вставал он до солнца, и серые струйки пара от его дыхания завивались узорами в прохладном утреннем воздухе. В неизменной голубой стеганой куртке и мешковатых штанах приветствовал он наступающий день улыбкой своих золотисто-бурых губ. Это опий, уверял он. От опия кашляю. И он шумно отхаркивался и отплевывался, непрестанно посмеиваясь и потряхивая головой, будто рыжий воробышек. Пергамент его кожи запечатлел всю историю жизни: в паутине морщинок, жилок и рубцов на лице проступали страницы величественного эпоса. Своими мутно-голубыми глазами, подслеповатым, но ничего не упускающим взглядом он не столько обозревал окружающее, сколько чуял его: он принюхивался к окружению, ко всему происходящему, чуть не вдыхал его, а затем сплевывал под аккомпанемент опийного кашля, в котором прослушивались обертоны скрытого смеха. Затаенный смешок неизменно журчал в его речи, точно голос тех рек, что текут по холмистым равнинам его Китая. Его часто можно было застать на пороге квартиры, сидящим в своей голубой куртке и напевающим что-то себе под нос на неведомом диалекте; костлявые руки его нежно поглаживали одна другую, словно стирая приметы времени, жесткая седая щетина, двигаясь в ритм песне, топорщилась вокруг рта, вся в рыжевато-бурых отливах - свидетельство его долголетнего романа с опием. Острые колени прижимались к груди как бы в попытке уберечь ту малую толику тепла, что вырабатывали токи жизни в их замирающем беге по макаронинам кровеносных сосудов. И всегда этот шумный, грохочущий кашель, буквально раздирающий взрывной внутренней силой скорлупу его грудной клетки... Он, как гармошка, сжимался всем телом, затем разворачивался и вновь опадал. Все от опия, щебетал он по-птичьи, переводя дух. Опий повинен в этом кашле. Жил он с дочерью и зятем в их двухкомнатной квартире на десятом этаже муниципального дома, высоко над землей, чересчур высоко для его костлявых птичьих ног. Его шестеро внуков спали на полу перед телевизором, а старику отвели кушетку - вынужденная уступка возрасту. За долгие годы темно-зеленый кожимит обивки впитал в себя сероватую патину, что лежала на всем: мебели, стенах, людях. Со временем, видно от многолетнего соприкосновения с ней, покрылся этим налетом и старик: серость тускло отсвечивала на его волосах - седом стриженом пушке (вернее, на том, что от него осталось) - и на коже. Та же серость, что въелась во все поры и трещины его толстых, будто граненых, кривых ногтей. Его внуки воспитались и выросли уже вне лона материнской культуры. И всеми добродетелями наделял их "телек", что стоял посреди комнаты: это он внушал им правила и нормы поведения, знакомил с манерами и нравами, учил, что и как говорить. Двое старших уже обзавелись своими семьями, жили в собственных квартирах, так что где-то у старика были и правнуки - маленькие, непонятные ему существа, никогда не видевшие зеленых холмов его родины, ничего не слышавшие о Китае, кроме песен, которые он глухо напевал своим беззубым ртом. Нам никогда не приходилось видеть старика за каким-то другим занятием, он всегда лишь смеялся и пел. Днем и вечером своим грубым, надтреснутым голосом, дрожащим под бременем лет, он готов был делиться с нами памятью предков, а иногда сидел, тяжело дыша, извергая из сморщенных, иссушенных легких сладковатый дым вперемешку с кашлем. Мы играли с ним, вокруг него, но при этом он оставался для нас чем-то бесплотным, как дым... Его плоть была лишь видением. Мы не видели ни его холмов, ни суровых горных склонов, мы не знали резких ветров, навевающих нездешние песни в стынущей крови. Нашими горами были дома (мой был шестнадцатиэтажный), а реками - сточные канавы. Когда слезы муссона наполняли их до краев, мы ловили в воде колюшек и головастиков, воображая, что это чудовищные акулы и меч-рыбы. Старик был для нас чем-то вроде кино, вроде застывших картинок, отпечатавшихся в нашем детском сознании, и, рисуя себе диковинные, холодящие душу истории из его долгой, переменчивой жизни, мы в гнетущей тишине наших унылых жилищ шепотом рассказывали их друг дружке, чтобы развеять страх: истории о том, как заработал он шрам ниже локтя, как потерял палец на ноге, отчего так истерлись и стали похожими на обглоданные куриные косточки его суставы. Но однажды, уже повзрослев, мы обратились прямо к нему, к его зарубцевавшимся шрамам. И тогда он поведал нам то, что наш слух сумел донести до рассудка в словах, отвечающих нашему пониманию - старику внимала куцая, с претензией на мудрость логика подростков. Он был сыном крестьянина, потом и сам стал крестьянином. Вместе с женой, теперь уж давно покойной, купленной у другого крестьянина, еще более обездоленного, который не мог прокормить всех своих двоюродных сестер, он возделывал землю, отчего руки его задубели и изморщинились, а он сам облекся грубой, шероховатой корой, сквозь которую уже не проглядывала нежная и ранимая плоть. Жена прилежно рожала ему сыновей, как это делают все крестьянки по всей земле. Будто терпеливое домашнее животное, которое содер- жат единственно ради приплода, приносила она сыновей - будущих помощников в крестьянском труде. Родила она ему и двух дочерей. Младшая из них была и любимейшей. Теперь она уже замужем... Толстая и старая, живет в этом шумном городе, куда бежала со своим мужем, когда Китай оказался в руках коммунистов. Тогда-то он и потерял всех своих сыновей. Где-то там их плоть и кровь легли удобрением в почву, чтобы на ней взошли рис или пшеница грядущих урожаев юных ниспровергателей, что маршировали теперь по дорогам своих коммун, громогласно скандируя изречения человека, погубившего его детей. В конце концов, когда дошли известия о гибели их всех, бежал и он. Страх, безумие овладели им, и, покинув дом, землю предков, он устремился прочь и повстречался с человеком, обещавшим за баснословную сумму переправить его на остров, где он сможет укрыться или пуститься оттуда в дальнейший путь. В последние минуты перед отправлением им овладело почти нестерпимое беспокойство, и ощущение близкой опасности предостерегающе засвербило в носу: вот-вот их настигнут, вот сейчас затравят псами. А потом они плыли и наконец добрались - толпа людей, набившихся в утлое вонючее суденышко, деревянный остов которого пропитался запахом страха - страха потерять свободу, купленную столь дорогой ценой. У него тогда не было никаких планов, продолжал старик, оживляясь, никаких мыслей о том, куда бы податься. Корни его остались далеко позади, в том единственном месте, о котором он