ть игрой случая!.. Эти глаза, гордые и грустные в одно и то же время! это ее глаза... А лоб... а эта бледность!.. Да, это она!.. она!.. - Сын мой, что с вами? - спрашивал отец д'Эгриньи, удивленный, как Самюэль и нотариус. - Восемь месяцев тому назад, - начал глубоко взволнованным голосом Габриель, не сводя глаз с портрета, - я был во власти индейцев в Скалистых горах... Меня распяли на кресте и начали скальпировать... Я умирал... И вдруг провидение послало мне неожиданную помощь... Да... вот женщина, которая меня спасла... - Эта женщина?.. - разом воскликнули д'Эгриньи, Самюэль и нотариус. Роден один только, казалось, совсем не заинтересовался этим разговором; его лицо было искажено злобным нетерпением, он ожесточенно, до крови грыз ногти, с тревогой наблюдая за медленным ходом часовой стрелки. - Как? Эта женщина спасла вам жизнь?.. - переспросил отец д'Эгриньи. - Да, именно она, - тихим и потрясенным голосом продолжал Габриель. - Да... эта женщина, или, скорее, женщина, которая до такой степени была похожа на нее, что, если бы этот портрет не висел здесь в продолжение полутораста лет, я подумал бы, что он написан с нее... Не могу понять, в силу какой случайности может появиться такое поразительное сходство... Впрочем, - прибавил он после минутного молчания и глубоко вздохнув, - тайны природы... и воля Божия неисповедимы. И Габриель упал в кресло с подавленным видом посреди глубокого молчания. Последнее было вскоре нарушено отцом д'Эгриньи: - Это просто случайное поразительное сходство, сын мой, - сказал он, - и ничего больше... Конечно, чувство благодарности к этой женщине заставляет вас придавать странной игре природы особое значение. Роден, пожираемый нетерпением, обратился к нотариусу и заметил: - Мне кажется, месье, вся эта романическая история не имеет никакого отношения к завещанию? - Вы правы, - отвечал, занимая свое место, нотариус, - но это такой удивительный, романический, как вы заметили, факт, что трудно было не разделить глубокого изумления господина де Реннепона... При этом он указал на Габриеля, облокотившегося на ручку кресла и казавшегося погруженным в глубокое раздумье. Нотариус продолжал прерванное чтение: "Таковы были преследования, каким подвергалась моя семья со стороны ордена иезуитов. Этому обществу принадлежит теперь все мое состояние, конфискованное в его пользу. Я умираю... Пусть закончится с моей смертью вражда и пощадит мой род!.. Ему, моему роду, и посвящена моя последняя мысль в эту торжественную минуту. Сегодня я призвал к себе человека многократно испытанной честности, Исаака Самюэля. Он обязан мне спасением жизни, и нет дня, чтобы я не порадовался, что спас миру такого превосходного, честнейшего человека. До конфискации моих имений Исаак управлял ими столь же разумно, как и бескорыстно. Ему я и передал те пятьдесят тысяч экю, которые хранились у моего друга. Исаак Самюэль и его наследники должны хранить эту сумму и увеличивать ее законным путем в течение полутораста лет с сегодняшнего дня. За это время сумма достигнет громадных размеров... станет поистине королевским состоянием, если события тому не помешают. Да будут выслушаны и исполнены моими наследниками мои последние желания относительно раздела и употребления этого колоссального богатства. В течение полутораста лет произойдет, несомненно, столько переворотов и перемен, что, вероятно, в моей семье окажутся представители всевозможных классов общества и совершенно различных социальных положений. Быть может, среди них будут люди громадного ума, или великого мужества, или особенно добродетельные, ученые, люди славные в военном деле или в искусствах, а также, быть может, простые рабочие, скромные мещане и даже, увы, великие преступники... Но как бы и что бы ни случилось, мое пламенное желание заключается в том, чтобы мои наследники сблизились и соединились в одну тесную, дружную семью, поставив своим девизом великие слова Христа: "Любите друг друга". Этот союз может явиться спасительным примером... Я убежден, что будущее счастье всего человечества произойдет именно от союза, сообщества людей. Общество, так давно преследующее мою семью, являет блестящий пример того, какая сила заключается в подобной ассоциации, даже если она служит злу. В этом принципе есть нечто столь божественное, сулящее успех, что даже самые дурные и опасные объединения бывают иногда побуждаемы к добру. Например, миссии, имеющиеся у мрачного ордена иезуитов, выделяют порою редких, чистых, благородных проповедников. А между тем отвратительная и нечестивая цель ордена заключается в том, чтобы поработить убийственным воспитанием волю, разум и свободу народов, уничтожить их в самом зародыше и предать эти народы безоружными, невежественными и отупелыми деспотизму королей, которыми, в свою очередь, благодаря влиянию духовников, будут управлять иезуиты..." При этих словах Габриель и отец д'Эгриньи снова обменялись взглядами. "Если подобное извращенное сообщество, основанное на унижении человека, на страхе и на деспотизме, ненавидимая и проклинаемая людьми, пережила века и не раз хитростью или устрашением овладевала всем миром... то какова же будет сила союза, целью которой станет освобождение человечества от рабства, а средствами - евангельская любовь и братство?! Призвать к счастью на земле всех тех, кто познал в жизни только горести и нищету, прославлять труд, доставляющий пищу, просветить развращенных невежеством, поощрять свободное развитие всех страстей, которые Господь в своей бесконечной мудрости и неисчерпаемой доброте дал человеку в качестве полезных орудий, освятить все, что идет от Бога, - любовь и материнство, силу и разум, красоту и гений, - сделать, наконец, людей глубоко религиозными и искренно признательными своему Создателю, который, даровав людям познание красот природы, дал им и законную долю в благах, которыми Он нас с избытком награждает? О, если бы небу угодно было, чтобы мои потомки через полтораста лет, повинуясь последней воле человека, бывшего другом человечества, соединились в такое святое сообщество! Если бы между ними нашлись милосердные души, страстно сочувствующие страдающим, высокие умы, боготворящие свободу, горячие и благородные сердца, решительные характеры, женщины, соединяющие красоту, ум и доброту, - как плодотворен и могущественен сделался бы этот союз, гармонический союз идей, силы и привязанностей, вместе с обладанием громадным богатством, которое, при совокупности усилий и разумного управления всем сообществом, сделает возможным применение на деле самых дивных утопий! Какое дивное средоточие благородных, плодотворных мыслей! Какой здоровый и живительный свет будет непрестанно изливаться из этого источника милосердия, свободы и любви! Как много великого можно попытаться создать, какие великолепные примеры показать всему миру! Какая дивная апостольская миссия! Наконец, какой непреодолимый толчок вперед может дать всему человечеству семья, так тесно связанная и обладающая такими средствами! И тогда подобное сообщество, стремящееся к добру, будет в состоянии бороться с тем губительным обществом, жертвой которого я стал, и которое через полтораста лет, быть может, будет столь же опасно-могущественно, как и теперь. И этому делу тирании, насилия и мрака мои потомки противопоставят дело свободы, света и любви. Гений добра и гений зла станут лицом к лицу. Начнется борьба, и Бог будет покровительствовать правым... И для того, чтобы не истощались богатства, которые придадут такое громадное могущество моим потомкам, я советую своим наследникам отложить на тех же условиях двойную против моего сумму... Тогда... через полтораста лет после них... явится новый источник для могущественной деятельности их потомков!!! Какая вечная преемственность добра!!! В траурной зале, в письменном столе из черного дерева, найдется более подробный проект такого союза. Такова моя последняя воля или, лучше сказать, последняя надежда... Вот почему я высказываю требование, чтобы мои потомки _лично_ присутствовали при вскрытии завещания, чтобы в эту торжественную минуту они познакомились между собой и узнали друг друга: быть может, их поразят мои слова, и они соединятся воедино, вместо того, чтобы существовать врозь, - и от этого выиграют их интересы и будет исполнено мое желание. Рассылая всем членам моей семьи, рассеянным по всей Европе, медали, где выгравирована дата их встречи через сто пятьдесят лет, я должен был сохранить в тайне главную причину моих действий и ограничился тем, что упомянул только о важности для интересов каждого из них явиться на свидание. Я поступил таким образом потому, что знаю хитрость и упорство иезуитов, моих преследователей. Если бы они знали, что в определенное время мои потомки будут обладателями громадного богатства, то моему роду грозили бы великие опасности и коварные проделки, так как зловещие приказания передавались бы из века в век членам общества Иисуса. Да будет эта предосторожность действенна! Да будет верно сохранено из поколения в поколение мое предсмертное желание, выбитое на медали! Я назначаю предельным сроком 13 февраля 1832 года, потому что должен же быть назначен какой-нибудь срок, и мои потомки заранее будут о нем знать. После прочтения завещания лице, в чьих руках будут находиться причитающиеся деньги, объявит их количество, и, с последним ударом двенадцати часов, вся сумма будет разделена между присутствующими наследниками. Тогда для них отворятся все двери дома. Они найдут немало вещей, достойных интереса, жалости и почтения... особенно в траурной зале... Мое желание, чтобы дом этот не продавался. Пусть он послужит в том же виде, как есть, местом собрания моих потомков, если они пожелают, как я надеюсь, выполнить мою последнюю волю. Если же, напротив, они разделятся, если вместо братского соединения для исполнения самых великодушных и добрых начинаний они разъединятся и уступят чувствам эгоистических страстей, если они предпочтут бесплодное одиночество плодотворному сообществу, если это громадное богатство явится для них только источником безумной расточительности или алчной скупости, - то да будут они прокляты всеми теми, кого бы они могли спасти, любить, освободить... Да будет этот дом разрушен и стерт с лица земли, а бумаги, оставленные Исааку Самюэлю по списку, и портреты, находящиеся в красной гостиной, да будут сожжены хранителем дома. Я кончил... Мой долг исполнен... Во всем я следовал советам и указаниям человека, почитаемого мной за истинное воплощение Божества на земле. Друг, у которого хранились мои деньги, один знает, что я хотел с ними сделать... я доверил это его дружбе... но должен был скрыть имя Исаака Самюэля, иначе тот и его потомки подверглись бы жестокой опасности. Сейчас сюда придет мой друг с нотариусом; он не знает моего решения умереть; им обоим я вручу, как того требует закон, мое завещание. Такова моя последняя воля. Я оставляю на милость Божию исполнение моей последней воли. Господь, вероятно, не откажет в покровительстве желаниям, основанным на чувствах любви, мира, союза и свободы. Добровольно и собственноручно написав это мистическое (*17), духовное завещание, я желаю и требую, чтобы оно было в точности исполнено и по духу и буквально. Сего 13 февраля 1682 года, в час пополудни. Мариус де Реннепон". Пока нотариус продолжал чтение, Габриеля все более и более охватили тяжелые и противоречивые мысли. Сперва, как мы уже говорили, ему стало казаться очень странным, что огромное состояние, принадлежавшее одной из жертв ордена, доставалось в руки ордену же благодаря его дарственной. Потом, при дальнейшем развитии грандиозного плана благородного сообщества, как она была задумана его предком, честная и благородная душа Габриеля не могла не оценить величия этого союза... И он невольно с горечью думал, что так как других наследников нет, а он передал свои права иезуитам, то это состояние, вместо того, чтобы послужить благородным целям Мариуса де Реннепона, попадет в руки преступной организации, которая превратит его в ужасное оружие. Он так был чист душой и благороден, что ни на мгновение не испытал личного сожаления о потерянном богатстве, не подумал даже, каких оно должно было достигнуть размеров, а, напротив, с умилением размышлял, что он станет теперь