орванной на куски. Он увидел над окном большой гвоздь. Вот и хорошо. Но выдержит ли гвоздь тяжесть его тела? Он подставил к окну стул. Нет! Гвоздь ненадежный. Он слез со стула, достал из ящика молоток, ударил им несколько раз по гвоздю и хотел уже сдернуть с постели простыню, как вдруг вспомнил, что не прочел молитвы. Ведь нужно помолиться перед смертью, так поступает каждый христианин. На отход души есть даже специальные молитвы. Он вошел в альков и опустился на колени перед распятием. - Отче всемогущий и милостивый... - громко произнес он и остановился, не прибавив больше ни слова. Мир стал таким тусклым, что он не знал, за что молиться, от чего оберегать себя молитвами. Да разве Христу ведомы такие страдания? Ведь его только предали, как Боллу, а ловушек ему никто не расставлял, и сам он не был предателем! Артур поднялся, перекрестившись по старой привычке. Потом подошел к столу и увидел письмо Монтанелли, написанное карандашом: Дорогой мой мальчик! Я в отчаянии, что не могу повидаться с тобой в день твоего освобождения. Меня позвали к умирающему. Вернусь поздно ночью. Приходи ко мне завтра пораньше. Очень спешу. Л. М. Артур со вздохом положил письмо. Padre будет тяжело перенести это. А как смеялись и болтали люди на улицах!.. Ничто не изменилось с того дня, когда он был полон жизни. Ни одна из повседневных мелочей не стала иной оттого, что человеческая душа, живая человеческая душа, искалечена насмерть. Все это было и раньше. Струилась вода фонтанов, чирикали воробьи под навесами крыш; так они чирикали вчера, так они будут чирикать завтра. А он... он мертв. Артур опустился на край кровати, скрестил руки на ее спинке и положил на них голову. Времени еще много - а у него так болит голова, болит самый мозг... и все это так глупо, так бессмысленно... У наружной двери резко прозвенел звонок. Артур вскочил, задыхаясь от ужаса, и поднес руки к горлу. Они вернулись, а он сидит тут и дремлет! Драгоценное время упущено, и теперь ему придется увидеть их лица, услышать жестокие, издевательские слова. Если бы под руками был нож! Он с отчаянием оглядел комнату. В шифоньерке стояла рабочая корзинка его матери. Там должны быть ножницы. Он вскроет вену. Нет, простыня и гвоздь вернее... только бы хватило времени. Он сдернул с постели простыню и с лихорадочной быстротой начал отрывать от нее полосу. На лестнице раздались шаги. Нет, полоса слишком широка: не затянется - ведь нужно сделать петлю. Он спешил - шаги приближались. Кровь стучала у него в висках, гулко била в уши. Скорей, скорей! О боже, только бы пять минут! В дверь постучали. Обрывок простыни выпал у него из рук, и он замер, затаил дыхание, прислушиваясь. Кто-то тронул снаружи ручку двери; послышался голос Джули: - Артур! Он встал, тяжело дыша. - Артур, открой дверь, мы ждем. Он схватил разорванную простыню, сунул ее в ящик комода и торопливо оправил постель. - Артур. - Это был голос Джеймса, Он с нетерпением дергал ручку. - Ты спишь? Артур бросил взгляд по сторонам, убедился, что все в порядке, и отпер дверь. - Мне кажется, Артур, ты мог бы исполнить мою просьбу и дождаться нашего прихода! - сказала взбешенная Джули, влетая в комнату. - По-твоему, так и следует, чтобы мы полчаса стояли за дверью? - Четыре минуты, моя дорогая, - кротко поправил жену Джеймс, входя следом за ее розовым атласным шлейфом. - Я полагаю, Артур, что было бы куда приличнее... - Что вам нужно? - прервал его юноша. Он стоял, держась за дверную ручку, и, словно затравленный зверь, переводил взгляд с брата на Джули. Но Джеймс был слишком туп, а Джули слишком разгневана, чтобы заметить этот взгляд. Мистер Бертон подставил жене стул и сел сам, аккуратно подтянув на коленях новые брюки. - Мы с Джули, - начал он, - считаем своим долгом серьезно поговорить с тобой... - Сейчас я не могу выслушать вас. Мне... мне нехорошо. У меня болит голова... Вам придется подождать. Артур выговорил это странным, глухим голосом, то и дело запинаясь. Джеймс с удивлением взглянул на него. - Что с тобой? - спросил он тревожно, вспомнив, что Артур пришел из очага заразы. - Надеюсь, ты не болен? По-моему, у тебя лихорадка. - Пустяки! - резко оборвала его Джули. - Обычное комедиантство. Просто ему стыдно смотреть нам в глаза... Поди сюда, Артур, и сядь. Артур медленно прошел по комнате и опустился на край кровати. - Ну? - произнес он устало. Мистер Бертон откашлялся, пригладил и без того гладкую бороду и начал заранее подготовленную речь: - Я считаю своим долгом... своим тяжким долгом поговорить с тобой о твоем весьма странном поведении и о твоих связях с... нарушителями закона, с бунтовщиками, с людьми сомнительной репутации. Я убежден, что тобой руководило скорее легкомыслие, чем испорченность... Он остановился. - Ну? - снова сказал Артур. - Так вот, я не хочу быть чрезмерно строгим, - продолжал Джеймс, невольно смягчаясь при виде той усталой безнадежности, которая была во взгляде Артура. - Я готов допустить, что тебя совратили дурные товарищи, и охотно принимаю во внимание твою молодость, неопытность, легкомыслие и... впечатлительность, которую, боюсь, ты унаследовал от матери. Артур медленно перевел глаза на портрет матери, но продолжал молчать. - Ты, конечно, поймешь, - опять начал Джеймс, - что я не могу держать в своем доме человека, который обесчестил наше имя, пользовавшееся таким уважением. - Ну? - повторил еще раз Артур. - Как! - крикнула Джули, с треском складывая свой веер и бросая его на колени. - Тебе нечего больше сказать, кроме этого "ну"?! - Вы поступите так, как сочтете нужным, - медленно ответил Артур. - Мне все равно. - Тебе все равно? - повторил Джеймс, пораженный этим ответом, а его жена со смехом поднялась со стула. - Так тебе все равно!.. Ну, Джеймс, я надеюсь, теперь ты понимаешь, что благодарности нам ждать не приходится. Я предчувствовала, к чему приведет снисходительность к католическим авантюристкам и к их... - Тише, тише! Не надо об этом, милая. - Глупости, Джеймс! Мы слишком долго сентиментальничали! И с кем - с каким-то незаконнорожденным ребенком, втершимся в нашу семью! Пусть знает, кто была его мать! Почему мы должны заботиться о сыне католического попа? Вот - читай! Она вынула из кармана помятый листок бумаги и швырнула его через стол Артуру. Он развернул листок и узнал почерк матери. Как показывала дата, письмо было написано за четыре месяца до его рождения. Это было признание, обращенное к мужу. Внизу стояли две подписи. Артур медленно переводил глаза со строки на строку, пока не дошел до конца страницы, где после нетвердых букв, написанных рукой его матери, стояла знакомая уверенная подпись: "Лоренцо Монтанелли". Несколько минут он смотрел на нее. Потом, не сказав ни слова, свернул листок и положил его на стол. Джеймс поднялся и взял жену за руку: - Ну, Джули, довольно, иди вниз. Уже поздно, а мне нужно переговорить с Артуром о делах, для тебя неинтересных. Джули взглянула на мужа, потом на Артура, который молчал, опустив глаза. - Он точно потерял рассудок, - пробормотала она. Когда Джули, подобрав шлейф, вышла из комнаты, Джеймс затворил за ней дверь и вернулся к столу. Артур сидел, как и раньше, не двигаясь и не говоря ни слова. - Артур, - начал Джеймс более мягко, так как Джули уже не могла слышать его, - очень жаль, что все так вышло. Ты мог бы и не знать этого. Но ничего не поделаешь. Мне приятно видеть, что ты держишься с таким самообладанием. Джули немного разволновалась... Женщины вообще... Но, оставим это, Я не хочу быть чрезмерно строгим... Он замолчал, проверяя, какое впечатление произвела на Артура его мягкость, но Артур оставался по-прежнему неподвижным. - Конечно, дорогой мой, это весьма печальная история, - продолжал Джеймс после паузы, - и самое лучшее не говорить о ней. Мой отец был настолько великодушен, что не развелся с твоей матерью, когда она призналась ему в своем падении. Он только потребовал, чтобы человек, совративший ее, сейчас же оставил Италию. Как ты знаешь, он отправился миссионером(*25) в Китай. Лично я был против того, чтобы ты встречался с ним, когда он вернулся. Но мой отец разрешил ему заниматься с тобой, поставив единственным условием, чтобы он не пытался видеться с твоей матерью. Надо отдать им должное - они до конца оставались верны этому условию. Все это очень прискорбно, но... Артур поднял голову. Его лицо было безжизненно, это была восковая маска. - Не кажется ли в-вам, - проговорил он тихо и почему-то заикаясь, - что все это у-ди-ви-тельно забавно? - Забавно? - Джеймс вместе со стулом отодвинулся от стола и, даже забыв рассердиться, о изумленным видом посмотрел на Артура. - Забавно? Артур! Ты сошел с ума! Артур вдруг запрокинул голову и разразился неистовым хохотом. - Артур! - воскликнул судовладелец, с достоинством поднимаясь со стула. - Твое легкомыслие меня изумляет. Вместо ответа послышался новый взрыв хохота, настолько безудержного, что Джеймс начал сомневаться, не было ли тут чего-нибудь большего, чем простое легкомыслие. - Точно истеричная девица, - пробормотал он и, презрительно передернув плечами, нетерпеливо зашагал взад и вперед по комнате. - Право, Артур, ты хуже Джули. Перестань смеяться! Не могу же я сидеть здесь целую ночь! С таким же успехом он мог бы обратиться к распятию и попросить его сойти с пьедестала. Артур был глух к увещаниям. Он смеялся, смеялся, смеялся без конца. - Это дико, - проговорил