сь на гостя. Мать нежно потрепала их по волосам и спросила: -- Вы когда-нибудь еще видели, господин асессор, таких уродов? По-моему, они очень похожи на маленьких лисят. Это наблюдение в такой мере соответствовало действительности, что у Фалька тут же возникло желание категорически отвергнуть этот непреложный факт. Внезапно дверь отворилась, и в комнату вошли двое. Один -- широкоплечий мужчина лет тридцати с квадратной головой, передняя сторона которой обозначала лицо; кожа на лице напоминала полусгнившую половицу, в которой черви прогрызли бесчисленные лабиринты; широкий, словно вырезанный ножом рот был постоянно приоткрыт, и из него торчали четыре остро отточенных клыка; когда он смеялся, его лицо как бы раскалывалось пополам и ему можно было посмотреть в пасть и увидеть все до четвертого коренного зуба; ни единого волоска не выросло на этой неплодородной земле; нос был приделан так неудачно, что не составляло большого труда заглянуть через ноздри в самый череп; макушка была покрыта какой-то жидкой растительностью, похожей на кокосовое волокно. Струве, который умел повысить в звании каждого в своем окружении, представил кандидата Борга как доктора Борга. Тот не выразил по этому поводу ни удовольствия, ни досады и протянул рукав пальто своему спутнику, который тотчас же помог его снять и повесил на дверную петлю, причем супруга заметила, что "в этом старом доме все так плохо, что нет даже вешалки". Того, кто снял с Борга пальто, представили как господина Леви. Это был высокий молодой человек; его череп, казалось, возник в результате усиленного развития носовой кости в направлении к затылку, а туловище, достававшее до самых колен, производило такое впечатление, будто образовалось из черепа, который протянули через волочильню, как стальную проволоку; плечи круто опускались вниз, будто водосточные трубы, бедер не было вовсе, голени доходили чуть ли не до самого таза, ноги напоминали старые башмаки, стоптанные наружу, как у рабочего, который всю жизнь носил тяжести или простоял у станка; в общем, у него был типичный облик раба. Освободившись от пальто, кандидат остался возле двери; он снял перчатки, прислонил к стене палку, высморкался и засунул обратно в карман носовой платок, делая вид, что не замечает неоднократных попыток Струве представить ему Фалька; он считал, что все еще находится в прихожей; но вот он снял шляпу, шаркнул ногой и сделал шаг. -- Здравствуй, Женни! Как поживаешь? -- спросил он, беря жену Струве за руку с таким важным видом, словно от этого зависела вся ее жизнь. Потом он чуть заметно поклонился Фальку, состроив при этом такую гримасу, что стал похож на пса, который увидел на своем дворе чужую собаку. Юный господин Леви следовал за кандидатом по пятам, ловил его улыбки, аплодировал его саркастическим замечаниям и разрешал всячески угнетать себя, признавая его превосходство. Супруга принесла бутылку рейнского и разлила его по бокалам. Струве взял бокал и приветствовал гостей. Кандидат открыл пасть, вылил содержимое бокала на язык, превратившийся в водосточную канаву, оскалил зубы, будто собирался принять лекарство, и проглотил. -- Вино ужасно кислое и невкусное, -- сказала супруга. -- Может быть, вы выпьете пунша, Хенрик? -- Да, вино действительно скверное, -- согласился кандидат, которого тут же с готовностью поддержал господин Леви. Появился пунш. Лицо Борга просветлело; он поискал глазами стул, который тотчас же принес господин Леви. Общество расположилось вокруг обеденного стола. Сильно пахли левкои, их аромат смешивался с запахом вина, в бокалах отражалось пламя свечей, беседа становилась все оживленнее, и скоро оттуда, где сидел кандидат, стали подниматься клубы табачного дыма. Супруга бросила тревожный взгляд на окно, возле которого лежал младенец и спал, но глаза ее не видели ничего. Потом они услышали, как к дому подъехала карета. Все встали, кроме доктора. Струве откашлялся и сказал, понизив голос, словно собирался сообщить что-то неприятное: -- Давайте приведем себя в порядок! Его жена подошла к гробу, наклонилась над ним и горько расплакалась; когда она выпрямилась, то увидела, что муж уже держит крышку гроба, и разразилась отчаянными рыданиями. -- Ну успокойся! Успокойся! -- сказал Струве и поспешил приладить крышку, будто хотел что-то спрятать. Борг вылил пунш в свою водосточную канаву и стал при этом похож на зевающую лошадь. Господин Леви помог Струве привинтить крышку гроба, что проделал с большой сноровкой, словно упаковывал ящик с товаром. Гости простились с госпожой Струве, надели пальто и направились к двери; госпожа Струве попросила их быть поосторожней на лестнице, "она такая старая и шаткая". Струве шел впереди с гробом; когда он спустился на улицу и увидел небольшую толпу, собравшуюся, в его честь, он так возгордился, что тут же набросился на кучера, позволившего себе не отворить дверцу кареты и не опустить подножку; для вящего эффекта он говорил "ты" этому рослому, одетому в ливрею мужчине, который, сняв шляпу, спешил выполнить его распоряжения; это вызвало отрывистый и несколько угрожающий кашель у одного мальчугана по имени Янне, который, после того как привлек тем самым к себе внимание окружающих, стал внимательно разглядывать дымовые трубы, словно поджидал трубочиста. Наконец все четверо сели в карету, и дверца захлопнулась, а между несколькими юными представителями толпы, которая теперь немного успокоилась, произошел следующий разговор: -- Послушай! Гроб-то словно распух! Видел? -- Еще бы не видеть! А ты видел, что на табличке не было имени? -- Не было имени? -- Не было, я это сразу заметил; она была совершенно чистая! -- А что это значит? -- Не знаешь? А то, что это сын шлюхи! К счастью, кучер щелкнул кнутом, и карета покатилась по улице. Фальк взглянул на окно; там стояла жена Струве, которая уже успела снять с окон простыни и потушить свечи, позади нее расположились лисята с бокалами в руках. Карета грохотала по мостовой, то поднималась вверх, то катилась под гору, минуя одну улицу за другой; никто не пытался заговорить. Струве, который держал на коленях гроб, казался усталым и измученным. До Нового кладбища было неблизко, но, в конце концов, они приехали и остановились у ворот. Здесь уже стояло, вытянувшись в ряд, множество карет. Они купили венки, могильщик взял гроб. Маленькая процессия шла довольно долго, пока наконец не остановилась на новом участке кладбища на его северной стороне. Могильщик опоясал гроб веревками, доктор скомандовал: "Держи! Опускай! Так!" -- и безымянный младенец опустился на три локтя под землю; стало совсем тихо; все стояли молча, склонив голову и глядели в могилу, будто чего-то ожидали; серое небо тяжело распростерлось над широким пустынным полем, на котором там и сям торчали белые палочки, похожие на призраки детей, заблудившихся среди могил; вдали, будто в самой глубине сцены в театре теней, чернела опушка леса; не было ни единого дуновения ветерка. И тогда послышался голос, который сначала дрожал, но скоро стал ясным и твердым, словно обретая убежденность в том, о чем говорил; Леви, с непокрытой головой, поднялся на груду земли, которой потом засыплют могилу, и сказал: -- Пребывая под защитой всевышнего, обретаю покой под сенью его всемогущества. Тебе, предвечному, говорю я: ты мое верное прибежище. Ты моя твердыня, мой вечный хранитель, бог, которому я вверяю свою судьбу. Всемогущий господь, пусть твое святое имя превозносит и благословляет весь мир, которому когда-нибудь ты даруешь обновление, ты, что воскрешаешь умерших и призываешь их к новой жизни. Ты, у которого на небесах царят вечный мир и покой, даруй мир и покой своему народу, аминь! Спи спокойно, дитя, которому не дали имени; он, всеведущий, назовет тебя по имени; спи спокойно осенней ночью, ни один злой дух не нарушит твоего покоя, хотя тебя и не окунули в святую воду; тебе повезло, ибо ты избежал треволнений жизни, а без ее радостей ты прекрасно обойдешься. Счастлив ты, который ушел, так и не познав мира; чистой и без единого пятнышка покинула твоя душа свое крошечное тельце, поэтому мы не станем бросать тебе вслед землю, ибо земля означает бренность, а мы осыплем тебя цветами, и подобно тому, как цветок вырастает из земли, так и твоя душа из мрака могилы поднимется к свету, ибо от духа ты пришел и духом снова станешь! Он опустил в могилу венок и надел шляпу. К нему подошел Струве, схватил за руку и горячо пожал, на его глаза навернулись слезы, и ему пришлось попросить у Леви носовой платок. Доктор, который уже бросил в могилу свой венок, направился к выходу, а следом за ним медленно двинулись остальные. Однако Фальк по-прежнему стоял, склонившись над могилой, и задумчиво смотрел в ее глубину. Сначала он видел лишь черный прямоугольник мрака, но постепенно из мрака стало проступать светлое пятно, которое все росло и принимало определенную форму, становилось круглым, белым и блестящим, как зеркало: это была металлическая табличка с ненаписанной историей маленькой жизни, и она светилась во тьме, отражая сияние неба. Фальк выпустил из рук свой венок: слабый глухой звук, и свет погас. Тогда он повернулся и пошел следом за остальными. Возле кареты они остановились, раздумывая, куда им ехать. Чтобы не терять времени даром, Борг скомандовал: "В "Северную гору"!" Через несколько минут они очутились в большом зале на втором этаже, где их встретила молодая девушка-официантка, которую Борг обнял и поцеловал; бросив шляпу на диван, он приказал Леви снять с себя пальто и заказал кувшин пунша, двадцать пять сигар, полкружки коньяку и голову сахара. Потом снял пиджак и удобно расположился на единственном в зале диване. Струве даже просиял, когда увидел приготовления к выпивке; кроме того, он любил музыку. Леви сел за рояль и отбарабанил вальс, а Струве обнял Фалька и стал прохаживаться с ним по залу, заведя легкую беседу о жизни вообще, о горе и радости, о непостоянстве человеческой натуры и тому подобном, из чего следовал вывод, что грешно оплакивать то, что боги -- он намеренно употребил слово "боги" после слова "грешно", чтобы Фальк не заподозрил его в религиозном фанатизме, -- дали и боги взяли. Эти умозаключения стали как бы прелюдией к вальсу, который он тут же станцевал с официанткой, поставившей на стол кувшин с пуншем. Борг наполнил бокалы, подозвал Леви, кивком головы указал на один из бокалов и сказал: -- А теперь давай выпьем с тобой на брудершафт, чтобы можно было сколько угодно дерзить друг другу! Леви выразил величайшую радость по этому поводу. -- Твое здоровье, Исаак! -- промолвил Борг. : -- Меня зовут не Исаак... -- Неужели ты думаешь, что мне есть какое-нибудь дело до того, как тебя зовут? Я называю тебя Исааком, и все тут! -- А ты шутник, дьявол... -- Дьявол! Ты что, обалдел, паршивец? -- Ведь мы договорились дерзить друг другу... л -- Мы? Это я буду дерзить тебе! Понял? Струве счел нужным вмешаться. -- Спасибо тебе, брат Леви, -- сказал он, -- за твои прекрасные слова. Что это за молитва, которую ты. прочел? -- Это наша надгробная молитва. -- Очень красивая! -- Пустые фразы! -- вмешался Борг. -- Этот неверный пес молится только за своих, и, следовательно, его молитва к покойному не имеет никакого отношения. -- Всех некрещеных мы считаем своими, -- ответил Леви. -- И к тому же он выступил против обряда крещения, -- продолжал Борг. -- Я не потерплю, чтобы в моем присутствии нападали на крещение: надо будет, мы и сами нападем! И еще навыдумывал всяких оправданий! Прекрати, пока не поздно! Я не потерплю, чтобы порочили нашу религию! -- Борг прав, -- сказал Струве, -- нам не пристало выступать ни против крещения, ни против какой другой святой истины, и я прошу, чтобы сегодня вечером никто из нас не заводил бесед такого легкомысленного свойства. -- Ты просишь? -- закричал Борг. -- О чем же ты просишь? Ладно, я прощаю тебя, если ты наконец заткнешься. Играй, Исаак! Музыку! Немеет музыка на праздничном пиру! Музыку! Но не какую-нибудь там старую рухлядь! Давай что-нибудь новенькое! Леви сел за рояль и сыграл увертюру к "Немой". -- Хорошо, а