обладателем скромного деревенского прихода, где он надеялся жить и проповедовать святые евангельские добродетели. Все эти мысли смутно роились в его голове. Портрета молодой женщины, мрачные открытия, содержавшиеся в завещании, величие взглядов, выразившееся в последней воле Мариуса де Реннепона, - все эти необыкновенные обстоятельства привели его в состояние изумленного оцепенения, из которого он еще не мог выйти, когда Самюэль сказал нотариусу, подавая ему ключ от реестра: - В этом реестре, месье, вы найдете полный отчет в тех суммах, которые находятся в данное время у меня на руках и образовались, благодаря приращению капитала и нарастанию процентов, из ста пятидесяти тысяч франков, доверенных господином Мариусом де Реннепоном моему деду. - Вашему деду? - с величайшим удивлением воскликнул отец д'Эгриньи. - Так, значит, оборотами с этими деньгами занималась постоянно ваша семья? - Да... Моя жена через несколько минут принесет сюда шкатулку, где хранятся эти ценные бумаги. - А какой цифры достигают эти ценные бумаги? - самым равнодушным тоном спросил Роден. - Как господин нотариус может удостовериться по отчету, - отвечал Самюэль совершенно просто, будто речь шла только о тех же первоначальных ста пятидесяти тысячах франков, - я имею теперь в кассе ценных бумаг по текущему курсу на сумму двести двенадцать миллионов сто семьдесят... - Что вы сказали?! - воскликнул, перебивая Самюэля, отец д'Эгриньи; остаток его, конечно, мало интересовал. - Да... повторите цифру! - прибавил дрожащим голосом Роден, теряя, быть может, первый раз в жизни самообладание. - Цифру... цифру... цифру! - Я сказал, месье, - повторил старик, - что у меня в кассе имеется двести двенадцать миллионов сто семьдесят пять тысяч франков в именных или на предъявителя билетах... как вы, господин нотариус, в этом можете сейчас удостовериться сами, потому что вот и моя жена с ними... Действительно, в эту минуту в комнату вошла Вифзафея с шкатулкой из кедрового дерева в руках. Она поставила ее на стол и тотчас же вышла, обменявшись с мужем ласковым взглядом. Когда Самюэль объявил громадную цифру наследства, все остолбенели от изумления. Каждый думал, исключая Самюэля, что ему пригрезилось. Отец д'Эгриньи и Роден рассчитывали, что сумма должна простираться до сорока миллионов, но оказалось, что эта сумма, сама по себе громадная, упятерилась... Габриель, слышавший в завещании о королевском богатстве и незнакомый с чудесами приращения капиталов, оценивал наследство миллиона в три или четыре... так что чудовищная цифра, которую ему назвали, невольно его потрясла... И несмотря на поразительное бескорыстие молодого человека, на его безупречную честность, у него потемнело в глазах при мысли, что все это богатство могло бы принадлежать ему, нераздельно ему одному! Нотариус, не менее других пораженный, проверял отчет Самюэля и, казалось, не верил своим глазам. Еврей также молчал: он с огорчением думал о том, что не появилось больше ни одного наследника. Среди глубокого молчания в соседней комнате раздался медленный бой часов. Било полдень. Самюэль вздрогнул... Затем тяжело вздохнул... Еще несколько секунд - и роковой срок наступит. Никому из присутствующих - ни Родену, ни д'Эгриньи, ни Габриелю, ни нотариусу, - под влиянием всего происходившего, не пришло на мысль, как странно было слышать здесь бой часов. - Полдень! - воскликнул Роден и невольно обхватил руками шкатулку, как бы торопясь овладеть ею. - Наконец-то!!! - воскликнул отец д'Эгриньи с непередаваемым выражением радости, торжества и опьянения счастьем. Затем, бросившись обнимать Габриеля, он с восторгом прибавил: - Ах, сын мой! сколько благословений падет на вашу голову!.. Вы просто святой Венсан де Поль... вас причислят к лику святых... клянусь в этом! - Возблагодарим сначала провидение! - торжественным и растроганным тоном заметил Роден, падая на колени. - Возблагодарим провидение за то, что оно дозволило такому богатству послужить для вящего прославления имени Божия!!! Отец д'Эгриньи, поцеловав Габриеля, взял его за руку и промолвил: - Роден прав... На колени, сын мой, и возблагодарим провидение! Говоря это, отец д'Эгриньи увлек за собою Габриеля, который все еще не мог прийти в себя и повиновался совершенно машинально. Последний удар пробил. Все встали. Тогда нотариус, голос которого слегка дрожал под влиянием торжественности минуты, проговорил: - Ввиду того, что никого из потомков г-на Мариуса де Реннепона больше не явилось, я, выражая волю завещателя, объявляю во имя закона и права Франсуа-Мари-Габриеля де Реннепона, здесь находящегося, единственным наследником и владельцем всего движимого и недвижимого имущества, равно как и всех ценностей, составляющих наследство завещателя; названные имущества сьер Габриель де Реннепон, священник, свободно и добровольно передал нотариальным актом сьеру Фредерику-Эммануилу де Бордвилль, маркизу д'Эгриньи, который на основании того же акта принял их и является, следовательно, законным владельцем, вместо вышеназванного Габриеля де Реннепона, в силу дарственной последнего, составленной мною сегодня утром и подписанной священником Габриелем де Реннепоном и Фредериком д'Эгриньи. В эту минуту в саду послышался шум голосов, и в комнату поспешно вошла Вифзафея, восклицая взволнованно: - Самюэль... там солдат... он требует... Дальше она продолжать не смогла. В дверях красной гостиной появился Дагобер. Он был страшно бледен, казался выбившимся из сил, левая рука его была на перевязи, а правой он опирался на плечо Агриколя. При виде Дагобера вялые и бледные веки Родена покраснели, как будто вся кровь бросилась ему в голову. Затем социус бросился к шкатулке с такой зверской алчностью, что, казалось, он не уступит ее даже ценой собственной жизни. 9. ДАРСТВЕННАЯ Отец д'Эгриньи не узнал Дагобера и никогда не видел Агриколя; поэтому сразу он не мог понять причину яростного страха. Но преподобный отец тотчас же понял, в чем дело, когда увидел, что Габриель с радостью бросился на шею Агриколя, воскликнув: - Ты... брат мой!.. и вы... батюшка! Вас посылает сам Бог! Пожав руку Габриелю, Дагобер быстрыми, хотя и неверными шагами приблизился к отцу д'Эгриньи. Заметив угрожающий вид солдата, преподобный отец, сильный приобретенными правами и чувствуя, что с полудня он в этом дому у себя, отступил на шаг и повелительно спросил: - Кто вы такой? Что вам нужно? Вместо ответа старый солдат сделал еще шаг вперед и, остановившись перед отцом д'Эгриньи, устремил на него взор, где таким угрожающим образом смешивалось любопытство, презрение, отвращение и смелость, что отставной гусарский полковник невольно смутился и опустил глаза перед бледным лицом и сверкающим взором ветерана. Нотариус и Самюэль в немом изумлении смотрели на них, а Габриель и Агриколь с напряженным вниманием следили за каждым движением Дагобера. Что касается Родена, то, не желая выпустить из своих рук шкатулку, он сделал вид, что облокачивается на нее. Справившись, наконец, со смущением, овладевшим им под влиянием неумолимого взгляда солдата, отец д'Эгриньи поднял голову и повторил: - Я вас спрашиваю, кто вы и что вам надо? - Так вы меня не узнаете? - спросил Дагобер, еле сдерживаясь. - Нет, месье. - Действительно, - продолжал с глубоким презрением солдат, - вы от стыда опустили глаза, когда в битве под Лейпцигом сражались на стороне русских против французов и когда генерал Симон, покрытый ранами, ответил вам, отказываясь отдать свою шпагу предателю: "Я изменнику своей шпаги не отдам", и, дотащившись до русского солдата, отдал ему свое оружие... Рядом с генералом Симоном лежал раненый солдат... это был я! - Но что же вам здесь нужно, наконец? - воскликнул отец д'Эгриньи, еле сдерживаясь. - Я пришел сорвать с вас личину, подлый и отвратительный священник! Вы настолько же гнусны, насколько Габриель благороден и всеми благословляем. - Милостивый государь!! - крикнул побледневший от гнева и ярости д'Эгриньи. - Я вам повторяю, что вы подлец, - продолжал, возвысив голос, Дагобер. - Чтобы отнять наследство у дочерей генерала Симона, у мадемуазель де Кардовилль и Габриеля, вы решились на самые гнусные средства. - Что вы говорите? - воскликнул Габриель. - Дочери генерала Симона... - Они твои родственницы, мой дорогой, так же как и достойная мадемуазель де Кардовилль, благодетельница Агриколя... Да... И этот клерикал, - прибавил солдат, указывая на д'Эгриньи, - запер одну из них в доме умалишенных, выдав за сумасшедшую... а сирот запрятал в монастырь... Я Думал, что и тебе они помешают явиться сюда сегодня утром... Но ты здесь, и я не опоздал. Раньше я сюда попасть не мог из-за этой раны: столько из нее крови вытекло, что все утро у меня были обмороки. - В самом деле, вы ранены, - с беспокойством заметил Габриель. - Я и не заметил, что у вас рука на перевязи... Каким образом вас ранили? Дагобер отвечал уклончиво, заметив знаки Агриколя: - Это ничего... последствия падения... Но я здесь теперь, и немало подлостей будет открыто... Трудно описать различные чувства действующих лиц этой сцены при угрожающих словах Дагобера: тут были и любопытство, и страх, и удивление, и беспокойство, но всех более поражен был Габриель. Ангельские черты его лица исказились, колени дрожали. Открытие Дагобера поразило его как молнией; узнав, что были еще другие наследники, он сперва не мог вымолвить ни слова, а потом с отчаянием воскликнул: - Боже мой... Боже... и я... я являюсь виновником ограбления этой семьи! - Ты, брат мой? - спросил Агриколь. - Но разве тебя они хотели тоже ограбить? - прибавил Дагобер. - В завещании было сказано, - с возрастающей тоской продолжал Габриель, - что наследство принадлежит тем из наследников, кто будет здесь раньше полудня... - Ну так что же? - спросил Дагобер, встревоженный волнением молодого священника. - Двенадцать часов пробило, - продолжал тот. - Из всех наследников я был здесь один... понимаете?.. срок прошел... и я один являюсь наследником из всей семьи. - Ты? - захлебываясь от радости, сказал Дагобер. - Ты, мой славный мальчик?! Тогда все спасено! - Да... но... - Конечно, - перебил его солдат, - я знаю тебя... ты поделишься со всеми! - Но я все уже отдал... и отдал безвозвратно! - с отчаянием выкрикнул Габриель. - Отдал!.. - сказал пораженный Дагобер, - все отдал... Но кому же? Кому? - Этому человеку! - сказал Габриель, указывая на д'Эгриньи. - Ему!.. Этому подлецу... заклятому врагу всей семьи! - с ужасом твердил Дагобер. - Но, брат мой, - переспросил Агриколь. - Ты, значит, знал о своих правах на это наследство? - Нет, - отвечал подавленный горем молодой священник. - Нет... я узнал это лишь сегодня утром от отца д'Эгриньи... Он говорит, что сам недавно получил сведения об этом из моих бумаг, которые матушка нашла на мне и отдала своему духовнику. Кузнеца разом осенило, и он воскликнул: - Теперь я понимаю все!.. Из этих бумаг они узнали, что ты можешь когда-нибудь сделаться очень богат... Поэтому тобой заинтересовались... завлекли тебя в свой коллеж, где нас до тебя не допускали... затем путем бессовестной лжи заставили тебя стать священником и довели до того, что ты отдал им все!.. Ах, месье, - продолжал Агриколь, обращаясь с негодованием к отцу д'Эгриньи, - действительно отец мой прав. Какая подлая интрига! Во время этой сцены к преподобному отцу и социусу, сперва было испуганным и смутившимся, несмотря на свою дерзость, постепенно вернулось полное хладнокровие. Роден, все еще не выпускавший шкатулки, шепнул что-то отцу д'Эгриньи, и последний на прямой и резкий упрек Агриколя в подлости смиренно опустил голову и скромно ответил: - Мы должны прощать обиды... это жертва Богу... доказательство нашего смирения! Дагобер, подавленный и разбитый случившимся, боялся, что потеряет рассудок. После всего беспокойства, предыдущих тревог и хлопот этот последний удар, самый тяжелый, окончательно лишал его всех сил. Верные и разумные слова Агриколя, при сравнении их с некоторыми выдержками из завещания, сразу объяснили Габриелю цели, с какими д'Эгриньи занялся его воспитанием и завлек его в общество Иисуса. В первый раз в жизни Габриель понял, какой сетью интриг он был опутан. Гнев и отчаяние с такой силой овладели всем его существом, что вся его обычная робость исчезла, и с пылающим взором, покраснев