Джеймс, остановившись. - Ты, очевидно, слишком взволнован и не можешь рассуждать здраво. В таком случае, я не стану говорить с тобой о делах. Зайди ко мне утром после завтрака. А сейчас ложись лучше спать. Спокойной ночи! Джеймс вышел, хлопнув дверью. - Теперь предстоит сцена внизу, - бормотал он, спускаясь по лестнице. - И, полагаю, с истерикой. x x x Безумный смех замер на губах Артура. Он схватил со стола молоток и кинулся к распятию. После первого же удара он пришел в себя. Перед ним стоял пустой пьедестал, молоток был еще у него в руках. Обломки разбитого распятия валялись на полу. Артур швырнул молоток в сторону. - Только и всего! - сказал он и отвернулся. - Какой я идиот! Задыхаясь, он опустился на стул и сжал руками виски. Потом встал, подошел к умывальнику и вылил себе на голову кувшин холодной воды. Немного успокоившись, он вернулся на прежнее место и задумался. Из-за этих-то лживых, рабских душонок, из-за этих немых и бездушных богов он вытерпел все муки стыда, гнева и отчаяния! Приготовил петлю, думал повеситься, потому что один служитель церкви оказался лжецом. Как будто не все они лгут! Довольно, с этим покончено! Теперь он станет умнее. Нужно только стряхнуть с себя эту грязь и начать новую жизнь. В доках немало торговых судов; разве трудно спрятаться на одном из них и уехать куда глаза глядят - в Канаду, в Австралию, в Южную Африку! Неважно, куда ехать, лишь бы подальше отсюда. Не понравится в одном месте - можно будет перебраться в другое. Он вынул кошелек. Только тридцать три паоло(*26). Но у него есть еще дорогие часы. Их можно будет продать. И вообще это неважно: лишь бы продержаться первое время. Но эти люди начнут искать его, станут расспрашивать о нем в доках. Нет, надо навести их на ложный след. Пусть думают, что он умер. И тогда он свободен, совершенно свободен. Артур тихо засмеялся, представив себе, как Бертоны будут разыскивать его тело. Какая комедия! Он взял листок бумаги и написал первое, что пришло в голову: Я верил в вас, как в бога. Но бог - это глиняный идол, которого можно разбить молотком, а вы лгали мне всю жизнь. Он сложил листок, адресовал его Монтанелли и, взяв другой, написал: Ищите мое тело в Дарсене. Потом надел шляпу и вышел из комнаты. Проходя мимо портрета матери, он посмотрел на него, усмехнулся и пожал плечами. Она ведь тоже лгала ему! Он неслышно прошел по коридору, отодвинул засов у двери и очутился на широкой мраморной лестнице, отзывавшейся эхом на каждый шорох. Она зияла у него под ногами, словно черная яма. Он перешел двор, стараясь ступать как можно тише, чтобы не разбудить Джиана Баттисту, который спал в нижнем этаже. В дровяном сарае, стоявшем в конце двора, было решетчатое окошко. Оно смотрело на канал и приходилось над землей на уровне примерно четырех футов. Артур вспомнил, что ржавая решетка с одной стороны поломана. Легким ударом можно будет расширить отверстие настолько, чтобы пролезть в него. Однако решетка оказалась прочной. Он исцарапал себе руки и порвал рукав. Но это пустяки. Он оглядел улицу - на ней никого не было. Черный безмолвный канал уродливой щелью тянулся между отвесными скользкими стенами. Беспросветной ямой мог оказаться неведомый мир, но вряд ли в нем будет столько пошлости и грязи, сколько остается позади. Не о чем пожалеть, не на что оглянуться. Жалкий мирок, полный низкой лжи и грубого обмана, - стоячее болото, такое мелкое, что в нем нельзя даже утонуть. Артур вышел на набережную, потом свернул на маленькую площадь у дворца Медичи(*27). Здесь Джемма подбежала к нему, с такой живостью протянув ему руки. Вот мокрые каменные ступеньки, что ведут к воде. А вот и крепость хмурится по ту сторону грязного канала. Он и не подозревал до сих пор, что она такая приземистая, нескладная. По узким улицам он добрался до Дарсены, снял шляпу и бросил ее в воду. Шляпу, конечно, найдут, когда будут искать труп. Он шел по берегу, с трудом соображая, что же делать дальше. Нужно пробраться на какое-нибудь судно. Сделать это нелегко. Единственное, что можно придумать, - это выйти к громадному старому молу Медичи. В дальнем конце его есть захудалая таверна. Может быть, посчастливится встретить там какого-нибудь матроса и подкупить его. Ворота дока были заперты. Как же быть, как миновать таможенных чиновников? С такими деньгами нечего и думать дать взятку за пропуск ночью, да еще без паспорта. К тому же его могут узнать. Когда он проходил мимо бронзового памятника Четырех Мавров(*28), из старого дома на противоположной стороне вышел какой-то человек. Он приближался к мосту. Артур скользнул в густую тень памятника и, прижавшись к нему в темноте, осторожно выглянул из-за пьедестала. Была весенняя ночь, теплая и звездная. Вода плескалась о каменный мол и с тихим, похожим на смех журчанием подбегала к ступенькам. Где-то вблизи, медленно качаясь, скрипела цепь. Громадный подъемный кран уныло торчал в темноте. Под блещущим звездами небом, подернутым кое-где жемчужными облаками, чернели силуэты четырех закованных рабов, тщетно взывающих к жестокой судьбе. Человек брел по берегу нетвердыми шагами, распевая во все горло уличную английскую песню. Это был, очевидно, матрос, возвращавшийся из таверны после попойки. Кругом никого не было. Когда он подошел поближе, Артур вышел на середину дороги. Матрос, выругавшись, оборвал свою песню и остановился. - Мне нужно с вами поговорить, - сказал Артур по-итальянски. - Вы понимаете меня? Матрос покачал головой. - Ни слова не разбираю из вашей тарабарщины. - И затем, перейдя вдруг на ломаный французский, сердито спросил: - Что вам от меня нужно? Что вы стали поперек дороги? - Отойдемте на минутку в сторону. Мне нужно с вами поговорить. - Еще чего! Отойти в сторону! При вас нож? - Нет, нет, что вы! Разве вы не видите, что мне нужна ваша помощь? Я вам заплачу. - Ишь ты, а разоделся-то каким франтом! - проворчал матрос по-английски и, отойдя в тень, прислонился к ограде памятника. - Ну? - заговорил он опять на своем ужасном французском языке. - Что же вам нужно? - Мне нужно уехать отсюда. - Вот оно что! Зайцем! Хотите, чтобы я вас спрятал? Натворили каких-нибудь дел? Зарезали кого-нибудь? Иностранцы все такие. Куда же вы собираетесь бежать? Уж, верно, не в полицейский участок? Он засмеялся пьяным смехом и подмигнул Артуру. - С какого вы судна? - С "Карлотты". Ходит из Ливорно в Буэнос-Айрес. В одну сторону перевозит масло, в другую - кожи. Вон она! - И матрос ткнул пальцем в сторону мола. - Отвратительная старая посудина. - Буэнос-Айрес! Спрячьте меня где-нибудь на вашем судне. - А сколько дадите? - Не очень много. У меня всего несколько паоло. - Нет. Меньше пятидесяти не возьму. И то дешево для такого франта, как вы. - Какой там франт! Если вам приглянулось мое платье, можете поменяться со мной. Не могу же я вам дать больше того, что у меня есть. - А вы, наверно, при часах? Давайте-ка их сюда. Артур вынул дамские золотые часы с эмалью тонкой работы и с инициалами "Г.Б." на задней крышке. Это были часы его матери. Но какое это имело значение теперь? - А! - воскликнул матрос, быстро оглядывая их. - Краденые, конечно? Дайте посмотреть! Артур отдернул руку. - Нет, - сказал он. - Я отдам вам эти часы, когда мы будем на судне, не раньше. - Оказывается, вы не дурак! И все-таки держу пари - первый раз попали в беду. Ведь верно? - Это мое дело. Смотрите: сторож! Они присели за памятником и переждали, пока сторож пройдет. Потом матрос поднялся, велел Артуру следовать за собой и пошел вперед, глупо посмеиваясь. Артур молча шагал сзади. Матрос вывел его снова на маленькую, неправильной формы площадь у дворца Медичи, остановился в темном углу и пробубнил, полагая, очевидно, что это и есть осторожный шепот. - Подождите тут, а то вас солдаты увидят. - Что вы хотите делать? - Раздобуду кое-какое платье. Не брать же вас на борт с окровавленным рукавом. Артур взглянул на свой рукав, разорванный о решетку окна. В него впиталась кровь с поцарапанной руки. Очевидно, этот человек считает его убийцей. Ну что ж! Не так уж теперь важно, что о нем думают! Матрос вскоре вернулся. Вид у него был торжествующий, он нес под мышкой узел. - Переоденьтесь, - прошептал он, - только поскорее. Мне надо возвращаться на корабль, а старьевщик торговался, задержал меня на полчаса. Артур стал переодеваться, с дрожью отвращения касаясь поношенного платья. По счастью, оно оказалось более или менее чистым. Когда он вышел на свет, матрос посмотрел на него и с пьяной важностью кивнул головой в знак одобрения. - Сойдет, - сказал он. - Пошли! Только тише! Захватив скинутое платье, Артур пошел следом за матросом через лабиринт извилистых каналов и темных, узких переулков тех средневековых трущоб, которые жители Ливорно называют "Новой Венецией". Среди убогих лачуг и грязных дворов кое-где одиноко высились мрачные старые дворцы, тщетно пытавшиеся сохранить свою древнюю величавость. В некоторых переулках были притоны воров, убийц и контрабандистов; в других ютилась беднота. Матрос остановился у маленького мостика и, осмотревшись по сторонам, спустился по каменным ступенькам к узкой пристани. Под мостом покачивалась старая, грязная лодка. Он грубо приказал Артуру прыгнуть в нее и лечь на дно, а сам сел на весла и начал грести к выходу в гавань. Артур лежал, не шевелясь, на мокрых, скользких досках, под одеждой, которую набросил на него матрос, и украдкой смотрел