теперь побеседуем, -- сказал Борг. -- Господин асессор, у вас очень грустный вид, выпьем, а? Фальк, который чувствовал себя в присутствии Борга немного подавленным, принял это предложение довольно сдержанно. Но беседы все равно не получилось -- все боялись ссоры. В поисках развлечений и удовольствий Струве как моль метался по залу, но, ничего не найдя, снова возвращался к столу с пуншем; время от времени он делал несколько па, будто от души веселился, однако смотреть на его ужимки было крайне неприятно. Леви курсировал между роялем и пуншем и даже пытался спеть какие-то развеселые куплеты, но они были такие старые-престарые, что их никто не захотел слушать. Борг громко кричал, чтобы "настроиться", как он это называл, но атмосфера становилась все более натянутой, почти тревожной. Фальк ходил взад и вперед, молчаливый и зловещий, как заряженная молниями грозовая туча. По требованию Борга принесли обильный ужин. В грозном молчании все уселись за стол. Струве и Борг неумеренно пили водку. Лицо Борга напоминало заплеванную печную дверцу с двумя отверстиями; там и сям на нем выступили красные пятна, а глаза пожелтели; Струве, напротив, стал похож на глазированный эдамский сыр, красный и жирный. В этой компании Фальк и Леви походили на двух детей, доедающих свой последний ужин в гостях у великанов. -- Дай-ка нашему скандальному писаке лососины! -- скомандовал Борг, глядя на Леви, чтобы прервать затянувшееся молчание. Леви подал Струве блюдо с лососиной. Резким движением Струве поднял очки на лоб. -- Ни стыда у тебя, ни совести, еврей, -- прошипел он, бросая в лицо Леви салфетку. Борг положил свою тяжелую руку на лысую макушку Струве и приказал: -- Молчать, газетная крыса! -- В какое общество я попал! Должен заметить вам, господа, что я не привык к подобным выходкам и слишком стар, чтобы со мной обращались как с мальчишкой, -- сказал Струве дрожащим голосом, забыв о своем напускном добродушии. Борг, который наконец насытился, встал из-за стола и заявил: -- Ну и компания, черт побери! Исаак, расплатись, а я потом тебе отдам; я ухожу! Он надел пальто и шляпу, наполнил бокал пуншем, долил в него коньяк, залпом осушил бокал, мимоходом потушил пару свечей, разбил несколько бокалов, сунул в карман несколько сигар и коробку спичек и, пошатываясь, вышел на улицу. -- Какая жалость, что такой гениальный человек так ужасно пьет, -- благоговейно промолвил Леви. Через минуту в дверях снова появился Борг; подошел к столу, взял канделябр и зажег сигару, выпустил дым прямо в лицо Струве, потом высунул язык, показав коренные зубы, погасил свечи и опять вышел из зала. Склонившись над столом, Леви вопил от восторга. -- Что это за выродок, с которым тебе было угодно меня свести? -- мрачно спросил Фальк. -- О, мой дорогой, конечно, он сейчас пьян, но, понимаешь, он сын военного врача, профессора... -- Я спрашиваю не чей он сын, а что он собой представляет, ты же мне лишь объяснил, почему позволяешь этой собаке так унижать себя! А теперь объясни, пожалуйста, что тебя связывает с ним? -- Я оставляю за собой право делать любые глупости, -- гордо сказал Струве. -- Вот и делай любые глупости, только оставь их при себе! -- Что с тобой, брат Леви? -- вкрадчиво спросил Струве. -- У тебя такой мрачный вид! -- Какая жалость, что такой гениальный человек так ужасно пьет! -- повторил Леви. -- В чем же и когда проявляется его гениальность? -- поинтересовался Фальк. -- Можно быть гением и не сочиняя стихов, -- ядовито заметил Струве. -- Разумеется, ибо, чтобы писать стихи, вовсе не обязательно быть гением, так же как и не обязательно превращаться в скота, -- ответил Фальк. -- Не пора ли нам расплатиться? -- спросил Струве, давая понять, что нужно уходить. Фальк и Леви расплатились. Когда они вышли на улицу, накрапывал дождь, небо было черное и лишь на юге над городом красным облаком полыхал газовый свет. Наемная карета уже уехала, и им не оставалось ничего другого, как поднять воротники пальто и добираться домой пешком. Однако они дошли лишь до кегельбана, когда услышали откуда-то сверху отчаянный крик. -- Проклятье! -- вопил кто-то у них над головой, и тут они увидели Борга, который раскачивался, уцепившись за одну из самых верхних веток высокой липы. Ветка то опускалась к земле, то снова взлетала вверх, описывая при этом какую-то немыслимую кривую. -- О, это колоссально! -- воскликнул Леви. -- Это колоссально! -- Вот сумасшедший, -- улыбнулся Струве, гордясь своим протеже. -- Иди сюда, Исаак! -- прорычал Борг сверху. -- Иди сюда, паршивец, и мы возьмем друг у друга взаймы! -- Сколько тебе нужно? -- осведомился Леви, помахивая бумажником. -- Я никогда не занимаю меньше пятидесяти! Уже в следующее мгновение Борг соскочил с дерева и засунул деньги себе в карман. Потом снял пальто. -- Надень пальто! -- сказал Струве повелительно. -- Надень? Ты что такое говоришь? Ты мне приказываешь? Да? Может быть, хочешь подраться? Борг с такой силой запустил своей шляпой в дерево, что продавил ее, после чего снял фрак и жилет, оставшись под дождем в одной рубашке. -- Теперь иди сюда, газетный писака, сейчас я тебе задам! Он бросился на Струве, крепко обхватил его, отступил немного назад, не выпуская его из рук, и оба свалились в канаву. Фальк быстрым шагом направился к городу, но еще долго слышал у себя за спиной взрывы смеха и восторженные возгласы Леви: это божественно, это колоссально! -- и крики Борга: предатель, предатель. Глава двадцатая. НА АЛТАРЕ Был октябрьский вечер, и долговязые часы в погребке города N только что пробили семь часов, когда в дверь ввалился директор городского театра. Директор сиял, как сияет жаба, которой удалось хорошо поесть, он весь излучал довольство, но его лицевые мускулы не привыкли к выражению подобных эмоций и поэтому морщили кожу беспокойными складками, отчего его уродливое лицо делалось еще более уродливым. Он благосклонно поздоровался с маленьким сухопарым хозяином погребка, который стоял за стойкой и пересчитывал гостей. -- Wie steht's?[x] -- прокричал директор театра, который, как мы помним, уже давным-давно разучился говорить. -- Schn Dank![x] -- ответил хозяин погребка. Поскольку на этом их познания в области немецкого языка оказались исчерпаны, они перешли на шведский. -- Ну, что скажешь об этом парне, о Густаве? Разве не великолепно он сыграл дона Диего? А? Кажется, я умею делать актеров? -- Да, верно. Он просто молодец. Но, как вы сами говорили, талантливого артиста легче сделать из человека, еще не испорченного всеми этими дурацкими книжками... -- Книги -- зло! Уж мне-то это известно лучше, чем кому бы то ни было! Кстати, ты знаешь, о чем пишут в книгах? А я знаю, да! Вот увидите, как молодой Реньельм сыграет Горацио, чем это кончится. А кончится все великолепно! Я обещал ему эту роль, потому что он, как нищий, выпрашивал ее, но я наотрез отказался ему помогать, потому что не хочу отвечать за его провал. И объяснил, что даю ему эту роль только для того, чтобы показать, как трудно играть на сцене тому, кого природа обделила талантом. О, я раздавлю его как букашку и надолго отобью охоту выклянчивать у меня роли. Вот увидишь! Но я пришел поговорить с тобой о другом. Послушай, у тебя есть свободные комнаты? -- Те две маленькие? -- Именно! -- Они всегда в вашем полном распоряжении. -- Превосходно, ужин на двоих! В восемь! Гостей обслуживаешь ты сам! Последние фразы директор произносил уже тихо, а хозяин поклонился в знак того, что все понимает. В это время появился Фаландер. Не здороваясь с директором, он прошел через зал и сел на свое обычное место. Директор тотчас же поднялся и, проходя мимо стойки, таинственно сказал: итак, в восемь -- и вышел из погребка. Между тем хозяин поставил перед Фаландером бутылку абсента и все, что к нему полагалось. Поскольку по лицу гостя не было видно, чтобы он хотел начать разговор, хозяин взял салфетку и стал вытирать стол; когда и это не помогло, он наполнил спичечницу и заметил: -- Сегодня вечером будет ужин... в маленьких комнатах! Гм! -- О ком и о чем вы? -- Полагаю, о том, кто только что .ушел. -- Вот оно что. Это странно, ведь он так скуп. Ужин, вероятно, на одну персону? -- Нет, на две! -- ответил хозяин, заморгав глазами. -- В маленьких комнатах! Гм! Фаландер навострил было уши, но тут же решил прекратить разговор, устыдившись, что слушает всякие сплетни; однако хозяин погребка решил по-другому. -- Кто бы это мог быть? Его жена нездорова и... -- Какое нам дело до того, с кем это чудовище собирается ужинать. У вас есть какая-нибудь вечерняя газета? Хозяину не пришлось отвечать Фаландеру, потому что в зал вошел Реньельм, сияя, как может сиять только юноша, перед которым забрезжил рассвет. -- Сегодня обойдемся без абсента, и разреши мне считать тебя своим гостем. Я так счастлив, что хочется плакать. -- Что случилось? -- спросил Фаландер с тревогой в голосе. -- Неужели ты получил роль? -- Да, пессимист ты этакий, я буду играть Горацио... Фаландер нахмурился. -- А она -- Офелию, -- заметил он. -- Откуда ты знаешь? -- Догадался. -- Все твои догадки! Впрочем, не так-то уж трудно и догадаться. Разве она не заслуживает этой роли? Найдется ли во всем театре хоть одна актриса лучше нее? -- Согласен, не найдется. Ну, а тебе самому нравится Горацио? -- О, он прекрасен! -- Да, удивительно, что люди могут думать так по-разному. -- А что думаешь ты? -- Думаю, он самый большой негодяй из всех царедворцев; на все вопросы он отвечает: "Да, мой принц; да, мой добрый принц". Если он друг Гамлета, то хотя бы несколько раз должен был бы сказать "нет", а не вести себя так же, как остальные льстецы. -- Ты хочешь опять все разрушить? -- Да, я хочу все разрушить! Как ты можешь стремиться к чему-то возвышенному и непреходящему, считая в то же время великим и прекрасным все самое ничтожное из созданного людьми; если ты во всем видишь совершенство и красоту, то как можешь ты желать истинного совершенства? Поверь, пессимизм -- это подлинный идеализм, и, если это может успокоить твою совесть, пессимизм ни в чем не противоречит христианскому учению, ибо христианство говорит о бренности мира, избавление от которого приносит смерть. -- Почему ты лишаешь меня веры в то, что мир прекрасен, почему мне не дано испытывать чувство благодарности к тому, кто посылает нам все хорошее, и радоваться тем дарам, которые предлагает нам жизнь? -- Нет, нет, радуйся, мой мальчик, радуйся, верь и надейся. Но поскольку все люди на земле гонятся за одним и тем же -- за счастьем, -- то вероятность того, что ты обретешь счастье, равна всего 1/439 145 300, ибо число людей на земле равно именно знаменателю этой дроби. А разве счастье, которое ты сегодня обрел, стоит всех унижений и мук, перенесенных тобой за последние месяцы? И кстати, в чем же твое счастье? В том, что ты получил плохую роль, которая все равно не позволит тебе добиться того, что называется успехом? Я вовсе не хочу сказать, что тебя ждет провал. И еще: ты уверен, что... -- Фаландер вынужден был перевести дух, -- что Агнес будет иметь успех в роли Офелии? Возможно, конечно, чтобы не упустить такой редкий случай, она и выжмет что-нибудь из этой роли, всякое бывает. Я очень сожалею, что огорчил тебя, и, как всегда, прошу выкинуть из головы все, что тебе наговорил: ведь никто не может утверждать, так это или не так. -- Если бы я тебя не знал, то подумал бы, что ты мне завидуешь. -- Нет, мой мальчик, я желаю тебе, как и всем, скорейшего исполнения ваших желаний, желаю вам обратить свои мысли на нечто более возвышенное, что стало бы целью всей вашей жизни. -- Тебе легко говорить так, ведь ты уже добился успеха. -- А разве для нас не самое главное просто поговорить? И отсюда следует, что мы ищем не успеха, а возможности посидеть и посмеяться над нашими великими устремлениями, великими, слышишь! Часы с такой силой пробили восемь, что в зале все загремело. Фаландер торопливо поднялся со стула, словно собрался уходить, провел рукой по лбу и снова сел. -- Агнес сегодня вечером у тетки Беаты? -- спросил он безразличным тоном. -- Откуда ты знаешь? -- Ну, об