агобер, все еще протягивая сыну щипцы. - Понимаешь, мне надо сейчас же сковать крюк. - Крюк?.. Зачем, батюшка? - Чтобы привязать его к веревке. Надо на конце его сделать ушко, чтобы продеть и хорошенько закрепить веревку. - Но зачем эта веревка, этот крюк? - Чтобы перелезть через монастырскую стену, если через дверь нельзя будет попасть. - Какую монастырскую стену? - спрашивала Франсуаза у сына. - Как, батюшка! - воскликнул Агриколь. - Вы все еще думаете... об этом? - А то как же? - Но ведь это невозможно... Вы не можете этого сделать... не стоит и пытаться... - В чем дело, сын мой? - с беспокойством допрашивала Франсуаза. - Куда хочет идти твой отец? - Он хочет сегодня ночью пробраться в монастырь, куда заперли сестер Симон, и похитить их... - Великий Боже!.. Муж мой, да ведь это святотатство! - воскликнула Франсуаза, верная своим религиозным убеждениям. Она всплеснула руками и хотела подойти к мужу. Дагобер, чувствуя, что его сейчас осадят мольбами и просьбами, решил не уступать и разом покончить со всем этим, чтобы не терять драгоценного времени и показать, что его решение непоколебимо. Серьезным, строгим, почти торжественным тоном он сказал, обращаясь к жене и сыну. - Слушайте, друзья мои: когда человек моих лет решается на что-нибудь, он хорошо знает, на что идет... и тут уж ни сын, ни жена не могут повлиять на его решение... Всякий обязан делать то, что должно... и я решился исполнить свой долг... Избавьте же меня от лишних слов... Вы обязаны были употребить все старания, чтоб удержать меня... вы это сделали - и довольно: я хочу быть сегодня хозяином в своем доме... Оробевшая Франсуаза не смела вымолвить ни слова и только умоляющим взором взглянула на сына. - Батюшка... - сказал тот. - Позвольте мне сказать одно только слово... - Говори... - с нетерпением сказал отец. - Я не хочу оспаривать ваше решение... но мне кажется, вы не знаете, какой опасности подвергаете себя! - Я все знаю, - резко возразил солдат. - Я знаю, что это очень серьезно... Но пусть никто не скажет, что я не пошел на все, чтобы исполнить свое обещание... - Берегитесь, отец! Еще раз повторяю: вы не подозреваете, на какое опасное дело идете! - с тревогой повторял Агриколь. - Ну, поговорим об опасности... о ружье привратника, о косе садовника... - презрительно пожимая плечами, сказал Дагобер. - Ну, хорошо... положим, моя старая шкура там и останется, в этом монастыре... Так что же? Ведь у матери есть ты... двадцать лет жили же вы без меня?.. лишней обузой будет меньше... - И я... я всему виной! - воскликнула бедная старуха. - Прав был Габриель, когда упрекал меня!.. - Успокойтесь, госпожа Франсуаза, - шепотом уговаривала ее Горбунья. - Агриколь не допустит этого! Кузнец после минутного колебания продолжал взволнованным голосом: - Я слишком хорошо вас знаю, батюшка, чтобы думать, что вас может остановить страх перед смертельной опасностью... - А о какой же опасности ты говоришь? - О такой, перед которой и вы отступите, несмотря на свою храбрость... - убежденным голосом, поразившим отца, проговорил молодой человек. - Агриколь, - строго и резко сказал солдат. - Вы говорите низости и наносите мне оскорбление. - Отец!! - Да, низости... - с гневом продолжал старый воин. - Разве не низость стараться отговаривать человека от исполнения его долга угрозами? Разве вы не оскорбляете меня, думая, что меня можно запугать? - Ах, господин Дагобер! - воскликнула Горбунья. - Вы не поняли Агриколя! - Слишком хорошо понял, - грубо отвечал солдат. Потрясенный суровыми словами отца, но решившись, несмотря на его гнев, исполнить сыновний долг, Агриколь продолжал с сильно бьющимся сердцем: - Простите меня, батюшка, за ослушание, и пусть вы меня даже возненавидите, но я должен вам сказать, чему вы подвергаетесь, врываясь ночью в монастырь. - Как, вы осмеливаетесь продолжить? - закричал Дагобер, покраснев от гнева. - Агриколь! - молила плачущая Франсуаза. - Муж мой! - Господин Дагобер, выслушайте Агриколя... необходимо для всех нас, чтобы он объяснился! - сказала Горбунья. - Ни слова больше!.. - гневно топнул ногою солдат. - Я говорю, батюшка... что вы почти наверняка рискуете попасть на каторгу!!! - воскликнул побледневший, как смерть, кузнец. - Несчастный! - сказал Дагобер, схватив сына за руку. - Не лучше ли было скрыть от меня это... чем позволить сделаться изменником и предателем!.. - Затем солдат повторил, содрогаясь от ужаса: - Каторга!!! И он склонил голову, убитый грозным словом. - Да... проникнуть ночью тайно в жилище... По закону за это полагается каторга... - говорил Агриколь, которого отчаяние отца в одно и то же время пугало и радовало. - Да, батюшка, каторга... если вас поймают на месте преступления... а десять против одного, что это случится, так как Горбунья сказала, что монастырь будут тщательно стеречь... Если бы вы это сделали среди бела дня, быть может, эта честная отвага еще явилась бы сколько-нибудь смягчающим обстоятельством... Но забраться ночью, через стену... Повторяю: вы рискуете попасть на каторгу... Теперь, батюшка, решайте сами... что мы должны делать... Я, конечно, последую за вами... я не позволю вам идти одному... Скажите слово - я сейчас же сделаю крюк... у меня есть и молот и щипцы... Через час можно будет отправляться... За словами кузнеца наступила глубокая тишина, прерываемая только рыданиями Франсуазы. Несчастная не переставала шептать с горьким отчаянием: - И вот что случилось из-за того... что я послушалась аббата Дюбуа! Напрасно Горбунья старалась ее утешить: она сама дрожала от страха. Она знала, что солдат способен идти даже на гибель, и тогда Агриколю придется разделить предстоящие опасности. Дагобер, несмотря на энергичный и решительный характер, все еще не мог опомниться от изумления. В качестве военного человека он смотрел на ночную экспедицию, как на военную хитрость, вполне простительную в сложившихся обстоятельствах, тем более что право было на его стороне. Но страшные слова сына возвращали его к действительности и ввергали в ужасное затруднение. Или надо было нарушить долг по отношению доверенных ему отцом и умирающей матерью девочек, или подвергнуться опасности вечного позора, да еще не одному, а вместе с сыном, и все это даже без твердой уверенности, что удастся освободить сирот. Вдруг Франсуаза, пораженная внезапной мыслью, воскликнула, вытирая глаза: - Боже мой... мне пришло в голову... Быть может, есть возможность освободить этих милых девушек без всякого насилия. - Как это, матушка? - с живостью спросил Агриколь. - По словам Габриеля, аббат отправил их в монастырь, вероятно, по приказанию господина Родена... - Ну уж Родена уговорить добром невозможно, милая матушка! - Не его, а этого могущественного аббата, начальника Габриеля, покровительствовавшего ему со времени его поступления в семинарию. - Какого аббата, матушка? - Господина аббата д'Эгриньи. - Это мысль... Прежде чем сделаться священником, он был военным... быть может, он покладистее... хотя... - Д'Эгриньи! - с ужасом и ненавистью воскликнул Дагобер. - В этих интригах замешан, значит, д'Эгриньи... бывший военный, а затем сделавшийся священником? - Да, батюшка, маркиз д'Эгриньи до Реставрации служил в России, а в 1815 году Бурбоны дали ему полк... - Это он! - глухим голосом сказал Дагобер. - Опять он! Всегда он, всюду!! Злой гений всей семьи... отца, матери и детей! - Что ты говоришь, батюшка? - Маркиз д'Эгриньи! - воскликнул Дагобер. - Знаете ли вы, что это за человек? Прежде чем сделаться священником, он был мучителем матери Розы и Бланш, отвергшей его любовь. Прежде чем сделаться святошей... он сражался против своей страны и два раза сталкивался лицом к лицу с генералом Симоном... Пока генерал, покрытый ранами в битве при Ватерлоо, мучился в плену в Лейпциге, маркиз-предатель торжествовал вместе с русскими и англичанами. При Бурбонах изменник, покрытый почестями, еще раз столкнулся с преследуемым офицером императорской армии. Тут произошла между ними свирепая дуэль... Маркиз был ранен, а генерал Симон, приговоренный к смерти, бежал... Так предатель стал священником... говорите вы? Теперь я уверен, что мои девочки похищены именно им, чтобы выместить на них ненависть к их отцу и матери... Если они в руках этого подлого человека... то речь идет не только о защите их состояния, но и жизни... Понимаете ли... их жизни! - Неужели, батюшка, вы считаете этого человека способным на... - Изменник родины, сделавшийся подлым клерикалом, на все способен. Быть может, в эту минуту они убивают детей медленной смертью, - с отчаянием говорил солдат. - Ведь довольно их разлучить, чтоб убить. Дагобер продолжал с невыразимым ожесточением: - Дочери маршала Симона в руках маркиза д'Эгриньи и его шайки, а я стану колебаться, сделать ли попытку их спасти... из страха каторжных работ! Каторга! - судорожно захохотал он. - Ну, так что же, что каторга? Да разве у меня не останется возможности размозжить себе голову, если мне не удастся эта попытка? Что же, они мой труп потащат на каторгу, что ли? Куй железо, сын мой... куй скорее... куй крюк!.. Время не терпит. - Но ведь вместе с тобой арестуют и нашего сына! - воскликнула с отчаянием мать, бросаясь к ногам мужа. - Ведь он идет с тобой! - Чтобы избавиться от каторги, у него остается тоже средство: со мной будут два пистолета... - А я! - воскликнула несчастная мать, простирая руки. - Без тебя... без него... я останусь одна!.. - Ты права... я эгоист... я пойду один! - Один вы не пойдете! - возразил Агриколь. - А твоя мать? - Горбунья сходит к господину Гарди, моему хозяину, и расскажет ему все: это самый великодушный человек в мире... у матери будет приют и хлеб до ее последнего дня... - И я... я виной всему этому... - с отчаянием ломая руки, плакала Франсуаза. - Боже мой... покарай меня одну... я виновата... я выдала детей, и наказанием за это явится смерть моего сына... - Агриколь! Ты не пойдешь... я тебе запрещаю! - сказал Дагобер, горячо обнимая сына. - Я не пойду?.. После того как объяснил вам всю опасность предприятия? Вы так не думаете, батюшка! Да разве мне самому некого освобождать? А мадемуазель де Кардовилль, которая была ко мне так добра и великодушна, которая хотела меня спасти от тюрьмы, - разве она не в заточении? Я пойду за вами, отец: это мое право, моя обязанность... я так хочу! Говоря это, Агриколь сунул в огонь щипцы, из которых он должен был выковать крюк. - Боже, пощади всех нас! - молила рыдающая мать, продолжая стоять на коленях, в то время как солдат все еще находился во власти сильной внутренней борьбы. - Не плачь так, матушка! Ты надрываешь мне сердце! - говорил Агриколь, поднимая мать с помощью Горбуньи. - Успокой ее, Горбунья, - я нарочно преувеличивал опасность, желая удержать отца; вдвоем же с ним, действуя осторожно, мы можем достигнуть успеха без всякого риска. Не правда ли, батюшка? - сказал Агриколь, подмигнув отцу. - Право, матушка... успокойся... Я отвечаю за все... Мы освободим сестер Симон и мадемуазель де Кардовилль... Дай-ка сюда клещи и молоток, Горбунья: они внизу, под шкафом! Пока девушка, отирая слезы, подавала требуемые вещи, Агриколь мехами раздувал огонь. - Вот они, Агриколь! - сказала Горбунья глубоко взволнованным голосом, подавая дрожащими руками инструменты. Агриколь захватил клещами раскаленное добела железо и, пользуясь печью, как наковальней, начал работать молотком. Дагобер молчал и размышлял. Вдруг он поднялся с места, подошел к жене, взял ее за руку и сказал: - Ты знаешь своего сына: помешать ему следовать за мной нельзя никакими силами! Но успокойся, дорогая, мы добьемся успеха... я твердо на это надеюсь... А в случае чего... нас арестуют... нет никакой низости: мы не покончим с собой... Мы гордо... рука об руку, с высоко поднятой головой пойдем вместе в тюрьму, как два честных человека, исполнивших свой долг... Наступит день суда, и мы громко, честно и прямо заявим, что, не найдя защиты у закона, доведенные до последней крайности... мы прибегли к насилию... Куй железо, сын мой, куй без боязни... Судьи - честные люди, они оправдывают честных людей! - заключил Дагобер, обращаясь к Агриколю, который ковал молотом раскаленное железо. - Да, дорогой батюшка! Вы правы... Матушка, успокойся... Судьи поймут разницу между