на знакомые дома и улицы. Лодка прошла под мостом и очутилась в той части канала, над которой стояла крепость. Массивные стены, широкие в основании и переходящие вверху в узкие, мрачные башни, вздымались над водой. Какими могучими, какими грозными казались они ему несколько часов назад! А теперь... Он тихо засмеялся, лежа на дне лодки. - Молчите, - буркнул матрос, - не поднимайтесь. Мы у таможни. Артур укрылся с головой. Лодка остановилась перед скованными цепью мачтами, которые лежали поперек канала, загораживая узкий проход между таможней и крепостью. Из таможни вышел сонный чиновник с фонарем и, зевая, нагнулся над водой: - Предъявите пропуск. Матрос сунул ему свои документы. Артур, стараясь не дышать, прислушивался к их разговору. - Нечего сказать, самое время возвращаться на судно, - ворчал чиновник. - С кутежа, наверно? Что у вас в лодке? - Старое платье. Купил по дешевке. С этими словами он подал для осмотра жилет Артура. Чиновник опустил фонарь и нагнулся, напрягая зрение: - Ладно. Можете ехать. Он поднял перекладину, и лодка тихо поплыла дальше, покачиваясь на темной воде. Выждав немного, Артур сел и сбросил укрывавшее его платье. - Вот он, мой корабль, - шепотом проговорил матрос. - Идите следом за мной и, главное, молчите. Он вскарабкался на палубу громоздкого темного чудовища, поругивая тихонько "неуклюжую сухопутную публику", хотя Артур, всегда отличавшийся ловкостью, меньше чем кто-либо заслуживал такой упрек. Поднявшись на корабль, они осторожно пробрались меж темных снастей и блоков и наконец подошли к трюму. Матрос тихонько приподнял люк. - Полезайте вниз! - прошептал он. - Я сейчас вернусь. В трюме было не только сыро и темно, но и невыносимо душно. Артур невольно попятился, задыхаясь от запаха сырых кож и прогорклого масла. Но тут ему припомнился карцер, и, пожав плечами, он спустился по ступенькам. Видимо, жизнь повсюду одинакова: грязь, мерзость, постыдные тайны, темные закоулки. Но жизнь есть жизнь - и надо брать от нее все, что можно. Скоро матрос вернулся, неся что-то в руках, - что именно, Артур не разглядел. - Теперь давайте деньги и часы. Скорее! Артур воспользовался темнотой и оставил себе несколько монет. - Принесите мне чего-нибудь поесть, - сказал он. - Я очень голоден. - Принес. Вот, держите. Матрос передал ему кувшин, несколько твердых, как камень, сухарей и кусок солонины. - Теперь вот что. Завтра поутру придут для осмотра таможенные чиновники. Спрячьтесь в пустой бочке. Лежите смирно, как мышь, пока мы не выйдем в открытое море. Я скажу, когда можно будет вылезть. А попадетесь на глаза капитану - пеняйте на себя. Ну, все! Питье не прольете? Спокойной ночи. Люк закрылся. Артур осторожно поставил кувшин с драгоценной водой и, присев у пустой бочки, принялся за солонину и сухари. Потом свернулся на грязном полу и в первый раз с младенческих лет заснул, не помолившись. В темноте вокруг него бегали крысы. Но ни их неугомонный писк, ни покачивание корабля, ни тошнотворный запах масла, ни ожидание неминуемой морской болезни - ничто не могло потревожить сон Артура. Все это не беспокоило его больше, как не беспокоили его теперь и разбитые, развенчанные идолы, которым он еще вчера поклонялся. Часть вторая. Тринадцать лет спустя Глава I В один из июльских вечеров 1846 года во Флоренции, в доме профессора Фабрицци, собралось несколько человек, чтобы обсудить план предстоящей политической работы. Некоторые из них принадлежали к партии Мадзини и не мирились на меньшем, чем демократическая республика и объединенная Италия. Другие были сторонники конституционной монархии и либералы разных оттенков. Но все сходились в одном - в недовольстве тосканской цензурой. Профессор Фабрицци созвал собрание в надежде, что, может быть, хоть этот вопрос представители различных партий смогут обсудить без особых препирательств. Прошло только две недели с тех пор, как папа Пий IX, взойдя на престол, даровал столь нашумевшую амнистию политическим преступникам в Папской области(*29), но волна либерального восторга, вызванная этим событием, уже катилась по всей Италии. В Тоскане папская амнистия оказала воздействие даже на правительство. Профессор Фабрицци и еще кое-кто из лидеров политических партий во Флоренции сочли момент наиболее благоприятным, для того чтобы добиться проведения реформы законов о печати. - Конечно, - заметил драматург Лега, когда ему сказали об этом, - невозможно приступить к изданию газеты до изменения нынешних законов о печати. Надо задержать первый номер. Но, может быть, нам удастся провести через цензуру несколько памфлетов(*30). Чем раньше мы это сделаем, тем скорее добьемся изменения закона. Сидя в кабинете Фабрицци, он излагал свою точку зрения относительно той позиции, какую должны были, по его мнению, занять теперь писатели-либералы. - Само собой разумеется, что мы обязаны использовать момент, - заговорил тягучим голосом один из присутствующих, седовласый адвокат. - В другой раз уже не будет таких благоприятных условий для проведения серьезных реформ. Но едва ли памфлеты окажут благотворное действие. Они только ожесточат и напугают правительство и уж ни в коем случае не расположат его в нашу пользу. А ведь именно этого мы и добиваемся. Если власти составят о нас представление как об опасных агитаторах, нам нечего будет рассчитывать на содействие с их стороны. - В таком случае, что же вы предлагаете? - Петицию(*31). - Великому герцогу(*32)? - Да, петицию о расширении свободы печати. Сидевший у окна брюнет с живым, умным лицом засмеялся, оглянувшись на него. - Много вы добьетесь петициями! - сказал он. - Мне казалось, что дело Ренци(*33) излечило вас от подобных иллюзий. - Синьор! Я не меньше вас огорчен тем, что нам не удалось помешать выдаче Ренци. Мне не хочется обижать присутствующих, но все-таки я не могу не отметить, что мы потерпели неудачу в этом деле главным образом вследствие нетерпеливости и горячности кое-кого из нас. Я, конечно, не решился бы... - Нерешительность - отличительная черта всех пьемонтцев, - резко прервал его брюнет. - Не знаю, где вы обнаружили нетерпеливость и горячность. Уж не в тех ли осторожных петициях, которые мы посылали одну за другой? Может быть, это называется горячностью в Тоскане и Пьемонте, но никак не у нас в Неаполе. - К счастью, - заметил пьемонтец, - неаполитанская горячность присуща только Неаполю. - Перестаньте, господа! - вмешался профессор. - Хороши по-своему и неаполитанские нравы и пьемонтские. Но сейчас мы в Тоскане, а тосканский обычай велит не отвлекаться от сути дела. Грассини голосует за петицию, Галли - против. А что скажете вы, доктор Риккардо? - Я не вижу ничего плохого в петиции, и если Грассини составит ее, я подпишусь с большим удовольствием, Но мне все-таки думается, что одними петициями многого не достигнешь. Почему бы нам не прибегнуть и к петициям, и к памфлетам? - Да просто потому, что памфлеты вооружат правительство против нас и оно не обратит внимания на наши петиции, - сказал Грассини. - Оно и без того не обратит на них внимания. - Неаполитанец встал и подошел к столу. - Вы на ложном пути, господа! Уговаривать правительство бесполезно. Нужно поднять народ. - Это легче сказать, чем сделать. С чего вы начнете? - Смешно задавать Галли такие вопросы. Конечно, он начнет с того, что хватит цензора по голове. - Вовсе нет, - спокойно сказал Галли. - Вы думаете, если уж перед вами южанин, значит, у него те найдется других аргументов, кроме ножа? - Что же вы предлагаете?.. Тише, господа, тише! Галли хочет внести предложение. Все те, кто до сих пор спорил в разных углах группами по два, по три человека, собрались вокруг стола послушать Галли. Но он протестующе поднял руки: - Нет, господа, это не предложение, а просто мне пришла в голову одна мысль. Я считаю, что во всех этих ликованиях по поводу нового папы кроется опасность. Он взял новый политический курс, даровал амнистию(*34), и многие выводят отсюда, что нам всем - всем без исключения, всей Италии - следует броситься в объятия святого отца и предоставить ему вести нас в землю обетованную. Лично я восхищаюсь папой не меньше других. Амнистия - блестящий ход! - Его святейшество, конечно, сочтет себя польщенным... - презрительно начал Грассини. - Перестаньте, Грассини! Дайте ему высказаться! - прервал его, в свою очередь, Риккардо. - Удивительная вещь! Вы с Галли никак не можете удержаться от пререканий. Как кошка с собакой... Продолжайте, Галли! - Я вот что хотел сказать, - снова начал неаполитанец. - Святой отец действует, несомненно, с наилучшими намерениями. Другой вопрос - насколько широко удастся ему провести реформы. Теперь все идет гладко. Реакционеры по всей Италии месяц-другой будут сидеть спокойно, пока не спадет волна ликования, поднятая амнистией. Но маловероятно, чтобы они без борьбы выпустили власть из своих рук. Мое личное мнение таково, что в середине зимы иезуиты, грегорианцы(*35), санфедисты(*36) и вся остальная клика начнут строить новые козни и интриги и отправят на тот свет всех, кого нельзя подкупить. - Это очень похоже на правду. - Так вот, будем ли мы смиренно посылать одну петицию за другой и дожидаться, пока Ламбручини(*37) и его свора не убедят великого герцога отдать нас во власть иезуитов да еще призвать австрийских гусар наблюдать за порядком на улицах, или мы предупредим их и воспользуемся временным замешательством, чтобы