этом нетрудно догадаться, раз ты так спокойно сидишь здесь. Думаю, она решила прочитать Беате свою роль, а то у вас остается не так уж много времени. -- Да, да! Но если тебе и это известно, то, вероятно, ты видел ее сегодня? -- Нет, клянусь честью! Просто я не знаю, чем еще можно объяснить ее отсутствие в свободный от театра день. -- В таком случае ты мыслишь абсолютно правильно. Между прочим, она сказала, что я слишком засиделся дома, и посоветовала пойти в гости. Она такая заботливая и такая нежная, моя дорогая девочка. -- Да, она очень нежная. -- Лишь один-единственный вечер она провела без меня; она осталась у тетки и не предупредила меня. Я не спал всю ночь, думал, сойду с ума. -- Это было шестого июля, да? -- Ты меня пугаешь. Можно подумать, что ты шпионишь за нами. -- Зачем мне это? Я знаю о ваших отношениях и всячески стараюсь помочь вам. А о том, что произошло во вторник шестого июля, я знаю от тебя самого, потому что ты говорил об этом много раз. -- Да, правда. Они долго молчали. -- Странно, -- наконец нарушил затянувшееся молчание Реньельм, -- что счастье может сделать человека меланхоликом; весь вечер я почему-то испытываю какое-то непонятное беспокойство, и мне очень хотелось бы сейчас быть вместе с Агнес. Может, пойдем в маленькие комнаты и пошлем за ней? Пусть скажет тетке, что к ней приехали гости. -- Этого она не сделает, да она просто не сможет заставить себя сказать неправду. -- Сможет! Все женщины могут! Фаландер пристально посмотрел на Реньельма, который так и не понял, что означает этот взгляд, и сказал: -- Пойду сначала посмотрю, свободны ли маленькие комнаты; ведь все зависит от этого. -- Да, пойдем. Заметив по лицу Реньельма, что тот собирается идти вместе с ним, Фаландер удержал его и вышел из зала. Через две минуты он вернулся. Он был бледен как полотно, но совершенно спокоен, и только сказал: -- Заняты. -- Как досадно! -- Что ж, постараемся как можно лучше провести время в компании друг друга. И они провели время в компании друг друга, ели и пили и говорили о жизни, и о любви, и о человеческой злобе; они наелись и напились, а потом разошлись по домам и легли спать. Глава двадцать первая. ЧЕЛОВЕК ЗА БОРТОМ На другое утро Реньельм проснулся в четыре часа: ему почудилось, будто его кто-то позвал. Он сел на постели и прислушался -- было тихо. Он поднял шторы -- за окном было серое осеннее утро, дождливое и ветреное. Он снова улегся, тщетно пытаясь заснуть. У ветра было так много удивительных голосов. Они жаловались и предостерегали, рычали и стонали. Реньельм попытался думать о чем-нибудь приятном -- о своем счастье; потом взял роль и начал читать, но все исчерпывалось фразой "да, мой принц", и он невольно вспомнил слова Фаландера, подумав, что тот был не так уж далек от истины. Реньельм попытался представить себя на сцене в роли Горацио, а Агнес в роли Офелии, но видел в Офелии лишь лицемерную интриганку, по наущению Полония расставлявшую ему сети. Он постарался прогнать этот образ, но вместо Агнес тут же появилась очаровательная мамзель Жакет, которую он недавно видел в городском театре в роли Офелии. Напрасно он пытался выбросить из головы все эти неприятные мысли и образы, они неотступно, словно комары, преследовали его. Изнуренный борьбой, он наконец заснул, но и во сне его мучили те же кошмары, что и наяву, а когда он вырвался из их цепких рук, то проснулся и тут же снова уснул, и снова перед ним возникли те же видения. Часов около девяти он проснулся от собственного крика и вскочил с кровати, словно хотел убежать от злых духов, которые гнались за ним по пятам. Подойдя к зеркалу, он увидел, что глаза у него заплаканные. Он стал торопливо одеваться; натягивая сапоги, он заметил, как по полу пробежал паук. Реньельм обрадовался: как и многие другие, он верил, что пауки приносят счастье; да, он пришел в хорошее расположение духа и сказал себе: если хочешь хорошо спать, накануне вечером не надо есть раков. Он выпил кофе, закурил трубку и сидел, улыбаясь дождю и ветру, как вдруг кто-то постучал в дверь. Реньельм вздрогнул от неожиданности: сам не зная почему, он ужасно боялся сегодня каких бы то ни было известий, но потом вспомнил про паука и спокойно пошел открыть дверь. Это была служанка Фаландера, которая попросила его непременно прийти к господину Фаландеру ровно в десять часов по крайне важному делу. И снова Реньельма охватил тот неописуемый страх, который терзал его под утро во сне. Он попытался как-то убить время, остававшееся до назначенного часа. Но все было напрасно. Тогда он оделся и поспешил к Фаландеру, а сердце его уже билось где-то под мышкой левой руки. В комнате Фаландера было чисто прибрано, а сам он явно приготовился к приему гостей. Он поздоровался с Реньельмом очень приветливо, но вид у него при этом был необычайно озабоченный. Реньельм набросился на него с расспросами, но Фаландер ответил, что ничего не может сказать до десяти часов. Реньельм встревожился и попытался выяснить, не ждет ли его какое-то неприятное известие; Фаландер сказал, что не может быть ничего неприятного, если научиться правильно смотреть на вещи. И объяснил, что многое, что кажется нам невыносимым, легко можно вынести, если только не придавать этому слишком большого значения. Так прошло время до десяти часов. Но вот кто-то дважды тихо постучал в дверь, которая тотчас же отворилась, и на пороге появилась Агнес. Не глядя на присутствующих, она вынула снаружи ключ, заперла дверь и вошла в комнату. Однако выражение замешательства, когда вместо одного она увидела сразу двоих, оставалось на ее лице всего секунду и перешло в приятное изумление, вызванное присутствием еще и Реньельма. Она скинула дождевик и бросилась к Реньельму; он обнял ее и так крепко прижал к груди, словно тосковал о ней целый год. -- Как долго тебя не было со мной, Агнес! -- Долго? Разве уж так долго? -- Мне кажется, я не видел тебя целую вечность. Ты чудесно выглядишь сегодня; ты хорошо спала? -- По-твоему, я выгляжу лучше, чем обычно? -- По-моему, да. Ты не хочешь поздороваться с Фаландером? Фаландер спокойно стоял, слушая этот разговор, но лицо его было белым как гипс -- казалось, он что-то обдумывает. -- Господи, какой у тебя изможденный вид, -- сказала Агнес и, вырвавшись из объятий Реньельма, потянулась к нему движением мягким, как у котенка. Фаландер не ответил. Агнес посмотрела на него внимательней и, казалось, в один миг все поняла; ее лицо вдруг преобразилось, словно поверхность воды от поднявшегося ветерка, но только на секунду; в следующее мгновение она снова была спокойна; бросив испытующий взгляд на Реньельма, она поняла обстановку и приготовилась к самому худшему. -- Можно узнать, какие важные обстоятельства призвали нас сюда в такую рань? -- весело спросила она, хлопнув Фаландера по плечу. -- Конечно можно, -- ответил тот так твердо и решительно, что Агнес побледнела, но при этом так тряхнул головой, будто хотел придать своим мыслям иное направление. -- Сегодня у меня день рождения, и я хочу угостить вас завтраком. Агнес, которая чувствовала себя так, словно на нее чуть было не наехал поезд, разразилась громким смехом и обняла Фаландера. -- Но поскольку завтрак заказан на одиннадцать, нам придется немного подождать. Прошу вас, садитесь! Воцарилась тишина, напряженная тишина. -- Тихий ангел пролетел, -- промолвила Агнес. -- Это ты -- ангел, -- сказал Реньельм, почтительно и нежно целуя ей руку. У Фаландера был такой вид, будто его только что выбили из седла и он пытается снова взобраться на коня. -- Сегодня утром я видел паука, -- сказал Реньельм. -- Это предвещает счастье! -- Araigne matin: chagrin[x], -- возразил Фаландер, -- так что не очень полагайся на такое счастье. -- А что это значит? -- спросила Агнес. -- Увидишь паука утром -- жди беды. -- Гм! Снова воцарилось молчание, беседу теперь заменял дробный стук дождя, хлеставшего по окнам. -- Ночью я читал такую потрясающую книгу, -- заговорил Фаландер, -- что почти не сомкнул глаз. -- Какую книгу? -- спросил Реньельм без особого интереса, так как все еще испытывал беспокойство. -- Она называется "Пьер Клеман"; это обычная история женщины, но написанная так живо и непосредственно, что производит довольно сильное впечатление. -- Можно спросить, что это за обычная история женщины? -- сказала Агнес. -- Разумеется, история неверности и вероломства! -- А Пьер Клеман? -- Его, конечно, обманули. Он молодой художник и любит любовницу другого... -- Теперь припоминаю, что когда-то читала этот роман, -- сказала Агнес, -- и он мне понравился. Кажется, она потом все-таки обручилась с тем, кого действительно любила? Да, так оно и было; однако она поддерживала и старую связь. Тем самым автор хотел показать, что женщина любит по-разному, а мужчина -- всегда одинаково. Это очень верно подмечено, не так ли? -- Конечно! Но потом настал день, когда жениху захотелось представить на конкурс свою картину... короче говоря... она отдалась префекту, и счастливый Пьер Клеман смог наконец жениться. -- Этим автор хотел сказать, что женщина способна пожертвовать всем ради любимого человека, тогда как мужчина... -- Гнуснее этого я еще никогда ничего не слышал! -- взорвался вдруг Фаландер. Он встал и подошел к секретеру. Резким движением откинул крышку и достал черную шкатулку. -- Вот возьми, -- сказал он, передавая Агнес шкатулку, -- убирайся домой и освободи мир от накипи! -- Что здесь такое? -- улыбаясь, спросила Агнес, открыла шкатулку и вынула шестиствольный револьвер. -- Нет, вы только посмотрите, какая прелестная вещица. Не с ним ли ты играл Карла Моора? Да, кажется, с ним. По-моему, он заряжен! Она подняла револьвер, прицелилась в печную заслонку и спустила курок. -- А теперь положи его обратно! -- сказала она. -- Это не игрушка, друзья мои! Реньельм сидел безмолвный и неподвижный. Он уже все понял, но не мог произнести ни слова; настолько сильна была над ним власть ее волшебных чар, что даже сейчас он не испытывал к ней неприязни. Он сознавал, что в его сердце вонзили нож, но еще не успел почувствовать боли. Фаландер даже растерялся от такой безмерной наглости, и ему понадобилось время, чтобы прийти в себя: он понял, что задуманная им сцена моральной казни потерпела провал, и он ничего не выиграл от этого спектакля. -- Так мы идем? -- спросила Агнес, поправляя перед зеркалом прическу. Фаландер открыл дверь. -- Иди! -- сказал он. -- Иди! И будь ты проклята; ты нарушила покой честного человека. -- О чем ты болтаешь? Закрой дверь, здесь не так уж тепло. -- Что ж, придется говорить яснее. Где ты была вчера вечером? -- Ялмар знает, где я была, а тебя это совершенно не касается! -- Тебя не было у тетки -- ты ужинала с директором! -- Неправда! -- В девять часов я видел тебя в погребке! -- Ложь! В это время я была дома; можешь спросить у тетиной служанки, которая проводила меня домой! -- Такого я не ожидал даже от тебя! -- Может, все-таки прекратим этот разговор и наконец пойдем? Не надо читать по ночам дурацкие книги, тогда не будешь сумасбродить днем. А теперь одевайтесь! Реньельму пришлось схватиться за голову, чтобы убедиться, что она все еще находится на своем месте: все у него перед глазами перевернулось и встало вверх ногами. Убедившись, что с его головой все в порядке, он стал судорожно искать какое-нибудь готовое объяснение, проливающее свет на все происшедшее, но так ничего и не нашел. -- А где ты была шестого июля? -- спросил Фаландер и посмотрел на нее. -- Что за дурацкие вопросы! Посуди сам, ну как я могу помнить, что произошло три месяца назад? -- Ты была у меня, а Ялмару солгала, что была у своей тетки. -- Не слушай его, -- ласково сказала Агнес, подходя к Реньельму. -- Он болтает глупости. В следующее мгновенье Реньельм схватил ее за горло и отбросил к печке, где она и осталась лежать на поленнице дров, молча и неподвижно. Потом он надел шляпу, однако Фаландеру пришлось помочь ему влезть в пальто, потому что он весь дрожал. -- Пошли, -- сказал Реньельм, плюнул на печной кафель и вышел из комнаты. Фаландер помедлил немного, пощупал у Агнес