ной книжки, впрочем, оба еле-еле умеют читать и писать. Они сидят в свежей тени, беспечно держась за руки, им славно прислушиваться к веселому бормотанию бегущей у самых их ног воды, радостно ощущать ладонью прохладу чужой руки. - Я тебе подарочек принес... Пиппо протягивает Мариетте окулировочный нож. Лезвие покоится в черной рукоятке, рукоятка блестящая, в дерево ее врезаны медные заклепки. Чуть выступающий кончик лезвия напоминает формой шпору: именно его-то вводят под кору, после того как уже сделан надрез, и приподымают целый ее пласт. Если держать нож закрытым, положив его на ладонь и зажав всеми четырьмя пальцами, кроме большого, кончик ножа, похожий на шпору, воинственно торчит, совсем как шпора у бойцового петуха... Мариетта открывает нож. Смотрит на фабричную марку, выгравированную в нижней части лезвия: две бычьи морды, огромные рожищи и надпись: "Due Buoi". - "Два быка". - Такой небось лир восемьсот стоит, - говорит она. И пробует на ногте остроту лезвия. - Здорово наточен. Да и вообще лезвие что надо, острый как бритва. Она закрывает нож - пружина зверской силы, лезвие уходит в рукоятку, громко щелкнув, будто выстрелили из пистолета. Человек неопытный в обращении с таким ножом непременно отхватил бы себе полпальца. Но в этом краю виноградарей Мариетта, можно сказать, родилась под щелканье окулировочных ножей. - Славный ножик, - замечает она. - Только мне-то он на что? Она насмешливо щурится на Пиппо. - Ладно, пускай пока побудет у меня, будешь им бриться, когда борода начнет расти... - Да ведь это нож Маттео Бриганте, - пояснил Пиппо. Мариетта даже подскочила от удивления. - Врешь?! - говорит она. - Нет, не вру. - Ну и молодец! - восклицает Мариетта. Пиппо рассказывает ей о ночных подвигах "краснокожих". И о том, как они с Бальбо подготовили всю эту операцию. Как ловко действовали гуальони. И как ему самому пришла в голову блестящая мысль зайти в разгар операции в "Спортивный бар" - такое алиби, что не придерешься. Потом сообщает о результатах набега: во-первых, обчистили немцев, во-вторых, двух курортниц и, наконец, самого Маттео Бриганте. Мариетта держит на ладони нож, сжав пальцы так, чтобы чуть торчал кончик-шпора, и с восторгом следит за всеми подробностями набега. - Молодцы гуальони! Молодец Пиппо! Внезапно на лицо ее набегает тень. - Но ведь это же открытая война с Маттео Бриганте... - Мы уже давно с ним воюем, - отвечает Пиппо. - Но теперь это уже вызов лично ему. - Мы еще посмотрим, Бриганте, кто кого! Мариетта протягивает руку в сторону города. - Avanti, гуальони! Вперед! Смерть Маттео Бриганте! Потом поворачивается к Пиппо. - Бриганте мы заимеем, - говорит она. - Уж я чувствую, что заимеем. И они продолжают болтать о своих делах. - Ну, что ты решила? - спрашивает Пиппо. - Сама еще не знаю, - отвечает она. - Возможно, придется вернуться в низину... - А когда бежим? - Может, даже раньше, чем я предполагала. - Это как тебе угодно, - говорит ей. - А ты гуальони бросишь? - Велю им идти за нами, - объясняет он. - Потихоньку, не всем скопом, а поодиночке... - Я еще подумать хочу, - заявляет Мариетта. - Буду думать целый день. Надо что-то изобрести... - Вечером я к тебе загляну, - обещает Пиппо. На обратном пути в Манакоре он сталкивается с двумя гуальони, они работают у дона Чезаре и сейчас направляются в сад приводить в порядок оросительные борозды. - В сарайчике никого нет, - говорит им Пиппо. - А мы знаем, кто там. - Никого нет, - сурово повторяет Пиппо. - Никого, никого... - с улыбкой вторят ему гуальони. Мариетта возвращается в сарайчик, садится на сваленные в углу мешки, локти упирает в колени, голову обхватывает ладонями; она просидит так целый день и все будет строить один план за другим. В восемь часов утра Франческо собрался уходить из дому. В кухне мать подавала завтрак Маттео Бриганте. - Уже уходишь? - спросила она. Франческо предвидел этот вопрос. - Да, ухожу, - ответил он, - еду в Скьявоне. Скьявоне - небольшой рыбацкий порт, расположен по ту сторону мыса, густо поросшего сосняком, мыс закрывает с востока вход в бухту Манакоре (со стороны, противоположной низине и озеру). Бриганте не спросил сына, что он собирается делать в Скьявоне. Это-то отчасти и смутило Франческо. Он ждал от отца такого вопроса. Но после их ночного разговора Маттео Бриганте решил относиться к сыну не как к мальчишке, а скорее как к мужчине и дать ему чуть больше свободы. Франческо топтался на кухне, громко хрустя печеньем. - Скьявоне - не ближний путь, - заметила мать. - И пятнадцати километров не будет. Я быстро смотаюсь. Дон Руджеро дал мне свою "веспу". - С чего это тебе приспичило брать у дона Руджеро его "веспу"? - спросила мать. - Хочу в Скьявоне посмотреть трубу... У них в джаз-оркестре прекрасная труба... Вчера вечером наша труба что-то мне не понравилась... - Если ему не нравится труба, пусть сменит, он совершенно прав, - вмешался в разговор Бриганте. И вдруг добавил: - А деньги на бензин у тебя есть? - Всего тридцать километров туда и обратно... Бензину как раз в обрез, так сказал дон Руджеро... - Я не беднее отца твоего Руджеро, - заметил Бриганте. Он протянул кредитку в тысячу лир сыну, но тот, казалось, ничуть не удивился. Однако страх, который уже в течение многих недель точил его нутро, стал еще острее от этой неожиданной отцовской щедрости. Знает ли отец или нет? Если бы отец знал, он, ясно, не подарил бы ему тысячу лир. А может, это ловушка? Но если ловушка, то какая? Франческо терялся в догадках. Нынче утром все прошло так, как он предвидел, только одно не совпало - он ждал вопроса от отца, а спросила мать (и, уж конечно, никак он не мог предвидеть, что отец вдруг так расщедрится - даст тысячу лир). Впрочем, неважно, кто задавал вопросы, раз Франческо мог ответить на них, как было заранее обдумано, и ответить так, что Бриганте ничуть не удивится, когда его подручные донесут ему, что, мол, видели Франческо в сосновой роще по дороге в Скьявоне и катил он, мол, на "веспе" дона Руджеро. Так что пока все получалось, как он задумал. И тем не менее страх не проходил, а становился все сильнее: в последние недели он попал в такой водоворот событий, что уже окончательно запутался, и страх все рос день ото дня. - Мог бы побыть сегодня с нами, - сказала мать. - Ведь завтра он на целую неделю едет к дяде в Беневенто... - Он уже достаточно взрослый и знает, что ему надо делать, - заметил Бриганте. Франческо медленно вышел из кухни, высокий, широкоплечий, и ступал он размеренно-веско, так что казалось, нет такой силы, чтобы своротить его с пути. Такое бывает нередко: тот, кто уже не в силах управлять своей судьбой, перенимает от самой судьбы ее лик и ее поступь. Бриганте любовался именно этой непреклонной поступью сына. А сейчас Франческо катит в Скьявоне на "веспе", которую дал ему на сегодня его товарищ по юридическому факультету. Было это прошлой зимой, во время рождественских каникул, тогда-то он в первый раз встретился с донной Лукрецией в доме у дона Оттавио, крупного землевладельца, отца дона Руджеро, и произошло это на званом вечере, так как каждое значительное лицо в Манакоре устраивает такие приемы по нескольку раз в году. На эти приемы самого Маттео Бриганте не приглашали; был он куда богаче и куда влиятельнее, чем большинство местной знати, но были это богатство и влияние де-факто, а не де-юре; для того чтобы переступить заветную черту, Маттео Бриганте надо было стать мэром Манакоре или получить орден; надо было, чтобы правительство произвело его в "кавальере" или "коммендаторе", что, конечно, рано или поздно случится; но пока что его проникновение в среду местной аристократии застопорилось, и вовсе не потому, что он, Бриганте, некогда ударил ножом юношу, лишившего девственности его сестру, и не потому, что он всесветный рэкетир, с чем все уже давно смирились, а потому, что он долгое время служил на флоте и не сумел подняться в чине выше старшего матроса. Но сын его, Франческо, учится на юриста в Неаполе вместе с сыновьями манакорской знати; он дирижер джаз-оркестра, поэтому для него всех этих проблем не возникает. В прошлом году дон Оттавио без дальних слов дал согласие своему сыну Руджеро, когда тот предложил пригласить к ним Франческо. А затем его стали приглашать и в другие дома. Вот таким-то образом на рождественских каникулах он десятки раз встречался с донной Лукрецией то у одних, то у других; даже бывал на званых вечерах у нее в доме: она каждый год устраивала прием, но только один раз в году, чтобы, так сказать, разом освободиться от обязанностей хозяйки; уже много позже она призналась ему, что ей вообще не по душе светское общество, а особенно светское общество Порто-Манакоре. Так как она не играла в бридж и он в бридж не играл, так как она не танцевала и он тоже не танцевал, они часто оставались в одиночестве сидеть у проигрывателя. Говорили о музыке и о пластинках, которые выбирали вместе; он открылся ей, что и сам иногда пишет. У нее были свои вполне определенные взгляды на музыку; она говорила, а он слушал. Любила она также романы; о существовании большинства писателей, о которых она говорила, он даже не подозревал, и восхищался ею еще сильнее. В свои двадцать два года он почти не знал, вернее, совсем не знал женщин. Конечно, время от времени он посещал публичные дома то в Фодже, то в Неаполе; а так как он вечно сидел без денег, то приходилось заглядывать лишь "на минутку" в комнату с выкрашенными, как в клинике, в белый цвет стенами; рядом с умывальной раковиной, согласно распоряжению полиции, была прибита инструкция гигиенического характера, причем основные пункты были набраны жирным шрифтом; на стеклянной полочке над биде - литровая бутылка с раствором марганцовки, дезинфицирующее сродство для полости рта и какая-то мазь, причем употреблять ее было не обязательно, но желательно, - вот среди какой обстановки он познавал любовь... "А подарочек?", "Еще на полчасика не останешься?.. Это будет стоить тебе всего две тысячи лир", "Еще пятьдесят лир не дашь?", "А ну, быстрее!.." - таков был известный ему словарь любви. А помощница бандерши уже стучится в дверь: "Давай, давай скорее". Всякий раз он клялся не поддаваться на удочку обмана: одиночество и молодое воображение сулили ему куда более жгучие наслаждения. Но время шло, и мало-помалу он убедил себя, что женщины, рожденные мечтою и одиночеством, лишь предвкушение настоящих женщин; надо было убедиться в этом на опыте, надо было подойти к ним вплотную, коснуться их. Так, начиная с шестнадцати и до двадцати двух лет, он раз десять - двенадцать заглядывал "на минутку" в дом терпимости. Жил он в убеждении, что к девушкам в Неаполе - студенткам, с которыми он встречался в аудиториях университета, - так же не подступишься, как к его землячкам южанкам-недотрогам. Неаполитанки вышучивали его апулийский акцент, от которого ему еще не удалось окончательно избавиться. Так что он даже опасался затевать с ними флирт, хотя все его товарищи, судя по их рассказам, флиртовали вовсю. По-настоящему он знал лишь тех женщин, которых создавало ему уже искушенное воображение. В иные дни он придавал этим порождениям своей фантазии то облик иностранки, которую мельком видел, когда она сходила с пароходика, прибывшего с Капри; другой раз - официантки, которая, мило улыбаясь, подала ему чашку кофе "эспрессо": случайной прохожей, за которой он шел следом, но не смел с ней заговорить; а порой она являлась в столь нелепом образе, что он даже был не в состоянии представить себе, что можно к ней вожделеть, - в образе некой матроны, которую он заметил из окна квартиры своего родственника, священника церкви Санта-Лючия, - чудовищной, огромной, бесформенной жирной бабы, которая вела весь свой выводок на кожаном поводке. Но даже сейчас донна Лукреция никак не соотносилась с созданиями его пробудившегося мужского воображения. Сначала он только восхищался естественностью донны Лукреции, позже он заменил слово "естественность" словом "непринужденность" - слово это она употребила, говоря о героине переведенного с французского романа "Пармская обитель", который она заставила его прочесть. Южанки, во всяком случае те, которые встречались ему, никогда не говорили ни о джазе, ни об охоте на "железных птиц", ни о Бетховене, ни о французских романах, ни