мог думать как о доме, в той земле, что хранила могилы его близких и которую попирают теперь чужие башмаки. Но и это минуло, и он воспринял все по обыкновению безропотно, как в свое время воспринял смерть родителей, смерть жены и детей, как воспринимал дождь или засуху. Ведь он вырос на земле, глубоко пустив в нее корни - дитя Природы, почитающее свою своенравную мать. Одаривать или нет - ее материнская воля. Его удел, как и всякого крестьянина испокон веку, - благодарно принимать. И вот, помня о том, что его дочь бежала именно туда, он добрался до солнечного Сингапура, этой шумной британской колонии... Безопасное убежище. У него не было ни малейшего представления, где она проживает или как с ней связаться - неграмотные крестьяне не пишут писем. Но он был еще не слишком немощен и слаб для работы и отправился на причал подыскать работу на джонках, что ходили по реке, и, как всякий кули, истекал потом под палящим солнцем в своей голубой китайской куртке. Там-то он и вкусил прелесть "черного золота", познал, что дает оно человеку. Днями работал, доводя до изнеможения свое смуглое сухощавое тело, а по вечерам вместе с другими стариками садился курить. В конце концов "черное золото" иссушило, испепелило все его нутро, и тогда он нашел другую работу: мел полы и починял обувь - ибо теперь он и опий составляли ужасающий симбиоз. Опий был ему необходим, чтобы избавить дряхлеющее тело от боли, а сознание - от суровой реальности бытия. И тогда, в один прекрасный день, он встретил на базаре свою дочь, и она, утерев слезы радости, сообщила ему, что у нее будет скоро своя квартира вместо нынешней отвратительной, жалкой халупы и, когда они переедут, он, конечно, сможет перебраться к ним. Тут старик смолк и глубокими затяжками начал раскуривать трубку. Но у нас уже пропадал к нему интерес. Снова он окунул нас в атмосферу, совершенно нам чуждую. Его место в наших сердцах к тому времени узурпировал Бэтмен {Бэтмэн - букв.: человек - летучая мышь (англ.); популярный герой американских комиксов.}, чей тяжелый, свинцовый американский акцент, доносившийся из серого одноглазого монстра, стал для нашего слуха куда притягательней. Ведь старик говорил о крестьянах и нищете, а "телек" сулил романтику и приключения. "Цивилизация" поборола и взяла нас в свой плен. Он умолк, и этот миг тишины довершил дело: мы вынесли ему приговор, мы решили, что его реальность не вяжется с нашей... и предпочли ему "телек". Потом мы видели его еще раз. Мы в тот день, как обычно, валялись на потрескавшемся линолеуме, в затхлом облаке капустно-рыбных испарений наших квартир, поглощенные телепередачей, в которую внезапно ворвались посторонние звуки. А живое представление всегда интереснее "телека" - разве можно было упустить случай, не взглянув на него хотя бы краешком глаза? В проходе у порога квартиры съежился старик. Вокруг валялись его куртка, трубка и чубуки. Над ним возвышался его младший внук, угреватый и одутловатый молодец шестнадцати лет, он кричал: - Ты, старый дурак! Вонючка старая! Нас по твоей милости выгонят из Сингапура! Убирайся отсюда! Убирайся совсем! Придурок! Зловонный окурок! Он изо всех сил стал ногами пинать чубуки. Старик в углу слабо вскрикивал, закрывал ладонью мутные влажные глаза, пригибался так, будто удары сыпались на его изнуренную плоть. И жалко, в бороду, тихонько скулил каким-то птичьим, беспомощным голосом. Никто не вмешался, никто не пожелал встать между мальчишкой и объектом его злобы - стариком. В конце концов, ведь это было представление, и не такое уж плохое. К чему мешать? Но все же, когда до нас дошло, что никого и вправду не волнует старик, в нас угасла последняя искорка детства. Старики беспомощны и бесполезны. Ну и пусть их - не жалей, любуйся представлением, пока дают. Парень, багровея, весь трясясь от злости, своими воплями нагнетал тревожную атмосферу. В коридоре, сумрачном от человеческого пота и ненависти, зависли привычные непристойности. Когда он замахнулся - на сей раз, видно, чтобы ударить старика, - наконец вмешалась его мать. Это была тучная, грубая женщина с лоснящимся лицом и лукавой ухмылкой во взгляде. Ее жесткие поросячьи глазки, запавшие в складках жира, не выражали ни жалости, ни сочувствия к старику, напротив - в них читались насмешка и презрение. Услыхав голос матери, парень обернулся и убежал. Старик, точно кучка хрупких костей, громоздился на пороге. Теперь за него принялась женщина: она пронзительно завизжала, чтобы он шел домой и перестал строить из себя посмешище. Голос ее звучал резко, безжалостно, в нем не было и тени почтения к возрасту старика. Все еще бесслезно плача, трясущимися смуглыми клешнями старик собрал пожитки и стал тяжело перебираться через порог в квартиру, извергавшую его, исторгавшую каждой пядью своих замусоленных пластиковых полов. Толпа медленно расходилась. Представление вышло ничего себе. И все же мы, дети, уносили в груди какую-то тяжесть, томленье и муть. Что ж, как видно, и нам идти по проторенной дорожке, и нам вот так же обращаться с нашими предками. С тех пор мы больше не навещали старика, не сидели с ним рядом, не слушали его песен и рассказов. Мы погребли в нашем воображении его худое древнее лицо и не желали воскрешать его. Но он еще раз вторгся в нашу жизнь, и мы опять его увидали: как-то раз, возвращаясь из школы, мы заметили во дворе нашего дома карету "скорой помощи", а из дома на носилках, на вид очень замызганных и хлипких, выносили старика. Его клочковатая седая бородка твердо упиралась в небо, а рот был по-птичьи приоткрыт. Вокруг уже собиралась неизбежная толпа. Мы подбежали поближе. - Лечебный бальзам, - заявил кто-то тоном знатока. - Да и что еще ему оставалось? Он же видел, что ему здесь не рады. Дочь старика была тут же. Она злобно вполголоса ворчала, от ее жирного тела разило салом. - Все из-за этого сопляка! - выкрикнула она. - Кто теперь будет приглядывать за малышами?! Обычно по вечерам, когда она садилась за маджонг, старик безропотно возился с детьми. Теперь же с каждой минутой мысль о том, что ей придется расстаться с игрой, повергала ее во все большее отчаяние. Но особенно ее бесило, что старик, недвижимо, словно доска, растянувшийся на носилках, оставался глух и безразличен к словам. Ее жалобы не достигали его. А вокруг все роилась, жужжала недовольная толпа - ей портили представление. Тогда мы решили, что он умер. Однако на следующий день его привезли обратно, больного и немощного - из желудка выкачали всю проглоченную