от негодования, молодой миссионер воскликнул, обращаясь к отцу д'Эгриньи: - Так вот что заставило вас заботиться обо мне, отец мой! Не участие, не жалость, а надежда завладеть моим наследством! И вам это еще показалось мало!.. Ваша алчность заставила меня сделаться невольным орудием бессовестного грабежа!.. Если бы дело касалось только меня... если бы вы удовольствовались моей частью, я бы не восставал: я - служитель религии, которая прославила и освятила бедность... я не протестую против своего дара, насколько он касается моей части... мне ничего не надо... Но тут дело идет об имуществе бедных сирот, которых мой приемный отец привез издалека, из страны изгнания... Я не хочу, чтобы вы завладели их частью... Здесь замешана благодетельница моего приемного брата... Я не хочу, чтобы вы отняли ее часть наследства... Тут речь идет о последней воле умирающего, который из любви к человечеству завещал своим потомкам евангельскую миссию, высокую миссию прогресса, любви, союза, свободы... И я не хочу, чтобы эта миссия была задушена в самом зародыше. Нет, нет!.. Повторяю вам, что все будет исполнено, хотя бы мне пришлось уничтожить сделанную мной дарственную. При этих словах отец д'Эгриньи и Роден переглянулись, слегка пожимая плечами. По знаку социуса преподобный отец заговорил, наконец, с самым невозмутимым спокойствием, вкрадчивым, набожным тоном, не поднимая опущенных глаз: - Относительно наследства Мариуса де Реннепона здесь возникли очень запутанные, по-видимому, обстоятельства, явилось множество грозных признаков, а между тем дело очень просто и вполне естественно... Начнем по порядку, оставляя в стороне обвинения клеветников: мы к ним вернемся после. Господин Габриель де Реннепон, которого я смиренно прошу мне возражать, если я отклонюсь от истины, пожелал, в отплату за заботы о нем общины, к которой я имею честь принадлежать, передать мне, как ее представителю, совершенно добровольно и легко все свои права на имущество, какое бы и когда у него ни появилось: ни я, ни он - мы не знали тогда, каких оно будет размеров. При этом отец д'Эгриньи вопросительно взглянул на Габриеля, как бы призывая его в свидетели верности своих слов: - Это правда... - сказал молодой священник, - я добровольно сделал дар... - ...после одного очень интимного разговора, содержание которого я передавать не буду: несомненно, и г-н аббат этого не пожелает... - Никому этот разговор, вероятно, не интересен! - великодушно поддержал его Габриель. - Итак, после этого разговора господин аббат Габриель пожелал подтвердить свой дар... не в мою пользу, потому что я совершенно равнодушен к земным благам... а в пользу дел милосердия и помощи бедным, чем занимается наша святая община... Я обращаюсь к честности г-на аббата Габриеля и умоляю его объявить, не обязался ли он отдать для этой цели свое имущество, причем подтвердил это решение, кроме страшной клятвы, еще законным актом, засвидетельствованным господином нотариусом Дюменилем, здесь присутствующим? - Это правда, - подтвердил Габриель. - Акт был составлен мною, - прибавил нотариус. - Но Габриель отдавал вам только то, что принадлежало ему, - воскликнул Дагобер. - Не мог же этот славный мальчик знать, что вы пользуетесь им для того, чтобы ограбить других! - Прошу вас оказать мне милость и позволить объясниться, - любезно возразил отец д'Эгриньи. - Ваша очередь наступит после. Дагобер с трудом сдерживал свое горестное нетерпение. Преподобный отец продолжал: - Итак, господин аббат Габриель дважды, и клятвенно и законным актом, подтвердил свой дар. Кроме того, - продолжал отец д'Эгриньи, - когда, к нашему общему изумлению, цифра этого дара оказалась столь неожиданно велика, господин аббат, верный своему великодушному сердцу, не только не выразил сожаления, но, так сказать, подтвердил его еще раз, набожно преклонив колени и возблагодарив провидение, внушившее ему мысль отдать это неизмеримое богатство на содействие вящему прославлению имени Господа. Свидетелем этого был и господин нотариус, который, вероятно, помнит, что, с чувством поцеловав аббата Габриеля, я назвал его вторым Венсаном де Поль. - Все это правда, - честно отвечал Габриель. - Как ни поразила меня цифра состояния, но я ни минуты не думал об отказе выполнить свое обещание: я ведь не знал, что в этом замешаны интересы других людей. - При этом, - продолжал отец д'Эгриньи, - пробил час срока выполнения завещания. Господин аббат Габриель был здесь единственным присутствующим наследником... Поэтому он... само собой разумеется... стал единственным наследником всего этого громадного богатства... Я с радостью повторяю... громадного богатства... так как, благодаря его размерам, много будет отерто слез, много помощи получат бедняки... Как вдруг этот господин, - д'Эгриньи указал при этом на Дагобера, - которому я от души прощаю его заблуждение, будучи уверен, что он в нем потом раскается, - этот господин, говорю я, прибегает сюда, осыпает меня угрозами и оскорблениями и обвиняет меня в насильственном задержании каких-то родственников, чтобы помешать им явиться сюда вовремя!.. - Да, я обвиняю вас в этой подлости! - закричал солдат, выведенный из себя дерзким спокойствием преподобного отца. - Да, обвиняю и... - Еще раз прошу вас, позвольте мне закончить: вы выскажетесь потом, - смиренно, самым кротким и медовым тоном сказал отец д'Эгриньи. - Да, заговорю и поражу вас! - гремел Дагобер. - Оставь, батюшка... перестань... - сказал Агриколь. - Ты скажешь после... Солдат замолчал. Отец д'Эгриньи продолжал с еще большей уверенностью: - Несомненно, что если, кроме аббата Габриеля, есть и другие наследники, то весьма жаль, что они не явились сюда вовремя. Боже мой! Если бы дело шло не об интересах нищих и страдающих, а о моих личных выгодах, то, конечно, я не воспользовался бы своим правом, которым обязан только случаю. Но теперь в качестве представителя великой семьи бедняков я обязан поддерживать и защищать свои права, и я убежден, что господин нотариус вполне признает их законность и введет меня во владение моим неоспоримым имуществом. - Моя обязанность, - взволнованным голосом произнес нотариус, - заключается только в точном исполнении последней воли завещателя. Господин аббат Габриель де Реннепон был здесь один в момент окончательно назначенного срока. Дарственная совершена вполне законным образом, и я не могу отказать в передаче имущества. При этих словах Самюэль со стоном закрыл лицо руками. Он не мог не признать всей правоты строгих слов нотариуса. - Но, милостивый государь! - воскликнул Дагобер, обращаясь к нотариусу. - Этого же быть не может! Вы не можете позволить, чтобы бедные сироты были так ограблены... Я говорю с вами от имени их отца... их матери... Клянусь вам честью, честью солдата, что, воспользовавшись доверчивостью и слабостью моей жены, их запрятали в монастырь и не дали мне их оттуда взять сегодня утром... Я жаловался даже судье... - И что же он вам ответил? - спросил нотариус. - Что моего показания мало для освобождения дочерей маршала Симона из монастыря, что суд наведет справки. - Да, месье! - продолжал за него Агриколь. - То же ответили и мне, когда я явился заявить, что мадемуазель де Кардовилль засадили как помешанную в дом умалишенных, тогда как она совершенно здорова. Она, так же как и дочери маршала Симона, имеет право на часть в этом наследстве. Но мои попытки освободить ее были столь бесплодны, как и старания отца: моим показанием не удовольствовались и решили навести справки... В это время у ворот позвонили, и Вифзафея по знаку мужа вышла из залы. Нотариус обратился к Агриколю и его отцу: - Я далек от мысли, господа, поставить под сомнение вашу честность и правоту, но, к величайшему моему сожалению, я не могу придать вашим обвинениям, ничем не подтверждаемым, такое серьезное значение, чтобы благодаря им остановить законный ход дела. Вы сами сказали, что даже судейская власть не могла ими удовольствоваться до наведения формальных справок. Скажите по совести: могу ли я в таком важном деле взять на себя ответственность, какую не осмелились взять на себя сами судьи? - Во имя чести и справедливости вы должны это сделать! - воскликнул Дагобер. - Быть может, это и так, с вашей точки зрения. Но со своей, я остаюсь верен и чести и справедливости, исполняя точно и верно священную волю покойного. Впрочем, отчаиваться вам еще рано. Если особы, интересы которых вы защищаете, считают свои права нарушенными, то можно будет потом начать процесс против господина аббата Габриеля... Но пока... я должен отдать имущество по принадлежности... Поступив иначе, я бы нанес удар по своей репутации... Слова нотариуса казались такими вескими и законными, что Самюэль, Дагобер и Агриколь были совсем убиты. Габриель после недолгого размышления принял, казалось, отчаянное решение и сказал довольно твердым голосом, обращаясь к нотариусу: - Если закон в этом случае не может оказать помощи правой стороне, то я решаюсь, милостивый государь, прибегнуть к крайней мере... Но прежде чем на это решиться, я в последний раз спрашиваю господина аббата д'Эгриньи, угодно ли ему удовольствоваться одной моей долей в наследстве, с тем чтобы остальной капитал был помещен в надежные руки до той поры, пока те наследники, во имя которых его требуют, не докажут своих прав на него? - На это предложение я могу ответить только то, что говорил и раньше, - отвечал отец д'Эгриньи. - Дело тут не во мне, а в интересах благотворительности, и потому я отказываюсь исполнить предложение господина аббата Габриеля и напоминаю ему о его обещаниях. - Итак, месье, вы отказываетесь? - взволнованным голосом переспросил Габриель. - Так мне повелевает долг милосердия! - Вы отказываетесь... решительно? - Я думаю о всех святых делах, какие будут совершены во славу Божию с помощью этих сокровищ, и не согласен ни на малейшую уступку. - Тогда, месье, - взволнованным голосом проговорил Габриель, - если вы меня довели до этого, то я уничтожаю дарственную: я дарил только то, что принадлежит мне, а не чужое имущество. - Берегитесь, господин аббат, - сказал отец д'Эгриньи. - Не забудьте, что у меня ваша клятва... письменная клятва. - Я знаю, сударь, что у вас в руках мое заявление, где я клянусь никогда и ни в коем случае не отбирать назад своего дара, если не хочу заслужить презрения и ненависти всех честных людей. Пусть будет так, - с горечью сказал Габриель, - я подвергаю себя всем последствиям клятвопреступления... Говорите о нем всем. Пусть меня презирают и ненавидят... Бог будет мне судьей... И молодой священник отер навернувшиеся на глаза слезы. - Успокойся, милый мальчик, - воскликнул с возродившейся надеждой Дагобер, - все честные люди будут на твоей стороне! - Вот это хорошо, брат мой, очень хорошо, - сказал Агриколь. - Господин нотариус, - начал Роден своим пронзительным голоском. - Господин нотариус, растолкуйте же, пожалуйста, что господин аббат Габриель может сколько ему угодно нарушать свои клятвы, но гражданский закон не так-то легко преступать, как данную клятву... хотя бы это была и священная клятва! - Говорите дальше, - сказал Габриель. - Скажите же господину аббату Габриелю, - продолжал Роден, - что дарственная уничтожается только по трем причинам. - Да, по трем, - подтвердил нотариус. - Первая: в случае неожиданного рождения ребенка, - сказал Роден. - Но мне даже совестно говорить со священником об этой причине. Второй причиной является неблагодарность получившего дар... О! конечно, аббат Габриель не может сомневаться в нашей вечной и глубокой благодарности. Третьей причиной является неисполнение желания дарителя относительно употребления его дара. Но какое бы дурное мнение о нас аббат Габриель теперь ни составил, он все-таки не может не дать хоть немного времени, чтобы проверить, действительно ли пойдет его дар, как он выразил желание, на дела, имеющие целью прославление имени Божия! - Теперь за вами остается, господин нотариус, право решить, может господин аббат Габриель уничтожить свою дарственную или нет, - заметил отец д'Эгриньи. Только что нотариус собрался отвечать, как в красную гостиную вошла Вифзафея, сопровождаемая двумя новыми посетителями, следовавшими один за другим. 