о любви, такой, какой она описывается во французских романах; а донна Лукреция обо всем на свете говорила с завидной непринужденностью, как будто было вполне естественно, что жена судьи города Порто-Манакоро может и должна говорить обо всех этих вещах. То же самое с полным правом относилось и к ее движениям: когда во время званого вечера она переходила от одной группы к другой, от стула к креслу, от буфета к окну, никому даже в голову не могло прийти (а в отношении всех других женщин само в голову приходило), что она ищет места, где свет был бы более выгоден для цвета лица, или же что она хочет найти слушателей для очередной коварной сплетни, - ничего подобного, ни одного ее жеста никогда нельзя было ни предвидеть, ни предугадать, начинало казаться, будто движется она лишь ради собственного удовольствия, совсем забыв о присутствующих. Двигалась она так, как течет нотой, по своей прихоти, по особому своему закону. Никогда еще Франческо не встречал женщины, столь органически естественной и столь органически слитой с этой естественностью. Но понадобилась еще болезнь, удерживавшая его в Порто-Манакоре на два весенних месяца, вплоть до полного выздоровления, чтобы он осознал вею глубину нахлынувшего чувства. И то поначалу он решил, что он влюблен только по своему легкомыслию. И вот сегодня они в первый раз встретятся наедине в укромном месте. До сих пор они не обменялись даже самым невинным поцелуем. Они назначили свидание в сосновой роще у подножия холмистого мыса. Но для начала Франческо должен катить в Скьявоне, иначе у него не будет алиби. В десять часов утра донна Лукреция вошла в кабинет своего мужа, судьи Алессандро. - Я готова, - объявила она. - Вы действительно так настаиваете на этой поездке? - спросил муж. - Я велела предупредить, что буду. - У меня опять приступ малярии, - сказал судья. - Старшая воспитательница специально приедет туда, чтобы со мной повидаться. Судья обливался потом, зубы его выбивали дробь. Он взглянул на жену - высокая, статная, платье, как и всегда, с длинными рукавами и закрытым воротом. "Холодные женщины, - подумалось ему, - с молодых лет добровольно берут на себя обязанности дам-патронесс". Целых четверть часа потребовалось судье, чтобы завести их "тополино". Донна Лукреция и это предусмотрела, все равно она приедет вовремя, без опоздания. Она молча уселась рядом с мужем, на добрых полголовы выше его. Брак этот устроила в Фодже ее семья. Впрочем, она и слова против не сказала, у нее одно было в голове: поскорее удрать из этой четырехкомнатной квартиры, где их жило пятнадцать душ. До восемнадцати лет она ни минуты - ни днем ни ночью - не бывала одна. Родители матери, мать отца, муж сестры, братья, сестры то страстно обожали друг друга, то столь же страстно начинали друг друга ненавидеть - но все это, по выражению Лукреции, "проходило мимо нее". И если случалось, что сестры, с которыми она делила общую спальню, уходили куда-нибудь или были заняты чем-нибудь в другой комнате, ей даже мысли не приходило запереть дверь, ее непременно упрекнули бы: "Раз запираешься, значит, есть тебе что скрывать". Все мужчины в доме работали - чиновники, кассиры, приказчики - словом, самая что ни на есть мелкая буржуазия; в доме был даже известный достаток. Беднякам было бы не по средствам снимать четырехкомнатную квартиру, пусть в ней и набито пятнадцать человек. Города Южной Италии перенаселены. В иных кварталах Таранто ютятся по восемь человек в одной комнате. Вопреки тому, что писалось в конце прошлого века, "скученность" отнюдь не способствует любви. Все время ты на чужих глазах. Кровосмешение здесь редкость, хотя можно было бы с легкостью предположить обратное, судя по тем недвусмысленным жестам, которые отцы позволяют себе в отношении своих дочерей, братья - в отношении своих сестер и те же братья - в отношении своих братьев; не случается этого, даже когда спят в одной постели: кровосмешение требует слишком большого молчания и слишком большого количества сообщников; скученность распаляет воображение, но и препятствует его разрядке. А боязнь греха, знакомая даже заядлым атеистам, превращает неудовлетворенность в неизбывную тоску. Лукреция была слишком горда: ей равно претило как шушуканье девиц, так и взгляды и прикосновения мужчин; ей становилось тошно от скабрезных полунамеков, от столь же скабрезных полужестов, от всех этих одержимых похотью, от их бессилия, от их неуклюжих уловок. Так она и дожила до восемнадцати, ничего не зная о любви, дожила в этом городе, где любовью занимаются не так уж много, но где с утра до ночи о ней говорят и о ней думают. Она окончила среднюю школу, но выпускных экзаменов сдавать не стала. Она читала французские и итальянские романы XIX века, но читала урывками: там двадцать страниц, тут тоже двадцать, так как поминутно ее отрывали, втягивали в вечные распри, раздиравшие всех пятнадцать обитателей квартиры. Ей и мысли не приходило уподоблять любовь, описываемую в романах, которые ей удавалось наспех перелистать, с темп вечными намеками на пакости, с теми пакостными мужскими взглядами, тяжело упиравшимися ей в грудь, в бедра. Единственным и самым страстным желанием ее юности было уехать, чтобы смыть с себя эти липкие, как клей, мужские взгляды. Только после замужества она смогла наконец в одиночестве и тишине серьезно взяться за чтение. И сквозь прочитанное начала представлять себе страсть, но как некую великую привилегию, заказанную вообще всем женщинам Южной Италии, да и в частности ей самой. В первые годы после свадьбы она любила слушать мужа. Он рассказывал ей о Фридрихе II Швабском, о Манфреде, об анжуйских королях, об испанских капитанах, о генерале Шодерло де Лакло, явившемся в Таранто во главе солдат французской республики и принесшем новые идеи о свободе и счастье. Именно благодаря рассказам судьи она и перестала жить одним лишь сиюминутным: своей жизнью. Значит, не всегда ее родина Южная Италия была такая, как сейчас: угрюмый, наводящий тоску край, где безработные, подпирающие стены на Главной площади, ждут нанимателя, а наниматель так никогда и не приходит, где мужчины пускаются на различные хитрости, лишь бы пощупать девушку, которая никогда им принадлежать не будет. В постели она уступала домоганиям мужа без удовольствия, но и без отвращения. Неприятности подобного рода входят в общий круг неприятностей, выпадающих на долю всех женщин вообще. Но когда у них появилась машина - а свою "тополино" они приобрели сразу же после свадьбы, - они побывали в Апулии, посетили романские базилики, Трани, Сен-Никола-де-Бари, осматривали крепости и дворцы, ярко-белые под полуденным солнцем, нежно-розовые на заре и в сумерках, высокие, непреклонно суровые, "как ты, неподкупные", говорил Алессандро; и, уж конечно, не были забыты все дворцы Фридриха II Швабского, императора, помешанного на зодчестве и законодательстве; заглянули в Лечче - в этот город, где сам камень так податлив, что барокко легко соотносится с ним, как поэзия с гекзаметром, и не кажется вымученным; полюбовались порталом Санта-Кроче, "таким же красноречивым, как твои груди", говорил ей муж. Не забыли и Романе, где любое здание в любом стиле, будь то барокко или причудливое зодчество в духе Фридриха II, свидетельствовало о том, что наши предки постигали самую суть великолепия; века и века Юг Италии давал урожай, далеко превосходящий потребность в нем; тогда человек процветал, ныне он прозябает; но коль скоро прошлое было иным, то и настоящее можно изменить к лучшему, вот что объяснял судья Алессандро своей молоденькой жене. Судья утверждал, что он социалист, но вне партии. А ей хотелось бы чего-то большего, хотелось активно участвовать в преобразовании настоящего, но воспитание, полученное на Юге, утвердило ее в двух истинах: во-первых, политика не женское дело, во-вторых, судьба Юга Италии будет решаться не самим Югом и не на Юге. Они читали социалистическую и коммунистическую прессу и старались прозреть за прочитанными строчками облик той судьбы, что готовится где-то там и для их родного края, и для них самих. Две беременности, которых она не желала, но приняла безропотно, не открыли ей ничего нового в самой себе. Была служанка, и потому не ей приходилось подтирать ребятишек и стирать их пеленки. Зато она пеклась об их чистоте и, чуть они подросли, приучила неукоснительно и добросовестно, как и она сама, мыться каждый день с ног до головы, что было довольно затруднительно в их квартире без удобств на пятом этаже претуры. И хотя донна Лукреция не смогла бы даже для себя самой точно сформулировать свои мысли, этот священный культ опрятности, обязательный для детей и для нее, как бы заменял ей религию, оставлявшую ее равнодушной, и даже героизм, заказанный ей силой обстоятельств. Но она не переносила на детей тех смутных надежд, что обманули ее самое, вот поэтому-то она и не ощущала собственных детей как плоть от плоти своей, иногда даже дивилась этому обстоятельству, не придавая, впрочем, ему большого значения. Сейчас старшему сыну было девять лет, дочери - пять, а ей - двадцать восемь. Брак с судьей Алессандро оказался для Лукреции безусловной удачей. Четыре комнаты в здании претуры было совсем на то, что их четыре комнаты в Фодже, вместо пятнадцати человек здесь в квартире жило всего пятеро: муж, служанка, двое ребятишек и она сама. Хотя приходилось спать с мужем в одной постели - правда, теперь она сумела добиться отдельной спальни, - общество культурного человека было куда приятнее, чем общение с родной семьей. Отец и зять, сложившись, купили машину; каждую свободную от службы минуту они ее драили до блеска; и, хотя судья не мыл никогда свою "тополино" и сплошь и рядом забывал подливать масло в картер, он был человек подлинно интеллигентный и стоил куда больше, чем ее отец и зять. Но судья Алессандро совершил два непростительных проступка в глазах донны Лукреции. Когда их сыну исполнилось шесть лет, отец потребовал, чтобы его посылали на уроки катехизиса. Давно прошел их медовый месяц, да и последующие годы исцелили молодую женщину от кое-каких суеверий, которые ухитрились уцелеть даже среди вечно озлобленной ее юности. Судья был страстным приверженцем рационалистических традиций южных интеллектуалов, его учителем и богом был Кроче. Но гражданские власти сочли бы антиправительственной демонстрацией то, что судья города Порто-Манакоре не послал своих детей к первому причастию. И так уж на него косятся потому, что сам он не ходит к мессе, и еще больше потому, что к мессе не ходит его супруга; таким образом, он проявил подлинно гражданское мужество, но не настолько, чтобы не учить своих детей закону божьему. Вот тут-то Лукреция и подумала: а уж не трус ли он? Когда произошло занятие латифундий, судья Алессандро у себя дома, в своем кабинете на пятом этаже претуры, яростно защищал дело сельскохозяйственных рабочих, но двумя этажами ниже, в зале суда, он вынес им, как того требовало правительство, обвинительный приговор. Донна Лукреция решила, что не может больше любить человека, раз он потерял ее уважение. По правде говоря, никогда она его и не любила; в те дни она еще не подозревала, что такое страсть, поэтому с чистой совестью могла называть любовью удовольствие, получаемое от бесед с культурным человеком. Он отбивался как мог: - Я дал им минимальные сроки. Об этом все слишком хорошо знают... - Вы во всем придерживаетесь минимума. Я тоже знаю это слишком хорошо. Когда она потребовала себе отдельную спальню, муж начал грубить: "холодная женщина", "ледышка", "деревяшка". Заговорил он даже о своих "супружеских правах". Она смерила его презрительным взглядом: - Вы еще хуже, чем мой отец. Он тоже говорил гадости, но не навязывал их никому именем закона. После целого года споров они пришли к некоему компромиссному решению. У нее будет отдельная спальня, но она обязуется время от времени пускать мужа к себе. Однако всякий раз ему приходилось прибегать то к просьбам, то к угрозам. Судья высадил жену в глубине бухты, у опушки сосновой рощи, перед роскошным портиком летней колонии для детей служащих почтового ведомства. А сейчас он пытался развернуть машину, чтобы отправиться обратно в Порто-Манакоре. Только с третьей попытки ему удалось выбраться на песчаную дорогу. Еще несколько