отраву, а из разжиженных стариковских мозгов выжали все воспоминания. Теперь мы видим его всякий день сидящим на пороге в своих полинялых, заплатанных обносках, с отрешенным взглядом. Он больше не поет, куда там - даже не разговаривает. Однако он все еще может двигаться и присматривать за детьми, пока женщины играют в маджонг. Но в глазах его дочери поселился страх - дети растут и набираются сил. И наверняка обойдутся с ней так же, как она со своим отцом. Теперь она ждет своей участи, и ей страшно. Я - ДЕРЕВО Перевод М. Елагиной Я - дерево... Я стою в центре города, юного и старого, города на Острове Прогресса. Стою здесь уже - дай бог памяти - больше пятидесяти лет. Стою и вижу, как меняется город. Все быстрей и быстрей вертится колесо прогресса, и ничем его не остановишь. От него нет спасения. Чем же все это кончится? Неужели все разлетится на куски? Помню, когда я еще было молодо, люди часто искали приют в тени моих ветвей. Их было мало - тех редких прохожих, и они никуда не спешили, чуждые мелочной суете... Я помню влюбленных, мечтавших возле меня. Корням моим передавалась сладость их любви. Тогда у людей было время любить - любить друг друга, любить, не смейтесь, и меня, это старое дерево. Я упивалось их чувствами, вдыхало их трепещущей листвой. Ах, вы находите, в это трудно поверить? В то, что меня любили когда-то? Да, меня, это старое дерево, на которое сейчас никто и не взглянет... Я помню, как худые девчонки, изможденные работой, назначали здесь тайные свидания грубоватым парням. Им хотелось, чтоб ни одна душа на свете не знала об этом, и они умели любить. Я никогда никому не поверяло их тайн, они навсегда погребены в моей бурой сучковатой груди. Это все, чем я владею, и никому из людей не отнять у меня воспоминаний, они пребудут со мной до конца. Я помню, как падали бомбы, как дома вздрагивали и взрывались, оголяя внутренности в дыму и огне. Вой самолетов, крик окровавленных людей, от которых исходил запах страха. Они бежали по улицам города, тщетно пытаясь укрыться от подстерегавшей их всюду смерти. Потом походным маршем шли мужчины, говорившие на чужом языке. Чужие смуглокожие мужчины в военной форме, они вешали здесь людей, моих людей, вешали прямо на моих ветвях, а другие смотрели на это и тайно скорбели... Как скорбело и я вместе с ними. Помню я и страшные смуты, такие же кровопролитные. Да, печальные дни... На моих глазах менялось лицо города: от булыжника молодых мостовых, овеянных мечтами, до сегодняшнего асфальта и бетона - этих веяний прогресса. Когда-то носились под моей листвой дети - теперь здесь кипит неистовая гонка честолюбий. А детей я не вижу уже очень давно... Хотя, может быть, это и есть дети - эти крошечные старички, слишком модно одетые, с чрезмерной житейской мудростью во взоре. Дети - помнится, те были другие... Они смеялись, визжали, кричали, гомонили, как птицы. Теперь же нет, это не дети, просто маленькие взрослые. Нынешний город кишит людьми. Но куда же пропали влюбленные, где они? Видно, там же, где дети. Где то время, когда они тайно встречались в тени моих ветвей и их нежные вздохи не оставляли меня равнодушным?.. Кто, как не я, может знать всю боль тайной любви, кто еще так любил, а теперь потерял этот город?.. Напрасно думают люди, что у меня нет души. Они не способны понять меня. Деревья - те же люди, только иные... Когда-то здесь бегали собаки. Теперь их нет. И птиц, которые вили гнезда в моих ветвях, тоже сдул ветер перемен. Вчера сюда пришел юноша, сел подле меня и запел. Тут же явились полицейские - а их с каждым днем все больше, грубых и заносчивых, - и увели его прочь. Просто сумасшествие - петь тут в наше время. Проходят мимо девицы - яркие бабочки, юные, но уже состарившиеся, всех цветов и оттенков, прямо дух захватывает. И мужчины - гигантские серые мотыльки, в тусклых пиджаках, с вечно постными лицами. Город изменился. Даже утро в нем стало похоже на вечер. Серая дымка вокруг домов. Эх, плохо, очень плохо быть деревом в современном городе. Я - дерево. Я стою в центре города. Меня завтра должны спилить. Город процветает. Я отжило свое. Сколько лет простояло я здесь? Да уже и не помню... АНДЖЕЛИНА ЯН ИДИОТ Перевод М. Тименчика Наблюдать, как взрослые корчат из себя взрослых перед детьми, было скучно. Скучно и неприятно. На него, не игравшего в эти игры, знавшего, что вся их мораль напускная, такие сборища, как сегодня, нагоняли нестерпимую скуку. Солнце слабо просвечивало сквозь белые тюлевые занавески, которые никогда не раздвигали, боясь их испачкать - ведь что скажут люди, если они будут грязные и затасканные, и как огорчится Первая тетушка. Соответственно детям внушали не трогать, не дергать занавески, не хватать потными руками диванных подушек, сидеть смирно и тихо - в общем, выглядеть чинными и опрятными, чтобы никто не подумал, будто они не умеют себя вести или дурно воспитаны. Даже солнце в этот воскресный день бежало от скуки из комнаты, оставив лишь пыльный луч, упиравшийся в противоположную стену, где теснились картины: одна - гравюра на меди, в манере смелой и беспокойной, другая - тихая акварель, натюрморт; обе одинаково лишенные воображения и каких-либо признаков творческой индивидуальности. Это были охотничьи трофеи Первого дядюшки - символы его покупательной способности. Одну он вывез из Таиланда, другую откопал в Гонконге, во время последней поездки. Первый дядя громогласно вещал перед всеми, что туристские брошюры преподносили художника как международную знаменитость. Он, конечно, отнюдь не знаток Большого Искусства (здесь он издавал смешок, долженствующий свидетельствовать о скромности), однако за акварель пришлось выложить кругленькую сумму в шесть тысяч - а разве одно это уже не говорит о ее ценности? Вежливый смех. Дядя, в поисках одобрения, обращает взор к матушке, изображая на лице снисходительную улыбку, говорящую, как приятно иметь кого-нибудь на своем попечении, как замечательно позволять себе ради других подобные траты. Пятнадцатилетний до предела вдвинулся в кресло, испытывая от всей этой умильности тошноту, столь знакомую по приторным кокосовым сластям, и заговорил сам с собой. Нет, он вовсе не против каких-то компаний, он не против общения в семейном кругу или когда приглашают знакомых - просто лично у него нет потребности в людях, во всяком случае в людях известного ему типа. Увы, большинство принадлежало именно к этому типу: краснобаи, верящие во всемогущество денег, изъясняющиеся на языке денег, вовлекающие всех