10. ДОБРЫЙ ГЕНИЙ Один из вошедших и помешавших нотариусу отвечать был Феринджи. При виде этой мрачной физиономии Самюэль подошел и спросил: - Кто вы такой? Бросив проницательный взгляд на Родена, независимо и невольно вздрогнувшего, но очень скоро снова овладевшего собой, Феринджи отвечал Самюэлю: - Принц Джальма недавно прибыл из Индии для того, чтобы быть здесь сегодня, как ему предписывала надпись на медали, которую он носил на шее... - И он тоже! - воскликнул Габриель, ехавший, как известно читателю, по морю вместе с молодым индусом от самых Азорских берегов. - И он наследник... Действительно, во время нашего плавания принц говорил мне, что его мать была родом француженка... Но он, конечно, считал нужным скрыть от меня цель своего путешествия... О! этот молодой индус - образец мужества и благородства. Где же он теперь? Душитель снова взглянул на Родена и медленно проговорил, подчеркивая слова: - Вчера я расстался с принцем вечером... Он сказал мне, что хотя весьма важное дело призывает его сюда, но, может быть, ему придется пожертвовать им в силу других обстоятельств... Я ночевал в той же гостинице, что и он... Утром, когда я к нему явился, мне сказали, что он уже ушел... Дружба к нему заставила меня явиться сюда в надежде, что мои сведения о принце могут быть полезны... Умолчав о ловушке, в которую он вчера попал, не говоря ни слова об интригах Родена против принца, а главное, приписывая отсутствие того добровольным желанием, душитель, видимо, хотел оказать услугу социусу, ожидая от него награды за свою скромность. Излишне упоминать, что Феринджи нагло лгал. Вырвавшись утром из засады, для чего ему пришлось проделать чудеса хитрости, ловкости и смелости, он бросился в гостиницу, где оставил Джальму. Там ему сказали, что какой-то почтенный господин и дама явились в гостиницу и пожелали увидеться с Джальмой, назвавшись его родственниками. Опасное состояние сонливости, в какое он был погружен, их очень испугало, они велели перенести его в свою карету и увезли к себе домой, чтобы окружить необходимыми заботами и уходом. - Очень жаль, - сказал нотариус, - что и этот наследник не явился. Теперь его права на громадное наследство, о котором шла речь, пропали. - Ах, так дело в громадном наследстве! - заметил Феринджи, пристально глядя на Родена, но тот благоразумно отвернулся. В эту минуту подошел и второй посетитель, о котором мы только что упомянули. Это был отец маршала Симона, высокий старик, бодрый и живой для своих лет. Его коротко остриженные волосы были седы, слегка красноватое лицо одновременно выражало кротость, тонкий ум и энергию. Агриколь с живостью пошел к нему навстречу. - Вы здесь, месье Симон? - воскликнул он. - Да, брат, - ответил отец маршала, дружески пожимая руку кузнеца. - Я только что вернулся из поездки. Господин Гарди должен был находиться здесь, как он предполагает, по поводу какого-то наследства. Но ввиду его отсутствия из Парижа, он поручил мне... - Он также наследник... господин Гарди? - воскликнул Агриколь, прерывая старого рабочего. - Но как ты бледен и взволнован, мой мальчик! Что такое? - спрашивал отец маршала, с изумлением оглядываясь кругом. - Что здесь происходит? В чем дело? - В чем дело? А в том, что ваших внучек здесь ограбили! - воскликнул с отчаянием Дагобер, подходя к старику. - И я, оказывается, только для того привез их сюда из глубины Сибири, чтобы присутствовать при этой подлости. - Вы? - спросил его старый рабочий, вглядываясь в лицо Дагобера и стараясь его узнать. - Значит, вы... - Я Дагобер. - Вы! Самый преданный друг моего сына? - воскликнул отец маршала и сжал руки Дагобера в горячем порыве. - Вы, кажется, говорили о дочери Симона? - О его дочерях. Он счастливее, чем думает, - сказал Дагобер. - У него родились близнецы! - Где же они? - спросил старик. - В монастыре... Да, благодаря преступным махинациям этого человека, который, задерживая их там, лишил их прав на наследство. - Какого человека? - Маркиза д'Эгриньи... - Смертельного врага моего сына! - воскликнул старый рабочий, с отвращением взглянув на отца д'Эгриньи, наглость которого нисколько не уменьшилась. - И этого мало, - начал Агриколь. - Господин Гарди, мой достойный и честнейший хозяин, тоже, к несчастью, потерял свои права на это громадное наследство. - Да что ты говоришь? - сказал отец маршала Симона. - Но господин Гарди и не подозревал, что дело это для него так важно... Он уехал внезапно, вызванный письмом друга, который нуждался в помощи. Каждое из этих последовательных открытий увеличивало отчаяние Самюэля. Но ему оставалось только тяжко вздыхать, потому что воля покойного была, к несчастью, слишком определенно выражена. Отец д'Эгриньи, несмотря на внешнее спокойствие, страстно желал прекращения этой сцены, которая, разумеется, ужасно его стесняла; он заметил нотариусу суровым и убедительным тоном: - Надо же положить этому конец, месье. Если бы меня могла задеть эта клевета, я, конечно, сумел бы самым эффективным образом ее опровергнуть... К чему приписывать отвратительным интригам отсутствие наследников, за право которых таким оскорбительным образом вступаются этот солдат и его сын? Почему не объяснить их отсутствие так же просто, как объясняется отсутствие молодого индуса и господина Гарди, который, по словам его доверенного, не имел и понятия о важности дела? Не проще ли предположить, что и дочери маршала Симона и мадемуазель де Кардовилль по такой же простой причине не явились сюда сегодня? Повторяю, все это слишком затянулось. Господин нотариус вполне, надеюсь, разделяет мое мнение, что открытие существования новых наследников нисколько не меняет сущности дела; как представитель бедняков, которым господин аббат Габриель подарил свое имущество, я остаюсь, несмотря на сделанный им позднее незаконный протест, единственным владетелем всего этого богатства, которое еще раз обязуюсь при всех употребить для прославления имени Божия... Прошу вас, месье, отвечайте как можно яснее и положите конец этой тяжелой для всех сцене... - Милостивый государь, - торжественно начал нотариус. - В качестве верного исполнителя последней воли господина Мариуса де Реннепона я, по долгу совести, во имя закона и права, признаю вас, вследствие дарственной господина аббата Габриеля де Реннепона, единственным владельцем этого состояния, которое и передаю вам в руки для исполнения вами воли дарителя. Эти слова, произнесенные со всей серьезностью и убеждением, окончательно убили последние смутные надежды, которые еще оставались у защитников отсутствующих наследников. Самюэль еще больше побледнел; он судорожно сжал руку Вифзафеи, приблизившейся к нему, и крупные слезы медленно потекли по щекам обоих стариков. Дагобер и Агриколь казались совершенно убитыми. Они были поражены словами нотариуса, разъяснившего им, что он не мог полностью доверять их заявлениям, раз им в этом доверии отказали судьи. Они поняли, что приходится оставить всякую надежду. Габриель страдал больше всех. Он испытывал мучительные угрызения совести при мысли, что вследствие своего ослепления сделался причиной и невольным орудием отвратительного грабежа. Так что, когда нотариус, проверив по списку содержание шкатулки из кедрового дерева, сказал отцу д'Эгриньи: "Получите, месье, эту шкатулку в свое владение", молодой священник, в глубоком отчаянии и с горькой безнадежностью, воскликнул: - Увы! Можно сказать, что в этом деле по какой-то роковой случайности пострадали как раз те, кто всего больше достоин участия, преданности и уважения!.. О Боже! - прибавил он, с горячей верой сложив руки. - Твое небесное правосудие не может потерпеть такого беззакония!!! Казалось, небо услышало молитву миссионера... Не успел он кончить своих слов, как произошло нечто необыкновенное. Роден, не дождавшись конца призыва Габриеля к милосердию Божию, с разрешения нотариуса захватил в свои руки шкатулку и не в состоянии был удержать громкий вздох торжества и радостного облегчения. Но в ту самую минуту, когда иезуиты считали себя обладателями неисчислимых сокровищ, дверь из комнаты, где в полдень били часы, внезапно отворилась. На пороге появилась женщина. При виде ее Габриель громко вскрикнул и остановился, словно пораженный молнией. Самюэль и Вифзафея упали на колени. В их сердцах возродилась смутная надежда. Все остальные действующие лица, казалось, окаменели от изумления. Роден, сам Роден невольно отступил и дрожащей рукой поставил шкатулку обратно на стол. Хотя ничего не могло быть естественнее, что дверь отворилась и на пороге появилась женщина, но воцарившееся глубокое молчание было полно торжественности. Все замерли, едва дыша. Наконец, все при виде этой женщины были охвачены чувством изумления, смешанного с ужасом и какой-то неопределенной тоской... так как эта женщина казалась живым оригиналом портрета, написанного полтораста лет тому назад: та же прическа и платье с небольшим шлейфом, то же выражение покорной и беспредельной грусти. Женщина медленно приближалась, не замечая как будто впечатления, произведенного ее появлением. Она подошла к одному из шкафов с инкрустациями, нажала пружинку, скрытую в позолоченной бронзовой резьбе, - причем открылся верхний ящик шкафа, - и вынула оттуда запечатанный пакет из пергамента. Потом она подошла к столу, положила пакет перед нотариусом, который, онемев от изумления, взял его совершенно машинально, и, бросив на Габриеля, казалось, совершенно околдованного ее присутствием, нежный и грустный взгляд, пошла по направлению к дверям, отворенным в вестибюль. Проходя мимо коленопреклоненных Самюэля и Вифзафеи, женщина на секунду остановилась, наклонила свою красивую голову к старикам и с нежным участием посмотрела на них. Потом, дав им поцеловать свои руки, она так же медленно удалилась, как и вошла, бросив последний взгляд на Габриеля. Казалось, ее уход уничтожил чары, под которыми находились все присутствующие в течение нескольких минут. Габриель первый прервал молчание, повторяя взволнованным голосом: - Она!.. Опять она!.. Здесь!.. В этом доме! - Кто она, брат мой? - спросил Агриколь, испуганный переменой в лице и растерянным выражением миссионера. Кузнец не видал портрета и поэтому не заметил поразительного сходства, но был смущен не меньше других, хотя и не отдавал себе отчета в причинах этого. Дагобер и Феринджи находились в таком же неведении. - Кто эта женщина? Кто она? - продолжал Агриколь, взявши Габриеля за руку. Рука была влажная и холодная, как лед. - Посмотрите... - сказал молодой священник. - Уже полтораста лет, как эти портреты висят здесь... - И он указал на висевшие на стене изображения. При этом жесте Габриеля Агриколь, Дагобер и Феринджи обернулись и взглянули на портреты, висевшие по бокам камина. Разом послышались три восклицания. - Это она... та самая женщина! - воскликнул изумленный кузнец. - И уже полтораста лет, как ее портрет здесь! - Кого я вижу? Друг, посланник маршала Симона! - вырвалось у Дагобера, разглядывавшего портрет мужчины. - Да... несомненно, это лицо человека, явившегося к нам в Сибирь в прошлом году... Я хорошо его узнаю по кроткому и печальному выражению, а также по черным сросшимся бровям. - Мои глаза меня не обманывают... нет... Это он... человек с черной полосой на лбу, которого мы задушили и похоронили на берегу Ганга... - шептал Феринджи, содрогаясь от ужаса. - Тот человек, которого год тому назад видел один из сынов Бохвани, как он нас в этом уверял, в развалинах Чанди, у ворот Бомбея, после того как мы его убили и похоронили... Этот проклятый человек... следом за которым идет смерть... Да, это он, а между тем его портрет висит здесь уже полтораста лет! И Феринджи, так же как Дагобер и Агриколь, не мог оторвать глаз от страшного портрета. - Какое таинственное сходство! - думал и отец д'Эгриньи; затем, пораженный внезапной мыслью, он обратился к Габриелю: - И это та женщина, которая спасла вам жизнь в Америке? - Да, она! - отвечал, вздрогнув, Габриель. - А между тем она мне сказала, что идет на север Америки... - прибавил про себя молодой священник. - Но как она могла попасть в этот дом? - сказал отец д'Эгриньи, обращаясь к Самюэлю. - Отвечайте, сторож... Значит, эта женщина вошла сюда раньше нас... или вместе с нами? - Я вошел сюда один и первый переступил порог двери, остававшейся запертой в течение полутораста лет, - сурово отвечал