лет назад она была бы ему признательна за его шоферские неудачи, выгодно отличавшие его от всех ее знакомых мужчин, помешанных на лихой езде, словно их умение с шиком водить машину служило доказательством их постельных подвигов, какими они неустанно кичились. Но теперь, когда муж оказался никчемным и вялым человеком, его неумелость только раздражала. Она стояла рядом с "тополино". А муж откинулся на спинку сиденья, готовясь снова дать задний ход. - Ну а теперь правильно? - спросил он. - Поезжайте... Стоп, стоп... Руль, руль поверните. Машина наконец-то выбралась на песчаную дорогу. Судья поставил ее, повернутую носом к Порто-Манакоре, рядом с женой. - Вы действительно не хотите, чтобы я за вами заехал? - Я же вам говорю, меня подвезут. - Ну, тогда до свидания, carissima. И портик летней колонии, и мраморные колонны, и кованые чугунные решетки - все было возведено в эпоху Муссолини на средства министерства почт и телеграфа. После чего духовенство торжественно освятило эти архитектурные излишества, на том работы прекратились - больше ничего так и не построили. Сосновая роща начиналась сразу же за мраморной колоннадой. Дети жили на берегу моря, в армейских палатках. А в нескольких домиках барачного типа, стоявших между морем и портиком, размещалась администрация. Донна Лукреция заглянула к директору: - Я лишь на минуточку, дорогой друг, проездом. Мне необходимо уладить кое-какие вопросы с врачом. В домике, где помещался медицинский пункт, она обнаружила только медицинскую сестру: - Ну ясно, душенька, вечно за работой... Скажите, пожалуйста, доктору, что я заходила... Меня ждет старшая воспитательница. А старшей воспитательнице: - Не буду вас отрывать от дела, меня директор ждет. Она прошла за домиками к песчаной дороге. Оглянулась. "Я-то никого не вижу, но уверена, что за мной следят по меньшей мере два десятка любопытных глаз, проклятый край!" Донна Лукреция старалась шагать с самым непринужденным видом. Медленно обогнула холм, за которым начиналась тропинка, ведущая к мысу. Заросли колючего кустарника скрывали ее от посторонних взглядов. Чувствуя биение собственного сердца, она быстро свернула на тропку. Ведь впервые в жизни шла она на любовное свидание. На "веспе" дона Руджеро Франческо объездил все Скьявоне. Остановился у "Почтового бара", выпил чашечку кофе, поболтал со знакомыми юношами. А теперь он катит к сосновой роще. Весной, когда он уже почти совсем оправился после долгой болезни, он впервые очутился наедине с донной Лукрецией. Пошел к ним вернуть пластинки и книги, в том числе этот французский роман "Пармская обитель". Она спросила, понравилась ли ему книга. - Я-то сама, - добавила она, - раз десять ее перечитывала. Разговорить его было трудно. Даже со своими товарищами по университету в Неаполе он был скуп на слова, так как с детства привык молчать в присутствии отца, которого до сих пор побаивался. Он слушал, он смотрел на донну Лукрецию, которая все время двигалась по гостиной, и он никак не мог угадать, подойдет ли она сейчас к книжному шкафу, или к проигрывателю, или к бару: "Рюмочку французского коньяка?", или к торшеру и зажжет его, или к выключателю на стене и потушит люстру, или к кожаному креслу и пододвинет его к лампе, не переставая говорить об этом французском романе, - и все это получалось так естественно, так само собой - красивая женщина, крупная, но не отяжелевшая, как обычно грузнеют красавицы на Юге, величавая и простая, величавая в своей простоте. Вдруг он задним числом сообразил, что с первой до последней страницы только что прочитанного французского романа представлял себе Сансеверину именно такой, как донна Лукреция. - А я надеялась, - сказала она, - что вам куда больше понравится Стендаль, что это будет для вас как бы ударом, откровением... - Я не совсем понимаю Фабрицио, - ответил он. - Что вы хотите этим сказать? - с живостью спросила она. - По-моему... - промямлил он. Он еще не сформулировал даже для себя свое впечатление от героя романа. И поэтому замолчал. - Что по-вашему? - настаивала она. - По-моему, - проговорил он, - на месте Фабрицио я полюбил бы не Клелию. Она с любопытством подняла на него глаза. - Вы что, молоденьких девушек не любите? - Не знаю, - признался он. - Понятно, - протянула она, - вы предпочли бы малютку Мариетту? - Какую Мариетту? - Ну актрисочку, помните, Фабрицио еще ранит ее покровителя шпагой. - Я и забыл, - протянул Франческо. Их глаза встретились. - Нет, - буркнул он, - я полюбил бы Сансеверину. И тут же почувствовал, что краснеет. Добравшись до сосновой рощи со стороны Скьявоне, он перешел на вторую скорость, свернул на тропинку и метров триста трясся по колдобинам. Потом спрятал мотороллер в заросли кустарника, чтобы его не было видно, и пошел пешком. Сосны сплошь покрывали мыс, загораживающий с востока бухту Порто-Манакоре. Внизу начиналась дорога. На самой оконечности мыса рыбаки построили трабукко. По сосновой роще бродят одни лишь смолокуры, а дорогой пользуются одни лишь рыбаки, пробирающиеся к трабукко. Курортники обычно торчат на пляжах поблизости от Скьявоне и Порто-Манакоре. Рыбаки ходят всегда одним и тем же путем, а в августе не видно и смолокуров, горшочки для сбора смолы в это время года пусты. Перешеек и сосновая роща - единственные пустынные места во всей округе: добраться до перешейка можно, только пройдя через мост, переброшенный над водосливом озера, у подножия виллы дона Чеэаре - другими словами, на виду у его людей, так что об этом немедленно становилось известно всему городу. Вот почему Франческо Бриганте и донна Лукреция выбрали для первого своего любовного свидания сосновую рощу. Сначала Франческо шел по опушке рощи со стороны Скьявоне, по краю жнива. Ему попалось стадо ослов, пасшихся на свободе, потом стадо коз. Слепни, кружившиеся над ослами, бросили свои жертвы и накинулись на Франческо. Срезав ветку мирты, он усердно отгонял наседавших на него слепней. Солнце быстро приближалось к зениту. Первая их встреча с донной Лукрецией без посторонних свидетелей, тогда, когда он сказал ей, что на месте Фабрицио предпочел бы Сансеверину, длилась от силы полчаса. И в эту самую минуту он вдруг подумал: "Я люблю донну Лукрецию". Тремя месяцами раньше ему и в голову бы не пришло, что малый вроде него может полюбить женщину, подобную донне Лукреции. Таковы были последствия чтения французских романов. И понятно, он окончательно был не в состоянии отвечать на непринужденные вопросы жены судьи Алессандро. Она смотрела на него с нескрываемым любопытством, "неприкрытым любопытством", подумалось ему; взгляд донны Лукреции всегда слишком неприкрыто выражал все ее мысли и все ее чувства. Он поднялся с кресла и на миг задержал в своей руке протянутую ему руку. - Уходите, - приказала она. Целых три недели, последовавших за этим свиданием, он любил ее так, как любили своих избранниц герои романов минувшего века. Он видел ее в гостиных Порто-Манакоре - никогда еще они не встречались так часто; говорил он еще меньше, чем раньше, да и она тоже, подобно ему, замыкалась в кольце молчания, так они и сидели рядом у проигрывателя, только время от времени предлагали друг другу послушать ту или иную пластинку; остальные гости тем временем танцевали или играли в бридж. Но думал он о ней беспрестанно, рисовал себе в воображении их одинокие прогулки по улицам Милана, их любовные клятвы на берегу Арно во Флоренции, их поцелуи в Булонском лесу в Париже, только ни разу ничего не случалось с ними ни в Порто-Манакоре, ни даже в Неаполе: их любовь была представима лишь совсем в ином мире, чем тот, который он знал, в иные времена, в ином пространстве, в предыдущем веке или же на Севере, где-нибудь за Тибром. К концу третьей недели настал срок возвращаться в Неаполь, он пришел к ней попрощаться, застал ее дома одну. Они стояли молча лицом к лицу. Он даже не предвидел, что все будет так. - Я вас люблю, - сказал он. - Я тоже, - ответила она. Прижавшись к Франческо, она положила голову ему на плечо. Донна Лукреция и Франческо Бриганте назначили свидание у входа в пещеру - ближайшую к оконечности мыса, где стоит трабукко. Мыс к середине горбился холмом; со стороны Скьявоне сосновая роща спускается уступами к полю, по краю которого сейчас и идет Франческо; со стороны бухты Манакоре роща обрывается у гребня соседнего утеса, круто нависающего над морем. Десятки зимних потоков прорыли себе русло с обрывистыми берегами через рощу и утес; на узеньком бережку, там, где впадает в море один из этих потоков, и находится вход в пещеру. Покинув летнюю колонию - другими словами, самую низкую часть мыса, обращенную к Порто-Манакоре, - донна Лукреция, таким образом, вынуждена была пересечь всю рощу и добраться до гребня утеса. Подымается она медленно - слишком уж крут подъем. Солнце близится к зениту. Потрескивают сосновые иголки. Так густо напоен воздух запахами чабреца, лаванды, перечной мяты, майорана, что они льнут к коже, словно пропитанные маслом, словно обретают живую плоть; они преграждают ей путь, как густой подлесок, через который продираешься с трудом. Она идет от дерева к дереву, иной раз хватается за шершавый ствол сосны, порой скользит на сосновых иглах, но тут же выпрямляется, а от жары, как это часто бывает именно под соснами, мучительно жжет кожу; но ей нипочем жара, земное притяжение, цепляющиеся за платье запахи - все ей всегда нипочем, уж это дано ей от природы. В первый раз, когда они остались с Франческо одни с глазу на глаз, - это когда он сказал ей, что на месте Фабрицио предпочел бы Сансеверину Клелии, - слова эти возбудили ее любопытство. Но так как ей никогда и на ум не приходило отождествлять себя с Сансевериной, она не обнаружила в этом юношеском предпочтении завуалированного признания. Однако, привыкнув вести с мужем интеллектуальные беседы, она попыталась заставить Франческо объяснить причины такого предпочтения. Вот в эти-то несколько минут возникло нечто новое, и причиной тому было неловкое молчание Франческо. На ее вопросы он не отвечал. Впрочем, она и не особенно удивилась. Молчаливость наравне с широкими плечами, голубыми навыкате глазами, сдержанностью, степенно-уверенными манерами была неотъемлемым свойством Франческо. Но вдруг в мгновение ока его молчание стало совсем иным. Оно стало пугающе тревожным, томительным, как безвоздушное пространство над бухтой Манакоре, как пустота между грядой гор и сплетенными руками либеччо и сирокко, схватившимися над открытым морем, как тишина, нависшая над бухтой в тот час, когда далеко в море разыгрывается буря, когда весь воздух выпит этой бурей, которая там, вдалеке, вздымает невидимые волосы на невидимых кораблях. До сих пор Лукреция выносила лишь головное суждение о человеческих особях, но тут она почувствовала это молчание всей грудной клеткой, той полостью, где гнездится пугающее томление. А когда, прощаясь, Франческо на миг задержал ее руку в своей, томление это вдруг скатилось куда-то ниже - в лоно. Так она стала женщиной. - Уходите, - сказала она ему. И тут же упрекнула себя за эту идиотскую фразу - до чего же она по-провинциальному звучит. Но Франческо уже ушел. В течение трех последующих недель она мужественно противоборствовала этому доселе неведанному наваждению. Отныне она стала женщиной, женская ее плоть, оказывается, может откликнуться на призыв, и она полюбила, полюбила совсем так, как если бы не была рождена в этом краю, где царит праздность, а в Северной Италии, во Франции, в России Анны Карениной, в Англии Мэнсфилд. Не теряя зря времени, она сделала выводы из нового своего положения, но не взяла за образец ту или иную восхищавшую ее героиню романа; героини эти лишь помогли ей высветлить свое чувство, но в ее собственном, своем стиле. Она даже не подумала о том, как бы устраивать тайные свидания с Франческо Бриганте, чтобы сделать его своим любовником, чтобы стать его возлюбленной, - словом, чтобы упорядочить их преступную страсть. Нет и нет! Раз она его любит, она будет жить с ним вместе; но, коль скоро Южная Италия нетерпима к таким делам, как незаконные связи, они вдвоем уедут на Север; а коль скоро у них нет денег, они оба будут работать. Она не задавалась вопросом: а любит ли он меня тоже? Готов ли он со мной уехать? Раз он любил, ясно, она любима. В