присутствующих в свои разговоры, искусно ведущие светскую болтовню, одаривающие всех сувенирами из своих заграничных поездок и, в согласии с модой, хулящие все сингапурское, от мыла до искусства и поэзии, - словом, рядовые, симпатичные сингапурцы. Но его раздражало другое - то, что все это было так неприглядно. Здесь всяк и каждый остерегался любого, кто сохраняет верность себе. Их такие люди заставляли испытывать неловкость за то, что сами они с превеликой легкостью забыли прежние идеалы, заставляли краснеть за пустоту их нравственных принципов. Поначалу ему было любопытно наблюдать этих людей, людей, послушных ничего не значащим правилам, выдуманным лишь затем, чтобы охранять их от самих себя. Его веселило сознание несущественности всех этих предписаний. Карточный домик никчемных правил! Еще забавнее было видеть, что сами они не понимали этого, что они смели думать, будто знают больше, чем он! Он понял, что разобраться в людях нетрудно - они со всеми их побуждениями были для него открытой книгой. Он наблюдал за тем, как Третья тетя выговаривала своему малышу, чтобы он не пинал ногой дядю. Словами она взывала к уважению, тогда как из тона ее речи следовало, что делать так просто нельзя - нельзя, и все тут. Деланное терпение выдавало нетерпимость: почему ребенок не может постичь всех этих правил прежде, чем возраст позволит ему пренебрегать ими? Дядя, муж Второй тетушки, благодушно улыбаясь, сказал: - Ничего, мой мальчик, в свое время ты поймешь: из каждого правила есть исключение. По законам хорошего тона ему еще следовало изречь: "Дети есть дети", что он и сделал, кивая малышу. Малыш, на которого вдруг излился весь этот кисло-сладкий поток, расплакался, к пущей досаде матери. Сидя в дальнем углу, он мог не скрывать легкую улыбку на лице - улыбку бесцельную, не имевшую ничего и никого в виду. Не искательную, не самоумильную - улыбку просто так, для себя, ни с кем не разделенную и не механическую, как большинство улыбок. Ведь однажды и его тоже так пристыдили. Разница была в том, что он не заплакал. Резкий, тонкий голос послышался с середины комнаты: - Да, а Джон, где он, кстати, сейчас работает? Другой голос, несомненно принадлежавший его Второй тетушке, ответил: - О, он теперь перешел к Дай-Холму. Знаешь, голландская фирма... Место гораздо лучше. Еще одно лицедейство! Улыбка расплылась в оскал. Вечно они переходят на место получше: лучше, чем раньше, лучше, чем у других, а если и не лучше, то сделают вид, что лучше - надо только сказать себе твердо, что это так, и уже можно твердо в это поверить. Разумеется, на самом деле было сказано вот что: "Ага, значит, пронюхала. Конечно, он сменил работу и не возится в грязи, как твой благоверный... Так что нечего задирать нос". Улыбка все ширилась. Су Чан обратила внимание на скрючившуюся в углу костлявую фигуру. - Иди поиграй, - обратилась она к пятнадцатилетнему идиоту. - Ступай же, что сидеть и глазеть на всех? Наконец-то хоть кто-то сообразил, чем он на самом деле занят. Он засмеялся, как не смеялся во весь день. Все внимание переключилось на несчастного, "отсталого" парня, на его отталкивающее лицо, искривленное в неудержимом смехе. Как могли они забыть о нем? Идиотский, бессмысленный оскал все разрастался на его непроницаемом лице. Лицо перекосилось от смеха, и он ничего не мог поделать со слюной, которая - он знал - стекала из уголка рта. Он ненавидел в каждом из них животное, упивающееся жалостью к нему. Этот звериный лик выпирал в дядином самодовольстве, когда они покупали что-нибудь для него, в том, как тетя словно проглатывала язык, когда поблизости не было никого, кто бы мог оценить ее доброту, в том, как мамаши отводили от него своих детей - будто тупость на его физиономии была заразной. Исказившись в гримасе, лицо преисполнилось ненависти. - Совсем неладно с мальчишкой, - заметил один из дядюшек, тревожно вглядываясь в его глаза, светящиеся понимающе-идиотическим блеском. ПАН ЦЗЕГУАНЬ СКВЕРНЫЕ ВРЕМЕНА Перевод Е. Черепневой Он повернулся в постели рядом с женой - она храпела, потому что дышала ртом, - и увидел ее рябоватое лицо и золотые зубы, блестевшие в свете уличного фонаря, проникавшем в комнату. Он подумал о ее католических выкрутасах, из-за которых она не стала есть пищу, оставшуюся после буддийского праздника, - да еще и проигрывает хозяйственные денежки! Религия... тьфу ты! - фыркнул про себя. Он поскреб шею, где его укусил клоп, и ощутил запах пота из-под мышки - когда вернулся домой, не было времени вымыться, в два часа ночи едва хватило сил снять потную одежду, кое-как бросить ее на стул и растянуться в постели. В рассветном сумраке увидел детей, всех восьмерых, спавших на открытой галерее. Совсем другие во сне... Он мог разглядеть грязную левую ногу младшего сына и лицо старшего сына, прыщеватое, с высунутым кончиком языка. Очень похож на большого коричневого пса. Уже девятнадцать, а не работает; никакого толку от парня - все бы ему болтаться со своей шайкой... Что бы не зарабатывать так, как я?.. Слишком хорош, чтобы крутить педали... Он медленно поднялся и, осторожно переступая через спящих детей, пошел мыться. Крикнул вниз, в закусочную, продавцу, чтобы тот принес, как обычно, хлеб с патокой и чашку кофе. Проглотив на ходу этот завтрак, отправился на велосипеде за своей дневной добычей. Объезжая закусочные, одну за другой, он собирал пивные бутылки, за которые получал часть их стоимости. С бутылки из-под "Карлсбергского" он имел пять центов, из-под "Эй-Би-Си" - тоже пять. Он привык к вони, что исходила от остатков прокисшего пива и портера на дне бутылок. А как тут не привыкнуть, подумал с горечью, если двадцать лет собираешь! Как обычно, он поехал к своей любовнице на Саид-Альви-роуд и, как всякий раз при этом, утешал себя тем, что она хоть не играет... а если и играет, то на деньги каких-нибудь других потаскунов. Жена, конечно, все знала про любовницу, и поначалу были кое-какие неприятности - любовница чуть не отколотила ее, когда та явилась сводить счеты... Сыну пришлось вести свою шайку, чтобы уладить дело. Любовнице в свою очередь досталось от сына, а его дружки стояли рядом, готовые к драке. В конце концов дело было улажено сообща в закусочной, и после соответствующей мзды, которую уплатила жене любовница, он мог уже ходить к ней безбоязненно. Она была танцовщицей в баре, но в отличие от многих других, которые могли завести себе богатых содержателей, ей приходилось довольствоваться им. А для него самого эта связь была такой же пресной, как те сушеные земляные орехи, что она подала ему, когда он в первый раз пришел к ней. Он знал, чем она жила, знал, да что было делать - как выброшенная из дома собака, пошел на кладбище подбирать отбросы вместе с другими бродягами, которые живут остатками приношений мертвым. ...