первыми нанести удар? - Скажите нам прежде всего, о каком ударе вы говорите. - Я предложил бы начать организованную пропаганду и агитацию против иезуитов(*38). - Но ведь фактически это будет объявлением войны. - Да. Мы будем разоблачать их интриги, раскрывать их тайны и обратимся к народу с призывом объединиться на борьбу с иезуитами. - Но ведь здесь некого изобличать! - Некого? Подождите месяца три, и вы увидите, сколько здесь будет этих иезуитов. Тогда от них не отделаешься. - Да. Но ведь вы знаете, для того чтобы восстановить городское население против иезуитов, придется говорить открыто. А если так, каким образом вы избежите цензуры? - Я не буду ее избегать. Я просто перестану с ней считаться. - Значит, вы будете выпускать памфлеты анонимно? Все это очень хорошо, но мы уже имели дело с подпольными типографиями и знаем, как... - Нет! Я предлагаю печатать памфлеты открыто, за нашей подписью и с указанием наших адресов. Пусть преследуют, если у них хватит смелости. - Совершенно безумный проект! - воскликнул Грассини. - Это значит - из молодечества класть голову в львиную пасть. - Ну, вам бояться нечего! - отрезал Галли. - Мы не просим вас сидеть в тюрьме за наши грехи. - Воздержитесь от резкостей, Галли! - сказал Риккардо. - Тут речь идет не о боязни. Мы так же, как я вы, готовы сесть в тюрьму, если только это поможет нашему делу. Но подвергать себя опасности по пустякам - чистое ребячество. Я лично хотел бы внести поправку к высказанному предложению. - Какую? - Мне кажется, можно выработать такой способ борьбы с иезуитами, который избавит нас от столкновений с цензурой. - Не понимаю, как вы это устроите. - Надо облечь наши высказывания в такую форму, так их завуалировать, чтобы... - ...Не понял цензор? Но неужели вы рассчитываете, что какой-нибудь невежественный ремесленник или рабочий докопается до истинного смысла ваших писаний? Это ни с чем не сообразно. - Мартини, что вы скажете? - спросил профессор, обращаясь к сидевшему возле него широкоплечему человеку с большой темной бородой. - Я подожду высказывать свое мнение. Надо проделать ряд опытов, тогда будет видно. - А вы, Саккони? - Мне бы хотелось услышать, что скажет синьора Болла. Ее соображения всегда так ценны. Все обернулись в сторону единственной в комнате женщины, которая сидела на диване, опершись подбородком на руку, и молча слушала прения. У нее были задумчивые черные глаза, но сейчас в них мелькнул насмешливый огонек. - Боюсь, что мы с вами разойдемся во мнениях, - сказала она. - Обычная история, - вставил Риккардо, - но хуже всего то, что вы всегда оказываетесь правы. - Я совершенно согласна, что нам необходимо так или иначе бороться с иезуитами. Не удастся одним оружием, надо прибегнуть к другому. Но бросить им вызов - недостаточно, уклончивая тактика затруднительна. Ну, а петиции - просто детские игрушки. - Надеюсь, синьора, - с чрезвычайно серьезным видом сказал Грассини, - вы не предложите нам таких методов, как убийство? Мартини дернул себя за ус, а Галли, не стесняясь, рассмеялся. Даже серьезная молодая женщина не могла удержаться от улыбки. - Поверьте, - сказала она, - если бы я была настолько кровожадна, то во всяком случае у меня хватило бы здравого смысла молчать об этом - я не ребенок. Самое смертоносное оружие, какое я знаю, - это смех. Если нам удастся жестоко высмеять иезуитов, заставить народ хохотать над ними и их притязаниями - мы одержим победу без кровопролития. - Думаю, что вы правы, - сказал Фабрицци. - Но не понимаю, как вы это осуществите. - Почему вам кажется, что нам не удастся это осуществить? - спросил Мартини. - Сатира скорее пройдет через цензуру, чем серьезная статья. Если придется писать иносказательно, то неискушенному читателю легче будет раскусить двойной смысл безобидной на первый взгляд шутки, чем содержание научного или экономического очерка. - Итак, синьора, вы того мнения, что нам следует издавать сатирические памфлеты или сатирическую газету? Могу смело сказать: последнее цензура никогда не пропустит. - Я имею в виду нечто иное. По-моему, было бы очень полезно выпускать и продавать по дешевой цене или даже распространять бесплатно небольшие сатирические листки в стихах или в прозе. Если бы нам удалось найти хорошего художника, который понял бы нашу идею, мы могли бы выпускать эти листки с иллюстрациями. - Великолепная идея, если только она выполнима. Раз уж браться за такое дело, надо делать его хорошо. Нам нужен первоклассный сатирик. А где его взять? - Вы отлично знаете, - прибавил Лега, - что большинство из нас - серьезные писатели. Как я ни уважаю всех присутствующих, но боюсь, что в качестве юмористов мы будем напоминать слона, танцующего тарантеллу. - Я отнюдь не говорю, что мы должны взяться за работу, которая нам не по плечу. Надо найти талантливого сатирика, а такой, вероятно, есть в Италии, и изыскать необходимые средства. Разумеется, мы должны знать этого человека и быть уверены, что он будет работать в нужном нам направлении. - Но где его достать? Я могу пересчитать по пальцам всех более или менее талантливых сатириков, но их не привлечешь. Джусти(*39) не согласится - он и так слишком занят. Есть один или два подходящих писателя в Ломбардии, но они пишут на миланском диалекте(*40). - И кроме того, - сказал Грассини, - на тосканский народ можно воздействовать более почтенными средствами. Мы обнаружим по меньшей мере отсутствие политического такта, если будем трактовать серьезный вопрос о гражданской и религиозной свободе в шуточной форме. Флоренция не город фабрик и наживы, как Лондон, и не притон для сибаритов(*41), как Париж. Это город с великим прошлым... - Таковы были и Афины, - с улыбкой перебила его синьора Болла. - Но граждане Афин были слишком вялы, и понадобился Овод(*42), чтобы пробудить их. Риккардо ударил рукой по столу: - Овод! Как это мы не вспомнили о нем? Вот человек, который нам нужен! - Кто это? - Овод - Феличе Риварес. Не помните? Он из группы Муратори, которая пришла сюда с гор года три назад(*43). - Вы знаете эту группу? Впрочем, вспоминаю! Вы провожали их в Париж. - Да, я доехал с Риваресом до Ливорно и оттуда отправил его в Марсель. Ему не хотелось оставаться в Тоскане. Он заявил, что после неудачного восстания остается только смеяться и что поэтому лучше уехать в Париж. Он, очевидно, согласен с синьором Грассини, что Тоскана неподходящее место для смеха. Но если мы его пригласим, он вернется, узнав, что теперь есть возможность действовать в Италии. Я в этом почти уверен. - Как вы его назвали? - Риварес. Он, кажется, бразилец. Во всяком случае, жил в Бразилии. Я, пожалуй, не встречал более остроумного человека. В то время в Ливорно нам было, конечно, не до веселья - один Ламбертини чего стоил! Сердце разрывалось на него глядя... Но мы не могли удержаться от смеха, когда Риварес заходил в комнату, - сплошной фейерверк остроумия! На лице у него, помнится, большой шрам от сабельного удара. Странный он человек... Но я уверен, что его шутки удержали тогда многих из этих несчастных от полного отчаяния. - Не он ли пишет политические фельетоны во французских газетах под псевдонимом Le Taon(*44)? - Да. По большей части коротенькие статейки и юмористические фельетоны. Апеннинские контрабандисты прозвали Ривареса Оводом за его злой язык, и с тех пор он взял себе этот псевдоним. - Мне кое-что известно об этом субъекте, - как всегда, солидно и неторопливо вмешался в разговор Грассини, - и не могу сказать, чтобы то, что я о нем слышал, располагало в его пользу. Овод несомненно наделен блестящим умом, но человек он поверхностный, и мне кажется - таланты его переоценили. Весьма вероятно, что у него нет недостатка в мужестве. Но его репутация в Париже и в Вене далеко не безупречна. Это человек, жизнь которого изобиловала сомнительными похождениями, человек, неизвестно откуда взявшийся. Говорят, что экспедиция Дюпре подобрала его из милости где-то в дебрях Южной Америки в ужасном состоянии, почти одичалого. Насколько мне известно, он никогда не мог объяснить, чем было вызвано такое падение. А что касается событий в Апеннинах, то в этом неудачном восстании принимал участие всякий сброд - это ни для кого не секрет. Все знают, что казненные в Болонье были самыми настоящими преступниками. Да и нравственный облик многих из скрывшихся не поддается описанию. Правда, некоторые из участников - люди весьма достойные. - И находятся в тесной дружбе со многими из здесь присутствующих! - оборвал Грассини Риккардо, и в его голосе прозвучали негодующие нотки. - Щепетильность и строгость весьма похвальные качества, но не следует забывать, Грассини, что эти "настоящие преступники" пожертвовали жизнью ради своих убеждений, а это побольше, чем сделали мы с вами. - В следующий раз, - добавил Галли, - когда кто-нибудь будет передавать вам старые парижские сплетни, скажите ему от моего имени, что относительно экспедиции Дюпре они ошибаются. Я лично знаком с помощником Дюпре, Мартелем, и слышал от него всю историю. Верно, что они нашли Ривареса в тех местах. Он сражался за Аргентинскую республику(*45), был взят в плен и бежал. Потом, переодетый, скитался по стране, пробираясь обратно в Буэнос-Айрес. Версия, будто экспедиция подобрала его из милости, - чистейший вымысел. Их переводчик заболел и должен был вернуться обратно, а сами французы не знали местных наречий. Ривареса взяли в переводчики, и