восемнадцать лет она, пожалуй, не была бы столь уверена в себе. Но в двадцать восемь она поставила на службу любви всю свою энергию, энергию крепкой, сильной, ничем не занятой женщины. И хотя она с холодным рассудком расчисляла все последствия своей любви, это не мешало ей любить страстно. Напротив. Целыми днями она твердила про себя в упоении: "Я люблю Франческо Бриганте, в каждой черте его лица видна сила души, он прекрасен, даже ходит он спокойно и уверенно, как все настоящие мужчины, под его сдержанностью таится чувствительное и нежное сердце, я сделаю его счастливым". Она радовалась, что готова бросить родных детей без сожаления, лишь бы сделать счастливым своего любовника. В течение этих трех недель она достигла вершин счастья, которых уже потом никогда не достигала. Ее не мучили угрызения совести при мысли о том, какое горе, настоящее горе, выпадет на долю судьи Алессандро, на долю ее мужа. Он сам подготовил ее к познанию всех оттенков страсти долгими разговорами и чтением романов, которыми вскормил ее душу; здесь, в мире и одиночестве, которое он создал для нее, после их шумной квартиры в Фодже, суждено было взрасти тем силам, что питали ее восторги. Впрочем, если бы даже она задумалась над этим, решение ее осталось бы неизменным. Сам того не зная, судья Алессандро воспитал ее для любви, которой ей пришлось воспылать к другому; целых десять лет он "учил" Лукрецию, но теперь, став "совершеннолетней", ученица испытывала неодолимую потребность бросить его; она возненавидела своего опекуна за то, что он напоминал ей о былой ее слабости. Когда она снова очутилась наедине с франческо, три недели спустя после того, как он задержал при прощании ее руку в своей чуть дольше, чем обычно, - это легкое пожатие руки Франческо вдруг открыло ей, что и она тоже женщина, как и все прочие, с тем же внезапным биением крови, вынуждающим открыть свою душу мужчине, - она сочла совершенно естественным, что он сказал: - Я вас люблю. И она спокойно ответила: - Я тоже. Потом она уронила голову ему на плечо. Он был не намного выше ее. Все прошло так, как положено. Наконец она добралась по крутизне до сосновой рощи, отсюда начинается тропинка, бегущая по гребню утеса. Теперь между нею и ненавистными взглядами жителей Юга лежит достаточно большое расстояние, и она идет крупным спокойным шагом под августовским солнцем, под solleone, львом-солнцем, таким, каким оно становится часам к одиннадцати утра. Всю бухту Манакоре она может окинуть одним взглядом, замкнутую и разбитую на различные участки бухту. Вот они, эти участки: на западе озеро, низина, козьи холмы, оливковые плантации - словом, все оттенки зеленого; перешеек, прямой, будто прочерченный по линейке, отделяет их от моря. На юге, белое на белом, террасы Порто-Манакоре, лепящиеся одна над другой, собор святой Урсулы Урийской, венчающий город, а в самом низу - четкая полоса мола. От юга к востоку волнистая гряда холмов, по склону их разбиты апельсиновые и лимонные плантации, здесь все темно-зеленое, до черноты. А вот чем замкнута бухта: со стороны моря весь небосвод затянут плотной завесой туч, которые гонит к суше либеччо и удерживает над водой сирокко, здесь все серое, черно-серое, серо-белое, свинцовое, медное. Со стороны суши позади козьих холмов, садов и сосновой рощи сплошным массивом встает монументальная гора, крутобокий утес с красноватыми потеками лавы, прочерченный по гребню на тысячекилометровой высоте темной полосой. Это поднялся в незапамятные времена ныне уже одряхлевший лес, где высятся вековые дубы, - лес, торжественно именуемый Umbra, лес Теней. Да и небо не дает никакой лазейки. Солнце, стоящее теперь почти вертикально над бухтой, прикрывает все выходы сверху, обволакивает жгучим золотом свою дщерь, донну Лукрецию. Франческо Бриганте вошел в сосновую рощу и теперь, тяжело дыша, карабкается на гребень отрога под стрелами льва-солнца, отбиваясь от назойливых слепней, налетевших от коз, и от слепней, налетевших от ослов. После того как он сказал донне Лукреции, что он ее любит, и она ответила "я тоже", они с минуту, если не дольше, стояли лицом к лицу, потом она уронила голову ему на плечо, а он даже не посмел ее обнять, непослушные руки висели, как плети. В соседней комнате шумно завозилась служанка, они отпрянули друг от друга, служанка вошла в комнату. Затем явился судья Алессандро и попросил жену дать им по рюмочке французского коньяка; разговор шел о джазе, Лукреция предпочитала новоорлеанскую школу джаза, Франческо - "боп", а судья - Бетховена. Франческо вернулся домой; так и не услышав вторично из уст донны Лукреции, что она его любит, а на следующий день пришлось уехать в Неаполь, даже с ней и не повидавшись. В Неаполе ему и в голову не приходило ставить под сомнение эту страсть, тем более страсть разделенную - другими словами, лестную для него и подтверждаемую десятками примеров, почерпнутых из романов. Совершенно случайно ему посчастливилось раскопать на чердаке своего родственника-священника перевод "Анны Карениной"; он прочитал роман одним духом и обнаружил, что адюльтер сулит дамам из светского общества трагическую участь; он огорчился за донну Лукрецию, но вообще-то был польщен в своем тщеславии. Готовясь к экзаменам, он думал, без конца думал о своем положении. И речи не могло быть о том, чтобы завести себе любовницу в Порто-Манакоре, да еще супругу судьи. Не найти в Порто-Манакоре ни одной двери, что запиралась бы на ключ, - так уж повелось во всех городах, где количество жителей во много раз превышает количество жилых помещений. Пляж находится на глазах всего шоссе, сады - на глазах соседних садов, а оливковые плантации - на глазах вообще всех манакорцев. Лесничие, объезжающие верхами лес Теней, все эти сыны гор и сыны тени, обнаружив парочку влюбленных, нещадно избивают мужчину во имя господне и насилуют женщину во имя сатаны; нечего и думать приносить на них жалобу карабинерам: адюльтер не только смертный грех, но и наказуемый законом проступок; впрочем, карабинеры предпочитают вообще не связываться с лесными молодчиками. Все холмы под неусыпным оком козьих пастухов, низина - под неусыпным оком рыбаков, а лодки, бороздящие море, под неусыпным оком всего берега. Единственно, где можно было бы встретиться, так это в сосновой роще, при условии, что добираться до нее они будут не вместе, а поодиночке - кто только не наблюдает за всеми ведущими в рощу дорогами, - и встретиться всего лишь один раз, так как во второй раз якобы случайное совпадение будет замечено всеми. Франческо, нигде не бывавший дальше Неаполя, никогда не видел деревенской местности, не простреливаемой перекрестным огнем взглядов; поэтому-то он не совсем понимал французские романы: как это любовники могли искать одиночества в лесах, в лугах, в полях? Как это может существовать такая бухта, за которой не следят сотни глаз? Итак, он думал, что ему следовало бы встречаться со своей возлюбленной в любом другом месте, только не на Юге. Но он находился в полной зависимости от отца не только в материальном отношении, но и в отношении времени и передвижения. Поэтому-то он и так и этак пытался разрешить неразрешимое. И если даже на ум ему приходили разные проекты, он сам считал их и неразумными, и нереальными: скажем, похитить донну Лукрецию, увезти ее на Север Италии, поселиться вместе с ней в Генуе, Турине или в Милане, работать, чтобы содержать их двоих: сил у него, слава богу, хватит - он может, к примеру, замешивать известковый раствор для строительных рабочих, может разгружать вагоны, может грузить пароходы, бить на дорогах щебенку. Воспользовавшись праздником "тела господня", нерабочим днем в христианско-демократической республике, он решил съездить в Порто-Манакоре. Ему удалось побыть полчаса наедине с донной Лукрецией у нее дома. Это была их третья встреча без посторонних. При первой встрече он сравнил ее с Сансевериной и пожал ей руку. Во время второй - они признались, что любят друг друга. Он заявил ей, что не может без нее жить, что она должна с ним уехать, он еще сам не знает куда, но все равно куда. Она в молчании выслушала его, не спуская с него взгляда своих огненных глаз. Тут он поведал ей о своих безрассудных планах, о том, что он хочет ее похитить, что они будут жить вдвоем на Севере, что он будет заниматься физическим трудом. Донна Лукреция сочла все его проекты весьма разумными, кроме выбора будущей профессии. У него уже есть аттестаты об окончании двух курсов, вскоре он получит и третий, следовательно, ему нетрудно будет устроиться так, чтобы зарабатывать на жизнь, пусть самую скромную сумму, в качестве секретаря у адвоката или у нотариуса или в качестве юрисконсульта, не бросая при этом учения. Она уже все обдумала и даже наметила точный план действий. Судья Алессандро связан давней, еще детской, а потом школьной и университетской, дружбой с одним представителем филиала крупной туринской фирмы, находящегося в Неаполе; пусть Франческо пойдет к этому человеку от имени судьи (такие словесные рекомендации никогда никто не проверяет): он скажет ему, что внезапно очутился перед необходимостью зарабатывать себе на жизнь, что его семья переехала в Пьемонт, что на руках у него вдовая мать, младшие сестры, да мало ли еще что, пусть говорит все, что угодно, но пусть объяснит, что ему необходимо жить и работать в Турине. Через несколько дней донна Лукреция сама напишет этому человеку письмо, тоже от имени судьи, и настоятельно попросит его пристроить куда-нибудь Франческо, а потом будет зорко следить за всей "корреспонденцией, благо почтальон приносит письма им на дом в то время, когда муж находится в суде. Если дело сорвется, она придумает что-нибудь другое: у нее в запасе десятки проектов. Франческо был до того изумлен, что даже забыл заключить в объятия ту, которую он уже называл про себя своей любовницей, хотя ни разу не коснулся поцелуем даже ее щеки. А сейчас, тяжело дыша, весь в поту, отбиваясь от слепней, лезет он на вершину холма, под соснами, малонадежными защитницами от льва-солнца, среди въедливых запахов. В спешке он выбрал неудобный подъем, пожалуй самый крутой. Он недостаточно тренирован для того, чтобы расхаживать в полдень по сосновым рощам. Он человек науки, и кожа у него белая, как у его матери. При каждом шаге он спрашивает себя, почему это донна Лукреция выбрала для их свидания среди всех прочих пещер - ведь известковый холм сплошь изрыт пещерами, - почему выбрала она пещеру, находящуюся ближе всего к оконечности мыса, иными словами такую, куда и ей и ему приходится добираться пешком гораздо дольше, чем до любой другой. От одышки он теряет свою обычную самоуверенность, которая, в сущности, держится на его давней привычке, не доверяя отцу, говорить медленно, сначала подумав, и дышать ровно. Когда он вышел от судьи после третьего свидания со своей любовницей, еще не сорвав с ее губ ни единого поцелуя, судьба его была решена. В Неаполе он отправился к другу судьи, тот встретил его приветливо, особенно еще и потому, что на него произвели самое благоприятное впечатление молчаливость и спокойствие Франческо, так выгодно отличавшие его от суетливых неаполитанцев. Недели через три он вызвал Франческо к себе: пришла не только весьма настоятельная рекомендация от донны Лукреции, но и письмецо от епископа города Фоджи, которое ей удалось получить через одну свою родственницу, а также ответ из Турина, благоприятный в принципе, но требующий кое-каких уточнений об образовании молодого кандидата. Словом, все шло точно так, как рассчитала его любовница. Примерно с того же времени она стала его наваждением в снах, а не только в дневных мечтаниях. С самого раннего детства снилось ему всегда одно и то же: за ним гонятся, погони бывали самые различные - то он убегает по лестнице, но ступени уходят из-под ног; вот он на каком-то плато, и с каждым его шагом все ближе и ближе головокружительная крутизна; словом, неважно где и как, но только ноги становятся ватными, перестают повиноваться. Почти никогда не видел он лица своего преследователя, но в глубине души знал, знал смутно, как то бывает во сне, что преследователь этот - его отец, Маттео Бриганте. Иной раз удавалось мельком разглядеть пару маленьких, жестко глядящих глаз и тоненькую полоску черных