Солнце било по его шляпе из поддельного фетра, а он медленно крутил педали. Так же, с трудом передвигаясь, тащился на своем велосипеде пенджабец-молочник, попавшийся ему по пути, так же его собственные далекие предки тянулись на своих повозках с деревянными колесами по неезженым дорогам долины Хуанхэ. Пот пропитал его рубашку, градом катился по ногам в парусиновые туфли, изношенные и лопнувшие по швам. Варикозные вены толщиной в палец выступили на ногах - обезображенный рисунок, оставленный трудом и тяготами жизни. Этим сине-багровым рекам хорошо было под солнцем, но когда он к ночи доползал до кровати, как они болели, ох, как болели... С ревом пронесся спортивный автомобиль, плюясь из выхлопной трубы; на заднем сиденье прижалась друг к другу молодая пара - совсем как на телерекламе. Один раз его чуть не сбил автомобиль, когда он на своем велосипеде переезжал улицу; музыкальный сигнал, наверно, развлекал сидевших в автомобиле, потому что они смеялись. Вечером он съел две миски овсяной каши в закусочной на Серангун-роуд, и вместе с маринованными овощами за десять центов и свиными потрохами за двадцать это обошлось ему в пятьдесят центов. Позади за столиком хлюпал овсянкой конторский служащий с галстуком и в темных очках - должно быть, опаздывал на сеанс в соседний кинотеатр. И впрямь скверные времена настали, подумал он, если и чиновники вынуждены есть в такой харчевне. Все так боятся, что их выгонят с работы, а туда же - берут напрокат телевизоры с девятнадцатидюймовым экраном. Вон у Чаней на крыше антенна, и у других соседей тоже - скоро один он останется без телевизора. Да, но зато он может заказать себе чашку кофе и пару сигарет и посмотреть телевизор в воскресенье вечером в закусочной. С хозяином они друзья, так что уж это-то у него всегда будет. Ведь есть и такие, которые только смотрят телевизор и вообще ничего не заказывают. Скоро, раздумывал он, дочка пойдет в девятый класс, потом станет учительницей, жалко только, что сын не такой - она-то вон часами сидит, занимается. Выйдет она замуж и заведет своих детей, и я буду дедом... к тому времени мне будет за пятьдесят... хорошо это, когда тебе пятьдесят, а ты уже дед... КЭТРИН ЛИМ ИЗБРАННИЦА Перевод В. Нестерова Раньше я знала многих из них - сейчас их стало гораздо меньше, - старух в обветшалых черных кофтах с длинными рукавами и широких брюках. Они терпеливо сидели за маленькими деревянными подставками, на которых размещался их незамысловатый товар - баночки со сладостями, пачки сушеного имбиря и слив, рассыпанные сигареты, по пять-шесть штук в жестяной банке. И конечно, неизменная дымящаяся курительная палочка, воткнутая в жестянку перед скудным товаром, - напоминание богам, чтобы они хорошо относились к старым женщинам и помогали им в торговле. Старухи сидели за своими подставками в стороне от проходов в магазины и дома, и люди, которые торопились делать покупки или стремились по своим делам, чаще всего их обходили. Эти женщины постепенно замкнулись в отдельном убогом мирке себе подобных. Лишь изредка их замечали: торопливый прохожий перехватывал у них сигарету или прибегал ребенок за конфетой или сушеными сливами. Но обычно о них не вспоминали в безжалостной толкотне городской жизни - кто в наше время станет смотреть на жалкие старушечьи товары, когда существуют современные магазины, где можно купить все что угодно! Итак, она сидела в ожидании весь день, усталая и заброшенная. В большом внутреннем кармане ее кофты не было тех монеток, которыми она мечтала его заполнить. Она находилась в том возрасте, когда глаза всегда на мокром месте, она плакала оттого, что сладости и мелкое печенье становились мягкими и липкими и никто не хотел их покупать. Она воткнула в жестянку курительную палочку подлиннее, ее губы горестно зашевелились в молитве, умоляя великую богиню Гуаньинь пожалеть старую, одинокую в этом мире шестидесятилетнюю женщину. Она никогда не была замужем, у нее не было детей, которые заботились бы о ней в старости, а после ее смерти за нее некому будет помолиться. Смерть казалась ей самым желанным выходом из нищеты и горечи. "О милосерднейшая богиня Гуаньинь, приди и возьми меня с собой на небеса". Ее молитва была услышана. На следующую ночь она увидела во сне, как богиня Гуаньинь - до чего же она прекрасна - медленно спустилась к ней с небес. Гуаньинь сказала: "Дочь моя, твоя молитва услышана. Ты чистая душа. Готовься! На седьмой день я за тобой приду. На небесах ты станешь одной из четырнадцати моих служанок". Когда старуха проснулась, на глазах у нее еще блестели слезы радости. Живо вспомнив свой сон во всех подробностях, она снова заплакала. И принялась готовиться к встрече- с богиней, которая обещала через семь дней прийти. Прежде всего она отправилась в храм, чтобы очиститься, и возложила на алтарь фрукты и цветы. Затем она заглянула в жестяную банку из-под печенья, которую всегда держала при себе, подсчитала бумажки и монеты и поняла, что на покупку гроба ей хватит. Гроб поставили вертикально, прислонив к стене дома, в котором она делила комнату с другими старухами. Это сделали для того, чтобы ее тело в гробу устремлялось к небесам. Слух о событии распространился очень быстро - сначала в доме, затем по соседству и наконец, с помощью жадной до новостей прессы, по всей стране. Писали: у женщины шестидесяти лет по имени Чоу А Сам было видение всемилостивейшей богини Гуаньинь, богиня обещала женщине в определенный день прийти и взять ее на небеса. Гроб готов, женщина сидит около него день и ночь, готовая ко встрече со смертью. Приходили толпы людей - молодые из циничного любопытства, старые из желания увидеть трогательное примирение со смертью. Но непоколебимая вера женщины в подлинность ее сновидения заставила толпу благоговейно смолкнуть: даже молодые сорванцы в модной одежде, с татуированными руками глазели молча. На месте постоянно дежурили два репортера, очень довольные необычностью случая. Они делали заметки и фотографии. Но старая женщина сидела молча, бесстрастно, как будто вокруг никого не было, - она просто ждала, ждала первых знаков прихода богини Гуаньинь. Остался всего один день, и она наконец будет свободна и счастлива. Напряжение