он провел с экспедицией целых три года, исследуя притоки Амазонки. По словам Мартеля, им никогда не удалось бы довести до конца свою работу, если бы не Риварес. - Кто бы он ни был, - вмешался Фабрицци, - но должно же быть что-то выдающееся в человеке, который сумел обворожить таких опытных людей, как Мартель и Дюпре. Как вы думаете, синьора? - Я о нем ровно ничего не знаю. Я была в Англии, когда эти беглецы проезжали Тоскану. Но если о Риваресе отзываются с самой лучшей стороны те, кому пришлось в течение трех лет странствовать с ним, а также товарищи, участвовавшие в восстании, то этого, я думаю, вполне достаточно, чтобы не обращать внимания на бульварные сплетни. - О его товарищах и говорить нечего, - сказал Риккардо. - Ривареса обожали поголовно все от Муратори и Замбеккари до самых диких горцев. Кроме того, он личный друг Орсини(*46). Правда, в Париже о нем рассказывают всякие небылицы, но ведь если человек не хочет иметь врагов, он не должен быть политическим сатириком. - Я не совсем уверен, но, кажется, я видел его как-то, когда эти политические эмигранты были здесь, - сказал Лега. - Он ведь не то горбат, не то хромает. Профессор выдвинул ящик письменного стола, достал кипу бумаг и стал их перелистывать. - У меня есть где-то полицейское описание его примет, - сказал он. - Вы помните, когда им удалось бежать и скрыться в горах, повсюду были разосланы их приметы, а кардинал... как же зовут этого негодяя?.. да, кардинал Спинола(*47)! Так вот, он даже предлагал награду за их головы. В связи с этим рассказывают одну очень интересную историю. Риварес надел старый солдатский мундир и бродил по стране под видом раненого карабинера, отыскивающего свою часть. Во время этих странствований он наткнулся на отряд, посланный Спинолой на его же розыски, и целый день ехал с солдатами в одной повозке и рассказывал душераздирающие истории о том, как бунтовщики взяли его в плен, затащили в свой притон в горах и подвергли ужасным пыткам. Солдаты показали ему бумагу с описанием его примет, и он наговорил им всякого вздору о "дьяволе", которого прозвали Оводом. Потом ночью, когда все улеглись спать, Риварес вылил им в порох ведро воды и дал тягу, набив карманы провизией и патронами... А, вот, нашел! - сказал Фабрицци, оборвав свой рассказ. - "Феличе Риварес, по прозвищу Овод. Возраст - около тридцати лет. Место рождения неизвестно, но по некоторым данным - Южная Америка. Профессия - журналист. Небольшого роста. Волосы черные. Борода черная. Смуглый. Глаза синие. Лоб высокий. Нос, рот, подбородок..." Да, вот еще: "Особые приметы: прихрамывает на правую ногу, левая рука скрючена, недостает двух пальцев. Шрам на лице. Заикается". Затем добавлено: "Очень искусный стрелок - при аресте следует соблюдать осторожность". - Удивительная вещь! Как он их обманул с таким списком примет? - Выручила его, несомненно, только смелость. Малейшее подозрение, и он бы погиб. Ему удается выходить из любых положений благодаря умению принимать невинный, внушающий доверие вид... Ну, так вот, господа, что же вы обо всем этом думаете? Оказывается, Ривареса многие из вас хорошо знают. Что ж, давайте напишем ему, что мы будем рады его помощи. - Сначала надо все-таки познакомить его с нашим планом, - заговорил Фабрицци, - и узнать, согласен ли он с ним. - Ну, поскольку речь идет о борьбе с иезуитами, Риварес согласится. Я не знаю более непримиримого антиклерикала. В этом отношении он просто бешеный. - Итак, вы напишете ему, Риккардо? - Конечно. Сейчас припомню, где он теперь. Кажется, в Швейцарии. Удивительно непоседливое существо: вечно кочует. Ну, а что касается памфлетов... Вновь началась оживленная дискуссия. Когда наконец все стали расходиться, Мартини подошел к синьоре Болле: - Я провожу вас, Джемма. - Спасибо. Мне нужно переговорить с вами о делах. - Опять что-нибудь с адресами? - спросил он вполголоса. - Ничего серьезного. Но все-таки, мне кажется, надо что-то предпринять. На этой неделе на почте задержали два письма. И то и другое совершенно невинные, да и задержка эта, может быть, простая случайность. Однако рисковать нельзя. Если полиция взяла под сомнение хоть один из наших адресов, их надо немедленно изменить. - Я приду к вам завтра. Не стоит сейчас говорить о делах - у вас усталый вид. - Я не устала. - Так, стало быть, опять расстроены чем-нибудь? - Нет, так, ничего особенного. Глава II - Кэтти, миссис Болла дома? - Да, сударь, она одевается. Пожалуйте в гостиную, она сейчас сойдет вниз. Кэтти встретила гостя с истинно девонширским(*48) радушием. Мартини был ее любимцем. Он говорил по-английски - конечно, как иностранец, но все-таки вполне прилично, - не имел привычки засиживаться до часу ночи и, не обращая внимания на усталость хозяйки, разглагольствовать громогласно о политике, как это часто делали другие. А главное - Мартини приезжал в Девоншир поддержать миссис Боллу в самое тяжелое для нее время, когда у нее умер ребенок и умирал муж. С той поры этот неловкий, молчаливый человек стал для Кэтти таким же членом семьи, как и ленивый черный кот Пашт, который сейчас примостился у него на коленях. А кот, в свою очередь, смотрел на Мартини, как на весьма полезную вещь в доме. Этот гость не наступал ему на хвост, не пускал табачного дыма в глаза, подобно прочим, весьма навязчивым двуногим существам, позволял удобно свернуться у него на коленях и мурлыкать, а за столом всегда помнил, что коту вовсе не интересно только смотреть, как люди едят рыбу. Дружба между ними завязалась уже давно. Когда Пашт был еще котенком, Мартини взял его под свое покровительство и привез из Англии в Италию в корзинке, так как больной хозяйке было не до него. И с тех пор кот имел много случаев убедиться, что этот неуклюжий, похожий на медведя человек - верный друг ему. - Как вы оба уютно устроились! - сказала, входя в комнату, Джемма. - Можно подумать, что вы рассчитываете провести так весь вечер! Мартини бережно снял кота с колен. - Я пришел пораньше, - сказал он, - в надежде, что вы дадите мне чашку чаю, прежде чем мы тронемся в путь. У Грассини будет, вероятно, очень много народу и плохой ужин. В этих фешенебельных домах всегда плохо кормят. - Ну вот! - сказала Джемма, смеясь. - У вас такой же злой язык, как у Галли. Бедный Грассини и так обременен грехами. Зачем ставить ему в вину еще и то, что его жена - плохая хозяйка? Ну, а чай сию минуту будет готов. Кэтти испекла специально для вас девонширский кекс. - Кэтти - добрая душа, не правда ли, Пашт? Кстати, то же можно сказать и о вас - я боялся, что вы забудете мою просьбу и наденете другое платье. - Я ведь вам обещала, хотя в такой теплый вечер в нем, пожалуй, будет жарко. - Нет, в Фьезоле(*49) много прохладнее. А вам белый кашемир очень идет. Я принес цветы специально к этому вашему наряду. - Какие чудесные розы! Просто прелесть! Но лучше поставить их в воду, я не люблю прикалывать цветы к платью. - Ну вот, что за предрассудок! - Право же, нет. Просто, я думаю, им будет грустно провести вечер с такой скучной особой, как я. - Увы! Нам всем придется поскучать на этом вечере. Воображаю, какие там будут невыносимо нудные разговоры! - Почему? - Отчасти потому, что все, к чему ни прикоснется Грассини, становится таким же нудным, как и он сам. - Стыдно злословить о человеке, в гости к которому идешь. - Вы правы, как всегда, мадонна(*50). Тогда скажем так: будет скучно, потому что большинство интересных людей не придет. - Почему? - Не знаю. Уехали из города, больны или еще что-нибудь. Будут, конечно, два-три посланника, несколько ученых немцев и русских князей, обычная разношерстная толпа туристов, кое-кто из литературного мира и несколько французских офицеров. И больше никого, насколько мне известно, за исключением, впрочем, нового сатирика. Он выступает в качестве главной приманки. - Новый сатирик? Как! Риварес? Но мне казалось, что Грассини относится к нему весьма неодобрительно. - Да, это так. Но если о человеке много говорят, Грассини, конечно, пожелает, чтобы новый лев был выставлен напоказ прежде всего в его доме. Да, будьте уверены, Риварес не подозревает, как к нему относится Грассини. А мог бы догадаться - он человек сообразительный. - Я и не знала, что он уже здесь! - Только вчера приехал... А вот и чай. Не вставайте, я подам чайник. Нигде Мартини не чувствовал себя так хорошо, как в этой маленькой гостиной. Дружеское обращение Джеммы, то, что она совершенно не подозревала своей власти над ним, ее простота и сердечность - все это озаряло светом его далеко не радостную жизнь. И всякий раз, когда Мартини становилось особенно грустно, он приходил сюда по окончании работы, сидел, большей частью молча, и смотрел, как она склоняется над шитьем или разливает чай. Джемма ни о чем его не расспрашивала, не выражала ему своего сочувствия. И все-таки он уходил от нее ободренный и успокоенный, чувствуя, что "теперь можно протянуть еще недельку-другую". Она, сама того не зная, обладала редким даром приносить утешение, и, когда два года назад лучшие друзья Мартини были изменнически преданы в Калабрии(*51) и перестреляны, - быть может, только непоколебимая твердость ее духа и спасла его от полного отчаяния. В воскресные дни он иногда приходил по утрам "поговорить о делах", то есть о работе партии Мадзини, деятельными и преданными членами которой были они оба. Тогда Джемма преображалась: она была