пульс и быстро последовал за Реньельмом, догнав его уже внизу, в прихожей. -- Я восхищен тобой! -- сказал Фаландер Реньельму. -- Наглость ее действительно перешла все границы. -- Не оставляй меня, пожалуйста, мы можем провести вместе всего несколько часов; я убегаю отсюда, уезжаю ближайшим поездом домой, чтобы работать и обо всем забыть. Пойдем в погребок, оглушим себя, как ты это называешь. Они вошли в погребок и заняли отдельный кабинет, попросив избавить их от "маленьких комнат". Скоро они уже сидели за накрытым столом. -- Я не поседел? -- спросил Реньельм, проведя рукой по волосам, влажным и слипшимся. -- Нет, мой друг, это случается далеко не сразу; во всяком случае, я еще не поседел. -- Она не ушиблась? -- Нет! -- И подумать только, что все произошло в той самой комнате! Реньельм встал из-за стола, сделал несколько шагов, пошатнулся, упал на колени возле дивана, опустив на него голову, и разрыдался, как ребенок, уткнувший голову в колени матери. Фаландер сел рядом, сжав его голову ладонями. Реньельм почувствовал на шее что-то горячее, словно ее обожгла искра. -- Где же твоя философия, мой друг? -- воскликнул Реньельм. -- Давай ее сюда! Я тону! Тону! Соломинку! Соломинку! Скорей! -- Бедный, бедный мальчик! -- Я должен ее увидеть! Должен попросить у нее прощения! Я люблю ее! Все равно люблю! Все равно! Она не ушиблась? Господи, как можно жить на свете и быть таким несчастным, как я! * * * В три часа дня Реньельм уехал в Стокгольм. Фаландер сам затворил за ним дверь купе и запер ее на крючок. Глава двадцать вторая. СУРОВЫЕ ВРЕМЕНА Селлену осень тоже принесла большие перемены. Его высокий покровитель умер, и все, что было связано с его именем, старались вытравить из памяти людей; даже память о его добрых делах не должна была пережить его. Само собой разумеется, Селлену сразу же прекратили выплачивать стипендию, тем более что он был не из тех, кто ходит и просит о помощи; впрочем, он и сам теперь не считал, что нуждается в чьей-то поддержке, поскольку в свое время получил такую щедрую помощь, а сейчас его окружали художники, которые были гораздо моложе его и испытывали гораздо более острую нужду. Однако вскоре ему пришлось убедиться, что погасло не только солнце, но и все планеты оказались в кромешной тьме. Хотя все лето Селлен без устали работал, оттачивая свое мастерство, префект заявил, что он стал писать хуже и весенний его успех -- всего лишь удача и везение. Профессор пейзажной живописи по-дружески намекнул ему, что из него все равно ничего не выйдет, а критик-академик воспользовался удобным случаем, чтобы реабилитировать и подтвердить свою прежнюю оценку картины Селлена. Кроме того, изменились вкусы покупателей картин, этой небольшой кучки богатых и невежественных людей, которые определяли моду на живопись; чтобы продать пейзаж, художнику приходилось изображать этакую пошловатую сельскую идиллию, и все равно найти покупателя было нелегко, потому что наибольшим спросом пользовались слезливые жанровые сценки и полуобнаженная натура. Для Селлена наступили суровые времена, и жилось ему очень тяжело --он не мог заставить себя писать то, что противоречило его чувству прекрасного. Между тем он снял на далекой Правительственной улице пустующее фотоателье. Жилье его состояло из самого ателье с насквозь прогнившим полом и протекающей крышей, что зимой было не так уж страшно, поскольку ее покрывал снег, и бывшей лаборатории, так пропахшей коллодиумом, что она ни на что больше не годилась, как для хранения угля и дров, когда обстоятельства позволяли их приобрести. Единственной мебелью здесь была садовая скамейка из орешника с торчащими из нее гвоздями и такая короткая, что если ее использовали в качестве кровати -- а это случалось всегда, когда ее владелец (временный) ночевал дома, -- колени висели в воздухе. Постельными принадлежностями служили половина пледа -- другая половина была заложена в ломбарде -- и распухшая от эскизов папка. В бывшей лаборатории были водопроводный кран и отверстие для стока воды -- туалет. Однажды в холодный зимний день перед самым рождеством Селлен стоял у мольберта и в третий раз писал на старом холсте новую картину. Он только что поднялся со своей жесткой постели; служанка не пришла затопить камин, во-первых, потому что у него не было служанки, а во-вторых -- нечем было топить; по тем же причинам служанка не почистила ему платье и не принесла кофе. И тем не менее он что-то весело и довольно насвистывал, накладывая краски на великолепный огненный закат в горах Госта, когда послышались четыре двойных удара в дверь. Без малейшего колебания Селлен открыл дверь, и в комнату вошел Олле Монтанус, одетый чрезвычайно просто и легко, без пальто. -- Доброе утро, Олле! Как поживаешь? Как спал? -- Спасибо, хорошо. J -- Как обстоят в городе дела со звонкой монетой? -- О, очень плохо. -- А с кредитками? -- Их почти не осталось в обращении. -- Значит, их больше не хотят выпускать. Так, ну а как с валютой? -- Совсем пропала. -- По-твоему, зима будет суровая? -- Сегодня утром возле Бельсты я видел очень много свиристелей, а это к холодной зиме. -- Ты совершал утреннюю прогулку? -- Я ушел из Красной комнаты в двенадцать часов и пробродил всю ночь по городу. -- Значит, ты был там вчера вечером? -- Да, был и завел два новых знакомства: с доктором Боргом и нотариусом Левином. -- А, эти проходимцы! Знаю я их! А почему ты не напросился к ним переночевать? -- Понимаешь, они смотрели на меня несколько свысока, потому что у меня не было пальто, я и постеснялся. Я так устал; можно мне прилечь, ладно? Сначала я дошел до Катринберга возле Кунгсхольмской таможни, потом вернулся в город, миновал Северную таможню и добрался до самой Бельсты. А сегодня, наверно, пойду наниматься к скульптору-орнаментщику, а то ведь умру с голоду. -- Это правда, что ты вступил в рабочий союз "Северная звезда"? -- Правда. В воскресенье делаю там доклад о Швеции. -- Прекрасная тема! Великолепная! -- Если я засну здесь у тебя, не буди меня; я так устал! -- Пожалуйста, не стесняйся! Спи! Через несколько минут Олле спал глубоким сном и громко храпел. Голова его перевешивалась через подлокотник, который подпирал его толстую шею, а ноги перевешивались через другой подлокотник. -- Бедняга, -- сказал Селлен, накрывая его пледом. Снова послышался стук в дверь, но он не был условным сигналом, и Селлен не торопился открывать; однако стук возобновился с такой неистовой силой, что уже можно было не опасаться каких-нибудь серьезных неприятностей, и Селлен отворил дверь: это были доктор Борг и нотариус Левин. Борг сразу же повел себя как хозяин: -- Фальк здесь? -- Нет! -- А что это за мешок с дровами валяется? -- продолжал он, показывая сапогом на Олле. -- Олле Монтанус. -- А, это тот самый чудак, что был с Фальком вчера вечером. Он еще спит? -- Да, спит. -- Он ночевал здесь? -- Ночевал. -- Почему ты не затопишь? У тебя дьявольски холодно! -- Потому что у меня нет дров. -- Вели принести! Где уборщица? Давай ее сюда! Я ее слегка встряхну! -- Уборщица пошла исповедоваться. -- Так разбуди этого вола, что разлегся здесь и сопит! Я пошлю его за дровами. -- Нет, дай ему поспать, -- сказал Селлен, поправляя плед на Олле, который все это время храпел не переставая. -- Ладно, я научу тебя кое-чему. У тебя под полом земля или строительный мусор? -- Я в этом ничего не понимаю, -- ответил Селлен, осторожно усаживаясь на один из кусков картона, разложенных на полу. -- Есть у тебя еще картон? -- Есть, а зачем тебе? -- спросил Селлен, и лицо его покрылось легким румянцем. -- Мне нужны картон и кочерга! Борг получил то, что требовал, а Селлен, так и не поняв, зачем это ему нужно, расположился на кусках картона и сидел, словно под ним был драгоценный клад. Борг сбросил пиджак и кочергой стал выламывать половицу, насквозь прогнившую от кислот и дождя. -- Ты что, с ума сошел? -- закричал Селлен. -- Я всегда так делал в Упсале, -- объяснил Борг. -- Но так не делают в Стокгольме! -- А мне какое дело до Стокгольма? Здесь холодно, и сейчас мы затопим печку! -- Но не ломай пол! Ведь это сразу заметят! -- Поверь, мне совершенно все равно, заметят или не заметят; ведь не я здесь живу; какая она твердая, эта чертова деревяшка! Приблизившись к Селлену, он слегка толкнул его, и тот растянулся на полу; падая, он сдвинул куски картона, и под ним стали видны прогнившие доски. -- Ах ты плут! У него здесь целый дровяной склад, а он сидит и помалкивает. -- Это потолок протекает, вот все и прогнило. -- Меня не интересует, почему прогнило; главное, у нас будет огонь. Ловко орудуя кочергой, Борг отломал несколько досок, и скоро в камине действительно пылал огонь. Во время этой сцены Левин держался спокойно, выжидательно и почтительно. Между тем Борг уселся перед камином и стал накаливать кочергу. В дверь снова постучали, но на этот раз последовали три коротких и один длинный удар. -- Это Фальк, -- заметил Селлен и пошел открывать. Когда Фальк переступил порог, вид у него был довольно возбужденный. -- Тебе нужны деньги? -- спросил его Борг, хлопнув себя по нагрудному карману. -- И ты еще спрашиваешь! -- ответил Фальк неуверенно. -- Сколько тебе нужно? Я могу достать! -- Ты это серьезно? -- спросил Фальк, и лицо его просветлело. -- Серьезно! Гм! Wie viel?[x] Сумма! Цифра! Называй! -- О, шестидесяти риксдалеров было бы достаточно. -- Какой скромный малый, -- сказал Борг, поворачиваясь к Левину. -- Да, немного же ему нужно, -- подхватил тот. -- Бери больше, Фальк, пока дают. -- Нет, нельзя! Больше мне сейчас не нужно, и я не могу залезать в долги. Между прочим, я еще не знаю, как буду расплачиваться. -- По двенадцать риксдалеров каждые шесть месяцев, двадцать четыре риксдалера в год двумя взносами, -- ответил Левин уверенно и четко. -- Очень удобные условия, -- заметил Фальк. -- А где вы достаете деньги на такие ссуды? -- В Банке каретников. Левин, готовь бумагу и перо! В руках у Левина уже было долговое обязательство, перо и портативная чернильница. Долговое обязательство оказалось кем-то заполненным. Увидев цифру восемьсот, Фальк на какое-то мгновение заколебался. -- Восемьсот риксдалеров? -- спросил он изумленно. -- Если этого мало, бери больше. -- Нет, больше не надо; значит, не имеет значения, кто берет деньги, лишь бы. аккуратно платил. Кстати, вам дают деньги по долговому обязательству просто так, без всяких гарантий? -- Без гарантий? Ты же получаешь наше поручительство, -- ответил Левин насмешливо и в то же время доверительно. -- Нет, я говорю не об этом, -- сказал Фальк. -- Я очень благодарен вам за ваше поручительство, но мне кажется, что из этого ничего не выйдет. -- Хо! Хо! Хо! Уже вышло! Деньги выделены, -- сказал Борг, доставая "банковский чек", как он назвал этот документ. -- Ну, подписывай! Фальк написал свое имя. Борг и Левин стояли над ним как полицейские. -- "Вице-асессор", -- продиктовал Борг. -- Нет, я литератор, -- ответил Фальк. -- Не годится! Ты заявлен как вице-асессор, и между прочим как таковой ты до сих пор значишься в адресной книге. -- А вы проверили? -- Нужно строго соблюдать формальности, -- ответил Борг серьезно. Фальк подписал. -- Пойди сюда, Селлен, и засвидетельствуй! -- приказал Борг. -- Не знаю, стоит ли, -- ответил Селлен. -- Я своими глазами видел, сколько бед у нас в деревне натворили эти подписи... -- Ты сейчас не в деревне и имеешь дело не с мужиками! Засвидетельствуй, что Фальк поставил свое имя сам, по доброй воле; ведь это ты можешь написать! Селлен написал, но покачал головой. -- А теперь разбудите этого вола, он тоже должен подписать. Однако сколько Олле ни трясли, все было напрасно, и тогда Борг взял раскаленную докрасна кочергу и поднес ее к самому носу спящего. -- Просыпайся, собака, а не то получишь у меня! -- закричал Борг. Олле тут же вскочил на ноги и стал протирать глаза. -- Засвидетельствуешь подпись Фалька! Понял? Олле взял перо и под диктовку обоих поручителей написал то, что от него требовалось, после чего хотел было снова лечь спать, но Борг не отпустил его: -- Подожди еще немножко! Сначала Фальк