росло - люди с богатым воображением спрашивали: будет ли тело Чоу А Сам поднято богиней на небеса у всех на глазах? В долгожданный день телефоны в редакциях не умолкали - публика с нетерпением спрашивала: скончалась ли старуха? Она не умерла и вечером этого дня заплакала от разочарования, горько жалуясь, что богиня Гуаньинь не смогла сдержать своего обещания из-за грязных людей, осквернивших место, где стоял гроб и сидела старуха. Чоу А Сам умоляла оставить ее одну, дать ей возможность спокойно умереть. Затем возникла новая сенсация. Нечто необычное произошло в тот самый день, когда должна была явиться богиня Гуаньинь. На маленьком пустыре за домом неожиданно расцвело какое-то причудливое растение. Одни утверждали, будто цветок величиной с человеческую голову, другие - что он распространял чудесное благоухание. Конечно, никто не проявил интереса ни к ботаническому названию цветка, которое было помещено в газетах (молодой энергичный репортер быстро провел это исследование), ни к сообщению, что это редкий тропический цветок из Южной Америки, что он редко цветет и, когда это случается, лепестки его становятся светло-багряными, а сам цветок принимает форму луковицы и т. д. Всех гораздо больше интересовало другое: старая женщина утверждала, будто цветок послан с небес в знак того, что богиня Гуаньинь приказала ей остаться на земле и вершить добро. Добрые дела старухи были немедленно замечены, описаны, новость эта разошлась и вызвала лихорадочное возбуждение и удивление. Силой богини Гуаньинь чудеса творила Чоу А Сам! Она врачевала больных - одна женщина заявила, что почувствовала себя гораздо лучше после того, как выпила воды, в которую Чоу А Сам всыпала пепел от сожженного листка бумаги с написанной на нем молитвой. Над другой женщиной Чоу А Сам прочитала молитву, и та заявила, что совершенно излечилась. Люди валили толпами. Чоу А Сам сидела скрестив ноги перед алтарем богини Гуаньинь, в окружении многочисленных курительных палочек. Перед ней стояла ржавая жестянка из-под печенья, в которой благодарные верующие могли оставить знаки своего уважения. Жестянка наполнялась довольно быстро. Чоу А Сам сидела с закрытыми глазами, ее губы двигались в молитвенном экстазе. Впервые в жизни она чувствовала себя счастливой. СТЕЛЛА КОН МУЧЕНИЧЕСТВО ЕЛЕНЫ РОДРИГЕС Перевод В. Нестерова Ранние христиане покорили древний мир своим мученичеством, однако навлекать на себя мучения им не полагалось. Восточный темперамент превратил осознанную жертвенность в виде поста или самосожжения в мощное психологическое оружие. Елена Родригес, жена моего брата, была католичкой с Цейлона и, унаследовав обе традиции, искуснейше использовала принципы христианского мученичества в делах житейских. Христианское мученичество, в отличие от бесхитростного домашнего мученичества, должно сочетаться с нежным всепрощением и терпит муки под вуалью отрешенности. Здесь не применяется тактика: "Никто и не знает, что мне приходится выносить" или "Я кровавые мозоли нажила, трудясь ради тебя". Сила Елены была в том, что она никогда не жаловалась и никогда не подавала виду, что имеет основания для жалоб. Однажды Алойсиус, счастливый муж с семимесячным стажем, пригласил меня к себе домой обедать, не предупредив заранее свою молодую жену. "Елена очаровательное существо, - уверял меня брат, - она будет счастлива, и для нее это не составит беспокойства". Я не был в этом уверен. Мало зная Елену, я чувствовал за ее ласковостью, которая казалась всем искренней, что-то сковывающее, вязкое, от чего не отделаться. Дома Алойсиус с беспечностью новобрачного заявил жене, что я приглашен к обеду. Елена глянула на него. Мгновение - и я увидел блеск стали из-под длинных ресниц, которые затем опустились с неподдельным смирением, и она тепло меня приветствовала. Не стала Елена и изображать из себя жертву, подав мужу и гостю отбивные, в то время как ей самой пришлось довольствоваться лишь яичком всмятку. На обед всем подали вкусный поджаренный рис, который поглощался за тихим разговором, направляемым Еленой в течение всей трапезы. Конечно, неожиданный гость должен был отправиться после этого домой, убежденный, как все, что Елена Родригес очаровательна. В пятницу обеденный стол был накрыт уже на три прибора, а на кухне жарились три порции рыбы. "Просто на случай, если ты, дорогой, приведешь кого-нибудь". Так продолжалось всю неделю: лишний прибор исчезал спокойно и тихо, а три порции молча делились на двоих. В понедельник за обедом Елена обратилась к своему окончательно усмиренному супругу и покорно спросила, приведет ли он кого-нибудь к ужину, чтобы врасплох ее уже не застать. Больше Алойсиус не приводил гостей, не предупредив жену по крайней мере дня за три. Раза два ей пришлось заново готовить ужин, поскольку разогретые бифштексы становятся несъедобными, - и муж научился садиться за стол в положенное время. А после нескольких сдержанно-тревожных звонков мужу на службу, когда его там не оказывалось, она приучила его каждое утро подробно излагать распорядок предстоящего рабочего дня. Вы можете спросить: почему Алойсиус ответил на этот шантаж покорностью? Дело в том, что за нежным, кротким лицом монахини в Елене таился дух императрицы Цыси {Цыси (1861 -1908) - китайская императрица, славилась своей жестокостью и своенравием.}... Если вы не соглашались с Еленой, то взгляд ее, обращенный к вам, уподоблялся лепестку цветка, желавшего коснуться ваших губ и угадать сокровенное желание. Вас наполняло чувство раскаяния - лишить добродетельнейшее существо возможности доставить радость ближнему. И вы понимали: только бессердечные люди не могут пережить мелкие неудобства, дабы не огорчать дорогую Елену. Через несколько лет Алойсиус скончался от прободной язвы двенадцатиперстной кишки, осложненной, по мнению докторов, "состоянием стресса и напряжения", которое в свою очередь явилось следствием легких неудобств и многочисленных обременительных поручений, возложенных на него Еленой. Вдова заявила, что посвятит остаток жизни маленькому Джорджу. Я видел, как он рос в тисках материнской жертвенности и бескорыстия. Система "Елена Родригес" подавляла людей мягких, совестливых. Я раскусил эту женщину и, лишь только речь заходила о ее "чувствах", становился толстокожим и непробиваемым. Это приводило ее в бешенство, но Елена умела сдерживать себя. Лишь иногда она шептала за моей спиной, что никто не ждет от меня внимания и сочувствия к бедному сироте, все знают, как я занят, хотя