проницательна, хладнокровна, логична, неизменно пунктуальна и беспристрастна. Те, кто знал Джемму только по партийной работе, считали ее опытным и дисциплинированным товарищем, вполне достойным доверия, смелым и во всех отношениях ценным членом партии, но не признавали за ней яркой индивидуальности. "Она прирожденный конспиратор, стоящий десятка таких, как мы, но больше о ней ничего не скажешь", - говорил Галли. "Мадонна Джемма", которую так хорошо знал Мартини, открывала себя далеко не всем. - Ну, так что же представляет собой ваш новый сатирик? - спросила она, открывая буфет и глядя через плечо на Мартини. - Вот вам, Чезаре, ячменный сахар и глазированные фрукты. И почему это, кстати сказать, революционеры так любят сладкое? - Другие тоже любят, только считают ниже своего достоинства сознаваться в этом... Новый сатирик - типичный дамский кумир, но вам он, конечно, не понравится. Своего рода профессиональный остряк, который с томным видом бродит по свету в сопровождении хорошенькой танцовщицы. - Танцовщица существует на самом деле или вы просто не в духе и тоже решили стать профессиональным остряком? - Боже сохрани! Танцовщица - существо вполне реальное и должна нравиться любителям жгучих брюнеток. У меня лично вкусы другие. Риккардо говорит, что она венгерская цыганка. Риварес вывез ее из какого-то провинциального театрика в Галиции. И, по-видимому, наш Овод порядочный наглец - он как ни в чем не бывало вводит ее в общество, точно это его престарелая тетушка. - Ну что ж, такая порядочность делает ему честь. Ведь другого дома, другого круга знакомств у этой женщины нет. - В свете к подобным вещам относятся несколько иначе, не так, как вы, мадонна. Вряд ли там кто-нибудь сочтет для себя большой честью знакомство с чьей-то любовницей. - А откуда известно, любовница она или нет? Не с его же слов! - Тут не может быть никаких сомнений - достаточно одного взгляда на нее. Но я думаю, что даже у Ривареса не хватит смелости ввести эту особу в дом Грассини. - Да ее там и не приняли бы. Синьора Грассини не потерпит такого нарушения приличий. Но меня интересует сам Риварес, а не его частная жизнь. Фабрицци говорил, что ему уже написали и он согласился приехать и начать здесь кампанию против иезуитов. Больше я ничего о нем не слышала. Последнюю неделю была такая уйма работы. - Я очень мало могу прибавить к тому, что вы знаете. С оплатой, по-видимому, не оказалось никаких затруднений, как мы одно время опасались. Он, кажется, не нуждается и готов работать безвозмездно. - Значит, у него есть средства? - Должно быть. Хотя это очень странно. Вы помните, у Фабрицци рассказывали, в каком состоянии его подобрала экспедиция Дюпре. Но, говорят, у него есть паи в бразильских рудниках, а кроме того, он имел огромный успех как фельетонист в Париже, в Вене и в Лондоне. Он, кажется, владеет в совершенстве по крайней мере пятью-шестью языками, и ему ничто не помешает, живя здесь, продолжать сотрудничать в иностранных газетах. Ведь ругань по адресу иезуитов не отнимет у него так уж много времени. - Это верно... Однако нам пора идти, Чезаре. Розы я все-таки приколю. Подождите минутку. Она поднялась наверх и скоро вернулась с приколотыми к лифу розами и в черной испанской мантилье. Мартини окинул ее взглядом художника и сказал: - Вы настоящая царица, мадонна моя, великая и мудрая царица Савская(*52)! - Такое сравнение меня вовсе не радует, - возразила Джемма со смехом. - Если бы вы знали, сколько я положила трудов, чтобы иметь вид светской дамы! Как - же можно конспиратору походить на царицу Савскую? Это привлечет ко мне внимание шпиков. - Все равно, сколько ни старайтесь, вам не удастся стать похожей на светскую пустышку. Но это неважно. Вы слишком красивы, чтобы шпики, глядя на вас, угадали ваши политические убеждения. Так что вам не нужно глупо хихикать в веер, подобно синьоре Грассини. - Довольно, Чезаре, оставьте в покое эту бедную женщину. Подсластите свой язык ячменным сахаром... Готово? Ну, теперь пойдемте. Мартини был прав, когда предсказывал, что вечер будет многолюдный и скучный. Литераторы вежливо болтали о пустяках, и, видимо, безнадежно скучали, а разношерстная толпа туристов и русских князей переходила из комнаты в комнату, вопрошая всех, где же тут знаменитости, и силясь поддерживать умный разговор. Грассини принимал гостей с вежливостью, так же тщательно отполированной, как и его ботинки. Когда он увидал Джемму, его холодное лицо оживилось. В сущности Грассини не любил Джемму и в глубине души даже побаивался ее, но он понимал, что без этой женщины его салон проиграл бы в значительной степени. Дела Грассини шли хорошо, ему удалось выдвинуться на своем поприще, и теперь, став человеком богатым и известным, он задался целью сделать свой дом центром интеллигентного либерального общества. Грассини с горечью сознавал, что увядшая разряженная куколка, на которой он так опрометчиво женился в молодости, не годится в хозяйки большого литературного салона. Когда появлялась Джемма, он мог быть уверен, что вечер пройдет удачно. Спокойные и изящные манеры этой женщины вносили в общество непринужденность, и одно ее присутствие стирало тот налет вульгарности, который, как ему казалось, отличал его дом. Синьора Грассини встретила Джемму очень приветливо. - Как вы сегодня очаровательны! - громким шепотом сказала она, окидывая белое кашемировое платье враждебно-критическим взором. Синьора Грассини всем сердцем ненавидела свою гостью именно за то, за что Мартини любил ее: за спокойную силу характера, за прямоту, за здравый ум, даже за выражение лица. А если синьора Грассини ненавидела женщину, она была с ней подчеркнуто нежна. Джемма хорошо знала цену всем этим комплиментам и нежностям, и пропускала их мимо ушей. Такие "выезды в свет" были для нее утомительной и неприятной обязанностью, которую должен выполнять каждый конспиратор, если он не хочет привлечь внимание полиции. Она считала эту работу не менее утомительной, чем работу шифровальщика, и, зная, насколько важно для отвлечения подозрений иметь репутацию светской женщины, изучала модные журналы так же тщательно, как ключи к шифрам. Скучающие литературные львы несколько оживились, лишь только доложили о Джемме. Она пользовалась популярностью в их среде, и журналисты радикального направления сейчас же потянулись к ней. Но Джемма была слишком опытным конспиратором, чтобы отдать им все свое внимание. С радикалами можно встречаться каждый день, поэтому теперь она мягко указала им их настоящее дело, заметив с улыбкой, что не стоит тратить время на нее, когда здесь так много туристов, - говорить нужно с ними. Сама же усердно занялась членом английского парламента, сочувствие которого было очень важно для республиканской партии. Он был известный финансист, и Джемма сначала спросила его мнение о каком-то техническом вопросе, связанном с австрийской валютой, а потом ловко навела разговор на состояние ломбардо-венецианского бюджета. Англичанин, ожидавший обычной светской болтовни, покосился на Джемму, испугавшись, очевидно, что попал в когти к синему чулку. Но, убедившись, что разговаривать с этой женщиной не менее приятно, чем смотреть на нее, он покорился и стал так глубокомысленно обсуждать итальянский бюджет, словно перед ним был сам Меттерних(*53). Когда Грассини подвел к Джемме француза, который пожелал узнать у синьоры Боллы историю возникновения "Молодой Италии", изумленный член парламента уверился, что Италия действительно имеет больше оснований для недовольства, чем он предполагал. В конце вечера Джемма незаметно выскользнула из гостиной на террасу; ей хотелось посидеть одной у высоких камелий и олеандров. От духоты и бесконечного потока гостей у нее разболелась голова. В конце террасы в больших кадках, скрытых бордюром из лилий и других цветущих растений, стояли пальмы и высокие папоротники. Все это вместе образовывало сплошную ширму, за которой оставался свободный уголок с прекрасным видом на долину. Ветви гранатового дерева, усыпанные поздними цветами, свисали над узким проходом между растениями. В этот-то уголок и пробралась Джемма, надеясь, что никто не догадается, где она. Ей хотелось отдохнуть в тишине и уединении и избавиться от головной боли. Ночь была теплая, безмятежно тихая, но после душной гостиной воздух показался Джемме прохладным, и она накинула на голову мантилью. Звуки приближающихся шагов и чьи-то голоса заставили ее очнуться от дремоты, которая начала ею овладевать. Она подалась дальше в тень, надеясь остаться незамеченной и выиграть еще несколько драгоценных минут тишины, прежде чем вернуться к праздной болтовне в гостиной. Но, к ее величайшей досаде, шаги затихли как раз у плотной ширмы растений. Тонкий, писклявый голосок синьоры Грассини умолк. Послышался мужской голос, мягкий и музыкальный; однако странная манера его обладателя растягивать слова немного резала слух. Что это было - просто рисовка или прием, рассчитанный на то, чтобы скрыть какой-то недостаток речи? Так или иначе - впечатление получалось неприятное. - Англичанка? - проговорил этот голос. - Но фамилия у нее итальянская. Как вы сказали - Болла? - Да. Она вдова несчастного Джиованни Боллы - помните, он умер в Англии года четыре назад. Ах да, я все забываю: вы ведете кочующий образ жизни, и от вас нельзя требовать, чтобы вы знали всех страдальцев нашей несчастной родины. Их так много! Синьора