Самюэль. - Как же вы объясните присутствие здесь этой женщины? - продолжал отец д'Эгриньи. - Мне не нужны объяснения! - отвечал еврей. - Я вижу... я верю... и теперь даже надеюсь... - прибавил он, многозначительно взглянув на Вифзафею. - Но вы обязаны объяснить, как могла эта женщина очутиться здесь? - настаивал отец д'Эгриньи, начинавший слегка тревожиться. - Кто она и как сюда попала? - Я знаю только одно, месье, что, по словам моего отца, этот дом имеет подземные сообщения с очень отдаленными частями города. - Тогда все объясняется очень просто! - сказал отец д'Эгриньи. - Остается узнать, с какой целью явилась она в этот дом. Что касается необыкновенного сходства с этим портретом, то тут просто игра природы. При появлении женщины Роден разделил овладевшее всеми волнение. Но когда он увидел, что она подала нотариусу запечатанный пакет, социусом овладело страстное желание поскорее унести подальше завоеванное сокровище; необыкновенное появление странной посетительницы его нисколько не интересовало. Он невольно тревожился при виде запечатанного черной печатью пакета, который подала нотариусу покровительница Габриеля; нотариус до сих пор машинально держал его в руках. Однако социус полагал, что будет очень кстати исчезнуть вместе со шкатулкой как раз во время общего замешательства. Поэтому он легонько подтолкнул отца д'Эгриньи, сделал ему выразительный знак и, взявши шкатулку под мышку, направился к дверям. - Одну минуту, месье, - сказал Самюэль, вскочив на ноги и загораживая выход. - Я попрошу господина нотариуса посмотреть, что заключается во врученном ему пакете; после этого вы можете уйти... - Но, месье, - возражал Роден, стараясь пробиться к дверям, - дело решено в пользу отца д'Эгриньи, и ждать больше нечего... Позвольте пройти. - А я вам говорю, - загремел старик, - что эта шкатулка не уйдет из комнаты, пока господин нотариус не ознакомится с содержанием врученного ему пакета. Слова Самюэля возбудили всеобщее внимание. Роден вынужден был вернуться назад. Несмотря на свою твердость, еврей задрожал от взгляда, полного ненависти, брошенного на него Роденом. Нотариус начал внимательно читать содержимое пакета. - Боже! - вскрикнул он. - Что я вижу!.. А, тем лучше! При этом восклицании все взоры устремились на нотариуса. - О! Читайте, месье, читайте! - воскликнул Самюэль, складывая руки. - Быть может, мои предчувствия оправдаются! - Но, месье, - сказал нотариусу отец д'Эгриньи, начиная разделять тревогу Родена, - что это за бумага? - Это приписка к завещанию, - отвечал нотариус. - Приписка, которая меняет все дело. - Как! Что вы говорите? - с гневом воскликнул д'Эгриньи. - Меняет дело? По какому праву? - Это невозможно! - закричал Роден. - Мы протестуем! - Габриель... Батюшка... Слушайте же, - повторял Агриколь. - Еще не все потеряно... есть надежда... Габриель, слышишь? Есть еще надежда! - Что ты говоришь? - переспросил молодой священник, недоумевая; он не знал, верить ли ему словам приемного брата. - Господа! - сказал нотариус. - Я должен вам прочитать, что написано в этой приписке. Она изменяет или, лучше сказать, отсрочивает исполнение завещания. - Габриель! - кричал Агриколь, обнимая миссионера. - Отсрочка! Значит, ничего не потеряно! - Прошу вас выслушать, - продолжал нотариус и прочитал следующее: "Здесь находится приписка к моему завещанию, по которой я откладываю срок прочтения и исполнения моего завещания, не изменяя его сущности. Причины выяснятся при чтении того, что здесь написано. Новый срок - 1 июня 1832 года. До этого дня дом мой должен быть снова заперт и деньги оставлены у хранившего их ранее, для того, чтобы 1 июня они были розданы моим наследникам. Мариус де Реннепон. Вильтанез, того же 13 февраля 1682 года, 11 часов вечера". - Клянусь, что эта приписка подложная! - воскликнул отец д'Эгриньи, побледневший, как смерть, от гнева и отчаяния. - Женщина, вручившая эту приписку, нам кажется весьма подозрительной, - прибавил Роден. - Это подложная приписка. - Нет, месье, - строго заметил нотариус. - Я тщательно сверил обе подписи, и они оказались совершенно одинаковыми... Впрочем... то, что я говорил раньше относительно отсутствующих наследников, применимо и к вам: вы можете официально заявить о подложности этой приписки... Но если срок для исполнения завещания отложен еще на три с половиной месяца, до тех пор все останется по-прежнему! Когда нотариус произнес последние слова, на ногтях Родена показалась кровь... В первый раз его бледные губы стали красными. - О, Боже! Ты меня услышал... Ты исполнил мою мольбу! - твердил Габриель, опустившись на колени, сложив с горячей верой руки и обратив к небу свое ангельское лицо. - Твое божественное правосудие не допустило торжества беззакония! - Что ты говоришь, мой милый? - спрашивал Дагобер, не совсем ясно понявший, в чем заключалась сила этой приписки к завещанию. - Все отложено, батюшка! - воскликнул кузнец. - Срок явиться сюда отложен на три с половиной месяца. А так как теперь с этих людей сорвана личина, - прибавил он, указывая на иезуитов, - то бояться их больше нечего. Мы будем настороже! И сироты, и мадемуазель де Кардовилль, и мой славный хозяин Гарди, и молодой индус - все, все получат свои доли! Трудно описать безумную радость, овладевшую Агриколем, Дагобером, отцом маршала Симона, Самюэлем и Вифзафеей. Один Феринджи стоял в мрачной задумчивости перед портретом мужчины со сросшимися бровями. Описать гнев, с каким отец д'Эгриньи и Роден смотрели, как Самюэль снова уносит шкатулку из кедрового дерева, тоже невозможно. По совету нотариуса Самюэль решил отвезти деньги в банк, потому что держать при себе, когда это стало многим известно, такую громадную сумму было неразумно. Пока все эти честные люди, так сильно огорченные вначале, предавались радости и счастливым надеждам, д'Эгриньи и Роден покидали дом с яростью и смертельной тоской в душе. Преподобный отец, садясь в карету, крикнул кучеру: - Во дворец Сен-Дизье! - затем, откинувшись на подушки, он закрыл лицо руками и тяжко застонал. Роден, сидевший с ним рядом, смотрел с гневом и презрением на своего начальника, совершенно убитого и обессиленного. - Трус! - шептал он про себя. - Он пришел в полное отчаяние!.. а между тем... 11. ДА БУДУТ ПЕРВЫЕ ПОСЛЕДНИМИ, ДА БУДУТ ПОСЛЕДНИЕ ПЕРВЫМИ Карета отца д'Эгриньи быстро катилась по направлению к особняку Сен-Дизье. В течение всей дороги Роден не проронил ни слова, наблюдая за своим начальником и прислушиваясь к его речам, прерываемым то гневными, то жалостными восклицаниями, которыми он старался облегчить тоску и ярость обманутых надежд, причем больше всего доставалось неумолимой судьбе, разрушившей в одну минуту все самые верные расчеты. Когда карета преподобного отца въехала во двор особняка Сен-Дизье и остановилась у крыльца, в одном из окон его, полускрытая за шторой, показалась фигура княгини. Сгорая от нетерпения, она подошла посмотреть, не отец ли д'Эгриньи подъехал к дому. Убедившись, что это он, знатная дама со столь сдержанными и гордыми манерами, забыв все правила приличия, поспешно вышла из комнаты и сбежала вниз на лестницу, по которой д'Эгриньи поднимался с совершенно убитым видом. При виде мертвенно-бледных, расстроенных черт преподобного отца княгиня разом остановилась и сама заметно побледнела... Она решила, что все погибло... И быстрого взгляда, которым обменялись бывшие любовники, было совершенно достаточно, чтобы она поняла, как неудачен исход дела. Роден смиренно следовал за преподобным отцом. Они оба вошли вслед за княгиней в ее кабинет. Как только дверь за ними затворилась, княгиня, охваченная мучительным беспокойством, воскликнула, обращаясь к отцу д'Эгриньи: - Что же случилось? Вместо ответа преподобный отец со сверкающими от гнева глазами, побелевшими губами и исказившимся лицом взглянул на свою сообщницу и вымолвил: - Знаете ли, до какой суммы простирается это наследство, которое мы ценили в сорок миллионов? - Понимаю! - сказала княгиня. - Нас обманули... Наследство - ничтожное... и ваши труды пропали даром!.. - Да, наши труды пропали даром! - скрежеща от гнева зубами, отвечал преподобный отец. - Навсегда!!! А речь шла не о сорока миллионах... а о двухстах двенадцати миллионах... - Двести двенадцать миллионов?! - с изумлением повторила княгиня, отступая назад. - Этого быть не может... - Я их видел, эти деньги, повторяю вам, видел, как нотариус их пересчитывал. - Двести двенадцать миллионов! - твердила княгиня. - Но ведь это безграничное, неизмеримое могущество!.. И вы уступили!.. Вы не боролись!.. Не применили самых крайних средств!.. Не отстаивали до последней возможности!.. - Ах, княгиня! Я сделал все, что было возможно, несмотря на измену Габриеля, который как раз сегодня отрекся от нас... и вышел из нашего общества... - Неблагодарный! - наивно заметила княгиня. - Дарственная, которую я окончательно оформил с помощью нотариуса, была так хорошо составлена, что, несмотря на протест этого бешеного солдата и его сына, нотариус вручил мне сокровище в руки. - Двести двенадцать миллионов! - повторяла княгиня. - Право, даже не верится... точно сон... - Да, - с горечью продолжал отец д'Эгриньи, - для нас это богатство и оказалось только сном!.. Нашлась приписка к завещанию, по которой срок явки шайки этих наследников отложен еще на три с половиной месяца. Теперь, когда все это известно... благодаря нашим же действиям, наследники знают о громадности суммы... Конечно, они станут остерегаться... и все погибло! - Но что за проклятый человек принес эту приписку? - Женщина. - Какая женщина? - Не знаю... какая-то кочующая особа, которую Габриель, по его словам, видел в Америке, где она спасла ему жизнь! - Как же эта женщина попала сюда? Как могла она знать о существовании этой приписки к завещанию? - Вероятно, все заранее было условлено с проклятым жидом, сторожем дома, семья которого занималась оборотами этого капитала в течение полутораста лет. Несомненно, у него были тайные инструкции... на тот случай, если явится подозрение, что наследники насильно задержаны... потому что в своем завещании Мариус де Реннепон предвидел, что наш орден будет следить за его потомством. - А разве нельзя начать тяжбу относительно этой приписки? - Затевать тяжбу... в нынешние-то времена? Судиться по делу о завещании, чтобы подвергнуться тысяче негодующих криков, без уверенности в успехе! И того уже, к несчастью, довольно, что слухи разнесутся повсюду!.. Ах! Это просто ужасно... в минуту достижения цели... после всех наших трудов! Дело, которое велось так заботливо и упорно в течение полутора столетий! - Двести двенадцать миллионов! - сказала княгиня. - Да ведь с такими деньгами орден мог бы утвердиться не только за границей, но и здесь, во Франции, в самом ее сердце! - Конечно! - продолжал отец д'Эгриньи. - И захватив в руки образование, мы овладели бы всем нарождающимся поколением! Политическое значение этого дела трудно переоценить. Затем, топнув ногой, он продолжал: - Я вам говорю, что можно сойти с ума от ярости!.. Такое дело... так ловко, умно и настойчиво проведенное! - Итак, всякая надежда потеряна? - Осталась одна надежда, что Габриель не отберет назад своего дара... А и его доля не мала: пожалуй, около тридцати миллионов. - Но ведь это очень много! - воскликнула княгиня, - почти столько, сколько вы и ждали... К чему же отчаиваться? - Дело в том, что Габриель, несомненно, станет оспаривать эту дарственную и найдет возможность ее уничтожить, несмотря на всю ее законность. Теперь он ведь свободен, хорошо понял нас и окружен своей приемной семьей. Я повторяю, что все потеряно и надежды больше нет! Я хочу даже писать в Рим и просить разрешения уехать из Парижа на время. Мне опротивел этот город! - Да, теперь я вижу, что надежды больше нет, раз вы... вы, мой друг, хотите чуть ли не спасаться бегством! Отец д'Эгриньи, казалось, был совсем уничтожен и совершенно потерял всю жизненную энергию. Этот удар окончательно сломил его энергию. Он утомленно бросился в одно из кресел. Во время предыдущего разговора Роден скромно стоял в стороне около дверей, держа в руках старую шляпу. Два или три раза в течение беседы отца д'Эгриньи с княгиней бледное, мертвенное лицо социуса слегка краснело. Он находился в состоянии сосредоточенного