единственный дядя Джорджа и мог бы... На самом деле мне было искренне жаль Джорджа. Как я уже сказал, не всякий в силах был противостоять Елене. Джордж же стал настоящей жертвой материнского воспитания. Елена развила в нем сверхчувствительность, граничившую с патологией, и воспитала таким образом, что он считал оскорбление материнской преданности чуть ли не богохульством. Джордж был привязан к матери узами куда более крепкими, чем Алойсиус. Когда мальчику исполнилось шестнадцать, мне показалось, что у него наконец появилась возможность освободиться. Только что он получил водительские права и ключи к семейному автомобилю, а это для многих ребят было хартией свободы. Джордж как-то заглянул ко мне, пока Елена причесывалась в парикмахерской, и я порадовался, что теперь он сможет появляться чаще, хотя ему, как обычно, надо будет отчитываться перед матерью в том, как он провел время. Я захотел познакомить его с молодыми девушками и пригласил на завтрашний ужин. - Боюсь, что не смогу, - ответил он с видом крайней озабоченности. - Мама не выходит по вечерам, вдруг ей будет одиноко? Она никогда не жалуется, но я знаю, что без меня ей скучно. Нет, я не могу бросить ее одну. Я же был уверен, что с Еленой ничего не случится, если один вечер она проведет в компании слуг. Однако и эта надежда на избавление Джорджа вскоре умерла. Ему рассказали, что мама вынуждена совершать исключительно трудные и утомительные поездки на автобусе. Джордж узнал это спустя несколько дней после печального случая, когда он уехал на машине, забыв (а мама не напомнила), что в этот день она играет в бридж. Елена отправлялась к остановке автобуса, как только он уезжал в школу, и проскальзывала обратно в дом до его возвращения. Он и не догадывался, чего ей стоило "позволить Джорджу вволю пользоваться машиной". Конечно, вряд ли была необходимость пересекать Сингапур на автобусе, в самое пекло, ради визита к болтливым и весьма строгим тетушкам Джорджа. Он не мог допустить, чтобы мама испытывала такие лишения, и почти перестал пользоваться машиной. Джордж даже не знал, нужна ли ей машина: на все его вопросы Елена с присущей ей скромностью отвечала отрицательно. Все эти события окончательно сломили Джорджа (если это не случилось раньше). Теперь она уже могла не говорить сыну о своей заботливости, не напоминать, как легко он может причинить ей страдание. Налаженный механизм вины действовал в нем безотказно. Изо дня в день Джордж изводил себя бичеванием за несомненные обиды, которые он причинил матери, или мучился невротическими размышлениями о предотвращении новых обид. Джордж сдал выпускные экзамены в школе. Воспитатели говорили, что ему не хватает самостоятельности, хотя учился он добросовестно. Он поступил на службу в фирму, которой владели его родственники, и там ему представился последний шанс на спасение. Карелии Адаме была пухленькой жизнерадостной девушкой с огоньком в глазах и заразительным смехом. У нее было отличное чувство юмора - оно-то как раз и могло бы защитить Джорджа от самопожертвования Елены. Каролин с удивительной проницательностью умела посмеяться над глупостью и пыталась открыть Джорджу глаза на Елену - ее хорошенькое личико способно было подсластить любую пилюлю. Мне не удалось сделать это ни для брата, ни для племянника. Джорджу пришлось нелегко. Несомненные факты, собственный здравый смысл и в определенной степени увлеченность девушкой убеждали, что его преданная матушка - это леди Дракула. Елена почувствовала, что над сыном ослабевает ее власть, и ринулась в атаку. Теперь уже редко когда она могла обходиться без сына, чье присутствие только и спасало ее от страха перед одиночеством. Детская радость матери, трогательная благодарность были настолько очевидны, что Джордж чувствовал угрызения совести, если проводил без нее хоть один вечер, и раскаяние глодало его - ведь в душе он уже мечтал о женитьбе. До недавнего времени на здоровье Елена не жаловалась, она обходилась без этого оружия. Теперь же у нее возникли различные нервные симптомы, ознобы, сердцебиение. Она ни слова не говорила Джорджу, но доктор де Круз, ее старый друг, со всей серьезностью сообщил потрясенному Джорджу, что у матери не очень крепкое сердце. Высмеивать щепетильность Джорджа и доказывать ему абсурдность его опасений стало повседневной обязанностью Каролин. Они сделали меня поверенным своих планов и встречались в моем доме, когда у Джорджа хватало силы уйти от Елены. В другие вечера Каролин навещала меня одна и рассказывала о своих намерениях. Виделись они обычно на службе. Люди вокруг, постоянное оживление благодатно влияли на Джорджа, и шаг за шагом Каролин одерживала победы в битве за его душу. В один торжественный день они заявились ко мне, чтобы сообщить о своей скорой женитьбе: надо, чтобы Елена не успела повлиять на Джорджа, а то он еще передумает. Самое удивительное было то, что они уже сообщили об этом Елене. Каролин со всей мудростью и тактом любящей женщины убедила Джорджа, что он не убьет свою мать этой вестью. День подошел, и имена вступающих в брак были оглашены в церкви. Молодожены намеревались отправиться в долгое свадебное путешествие в Пинанг, а после возвращения жить вместе с Еленой. Теперь Джордж часто находился в веселой компании братьев Каролин. "Их много, - сказала мне Каролин, - они будут Джорджу надежной защитой". Сердцебиения у Елены участились, и однажды утром она едва не упала в обморок. Конечно, она ничего не сказала Джорджу, а я в свое время посоветовал доктору де Крузу не омрачать настроение жениха страшными предупреждениями, если только здоровью ее в самом деле не угрожает опасность. Только постоянная поддержка и увещевания невесты помогли Джорджу выстоять против мучивших его угрызений совести вплоть до дня, на который была назначена свадьба. В последний раз отправился он домой один. Последователи учения госпожи Эдди считают, что дух обладает властью над физическим состоянием тела. Не могу уверять, что Елена знала об этом, но ночью Джорджа разбудили ее задыхающиеся крики. Призванный доктор де Круз установил "сердечный приступ", самый настоящий приступ, который привел Елену на грань смерти, но вернул ей беглеца, теперь уже навсегда. Я пришел в дом и был свидетелем его отчаянной истерики. Конечно, свадьба была отложена. Елена не хотела этого, но Джордж понимал, что явилось причиной приступа. Источнику несчастья, Карелии, он запретил даже приближаться к дому - всю тяжесть вины Джордж взвалил на себя, но и Карелии была