перелезающим ночью через стену разбойником, явившимся воровать, и старым солдатом, который с опасностью для жизни, свободы и чести решается вместе с сыном освободить несчастные жертвы. - Если они не поймут, - продолжал Дагобер, - тем хуже! Опозоренными в глазах честных людей останутся не муж твой и не сын... Если нас сошлют на каторгу... если у нас хватит мужества жить... Ну, так что же? и старый, и молодой каторжники будут с гордостью носить цепи... А изменник-маркиз... бессовестный священник будет более пристыжен, чем они! Куй же железо без боязни, сын мой... Есть нечто, чего не опозорить и каторге: чистая совесть и честь!.. А теперь время приближается... Скажите нам, Горбунья, вы не заметили, высоко ли от земли окно? - Не очень высоко, господин Дагобер, особенно с той стороны, которая обращена к больнице умалишенных, где заключена мадемуазель де Кардовилль. - Каким образом удалось вам поговорить с мадемуазель де Кардовилль? - Она была в саду больницы; там есть место, где стена сломана и оба сада разделяются только решеткой. - Превосходно... - сказал Агриколь, продолжая стучать молотком. - Значит, мы можем легко попасть из одного сада в другой... Быть может, из больницы легче будет и выйти на улицу... К несчастью, ты не знаешь, где комната мадемуазель де Кардовилль! - Нет, кажется, знаю... - начала Горбунья, стараясь припомнить. - Она находится в квадратном павильоне; над ее окном я заметила нечто вроде навеса, белого с синими полосами. - Ладно, не забудем. - А не знаете ли вы хоть приблизительно, где комнаты девочек? - спросил Дагобер. После минутного размышления Горбунья отвечала: - Они должны быть против окна мадемуазель де Кардовилль, так как она с ними переговаривается знаками через окно. Мадемуазель Адриенна мне сообщила, насколько я помню, что комнаты эти одна над другой. Одна на первом этаже, а другая на втором. - Есть на окнах решетки? - спросил кузнец. - Этого не знаю. - Это не важно. Спасибо, добрая девушка: с такими указаниями можно смело идти, - сказал Дагобер. - Что касается остального, у меня уже составлен план. - Дай, малютка, воды, - обратился к Горбунье Агриколь, - надо охладить железо. Ну, хорош ли крючок? - спросил он отца. - Отлично! Как только железо остынет, мы приладим веревку. Между тем Франсуаза на коленях горячо молилась Богу за мужа и сына, собиравшихся, по своему неведению, совершить страшный грех. Она молила Создателя обратить на нее одну Свой небесный гнев, так как она вовлекла их в это опасное дело. Дагобер и Агриколь молча закончили приготовления. Они были оба очень бледны и торжественно-сосредоточенны. Несомненно, оба сознавали всю опасность рискованного предприятия. На колокольне Сен-Мерри пробило десять. Ветер и шум дождя заглушали бой часов. - Десять часов! - воскликнул Дагобер. - Нельзя терять ни минуты... Агриколь, бери мешок! - Сейчас, батюшка! Поднимая мешок, Агриколь быстро шепнул Горбунье, еле стоявшей на ногах от волнения: - Если завтра утром мы не вернемся, я тебе поручаю мать... Сходи к месье Гарди, быть может, он уже вернулся. Ну, сестра, будь мужественнее, обними меня... я оставляю на тебя бедную мать! При этом глубоко взволнованный кузнец дружески обнял девушку, которая боялась потерять сознание. - Ну, Угрюм... в поход, старина, - сказал Дагобер, - ты будешь у нас за часового... - Затем, подойдя к жене, которая, заливаясь слезами, покрывала поцелуями голову сына, прижав его к своей материнской груди, солдат, пытаясь казаться вполне спокойным и почти веселым, прибавил: - Ну, жена, старайся быть благоразумной... Растопи хорошенько печку... часа через два-три мы явимся с девочками и с красавицей Адриенной... Ну, поцелуй же меня на счастье... Франсуаза бросилась ему на шею, не говоря ни слова. Немое отчаяние, судорожные, глухие рыдания разрывали сердце. Дагобер, высвободившись из объятий жены, скрывая волнение, сказал сыну изменившимся голосом: - Пойдем... пойдем скорее... Она надрывает мне сердце... Голубушка Горбунья, поберегите ее... Агриколь, идем! И солдат, укладывая в карманы пальто пистолеты, направился к дверям в сопровождении Угрюма. - Сын мой... дай обнять тебя еще раз... быть может, в последний раз... - молила несчастная мать, не будучи в состоянии двинуться с места. - Простите меня... я одна во всем виновата... Кузнец вернулся. Он также плакал, и слезы их смешались. Сдавленным голосом он шепнул: - Прощай, матушка... Успокойся... До скорого свиданья! И, вырвавшись из объятий Франсуазы, он догнал отца уже на лестнице. Франсуаза Бодуэн глухо застонала и упала без чувств на руки Горбуньи. Дагобер и Агриколь вышли на улицу в самый разгар бури и поспешно направились к бульвару Госпиталя. Угрюм следовал за ними. 9. ШТУРМ И ВЗЛОМ Пробило половину двенадцатого, когда Дагобер с сыном достигли бульвара Госпиталя. Несмотря на яростный ветер, проливной дождь и густые тучи, ночь казалась довольно светлой благодаря позднему восходу луны. Белые стены монастырского сада и его высокие деревья выделялись в бледной полумгле. Вдали, сквозь туман и дождь, мелькал красноватый огонь фонаря, раскачиваемого ветром и слабо освещавшего грязную дорогу пустынного бульвара. Изредка слышался вдали глухой звук задержавшейся кареты, и снова наступало угрюмое молчание. После ухода из дома наши путники обменялись всего двумя-тремя словами. Цель этих людей была самая благородная и честная, однако, молчаливые и решительные, они скользили во тьме, как разбойники, в этот час ночных преступлений. Агриколь нее на плечах мешок с крюком, веревкой и железной полосой, Дагобер опирался на его руку, а Угрюм следовал по пятам. - Должно быть, уж недалеко та скамейка, на которой мы сидели, - сказал Дагобер, останавливаясь. - Да, - отвечал Агриколь, вглядываясь в темноту, - вот она, батюшка. - Надо подождать полуночи, - продолжал Дагобер, - сядем отдохнуть и договоримся, как действовать... После минутного молчания солдат начал, волнуясь и крепко сжимая руки сына: - Агриколь... дитя мое... еще есть время... умоляю тебя: отпусти меня одного... я сумею выпутаться... Чем ближе страшная минута, тем больше я тревожусь, что вовлек тебя в столь опасное предприятие... - А я, батюшка, чем ближе эта минута, тем сильнее убеждаюсь, что могу быть вам полезен... Какова бы ни была ваша участь, я ее разделю с вами... Наша цель похвальна: это долг чести, который вы должны оплатить... я хочу иметь в этой оплате свою долю... Уж теперь-то я не отступлю ни за что... Поговорим о плане действий. - Ты, значит, все-таки пойдешь? - спросил солдат, подавляя вздох. - Надо, батюшка, - продолжал Агриколь, - постараться добиться успеха без помехи... и мы добьемся его... Вы заметили там, в углу стены, маленькую калитку? Уж одно это превосходно... - Через нее мы проберемся в сад и станем искать то место, где кончается стена и начинается решетка. - Да, да. С одной стороны помещается павильон, где живет мадемуазель де Кардовилль, а с другой стороны та часть монастыря, где заперты дочери генерала Симона. В эту минуту свернувшийся у ног хозяина Угрюм вскочил и, подняв уши, начал прислушиваться. - Угрюм, должно быть, что-то чует, - сказал Агриколь, - послушаем. Ничего не было слышно, кроме шума ветра, колебавшего высокие деревья бульвара. - Батюшка, если калитка в сад отворится, мы возьмем Угрюма? - Да, возьмем. Если там есть сторожевая собака, он справится с ней. Кроме того, он даст нам знать о приближении людей, совершающих обход. А потом, кто знает? Он так умен и так привязан к Розе и Бланш, что, пожалуй, укажет, где они спрятаны. Я видел раз двадцать, как он разыскивал их в лесу только благодаря своему инстинкту. Медленные, торжественные, звонкие удары, как бы господствуя над воем бури, пробили двенадцать. Бой часов болезненно отозвался в душе Агриколя и его отца; немые и потрясенные до глубины души, они невольно вздрогнули и обменялись энергичным рукопожатием. Помимо воли сердца отца и сына бились в такт ударам колокола, дрожащие звуки которого протяжно вибрировали в ночном мраке. При последнем Ударе Дагобер сказал сыну твердым голосом: - Полночь!.. Обними меня... и вперед! Отец и сын обнялись. Минута была решительная и торжественная. - Теперь, батюшка, - сказал Агриколь, - надо действовать смело и хитро, как действуют воры, взламывающие сейф! Говоря это, кузнец вынул из мешка крюк и веревку. Дагобер вооружился железной полосой, и оба осторожно двинулись к маленькой калитке, помещавшейся недалеко от угла, где соединялись улица и бульвар. Время от времени она останавливались и прислушивались, стараясь различить, нет ли иных звуков, кроме шума ветра и дождя. Ночь по-прежнему была довольно светлой. Подойдя к калитке, они сумели разглядеть, что доски были очень стары и казались непрочными. - Хорошо, - заметил Агриколь, - она сразу уступит! И кузнец хотел уже нажать могучим плечом на дверь, как вдруг Угрюм глухо заворчал и, казалось, готов был сделать стойку. Дагобер знаком заставил собаку замолчать и, схватив сына за руку, шепнул: - Не трогайся... Угрюм кого-то почуял там в саду. Несколько минут они стояли неподвижно, чутко вслушиваясь, настороже, сдерживая дыхание... Собака, послушная воле хозяина, не ворчала больше, но сильно волновалась, хотя ничего не было слышно. - Собака ошиблась, - шепнул Агриколь. - А я уверен, что нет! Не двигайся... Через несколько минут Угрюм лег на землю и насколько мог просунул морду под калитку, тяжело дыша. - Идут, - шепнул Дагобер сыну. - Отойдем! - сказал Агриколь. - Нет, послушаем. Успеем убежать, когда отворят дверь... Сюда, Угрюм... сюда. Послушная собака отошла от калитки и легла у ног хозяина. Через несколько секунд послышались тяжелые шаги, шлепающие по лужам, солдат и кузнец не могли различить слова из-за воя ветра. - Это обход, о котором говорила Горбунья, - сказал Агриколь. - Отлично... Раньше двух часов они в другой раз не пойдут... У нас есть, значит, впереди часа два времени... Дело теперь почти верное... Вскоре шагов не стало слышно: они удалились в глубину сада. - Ну, теперь, не теряя времени, давай отворять дверь, - сказал минут через десять Дагобер сыну. - Они ушли далеко. Агриколь с силой уперся в дверь плечом и толкнул ее; однако она не поддавалась, несмотря на ветхость. - Проклятие! - сказал Агриколь. - Наверное, она сзади держится на засове. Иначе бы эти старые доски не устояли. - Как же быть? - Я влезу на стену с помощью крюка и веревки и отворю ее с той стороны. Говоря это, Агриколь взял веревку, и после многих попыток ему удалось зацепить крюк за стену. - Теперь, отец, помоги мне подняться, а затем я взберусь по веревке, сверху перекину веревку на ту сторону и живо буду там. Солдат прислонился к стене, сложив руки, а сын, ловким движением опираясь на них, а потом на крепкие плечи отца, с помощью веревки, через минуту был уже на стене. Несчастный не подозревал, что на ее гребне были насыпаны осколки стекол от разбитых бутылок, которыми он порезал себе руки и ноги. Но, боясь испугать отца, кузнец сдержал невольный крик боли и, перекинув веревку, спустился по ней в сад. Тотчас же он подбежал к калитке, которая, действительно, была закрыта на громадный железный засов. Но замок был настолько плох, что одно сильное движение Агриколя - и он слетел. Засов отодвинулся, дверь отворилась - и Дагобер вместе с Угрюмом очутились в саду. - Теперь, - сказал солдат сыну, - благодаря тебе главное сделано... Вот надежный путь для побега наших пленниц... Нам остается только добраться до них без помехи... Угрюм пойдет вперед разведчиком... Иди, собака, иди... и главное молчи... ни звука. Умное животное сделало несколько шагов, прислушиваясь и поводя носом с осторожностью и внимательностью настоящей ищейки. При бледном свете луны, задернутой облаками, Дагобер и его сын увидали несколько длинных аллей. Не зная, по какой из них идти, Агриколь дал совет отцу держаться стены, которая, несомненно, приведет их к какому-нибудь зданию. - Верно... пойдем по траве... а не по грязной аллее - меньше будет шума, - сказал солдат. Они пошли рядом с аллеей, тянувшейся близ стены; Угрюм бежал впереди. Время от времени все они останавливались и прислушивались, прежде чем продолжать путь мимо колеблемых ветром деревьев и кустарников, которые принимали при лунном свете причудливые