гнева, и его вялые веки наливались кровью, как будто в результате яростной внутренней борьбы вся кровь бросалась ему в голову... Вскоре, однако, его угрюмое лицо покрылось прежней бледностью. - Необходимо сейчас же написать в Рим, что мы проиграли. Это событие приобретает громадную важность, так как оно уничтожает великие надежды, которые на нем основаны, - проговорил уныло отец д'Эгриньи. Он знаком указал Родену на письменный стол и резким повелительным тоном добавил: - Пишите... Социус положил на пол свою шляпу, почтительным поклоном ответил на приказание начальника и, подобострастно изогнувшись, склонив голову, пробрался боком к столу, возле которого и сел на кончик стула, смиренно ожидая приказаний. - Вы позволите, княгиня? - обратился отец д'Эгриньи к госпоже де Сен-Дизье, которая ответила жестом нетерпения, как бы упрекая маркиза в излишней формальности. Глухим и сдавленным голосом отец д'Эгриньи диктовал следующее: "Все наши надежды, близкие к полному осуществлению, неожиданно рухнули. Дело Реннепонов, несмотря на все хлопоты и ловкость, с какой оно велось, сегодня окончательно и бесповоротно проиграно. Это, к несчастью, более чем неудача: это самое гибельное событие для всего нашего Общества... несмотря на то, что его моральные права на это наследство, мошеннически утаенное от конфискации, - были очевидны... Моя совесть чиста, поскольку до последней минуты я делал все зависящее, чтобы защитить и укрепить наши права. Но, повторяю, следует считать это важное дело совершенно и безвозвратно потерянным и перестать о нем думать..." Отец д'Эгриньи диктовал, сидя спиной к Родену. При резком шуме, произведенном социусом, который бросил перо и порывисто вскочил с места, преподобный отец обернулся и, с изумлением глядя на Родена, спросил: - Это что?.. Что с вами? - Пора кончать... Этот человек говорит нелепости! - сказал как бы про себя Роден, медленно отходя к камину. - Как?.. Вы покинули свое место... Вы перестали писать?.. - с удивлением спрашивал д'Эгриньи. Затем, обернувшись к княгине, вполне разделявшей его удивление, он прибавил, указывая презрительным взглядом на социуса: - Каково! Он, должно быть, помешался... - Уж вы его извините, - заметила княгиня. - Причиной всему, вероятно, является горе, испытанное им вследствие этой неудачи. - Поблагодарите княгиню и возвращайтесь на место... Пишите дальше... - сказал отец д'Эгриньи с презрительной жалостью, указав Родену повелительным жестом на стол. Социус остался совершенно равнодушен к строгому приказанию. Он резко выпрямился, тяжело ступая по ковру грубыми башмаками, повернулся спиной к камину и, заложив руки за полы своего старого, засаленного сюртука, поднял голову и пристально уставился на отца д'Эгриньи. Социус не вымолвил ни слова, но его отвратительные черты, слегка окрасившиеся румянцем, разом выразили такое сознание своего превосходства, такое глубокое презрение к отцу д'Эгриньи, такую спокойную и даже, можно сказать, явную дерзость, что почтенный отец и княгиня испытали сильнейшее смущение. Они почувствовали, что этот отвратительный, грязный старикашка является для них какой-то властью. Отец д'Эгриньи слишком хорошо изучил обычаи своего общества, чтобы хотя на секунду усомниться в важной причине или в праве своего смиренного секретаря, заставивших последнего принять вид властного превосходства... Поздно, слишком поздно понял преподобный отец, что этот подчиненный мог быть не только шпионом, но и опытным помощником, который в любую минуту, по статутам Общества, мог заменить и сместить неспособного агента, при котором он состоял в качестве _наблюдателя_. Преподобный отец не ошибался: начиная с генерала ордена до надзирателей и ректоров коллежей, все старшие члены ордена имеют около себя, часто не зная, людей, несущих, казалось бы, незначительные обязанности, но готовых в известную минуту заменить их на работе и которые по этому поводу беспрерывно и непосредственно переписываются с Римом. С той минуты как Роден начал держать себя по-иному, гордые манеры отца д'Эгриньи тотчас же изменились. Как ни трудно ему было, он обратился к Родену нерешительно, но в то же время с почтением: - Без сомнения, вам дано право повелевать мною... который до сих пор повелевал вами?.. Роден, не отвечая ни слова, достал из засаленного бумажника записку с печатями с обеих сторон, написанную по-латыни. Прочитав написанное, отец д'Эгриньи с набожным почтением приложился губами к бумажке и возвратил ее Родену, низко пред ним склонившись. Когда отец д'Эгриньи поднял голову, то оказалось, что от стыда и досады он густо покраснел. Несмотря на привычку к слепому повиновению и непоколебимое уважение к воле ордена, он испытывал горький, бурный гнев за внезапное смещение... Но этого было мало... Хотя его отношения к госпоже де Сен-Дизье давно утратили характер любовной связи, все-таки княгиня оставалась в его глазах женщиной... и получить такой унизительный удар при ней ему было вдвойне тяжело: под рясой еще жил светский человек. К тому же сама княгиня, вместо того, чтобы казаться возмущенной и огорченной таким его перемещением из начальника в подчиненные, поглядывала на Родена с любопытством, не лишенным интереса. Как женщина, и к тому же страшно честолюбивая, старавшаяся входить в сношения с главарями каждой партии, княгиня любила такого рода контрасты. Ей было любопытно и занятно видеть, как этот человек жалкой и безобразной наружности, одетый чуть не в лохмотья, до сих пор смиреннейший из всех подчиненных, - теперь, конечно, силой своего признанного выше умственного превосходства, господствовал над отцом д'Эгриньи, вельможей по рождению и изяществу манер и занимавшим, благодаря этому, до сих пор высокое положение в ордене. С этой минуты Роден, в качестве важного лица, совершенно вытеснил в глазах княгини отца д'Эгриньи. Когда прошла первая минута унижения, отец д'Эгриньи, хотя его гордость была смертельно уязвлена, пустил в ход всю свою житейскую мудрость, свойственную светскому человеку, и удвоил любезность в обращении с Роденом, так неожиданно, по воле судьбы, сделавшимся его начальником. Но экс-социус, не способный понять и оценить эти деликатные оттенки, самым грубым, резким и властным образом принял новое положение, и совсем не из чувства возмездия за прошлые унижения, а просто из сознания превосходства. Он считал бывшего начальника совершенным ничтожеством, поскольку хорошо изучил его за время своего секретарства. - Вы бросили перо, - почтительно и любезно обратился к нему отец д'Эгриньи, - когда я диктовал вам донесение в Рим... Не будете ли вы столь любезны указать мне... в чем моя ошибка? - Сию минуту, - начал Роден резким и саркастическим тоном. - Я давно уже видел, что это дело вам не по силам... но я сдерживался... а между тем сколько промахов!.. Какая скудость воображения! Как грубы употреблявшиеся вами средства, чтобы довести дела до благополучного конца! - Я с трудом понимаю... в чем вы меня упрекаете, - кротко отвечал отец д'Эгриньи, хотя горечь невольно прорывалась сквозь наружное смирение. - Разве дело не было бы выиграно, если бы не эта несчастная приписка?.. Разве вы сами не принимали участия... в тех мерах, которые теперь так строго осуждаете? - Вы тогда повелевали... а я повиновался... Кроме того, вы были близки к успеху... Конечно, не благодаря вашим мерам, а именно несмотря на них, ведь они были возмутительно грубыми и неловкими... - Вы... очень строги! - сказал отец д'Эгриньи. - Я справедлив... Ну, скажите на милость, как будто нужно особенную ловкость, чтобы затворить кого-нибудь в комнате, да запереть за ним дверь на ключ? А между тем разве вы делали что-нибудь другое? Нет... ничего больше! Дочери генерала Симона? Сперва их запирают в тюрьме в Лейпциге, потом в монастыре в Париже! Адриенна де Кардовилль? заперта! Голыш? в тюрьме! Джальма? усыплен!.. Единственно против господина Гарди была принята другая, более остроумная и надежная система. А почему? Потому что тут действовали на нравственную сторону, чтобы удалить его... Что касается ваших других приемов... Бог мой!.. Все так глупо, натужно и опасно... Почему? А потому, что вы действовали насилием, а на насилие отвечают насилием же... Это не борьба умных, ловких, настойчивых людей, смело идущих во мраке, потому что они к нему привыкли... а борьба крючников при ярком солнце! Как! Вместо того, чтобы действовать настойчиво, постоянно скрываясь и не выставляя себя на вид... вы привлекаете к нам всеобщее внимание своими грубыми и дикими поступками, о которых начнут кричать повсюду... Для пущего сохранения тайны вы обращаетесь к полиции, жандармам, тюремщикам!.. Ведь это достойно жалости!.. Простить вам все эти промахи было возможно только в случае блестящего успеха! А успеха вы не достигли... - Позвольте, - начал д'Эгриньи, задетый за живое, потому что видел, как княгиня с удивлением прислушивалась к резким решительным словам Родена и начинала посматривать на своего бывшего любовника с таким видом, точно хотела сказать: "А ведь он прав". - Позвольте, вы более чем строги в ваших суждениях... И, несмотря на почтение, с каким я должен к вам относиться... я все-таки не привык... - Много имеется вещей, к которым вы не привыкли, - грубо прервал преподобного отца Роден. - Ничего... привыкнете... Вы составили себе совершенно ложное понятие о вашем умении. В вас все еще играют старые дрожжи светского человека и вояки: это-то и лишает вас проницательности, хладнокровия и ясности мышления... Вы были красивый офицер, франтоватый, раздушенный, всю жизнь вы воевали, бегали за женщинами, веселились... Вы поизносились... Из вас ничего нельзя сделать, кроме исполнителя чужих приказов. Суд над вами произнесен. Вам никогда не приобрести той мощи, той сосредоточенности ума, которая позволяет управлять и людьми и обстоятельствами. А я ими обладаю, и знаете почему? Только потому что, отдавшись всецело службе нашему ордену, я всегда оставался безобразным, грязным и девственным... Да, девственным... вся мощь моя в этом!.. Говоря эти ужасные по своему цинизму слова, Роден казался совершенно страшным. Но княгиня де Сен-Дизье находила его почти прекрасным благодаря отваге и энергии. Отец д'Эгриньи, чувствуя, что этот человек-демон начинает непреодолимо и непреклонно властвовать над ним, попытался в последний раз возмутиться и воскликнул: - Эх, месье, это хвастовство не является доказательством силы и уменья... Увидим, что будет на деле! - Увидите... - холодно продолжал Роден, - и знаете, в каком деле? - (Роден любил вопросительную форму в разговоре.) - В том самом, от которого вы так трусливо бежите... - Что вы сказали? - воскликнула княгиня. Пораженный дерзостью Родена, отец д'Эгриньи не мог вымолвить ни слова. - Я говорю, - медленно продолжал Роден, - что берусь достигнуть успеха в деле о наследстве Реннепонов, которое вы считаете окончательно проигранным. - Вы?.. - воскликнул отец д'Эгриньи. - Вы? - Я... - Но наши планы раскрыты... - Тем лучше... Выдумаем что-нибудь поумнее. - Но нас будут остерегаться! - Тем лучше... что трудно, того вернее достигнешь. - Как! Вы надеетесь, что вам удастся уговорить Габриеля не уничтожать дарственную? - Я положу в казну ордена двести двенадцать миллионов, которые у нас вырвали. Достаточно это ясно? - Настолько же ясно, как и недостижимо... - А я говорю, что это возможно... и это будет... слышите! Эх вы, близорукая голова, разве вы не понимаете, - воскликнул Роден, разгорячившись так, что краски выступили на его мертвенном лице, - разве вы не понимаете, что теперь колебаться больше нельзя? Если эти двести двенадцать миллионов будут наши, то и вся Франция будет в наших руках, потому что в наше продажное время с такими деньгами можно купить правительство; если же оно заломит слишком большую цену или окажется несговорчивым, то можно возбудить гражданскую войну, свергнуть его и восстановить легитимных государей, - что для нас самое подходящее, потому что тогда снова все будет в наших руках. - Это очевидно! - воскликнула княгиня, с восхищением всплеснув руками. - А если, напротив, - продолжал Роден, - эти двести двенадцать миллионов останутся в семье Реннепонов, то мы разорены и погибли. У нас явится масса ожесточенных, непримиримых врагов... Разве вы не слыхали отвратительных