усиков. И в тот самый миг, когда его преследователь, когда его отец, видимый или невидимый, готовился вот-вот схватить его, страх, который и был, в сущности, подспудным содержанием сна, достигал нечеловеческого предела. Странный это был страх, смешанный с острым физическим наслаждением, подобным тому, какое он испытывал, когда отец - длилось это до тринадцати лет - стегал его в наказание кожаным ремешком, вслух считая удары или заставляя сына считать их вслух, так как Бриганте держался убеждения, что ребенка необходимо наказывать строго, без чего его не воспитаешь, и что только из-за этих регулярных порок мальчик вырастет настоящим мужчиной, научится владеть собой и сможет отстоять отцовское наследство от адвокатов и нотариусов; ребенку надлежит вгонять закон под кожу. Когда страх достигал уже совсем нестерпимого накала, Франческо просыпался, чаще всего рывком, и чувство, испытываемое при этом, было подобно любви, мучительное и сладостное чувство. А в последний месяц (после праздника "тела господня" и третьего его свидания с той, кого он про себя именовал своей любовницей) тот вечный преследователь, мучивший его в снах, вдруг приобрел иное, странное лицо: теперь под чертами Маттео Бриганте угадывались черты донны Лукреции, совсем так, как в коконе чувствуется присутствие куколки, готовой вот-вот превратиться в бабочку, когда соприсутствует и то, и другое, вроде бы совсем различное и в то же самое время взаимосвязанное, как то бывает во сне, холодные властные глаза его отца и огненные властные глаза его возлюбленной, холодно-огненные глаза его отца и его любовницы. Он добрался до гребня мыса. И теперь крупно шагает под палящим львом-солнцем по верхней тропинке. Его душит гнев против донны Лукреции, выбравшей для их свидания такое идиотское место. Слепни никак не желают отставать, и его душит гнев против слепней, против отца, из-за которого приходится принимать все эти дурацкие меры предосторожности, и против своей возлюбленной, из-за которой ему приходится лазить, высуня язык, по крутизне, задыхаться, и никак он не может наладить своего дыхания, своего ровного, размеренного дыхания, создающего ложное впечатление превосходного владения собой. Когда после третьего, после последнего их свидания Франческо удалился, не заключив ее в объятия, но полностью одобрив все ее хитроумные проекты, донна Лукреция воскликнула: "Он меня любит так же, как я его люблю!" Она идет широким, спокойным шагом, направляясь к той пещере, где назначила ему свидание, идет по бесконечно длинной тропке, вьющейся вдоль гребня утеса, которая то бежит вниз и упирается в маленький пляжик, усеянный галькой, поблескивающей сквозь ветви земляничного дерева, то снова круто вползает вверх к сосновой роще. А он тоже шагает крупно, но задыхается при каждом шаге, и путь его лежит параллельно ее пути - его тропинка пробита выше по гребню. Когда в начале июня он приехал на летние каникулы в Порто-Манакоре, донна Лукреция уже успела подыскать им связного. Было бы смешно и глупо надеяться на дальнейшие свидания, рассчитывать только на случайные встречи с глазу на глаз, на быстрое перешептывание у проигрывателя в салонах местной знати или на пляже, сплошь утыканном зонтиками светских дам. Даже для того, чтобы устроить сегодняшнее свидание, на которое оба идут сейчас, требовалась предварительная письменная договоренность. И, конечно, нечего и думать о почтовой корреспонденции, не так для него, как для нее: на следующий же день весь город узнал бы, что супруга судьи ведет тайную переписку. Когда окончательное решение было принято, первым ее побуждением было поговорить с мужем, прямо объявить, что она от него уходит, и потребовать, пока она еще здесь и никуда не уехала, хотя бы дать возможность свободно переписываться с кем ей угодно. Ее не смягчили бы его слезные мольбы. Десятки раз она слышала из собственных уст мужа его негодующие тирады о том, что итальянские законы, запрещающие развод, в сущности, постыдная уступка поповской тирании. Она напомнит ему эти слова. Будущих ссор она не боялась, просто она перестала доверять мужу с тех пор, как он потребовал, чтобы она посылала детей на уроки катехизиса, и с тех пор, когда он вынес обвинительный приговор батракам, занявшим пустующие помещичьи земли. Он вполне способен, решила она, прибегнуть к помощи правосудия, действовать прямо или непрямо от имени закона, лишь бы помешать ей уехать, или, чего доброго, начнет преследовать Франческо; итальянский закон - сплошная ловушка для любовников, да еще по распоряжению полиции южанину можно запретить работать на Севере Италии. Боялась она также, что муж все откроет Маттео Бриганте, а тот едва ли допустит, чтобы его сына втянула в прелюбодейственную связь неверная жена. Сама-то она - Лукреция это знала - способна преодолеть любые препятствия. Но она боялась, что Франческо попадет в тройную западню: судьи, комиссара полиции и Маттео Бриганте, что он запутается в двусмысленных махинациях законных, незаконных и вовсе противозаконных сил. Стало быть, надо свято хранить тайну. Оставалось одно - найти связного и через него вести с Франческо переписку. Донна Лукреция мысленно перебрала всех своих знакомых дам и не решилась довериться ни одной из них; она презирала их всех скопом. Впрочем, за всеми женщинами их круга велось такое же негласное наблюдение. Выбор ее пал на Джузеппину, дочку торговца скобяным товаром, она сразу же сообразила, что ее можно купить и чем купить. Достигнув двадцатипятилетнего возраста, Джузеппина уже оставила надежды на замужество еще и потому, что была она бесприданница (отец ее, державший скобяную лавку, до сих пор не мог расплатиться за взятый в кредит товар). Поэтому Джузеппине пришлось ограничить свои тщеславные притязания надеждой стать официальной содержанкой - таких в обществе если и не принимают, то вполне терпят - какого-нибудь вдовца или младшего отпрыска богатой семьи, которому не с руки плодить законных детей, так как те в один прекрасный день возьмут и предъявят свои права на наследство, принадлежащее старшей ветви (именно на этих условиях глава семьи назначает младшему брату выплачиваемую ежемесячно известную сумму), или человека женатого, обладающего достаточным весом, дабы открыто пойти на, так сказать, двойное супружество, или достаточной ловкостью, дабы убедить законную супругу удалиться со сцены. Как только Анна Аттилио вернется в Лучеру, Джузеппина тут же уступит домогательствам комиссара полиции; он снимет и обставит ей квартирку, где будет появляться, когда ему заблагорассудится, но зато она лишится права переступать порог претуры - этого требуют неписаные законы приличия. Таким образом, положение Джузеппины в обществе было точно определено ее надеждами на будущее; в Перто-Манакоре никто не мог упрекнуть ее ни в одной скандальной истории, и хотя мужчины с завидным единодушием авали ее кто "зажигательной особой", кто "шлюшкой", но ее можно было на вполне законном основании считать девицей; ее принимали в обществе наравне с прочими дочками местных торговцев, разве что в обращении к ней проскальзывала покровительственная нотка, словно на ней уже сейчас лежала печать ее будущего положения "вне рамок порядочного общества". К ней обращались с просьбой оказать мелкие услуги: присмотреть за детьми, сходить за покупками, посидеть вечерок. В обмен на эти услуги она пользовалась большей свободой, чем все остальные манакорские девушки: никто не удивлялся, видя ее входящей или выходящей из такого-то или такого-то дома или встречая в любом квартале города в любой час дня или ночи, поскольку Джузеппина дежурила также при больных. Ни разу никому не пришло на ум заподозрить ее в безумствах, манакорцы были убеждены, что она продаст свою девственность, только выторговав предварительно самые выгодные условия и заручившись всеми возможными гарантиями. Эта шалая девица была самым благоразумным созданием на всем белом свете. Не желая терять общего уважения, которым Джузеппина дорожила, она соглашалась принимать подарки только от дам и только в обмен на ту или иную услугу. Впрочем, дело обычно сводилось к пустячкам. А папаша торговец, и без того безумевший к концу каждого месяца при подведении расходов, подымал крик из-за любого счета от портнихи. Поэтому-то Джузеппине никак не удавалось угнаться за дочками местной знати по части изящества туалетов. Но она так ловко выходила из положения, что большинство мужчин этого не замечали. Она тоже, как и дочка дона Оттавио, поддевала под платье три нижние юбки, но кружевца были нашиты только в один ряд. Случалось, что и донна Лукреция пользовалась услугами Джузеппины, например просила ее присмотреть за детьми, когда служанка уезжала в деревню к родственникам. Но никогда она еще не делала ей никаких признаний - да и в чем ей было признаваться? - даже старалась не слушать ее сплетен. За свое высокомерие она получила титул "донна", но в городе ее не любили. Понятно поэтому, какого труда стоило ей попросить Джузеппину взять на себя роль посредницы между нею, донной Лукрецией, и двадцатидвухлетним мальчиком. Такова была первая жертва, которую ее гордыня принесла на алтарь любви. Вот как взялась она за дело. Под каким-то предлогом она заглянула к Анне Аттилио, жене комиссара, жившей этажом ниже, как раз после обеда, потому что в эти часы Джузеппина обычно торчала у своей приятельницы. Донна Лукреция и Анна Аттилио поддерживали добрососедские отношения, но и только. Сначала разговаривали о детях, потом донна Лукреция бросила: - Я сейчас иду к Фиделии. Фиделия торговала последними модными новинками, ее магазин с нарядными витринами считался самым шикарным на всей улице Гарибальди. - Пойдешь со мной? - спросила она Джузеппину. Пока ничто не могло вызвать подозрений. В круг обязанностей Джузеппины входила и такая - сопровождать дам, отправляющихся за покупками. Весь путь от претуры до магазина Фиделии донна Лукреция не раскрыла рта. Сердце ее билось как бешеное, билось даже сильнее, чем в это утро, когда она, проскользнув под портиком летней колонии, свернула на тропинку, торопясь на свидание со своим возлюбленным. Она решила сделать подарок Джузеппине раньше, чем попросить ее об услуге, - так легче будет не ставить себя с ней на ногу сообщничества, при одной мысли о котором к горлу подступала тошнота. Несколько дней назад она слышала, как Джузеппина чуть ли не со слезами жаловалась Анне Аттилио, что не может позволить себе купить купальный костюм из эластика. К величайшему своему стыду, Джузеппина, так сказать современница Лоллобриджиды и Софи Лорен, не отличалась пышностью бюста. Только под эластиком, именно под эластиком, по ее мнению, можно незаметно пристроить разные штучки, благодаря которым грудь и лучше держится, и кажется больше. Но купальный костюм из эластика стоил от шести до двенадцати тысяч лир - иными словами, на эти деньги можно приобрести от шестидесяти до ста двадцати литров вина, такую сумму получал батрак за полмесяца, а то и за месяц тяжелой работы, - и, конечно, для дочери торговца скобяным товаром такая роскошь была не по карману. У Фиделии донна Лукреция ткнула в первый попавшийся ей на глаза купальный костюм из эластика. - Тебе нравится? - спросила она Джузеппину. - Stupendo! Изумительно, - воскликнула Джузеппина. - Только он, по-моему, на вас немножко мал. - Зато тебе как раз. Джузеппина подняла свои огромные черные глаза и впилась в лицо донны Лукреции горящим, чуть блуждающим взглядом, характерным для маляриков. - Я буду очень рада, если ты примешь от меня этот подарок, - проговорила донна Лукреция. Но тут же ей показалось, будто в ее голосе прозвучала просительная нотка, и она рассердилась на себя. - А ну, не ломайся! - проговорила она сердито. Джузеппина по-прежнему не спускала с ее лица пытливого взгляда. - Заверните нам вот этот, - обратилась Лукреция к Фиделии. - Нет, - запротестовала Джузеппина, - мне больше светло-голубой нравится. Глаза ее по-прежнему сверлили донну Лукрецию. - Я смуглее вас, - протянула она наконец. - Голубое больше идет к загару. Джузеппина прикинула на себя бледно-голубой купальник и заявила, что он ей велик... Выбрала еще один, потом снова взялась за первый. Донна Лукреция ждала, застывшая, прямая, молчаливая. Джузеппина никак не могла выбрать