формы. Пробило половину первого, когда они дошли до железной решетки, отделявшей собственный сад настоятельницы. Сюда-то и забралась утром Горбунья, чтобы поговорить с мадемуазель де Кардовилль. Через решетку Агриколь и его отец разглядели забор, стоявший на месте воздвигающейся постройки, а за ним небольшой четырехугольный павильон. - Вот там, верно, и есть павильон сумасшедшего дома, где находится мадемуазель де Кардовилль. - А здание, где помещаются Роза и Бланш, должно быть, напротив него, - сказал Дагобер. - Только нам отсюда не видать их окон. Бедные девочки... они тут... бедняжки... в горе, в слезах! - прибавил он с волнением. - Только бы калитка не была заперта, - сказал Агриколь. - А может... ведь это внутри сада... - Пойдем потихоньку. Через несколько минут они достигли двери, запертой только на задвижку. Дагобер хотел ее отворить, но Агриколь его удержал: - Смотри, чтобы она не заскрипела! - Как ее лучше отворять, сразу или потихоньку? - Пусти меня, я это сделаю! И Агриколь так быстро отворил дверь, что она еле скрипнула. Но как ни слаб был этот звук, он раздался в ночной тиши очень ясно, потому что как раз в этот момент ветер стих. Агриколь и Дагобер замерли на месте... Они боялись переступить за порог калитки, чтобы не закрыть себе путь к отступлению. Но все было спокойно, нигде ничего не слышно. Успокоившись, Агриколь и его отец вошли в сад настоятельницы. Как только Угрюм попал за решетку, он начал выказывать величайшую радость. Он прыжками достиг места, где утром Роза говорила с мадемуазель де Кардовилль, затем, обнюхав траву, начал бегать, нюхая землю и подымая нос кверху, как охотничья собака, напавшая на след. Дагобер и Агриколь дали полную волю животному, следя с тревогой и надеждой за его движениями и вполне полагаясь на инстинкт Угрюма и привязанность к сиротам. - Должно быть, Роза стояла тут, когда Горбунья ее видела, - шепнул Дагобер. - Теперь Угрюм напал на след, пусть ищет. Через несколько секунд собака обернулась, взглянула на Дагобера и вихрем понеслась к дверям нижнего этажа здания, расположенного против павильона мадемуазель де Кардовилль. Добежав до дверей, собака легла, как бы поджидая хозяина. - Сомнений нет, девочки здесь, - сказал Дагобер, подходя к Угрюму. - Здесь заперта Роза. - Посмотрим, заделаны ли окна решетками? - сказал Агриколь, следуя за отцом. Когда они подошли к Угрюму, Дагобер наклонился к собаке и сказал, показывая на дом: - Что, старина? Здесь наши Роза и Бланш? Пес поднял голову и радостно залаял. Дагобер еле успел схватить и зажать ему морду. - Все пропало! - воскликнул кузнец. - Несомненно, его услыхали: - Нет!.. - отвечал Дагобер. - Но теперь я уверен, что девочки здесь. В эту минуту дверь в железной решетке, через которую они вошли в сад настоятельницы, с шумом захлопнулась. - Нас заперли, - живо промолвил Агриколь, - а другого выхода нет! Отец и сын обменялись испуганным взглядом. Но кузнец скоро пришел в себя и заметил: - Быть может, она сама захлопнулась от собственной тяжести... Я пойду взгляну и, если возможно, снова открою... - Иди, а я осмотрю окна. Агриколь пошел к калитке, а Дагобер, скрываясь у стенки, прошел на ту сторону, куда выходили окна, и дошел до окон первого этажа. Их было четыре. Два из них не были заделаны решетками. Он поднял голову и взглянул наверх. Окна второго этажа не были зарешечены. От земли они были не высоко. Та из девушек, которая помещалась там, могла легко спуститься вниз на простыне, как в гостинице "Белый Сокол". Но для этого надо было знать, где ее поместили. Дагобер знал, что комната эта находилась над комнатой в нижнем этаже, где помещена была другая сестра, но в нижнем этаже было тоже четыре окна, и в которое надо было постучать, солдат не знал: Агриколь поспешно возвратился. - Это ветер захлопнул калитку, должно быть: я снова ее открыл и заложил камнем... но надо торопиться... - Как же узнать окна бедных девочек? - с отчаянием воскликнул Дагобер. - И правда! Что же теперь делать? - Позвать так, на авось, нельзя... Можно поднять тревогу, если ошибемся. - Боже мой! - с возрастающим отчаянием сказал Агриколь, - прийти сюда, быть уже под их окнами и не знать... - Делать нечего... рискнем наугад... будь что будет! - То есть как это? - Я позову громко Розу и Бланш... Бедные девочки в горе: не может быть, чтобы они спали... Услыхав мой голос, они сразу вскочат, и та, которую заперли во втором этаже, с помощью простыни, через пять минут спустится к нам. Что касается другой, которая внизу, то если ее окно не заделано решеткой, так и говорить нечего: через мгновение она будет у нас... а то придется выломать решетку. - Но все же, отец, возможно ли это? - Может быть, все же услышат только они? - А если другие услышат? Тогда все пропало? - Почем знать! Пока сообразят, да пока отопрут двери, пока позовут сторожей, мы успеем, может быть, вернуть сирот и удрать через маленькую калитку... - Опасно... Но иного я не вижу! - Если мужчин только двое, то мы с Угрюмом с ними справимся, а ты тем временем похитишь девочек, если тревогу подымут раньше, чем мы закончим... - Батюшка! есть ведь средство... и самое верное! - воскликнул Агриколь. - Горбунья ведь рассказывала, что мадемуазель де Кардовилль переговаривалась знаками с Розой и Бланш. - Да. - Ну, так она несомненно знает окна их комнат, если бедняжки ей отвечали. - Верно... пойдем скорей за ней... Но как узнать?.. - Горбунья сказала, что над ее окном есть нечто вроде навеса... - Идем скорее... проломать забор ничего не стоит... С тобой железная полоса? - Вот она. - Идем... идем! Через несколько секунд три доски были взломаны в заборе, и Агриколь пролез через отверстие. - Ты, батюшка, карауль здесь, - сказал он отцу, отправляясь в сад больницы доктора Балейнье. Окно, о котором говорила Горбунья, узнать было нетрудно. Оно было высоко и широко, над ним помещался навес; несомненно, прежде это окно было дверью, но теперь его на треть заделали, и несколько железных полос, расположенных на довольно большом друг от друга расстоянии, защищали его извне. Дождь прекратился. Луна, выйдя из-за туч, которые ее до сих пор скрывали, полным светом озаряла павильон. Агриколь, приблизившись к окну, увидел, что комната погружена во мрак и только в глубине через полуоткрытую дверь пробивается довольно сильный свет. Кузнец, надеясь, что Адриенна не спит, легонько постучал в окно. Дверь из внутренней комнаты тотчас же распахнулась, и мадемуазель де Кардовилль, еще не ложившаяся спать, одетая так же как утром, со свечой в руке вошла в комнату. На ее очаровательном лице читались боязнь и изумление... Девушка поставила свечу на стол и приблизилась к окну, внимательно прислушиваясь... Вдруг она вздрогнула и остановилась: она различила лицо мужчины, заглядывавшего в окно. Агриколь, боясь, что мадемуазель де Кардовилль испугается и скроется, снова постучал и рискнул произнести довольно громко: - Это я... Агриколь Бодуэн. Адриенна, услыхав это имя и вспомнив разговор с Горбуньей, решила, что Агриколь с отцом пришли похитить из монастыря Розу и Бланш. Она осторожно открыла окно и узнала при ярком свете луны молодого кузнеца. - Мадемуазель, - сказал последний. - Нельзя терять ни минуты: графа де Монброн в Париже нет... Мы с отцом пришли вас освободить. - Благодарю вас, господин Агриколь... я вам очень благодарна... - полным трогательной благодарности голосом сказала Адриенна. - Но надо подумать сперва о дочерях генерала Симона... - О них позаботились также... Вы укажете нам, где их окна... - Одно внизу... последнее со стороны сада, а другое как раз над ним на втором этаже. - Теперь они спасены! - сказал кузнец. - Однако мне кажется, - живо заметила Адриенна, - что окно второго этажа довольно высоко... но там около постройки вы найдете много длинных жердей... они могут вам пригодиться. - Это послужит мне лестницей... Но теперь дело идет о вас. - Позаботьтесь только об этих бедняжках: время не терпит... Они должны быть освобождены сегодня же ночью... А мне ничего не стоит посидеть здесь еще день или два... - Да нет же, мадемуазель, - возразил кузнец. - Я вижу, что вы и не подозреваете, как важно для вас выйти отсюда сегодня же... Речь идет о вещах очень серьезных... - Что вы хотите этим сказать? - Некогда объясняться... Умоляю вас, выходите... я сейчас сломаю эти засовы. - Незачем. Дверь только замкнута с улицы. Отбейте замок, и я свободна. Живу здесь я одна. - И через десять минут после этого мы будем на бульваре... Только поторопитесь, да не забудьте надеть что-нибудь теплое... ночь холодная... Я сейчас вернусь... - Господин Агриколь, - сказала Адриенна со слезами на глазах, - я знаю, чем вы для меня рискуете... Надеюсь когда-нибудь доказать вам, что у меня память не хуже вашей. Вы и ваша названная сестра - замечательные люди: какое благородство, какое мужество! Я рада, что столь многим вам обязана... Но приходите за мной только тогда, когда будут освобождены дочери маршала Симона! - Благодаря вашей помощи дело практически сделано... Я бегу к отцу, а затем вернусь за вами... Агриколь последовал совету Адриенны: выбрал толстую, длинную жердь, взвалил ее на плечи и пошел к отцу. Но еще в ту минуту, когда Агриколь направился к постройке, Адриенне показалось, что из-за купы деревьев в саду отделилась какая-то темная фигура, быстро перебежала через аллею и скрылась за деревьями. Испуганная Адриенна, желая предупредить Агриколя, позвала его вполголоса. Но он не мог уже ее слышать: в это время он был возле отца, который в мучительной тревоге ходил от окна к окну, внимательно прислушиваясь. - Мы спасены! - шепнул ему Агриколь. - Вот окна твоих девочек! - Наконец-то! - с неописуемой радостью сказал Дагобер. - В них нет решеток! - воскликнул он, осмотрев окна. - Убедимся сперва, здесь ли они... А потом я с помощью этой жерди поднимусь наверх... Не высоко ведь. - Ладно, ладно. Как взберешься туда, постучи в окно, позови Розу или Бланш и, когда они тебе ответят, спускайся вниз. Эту же жердь мы прислоним к окну, и они по ней спустятся... Они ведь ловкие, смелые девочки... Живо за работу! Пока Агриколь устанавливал жердь и собирался по ней лезть, Дагобер постучал в окно нижнего этажа и громко сказал: - Это я... Дагобер! Роза Симон, действительно, жила в этой комнате. Разлученная с сестрой, девушка не спала и, охваченная лихорадкой, обливала слезами свое изголовье. При стуке Дагобера она сперва задрожала от страха. Затем, услыхав дорогой, знакомый голос солдата, она вскочила, провела рукой по лбу, чтобы увериться, что не спит, и с радостным криком бросилась к окну. Но вдруг... прежде, чем она успела открыть окно, раздались два выстрела и послышались крики: - Караул!.. разбой! Сирота остановилась, окаменев от изумления. Она совершенно машинально взглянула в окно и при бледном свете луны увидела ожесточенную борьбу между несколькими мужчинами, причем неистовый лай Угрюма покрывал беспрерывные крики: - Караул!.. Грабят... Убивают! 10. НАКАНУНЕ ВЕЛИКОГО ДНЯ За два часа до событий в монастыре Роден и отец д'Эгриньи сидели в знакомом уже нам кабинете на улице Милье-дез-Урсен. После Июльской революции д'Эгриньи счел необходимым перенести в это временное помещение секретный архив и бумаги ордена. Мера очень благоразумная, так как он боялся, что государство выгонит святых отцов из великолепного помещения, щедро пожалованного им Реставрацией (*6). Роден, по-прежнему нищенски одетый, грязный и засаленный, скромно писал за письменным столом, исполняя обязанности секретаря, хотя, как мы уже знаем, он занимал положение "социуса", - положение весьма значительное, так как, по кодексу ордена, социус не должен покидать своего начальника, наблюдать за ним, следить за всеми его действиями и даже мимолетными настроениями, давая о них отчет в Рим. Несмотря на свое обычное бесстрастие, Роден, видимо, был чем-то чрезвычайно озабочен. Он еще короче, чем когда-либо, отвечал на вопросы и приказания только что вошедшего отца д'Эгриньи. - Нет ли чего нового за время моего отсутствия? - спросил маркиз. - Каковы донесения? Все ли идет как следует? - Донесения самые благоприятные. - Прочтите мне их. - Я должен прежде предупредить ваше преподобие, что Морок здесь уже два дня. - Он? - с удивлением сказал аббат д'Эгриньи. - Я думал, что, покидая Германию и Швейцарию, он получил из Фрибурга приказание двинуться на юг. В Ниме, в Авиньоне он мог бы быть очень полезен теперь: протестанты начинают волноваться и возможны наступления католицизма. - Не знаю, - сказал Роден, - имеются ли у Морока какие-нибудь особенные причины менять свой маршрут, но он утверждает, что просто хочет дать здесь несколько представлений. - Как так? - Какой-то антрепренер, проезжая через Лион, пригласил его в театр предместья Сен-Мартен. Условия были очень выгодные, и он, по его словам не решился отказать. - Пускай, - сказал д'Эгриньи, пожимая плечами. - Но распространением наших книг, гравюр и четок он оказал бы гораздо больше влияния на малоразвитое и верующее население Юга и Бретани, чем здесь. - Он там внизу со своим великаном. В качестве старого слуги Морок надеется, что ваше преподобие позволит ему поцеловать вашу руку сегодня вечером. - Невозможно... Вы знаете, как много дела у нас сегодня вечером... на улицу св.