желаний, выраженных в завещании этим Мариусом де Реннепоном относительно того сообщества, которое, к несчастью, по роковой случайности, может весьма легко возникнуть в его проклятой семье?.. Подумайте, какие силы соберутся вокруг этих миллионов: маршал Симон, например, как опекун своих дочерей... Кто он такой? Человек из народа, ставший герцогом и не испытывающий при этом тщеславия, что делает его влияние на массы неотразимым, потому что в глазах народа воинственный дух и бонапартизм до сих пор еще являются синонимами чести и национальной славы. Затем, Франсуа Гарди, либеральный, независимый и просвещенный буржуа, образчик крупного фабриканта, горячего поборника прогресса и улучшения быта рабочих!.. Затем, Габриель, добрый священник, как они его зовут, апостол евангельского учения раннего христианства, представитель демократии в церкви, противник ее аристократии, бедный деревенский аббат, выступавший противником богатого епископа, то есть, по их грубому выражению, возделыватель нивы Господней, идущий против праздного деспота, прирожденный проповедник идей братства, свободы и прогресса... по их же словам, и все это не во имя зажигательной революционной политики, а во имя Христа, во имя религии, полной милосердия, любви и мира... как они говорят, повторяю. А Адриенна де Кардовилль? Образец изящества, грации, красоты, жрица всех чувственных наслаждений, которые она пытается обожествлять, утончая их и облагораживая. Я не говорю уже об ее уме и отваге: вы хорошо их знаете сами. Никто не может нам больше навредить, чем эта особа, патрицианка по крови, демократка по сердцу, поэтесса по воображению. И наконец, принц Джальма, храбрый, смелый, готовый на все, потому что он не знаком с цивилизацией, неукротимый как в ненависти, так и в любви, страшное орудие в умелых руках?.. Да в этой проклятой семье даже дрянной Голыш, который сам по себе ничего не стоит, - и он может им принести пользу, когда, облагороженный, просвещенный и возрожденный постоянной связью с этими великодушными и обворожительными натурами, как их называют, он явится в их сообществе, представителем рабочих... Ну, так подумайте теперь, что будет, когда эти люди, уже восстановленные против нас, последуют отвратительным советам и указаниям Реннепона? А что они им последуют, я в этом уверен. Что будет, когда все их силы соединятся, - да еще при наличии такого капитала, который усилит их могущество в сто раз, - и объявят нам и нашим принципам войну? Они станут для нас, поверьте, самыми опасными врагами, какие когда-либо у нас бывали. Я утверждаю, что никогда нашему обществу не грозила большая опасность. Теперь для нас - вопрос жизни или смерти. Защищаться теперь поздно: надо нападать, чтобы уничтожить проклятый род Реннепонов и завладеть миллионами. Картина, набросанная Роденом с необычными для него жаром и живостью, которые только усиливали впечатление, заставила княгиню и отца д'Эгриньи обменяться растерянным и испуганным взглядом. - Признаюсь, - проговорил преподобный отец, - мне и в голову не приходили опасные последствия задуманного Реннепоном союза. А, конечно, его наследники, судя по тому, что мы о них знаем, способны с радостью осуществить эту утопию... Опасность очень велика... грозит большой бедой... Но как ее предотвратить?.. Что делать? - Как! Вы имеете дело с такими натурами, героическими и восторженными, как Джальма; чувственными и эксцентричными, как Адриенна Кардовилль; наивными и простодушными, как Роза и Бланш; прямыми и честными, как Франсуа Гарди; ангельски чистыми, как Габриель; грубыми и ограниченными, как Голыш, - и вы спрашиваете, что делать? - По правде сказать, я вас не понимаю, - ответил отец д'Эгриньи. - Могу этому поверить! Мне это вполне понятно из вашего предыдущего поведения... - презрительно заметил Роден. - Вы прибегали к грубым, насильственным мерам, вместо того, чтобы действовать на все эти благородные и возвышенные натуры, которые, соединившись вместе, обретут непреодолимую мощь, а будучи разрозненны, в одиночку, очень легко поддадутся всякого рода неожиданностям, соблазну, увлечению. Поняли вы наконец?.. Все еще не поняли? Роден пожал плечами: - Ну, скажите мне, с отчаяния умирают? - Да. - Может дойти до последних пределов сумасшедшей щедрости человек в порыве счастливой любви? - Да. - Не бывает ли такого ужасного и горького разочарования, когда самоубийство является единственным убежищем от тягостной действительности? - Да, бывает. - Излишество в чувственных наслаждениях не может разве довести до медленной, сладострастной агонии? - Да, может. - Не бывает разве в жизни таких страшных обстоятельств, что самый светский, неверующий человек слепо бросается, разбитый и уничтоженный, в объятия религии, меняя все земные блага на власяницу, молитву и религиозный экстаз? - Да, бывает. - Не случается разве, что реакция на страсти производит в человеке такую страшную перемену, которая часто приводит к самой трагической развязке? - Конечно. - Ну, так зачем же спрашивать: "Что делать?" А что вы скажете, если раньше, чем пройдет три месяца, самые опасные члены этой семьи Реннепонов явятся умолять на коленях, как о великой милости, о разрешении им вступить в то самое общество, которое внушает им теперь такой ужас и с которым Габриель расстался навек? - Такое обращение невозможно! - воскликнул отец д'Эгриньи. - Невозможно?.. А кем были вы, месье, пятнадцать лет назад? - спросил Роден. - Вы были ничтожным светским развратником... А вы пришли к нам... и ваши богатства стали нашими... Как! Мы покоряли князей, королей и пап; мы поглотили и погасили великие умы, слишком ярко горевшие вне нашей общины; мы владычествовали над Старым и Новым светом; мы пережили века, сохранив силу, богатства и способность внушать страх, несмотря на ненависть, на преследования, каким подвергались, и вдруг мы не справились бы с семьей, которая для нас опасна и богатства которой, у нас же похищенные, нам столь необходимы! Как! У нас не хватит искусства достигнуть этого без ненужного насилия, без компрометирующих преступлений!.. Да вы, значит, и понятия не имеете о безгранично-разрушительном действии человеческих страстей, особенно когда ими ловко и с расчетом пользуются и возбуждают их. А кроме того, быть может, с помощью одной могучей помощницы, - со странной улыбкой заметил Роден, - удастся эти страсти разжечь с удвоенной силой. - И этот помощник... Кто он? - спросил д'Эгриньи, испытывавший, как и княгиня, чувство невольного удивления, смешанного со страхом. - Да... - продолжал Роден, не отвечая на вопрос аббата, - этот могучий помощник, если он явится нам на помощь, может произвести самые поразительные превращения: сделать малодушными трусами самых неукротимых, верующими самых нечестивых, зверьми самых кротких ангелов... - Но кто же этот помощник? - воскликнула княгиня со смутным чувством страха. - Этот могущественный, страшный помощник, кто же он? - Если он явится, - продолжал так же бесстрастно Роден, - самые юные и сильные будут ежеминутно так же близки к смерти, как умирающий в последнюю минуту агонии... - Но кто же он? - все более и более испуганно допытывался отец д'Эгриньи, так как чем мрачнее были краски рассказа Родена, тем бледнее и бледнее он становился. - Много и сильно покосит он людей и сможет, наконец, одним взмахом укутать в саван, который вечно за ним влачится, всю эту проклятую семью!.. Но он вынужден будет пощадить жизнь одного великого, неизменного тела, которое - сколько бы у него ни умерло членов - никогда не ослабевает, потому что дух, дух общества Иисуса никогда не погибнет... - И ЭТОТ ПОМОЩНИК?.. - Этот помощник приближается, - произнес Роден, - приближается медленными шагами... Его страшное появление предчувствуется всеми и всюду... - Кто же это?! - Холера! При этом слове, произнесенном Роденом шипящим, резким тоном, княгиня и отец д'Эгриньи побледнели и вздрогнули... Взор Родена, холодный и потухший, делал его похожим на привидение. Могильная тишина воцарилась в комнате; Роден первый прервал ее. По-прежнему бесстрастный, он повелительным жестом указал отцу д'Эгриньи на стол, за которым так недавно сидел скромно сам, и отрывисто сказал: - Пишите! Сначала преподобный отец вздрогнул от изумления, но, вспомнив свою новую роль подчиненного, он встал, поклонился и, усевшись за стол, взял перо; повернувшись к Родену, сказал: - Я готов. Роден диктовал, и преподобный отец записывал нижеследующее: "Вследствие оплошности преподобного отца д'Эгриньи дело о наследстве Реннепонов сегодня сильно осложнено. Сумма наследства достигает двухсот двенадцати миллионов. Несмотря на неудачу, считаю возможным взять на себя труд сделать семью Реннепонов совершенно безвредной для ордена и возвратить обществу Иисуса миллионы, принадлежащие ему по праву... Требуются самые широкие и неограниченные полномочия". Через четверть часа после этой сцены Роден выходил из дворца Сен-Дизье, чистя рукавом засаленную шляпу, которую он снял, чтобы глубоким поклоном ответить на поклон привратника. ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ. ОБЕЩАНИЯ РОДЕНА 1. НЕЗНАКОМЕЦ Следующая сцена происходила на другой день после того, как отец д'Эгриньи был самым грубым образом низведен Роденом до положения подчиненного, занимаемого раньше социусом. Улица Хлодвига является, как известно, наиболее уединенным местом во всем квартале горы св.Женевьевы. Во время нашего повествования дом под N_4 на этой улице состоял из главного здания, пересеченного темными воротами, которые вели на маленький угрюмый двор, где возвышалось второе строение, исключительно нищенского и непривлекательного вида. В полуподвальном этаже по переднему фасаду находилась лавочка, где продавали уголь, дрова в вязанках, зелень и молоко. Било девять часов утра. Лавочница, по имени матушка Арсена, старая женщина с кротким болезненным лицом, в коричневом бумазейном платье и красном бумажном платке, стояла на нижней ступеньке лестницы, спускавшейся в ее нору, и заканчивала утреннюю выставку товаров: с одной стороны двери она поставила жестяное ведро с молоком, а с другой положила несколько пучков увядшей зелени и несколько вилков пожелтевшей капусты. На нижних ступеньках лестницы, в полутьме подвала, виднелись переливающиеся отблески огня, пылавшего в небольшой печке. Эта лавка, устроенная рядом с воротами, служила привратницкой, а зеленщица заменяла консьержку. Вскоре к матушке Арсене легко и вприпрыжку вбежала хорошенькая девушка, вышедшая из дома. Это была Пышная Роза, близкая подруга Королевы Вакханок, находившаяся теперь на положении "вдовы", вакхическим, но почтительным чичисбеем которой был, как известно, Нини-Мельница, плясун-ортодокс, который, в случае необходимости, превращался после выпивки в религиозного писателя Жака Дюмулена, с легкостью переходя, таким образом, от разнузданного канкана к ультрамонтанской полемике и от "Бурного тюльпана" к католическому памфлету. Роза, вероятно, только что встала, о чем можно было судить по небрежности ее утреннего туалета. Вероятно, за неимением другой шляпы она лихо надела на свои гладко причесанные белокурые волосы военную фуражку от кокетливого костюма дебардера. Шаловливое личико семнадцатилетней девушки, розовое, свежее, пухлое, оживлялось сверкающими, полными огня, веселыми голубыми глазами. Роза так плотно куталась в свое довольно поношенное и выцветшее пальто из шотландки в красную и зеленую клетку, что ясно угадывалась стыдливость девушки; ее ноги, - до того белые, что нельзя было решить, в чулках она или нет, - были обуты в красные сафьяновые туфельки с посеребренными пряжками... Можно было легко заметить, что под пальто она прятала какой-то предмет, держа его в руке. - Здравствуйте, Пышная Роза, - ласково приветствовала ее матушка Арсена. - Вы сегодня раненько поднялись... значит, вчера не танцевали? - Не говорите, матушка Арсена, вчера мне было вовсе не до танцев... Бедная Сефиза всю ночь проплакала: она не может утешиться, что ее возлюбленный в тюрьме! - Постойте-ка, - сказала зеленщица, - постойте, мне надо вам кое-что сказать по поводу вашей Сефизы. Только вы не рассердитесь? - Разве я когда сержусь? - сказала Пышная Роза, пожав плечами. - Вы не думаете, что господин Филемон будет на меня сердит, когда вернется? - Будет