себе подходящий костюм. Фиделия исподтишка наблюдала за своими покупательницами. А Джузеппина все болтала о том, какой цвет идет к какому оттенку кожи, и то и дело вскидывала на донну Лукрецию горящие глаза. Наконец она выбрала себе костюм по душе. Супруга судьи заплатила восемь тысяч лир. Джузеппина схватила пакет. Когда они очутились на улице, Лукреция спросила в упор: - Знаешь Франческо Бриганте? - А как же! - Можешь устроить так, чтобы увидеть его одного? - Постараюсь. - Отнесешь ему письмо, а мне доставишь ответ. - Пожалуйста, в любое время. - Зайдешь завтра утром ко мне за письмом. - Ладно, - согласилась Джузеппина. - Зайду около полудня. Раньше, чем синьор судья приходит к завтраку. - Хорошо, - бросила Лукреция. Весь обратный путь они проделали в молчании. Только у дверей претуры Джузеппина заговорила первая: - А всем мы будем говорить, что купальный костюм мне отец купил. - Хорошо, - сказала Лукреция. - Спасибо тебе. В тот же самый вечер донна Лукреция в двух словах рассказала о своем подвиге Франческо, которого она случайно встретила на Главной площади, а кругом толклось не меньше дюжины манакорцев, пытавшихся подслушать их разговор. - Купальный костюм за восемь тысяч лир! - чуть не ахнул он, хотя оба говорили полушепотом. - Это уже слишком. Да она по гроб жизни была бы вам благодарна за любой лифчик в три тысячи лир. А теперь она вообразит невесть что. "Бедное дитя, - подумала Лукреция, - видно, не так-то легко отделаться от манакорского образа мыслей". Судья с супругой тратили мало. Им в голову не приходило сменить свою "тополино" на новую машину, выезжали в свет они редко, ели кое-как, что придется, потому что оба не придавали этому значения. Портнихи с их бесконечными примерками раздражали Лукрецию, да, впрочем, любое платье, купленное в Фодже за пять минут, сидело на ней как влитое. Книги, пластинки и французский коньяк - все это дарили им родители судьи, которые честно получали скромный доход со своих земель в Тавольере, а оливковое масло и вино привозили им в качестве оброка арендаторы. Поэтому, как ни скромно было жалованье судейского чиновника низшей категории, к концу месяца иной раз оставалось несколько кредиток в ящике комода, куда Лукреция небрежно бросала хозяйственные деньги, и, когда муж давал новую сумму на хозяйство, Лукреция, не считая, прятала остаток от предыдущего месяца в металлический ящичек вроде того, в каком судья хранил свою коллекцию - свидетельство человеческой пошлости наших современников. Решившись уехать из дома, она отперла свой металлический ящичек и насчитала сто девяносто две тысячи лир - хватит на две дюжины купальных костюмов из эластика. И у нее сразу стало легко на душе. На самой оконечности мыса, неподалеку от того места, где донна Лукреция назначила свидание Франческо, тысячу, а то и две тысячи лет назад рыбаки установили трабукко. Трабукко - это особое сооружение для ловли рыбы, состоящее в основном из семи деревянных грузовых стрел, нависающих над водой и расположенных веером параллельно поверхности моря: на концах их подвешена огромная многоугольная сеть, которая обычно болтается в воздухе, но в дни ловли спускается в воду. Управляется сеть целой системой тросов, скользящих по блокам и наматывающихся на вороты. Количество стрел равно количеству углов сети. Направляющий трос, соединенный с каждым из углов сети, проходит через блок, имеющийся на конце каждой стрелы, и наматывается на ворот. Трабукко, находящееся на мысу Порто-Манакоре, считается одним из самых крупных на всем Адриатическом побережье: семь огромных стрел, семиугольная сеть, двенадцать человек на обслуге. Когда сеть погружена в море - ловушка для рыб готова, - одна из этих семи сторон многоугольной сети лежит на каменистом морском дне, две стороны сети натянуты наклонно, четыре остальные держатся на поверхности. Таким образом, в самом начале лова сеть распахнута в сторону моря, как гигантская пасть. Когда вороты начнут сматывать тросы, погруженная в воду часть сети подымается на поверхность - пасть захлопывается. Вороты приводятся в действие людьми без помощи каких-либо механизмов. Люди налегают всей тяжестью на рукоятки ворота, тяжело переступая, ходят по кругу, совсем как те слепые лошади, что вращали жернова старинных мельниц; тросы скользят по блокам; гигантская пасть захлопывается быстро или медленно, в зависимости от того, быстро или медленно описывают люди круги. Место сигнальщика - на середине центральной стрелы, он или стоит на ней, уцепившись за пеньковый канат, или сидит верхом, наклонясь всем корпусом вперед, и кажется, будто он несется вскачь на коне. Так он и торчит там, словно на насесте, над самой серединой сети, на высоте двадцати метров над водой. Море прозрачно, как бывает оно прозрачно лишь на Юге, при каменистом дне, в спокойной бухте, поэтому сигнальщик ясно различает все, что делается там, в глубине: под прицелом его глаз не только сама сеть, но и все слои воды, и над и под этой гигантской разверстой пастью. Он ждет. Завидев косяк рыбы, направляющийся к сети, он даст команду, и весь экипаж этого сухопутного траулера быстро займет свои места у воротов. А пока что он может на досуге любоваться неспешным скольжением медуз, и морских звезд, и играющих среди камней стаек барабулек. Лов с помощью трабукко - это лов, так сказать, на глазок. Семь огромных стрел, расположенных веером над морем, крепятся у оснований тросами с привязанными к ним камнями, а на берегу другими тросами они приторочены к столбам. Пеньковые канаты соединяют между собой выступающие над морем концы стрел, чтобы удержать заданное между ними расстояние. С помощью веревок управляют второстепенными приспособлениями, а также и гигантским сачком, для работы с которым требуется две пары рук. Пеньковые канаты, тросы и веревки - все это переплетено между собой самым затейливым манером и образует как бы вторую сеть, висящую в воздухе, как бы отражение в небе настоящей сети, разевающей на дне морском свою огромную пасть. Трабукко широко расползлось по берегу: белые каменные куполообразные строеньица - убежища для рыбаков в дурную погоду; сараи, где хранятся ящики для рыбы; а рядом земляные насыпи для воротов, столбов, колышков, цементные кнехты; деревянная галерейка, огибающая крутой бок утеса и висящая на высоте двадцати метров над морем, напоминает корму древних кораблей. У греческих и римских авторов можно встретить упоминание о расположенных в этой части Адриатического побережья гигантских сооружениях для ловли рыбы, напоминающих, судя по описаниям, трабукко. Кое-кто из специалистов приписывает изобретение трабукко фригийцам, другие - пеласгам; очень возможно, что трабукко появилось одновременно с изобретением сети, ворота и блока. Каждый год трабукко требует ремонта. После особенно свирепых бурь рыбакам приходится ставить новую стрелу, заменять трос. Однако и техника ловли, и внешний вид самого трабукко остаются неизменными. Всякий год чуть отличаясь от прежнего и все же точно такое же, подобно живому существу, которое старится и все-таки остается самим собою, трабукко стоит себе на месте сотни, а то и тысячи лет. Теперь Франческо бегом спустился с гребня мыса, через сосновую рощу. Пещера, где назначила ему свидание донна Лукреция, расположена в глубине бухточки, совсем рядом с оконечностью мыса; перед ней узенький отрезок берега; попадают в пещеру со стороны, противоположной трабукко, так что она скрыта от взгляда рыбаков, а от зорких глаз сигнальщика ее прикрывает скалистая гряда, где пещера и залегает. Но сначала надо пройти по этому миниатюрному пляжу, нанесенному зимой потоками с гор, там, где редеет сосновая роща. Франческо бегом спускается к бухточке. Он по-прежнему считает, что донна Лукреция выбрала для их свидания самое неподходящее место. Ну почему из всех пещер - а их на берегу десятки - она выбрала именно эту, самую близкую к трабукко, где их легче всего засечь, да еще изволь переться до нее по жаре пешком? Спускаясь к бухточке, он заметил за соснами рыбаков, правда, они его за стволами видеть не могли. А все-таки ужасная глупость - назначить свидание в такой непосредственной близости к ним. Он то и дело замедляет шаг, его так и подмывает повернуть обратно. Но раз уж столько пройдено, а главное, раз уж начался спуск, будь что будет. С того места, где сейчас находится Франческо, трабукко похоже на старинные стенобитные машины, такие изображают на гравюрах в книгах, издаваемых для военных училищ. Гигантская осадная машина, установленная на самом острие мыса, тянется к гряде туч, которые гонит либеччо, плотной завесой закрывающих горизонт. Донна Лукреция чуть опаздывает, возлюбленный опередил ее; шагает она крупно, спокойно, по тропинке, бегущей вдоль гребня утеса, и от нескромных взглядов ее закрывает густой подлесок. Выбрала же она эту пещеру, пожалуй, потому, что ей известно ее название. Пещера зовется Тосканской с тех пор, как археологи из Пизы производили там раскопки. Предполагалось, что еще до постройки порта Урия здесь находили себе убежище греческие мореходы, и, исходя из этого предположения, экспедиция рассчитывала обнаружить вазы, монеты, инструменты. Однако обнаружили лишь кости. Когда тосканцы еще вели раскопки, донна Лукреция приезжала сюда вместе с мужем и доном Чезаре, и разговор шел о Полифеме и Одиссее; было это вскоре после их свадьбы, когда они еще интересовались такими вещами. Все прочие пещеры безымянные, во всяком случае безымянные для донны Лукреции. Недоставало только, чтобы Франческо ждал ее в одной пещере, а она в другой. Поэтому-то она и уточнила в своем письме: "Тосканская пещера, рядом с трабукко, там, где археологи производили раскопки". Она подчеркнула одной чертой слова "рядом с трабукко" и двумя чертами подчеркнула слова "где археологи производили раскопки". Еще одна привычка, перенятая от мужа, - подчеркивать отдельные слова, однако привычка эта как нельзя лучше соответствовала ее собственному вкусу к точности. Запечатав письмо, она велела Джузеппине доставить его по адресу. Франческо первым вступил на узенький пляжик, расположенный в глубине бухты. Ложе потока обрывается здесь круто, почти отвесно, так что последние метров пятьдесят приходилось спускаться лицом к горе, осторожно нащупывать ногой очередной камень, словно верткие перекладины висячей лестницы, цепляться за любой выступ, за ветви кустарника. "Я не альпинист", - ворчал он и не мог удержаться от недоброй улыбки при мысли, что донне Лукреции тоже придется проделать этот путь; но он тут же упрекнул себя за эти злобные мысли, так недостойные его любви. Пляж невелик - шагов пятьдесят в длину и шагов пятнадцать в ширину. Когда плывешь вдоль берега на лодке, его и вообще не заметишь, если, конечно, не знать, что он существует, просто узенькая полоска белого песка, и жмется она к подножию утеса в глубине бухты. По сравнению с размерами пляжа вход в пещеру кажется огромным. Просто пролом во всю ширину бухточки, с противоположной от трабукко стороны. Так и кажется, что скала разинула рот, раскрыла свою ненасытную пасть. Еще находясь на пляже, Франческо решил, что достаточно одного взгляда, чтобы изучить внутренность пещеры. Ему встречались пещеры куда более таинственные. Он снова подумал, что донна Лукреция поступила весьма и весьма неблагоразумно, выбрав эту зияющую пасть, открытую даже беглому взгляду. Достаточно хотя бы лодке просто приблизиться к берегу. Только когда он сам проник в пещеру, где пятнами лежала густая тень, он понял, что за первым проломом есть еще тайники. Но пусть сначала глаза попривыкнут к темноте. Почва под ногами была неровная, в левой стороне горбилась уступами, шла террасами, вся в выступах, выбоинах, в зазубринах, еле освещенных светом, который, казалось, сочился из самой толщи каменного свода. Зато с правой стороны почва оседала, открывая вход во вторую залу, глубоко уходящую в самое нутро гористого мыса, сверху она была накрыта, как куполом, хаотическим нагромождением камней, вершина его терялась где-то высоко во мраке, а еще дальше угадывался вход в третью залу, за траншеей, вырытой тосканскими археологами. Добравшись до конца первой залы, Франческо обернулся лицом к свету. В зубчатое отверстие вписывалась вся бухта, затянутая легчайшей дымкой, что объяснялось