Франциска ходили? - Ходили... Нотариус уже предупредил старого еврея-сторожа... Завтра в шесть часов утра придут рабочие ломать заложенную дверь, и после полутораста лет в первый раз дом будет открыт. Д'Эгриньи после минутного размышления заметил Родену: - Накануне такого великого события нельзя пренебрегать ничем... надо все восстановить в памяти. Прочтите мне копию с заметки, помещенной в архив Общества полтораста лет тому назад, относительно господина де Реннепона. Секретарь достал заметку в одном из отделений стола и прочел следующее: "Сегодня, 19 февраля 1682 г., преподобный отец Александр Бурдон прислал следующее сообщение с пометкой: Весьма важно для будущего. Из исповеди одного умирающего удалось узнать очень важную тайну. Господин Мариус де Реннепон, один из самых опасных и деятельных вождей реформированной религии, самый непримиримый враг нашего святого Общества, снова вступил в лоно нашей церкви, кажется, только для того, чтобы спасти свое имущество от конфискации, которую непременно вызвало бы его поведение, враждебное религии и достойное проклятия. Было доказано различными членами нашего Общества, что обращение сьера де Реннепона не было искренним и скрывало святотатственный обман, он был сослан на вечную каторгу, а его состояние было конфисковано по указу его величества Людовика XIV (*7). Он избежал справедливого наказания, покончив с жизнью, после чего его труп был брошен на съедение псам. После этого вступления перейдем к тайне, весьма важной для будущих интересов нашего Общества. Его величество Людовик XIV в своих отеческих попечениях о нашей святой матери-церкви, а особенно о нашем ордене, пожертвовал все эти конфискованные богатства нам, тем более что члены ордена доказали отступничество сьера де Реннепона... Теперь мы с _достоверностью_ узнали, что из этого имущества у ордена похищена значительная часть: а именно дом на улице св.Франциска за N_3 и пятьдесят тысяч золотых экю. Дом уступлен при помощи ложной продажи, еще до конфискации, на имя старого друга семейства Реннепонов. Но так как он, к несчастью, добрый католик, то придраться нельзя. Через полтораста лет дом этот будет открыт: такова последняя воля сьера де Реннепона, а до тех пор даже дверь в дом будет замурована. Что касается пятидесяти тысяч экю золотом, то, к несчастью, они отданы в неизвестные руки и тоже в течение полутораста лет на них будут насчитываться проценты, для того чтобы после этого срока они были выданы наследникам де Реннепона и разделены между ними поровну. Сумма, которая в течение этого времени должна образоваться, достигнет громадных размеров: не менее сорока или пятидесяти миллионов туринских ливров. По неизвестным причинам, указанным в его завещании, сьер де Реннепон скрыл от своей семьи, изгнанной из Франции и рассеянной по всей Европе, вследствие эдиктов против протестантов, куда он поместил эти пятьдесят тысяч. Он приказал только, чтобы его родные, от отца к сыну, передавали строгое повеление всем оставшимся в живых наследникам собраться через сто пятьдесят лет, 13 февраля 1832 года, на улице св.Франциска. Чтобы это не изгладилось из памяти, он заказал какому-то неизвестному человеку, приметы которого, однако, мы знаем, сделать бронзовые медали, на которых выгравировано число и завет, и раздать их всем его родным. Мера эта была тем более необходима, что также неизвестно почему, но на свидание 13 февраля каждый должен явиться лично, и никаких замещений, под угрозой лишения наследства, не допускается. Неизвестный, на которого возложено поручение раздать медали, человек лет тридцати или тридцати пяти, высокий, гордого вида, грустный. Его густые черные брови очень странно срослись на переносьи. Он называет себя Иосифом, и есть основание предполагать, что это один из опасных и деятельных эмиссаров проклятых республиканцев-протестантов из _семи_ Соединенных _провинций_. Из предыдущего мы видим, что эта сумма, незаконно переданная в неизвестные руки, ускользнула от конфискации, по которой наш любимый король отдал нам все имущество де Реннепона. Это воровство, чудовищно, и мы должны вознаградить себя за огромный убыток если не теперь, то в будущем. Так как наш орден, во славу Божию и Святого отца, вечен, легко будет, благодаря тем связям, которые у нас-имеются по всей земле, благодаря миссиям и другим учреждениям, уже начиная с настоящего времени следить за потомками семьи Реннепонов из поколения в поколение, никогда не теряя ее из виду, чтобы через полтораста лет, к моменту раздела огромного накопившегося состояния наш орден мог бы войти во владение им, столь изменнически похищенным у нас, войти во владение fas aut nefas, каким бы то ни было способом, хотя бы даже хитростью или насилием; наш орден и не должен поступать иначе в отношении будущих держателей нашего имущества, так коварно и подло отнятого у нас бесстыдным и святотатственным предателем... так как, в конце концов, вполне законно защищать, охранять и возвращать себе свое добро всеми способами, которые Господь дает нам в руки. До полного возмещения наших убытков семья Реннепонов осуждена и проклята, как проклято потомство отступника-Каина, и за ней необходимо следить с исключительной строгостью. Для облегчения задачи нужно ежегодно делать дознания о положении каждого члена этой семьи". Роден прервал чтение и сказал д'Эгриньи: - За этим следует ежегодный отчет о положении семьи, начиная с 1682 года до наших дней. Читать его излишне? - Совершенно излишне, - отвечал аббат, - в этой заметке сказано все, что нужно. - Затем, после минутного размышления, он с гордым торжеством прибавил: - Как велико могущество ассоциации, опирающейся на традиции и вечность!.. Благодаря этой заметке, положенной в наш архив сто пятьдесят лет тому назад, за этой семьей из поколения в поколение зорко наблюдали... Орден не терял ее из виду; всюду следовал за нею, во все концы света, куда разметало ее изгнание... Наконец-то завтра мы получим должное... Несмотря на незначительность первоначальной суммы, теперь она достигла размеров королевского состояния... Да, нас ждет успех... все меры мною приняты... Одно только меня очень тревожит. - Что именно? - спросил Роден. - Я все думаю о пояснениях, которых мы не могли добиться от сторожа дома на улице св.Франциска. Пытались его допросить еще раз, как я приказал? - Пытались... - И что же? - И на этот раз, как всегда, старый еврей непроницаем. Он, впрочем, совсем уже впал в детство, да и жена не лучше его. - Когда я думаю о том, - продолжал д'Эгриньи, - что в течение ста пятидесяти лет, как замурован дом, охрана всегда поручалась семье Самюэль из рода в род, я не могу поверить, чтобы они не знали, кому поручены были деньги и у кого в руках теперь это колоссальное богатство. - Но вы видели, - отвечал Роден, - из заметок ордена, что, несмотря на многократные попытки проникнуть в тайну, сообщить которую отец Бурдон не мог, сторожа-евреи оставались немы на этот счет. Отсюда нужно заключить, что они ничего не знают. - А мне кажется это невозможным, так как прадед этих Самюэлей присутствовал при том, как замуровывали дом полтора века назад. Из записей ордена видно, что это был доверенный слуга господина де Реннепона. Исключено, чтобы он не знал очень многого, что должно храниться как предание в этой семье. - Если бы мне позволено было сделать одно маленькое замечание... - скромно сказал Роден. - Говорите... - Несколько лет тому назад... на исповеди получены сведения, что капитал существует и достиг громадной цифры? - Ну да... Это и напомнило преподобному отцу-генералу все это дело... - Известно также, что, по всей вероятности, никто из потомства Реннепона и понятия не имеет о громадной ценности этого наследства? - Да, это так, - отвечал д'Эгриньи. - Лицо, подтвердившее этот факт священнику, достойно полного доверия... Недавно оно снова подтвердило свои слова, но... несмотря на все старания, отказало открыть, у кого теперь эти деньги; сказав только, что капитал безусловно в честных руках! - Значит, самое главное известно! - сказал Роден. - А кто знает, явится ли завтра этот обладатель денег, несмотря на всю его честность? Я невольно все сильнее и сильнее тревожусь, чем ближе решительная минута. Ах! - продолжал д'Эгриньи после минутного молчания, - дело это огромной важности, выигрыш в случае успеха неисчислим!.. впрочем, что же... все, что для этого нужно было сделать... все сделано. При этих словах д'Эгриньи взглянул на Родена, как бы ожидая подтверждения последних слов. Социус молчал. Аббат с изумлением взглянул на него и спросил: - Вы не согласны с этим? Разве можно было решиться на большее? Разве не дошли мы и так до крайних пределов допустимого? Роден почтительно поклонился, но продолжал молчать. - Если вы думаете, что что-нибудь упущено, - воскликнул маркиз с тревожным нетерпением, - то скажите... время еще не ушло!.. Еще раз спрашиваю: разве не все сделано, что следовало сделать? Все представители семейства Реннепонов удалены; Габриель явится завтра на улицу св.Франциска единственным представителем и, значит, единственным наследником всего громадного состояния. Так как после его отречения, по статутам ордена, он не может ничем владеть от своего лица, то орден является владельцем всего. Разве можно было устроить лучше? Говорите же откровенно! - Я не имею права выражать свое мнение, - снова униженно кланяясь, отвечал Роден. - Успех или неуспех ответят за себя вашему преподобию. Д'Эгриньи пожал плечами и пожалел, что обратился за советом к этой пишущей машине, служившей у него секретарем; по его мнению, у Родена были только три качества: память, скромность и точность. 11. ДУШИТЕЛЬ После недолгого молчания аббат д'Эгриньи продолжал: - Прочтите-ка мне сегодняшние донесения о месте нахождения всех обозначенных лиц. - Вот вечерний отчет, его только что принесли. - Посмотрим! Роден начал читать: "Жака Реннепона, по прозвищу Голыш, _видели_ в восемь часов вечера в долговой тюрьме". - Ну, этот нас завтра не потревожит. Дальше. "Настоятельница монастыря св.