Грассини вздохнула. Она всегда беседовала с иностранцами в таком тоне. Роль патриотки, скорбящей о бедствиях Италии, представляла эффектное сочетание с ее институтскими манерами и наивным выражением лица. - Умер в Англии... - повторил мужской голос. - Значит, он был эмигрантом? Я когда-то слышал это имя. Не входил ли Болла в организацию "Молодая Италия" в первые годы ее существования? - Да, Боллу в числе других несчастных юношей арестовали в тридцать третьем году. Припоминаете это печальное дело? Его освободили через несколько месяцев, а потом, спустя два-три года, был подписан новый приказ о его аресте, и он бежал в Англию. Затем до нас дошли слухи, что он женился там. В высшей степени романтическая история, но бедный Болла всегда был романтиком. - Умер в Англии, вы говорите? - Да, от чахотки. Не вынес ужасного английского климата. А перед самой его смертью жена лишилась и единственного сына: он умер от скарлатины. Не правда ли, какая грустная история? Мы все так любим милую Джемму! Она, бедняжка, немного чопорна, как все англичанки. Но перенести столько несчастий! Поневоле станешь печальной и... Джемма встала и раздвинула ветви гранатового дерева. Слушать, как посторонние люди болтают о пережитых ею горестях, было невыносимо, и она вышла на свет, не скрывая своего неудовольствия. - А вот и она сама! - как ни в чем не бывало воскликнула хозяйка. - Джемма, дорогая, а я-то недоумевала, куда вы пропали! Синьор Феличе Риварес хочет познакомиться с вами. "Так вот он, Овод!"-подумала Джемма, с любопытством вглядываясь в него. Риварес учтиво поклонился и окинул ее взглядом, который показался ей пронизывающим и даже дерзким. - Вы выбрали себе в-восхитительный уголок, - сказал он, глядя на плотную ширму зелени. - И какой отсюда п-прекрасный вид! - Да, уголок чудесный. Я пришла сюда подышать свежим воздухом. - В такую чудную ночь сидеть в комнатах просто грешно, - проговорила хозяйка, поднимая глаза к звездам. (У нее были красивые ресницы, и она любила показывать их.) - Взгляните, синьор: ну разве не рай наша милая Италия? Если б она была только свободна! Страна-рабыня! Страна с такими цветами, с таким небом! - И с такими патриотками! - томно протянул Овод. Джемма взглянула на него почти с испугом: такая дерзость не могла пройти незамеченной. Но она не учла, насколько падка синьора Грассини на комплименты, а та, бедняжка, со вздохом потупила глазки: - Ах, синьор, женщина так мало может сделать! Но как знать, может быть, мне и удастся доказать когда-нибудь, что я имею право называть себя итальянкой... А сейчас мне нужно вернуться к своим обязанностям. Французский посол просил меня познакомить его воспитанницу со всеми знаменитостями. Вы должны тоже представиться ей. Она прелестная девушка. Джемма, дорогая, я привела синьора Ривареса, чтобы показать ему, какой отсюда открывается чудесный вид. Оставляю его на ваше попечение. Я уверена, что вы позаботитесь о нем и познакомите его со всеми... А вот и обворожительный русский князь! Вы с ним не встречались? Говорят, это фаворит императора Николая. Он командует гарнизоном какого-то польского города с таким названием, что и не выговоришь. Quelle nuit magnifigue! N'estce pas, mon prince?(*54) Она порхнула, щебеча, к господину с бычьей шеей, тяжелой челюстью и множеством орденов на мундире, и вскоре ее жалобные причитания о "нашем несчастном отечестве", пересыпанные возгласами "charmant"(*55) и "mon prince"(*56), замерли вдали. Джемма молча стояла под гранатовым деревом. Ее возмутила дерзость Овода, и она пожалела бедную, глупенькую женщину. Он проводил удаляющуюся пару таким взглядом, что Джемму просто зло взяло: насмехаться над этим жалким существом было невеликодушно. - Вот вам итальянский и русский патриотизм, - сказал Овод, с улыбкой поворачиваясь к ней. - Идут под ручку, такие довольные друг другом! Какой вам больше нравится? Джемма нахмурилась и промолчала. - Конечно, это д-дело вкуса, - продолжал Риварес, - но, по-моему, русская разновидность патриотизма лучше - в ней чувствуется такая добротность! Если б Россия полагалась на цветы и небеса вместо пороха и пушек, вряд ли "mon prince" удержался бы в своей п-польской крепости. - Высказывать свои взгляды можно, - холодно проговорила Джемма, - но зачем попутно высмеивать хозяйку дома! - Да, правда, я забыл, как в-высоко ставят в Италии долг гостеприимства. Удивительно гостеприимный народ эти итальянцы! Я уверен, что австрийцы тоже это находят. Не хотите ли сесть? Прихрамывая, он прошел по террасе и принес Джемме стул, а сам стал против нее, облокотившись о балюстраду. Свет из окна падал ему прямо в лицо, и теперь его можно было рассмотреть как следует. Джемма была разочарована. Она ожидала увидеть лицо если не очень приятное, то во всяком случае запоминающееся, с властным взглядом. Но в этом человеке прежде всего бросалась в глаза склонность к франтовству и почти нескрываемая надменность. Он был смугл, как мулат, и, несмотря на хромоту, проворен, как кошка. Всем своим обликом он напоминал черного ягуара. Лоб и левая щека у него были обезображены длинным кривым шрамом - по-видимому, от удара саблей. Джемма заметила, что, когда он начинал заикаться, левую сторону лица подергивала нервная судорога. Не будь этих недостатков, он был бы, пожалуй, своеобразно красив, но в общем лицо его не отличалось привлекательностью. Овод снова заговорил своим мягким, певучим голосом, точно мурлыкая. "Вот так говорил бы ягуар, будь он в хорошем настроении и имей он дар речи", - подумала Джемма, раздражаясь все больше и больше. - Я слышал, - сказал он, - что вы интересуетесь радикальной прессой и даже сами сотрудничаете в газетах. - Пишу иногда. У меня мало свободного времени. - Ах да, это понятно: синьора Грассини говорила мне, что вы заняты и другими важными делами. Джемма подняла брови. Очевидно, синьора Грассини по своей глупости наболтала лишнего этому ненадежному человеку, который теперь уже окончательно не нравился Джемме. - Да, это правда, я очень занята, но синьора Грассини преувеличивает значение моей работы, - сухо ответила она. - Все это по большей части совсем несложные дела. - Ну что ж, было бы очень плохо, если бы все мы только и делали, что оплакивали Италию. Мне кажется, общество нашего хозяина и его супруги может привести каждого в легкомысленное настроение. Это необходимо в целях самозащиты. Да, да! Я знаю, что вы хотите сказать. Правильно, правильно! Но их ходульный патриотизм меня просто смешит!.. Вы хотите вернуться в комнаты?.. Зачем? Здесь так хорошо! - Нет, нужно идти. Ах, моя мантилья... Благодарю вас. Риварес поднял мантилью, выпрямившись, посмотрел на Джемму глазами невинными и синими, как незабудки у ручья. - Я знаю, вы сердитесь на меня за то, что я смеюсь над этой раскрашенной куколкой, - проговорил он тоном кающегося грешника, - Но разве можно не смеяться над ней? - Если вы меня спрашиваете, я вам скажу: по-моему, невеликодушно и... нечестно высмеивать умственное убожество человека. Это все равно, что смеяться над калекой или... Он вдруг болезненно перевел дыхание и, отшатнувшись от Джеммы, взглянул на свою хромую ногу и искалеченную руку, но через секунду овладел собой и разразился хохотом: - Сравнение не слишком удачное, синьора: мы, калеки, не кичимся своим уродством, как эта женщина кичится своей глупостью, и признаем, что физические изъяны ничуть не лучше изъянов моральных... Здесь ступенька - обопритесь о мою руку. Джемма молча шла рядом с ним; его неожиданная чувствительность смутила ее и сбила с толку. Как только Риварес распахнул перед ней двери зала, она поняла, что в их отсутствие здесь что-то случилось. На лицах мужчин было написано и негодование и растерянность; дамы толпились у дверей, напустив на себя непринужденный вид, будто ничего и не произошло, но их щеки пылали румянцем. Хозяин то и дело поправлял очки, тщетно пытаясь скрыть свою ярость, а туристы, собравшись кучкой, бросали любопытные взгляды в дальний конец зала. Очевидно, там и происходило то, что казалось им таким забавным, а всем прочим - оскорбительным. Одна синьора Грассини ничего не замечала. Кокетливо играя веером, она болтала с секретарем голландского посольства, который слушал ее ухмыляясь. Джемма остановилась в дверях и посмотрела на своего спутника - уловил ли он это всеобщее замешательство? Овод перевел взгляд с пребывающей в блаженном неведении хозяйки на диван в глубине зала, и по его лицу скользнуло выражение злого торжества. Джемма догадалась сразу: он явился сюда со своей любовницей, выдав ее за нечто другое, и провел лишь одну синьору Грассини. Цыганка сидела, откинувшись на спинку дивана, окруженная молодыми людьми и кавалерийскими офицерами, которые любезничали с ней, не скрывая иронических улыбочек. Восточная яркость ее роскошного желто-красного платья и обилие драгоценностей резко выделялись в этом флорентийском литературном салоне - словно какая-то тропическая птица залетела в стаю скворцов и ворон. Эта женщина сама явно чувствовала себя здесь не в своей тарелке и поглядывала на оскорбленных ее присутствием дам с презрительно-злой гримасой. Увидев Овода, она вскочила с дивана, подошла к нему и быстро заговорила на ломаном французском языке: - Мосье Риварес, я вас всюду искала! Граф Салтыков спрашивает, приедете ли вы к нему завтра вечером на виллу? Будут танцы. - Очень сожалею, но вынужден отказаться. К