причастна к этому, и он не мог заставить себя даже говорить с ней. Юноша искал пути, чтобы наказать себя. - Доктор сказал, - сообщил он мне с тяжелым вздохом, - что матери необходим постоянный медицинский уход и полный покой. Я уволился со службы и буду при ней день и ночь. Потом я постараюсь найти такое место, которое давало бы мне возможность чаще бывать дома. - Джордж такой хороший мальчик, - шептала Елена, устремив на него большие благодарные глаза. - Если бы его не было рядом, я чувствовала бы себя грустной и подавленной. Он успокаивает мою боль и делает меня счастливой. Мне так повезло, что мой сын столь предан мне. Эти нежные слова, как разъедающая кислота, жгли кровоточащую дрожащую массу, в которую превратилась совесть Джорджа. Он заикался, протестовал, и тогда Елена снова применяла свою тактику. - Нет, Джордж, ты не должен тратить на меня так много времени. Женись на этой славной Каролин и устраивай свой дом. Не бойся оставить меня одну, я не стану преградой на пути твоего счастья. Это окончательно добило Джорджа, он разрыдался и дал торжественную клятву, что никогда не покинет мать и проведет с ней весь остаток жизни. Я попытался протестовать и даже возвысил голос: - Джордж, не поддавайся! Ты должен выстоять! Сейчас или никогда! Если ты останешься в ее комнате, то уже никогда из нее не выйдешь! Конечно, все это было без толку. Елена лишь нежно вздохнула, а разозленный Джордж выставил меня за дверь. Уже выходя, я предложил ему: - Приходи ко мне завтра или послезавтра. Он покачал головой. - Нет, я буду здесь, с матерью, - сказал он упрямым, скучным голосом. И последнее, что я увидел, - Джордж готовился бодрствовать еще одну ночь у постели матери. Когда он закрывал за мной дверь, я прочитал в его глазах стыд собственного поражения. Через несколько дней ко мне в полной панике прибежала служанка Елены. Доктор де Круз, видимо, снабдил Джорджа препаратами, которые помогали ему не спать во время ночных бдений. Джордж принял больше, чем предписывалось, и его нашли мертвым на полу ванной. Елена переехала в удобный дом для престарелых, где ее все очень быстро полюбили и ухаживали за ней в соответствии с ее милыми и неэгоистичными просьбами. Иногда она мягко выражает удивление, что я так и не пришел навестить ее. НАСЛЕДИЕ Перевод Н. Капелюшниковой - Она заявила, что не знает, сумеет ли она прийти! Тоже мне, цаца! Ну, я ей и сказала: "Благодарю, уж лучше оставайся дома и присматривай за своим английским мужем!" Глаза миссис Розарью презрительно сузились, тонкая нижняя губа отвисла, углы рта опустились, и язвительные складки залегли возле носа. - Ну а чего же ты ожидала? - протянула старшая дочь, Присцилла. Присцилла, одетая в замшу, была замужем за адвокатом, который ввел ее в высший круг сингапурского евразийского общества. - Стоит такой выйти за англичанина, как она начинает воображать, что слишком хороша, чтобы общаться с евразийцами, как будто этот самый ее муж что-то собой представляет. У себя на родине он был бы простым клерком, а не восседал в конторе, снабженной эр-кондишн, с таким видом, будто находиться там - его неотъемлемое право. - Надменные розовые губы поджаты, тонко очерченные ноздри раздуваются, рот насмешливо улыбается. - А знаешь, на наши танцевальные вечера ходят и азиаты, - сказала Гариетта. - Эта Дженни Ананда, например, я ее там видела. Я чуть было не спросила ее, когда это она успела стать членом Евразийского клуба, но потом подумала, что нехорошо справляться об этом при всех. Не стоит. Но, скажу тебе, эти Ананда даже не евразийцы, они просто индийские католики, вот и все. Муж Гариетты был всего лишь клерк. Они жили в одном из стандартных домов на Макферсон-роуд, и было похоже, что никогда не выберутся оттуда. Тонкие черты Гариетты и ее увядающий рот приняли выражение постоянного сострадания к себе самой, и ее вечное недовольство изливалось в индусском нытье на евразийский лад. Младшая дочь миссис Розарью, Луиза, муж которой был китайцем, молча следила за их беседой и пила чай. Теперь старая миссис де Соза, мать их матери, возвысила свой дрожащий голос: она выражала недовольство неучтивостью молодых людей на танцевальных вечерах, которые ежегодно устраивались в Евразийском клубе. Все лицо ее было покрыто глубокими морщинами, свидетельствовавшими не только о жизненных невзгодах, но и о том, что она находила окружающих выскочками с дурными манерами, занятыми только собой и вечно недовольными своим положением. Сморщенные скулы ее выдавались, глубокие складки оттягивали вниз углы рта, фиолетовая нижняя губа отвисла, дряблая и влажная. Луиза взглянула на мать и сестер: в их лицах угадывались черты тех мерзких рож, в которые они превратятся со временем - станут похожи на милую бабушку. Раздраженная надменная гримаса кривила матовое лицо Присциллы; грубую кожу Гариетты прорезали почти такие же глубокие, как и у матери, недовольные складки. "Какие же мы все суки, помоги нам бог!" - подумала Луиза, не исключая из этого круга и себя. Она чувствовала, что и сама не может удержаться от презрительной усмешки, рассуждая о евразийцах, которые "тяготеют к белым", и надменно опускает углы рта, говоря об Ананда, которые пытаются незаметно продвинуться по шаткой социальной лестнице. Она понимала, что евразийский кастовый снобизм возник еще в те времена, когда тигры бродили по Серангун-роуд. С бессильной яростью она сознавала, насколько ее мать и сестры напичканы предрассудками, ограниченны, полны самодовольства и высокомерны, и даже в себе она замечала этот живучий атавизм. Эти женщины воспитывали ее двадцать лет, и она невольно переняла их привычки, Их манеру говорить, их образ мыслей, и та же самая манерность и у нее в крови; она не может быть иной. - А я не видела тебя и Сэн Го на вечере, Луиза, - сказала миссис Розарью, вдруг повернувшись к ней. - Шеф Сэн Го пригласил нас на обед, и мы не смогли отказаться, - ответила Луиза. Это было прекрасное алиби, хотя ее немного и мучила совесть, и остальные это заметили. Ведь она, презрев евразийскую кастовую систему, вышла замуж за китайца, который, правда, был довольно светлокожим и считался человеком весьма образованным и влиятельным, но все-таки был "азиатом". - Вы ведь были приглашены, не так ли? Сэн Го ведь ходатайствовал о приеме в члены Евразийского клуба? - спросила Присцилла, и взгляд ее стал острым, как хирургический зонд. - Никогда не слыхала, чтобы китаец был членом Евразийского клуба, - фыркнула миссис Розарью. - А ему и не обязательно быть