Марии, по совету княгини де Сен-Дизье, усилила надзор за девицами Симон. Они заперты с девяти часов вечера в кельях; вооруженные люди будут караулить всю ночь в саду". - Благодаря таким предосторожностям с этой стороны бояться тоже нечего. Продолжайте. "Доктор Балейнье, тоже по совету княгини, тщательно наблюдает за мадемуазель де Кардовилль. Без четверти девять ее дверь была заперта на засов и замок". - Еще одной тревогой меньше... - Что касается фабриканта, - продолжал Роден, - то сегодня утром я получил из Тулузы от де Брессака, его близкого друга, который весьма помог нам, удалив претендента отсюда, - записку, при которой находилось письмо господина Гарди к поверенному. Де Брессак решил не посылать письма по назначению, а прислал его нам, как доказательство успешности своих действий. Он надеется, что это ему зачтется, так как он обманывает своего лучшего друга, недостойно разыгрывая перед ним отвратительную комедию, чтобы угодить нам. Теперь этот господин не сомневается, что за отличную службу ему возвратят бумаги, поставившие его в полную от нас зависимость, потому что они могут погубить навек женщину, с которой его связывает преступная страсть... Он говорит, что должны же его пожалеть за страшный выбор, который ему пришлось делать между губительным бесчестием любимой женщины и отвратительной изменой лучшему другу. - Эти преступные сетования не заслуживают никакого сожаления, - презрительно заметил д'Эгриньи, - там увидим... Господин де Брессак еще может быть полезен. Посмотрим, что за письмо написал этот безбожник заводчик-республиканец, достойный потомок проклятой семьи, заслуживающей, чтобы ее стерли с лица земли. - Вот это письмо, - отвечал Роден. - Завтра оно будет отправлено по назначению. - И он принялся за чтение: "Тулуза, 10 февраля Наконец-то я нашел свободную минутку написать вам и объяснить причину своего внезапного отъезда, который вас если и не встревожил, то наверное изумил. Я пишу вам также с целью попросить об услуге. В двух словах, вот в чем дело. Я не раз говорил вам о друге детства, правда, много меня моложе: о Феликсе де Брессак. Мы всегда нежно любили друг друга, и обмен многими важными услугами позволял нам всегда рассчитывать друг на друга. Для меня он - _брат_. Вы знаете, какое значение я придаю этому слову. Несколько дней тому назад я получил от него из Тулузы, куда он временно отправился, следующее письмо: "Если ты меня любишь, приезжай сейчас... ты мне нужен... Быть может, твоя дружба поможет мне примириться с жизнью... Если опоздаешь... прости и не забывай твоего лучшего друга, который останется таковым до конца". Вы поймете мой испуг и горе. Я немедленно послал за лошадьми. Начальник мастерской на моем заводе чтимый мною старик, отец маршала Симона, узнав, что я еду на юг, хотел меня сопровождать. Я вынужден был оставить его в департаменте Крез, где он хотел осмотреть только что сооруженные новые заводы. Я тем более рад был этому спутнику, что мог поделиться с ним тревогой и беспокойством, в какое я впал, получив подобное послание от де Брессака. Приехав в Тулузу, узнаю, что де Брессак накануне уехал в полном отчаянии и захватил с собою оружие. Сначала мне не удавалось даже напасть на след, наконец, дня через два кое-какие сведения, добытые с большим трудом, навели меня на верный путь. После долгих поисков я нашел его наконец в заброшенной деревушке. Никогда, нет, никогда, я не видал такого отчаяния: никакой ярости, но полное уныние и мрачное молчание. Сперва он даже меня отталкивал, но затем это страшное горе, достигшее наивысшего напряжения, смягчилось, и он, заливаясь слезами, упал в мои объятия... Тут же лежало заряженное оружие... Опоздай я на день... и все, быть может, было бы кончено... Я не могу открыть вам причину его горя: эта тайна не принадлежит мне... Скажу одно, что я не удивился его отчаянию, когда узнал все!.. Что сказать вам еще?. Надо начинать полный курс лечения! Необходимо успокоить, залечить эту бедную, истерзанную душу. Только дружба может взяться за столь деликатное дело. Но я надеюсь... Теперь я уговорил его поехать со мной в путешествие... Передвижение и отвлечение, несомненно, принесут пользу... Завтра я увезу его в Ниццу... Если он захочет продолжить путешествие, я препятствовать не буду... Мое присутствие в Париже необходимо только в конце марта. Что касается услуги, о которой я вас прошу, она весьма условная. Дело состоит вот в чем: по некоторым сведениям, добытым мною из бумаг матери, кажется, у меня есть определенный интерес находиться в Париже 13 февраля 1832 года на улице св.Франциска, в доме N_3. Я наводил справки, и оказывается, что этот древний дом уже полтораста лет как замурован по странной прихоти одного из моих предков и должен быть открыт 13 февраля в присутствии сонаследников, если таковые у меня имеются, что мне совершенно неизвестно. Так как я сам не могу присутствовать там, то я написал отцу маршала Симона, чтобы он оставил Крез и приехал в Париж, дабы присутствовать при вскрытии этого дома, не в качестве моего представителя - этого сделать нельзя, - а просто в качестве наблюдателя, чтобы дать мне знать в Ниццу, что вышло из романтической затеи моего предка. Но я не уверен, поспеет ли старик к этому дню в Париж, и прошу вас быть столь любезным узнать, приехал ли он, и если нет, то заместить его при вскрытии дома N_3. Мне думается, что, отказываясь от своих прав в этом деле, я принес очень небольшую жертву моему другу; но даже если бы она была велика, я все-таки не раскаиваюсь, так как мои заботы и дружба нужны человеку, на которого я смотрю как на брата. Итак, побывайте там и напишите мне в Ниццу до востребования о результатах этой миссии. Франсуа Гарди". - Хотя присутствие отца маршала Симона не может ничему помешать, все же было бы лучше, если бы его не было, - заметил аббат д'Эгриньи. - Ну, это неважно. Гарди удален наверняка. Значит, теперь дело только за молодым индийским принцем. - Что касается его, - задумчиво заметил аббат д'Эгриньи, - то мы поступили отлично, позволив ехать к нему господину Норвалю с подарками мадемуазель де Кардовилль. Сопровождающий его врач выбран доктором Балейнье и, конечно, не внушит никаких подозрений... - О да, - сказал Роден, - его вчерашнее письмо весьма успокаивающее. - Значит, и принца бояться нечего, все идет прекрасно! - сказал аббат. - Что касается Габриеля, - продолжал Роден, - то он сегодня утром вновь писал вашему преподобию, прося об аудиенции, о которой он напрасно хлопочет уже три дня. Он огорчен суровым наказанием, наложенным на него пять дней тому назад, - запрещением выходить из дома. - Завтра, когда я поведу его на улицу св.Франциска... я его выслушаю... Значит, в эту минуту, - прибавил с торжеством аббат, - все потомки этой семьи, присутствие которых могло повредить нашему успеху, лишены возможности явиться завтра раньше полудня на улицу св.Франциска, и Габриель будет там один... Наконец-то мы у цели! Два тихие удара в дверь прервали речь аббата. - Войдите! - сказал он. Вошел слуга, одетый в черное, и доложил, что внизу дожидается человек, которому нужно видеть господина Родена по неотложному делу. - Его имя? - спросил д'Эгриньи. - Он имени не сказал, а говорит, что пришел от господина Жозюе... негоцианта на острове Ява. Аббат д'Эгриньи и Роден обменялись изумленным, почти испуганным взглядом. - Посмотрите, что это за человек, - сказал д'Эгриньи Родену, будучи не в состоянии скрыть своего беспокойства, - а потом дайте мне отчет. Пусть он войдет, - прибавил аббат, обращаясь к слуге. Сказав это и обменявшись выразительным знаком с Роденом, д'Эгриньи исчез в боковую дверь. Через минуту в комнату вошел бывший глава секты душителей, и Роден сразу вспомнил, что видел его в замке Кардовилль. Социус вздрогнул, но не показал вида, что узнал Феринджи. Он сделал вид, что не замечает вошедшего, и, склонившись над бюро, быстро написал несколько слов на лежащей перед ним бумаге. - Месье, - сказал удивленный его молчанием слуга, - вот этот человек. Роден взял написанную им наскоро записку и сказал слуге: - Сейчас же доставьте по адресу... Ответ принести сюда. Слуга поклонился и вышел. Тогда Роден, не вставая, уставился своими змеиными глазками на Феринджи и любезно спросил: - С кем имею удовольствие говорить? 12. ДВА БРАТА ДОБРОГО ДЕЛА Как мы уже говорили, Феринджи, уроженец Индии, много на своем веку путешествовал и посетил немало европейских колоний в различных частях Азии; умный и проницательный по природе, владея французским и английским языками, он вполне _цивилизовался_. Вместо того чтобы отвечать на вопрос Родена, он обратил на него проницательный, упорный взгляд. Социус, слегка встревоженный предчувствием, что появление Феринджи имело какое-то отношение к судьбе принца Джальма, с нетерпением ждал ответа. Наконец, стараясь сохранить хладнокровие, он повторил: - С кем имею честь говорить? - Вы меня не узнали? - сказал Феринджи, делая два шага по направлению к Родену. - Мне кажется, я никогда не имел чести вас видеть, - возразил тот холодно: - А я вас узнал, - сказал Феринджи. - Я видел вас в замке Кардовилль в день двойного кораблекрушения. - В замке Кардовилль? Быть может, сударь. Я был там однажды во время кораблекрушения. - И в тот день я назвал вас по имени. Вы меня спросили, что мне от вас надо... Я ответил: "Пока ничего... потом очень много". Время пришло... Я явился к вам за многим. - Знаете, месье, - бесстрастно отвечал Роден, - прежде чем продолжать этот разговор... довольно-таки неясный, я желал бы знать, с кем я говорю... Вы проникли сюда под предлогом поручения от месье Жозюе ван Даэля... почтенного негоцианта в Батавии, и... - Вы знаете почерк господина Жозюе? - прервал Феринджи речь Родена. - Превосходно знаю. - Ну, так взгляните... - И он вытащил из кармана своего достаточно жалкого европейского платья длинное послание, которое он взял у контрабандиста Магаля после того, как задушил его на побережье Батавии. Не выпуская пакета из рук, ой показал его Родену. - Это действительно почерк господина Жозюе, - сказал последний, протягивая руку за письмом. Но Феринджи проворно и благоразумно спрятал его в карман. - Позвольте вам заметить, месье, что у вас странный метод исполнять поручения, - сказал Роден. - Письмо адресовано мне... И раз его доверил вам месье Жозюе... то вы должны... - Это письмо не было доверено мне господином Жозюе, - прервал Феринджи Родена. - Как же оно к вам попало? - Один контрабандист на Яве предал меня. Жозюе заказал место на пароходе для этого человека и поручил ему это письмо. Я задушил контрабандиста, взял письмо, воспользовался билетом и явился сюда... Душитель произнес эти слова с мрачным хвастовством. Его дерзкий, угрюмый взор не опустился под проницательным взором Родена, который с живостью поднял голову и не без любопытства взглянул на человека, сделавшего это странное признание. Феринджи думал поразить или запугать Родена своим кровожадным хвастовством, но, к его великому изумлению, социус, по-прежнему бесстрастный как труп, просто заметил: - А!.. Так на Яве душат? - Так же, как и в других местах, - с горькой улыбкой отвечал Феринджи. - Я не желаю вам верить... но нахожу, что вы необыкновенно откровенны, месье... Ваше имя? - Феринджи. - Итак, господин Феринджи, чего же вы хотите? Благодаря ужасному преступлению вы захватили адресованное мне письмо, а теперь отдать мне его не решаетесь... - Потому что я его прочел, и оно может мне быть полезно. - А... вы его прочли? - спросил, слегка смутившись, Роден; затем он продолжал: - Правда, принимая во внимание способ, каким вы достаете чужие письма, трудно ожидать от вас большой скромности... Что же вы узнали полезного для себя в этом письме господина Жозюе? - Я узнал, брат... что вы, как и я, - сын доброго дела. - О каком добром деле вы толкуете? - спросил изумленно Роден. С горькой иронией Феринджи продолжал: - В письме господин Жозюе вам пишет: "Послушание и смелость. Тайна и терпение. Хитрость и отвага. Союз между нами, кому родиной служит весь мир, семьей наш орден, а главой Рим!" - Может быть, он действительно мне и писал это. Но что вы отсюда заключаете? - Наше дело, как и ваше, брат, имеет весь мир родиной, семьей - сообщников, а главой - Бохвани! - Я не знаю такой святой, - смиренно заметил Роден. - Это наш Рим! - отвечал душитель и продолжал: - Господин Жозюе говорит также о тех служителях вашего дела, которые рассеялись по всему миру, чтобы работать во славу Рима. Служители Бохвани также рассеялись по всему миру работать в ее славу. - Что же это за служители Бохвани, господин Феринджи? - Люди решительные, смелые, терпеливые, хитрые, упорные, которые для торжества своего дела пожертвуют родиной, отцом, матерью, братом, сестрой и которые смотрят на тех, кто не с ними, как на врагов. - Мне кажется, что в упорном и исключительно религиозном духе вашего дела много хорошего, - набожно и скромно произнес Роден. - Только я хотел бы узнать его, цели и стремления. - Как и вы, брат... мы делаем трупы. - Трупы? - воскликнул Роден. - В своем письме господин Жозюе говорит вам: "Высочайшая слава нашего ордена в том, что он делает из человека труп" (*8). Мы тоже делаем из человека труп... Смерть людей услаждает Бохвани. - Но позвольте, сударь! - воскликнул Роден. - Господин Жозюе говорит о душе... о воле, о мысли, которые должны быть убиты дисциплиной. - Это правда... Вы убиваете душу... а мы тело. Руку, брат: вы такие же охотники