напишет дополнительное поручительство. -- Не пиши никаких поручительств, Фальк, -- посоветовал Олле. -- От них добра не жди, одни неприятности! -- Молчи, собака! -- зарычал Борг. -- Иди сюда, Фальк. Мы только что поручились за тебя, понимаешь, это имущественное поручительство. А теперь ты должен написать дополнительное поручительство за Струве, с которого взыскивают деньги судебным порядком. -- А что такое дополнительное поручительство? -- Это пустая формальность; он получил ссуду в размере семисот риксдалеров в Банке маляров, сделал первый взнос, но пропустил следующий, и против него возбудили судебное дело; теперь нам надо найти дополнительного поручителя. Это добрый старый заем, так что нет никакого риска. Фальк написал поручительство, а оба свидетеля подписались. С видом знатока Борг аккуратно сложил долговые обязательства и передал их Левину, который тотчас же направился к двери. -- Через час вернешься с деньгами, -- сказал Борг, -- а не то я сразу же иду в полицию и тебя быстро разыщут! Он встал и, довольный собой, улегся на скамейку, где раньше лежал Олле. Олле доплелся до камина и лег на пол, свернувшись по-собачьи клубком. Некоторое время царило молчание. -- Послушай, Олле, -- сказал Селлен, -- а если и нам взять да написать такую вот бумажку? -- Тогда попадете на Ринден, -- сказал Борг. -- А что такое Ринден? -- спросил Селлен. -- Есть такое местечко в шхерах, но если господа предпочитают Меларен, то и там для них найдется подходящее место, которое называется Лонгхольмен. -- Ну, а если говорить серьезно, -- спросил Фальк, -- что происходит, когда ко дню платежа у тебя нет денег? -- Тогда ты берешь новую ссуду в Банке портных, -- ответил Борг. -- А почему не в Государственном банке? -- поинтересовался Фальк. -- Он нас не устраивает! -- объяснил Борг. -- Ты что-нибудь понимаешь? -- спросил Олле Селлена. -- Ни бельмеса! -- ответил Селлен. -- Ничего, когда-нибудь поймете, когда будете в Академии и попадете в адресную книгу! Глава двадцать третья. АУДИЕНЦИИ Утром в канун сочельника Николаус Фальк сидел у себя в конторе. Он несколько изменился; время проредило его белокурые волосы, а страсти избороздили лицо узкими каналами, чтобы по ним стекала вся та кислота, которая выделялась из этой заболоченной земли. Он сидел, склонившись над маленькой узкой книжкой в формате катехизиса, и так усердно работал пером, словно выкалывал узоры. В дверь постучали, и книжка моментально исчезла под крышкой конторки, а на ее месте появилась утренняя газета. Когда госпожа Фальк вошла в комнату, ее супруг был погружен в чтение. -- Садись! -- сказал Фальк. -- Мне некогда. Ты читал утреннюю газету? -- Нет. -- Вот как! А мне показалось, ты ее как раз читаешь. -- Я только что начал. -- Прочитал уже о стихах Арвида? -- Да, прочитал. -- Видишь! Его очень хвалят. -- Это он сам написал! -- То же самое ты говорил вчера вечером, когда читал "Серый плащ". -- Ладно, чего ты хочешь? -- Я только что встретила адмиралыиу; она поблагодарила за приглашение и сказала, что будет очень рада познакомиться с молодым поэтом. -- Так и сказала? -- Да, так и сказала! -- Гм! Каждый может ошибаться. Но я не уверен, что ошибся. Тебе, наверное, опять нужны деньги? -- Опять? Когда в последний раз я, по-твоему, получала от тебя деньги? -- Вот, возьми! А теперь уходи! И до самого рождества денег больше не проси; ты сама знаешь, какой это был тяжелый год. -- Ничего я не знаю. Все говорят, что год был хороший. -- Для земледельцев, да, но не для страховых обществ. Всего доброго! Супруга удалилась, и в контору осторожно, словно боялся попасть в засаду, вошел Фриц Левин. -- Что надо? -- приветствовал его Фальк. -- Просто хотел заглянуть мимоходом. -- Очень разумно с твоей стороны; мне как раз нужно поговорить с тобой. -- Правда? -- Ты знаешь молодого Леви? -- Конечно! -- Прочти эту заметку, вслух! Левин прочел: -- "Щедрое пожертвование. С отнюдь не необычной теперь для наших коммерсантов щедростью оптовый торговец Карл Николаус Фальк в ознаменование годовщины своего счастливого брака передал правлению детских яслей "Вифлеем" дарственную запись на двадцать тысяч крон, из которых половина выплачивается сразу, а половина после смерти жертвователя. Дар этот приобретает тем большую ценность, что госпожа Фальк является одним из учредителей этого гуманного учреждения". -- Годится? -- спросил Фальк. -- Превосходно! К Новому году получишь орден Васы! -- А теперь ты пойдешь в правление яслей, то есть к моей жене, с дарственной записью и деньгами, а потом разыщешь молодого Леви. Понял? -- Вполне! Фальк передал Левину дарственную запись, сделанную на пергаменте, и пачку денег. -- Пересчитай, чтобы не ошибиться, -- сказал он. Распечатав пачку, Левин вытаращил глаза. В ней было пятьдесят литографированных листов всех цветов и оттенков на большую сумму. -- Это деньги? -- спросил он. -- Это ценные бумаги, -- ответил Фальк, -- пятьдесят акций "Тритона" по двести крон, которые я дарю детским яслям "Вифлеем". -- Они, надо думать, обесценятся, когда крысы побегут с корабля? -- Этого никто не знает, -- ответил Фальк, злобно ухмыляясь. -- Но тогда ясли обанкротятся! -- Меня это мало касается, а тебя и того меньше. Теперь слушай! Ты должен... ты ведь знаешь, что я имею в виду, когда говорю должен... -- Знаю, знаю... взыскать судебным порядком, запутать какое-нибудь дело, проверить платежные обязательства... продолжай, продолжай! -- На третий день рождества доставишь мне к обеду Ар-вида! -- Это все равно что вырвать три волоска из бороды великана. Хорошо еще, что я весной не передал ему всего, что ты мне наговорил. Разве я не предупреждал тебя, что так оно и будет? -- Предупреждал! Черт бы побрал твои предупреждения! А теперь помолчи и делай, что тебе сказано! Итак, с этим покончено. Теперь осталось еще одно дело. Я заметил у своей жены некоторые симптомы, свидетельствующие о том, что она испытывает угрызения совести. Очевидно, она встречалась с матерью или с кем-нибудь из сестер. Рождество располагает к сентиментальности. Сходи к ним на Хольмен и разнюхай, что там и как! -- Да, поручение не из приятных... -- Следующий! Левин вышел из конторы, и его сменил магистр Нистрем, которого впустили через потайную дверь в задней стене комнаты, после чего дверь тут же заперли. Между тем утренняя газета исчезла, и на столе снова появилась маленькая узкая книжка. У Нистрема был какой-то поникший и обветшалый вид. Его тело уменьшилось на добрую треть своего первоначального объема, да и одежда его была в крайне жалком состоянии. Он смиренно остановился в дверях, достал старый потрепанный бумажник и стал ждать дальнейших распоряжений. -- Ясно? -- спросил Фальк, ткнув указательным пальцем в свою книжку. -- Ясно! -- ответил Нистрем, раскрывая бумажник. -- Номер двадцать шесть. Лейтенант Клинг: тысяча пятьсот риксдалеров. Уплачено? -- Не уплачено! -- Дать отсрочку с выплатой штрафных процентов и комиссионных. Разыскать по месту жительства! -- Дома его никогда не бывает. -- Пригрозить письмом, что его разыщут в казарме! Номер двадцать семь. Асессор Дальберг: восемьсот риксдалеров. Покажи-ка! Сын оптового торговца, которого оценивают в тридцать пять тысяч риксдалеров; дать отсрочку, пусть только заплатит проценты. Проследи! -- Он никогда не платит процентов. -- Пошли открытку... ну, знаешь, без конверта... Номер двадцать восемь. Капитан Гилленборст: четыре тысячи. Попался мальчик! Не уплачено? -- Не уплачено. -- Прекрасно! Установка такая: являешься к нему в казарму около двенадцати. Одежда -- обычная, а именно -- компрометирующая. Рыжее пальто, которое летом кажется желтым... ну, сам знаешь! -- Не помогает; я уже приходил к нему в караульное помещение в. одном сюртуке в разгар зимы. -- Тогда сходи к поручителям! -- Ходил, и оба послали меня к черту! Это было чисто формальное поручительство, сказали они. -- В таком случае ты явишься к нему самому в среду в час дня, когда он заседает в правлении "Тритона"; и захвати с собой Андерс-сона, чтобы вас было двое! -- И это мы уже проделывали! -- И какой же вид был при этом у членов правления? -- спросил Фальк, моргая глазами. -- Они были смущены. -- Ах, они были смущены! Очень смущены? -- Да, по-моему, очень. -- А он сам? -- Он выпроводил нас в вестибюль и обещал заплатить, если только мы дадим слово никогда больше не являться к нему. -- Ах, вот оно что! Заседает два часа в неделю и получает шесть тысяч только за то, что его зовут Гилленборст! Дай-ка мне посмотреть. Сегодня суббота. Будешь в "Тритоне" ровно в половине первого; если увидишь меня там -- а ты обязательно меня увидишь, -- мы с тобой незнакомы. Понял? Хорошо! Еще просьбы об отсрочке? -- Тридцать пять! -- Вот что значит -- завтра сочельник. Фальк стал перелистывать пачку векселей; время от времени на его губах появлялась усмешка, и он отрывисто говорил: -- Господи! Далеко же у него зашло дело! И он... и он... а ведь считался таким надежным! Да-да, да-да! Ну и времена! Вот оно что, ему нужны деньги? Тогда я куплю у него дом! В дверь постучали. В мгновение ока крышка конторки захлопнулась, бумаги и узкую книжку как ветром сдуло, а Нистрем вышел через потайную дверь. -- В половине первого, -- шепнул ему вслед Фальк. -- И еще: поэма готова? -- Готова, -- послышалось словно из-под земли. -- Хорошо! Приготовь вексель Левина, чтобы предъявить его в канцелярию. Хочу на этих днях немного прищемить ему нос. Весь он насквозь фальшивый, черт бы его побрал! Он поправил галстук, подтянул манжеты и открыл дверь в гостиную. -- Кого я вижу! Добрый день, господин Лунделль! Ваш покорный слуга! Пожалуйста, заходите, прошу вас! А я тут немножко занялся делами! Это действительно был Лунделль, одетый как конторский служащий, по последней моде, с цепочкой для часов и кольцом на пальце, в перчатках и галошах. -- Я не помешал вам, господин коммерсант? -- Ну что вы, нисколько! Как вы думаете, господин Лунделль, к завтрашнему дню картина будет готова? -- Она обязательно должна быть готова завтра? -- Непременно! Я устраиваю в яслях праздник, и моя жена публично передаст правлению этот портрет, который затем повесит в столовой! -- Тогда нам ничто не может помешать, -- ответил Лунделль и принес из чулана мольберт с почти готовым холстом. -- Не угодно ли вам будет, господин коммерсант, немного посидеть, пока я кое-что дорисую? -- Охотно! Охотно! Пожалуйста! Фальк уселся на стул, скрестил ноги, приняв позу государственного деятеля, и на лице его застыло презрительно-надменное выражение. -- Пожалуйста, говорите что-нибудь! -- сказал Лунделль. -- Конечно, ваше лицо и само по себе представляет значительный интерес, но чем больше изменений настроения отразится на нем, тем лучше. Фальк ухмыльнулся, и его грубое лицо изобразило удовлетворение и самодовольство. -- Господин Лунделль, позвольте пригласить вас на обед на третий день рождества! -- Благодарю... -- Вы увидите людей весьма заслуженных и, возможно, гораздо более достойных быть запечатленными на холсте, нежели я. -- Может, мне будет оказана честь написать их портреты? -- Разумеется, если я порекомендую вас. -- Неужели? -- Конечно! -- Сейчас я увидел на вашем лице какие-то новые черты. Пожалуйста, постарайтесь сохранить это выражение! Так! Великолепно! Боюсь, господин коммерсант, нам не управиться до самого вечера. Множество небольших черточек можно подметить только вот так, исподволь, во время работы. У вас очень интересное лицо. -- В таком случае мы с вами вместе где-нибудь пообедаем. И вообще нам надо почаще встречаться, тогда вы, господин Лунделль, будете иметь возможность лучше изучить мое лицо для второго портрета, который всегда пригодится. Должен вам сказать, что мало кто производил на меня такое приятное впечатление, как вы, господин Лунделль!... -- О, весьма вам признателен. -- К тому же я весьма проницателен и всегда умею отличить правду от лести. -- Я сразу это заметил, -- бессовестно солгал Лунделль. -- Моя профессия научила меня разбираться в людях. -- У вас наметанный глаз; не всякому дано меня понять. Моя жена, например... -- Этого и нельзя