преломлением солнечных лучей на поверхности воды, перешеек, оливковые плантации дона Чезаре, белоснежные террасы Порто-Манакоре, идущие вверх к подножию храма святой Урсулы Урийской, пляж, апельсиновые и лимонные плантации. Из этой-то знойной дымки и возникнет донна Лукреция. В пещере было холодно. Почва сырая, того гляди поскользнешься. От влажных каменных стен идет какой-то подозрительный запах. Вдруг внимание Франческо привлек свет, который, казалось, сочится слева сквозь скалистые глыбы. Он вскарабкался по каменистым зубьям, добрался до выступа, до миниатюрной терраски. Тут только он обнаружил, что сбоку в скале есть пролом, оттуда-то и падал дневной свет. Через это отверстие, находящееся в глубине пещеры с левой ее стороны, чуть выше уровня моря, он увидел трабукко. Всего в двухстах - трехстах метрах отсюда. Франческо видны были снизу раскинутые веером стрелы, нависшие над морем, видно было все хитросплетение тросов, канатов и веревок. Сигнальщик стоял на середине центральной стрелы, держась обеими руками, как распятый, за боковые канаты, голову он нагнул, внимательно следя за всем, что происходило там, в морских глубинах. Пристроившись на дощатой галерейке, опоясывающей скалу, двое подручных мальчишек тоже сверлили глазами морское дно. Остальной экипаж стоял у воротов в ожидании сигнала. Франческо нетрудно было бы вообразить, что сигнальщик и мальчишки-подручные, смотрящие в море, то есть как раз в его направлении, внимательно следят за ним. Но он понимал, что они не могут его видеть, потому что лев-солнце, играющее на поверхности воды, било им в лицо, а он сам находился во мраке пещеры. Под ногами сигнальщика один из канатов удерживал что-то движущееся под водой. По мере этого передвижения канат то больше, то меньше отклоняется от вертикальной линии, описывает на поверхности воды круги, овалы, зигзаги и прямо как по отвесу возвращается на свое место к ногам сигнальщика, потом снова отклоняется. Франческо десятки раз наблюдал работу трабукко, так что все эти маневры для него не секрет. Рыбаки готовятся ловить рыбу "с подсадным". Это один из способов лова, практикуемый с высоты этого сухопутного траулера, и, без сомнения, самый завораживающий способ. Поэтому-то Франческо - весь внимание. Ранним утром, а возможно, и накануне вечером рыбакам посчастливилось поймать рыбину, которая по-итальянски зовется "кефалью", во Франции, на Средиземноморском побережье, "голавлем", а на Атлантике "лобаном". Если попадется один лобан, значит, жди второго: лобаны умеют завлекать в сети своих собратьев. Самое трудное - поймать первого лобана, но еще важнее, чтобы он был жирный, здоровенный, игривый - другими словами, мог бы служить хорошим подсадным. Вот этого-то первого, подсадного лобана, именуемого по-итальянски richiamo, "приманный", отпускают обратно в море, привязав на веревку - достаточно длинную, чтобы он мог без помех плавать внутри сети, но достаточно короткую, чтобы он не приближался к ее стенкам. Как и другие юноши из Порто-Манакоре, Франческо частенько бегал к трабукко и поэтому без труда представлял себе сейчас все перипетии лова. Вот-вот появится (или уже появился) второй лобан, подплывет к первому, тому, что на веревочке, другими словами, к подсадному, и буквально прилепится к нему чуть позади, так что голова его придется на уровне спинных плавников первого, совсем так, как во время гонок велосипедист катит впритирку к лидеру, чуть не касаясь своим передним колесом его заднего. Второй лобан выписывает те же круги, что и первый, те же овалы, зигзаги, завитушки, заплывает вслед за ним под камни, вместе с ним возвращается в центр сети, прямо под ноги сигнальщику, точно приклеенный, то замедляя, то ускоряя ход, в зависимости от поведения подсадного. Тут откуда ни возьмись появится третий лобан, прилепится ко второму так, что голова его придется на уровне спинных плавников второго. А потом четвертый, пятый, потом целый косяк лобанов, и они тоже будут колесом кружить по следу подсадного, без конца выписывая такие же круги, овалы, зигзаги, завитушки. Тут уж сигнальщик должен знать и решать в мгновение ока, сжавши весь свой жизненный опыт рыбака на трабукко в единое слово, и бросить его в нужный момент: "Эй, давай, давай!" - и бросить не раньше, чем все замешкавшиеся рыбины присоединятся к косяку - да, поди угадай, все ли присоединились или нет? - но и не дай бог запоздать, а то подсадной, ослабев от бессмысленного своего верчения, вдруг вяло остановится под ногами сигнальщика, бессильно повиснув на веревке, и тогда весь косяк распадется; сигнальщик не успеет еще крикнуть Свое: "Давай, давай!", как все лобаны уже выплывут из сети. Из отверстия, пробитого зимними прибоями в стенке пещеры, Франческо следит за кругами, что описывает веревка, следуя за движениями подсадного. Сколько рыбы в косяке? В своем воображении Франческо видит огромных черных рыбин с блестящими боками, с плоской, словно приплюснутой башкой, с сильной челюстью, прочерченной белой полоской так, что кажется, будто выпячена нижняя губа. Голова Франческо бессознательно поворачивается справа налево, слева направо, совсем как у сигнальщика, совсем как у двух подручных мальчишек, внимательно следящих за маневрами подсадного. Уж не слишком ли передержал подсадного сигнальщик?! Тут только Франческо начинает понимать, что он предпочел бы сейчас находиться у трабукко, следить за маневрами косяка и чтобы билось, как бешеное, сердце, и чтобы спирало дух в ожидании, когда сигнальщик крикнет свое "Давай, давай!", повинуясь которому послушно захлопнется пасть сети, и рыбаки бросятся к воротам, а он тоже бросится им помогать - словом, предпочел бы быть там, а не ждать в этой пещере свою возлюбленную. Но тут же он гонит эту мысль, столь недостойную той страсти, которой он так горд. Он отходит от пролома. Оборачивается. Донна Лукреция шагает по песку, прямая, высокая, в платье с длинными рукавами, с закрытым воротом, вся повитая ослепительным светом солнца-льва. Она входит в пещеру. И вот они стоят лицом к лицу при входе в пещеру, под солнцем, десятикратно отраженным гладью моря и белоснежным песком пляжа. Они молча глядят друг на друга. На Франческо синие бумажные брюки, сужающиеся книзу, грубо простроченные белыми нитками на боках - словом, на ковбойский манер; рубашка по самой-самой последней моде нынешнего лета, без верхней пуговицы, потому что на морских курортах галстука не носят, но рубашка и не распахнута на груди, потому что на месте застежки пришито нечто напоминающее жабо, как в достославные минувшие времена, длинные рукава засучены выше локтя - чтобы чувствовалась в туалете небрежность. Донна Лукреция про себя решает: когда они в скором времени будут жить вместе в Северной Италии, придется ей отучить его одеваться по последней моде, особенно по последней неаполитанской моде. А его, его терзает тошнотворная тоска. Ведь впервые он очутился в таком уединенном месте со своей возлюбленной, и полагалось бы ему, думает он, схватить ее в свои объятия, покрыть поцелуями. Но она смотрит на него, неподвижная, безмолвная, строго одетая. Что же ему прикажете делать? В чем, в сущности, состоит его долг? - А я тут на трабукко смотрел, - начинает он. - Разве отсюда видно трабукко? - Снизу видно. - А нас они не могут видеть? - спрашивает она. - Как же они нас увидят? - Вы давно уже здесь? - Нет, - отвечает он. Он стоит перед ней, смотрит на нее во все глаза, а глаза у него большие, голубые, навыкате. Не без чувства внутреннего удовлетворения думает она о том, как не похож Франческо на всех этих южан - стоит только южанину завидеть женщину, и тут же взгляд его становится пламенным, а если женщина по тем или иным причинам не может защитить себя от его домогательств, в глазах появится снисходительно-гордое выражение. Она легко представляет себе Франческо в какой-нибудь гостиной, скажем, в Турине. Ей по душе, что он такой сдержанный, нет в нем ничего южного (кроме этой нелепой манеры одеваться), скорее уж похож на англичанина. А его душит это затянувшееся молчание, эта ее неподвижность. Он не выполнил своего прямого долга, не посмел взять свою любовницу. - Они на подсадного ловят, - говорит он. - На подсадного? - переспрашивает она. Он объясняет, что такое ловить на подсадного. Говорит он степенно, медленно, хорошо поставленным голосом. Говорит короткими фразами, после каждой фразы выдерживает паузу. Она думает, что судью Алессандро, ее мужа, интересуют только лишь возвышенные беседы, общие идеи да герои минувших дней. А Франческо говорит о технике лова, говорит спокойно, как знаток этого дела, - вот таким и должен быть настоящий мужчина. Она уверена, что он мастер на все руки (а он вовсе не мастер). А он, он думает, что долг настоящего мужчины - сжать ее в своих объятиях, повалить на землю и взять. Но земля в пещере сырая, во все стороны разбегаются дорожки цвели. Он не смеет повалить на землю эту высокую, красивую женщину, да еще в таком строгом платье. Особенно его смущает мысль о том, что на платье от плесени непременно останутся пятна. Раздается крик сигнальщика: - Давай, а ну давай! Орет он таким истошным голосом, что слышно даже в пещере. - Сеть тянут, - поясняет Франческо. Она стоит против него, но соблюдает между ними дистанцию. Она не движется с места, как будто вот так, с дальнего расстояния, хочет его получше разглядеть. "Хоть бы помогла мне", - думает он. - Хотите на них посмотреть? - предлагает Франческо. - Это очень любопытно. Она думает: "Какой же он деликатный!" - Ну конечно же, - отвечает она. - Это, должно быть, действительно очень любопытно. Он берет ее за руку, помогает взобраться на выступ возле пролома, пробитого зимними потоками в скале. - Вы никогда не видели, как работает трабукко? - спрашивает он. - Только издали видела, - отвечает она. Он садится на уголок выступа, она стоит рядом. - Как-то, - продолжает он, - они выловили за один раз пятьсот килограммов рыбы. - Вот-то, должно быть, радовались, - замечает она. - Да, но только это редко бывает. Он сидит, она стоит с ним рядом, но из этого положения донне Лукреции не слишком хорошо видно трабукко; она делает шаг вперед, чтобы Франческо не подумал, будто ей неинтересна возня рыбаков; ее бедро касается плеча юноши. Выступ, на который они взобрались, скорее длинный, чем широкий, в длину на нем может улечься человек, а в ширину - тесно прижавшись, двое; почва здесь рыхлая, под ногами горная порода, перемолотая в песок - следствие неустанной работы моря и зимы. "Вот здесь, - думает Франческо, - я должен ее взять". На память ему приходят их студенческие разговоры - как нужно браться за дело, чтобы разжечь женщину, чтобы подготовить ее к наслаждению, чтобы ее удовлетворить; но его берет страх при мысли, что он сдрейфит перед таким множеством обязанностей. Сигнальщик снова бросает свой крик, только еще более нетерпеливо: - А ну давай, давай! Рыбаки, тяжело ступая, ходят вокруг воротов - одни по часовой стрелке, другие - в обратном направлении, в зависимости от того, как расположен ворот. Франческо обхватывает рукой колени донны Лукреции, не выпускает их, сжимает. Лукреция отстраняет его руку. - Не двигайся, - говорит она. Потом берет в ладони его голову и прижимает к своему боку. - Не двигайся! - повторяет она. На деревянной галерейке подручные мальчишки громко стучат ногами. - Давай, а ну давай! - орут они в тон сигнальщику. Скрипят блоки, визжат тросы, дрожат канаты. Медленно подымается сеть, преодолевая толщу воды. Весь экипаж сухопутного траулера дружно вопит: - А ну давай! Давай! Стенки сети уже высоко поднялись над водой, но сама сеть с грузом рыбы еще не показалась на поверхности. Лукреция крепче прижимает голову Франческо к своему боку. Франческо не знает, как ему быть: обнять снова или не обнимать колени своей возлюбленной. Ведь недаром же она отстранила его рукой, но он не смеет найти более удобное положение. "Если я пошевелюсь, она подумает, будто я нарочно отодвигаюсь от нее, потому что обиделся". Она ласково гладит ему висок, лоб. Еле-еле, самыми кончиками пальцев касается их. Совсем не такой представлялась ему пылкая страсть. Но он уже не думает о своем мужском долге. Он закрывает глаза. Она кладет ладонь на эти закрытые глаза, легонько нажимает на веки. Он снова