за людьми, как и мы. - Повторяю вам, месье, что тут говорится об убиении воли... мысли... - А чем же являются тела, лишенные воли и мысли, как не трупами?.. Полно, полно, брат: мертвецы, удавленные нашим шнуром, не более безжизненны и не более холодны, чем те, которых создает ваша дисциплина. Давайте вашу руку, брат... Рим [в латинском языке - слово женского рода] и Бохвани - сестры! Несмотря на кажущееся спокойствие, Роден не без тайного страха думал о том, что письмо Жозюе, где, конечно, была речь о Джальме, находится в руках негодяя, каким казался Феринджи. Роден был уверен, что принц не сможет явиться завтра, но, не зная отношений, которые возникли у него с метисом после кораблекрушения, он считал этого человека очень опасным. Чем сильнее была его внутренняя тревога, тем спокойнее и пренебрежительнее казался его тон: - Ваше сопоставление Рима и Бохвани очень остроумно... - сказал он. - Но что же вы из этого заключаете? - Я хочу только вам показать, кто я и на что я способен, чтобы вы убедились, что меня лучше иметь другом, чем врагом. - Другими словами, - с презрительной иронией заговорил Роден, - вы принадлежите к индийской секте убийц и прозрачно намекаете на участь человека, у которого вы украли адресованные мне письма. Со своей стороны я могу только со всей скромностью заметить вам, господин Феринджи, что, если вам здесь придет охота превратить кого-нибудь в труп из любви к Бохвани, вашей богине, то, так как душить людей не принято, вам отрубят голову из любви к другой богине, которую в обиходе зовут Правосудием. - А что мне сделают за попытку кого-нибудь отравить? - Я должен позволить себе заметить вам, господин Феринджи, что мне некогда проходить с вами курс уголовного права. Советую только воздержаться от желания кого-нибудь задушить или отравить. Последнее слово: угодно вам отдать мне письмо господина Жозюе? - Где речь идет о принце Джальме? - сказал метис и пристально уставился на Родена, который, несмотря на внезапную и мучительную тревогу, оставался непроницаем и совершенно спокойно и просто отвечал: - Так как я писем не читал, то и ответить вам не могу. Прошу вас, а если нужно, так буду требовать через суд отдать мне эти письма. Иначе извольте выйти. - Через несколько минут вы будете умолять, чтобы я остался, брат. - Сомневаюсь. - Несколько слов совершат это чудо... Что, если я вам скажу, что вы послали в замок Кардовилль врача, чтобы отравить принца Джальму... не совсем... хотя бы на время? Роден невольно вздрогнул и сказал: - Я вас не понимаю... - Правда, я бедняк, иностранец, произношение у меня плохое... но я постараюсь выразиться яснее... Я знаю из писем господина Жозюе, как важно для вас, чтобы принц Джальма не мог быть здесь завтра... и знаю, что вы для этого предприняли. Поняли вы меня теперь? - Мне нечего вам отвечать! Два удара в дверь прервали беседу. - Войдите! - сказал Роден. - Письмо доставлено, и вот ответ! - сообщил, почтительно кланяясь, слуга. Роден взял письмо и прежде, чем его распечатать, вежливо обратился к Феринджи. - Вы позволите? - Не стесняйтесь, пожалуйста, - отвечал метис. - Вы очень добры! - сказал Роден; пробежав глазами ответ, он написал на нем несколько слов и, отдавая слуге, прибавил: - Послать по тому же адресу. Слуга поклонился и исчез. - Можно продолжать? - спросил метис. - Пожалуйста. - Итак, я продолжаю... Третьего дня, когда принц, несмотря на свои раны, решился по моему совету ехать в Париж, в замок явилась карета с богатыми подарками для Джальмы от неизвестного друга. В карете приехали Два человека: один от неизвестного друга, а другой... доктор от вас, посланный сопроводить его в Париж... Это очень милосердно, не так ли, брат? - Продолжайте, месье... - Джальма выехал вчера... Объявив, что принц должен ехать лежа, чтобы не ухудшить состояния раны, доктор выжил из кареты посланца от неизвестного друга, который поехал отдельно; ему хотелось выжить и меня, но Джальма настоял, чтобы я остался с ним. Мы втроем и двинулись в путь. Вчера вечером мы добрались до половины пути, и врач счел необходимым переночевать в гостинице. "Мы, конечно, успеем добраться до Парижа завтра к вечеру", - успокаивал он Джальму, который сказал, что ему необходимо быть здесь вечером 12 февраля. Ввиду того, что доктор очень желал ехать с принцем один, и, зная из писем господина Жозюе, как важно для вас, чтобы Джальма не было здесь 13 февраля, я начал кое-что подозревать. Спросив доктора, знает ли он вас, и заметив его смущение, я получил полную уверенность, что мои подозрения основательны... По приезде в гостиницу, пока врач был занят с принцем, я забрался в его комнату и в числе его склянок нашел одну с опиумом... Я все понял. - Что же вы поняли, месье? - Сейчас узнаете... Уходя, доктор сказал принцу: "Ваша рана в отличном состоянии, но путешествие может вызвать воспаление. Недурно будет завтра днем принять успокоительную микстуру, которую я приготовлю сегодня же, чтобы она была под рукой". Расчет у доктора был очень простой, - прибавил Феринджи. - На другой день (т.е. сегодня) принц, приняв лекарство, заснет глубоким сном... в пятом часу вечера... а доктор остановит карету и объявит, что этот сон его тревожит и необходимо остановиться... Ночь мы проведем снова в гостинице, а позаботиться о том, чтобы принц не проснулся ранее удобного для вас часа, было бы для врача нетрудно. Вот каков был ваш замысел. Он так мне понравился, что я решил воспользоваться им. Мне это удалось. - Все, что вы тут рассказываете, месье, - сказал Роден, покусывая ногти, - для меня китайская грамота? - Вероятно, мешает мое дурное произношение!.. Скажите... имеете вы понятие об array-mow? - Нет. - Очень жаль. Это один из превосходных продуктов острова Ява, богатого разными ядами. - Но мне-то что за дело до всего этого? - резко ответил Роден, едва справляясь с усиливающейся тревогой. - Очень большое дело! Мы, сыновья Бохвани, ненавидим кровопролитие, - отвечал Феринджи. - Для того чтобы без борьбы надеть петлю на шею жертве, мы ждем, чтобы она заснула... Если сон недостаточно глубок, мы его усиливаем по своей воле, причем действуем очень ловко: змея не проворнее и лев не смелее нас. Джальма носит на себе следы нашей ловкости... Array-mow - мельчайший порошок. Несколько пылинок, вдыхаемых во время сна или примешанных к табаку, погружают человека в такой сон, из которого его ничем не выведешь. Можно даже вдыхать его понемногу несколько раз в течение сна, чтобы не дать сразу слишком большой дозы, и таким образом продлить сон человека на столько времени, сколько можно без опасности прожить без пищи... т.е. на тридцать или сорок часов... Видите, насколько груб по сравнению с этим опиум... Я привез немного этого дивного порошка с острова Ява... так, из любопытства... конечно, не забыв захватить и противоядие... - А есть и противоядие? - спросил машинально Роден. - Конечно, есть, как есть люди, нам противоположные, брат доброго дела. Яванцы называют сок этого растения touboe. Он так же рассеивает сон после array-mow, как солнце рассеивает тучи... И вот вчера я забрался ползком в комнату врача и дал ему понюхать array-mow... он еще и теперь спит! - Несчастный! - воскликнул в ужасе Роден, так как Феринджи нанес страшный удар по махинациям социуса и его друзей. - Но вы рисковали отравить доктора? - Да, брат, настолько же, насколько он рисковал отравить принца Джальму. Итак, сегодня утром мы уехали, оставив доктора в гостинице крепко спящим. Мы были вдвоем в карете с Джальмой. Как всякий индус, он много курит; несколько пылинок array-mow усыпили его, и теперь он спит в гостинице, где мы остановились, и будет спать, пока я хочу... Все будет зависеть от вас; если вы исполните мое требование, принц не проснется до завтрашнего вечера и не будет на улице св.Франциска, иначе я разбужу его сейчас же. С этими словами Феринджи вынул из кармана медаль Джальмы и, показав ее Родену, прибавил: - Видите, я снял медаль с шеи спящего принца... без нее он не будет знать, куда направиться... Теперь я кончу тем же, с чего начал: брат, я пришел у вас потребовать многого! Роден давно уже изгрыз до крови свои ногти, что было у него признаком сильного гнева и злобы. В это время звонок в привратницкой позвонил три раза через известный промежуток времени. Казалось, Роден не обратил внимания на этот шум, однако в змеиных глазках блеснула искорка, пока Феринджи, со сложенными на груди руками, смотрел на него с выражением торжествующего и презрительного превосходства. Социус сидел молча, с опущенной головой, машинально грызя кончик пера, которое он взял с письменного стола. Казалось, он размышлял о том, что ему сказал метис. Наконец, он бросил перо на стол и, с живостью обернувшись к Феринджи, произнес самым презрительным тоном: - Вы смеяться, что ли, вздумали, рассказывая ваши сказки? Изумленный метис отступил шага на два, несмотря на всю свою смелость. - Как же это, - продолжал Роден, - на что это похоже: вы являетесь к почтенным людям и начинаете хвастаться, как воруете чужие письма, душите одного, отравляете другого! Да вы бредите! Я нарочно слушал вас молча, желая знать, до чего дойдет ваша дерзость... Ведь самый презренный преступник не решится хвастаться такими злодействами. Но я хочу верить, что все они существуют только в вашем воображении!.. Роден проговорил все это с необычным для него оживлением. При этом он вскочил с места и подошел к камину, пока Феринджи, совершенно растерявшийся от изумления, молча смотрел на него. Через несколько минут метис, однако, оправился от смущения и мрачным тоном заметил: - Берегитесь, брат. Не заставляйте меня доказывать вам, что я говорю правду. - Да полноте! Надо действительно явиться с другого конца Земли, чтобы вообразить, что французов так легко надуть. Вы хвастаетесь мудростью змеи и смелостью льва! Не знаю, как насчет львиной отваги... ну, а уж змеиную мудрость я у вас начисто отрицаю. Как? У вас есть компрометирующее меня письмо (если и это не выдумка); принц Джальма погружен в глубокий сон, весьма полезный для моих планов, вывести из которого можете его только вы; по вашим словам, в вашей власти нанести ужасный удар по моим замыслам, и вы не подумали, отважный лев, мудрый змий, что мне нужно выиграть только двадцать четыре часа? Вы явились сюда из Индии; никто вас не знает, вы считаете меня таким же негодяем, как и себя, так как зовете братом, и не думаете о том, что вы целиком в моей власти, потому что улица здесь пустынна, а дом стоит в стороне... Неужели вам не пришло в голову, что я могу моментально связать вас, с помощью трех или четырех людей, хотя вы и душитель? Поверьте, что для этого мне стоит только дернуть за этот шнурок... - сказал Роден, взявшись за сонетку. - Не бойтесь, - прибавил он с дьявольской улыбкой, увидев, что Феринджи вздрогнул от испуга, - разве я стал бы предупреждать вас, если бы решился действовать таким образом... Подумайте-ка... Если бы я вас связал, забрал у вас бумаги Жозюе и медаль Джальмы и засадил на сутки куда-нибудь в надежное место, как бы вы тогда стали вредить мне? Ведь Джальма, погруженный в сон, из которого без вас его никто до завтрашнего вечера вывести не может, был бы тогда для меня совершенно безопасен?.. Видите, сударь, как мало значения я придаю вашим пустым угрозам... как мало я им верю... потому что не может быть, чтобы принц Джальма был в вашей власти... и поэтому я отпускаю вас с миром... уходите, и в другой раз, когда вздумаете кого дурачить, то узнайте сначала, с кем имеете дело. Феринджи был поражен. Действительно, все то, что он только что услышал, было вполне осуществимо. Роден мог схватить его, завладеть письмом Жозюе и медалью, сделать невозможным побуждение Джальмы - и вдруг Роден приказал уйти ему, Феринджи, который считал себя таким опасным. Стараясь понять необъяснимое поведение социуса, Феринджи остановился на предположении: несмотря на доказательства, Роден не верит, что Джальма в его власти, и поэтому относится к его угрозам с таким презрением. Роден играл смелую и ловкую игру. Хотя он казался очень разгневанным и сердито ворчал сквозь зубы, он с жадной тревогой наблюдал исподтишка за физиономией душителя. Тот был почти уверен, что угадал тайные мотивы поведения Родена, и продолжил: - Я уйду... но еще одно слово... Вы думаете, я лгу? - Я в этом уверен... я и то потерял слишком много времени, слушая ваши сказки... Оставьте меня в покое... теперь уж очень поздно. - Подождите еще минутку; я вижу, от вас нельзя ничего скрывать, - сказал Феринджи. - От Джальмы мне нечего ждать, кроме какой-нибудь жалкой подачки. Сказать ему с его характером, что заплатите, мол, мне за то, что я вас не предал, значит, только возбудить его гнев и презрение... Я двадцать раз мог бы уже его убить... но его час еще не настал, - с мрачным выражением заметил метис. - Чтобы дождаться этого дня... и других роковых дней, мне нужно золото... много золота... Вы один могли его дать... за измену принцу, потому что только вам она принесет выгоду. Вы отказываетесь меня выслушать, принимая за лжеца... Но вот вам адрес гостиницы, где мы остановились: пошлите кого-нибудь проверить мои слова. Но цена за мою измену велика: повторяю, я потребую многого. Говоря это, Феринджи протягивал ему напечатанный адрес. Но социус, не упускавший из вида ни одного движения метиса, сделал вид, что не замечает ничего и даже не слышит его слов. - Возьмите адрес... и уверьтесь, что я не лгу! - протягивая бумагу, сказал Феринджи. - А?.. Что? - сказал Роден, жадно прочитав украдкой адрес издали, но не беря его в руки. - Возьмите этот адрес, и вы увидите, что... - Нет... право, ваше бесстыдство выводит меня из себя! - воскликнул Роден, отталкивая бумагу. - Повторяю вам еще раз, что я не желаю иметь с вами дела. В последний раз говорю вам - убирайтесь вон!.. Я не имею понятия ни о каком принце Джальме... Вы утверждаете, что можете мне навредить... да на здоровье вредите, только убирайтесь вон! При этих словах Роден с силой позвонил. Феринджи насторожился и приготовился защищаться. Но в комнату вошел старый слуга с добродушной физиономией. - Лапьерр, посветите этому господину, - сказал Роден, указывая на Феринджи. Тот, пораженный спокойствием Родена, не решался уйти. - Что же вам наконец нужно? - воскликнул Роден, заметив его смущение. - Я сказал вам, что желаю остаться один! - Итак, - ответил Феринджи, медленно отступая к двери, - вы отказываетесь от моих услуг?.. Берегитесь... Завтра будет поздно. - Месье, мое почтение! И Роден вежливо раскланялся. Душитель вышел. Дверь за ним затворилась. В эту же минуту из боковой двери появился бледный и взволнованный д'Эгриньи. - Что вы наделали! - воскликнул он. - Я все слышал... Я уверен, что этот негодяй говорил правду... Принц в его власти... Он сейчас же пойдет к нему... - Не думаю! - смиренно заметил Роден, принимая обычное выражение покорности и кланяясь. - Что же ему помешает? - Позвольте... Когда этот злодей сюда вошел, я тотчас же его узнал и прежде, чем с ним заговорить, написал несколько слов Мороку, который вместе с Голиафом ждал внизу свидания с вами. Позднее, когда во время нашей беседы мне принесли ответ от Морока, я, видя, какой оборот принимает разговор, послал новые инструкции. - Но к чему теперь все это, раз этот человек вышел из дома? - Ваше преподобие, может быть, обратит внимание на то, что, благодаря разыгранному мною презрению, метис сообщил мне адрес... Феринджи не ушел бы из рук Морока и Голиафа, но мы не знали бы адреса Джальмы... что очень важно. - Опять насилие! - с отвращением сказал аббат. - Жаль... очень жаль! - отвечал Роден. - Но надо следовать одобренному ранее плану. - Что это? Упрек? - сказал д'Эгриньи, начинавший думать, что секретарь вовсе не пишущая машина. - Разве я осмелился бы упрекать ваше преподобие?.. - смиренно возразил Роден, кланяясь чуть не до земли. - Необходимо было только задержать этого человека на двадцать четыре часа. - А потом? Если он вздумает жаловаться? - Такой злодей не осмелится на это. Кроме того, отсюда он вышел совершенно свободно... Морок и Голиаф завяжут ему глаза, а у дома есть выход на улицу Вией-дез-Урсен. В такой поздний час, да еще в такую бурю, прохожих в нашем квартале нет. Негодяй не будет знать, что его введут сюда же, посадят в подвал нового здания, а завтра с теми же предосторожностями выведут... Что касается принца, то теперь известно, где он находится. Остается только послать к нему надежного человека на тот случай, если он проснется... Есть очень простое средство и без всякого насилия, по моему смиренному суждению, - униженно прибавил Роден, - не допустить его появления завтра на улице св.Франциска. Тот же слуга вошел в комнату, сперва скромно постучавшись, и подал Родену замшевую сумку со словами: - От господина Морока. Он прошел через улицу Вией-дез-Урсен. Слуга вышел. Роден открыл сумку и сказал д'Эгриньи: - Вот медаль и письмо Жозюе... Морок ловок и исполнителен. - Еще одной опасностью меньше, - сказал маркиз. - Неприятно, конечно, прибегать к таким мерам... - А кто же виноват в этом, как не сам негодяй? Он заставил нас к этому прибегнуть. Я сейчас пошлю кого-нибудь в гостиницу к индусу. - А завтра в семь часов утра вы приведете Габриеля на улицу св.Франциска. Я там поговорю с ним, о чем он просит уже три дня. - Я дал ему об этом знать. Он явится. - Наконец-то, - сказал аббат д'Эгриньи, - после тяжкой борьбы, препятствий и страхов, только несколько часов отделяют нас от долгожданной минуты! Мы проводим теперь читателя на улицу св.Франциска. ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ. 13 ФЕВРАЛЯ 1. ДОМ НА УЛИЦЕ СВ.ФРАНЦИСКА Выходя со стороны улицы Дорэ на улицу св.Жерве (в квартале Марэ) прохожий видел прямо перед собой - во времена, о которых мы повествуем, - очень высокую каменную стену, почерневшую и выветрившуюся от времени. Эта стена тянулась почти вдоль всей пустынной улицы, служа контрфорсом высокой террасе, затененной столетними деревьями, которые росли на сорок футов выше мостовой. Сквозь густую листву этих деревьев можно было рассмотреть каменный фронтон, остроконечную крышу и высокие кирпичные трубы старинного дома, подъезд которого выходил на улицу св.Франциска, N_3, недалеко от угла улицы св.Жерве. Вид этого жилища производил чрезвычайно унылое впечатление. Со стороны улицы св.Франциска тянулась все та же высокая, мрачная стена, с двумя или тремя отверстиями, вроде бойниц, прочно заделанных решетками. Громадные дубовые ворота, окованные железом и усеянные громадными гвоздями, шляпки которых были покрыты таким слоем грязи, пыли и ржавчины, что невозможно было угадать их первоначальный цвет, закруглялись кверху и вплотную примыкали к своду, который благодаря толщине стен был похож на глубокую арку. В створке ворот находилась небольшая калитка, служившая для входа и выхода еврею Самюэлю, хранителю мрачного жилища. Переступив порог, сейчас же попадали под свод здания, выходившего на улицу. В этом здании находилось жилье Самюэля. Его окна были обращены на обширный внутренний двор, разделенный решеткой, за которой виднелся сад. Среди сада возвышался двухэтажный дом из тесаного камня. Этот дом был причудливо высок: чтобы достигнуть входной двери, замурованной полтораста лет назад, надо было подняться на крыльцо в двадцать ступеней. Вместо оконных ставней тут имелись толстые свинцовые листы, наглухо запаянные и закрепленные железными полосами, концы которых были заделаны в стене. Кроме того, чтобы помешать проникновению воздуха и света в это жилище и спасти последнее от внутреннего и внешнего разрушения, крыша также была покрыта толстыми свинцовыми листами, как и отверстия кирпичных труб, которые были предварительно заложены кирпичом и заделаны. Так же поступили и с маленьким четырехугольным бельведером на самой верхушке дома: он был покрыт свинцовым колпаком, припаянным к крыше. Но по какой-то странной фантазии со всех четырех сторон бельведера, расположенных соответственно четырем сторонам света, в свинце было проделано по семи маленьких отверстий в форме креста. Они были ясно видны снаружи. Кроме этих отверстий, повсюду свинцовые листы были сплошные. Благодаря этим предосторожностям и прочности постройки можно было ограничиваться только внешним ремонтом, а внутренность дома, защищенная от проникновения воздуха, должна была остаться неприкосновенной в том же виде, как сто пятьдесят лет назад. Но если бы стены этого дома превратились в развалины, если бы его ставни сломались и были источены червями, если бы крыша наполовину провалилась, а окна густо заросли вьющимися растениями, он и тогда не производил бы более унылого впечатления, чем то, какое получалось теперь от каменного здания, закованного в железо, свинец и похожего на склеп. Сад, который Самюэль посещал только раз в неделю, обходя дом, был окончательно запущен и представлял собою, особенно летом, невероятное смешение растений и кустарников. Деревья, предоставленные самим себе, разрослись во все стороны и переплелись ветвями, а побеги дикого винограда, которые вначале стлались по земле у подножия деревьев, поднялись затем на стволы, обвили их и опутали самые высокие ветви непроходимой сетью лоз. Пробраться сквозь этот почти _девственный лес_ можно было только по тропинке, проложенной сторожем для прохода от решетки к дому, подступы к которому были слегка наклонены для стока воды и тщательно покрыты каменными плитами на расстоянии примерно десяти футов. Другая узенькая дорожка шла вокруг наружных стен, и каждую ночь по ней бегали две или три огромные пиренейские собаки; порода этих верных собак жила в доме в течение полутораста лет. Таково было жилище, предназначенное служить местом свидания потомков семьи Реннепона. Ночь с 12 на 13 февраля приближалась к концу. За бурей наступило затишье, дождь перестал. На чистом небе мерцали звезды. Заходящая луна нежным и меланхолическим светом заливала покинутое, молчаливое жилище, порога которого столько лет не переступала нога человеческая. Яркий свет в одном из окон сторожки свидетельствовал, что еврей Самюэль еще не спал. Представим себе довольно большую комнату, сверху донизу отделанную ореховым деревом, почерневшим от времени. В очаге, среди остывшего пепла, тлели две полупотухшие головешки. На каменной серой доске камина, в старом железном подсвечнике, стояла тонкая сальная свеча, накрытая гасильником, а рядом с ней лежала пара двуствольных пистолетов и остро отточенный охотничий нож, рукоятка которого была из чеканной бронзы семнадцатого столетия. К одной из колонок камина был прислонен тяжелый карабин. Четыре стула без спинок, старый дубовый шкаф и стол с витыми ножками составляли всю меблировку комнаты. На стене в симметричном порядке висели разной величины ключи, форма которых говорила об их древности. К колечкам ключей были прикреплены различные ярлычки. Задняя стенка отворенного шкафа уходила вбок при нажиме секретной пружины и открывала стенку с вделанным глубоким и широким железным ящиком для денег, который также был отперт, что позволяло видеть замечательный механизм замка флорентийской работы шестнадцатого века; такой замок лучше всякого новейшего приспособления защищал от взлома. Внутри сейфа на золотых нитках укреплены прокладки из асбеста, который, как полагали в старину, был способен предохранить от огня содержимое. Большая шкатулка из кедрового дерева, наполненная тщательно сложенными и подписанными бумагами, была вынута из ящика и стояла на одной из скамеек. При свете медной лампы старый хранитель Самюэль что-то записывал в небольшом реестре, а его жена Вифзафея диктовала ему, держа в руках журнал. Самюэлю было восемьдесят два года, настоящий лес седых кудрей еще покрывал его голову. Он был маленького роста, худой, нервный, а неугомонная живость движений доказывала, что его энергия и активность не ослабли с годами. Однако встречаясь, - правда, редко, - с людьми в своем квартале, Самюэль старался казаться совсем впавшим в детство стариком, о чем и сообщил Роден аббату д'Эгриньи. Старый халат из коричневого баркана, с широкими рукавами, совсем скрывал фигуру Самюэля и падал до самых ног. Черты Самюэля ясно свидетельствовали о его чисто восточном происхождении - желтоватый, матовый цвет кожи, горбатый нос, подбородок, опушенный небольшою седой бородой, выдающиеся скулы, резко оттенявшие провалы морщинистых щек, умное и тонкое выражение лица. Лоб Самюэля был высок, широк и выражал прямоту, правдивость и твердость, а его глаза, блестящие и черные, как