требовать от женщин. -- Нет, я говорю о другом... Господин Лунделль, можно предложить вам стакан хорошего портвейна? -- Спасибо, господин коммерсант, но мой принцип -- ни в коем случае не пить во время работы... -- Вы совершенно правы. Я уважаю этот принцип -- я всегда уважаю принципы, -- тем более что это и мой принцип. -- Но когда я не работаю, то охотно пропускаю стаканчик. -- Как и я... совсем как я. Часы пробили половину первого. Фальк вскочил с места. -- Извините, я должен ненадолго отлучиться по одному важному делу, но скоро вернусь. -- Пожалуйста, пожалуйста! Дела прежде всего! Фальк оделся и вышел. Лунделль остался в конторе один. Он закурил сигару и встал, пристально рассматривая портрет. Тот, кто наблюдал бы сейчас за его лицом, ни за что не догадался бы, о чем он думает, ибо он уже настолько постиг искусство жизни, что и одиночеству не доверял своих мыслей; да, он даже боялся разговаривать с самим собой. Глава двадцать четвертая. О ШВЕЦИИ Подали десерт. В бокалах искрилось шампанское, отражая сияние люстры в столовой Николауса Фалька, в его квартире неподалеку от набережной. Со всех сторон Арвид принимал дружеские рукопожатия, сопровождаемые комплиментами и поздравлениями, предостережениями и советами; всем хотелось хотя бы в какой-то мере разделить с ним его успех, ибо теперь это был несомненный успех. -- Асессор Фальк! Имею честь поздравить вас! -- сказал председатель Коллегии чиновничьих окладов, кивнув ему через стол. -- Вот это жанр, жанр, который я люблю и понимаю! Фальк спокойно выслушал этот обидный для него комплимент. -- Почему вы пишете так меланхолически? -- спросила юная красавица, которая сидела справа от поэта. -- Можно подумать, что вы несчастливы в любви! -- Асессор Фальк! Разрешите выпить за ваше здоровье! -- сказал сидевший слева редактор "Серого плаща", разглаживая свою длинную светлую бороду. -- Почему вы не пишете для моей газеты? -- Боюсь, вы не опубликуете того, что я напишу, -- ответил Фальк. -- Что же может нам помешать? -- Взгляды! -- Ах, взгляды! Ну, это еще не так страшно. И потом, это дело поправимое. К тому же у нас вообще нет никаких взглядов! -- Твое здоровье, Фальк! -- закричал через стол уже совершенно ошалевший Лунделль. -- Привет! Леви и Боргу пришлось изо всех сил удерживать его, чтобы он не встал и не начал произносить речь. Он впервые попал на званый вечер -- изысканное общество и прекрасный стол несколько ошеломили его, но поскольку все гости уже были в довольно приподнятом настроении, он не привлекал к себе излишнего внимания. Арвиду Фальку было тепло и уютно среди этих людей, которые снова приняли его в свое общество, не требуя взамен ни объяснений, ни повинной. Он испытывал чувство уверенности и покоя, сидя на этих старых стульях, которые были неотъемлемой частью дома, где прошло его детство; с грустью он узнал большой сервиз, который прежде ставили на стол только раз в году; однако здесь присутствовало так много новых людей, что мысли его все время рассеивались. Его нисколько не обманывало дружелюбие, написанное на их лицах; конечно, они не желали ему зла, но их благосклонность всецело зависела от конъюнктуры. Да и само празднество представлялось ему каким-то удивительным маскарадом. Что общего может быть у профессора Борга, ученого с большим именем, и у его необразованного брата? Наверное, они состоят в одном и том же акционерном обществе. А что делает здесь этот чванливый капитан Гилленборст? Пришел сюда поесть? Едва ли, хотя нередко людям приходится довольно далеко идти, чтобы поесть. А председатель? А адмирал? Очевидно, всех их связывают какие-то невидимые узы, крепкие и нерасторжимые. Гости веселились вовсю, но смех звучал слишком резко и пронзительно. Каждый блистал остроумием, но оно было каким-то вымученным; Фальк вдруг почувствовал себя ужасно подавленным, и ему почудилось, что с портрета над роялем отец с негодованием смотрит на гостей. Николаус Фальк сиял от удовольствия; он не видел и не слышал ничего неприятного, но избегал, насколько это было возможно, встречаться глазами с братом. Они еще не сказали друг другу ни слова -- следуя указанию Левина, Арвид пришел, только когда гости уже собрались. Обед близился к концу. Николаус произнес речь о "силе духа и твердости воли", которые ведут человека к цели -- "экономической независимости" и "высокому общественному положению". "Все это вместе взятое, -- сказал оратор, -- развивает чувство собственного достоинства и придает характеру ту твердость, без которой мы не можем приносить ровно никакой пользы, не можем трудиться на благо человечества, что является, господа, нашей высшей целью, к достижению которой мы всегда стремимся! Я поднимаю тост за здоровье уважаемых гостей, которые оказали сегодня столь высокую честь моему дому, и надеюсь, что эта честь будет и впредь мне неоднократно оказана!" В ответ капитан Гилленборст, уже немного захмелевший, произнес довольно длинную шутливую речь, которая при другом настроении и в другом доме неминуемо вызвала бы скандал. Для начала он обрушился на торгашеский дух, захвативший все и вся, и шутливо заметил, что ему всегда доставало чувства собственного достоинства, хотя и весьма недоставало экономической независимости; не далее как сегодня утром ему пришлось столкнуться с одним весьма неприятным делом, и тем не менее у него хватило твердости характера явиться на этот обед; что же касается его общественного положения, то, как ему представляется, оно ничуть не хуже, чем у любого другого, и, по-видимому, все присутствующие придерживаются того же мнения, поскольку он имеет честь сидеть за этим столом у таких очаровательных хозяев! .Когда он закончил, все облегченно вздохнули, потому что "было такое чувство, словно над ними нависла грозовая туча", заметила юная красавица Арвиду Фальку, который высоко оценил это высказывание. Атмосфера была настолько пропитана ложью и фальшью, что Арвид, подавленный и усталый, думал только о том, как бы поскорее убежать. Он видел, что эти люди, вне всякого сомнения честные и достойные уважения, были словно прикованы к невидимой цепи, которую время от времени в бессильной ярости пытались разгрызть; да, капитан Гилленборст относился к хозяину дома с неприкрытым, хотя и шутливым презрением. Он курил в гостиной сигару, принимал неприличные позы, делая вид, что не замечает присутствия дам. Он плевал на печной кафель, немилосердно ругал развешанные по стенам олеографии и весьма пренебрежительно высказывался о мебели красного дерева. Остальные гости вели себя с равнодушным достоинством, словно находились при исполнении служебных обязанностей. Недовольный и удрученный, Арвид Фальк незаметно оделся и ушел. На улице его поджидал Олле Монтанус. -- А я думал, ты уже не придешь, -- сказал Олле. -- В окнах наверху все сверкает -- красота! -- Вот почему ты так думал! Жаль, тебя там не было! -- А как там наш Лунделль среди всей этой знати? -- Не завидуй ему. Он еще хлебнет горя, если станет портретистом. Поговорим лучше о другом. Я действительно жду не дождусь сегодняшнего вечера, когда увижу совсем рядом рабочих. Мне кажется, это будет как глоток свежего воздуха после долгого пребывания в духоте. У меня такое ощущение, будто я иду на прогулку в лес после долгих дней, проведенных в больнице. Надеюсь, меня не лишат и этой иллюзии? -- Рабочий недоверчив, ты должен соблюдать осторожность. -- Он благороден? Не мещанин? Или гнет богатых изуродовал его? -- Сам увидишь. Ведь многое оказывается совсем не таким, как мы себе представляем. -- К сожалению, это так! Через полчаса они сидели в большом зале рабочего союза "Северная звезда", который был уже полон. Черный фрак Фалька произвел не слишком благоприятное впечатление на окружающих; он видел вокруг угрюмые лица и то и дело ловил на себе враждебные взгляды. Олле представил Фалька высокому худощавому мужчине с лицом фанатика; он все время покашливал. -- Столяр Эрикссон. -- Так, -- сказал Эрикссон. -- Этот господин тоже желает стать членом риксдага? По-моему, для риксдага он слишком тощий. -- Нет, нет, -- сказал Олле, -- он из газеты. -- Из какой газеты? Есть много разных газет. Может быть, он пришел посмеяться над нами? -- Нет, ни в коем случае, -- заверил его Олле. -- Он друг рабочих и сделает для вас все, что в его силах. -- Если так, тогда другое дело. И все-таки я побаиваюсь подобного рода господ; жил тут у нас в доме на Белых горах один такой; собирал с нас квартирную плату; Струве зовут эту каналью! Стукнул молоток, и председательское место занял человек средних лет. Это был каретник Лефгрен, член городского муниципалитета и обладатель медали "Litteris et Artibus"[x]. Выполняя поручения городского муниципалитета, он приобрел немалые актерские навыки, а его внешность стала настолько величественной, что позволяла ему без труда водворять тишину и спокойствие, когда бушевала буря. Его широкое лицо, украшенное бакенбардами и очками, обрамлял большой судейский парик. Возле него сидел секретарь, в котором Фальк узнал бухгалтера из Большой коллегии. Он носил пенсне и презрительной усмешкой выражал свое неодобрение по поводу большинства высказываний, которые можно было услышать в этом зале. На передней скамье сидели наиболее именитые члены этого рабочего союза -- офицеры, чиновники, оптовые торговцы, которые оказывали весьма мощную поддержку всем благонамеренным предложениям и, обладая большим опытом парламентской борьбы, с необыкновенной легкостью проваливали все проекты каких-либо реформ. Секретарь зачитал протокол, который затем был уточнен и одобрен передней скамьей. Потом заслушали сообщение по первому пункту повестки дня. -- "Подготовительный комитет предлагает от имени рабочего союза "Северная звезда" выразить возмущение, которое должен испытывать каждый честный гражданин нашей страны в связи с -тем противозаконным движением, что под названием забастовочного охватило сейчас почти всю Европу". -- Союз считает... -- Правильно! -- воскликнула передняя скамья. -- Господин председатель! -- закричал столяр с Белой горы. -- Кто это там шумит? -- спросил председатель, глядя из-под очков с таким выражением, словно собирался взять розги. -- Никто здесь не шумит; просто я требую, чтобы мне дали слово! -- ответил столяр. -- Кто это я? -- Столярный мастер Эрикссон! -- Мастер? Когда же это вы стали мастером? -- Я подмастерье, закончивший полный курс обучения; у меня никогда не было возможности приобрести патент, но я не менее искусен, чем любой другой мастер, и я работаю на самого себя. Вот что я вам скажу! -- Подмастерье Эрикссон, пожалуйста, сядьте и не мешайте нам. Принимает ли союз предложение комитета? -- Господин председатель! -- В чем дело? -- Я прошу слова! Выслушайте меня! -- заорал Эрикссон. -- Дайте Эрикссону слово! -- послышался ропот в конце зала. -- Подмастерье Эрикссон... пишется через одно или через два "с"? -- спросил председатель, которому суфлировал секретарь. На передней скамейке раздался громкий смех. -- Я никак не пишусь, господа, я доказываю и спорю! Если бы у меня была возможность говорить, я сказал бы, что забастовщики правы: помещики и фабриканты, которые ничего больше не делают, как бегают друг к другу с визитами и занимаются тому подобной ерундой, богатеют и жиреют, потому что живут потом своих рабочих! Но мы знаем, почему вы не хотите оплачивать наш труд; потому что мы можем получить право голоса на выборах в риксдаг, а этого вы боитесь... -- Господин председатель! -- Ротмистр фон Спорн! -- И мы знаем, что налоговый комитет снижает налог на богатых всякий раз, когда он достигает определенного уровня. Если бы у меня была возможность говорить, я сказал бы еще много чего другого, но от этого все равно толку мало... -- Ротмистр фон Спорн! -- Господин председатель, господа! Для меня явилось полнейшей неожиданностью, что в столь почтенном собрании, завоевавшем с высочайшего соизволения своим достойным поведением столь высокую репутацию, разрешают людям без всякого парламентского такта компрометировать наш уважаемый союз своим наглым пренебрежением всеми правилами приличия. Поверьте мне, господа, ничего подобного не могло бы случиться в стране, где люди с юности знают, что такое военная дисциплина... -- Всеобщая воинская повинность! -- сказал Эрикссон Олле. -- ...