сердит на вас! Почему же? - Да из-за его квартиры, которую вы занимаете... - Ах, матушка Арсена, разве Филемон вам не сказал, что в его отсутствие я осталась полной хозяйкой обеих комнат, как я была и над ним самим? - О вас-то я не говорю. Речь о вашей подруге Сефизе, которую вы привели в квартиру господина Филемона. - А куда же бы она иначе делась, матушка Арсена? Она не смела вернуться домой, когда ее друга арестовали, потому что они там кругом должны. Видя ее затруднительное положение, я ей и сказала: "Иди, пока Филемона нет, в его квартиру, а когда он вернется, мы подумаем, куда тебя пристроить!" - Ну, если вы меня уверяете, мадемуазель, что господин Филемон не рассердится... то в добрый час... - Рассердится? на что, например? Что мы его хозяйство разорим, что ли? Нечего сказать, хорошо хозяйство!.. Вчера я разбила последнюю чашку... Вот с чем мне приходится идти к вам сегодня за молоком! И, заливаясь смехом, молодая девушка высунула из-под шубки свою беленькую руку, показав матушке Арсене один из тех бокалов для шампанского, емкость которых необъятна и которые вмещают в себя почти целую бутылку. - Господи! - воскликнула пораженная зеленщица. - Да это целая труба из хрусталя! - Это приз, полученный Филемоном в обществе гребцов-любителей, - с важностью отвечала Роза. - Подумать только, вам нужно налить сюда молока!.. Мне, право, совестно. - А мне-то?.. Что если я повстречаю кого-нибудь на лестнице, держа этот бокал, словно свечу?.. Да я умру со смеха и, пожалуй, разобью последнюю ценность Филемона... И он предаст меня проклятию. - Не бойтесь кого-нибудь встретить: со второго этажа все уже ушли, а на третьем встают очень поздно. - А кстати о жильцах, - сказала Роза. - Во дворе, на третьем этаже, не найдется ли у вас комнатки? Это для Сефизы, когда вернется Филемон. - Есть... маленькая, скверная конурка под крышей... как раз над двумя комнатами старика, который держится так таинственно, - отвечала матушка Арсена. - Ага... папаши Шарлеманя... И вы ничего-таки и не узнали на его счет? - Нет, мадемуазель. Разве только одно, что он явился ко мне сегодня на рассвете, постучался в ставень и спрашивает: "Нет ли у вас письма на мое имя, хозяюшка?" Он всегда так вежлив, этот старичок! "Нет, - говорю, - письма нет". - "Хорошо, хорошо, не беспокойтесь, хозяюшка, я зайду за ним еще раз!" Ну, и затем он ушел. - И он никогда дома не ночует? - Никогда. Должно быть, он живет где-нибудь в другом месте, так как он сюда приходит только на несколько часов днем и то через четыре или пять дней. - И приходит всегда один? - Всегда один. - Вы это знаете наверняка? И он никогда с собой не приводит случайно какой-нибудь такой хорошенькой кошечки? Смотрите, если это случится, Филемон от вас съедет! - прибавила Роза, притворяясь оскорбленной в своем целомудрии. - Господин Шарлемань! И у него женщина! Ах, бедный, милый старичок! - и зеленщица даже всплеснула руками. - Если бы вы его видели с его засаленной шляпой, в старом сюртуке и с заштопанным зонтиком! И наружность у него такая простоватая. Уж он скорее на святого похож, чем на волокиту. - Но что же он тогда делает один целыми часами в этом чулане, где и в полдень-то темно? - Я сама вас спрашиваю, что он там может делать? Ведь не скажешь, чтобы он являлся туда наслаждаться комфортом! Вся его мебель - складная кровать, печка, стол да стул! Еще старый чемодан в придачу! - Вроде филемоновых чертогов! - сказала Роза. - А между тем он так боится, чтобы кто-нибудь не вошел к нему в комнату, точно все вокруг жулики, а его мебель из чистого золота. Он приделал новый замок на свой счет, ключа мне никогда не оставляет и даже печку сам топит, чтобы никого к себе не впускать! - И вы говорите, он старый? - Да, ему лет пятьдесят или шестьдесят. - И уродлив? - Представьте себе два маленьких змеиных глаза, точно просверленных буравчиком на бледном лице... да на таком бледном, как у мертвеца! Даже губы и те белые! Это что касается внешности; ну, а насчет характера могу сказать одно: уж так он вежлив, так часто снимает шапку и низко кланяется, что даже неудобно. - Я все думаю, - продолжала девушка, - что он такое там у себя один делает? Ну, если Сефиза поместится в конурке над ним, мы еще на его счет позабавимся... А сколько стоит эта конурка? - Да, знаете, она так плоха, что, пожалуй, хозяин за нее дороже пятидесяти - пятидесяти пяти франков в год не возьмет. Там ведь нельзя даже печки поставить, и свет проходит только через слуховое окно. - Бедная Сефиза, - сказала Роза, вздохнув и печально покачав головой. - После такого веселья, растратив столько денег с Жаком Реннепоном, дойти до того, чтоб поселиться в конуре и вернуться к трудовой жизни! Право, для этого нужно много мужества! - Да, от этого чулана далеко до коляски четверней, в которой она так недавно заезжала за вами с толпой прекрасных масок!.. И еще все были такие веселые... особенно этот толстяк в картонной каске с перьями и в сапогах с отворотами... Какой весельчак! - О, Нини-Мельница! Лучше его никто не сумеет сплясать "Запретный плод"! Надо бы вам видеть его в паре с Сефизой! Бедная хохотушка! Бедная выступальщица!.. Теперь если она и шумит, то лишь когда плачет... - Эх, вы! молодежь... молодежь! - сказала лавочница. - Послушайте, матушка Арсена... ведь и вы были молоды!.. - Да, должно быть, была! А только, по правде говоря, я себя больше помню все такой, какова я теперь! - Ну, а как насчет обожателей ваших, матушка? - Какие тут обожатели! Во-первых, я была некрасива, а во-вторых, у меня имелась слишком хорошая охрана. - Что же, мать за вами строго присматривала? - Нет... я была в упряжке... - Как это в упряжке? - воскликнула изумленная Роза, прерывая зеленщицу. - Да так, мадемуазель: мы с братом впрягались в телегу водовоза. И знаете, после того как мы с ним часов восемь - девять катили бочку не хуже пары лошадей, так тут на ум глупости не шли. - Бедная матушка Арсена, какое тяжкое ремесло! - Да, особенно зимой по гололеду! Тяжело-таки приходилось; мы должны были с братом подбивать башмаки шипами, чтобы не поскользнуться. - Каково женщине таким ремеслом заниматься! Просто сердце разрывается... А еще запрещают запрягать собак! (*18) - вполне разумно заметила Роза. - Пожалуй, что и правда!.. Нередко животные счастливее людей, - продолжала матушка Арсена. - Но что поделаешь? Жить надо... Да и знай, сверчок, свой шесток!.. А тяжело было действительно... Я получила на этой работе болезнь легких, и не по своей вине! Лямка так давила на грудь, что я не могла дышать свободно... Тогда я оставила эту работу и принялась за торговлю... Я говорю это к тому, что, будь у меня красота да случай, так я, быть может, была бы тем же, чем и другие девушки... которые начинают весело, а кончают... - Совсем иначе! Вы правы, матушка Арсена. Да видите, не у всех хватит храбрости влезть в упряжку, чтобы сохранить добродетель!.. Ну, и утешаешь себя разными уверениями: что надо веселиться, пока молода да красива... что дважды семнадцать лет не бывает... а что потом... потом и свету конец... или замужество!.. - А не лучше ли было бы с него и начать? - Что и говорить! Но, к несчастью, вначале мы все очень доверчивы и глупы, не умеем окрутить мужчин или запугать, и они смеются над нами... Я, матушка Арсена, могла бы хоть себя в пример привести... да только это такой пример, что страшно станет! Не хочу... Довольно уж того, что я перенесла горе, к чему еще мучиться воспоминаниями!.. - Как, мадемуазель? Да неужели и вы страдали? Такая веселая, молоденькая девушка? - Ах! Мне было пятнадцать с половиною лет, а я уже лила слезы и выплакала их только к шестнадцати годам!.. Кажется недурно, как по-вашему? - Вас обманули, мадемуазель? - Со мной хуже сделали... как и со многими другими бедными девочками, у которых, подобно мне, и мысли не было идти по дурной дороге! Моя история не длинна... Мой отец и мать - крестьяне из Сен-Валери; они были так бедны, так бедны, что им пришлось послать меня, одну из пяти своих детей, живших дома, восьмилетнюю девочку, сюда, в Париж, к тетке, которая занимала место экономки. Добрая женщина взяла меня из милости, и спасибо ей за это, потому что она сама зарабатывала немного. В одиннадцать лет она меня отправила работать на одну из больших фабрик в Сент-Антуанском предместье... Я не хочу порицать хозяев... но им решительно все равно, что на фабрике вместе работают девочки и мальчики рядом с девушками и молодыми людьми лет восемнадцати - двадцати... и также вперемешку между собою. Ну, вы понимаете, что тут, как и везде, в негодяях недостатка нет... Они не стесняются ни в словах, ни в поступках, и, спрашиваю вас, какой это пример для детей, которые слишком многое видят и слышат, хотя и не подают вида? Что же вы хотите?.. Вырастая, привыкаешь узнавать каждый день вещи, которые затем тебя уж не пугают нисколько!.. - Это истинная правда, мадемуазель Роза, бедные дети... кому о них и позаботиться? Отцу и матери? Но они на работе... - Да, да. Знаете, матушка Арсена, легко сказать про девушку, которая сошла с пути: "Она, мол, такая да сякая!" А если бы узнали, почему она такой стала, так, пожалуй, скорее бы ее пожалели, чем осудили... Да вот о себе скажу: в пятнадцать лет я была очень хорошенькая... Один раз пришлось мне пойти с жалобой к старшему помощнику у нас на фабрике. Провели меня к нему в кабинет, и он мне сказал, что дело разберет и что, кроме того, всячески будет мне покровительствовать, если я буду его слушаться. При этом он вздумал меня обнимать... Я отбиваться! Тогда он мне и говорит: "Ты меня отталкиваешь? Ладно же: не будет тебе больше работы, я тебя выгоняю с фабрики". - Экий злодей! - сказала матушка Арсена. - Вернулась я домой вся в слезах; тетка меня одобрила и сказала, что надо поискать работы в другом месте... Однако не тут-то было... Фабрики переполнены рабочими. А беда одна не приходит: тетка вдруг заболела. В доме ни гроша. Набралась я смелости и пошла к помощнику умолять его. Ничего не помогает. "Тем, - говорит, - хуже для тебя: ты сама от своего счастья отказываешься; была бы поласковее, я бы, может, потом на тебе женился..." Ну, что дальше рассказывать?.. С одной стороны, нищета, отсутствие работы, болезнь тетки... а тут помощник со своим обещанием жениться... все и кончилось так, как всегда кончается! - Ну, а позднее вы его спрашивали насчет женитьбы? - Он расхохотался мне в лицо и через полгода бросил меня... Вот тогда-то я все свои слезы и выплакала... больше ничего не осталось... Заболела я после этого, а потом, как водится, утешилась... и мало-помалу дошла до Филемона... И ему я мщу за всех мужчин... Я его тиран! - прибавила Пышная Роза с трагическим видом, причем облако печали, затуманившее ее хорошенькое лицо во время беседы с матушкой Арсеной, разом рассеялось. - А ведь правда, - проговорила задумчиво зеленщица. - Долго ли обмануть бедную девушку; кто за нее заступится... кто защитит? Да, очень часто они вовсе не виноваты... - Батюшки!.. Нини-Мельница! - воскликнула Роза, прерывая зеленщицу и глядя на другую сторону улицы. - В такую рань поднялся!.. что ему от меня нужно? И Роза еще более целомудренно закуталась в шубку. Действительно, приближался Жак Дюмулен; его шляпа была залихватски заломлена набекрень, нос красен, глаза блестели, выпуклое брюхо обрисовывалось под пальто, а обе руки, в одной из которых он держал палку, торчавшую вверх, как ружье, были засунуты в карманы. Входя в лавку, вероятно с целью спросить о чем-нибудь привратницу, он неожиданно увидел Пышную Розу. - Как! моя питомица уже встала! Отлично. А я пришел как раз, чтобы дать ей утреннее благословение!.. И Нини-Мельница, раскрыв объятия, двинулся навстречу к Розе, которая, напротив, отступила на шаг. - Ах, неблагодарное дитя! вы отказываетесь от отеческих объятий? - Я принимаю их только от Филемона! Вчера я от него получила письмо, бочонок виноградного варенья, два гуся, бутылку домашней наливки и угря. Не правда ли, довольно комичные подарки? Наливку я оставила, а все остальное выменяла на парочку живых голубей и поместила их в комнате Филемона, так что у меня там настоящая голубятня. Впрочем, Филемон возвращается и везет с собой семьсот франков, которые он вытянул у своей почтенной семьи под предлогом, что хочет учиться