у арабов, отличались ласковым и в то же время проницательным взглядом. Его жена, на пятнадцать лет моложе мужа, была высока ростом и одета во все черное. Гладкий чепец из накрахмаленного батиста, напоминавший покроем строгий головной убор голландских матрон, обрамлял бледное и суровое лицо, в молодости отличавшееся редкой и гордой библейской красотой. Несколько глубоких морщин на лбу, - следствие почти всегда нахмуренных седых бровей, - говорили, что эта женщина часто испытывала глубокую печаль. И в настоящую минуту лицо Вифзафеи также указывало на невыразимое страдание: глаза ее остановились, голова опустилась на грудь, а рука, в которой она держала маленькую записную книжку, упала на колени. Другой рукой она судорожно сжимала висевший на шее сплетенный из черных, как смоль, волос, толстый шнурок с большой четырехугольной золотой ладанкой, с лицевой стороны которой была вставлена хрустальная пластинка, за ней виднелся, как в особого рода раке, кусочек полотна, сложенного вчетверо и запачканного чем-то красным, как будто давно запекшейся кровью. После минутного молчания, написав несколько строк в своем реестре, Самюэль громко прочитал написанное: "Пять тысяч австрийских банкнотов, по тысяче флоринов. Число: 19 октября 1826 года". Затем он поднял голову и, обратясь к жене, спросил: - Так, Вифзафея? Вы проверили по книжке? Вифзафея не отвечала. Самюэль взглянул на нее и, видя ее подавленное состояние, спросил с нежной тревогой: - Что с вами, Боже мой, что с вами? - 19 октября 1826 года... - медленно произнесла она все с тем же остановившимся взором и продолжая сжимать волосяной шнур. - Роковое число, Самюэль... роковое для нас... Этим числом помечено последнее письмо, полученное нами от... Но продолжить Вифзафея не смогла; она застонала и закрыла лицо руками. - Да... я вас понимаю! - продолжал старик взволнованным голосом: - Отец может забыться среди важных забот, но, увы, сердце матери вечно помнит! И, бросив перо, Самюэль склонил голову на руки, опираясь локтями о стол. Вифзафея, как бы упиваясь горестными воспоминаниями, продолжала: - Да... в этот день... сын наш, наш Авель, написал нам последнее письмо из Германии, уведомляя о помещении капитала согласно вашему указанию... Он прибавил, что едет в Польшу для другой денежной операции... - И в Польше... его ждала смерть мученика! - продолжал дальше Самюэль. - Без всякого повода, без доказательств, так как в обвинении не было и тени правды, ему приписали организацию контрабанды... Русское правительство поступило с ним так же, как оно поступает с нашими братьями в этой стране жестокой тирании: присудило его к ужасной пытке кнутом, не принимая ничего во внимание... К чему выслушивать еврея?.. Что такое еврей?.. Существо, стоящее еще ниже крепостного крестьянина!.. Не упрекают ли евреев в этой стране во всех пороках, неизбежно вытекающих из унизительного рабства, в котором их там держат! Еврей, умирающий под палкой! Стоит ли об этом беспокоиться? - И наш бедный Авель, такой кроткий, честный, умер под кнутом... от боли и стыда... - сказала Вифзафея, вся дрожа. - Один из наших польских братьев с трудом получил позволение его похоронить... Он отрезал его чудные черные волосы... И эти волосы да кусочек полотна, пропитанный кровью нашего сына... вот все, что осталось нам от него... И бедная женщина принялась судорожно целовать волосяную цепочку с реликвией. - Увы! - сказал Самюэль, отирая слезы, заструившиеся при этом мучительном воспоминании. - Отец наш, Господь Бог, отнял у нас сына только тогда, когда приблизился час окончания долга, который верно выполнялся нашим родом в течение полутораста лет... К чему теперь продолжать существование нашей семьи на земле? - с горечью прибавил он. - Разве наш долг не исполнен?.. Разве в этой кассе не заключается королевское богатство? Разве завтра потомки благодетеля моего предка не вступят в дом, замурованный сто пятьдесят лет тому назад? При этом он с грустью повернул голову к окну, из которого виден был дом. В этот момент начала заниматься заря. Луна закатилась. Бельведер крыши и трубы вырисовались черными пятнами на звездном небе. Вдруг Самюэль побледнел, вскочил и, указывая жене на дом, воскликнул дрожащим голосом: - Вифзафея!.. опять семь блестящих точек... как было тридцать лет тому назад... Смотри... смотри... Действительно, все семь круглых отверстий, расположенных в виде креста в свинцовой покрышке бельведера, загорелись ярким светом, как будто кто-то осветил их изнутри замурованного дома. 2. ДЕБЕТ И КРЕДИТ В течение нескольких минут Самюэль и Вифзафея оставались неподвижными, взволнованно и со страхом созерцая семь блестящих точек, сиявших на бельведере в последние моменты ночной мглы, между тем как бледно-розовый тон горизонта за домом уже возвещал о приближении рассвета. Самюэль первый прервал молчание и, проведя рукой по лбу, заметил жене: - Под влиянием печали, причиненной воспоминаниями о нашем бедном ребенке, мы забыли, что в этом явлении нет ничего страшного для нас. - Что вы хотите этим сказать, Самюэль? - Разве мой отец не предупреждал нас об этом? И он и дед через определенные промежутки времени видели этот свет несколько раз. - Да... но они тоже не могли объяснить причину этого света... - Мы должны думать о ней, что думали и дед и отец, - что существует потайной ход, неизвестный в те времена, как и теперь, и которым пользуются те, кто должен, быть может, исполнить какой-нибудь таинственный долг в этом доме... Во всяком случае, отец предупреждал, чтобы меня не тревожили эти странные явления, которые за тридцать лет повторяются во второй раз... - Но все-таки, Самюэль, это пугает, как нечто сверхъестественное. - Время чудес миновало, - сказал еврей, меланхолически покачав головой. - Очень многие жители старинных домов в этом квартале имеют подземные ходы, соединяющие их с отдаленными местами, доходящие до самой Сены и до катакомб... Несомненно, что в этом доме имеется подземный ход, в который изредка проникают какие-то люди. - Но почему бельведер освещается таким образом? - По плану дома видно, что бельведер служит фонарем для большого траурного зала, как его называют, помещающегося на первом этаже. Чтобы проникнуть в эту комнату, где царит полнейший мрак вследствие того, что все окна заделаны, необходимо зажечь огонь... а в этом траурном зале, говорят, собраны очень странные, очень страшные вещи... - прибавил еврей вздрогнув. Вифзафея внимательно наблюдала за семью светящимися точками, блеск которых смягчался по мере того, как становилось светлее. - В таком случае тайна объясняется очень просто, - сказала жена старика. - Впрочем, подобное явление в такой знаменательный для семьи Реннепонов день не должно нас удивлять... - Принимая во внимание, что в течение полутораста лет этот свет появлялся несколько раз, по всей вероятности, еще какая-нибудь семья, кроме нашей, из поколения в поколение должна выполнять какую-то таинственную обязанность в доме, - прибавил Самюэль. - Но что бы это могло быть? Быть может, сегодня все объяснится... - Довольно, однако, Вифзафея, - заметил старик, спохватываясь и как бы раскаиваясь в бесплодной потере времени. - Наступает день, а между тем необходимо, чтобы к восьми часам утра состояние этой кассы было в полном порядке: все эти огромные суммы, - указал Самюэль на шкатулку из кедрового дерева, - должны быть подсчитаны и приведены в порядок для перехода в руки законных владельцев... - Это правда, Самюэль!.. Сегодняшний день не принадлежит нам. Это - торжественный день, который мог бы быть и для нас прекрасен... если бы для нас могли существовать теперь хорошие дни!.. - с горечью прибавила Вифзафея, думая о сыне. - Жена! - торжественно и грустно вымолвил Самюэль, взяв ее за руку. - Постараемся по крайней мере найти утешение в том, что мы выполнили священный долг... Разве Бог, несмотря на то, что Он отнял у нас сына, не был милосерден к нам? Разве не благодаря провидению наша семья, в трех поколениях, могла начать, продолжать и закончить великое дело? - Да, Самюэль, - ласково отвечала еврейка. - И когда пробьет полдень, для вас, кроме чувства удовлетворения, наступит наконец час покоя и вы избавитесь от страшной ответственности. И она показала на кассу. - Это правда, - продолжал старик, - мне будет приятнее, когда это богатство перейдет из моих рук в руки владельцев... Но сегодня я все-таки обязан проверить все эти капиталы, а затем мы их сличим с моей запиской и с маленькой книжкой, которая у вас в руках. Вифзафея кивнула утвердительно головой. Самюэль взял перо и начал внимательно производить банковские. расчеты, в то время как жена его, против своей воли, снова отдалась жестоким воспоминаниям, разбуженным в ней роковой датой, напомнившей о смерти сына. Изложим кратко очень простую, хоть и романтическую и чудесную историю пятидесяти тысяч экю, которые благодаря разумному и верному управлению превратились через сто пятьдесят лет не в сорок миллионов, как рассчитывал отец д'Эгриньи, а в капитал значительно больший. Правда, аббат имел об этом деле весьма неполные сведения и, предполагая, кроме того, возможность за столь продолжительное время множества потерь и банкротств, считал и сорок миллионов громадной цифрой. История этого состояния неразрывно связана с семьей Самюэлей, которая уже в трех поколениях пускала в оборот эти капиталы. Скажем два слова об этой семье. В 1670 году, задолго до своей смерти, во время одного из путешествий в Португалию, Мариус Реннепон, прибегнув к могущественным покровителям, спас жизнь одному несчастному еврею, приговоренному святейшей инквизицией к сожжению на костре. Этот еврей был _Исаак Самюэль_, дед теперешнего хранителя дома на улице св.Франциска. Великодушные люди часто очень сильно привязываются к тем, кому они оказали услугу, не менее чем последние к своим благодетелям. Поэтому-то, убедившись, что Исаак Самюэль, бывший до той поры небогатым менялой в Лиссабоне, является человеком неглупым, честным и деятельным, господин де Реннепон, владевший громадными поместьями во Франции, предложил ему поехать с ним во Францию и взять на себя управление его состоянием. Недоверие и подозрительность, с которыми всегда относились к евреям, достигли в то время наивысшего предела, поэтому Исаак был вдвойне тронут доверием господина де Реннепона. Он согласился на его предложение и с той минуты дал обещание посвятить всю жизнь на служение человеку, который мало того, что спас ему жизнь, но еще поверил в его честность и искренность, в то время когда на евреев смотрели, как на подозрительную, ненавистную и презренную расу. Но господин де Реннепон обладал ясным, зрелым умом и знал, что не будет обманут. Действительно, с той поры его дела стали процветать, так как Исаак посвятил все свои замечательные деловые способности исключительно заботе об интересах благодетеля. Затем наступило время преследований и разорения господина де Реннепона. Все состояние было конфисковано и передано за несколько дней до его смерти в руки доносивших на него почтенных отцов-иезуитов. Укрывшись в потаенном месте, где он и покончил с жизнью, господин де Реннепон тайно призвал туда Самюэля и поручил ему крохи, оставшиеся от всех богатств: пятьдесят тысяч экю. Верный слуга должен был сохранить эту сумму и увеличивать ее, наращивая проценты; если у него родится сын - передать эту обязанность ему, а за неимением сына разыскать какого-нибудь честного родственника, который мог бы продолжать управление капиталом за приличное вознаграждение; таким образом, это дело должно было передаваться от родственника к родственнику до истечения полутораста лет. Кроме того, Исааку и его потомкам предоставлялось бесплатное жилье в доме на улице св.Франциска с обязательством охранять неприкосновенность особняка. Если бы даже у Самюэля не было детей, то могущественный дух солидарности, часто объединяющий некоторые еврейские семьи, все равно позволил бы ему выполнить последнюю волю де Реннепона: родные Исаака разделили бы его чувство признательности к благодетелю, и они сами, так же как и их последующие поколения, самоотверженно исполняли бы долг, лежащий на одном из них. Но через несколько лет после смерти господина де Реннепона у Исаака родился сын. У этого сына, Лев