которая приучает человека управлять самим собой и другими! Я выражаю нашу общую надежду, что подобные выходки никогда больше не будут иметь места среди нас... я говорю "нас", ибо я тоже рабочий... перед лицом всевышнего мы все рабочие... и я это говорю как член нашего союза, и для меня стал бы траурным тот день, когда мне пришлось бы взять обратно свои слова, сказанные недавно на другом собрании, да, на собрании Национального союза друзей воинской повинности: "Я высоко ценю шведского рабочего!" -- Браво! Браво! Браво! -- Союз принимает предложение подготовительного комитета? -- Да! Да! Следующий пункт повестки дня: -- "По предложению некоторых членов союза подготовительный комитет ставит вопрос о том, чтобы в связи с конфирмацией его высочества герцога Дальсландского и в знак признательности шведских рабочих королевскому двору, а в настоящее время и как выражение их негодования по поводу рабочих беспорядков, которые под именем Парижской коммуны несут неисчислимые бедствия столице Франции, собрать средства на приобретение с последующий подношением почетного дара, стоимость которого, однако, не должна превышать трех тысяч риксдалеров". -- Господин председатель! -- Доктор Хаберфельд! -- Нет, это я, Эрикссон, я прошу слова! -- Ну что ж! Слово предоставляется Эрикссону! -- Я хочу сообщить, что Парижская коммуна -- дело рук не рабочих, а чиновников, адвокатов, офицеров -- таких же вот друзей воинской повинности -- и журналистов! И если уж на то пошло, я предложил бы всем этим господам выразить свои чувства в поздравлении по случаю конфирмации его высочества! -- Принимает ли союз предложение, внесенное подготовительным комитетом? -- Да! Да! Писари тут же начали что-то писать и что-то сверять, и все разом заговорили, как в самом риксдаге. -- Здесь всегда так? -- спросил Фальк. -- Что, весело? -- усмехнулся Эрикссон. -- Так весело, что с досады хочется рвать на себе волосы! Одно слово -- коррупция, коррупция и еще предательство. Всеми ими движет только корыстолюбие и подлость; ни одного человека с сердцем, который бы честно делал свое дело! Вот почему все произойдет именно так, как должно произойти. -- А что произойдет? -- Еще увидим! -- ответил столяр, хватая Олле за руку. -- Ты готов? -- продолжал он. -- Они, конечно, набросятся на тебя, но ты не робей! Олле лукаво подмигнул. -- Доклад о Швеции сделает Улоф Монтанус, подмастерье скульптора, -- начал председатель. -- Как мне представляется, тема эта очень большая и сформулирована несколько расплывчато, но если докладчик обещает уложиться в полчаса, то мы с удовольствием послушаем его. Что скажете, господа? -- Да! -- Господин Монтанус, пожалуйста, вам слово! Олле встряхнулся, как собака, приготовившаяся к прыжку, и пошел к трибуне под пристальными взглядами всего зала. Между тем председатель затеял небольшую беседу с передней скамьей, а секретарь, сладко зевнув, взял газету, чтобы показать, что отнюдь не намерен слушать доклад. Олле невозмутимо поднялся на трибуну, опустил свои тяжелые веки, пожевал несколько раз губами, давая слушателям понять, что собирается начать, и, когда стало совсем тихо, так тихо, что было слышно, о чем говорит ротмистру председатель, сказал: -- О Швеции. Кое-какие соображения. Немного помолчав, он продолжал: -- Господа! Мне представляется, что отнюдь нельзя назвав бездоказательным утверждение, будто самая плодотворная идея нашей эпохи, ее главная движущая сила -- это преодоление узколобого национального самосознания, которое разделяет народы и превращает их во врагов; мы знаем средства, служащие достижению этой . цели: международные выставки с присуждением почетных дипломов! Слушатели недоуменно переглядываются. -- Куда он гнет? -- спрашивает Эрикссон. -- Немного резковато, а в общем пока все хорошо! -- Как всегда, шведская нация идет во главе мировой цивилизации и в значительно большей степени, чем любая другая просвещенная нация, осуществляет на практике идею космополитизма, добившись в этом отношении, если судить по имеющимся у нас данным, немалых результатов. Этому в значительной мере способствовало весьма благоприятное стечение обстоятельств, коротко рассмотрев которые, мы перейдем к .таким более удобоваримым предметам, как формы государственного управления, налоговая система и так далее. -- Ну, это он надолго, -- говорит Эрикссон, толкая в бок Фалька. -- А ведь он забавный парень! -- Всем известно, что первоначально Швеция была немецкой колонией, а шведский язык, который сохранился почти без изменений до наших дней, -- это верхненемецкий, состоящий из двенадцати диалектов. Провинциям поначалу было чрезвычайно трудно поддерживать какие бы то ни было связи между собой, и это обстоятельство стало важным фактором, противодействующим развитию нездорового национального чувства. Между тем другие, не менее счастливые обстоятельства противодействовали одностороннему немецкому влиянию, которое, однако, зашло так далеко, что, например, при Альбрехте Мекленбургском Швеция стала немецкой провинцией. Это в первую очередь завоевание датских провинций, таких как Сконе, Блекинге, Халланд, Бухюслен и Дальсланд; эти богатейшие провинции Швеции населены датчанами, которые до сих пор говорят на языке своей родины и отказываются признать шведское господство. -- Господи, к чему он клонит? Он что, спятил? -- Обитатели Сконе, например, по сей день считают своей столицей Копенгаген и образуют в риксдаге враждебную правительству партию. Так же обстоят дела с датским Гетеборгом, который не признает Стокгольм столицей государства; однако сейчас в Гетеборге заправляют англичане, основавшие здесь колонию. Они занимаются прибрежным рыболовством и зимой держат в своих руках почти всю крупную торговлю, а летом уезжают к себе на родину и там, на Шотландском плоскогорье, наслаждаются богатыми плодами трудов своих. Очень разумный народ эти англичане. Помимо всего прочего, они издают газету, в которой хвалят все, что делают, и никого другого при этом не задевают и не порицают. Далее, не нужно забывать иммиграцию, которая время от времени приобретала большие масштабы. В наших финских лесах живут финны, но финны живут и в столице, куда они переселились из-за тяжелых политических условий у себя на родине. На наших металлургических заводах работает много валлонов, которые переселились сюда в семнадцатом веке и по сей день говорят на ломаном французском языке. Как известно, именно валлон ввел в Швеции новую конституцию, которую привез из Валлонии. Крепкий народ и безукоризненно честный! -- Нет, во имя... что он такое несет! -- Во времена Густава Адольфа сюда перебралось много шотландских бродяг, которые нанимались в солдаты и потому тоже попали в Рыцарский замок! На восточном побережье живет немало семей, которые до сих пор хранят в памяти предания о переселении из Ливонии и других славянских областей, поэтому там нередко можно увидеть чисто татарский тип лица. Я утверждаю, что шведский народ неуклонно шел по пути полной утраты своей национальной специфики! Раскройте "Геральдику шведского дворянства" и посчитайте чисто шведские имена. Если их наберется больше двадцати пяти процентов, можете отрезать мне нос, господа! Раскройте адресную книгу -- я сам подсчитал имена на "Г": из четырехсот двести оказались иностранного происхождения! В чем тут причина? Причин много, но главные -- внедрение иностранных династий и захватнические войны. Если только вспомнить, сколько всякого сброда сидело на шведском престоле, то остается только удивляться, что нация и поныне сохраняет верность своим королям. Положение конституции, гласящее, что король обязательно должен быть иностранцем, неизбежно приводило -- и привело -- к утрате национального самосознания! Мое глубокое убеждение, что наша страна может только выиграть от присоединения к другим нациям; потерять она не может ничего, поскольку нельзя потерять то, чего у тебя нет. Шведской нации явно не хватает национального самосознания; это подметил еще Тегнер в тысяча восемьсот одиннадцатом году и, проявив крайнюю недальновидность, горько оплакивал в своей "Швеции", но было уже слишком поздно, так как рекрутские наборы и нелепые захватнические войны успели нанести расе непоправимый вред. Из одного миллиона жителей, которые при Густаве Втором Хдольфе составляли население Швеции, семьдесят тысяч полноценных мужчин были взяты под ружье и загублены. Сколько людей погубили Карл Десятый, Одиннадцатый и Двенадцатый, сказать точно я не могу, но нетрудно представить себе, какого потомства можно было ожидать от тех, кто остался дома, если все они были забракованы как негодные к военной службе! Я возвращаюсь к своему утверждению, что нам не хватает национального самосознания. Может ли кто-нибудь из вас назвать мне что-то специфически шведское, кроме наших сосен, елей и железных рудников, продукция которых скоро будет не нужна на мировом рынке? Что такое наши народные песни? Французские, английские и немецкие песенки в плохом переводе на шведский язык! Что такое наши национальные костюмы, об исчезновении которых мы так горюем? Старые обноски средневековых дворянских костюмов! Еще при Густаве Первом жители Даларна требовали наказания для тех, кто носил пестрые платья замысловатого покроя. Вероятно, пестрый придворный наряд, так называемый бургундский костюм, тогда еще не попал к модницам из Даларна! И наверняка с тех пор его покрой претерпел в соответствии с модой значительные изменения. Назовите мне хоть одно шведское стихотворение, произведение искусства, музыкальную пьесу, которые были бы специфически шведскими, тем самым отличаясь от всего не-шведского! Покажите мне шведское здание! Такого здания нет, а если и есть, то либо оно плохое, либо построено по иностранному образцу. Я думаю, не будет преувеличением сказать, что шведская нация -- нация бездарная, тщеславная, рабская по духу, завистливая, ограниченная и грубая! И поэтому в самом недалеком будущем ее ждет гибель! В зале поднялся невообразимый шум. Можно было разобрать отдельные выкрики, призывающие вспомнить о Карле XII. -- Господа, Карл Двенадцатый умер, и пусть он мирно спит до следующего празднества! Ведь именно его мы должны в первую очередь благодарить за утрату национального самосознания, и поэтому, господа, предлагаю вам присоединиться к моему четырехкратному "ура"! Господа! Да здравствует Карл Двенадцатый! -- Прошу собрание соблюдать порядок! -- крикнул председатель. -- Можно ли представить себе большее скотство, чем то, когда нация учится писать стихи по иноземным образцам! Тысячу шестьсот лет эти бараны ходили за плугом, и им даже в голову не приходило писать стихи! Но вот появляется какой-то чудак, служивший при дворе Карла Одиннадцатого, и наносит ужасный вред всему делу ликвидации национального самосознания. Раньше все писали по-немецки, а теперь им пришлось писать по-шведски! Поэтому, господа, предлагаю вам присоединиться к моему призыву: долой глупого пса Георга Шернельма! -- Как его звали? Эдвард Шернстрем! -- Председатель стучит молотком по столу, всеобщее негодование. -- Хватит! Долой предателя! Он насмехается над нами! -- Шведская нация умеет только кричать и драться! И поскольку у меня нет возможности перейти к органам управления и королевским усадьбам, я только скажу, что раболепные негодяи, которых я наслушался сегодня вечером, вполне созрели для самодержавия! И вы получите самодержавие! Можете быть уверены! Будет у вас самодержавие! От толчка сзади слова застряли у оратора в горле, и, чтобы не упасть, он ухватился за трибуну. -- Неблагодарный сброд, не желающий слушать правду... -- Гоните его в шею! Рвите на куски! -- Олле сбросили с трибуны, но в самый последний момент под градом ударов он завопил как безумный: -- Да здравствует Карл Двенадцатый! Долой Георга Шернельма! Олле и Фальк очутились на улице. -- Что на тебя нашло? -- спросил Фальк. -- Ты