обхватывает ее колени, но теперь уже не сжимает их. Просто нежно прижимает их к себе. Она не отводит его рук. Но так воистину велика благодать нежности, что он уже не чувствует себя обязанным "воспользоваться своим преимуществом, чтобы подготовить почву", как выражаются его коллеги по юридическому факультету. Так проходит несколько минут. - Ты совсем не такой, как другие мужчины, - говорит донна Лукреция. - Они только о пакостях и думают. До чего же я люблю тебя за твое терпение, за то, что ты так хорош со мной. Я люблю тебя, Франческо. Он повинуется руке, прижимающей его голову к боку, этой сильной женщины, нежной его возлюбленной. Какие разымчивые слова умеет она выбрать! Он чувствует всем лицом теплоту ее живота, а на волосах легкое прикосновение ее ладони. И распадается печаль, гнездившаяся в его груди. Рыбаки на трабукко застопорили вороты. Сеть уже вся целиком появилась на поверхности. Огромные рыбины последним усилием стараются удержаться на гребне волны, но она уходит из-под них; стараются выпрыгнуть прочь, тычутся в медленно ползущую кверху сеть; они взмывают в воздух и шлепаются одна на другую; чуть подрагивает блестящая чешуя и плавники. Рыбаки утирают пот, на глазок прикидывают улов и подсчитывают доходы. Подручные мальчишки орудуют гигантским сачком. В свое время одним из величайших удовольствий Франческо было смотреть, как подымается из моря сеть трабукко. Мальчишкой он так же топал от нетерпения ногами, как эти подручные, кричал вместе с ними: "Давай, а ну давай!" Юношей он помогал рыбакам вращать ворот, если видел, что какой-то рыбак притомился, занимал его место. Крепкий малый, и, когда он всем своим солидным весом налегал на ручку ворота, дело спорилось. А теперь он сидит закрыв глаза и чувствует лбом горячее тело Лукреции, сильной и прекрасной женщины. Он слышит, как прыгают большие рыбы, стараясь прорвать ячейки сети; но глаз он не открывает. Отныне он настоящий мужчина, ему уже нечего делать среди этой юной когорты героев-девственников, предающихся зверским забавам, он отдается на милость чужой воле. И ему, юноше, который с детских лет прошел страшную школу - научился из-за своего отца, Маттео Бриганте, следить за каждым своим жестом, за каждой своей фразой, даже за выражением глаз, - навертываются на язык слова, о которых он за минуту до того и не думал. - Пресвятая дева Мария, - шепчет он. Так разрешаются двадцать два беспросветных года. - Как я люблю вас, донна Лукреция, как люблю, люблю вас. Она отвечает тем же; "Я люблю тебя, Франческо" - и прижимает голову юноши к своему лону. Повторяет эту фразу столько раз подряд, пока и с его губ тоже, как в забытьи, не срывается это "ты". - Я люблю тебя, Лукреция. Глаза у него закрыты, все тело расковано, и впервые в жизни он не думает ни о каком "долге", как подобает мужчине в объятиях любимой женщины. Так пробыли они долго, не нарушая ни единым жестом этого покоя, молчали, лишь изредка повторяя все те же слова. Когда он наконец открыл глаза, сеть уже снова забросили в море, сигнальщик снова сидел верхом на центральной стреле, а остальные рыбаки дремали себе на бережку. - Я получил ответ от туринской фирмы, - начал он. Он протянул Лукреции письмо, посланное по его просьбе до востребования и вызвавшее настоящий допрос со стороны отца. Директор соглашался взять его к себе в фирму на условиях, указанных его неаполитанским агентом. Но ему хотелось бы предварительно познакомиться с новым служащим, и он предлагал Франческо воспользоваться летними каникулами в университете и заглянуть к нему. Если они договорятся, что весьма вероятно, молодой человек может приступить к работе уже с октября и одновременно продолжать учебу в Туринском университете. - Надо ехать, - сказала Лукреция. - Конечно, надо, - согласился он. - Думаю, денька на два мне удастся улизнуть от дяди из Беневенто. Отец ничего не узнает. Только денег у меня на дорогу нет. Он побоялся бы раньше произнести такие слова. Но сейчас, когда донна Лукреция сняла с него оковы обычной сдержанности, он заговорил о деньгах как о чем-то вполне естественном. - У меня есть деньги, - говорит она. На следующий день ему уже пора было отправляться к дяде в Беневенто. Они договорились, что к вечеру она пришлет ему с Джузеппиной нужную сумму в запечатанном конверте. В полдень Маттео Бриганте и Пиццаччо сидели на обычном своем месте, на террасе бара "Пляж" под открытым небом, перед бутылками кока-колы. Терраса - это просто дощатый настил, положенный на малонадежный кирпичный фундамент, стоящий прямо на песке; шаги здесь отдаются как-то особенно гулко, словно под ними бездонная пропасть; стоит топнуть ногой, и сквозь щели настила взлетает серая пыль, - словом, место не слишком привлекательное; Маттео Бриганте любит, чтобы кругом было все массивное, солидное, - скажем, как в "Спортивном баре", где пол и стены выложены керамическими плитками, или как в барах Фоджи, где полы и стены мраморные. Зимой вся жизнь Порто-Манакоре сосредоточивается на Главной площади; поэтому-то незачем искать себе иного прибежища, кроме "Спортивного бара", где все, что происходит на площади, сразу же разносится почти неуловимым эхом, однако Бриганте улавливает его и даже истолковывает его смысл: видит, как встретились два человека, заключили между собой какую-то сделку, не на словах даже, а просто еле заметным движением руки, кивком головы, и тут же разошлись в разные стороны, так что никто, казалось бы, и не заметил их встречи. Поэтому зима для Бриганте самое удобное время года. Но вот с пятнадцатого июля по тридцатое августа, с полудня до двух часов, приходится торчать здесь, потому что надо контролировать пляж. По обе стороны бара расположена дюжина кабинок. Громкоговоритель, прикрепленный к высокому столбу, передает итальянские песенки. А на помосте - железные стулья и столики, выкрашенные в зеленый цвет, все уже заняты публикой. Пляж - длинная и узкая полоса, идущая вдоль шоссе, которое, петляя, спускается от Главной площади. Рядом с портом на песке лежат рыбачьи лодки, и там же сушатся сети. Другим своим концом, в сторону мыса, пляж упирается в опорную стенку - за ней начинаются бескрайние апельсиновые плантации, принадлежащие дону Оттавио. В ширину пляж - двадцать метров. В длину - тысяча двести метров. Бар и кабины расположены в самом его центре. Громкоговоритель здесь мощный, и радиопередачи слышно в любой точке пляжа. С помоста бара просматривается вся узкая песчаная полоска пляжа, а также и вся бухта со спокойной, без единой морщинки, водой, которая никого не интересует; только между кромкой берега и первой песчаной грядой облюбовали себе загон купальщики, здесь же они раскатывают на морских велосипедах и на резиновых лодках. Никто даже не подымет глаз к горизонту, разве чтобы удостовериться, не одолел ли либеччо налетевшего сирокко; если одолел, то тогда наблюдающий увидит, как гряда туч поплывет к берегу и, коснувшись вершины горы, разразится дождем; но нынешний год такое еще ни разу не случалось. Если же посмотреть на мыс Манакоре, закрывающий бухту с востока, то можно разглядеть костяк трабукко, возле которого Франческо Бриганте и донна Лукреция как раз говорят о своей любви и который похож отсюда на огромный корабль, готовящийся, обогнув мыс, уйти в открытое море; но большинство купальщиков трабукко ничуть не интересует. Совсем небольшой пляжик, вытянутый в длину от мола до апельсиновых плантаций дона Оттавио. С моря не видать опорных стенок, ограждающих апельсиновые и лимонные плантации, которые спускаются к самому шоссе. Однако находятся они во владении трех различных компаний, у каждой своя территория, причем строго отграниченная от соседних участков, хотя на рубежах плантаций нет ни насыпи, ни даже разделительных линий. Пространство метров в пятьдесят от порта до кабинок принадлежит простому народу. Это, конечно, некое новшество, что простой народ ходит на пляж, и отвоевали это право сразу же после войны мальчишки в возрасте тринадцати-пятнадцати лет; учитель, переведенный из Генуи в Манакоре - что равносильно негласной опале, - обучил их плавать кролем и прыгать в воду с мола. За ними появились девчонки, все та же когорта отважных девчонок, которые, пользуясь послевоенной неразберихой, осмелились кататься на велосипеде, не обращая внимания на проклятия старух, на камни, посылаемые им вдогонку гуальони, которых науськивал местный священник; они приучили все-таки манакорцев к этим поездкам на велосипедах, несмотря на сальности, которые выкрикивали им вслед мужчины, приравнивая велосипедное седло ко всему, что имеет остроконечную форму, а сам велосипед - ко всему, на что можно усесться верхом, и несмотря на то, что другой учитель, впрочем "красный", утверждал, что сначала нужно взять в свои руки власть и только потом начать постепенно переделывать нравы; утверждал он также, что желание девушек ездить на велосипеде в чем-то перекликается с высказыванием Клары Цеткин о свободной любви, что является мелкобуржуазным пережитком, осужденным Лениным в его знаменитом письме. Одержав победу в борьбе за право езды на велосипеде, те же самые молоденькие девушки приступили к завоеванию пляжа; правда, купальные их костюмы, которые они носят еще и по сей день, высоко закрывают спину, доходят почти до колен, под костюм обязательно поддевать еще и лифчик, а на костюм нацепить юбочку, чтобы прикрыть живот и бедра. Первые два летних сезона все это происходило под защитой братьев, которые расхаживали дозором взад и вперед на шоссе, засунув руку в карман и сжав в кулаке окулировочный нож, пока девицы купались или загорали на песочке, торжествуя свою победу, хмельные от собственной отваги. С тех пор свобода нравов пошла вперед гигантскими шагами. Теперь сами матери семейств приходят вместо с дочками на пляж, спускаются к морю из Старого города со всем своим выводком, цепляющимся за их подолы, болтают, сидя группками на песке, иногда даже, расхрабрившись, эти матроны тоже идут купаться, входят в воду до половины бедер в своих белых длинных полотняных рубахах, ступают мелкими боязливыми шажками, но зато утверждают свою свободу; входят по двое, по трое, нервически похохатывая и подбадривая друг друга громкими шлепками по спине мокрой ладошкой, а другой рукой придерживают у колен края своих длинных белых полотняных рубах, так, чтобы они топорщились у бедер, и тогда не будет выделяться зад. Матери, девушки, детвора - словом, простой народ располагается на пляже поближе к порту (там, где сушатся сети среди рыбацких лодок, вытащенных на песок), метрах в пятидесяти от кабинок. Их мужчины на пляж не ходят, они либо работают, либо безработные и стоят на своем обычном посту, подпирая стены домов, выходящих на Главную площадь; по воскресным же дням они предпочитают рыбалку, футбол или играют в "закон" в тавернах. По обе стороны кабинок песок принадлежит манакорской знати и разбогатевшим эмигрантам, приехавшим провести летние каникулы в родном краю. По молчаливому соглашению пустое пространство, "ничейная земля", отделяет песок, принадлежащий знати, от песка, облюбованного народом. В той стороне, где располагается знать, дамы лежат на шезлонгах под зонтами, матери и супруги - в пляжных халатиках, молоденькие девушки в купальниках. Мужчины пьют аперитивы на террасе бара: время от времени кто-нибудь из них подымается и идет к дамам, поболтать, стоя между шезлонгами. Эта зона, тянущаяся всего метров на пятьдесят по обе стороны от кабинок, живет напряженной общественной жизнью, но эти полсотни метров разбиты еще на множество участков, сообразно клановой или групповой принадлежности с неизбежной в таких случаях чересполосицей и своими разделениями в подразделениях, а порой и своеобразным ирредентизмом в тени одного и того же зонта по причине различных политических, религиозных или антирелигиозных воззрений и более или менее "передовых" идей относительно свободы нравов и целой кучи прочих вещей с неисчислимым количеством оттенков социальных условностей. Пяток иди полдюжины молодых женщин из группы "передовых" щеголяют наподобие девушек в купальниках, плавают и пьют аперитив с мужьями на террасе бара. Прочие женщины глядят на них с завистью или презрением в зависимости от собственного толкования морали, свободы нравов и прогресса.