с ума сошел! -- Да, кажется, ты прав. Почти шесть недель я готовил свою речь, знал назубок все, что хотел сказать, но когда поднялся на трибуну и увидел их глаза, все пошло прахом: вся моя аргументация развалилась как карточный домик, земля ушла из-под ног, а мысли спутались. Что, получилось неважно? -- Да уж куда хуже! И от газет тебе еще достанется на орехи! -- Жалко, что так вышло. А мне казалось, я говорю так ясно. И все-таки хорошо, что я задал им жару! -- Ты этим вредишь делу, которому служишь; больше тебя никто не захочет слушать. Олле вздохнул. -- И чего ты, господи, привязался к Карлу Двенадцатому? Вот это уж совсем напрасно. -- Не спрашивай меня! Я ничего не знаю! Ну, а ты все еще пылаешь любовью к рабочему? -- продолжал Олле. -- Мне жаль его -- он позволяет водить себя за нос всяким авантюристам, но я никогда не изменю его делу, ибо это самый важный вопрос ближайшего будущего, по сравнению с которым вся ваша политика --пустой звук! Олле и Фальк прошлись немного, потом направились к центру города, повернули на Малую Новую улицу и решили заглянуть в кафе "Неаполь". Шел уже десятый час, и в кафе было почти пусто. За столиком у самой стойки сидел один-единственный посетитель. Он что-то читал молоденькой официантке, которая сидела рядом и шила. У них был очень милый и уютный вид, но, по-видимому, эта картина произвела на Фалька не очень приятное впечатление, потому что, сделав порывистое движение, он вдруг изменился в лице. -- Селлен! Ты здесь! Добрый вечер, Бэда! -- сказал он с сердечностью, явно наигранной, что было ему совсем не свойственно, и взял молодую девушку за руку. -- Неужели это ты, брат Фальк? -- воскликнул Селлен. -- Оказывается, ты тоже заглядываешь сюда? А я уж решил, не иначе что-нибудь стряслось, раз мы так редко встречаемся в Красной комнате. Фальк и Бэда обменялись взглядами. У Бэды была слишком изысканная внешность для этого заведения: изящное интеллигентное лицо, на котором горе оставило свои следы; стройная фигурка, отмеченная своенравной, но целомудренной игрой линий; глаза были постоянно обращены кверху, словно высматривали несчастье, ниспосланное небом, хотя могли сыграть в любую игру, которая соответствовала бы в данный момент ее расположению духа. -- Какой ты сегодня серьезный! -- сказала она Фальку, глядя на шитье. -- Я был на одном очень серьезном собрании, -- сказал Фальк, краснея, как девушка. -- А что вы читаете? -- Посвящение к "Фаусту", -- ответил Селлен и, протянув руку, стал перебирать шитье Бэды. На лицо Фалька набежала черная тень. Разговор стал принужденным и вымученным. Олле весь ушел в свои мысли, очевидно подумывая о самоубийстве. Фальк попросил газету, и ему принесли "Неподкупного". И тут ему пришло в голову, что он забыл посмотреть в "Неподкупном" рецензию на свои стихи. Он раскрыл газету и, пробежав глазами третью страницу, быстро нашел то, что искал. В статье не было комплиментов, но не было и грубых выпадов; она была продиктована подлинным и глубоким интересом к поэзии. Критик писал, что стихи Фалька не хуже и не лучше, чем вся остальная современная поэзия, в них так же много себялюбия и так же мало смысла; они повествуют только о личной жизни автора, о его незаконных связях, выдуманных или действительных, кокетничают с его мелкими грешками, но не выражают ни малейшего огорчения по поводу грехов больших; они ничем не лучше английской камерной поэзии, и автору следовало бы поместить перед заголовком книги гравюру со своим портретом, которая стала бы иллюстрацией к тексту, и так далее. Эти простые истины произвели на Фалька глубокое впечатление, поскольку до этого он прочитал только панегирик в "Сером плаще", написанный Струве, и хвалебную рецензию в "Красной шапочке", продиктованную личной симпатией к нему рецензента. Он коротко попрощался и встал. -- Ты уже уходишь? -- спросила Бэда. -- Да. Завтра встретимся? -- Конечно, как обычно. Спокойной ночи! Селлен и Олле последовали за ним. -- Очаровательная девушка! -- сказал Селлен после того, как некоторое время они молча шли по улице. -- Попрошу тебя выражаться более сдержанно, когда ты говоришь о ней. -- Если я не ошибаюсь, ты влюблен в нее? -- Да, влюблен и надеюсь, ты не возражаешь? -- Пожалуйста, я вовсе не собираюсь становиться тебе поперек дороги. -- И прошу тебя не думать о ней плохо... -- Я и не думаю. Когда-то она работала в театре... -- Откуда ты знаешь? Она ничего не говорила мне об этом. -- А мне говорила. Никогда нельзя верить этим маленьким чертовкам! -- Но ведь в этом нет ничего дурного. Я постараюсь забрать ее отсюда как можно скорее; пока что все наши встречи сводятся к тому, что по утрам в восемь часов мы идем в парк и пьем воду из источника. -- Как невинно! А по вечерам вы никогда не ходите ужинать? -- Мне и в голову не приходило сделать ей такое непристойное предложение, да она наверняка с возмущением отказалась бы его принять! Ты смеешься! Что ж, смейся! А я еще верю в любовь женщины, к какому бы общественному классу она ни принадлежала и какие бы злоключения ни выпали на ее долю! Она призналась, что в жизни у нее далеко не все было так уж гладко, но я обещал никогда не спрашивать ее о прошлом. -- Значит, у тебя это серьезно? -- Да, серьезно! -- Тогда другое дело. Спокойной ночи, брат Фальк! Олле, ты, наверное, пойдешь со мной? -- Спокойной ночи! -- Бедный Фальк, -- сказал Селлен Олле. -- Теперь наступила его очередь пройти через это испытание, но его не избежать, как не избежать смены молочных зубов на постоянные: пока не влюбишься, не станешь мужчиной. -- А что собой представляет эта девушка? -- спросил Олле только из вежливости, потому что мысли его были далеко-далеко. -- По-своему она очень неплохая девушка, но Фальк воспринимает ее слишком уж серьезно; она подыгрывает ему, пока не потеряла надежду заполучить его, но если дело затянется, ей все это надоест, и у меня нет никакой уверенности, что время от времени она не станет развлекаться где-нибудь на стороне. Нет, здесь надо действовать по-другому: не ходить вокруг да около, а сразу брать быка за рога, не то кто-нибудь непременно помешает. А у тебя, Олле, было что-нибудь в этом роде? -- У меня был ребенок от служанки, которая работала у нас в деревне, и за это отец выгнал меня из дому. С тех пор мне на женщин наплевать. -- Ну, у тебя все обстояло гораздо проще. А быть обманутым, можешь мне поверить, -- ой! ой! ой! -- как это неприятно. Надо иметь нервы как скрипичные струны, если хочешь играть в эти игры. Посмотрим, чем все это кончится для Фалька; глупо, но некоторые смотрят на подобные вещи слишком серьезно. Итак, ворота открыты! Входи же, Олле! Надеюсь, нам уже постелили, так что тебе будет удобно спать; но ты должен извинить мою старую горничную за то, что она не может как следует взбить перину, понимаешь, у нее ослабли пальцы, а перья в перине свалялись, и, возможно, лежать будет немного жестко. Они поднялись по лестнице. -- Входи, входи! -- сказал Селлен. -- Старая Става, наверно, только что проветривала комнату или вымыла пол, по-моему, пахнет сыростью. -- Ну и артист! Что тут мыть, когда и пола-то нет? -- Нет пола? Тогда другое дело. Куда же девался пол? Может быть, сгорел? Впрочем, это не имеет значения. Пусть будет нам постелью мать-земля, или щебенка, или что там еще есть! Они улеглись прямо в одежде, подстелив куски холста и старые рисунки, а под голову положили папки. Олле зажег спичку, достал из кармана свечной огарок и поставил его возле себя на пол; в большой пустой комнате забрезжил слабый огонек, который, казалось, оказывал яростное сопротивление огромным массам тьмы, врывавшейся через громадные окна. -- Сегодня холодно,--- сказал Олле, доставая какую-то засаленную книгу. -- Холодно? Нисколько! На улице всего двадцать градусов мороза, значит, у нас здесь не меньше тридцати, мы ведь живем высоко. Как ты думаешь, сколько сейчас времени? -- По-моему, у святого Иоанна только что пробило час. -- У Иоанна? Но у них там нет часов. Они такие бедные, что давно заложили их. Воцарилось продолжительное молчание, которое первым нарушил Селлен: -- Что ты читаешь, Олле? -- А тебе не все равно? -- Все равно? Ты бы повежливей, все-таки в гостях. -- Это старая поваренная книга, которую я взял почитать у Игберга. -- Правда, черт побери? Тогда давай почитаем вместе: за весь день я выпил чашку кофе и три стакана воды. -- Так, что же мы будем есть? -- спросил Олле, перелистывая книгу. -- Хочешь рыбное блюдо? Ты знаешь, что такое майонез? -- Майонез? Не знаю! Читай про майонез! Звучит красиво! -- Ты слушаешь? "Рецепт сто тридцать девятый. Майонез. Масло, муку и немного английской горчицы смешать, обжарить и залить крепким бульоном. Когда закипит, добавить сбитые яичные желтки, после чего охладить". -- Нет, черт побери, этим не наешься... -- Еще не все. "Добавить растительное масло, винный уксус, сливки и перец..." Да, теперь и я вижу, что это нам не годится. Не хочешь ли чего-нибудь поосновательней? -- Почитай-ка про голубцы, это самое вкусное, что я только знаю. -- Нет, не могу больше читать вслух, хватит. -- Ну, пожалуйста, почитай еще! -- Оставь меня в покое! Они снова замолчали. Свечка погасла, и стало совсем темно. -- Спокойной ночи, Олле, закутайся во что-нибудь, а то замерзнешь. -- Во что же мне закутаться? -- Сам не знаю. Правда, здесь презабавно? -- Не понимаю, почему люди не кончают самоубийством в такой собачий холод. -- Это совсем не обязательно. Хотел бы я знать, что будет дальше. -- У тебя есть родители, Селлен? -- Нет, ведь я внебрачный; а у тебя? -- Есть, но их все равно что нет. -- Благодари провидение, Олле; нужно всегда благодарить провидение... хотя я и не знаю, за что его благодарить. Но пусть так и будет! Снова воцарилось молчание; на этот раз первым заговорил Олле: -- Ты спишь? -- Нет, лежу и думаю о статуе Густава Адольфа; поверишь ли... -- Тебе не холодно? -- Холодно? Здесь так тепло! -- Правая нога у меня совсем окоченела. -- Втащи на себя ящик с красками, засунь под одежду кисти, и тебе сразу станет теплее. -- Как ты думаешь, живется еще кому-нибудь так же плохо, как нам? -- Плохо? Это нам-то живется плохо, когда у нас есть крыша над головой? Я знаю одного профессора из академии, ходит в треугольной шляпе и при шпаге, а ему приходится гораздо хуже. Профессор Лундстрем половину апреля проспал в театре в Хмельнике! В полном его распоряжении была вся левая ложа у авансцены, и он утверждает, что после часа ночи в партере не оставалось ни одного свободного места; зимой там всегда очень уютно, не то что летом. Спокойной ночи, теперь я сплю! И Селлен захрапел. А Олле встал и долго ходил взад и вперед по комнате, пока на востоке не заалел рассвет; и тогда день сжалился над ним и послал ему покой, которого не дала ночь. Глава двадцать пятая. ПОСЛЕДНЯЯ ИГРА Прошла зима: медленно для самых несчастных, чуть побыстрее для менее несчастных. И наступила весна с обманчивой надеждой на солнце и зелень, а потом было лето -- короткая прелюдия к осени. Как-то майским утром литератор Арвид Фальк из редакции "Рабочего знамени" шел под палящим солнцем по набережной и смотрел, как стоят под погрузкой и отчаливают от берега суда. Внешность его давно уже не была столь изысканной, как прежде; его черные волосы отросли несколько длиннее, чем предписывала мода, а борода la Генрих IV придавала его исхудалому лицу выражение какой-то необузданности. Глаза горели тем зловещим огнем, какой обычно выдает фанатиков и пьяниц. Казалось, он ищет подходящее судно, но никак не может решить, какое выбрать. После,долгих колебаний он подошел к матросу, который вкатывал на палубу брига вагонетку с тюками. Фальк вежливо приподнял шляпу. -- Скажите, пожалуйста, куда идет это судно? -- спросил он застенчиво, хотя самому ему казалось, будто он говорит смело и решительно. -- Судно? Но я не вижу никакого судна! Все, что стояли вокруг, разразились смехом. -- Если хотите узнать, куда идет бриг, прочитайте вон там! Фальк сначала несколько оторопел, но потом рассердился и запальчиво сказал: -- Вы что, не можете вежливо ответить, ког