тому же танцевать я не могу... Синьора Болла, разрешите мне представить вам мадам Зиту Рени. Цыганка бросила на Джемму почти вызывающий взгляд и сухо поклонилась. Мартини сказал правду: она была, несомненно, красива, но в этой красоте чувствовалось что-то грубое, неодухотворенное. Ее свободные, грациозные движения радовали глаз, а лоб был низкий, очертания тонких ноздрей неприятные, чуть ли не хищные. Присутствие цыганки только усилило неловкость, которую Джемма ощущала наедине с Оводом, и она почувствовала какое-то странное облегчение, когда спустя минуту к ней подошел хозяин и попросил ее занять туристов в соседней комнате. x x x - Ну, что вы скажете об Оводе, мадонна? - спросил Мартини Джемму, когда они поздней ночью возвращались во Флоренцию. - Вот наглец! Как он посмел так одурачить бедную синьору Грассини! - Вы о танцовщице? - Ну разумеется! Ведь он сказал, что эта танцовщица будет звездой сезона. А синьора Грассини готова на все ради знаменитостей! - Да, такой поступок не делает ему чести. Он поставил хозяев в неловкое положение и, кроме того, не пощадил и эту женщину. Я уверена, что она чувствовала себя ужасно. - Вы, кажется, говорили с ним? Какое впечатление он на вас произвел? - Знаете, Чезаре, я только и думала, как бы поскорее избавиться от него! Первый раз в жизни встречаю такого утомительного собеседника. Через десять минут у меня начало стучать в висках. Это какой-то демон, не знающий покоя! - Я так и подумал, что он вам не понравится. Этот человек скользок, как угорь. Я ему не доверяю. Глава III Овод снял дом за Римскими воротами, недалеко от Зиты. Он был, очевидно, большой сибарит. Обстановка его квартиры, правда, не поражала роскошью, но во всех мелочах сказывались любовь к изящному и прихотливый, тонкий вкус, что очень удивляло Галли и Риккардо. От человека, прожившего не один год на берегах Амазонки, они ждали большей простоты привычек и недоумевали, глядя на его дорогие галстуки, множество ботинок и букеты цветов, постоянно стоявшие у него на письменном столе. Но в общем они с ним ладили. Овод дружелюбно и радушно принимал гостей, особенно членов местной организации партии Мадзини. Но Джемма, по-видимому, представляла исключение из этого правила: он невзлюбил ее с первой же встречи и всячески избегал ее общества, а в двух-трех случаях даже был резок с ней, чем сильно восстановил против себя Мартини. Овод и Мартини с самого начала не понравились друг другу; у них были настолько разные характеры, что ничего, кроме неприязни, они друг к другу чувствовать не могли. Но у Мартини эта неприязнь скоро перешла в открытую вражду. - Меня мало интересует, как он ко мне относится, - раздраженно сказал однажды Мартини. - Я сам его не люблю, так что никто из нас не в обиде. Но его отношение к вам непростительно. Я бы потребовал у него объяснений по этому поводу, но боюсь скандала: не ссориться же с ним после того, как мы сами его сюда пригласили. - Не сердитесь, Чезаре. Это все неважно. Да к тому же я сама виновата не меньше Овода. - В чем же вы виноваты? - В том, что он меня так невзлюбил. Когда мы встретились с ним в первый раз на вечере у Грассини, я сказала ему грубость. - Вы сказали грубость? Не верю, мадонна! - Конечно, это вышло нечаянно, и я сама была очень огорчена. Я сказала, что нехорошо смеяться над калеками, а он услышал в этом намек на себя. Мне и в голову не приходило считать его калекой: он вовсе не так уж изуродован. - Разумеется. Только одно плечо выше другого да левая рука порядком искалечена, но он не горбун и не кривоногий. Немного прихрамывает, но об этом и говорить не стоит. - Я помню, как он тогда вздрогнул и побледнел. С моей стороны это была, конечно, ужасная бестактность, но все-таки странно, что он так чувствителен. Вероятно, ему часто приходилось страдать от подобных насмешек. - Гораздо легче себе представить, как он сам насмехается над другими. При всем изяществе своих манер он по натуре человек грубый, и это противно. - Вы несправедливы, Чезаре. Мне Риварес тоже не нравится, но зачем же преувеличивать его недостатки? Правда, у него аффектированная и раздражающая манера держаться - виной этому, очевидно, избалованность. Правда и то, что вечное острословие страшно утомительно. Но я не думаю, чтобы он делал все это с какой-нибудь дурной целью. - Какая у него может быть цель, я не знаю, но в человеке, который вечно все высмеивает, есть что-то нечистоплотное. Противно было слушать, как на одном собрании у Фабрицци он глумился над последними реформами в Риме(*57). Ему, должно быть, во всем хочется найти какой-то гадкий мотив. Джемма вздохнула. - В этом пункте я, пожалуй, скорее соглашусь с ним, чем с вами, - сказала она. - Вы все легко предаетесь радужным надеждам, вы склонны думать, что, если папский престол займет добродушный господин средних лет, все остальное приложится: он откроет двери тюрем, раздаст свои благословения направо и налево - и через каких-нибудь три месяца наступит золотой век. Вы будто не понимаете, что папа при всем своем желании не сможет водворить на земле справедливость. Дело здесь не в поступках того или другого человека, а в неверном принципе. - Какой же это неверный принцип? Светская власть папы? - Почему? Это частность. Дурно то, что одному человеку дается право казнить и миловать. На такой ложной основе нельзя строить отношения между людьми. Мартини умоляюще воздел руки. - Пощадите, мадонна! - сказал он смеясь. - Эти парадоксы мне не по силам. Бьюсь об заклад, что в семнадцатом веке ваши предки были левеллеры(*58)! Кроме того, я пришел не спорить, а показать вам вот эту рукопись. Мартини вынул из кармана несколько листков бумаги. - Новый памфлет? - Еще одна нелепица, которую этот Риварес представил ко вчерашнему заседанию комитета. Чувствую я, что скоро у нас с ним дойдет до драки. - Да в чем же дело? Право, Чезаре, вы предубеждены против него. Риварес, может быть, неприятный человек, но он не дурак. - Я не отрицаю, что памфлет написан неглупо, но прочтите лучше сами. В памфлете высмеивались бурные восторги, которые все еще вызывал в Италии новый папа. Написан он был язвительно и злобно, как все, что выходило из-под пера Овода; но как ни раздражал Джемму его стиль, в глубине души она не могла не признать справедливости такой критики. - Я вполне согласна с вами, что это злопыхательство отвратительно, - сказала она, положив рукопись на стол. - Но ведь это все правда - вот что хуже всего! - Джемма! - Да, это так. Называйте этого человека скользким угрем, но правда на его стороне. Бесполезно убеждать себя, что памфлет не попадает в цель. Попадает! - Вы, пожалуй, скажете, что его надо напечатать? - А это другой вопрос. Я не думаю, что его следует печатать в таком виде. Он оскорбит и оттолкнет от нас решительно всех и не принесет никакой пользы. Но если Риварес переделает его немного, выбросив нападки личного характера, тогда это будет действительно ценная вещь. Политическая часть памфлета превосходна. Я никак не ожидала, что Риварес может писать так хорошо. Он говорит именно то, что следует, то, чего не решаемся сказать мы. Как великолепно написана, например, вся та часть, где он сравнивает Италию с пьяницей, проливающим слезы умиления на плече у вора, который обшаривает его карманы! - Джемма! Да ведь это самое худшее место во всем памфлете! Я не выношу такого огульного облаивания всех и вся. - Я тоже. Но не в этом дело. У Ривареса очень неприятный стиль, да и сам он человек непривлекательный, но когда он говорит, что мы одурманиваем себя торжественными процессиями, братскими лобызаниями и призывами к любви и миру и что иезуиты и санфедисты сумеют обратить все это в свою пользу, он тысячу раз прав. Жаль, что я не попала на вчерашнее заседание комитета. На чем же вы в конце концов остановились? - Да вот за этим я и пришел: вас просят сходить к Риваресу и убедить его, чтобы он смягчил свой памфлет. - Сходить к нему? Но я его почти не знаю. И кроме того, он ненавидит меня. Почему же непременно я должна идти, а не кто-нибудь другой? - Да просто потому, что всем другим сегодня некогда. А кроме того, вы самая благоразумная из нас: вы не заведете бесполезных пререканий и не поссоритесь с ним. - От этого я воздержусь, конечно. Ну хорошо, если хотите, я схожу к нему, но предупреждаю: надежды на успех мало. - А я уверен, что вы сумеете уломать его. И скажите ему, что комитет восхищается памфлетом как литературным произведением. Он сразу подобреет от такой похвалы, и притом это совершенная правда. x x x Овод сидел у письменного стола, заставленного цветами, и рассеянно смотрел на пол, держа на коленях развернутое письмо. Лохматая шотландская овчарка, лежавшая на ковре у его ног, подняла голову и зарычала, когда Джемма постучалась в дверь. Овод поспешно встал и отвесил гостье сухой, церемонный поклон. Лицо его вдруг словно окаменело, утратив всякое выражение. - Вы слишком любезны, - сказал он ледяным тоном. - Если бы мне дали знать, что вы хотите меня видеть, я бы сейчас же явился к вам. Чувствуя, что он мысленно проклинает ее, Джемма сразу приступила к делу. Овод опять поклонился и подвинул ей кресло. - Я пришла к вам по поручению комитета, - начала она. - Там возникли некоторые разногласия насчет вашего памфлета. - Я так и думал. - Он улыбнулся и, сев против нее, передвинул на столе большую вазу с хризантемами так, чтобы заслонить от света лицо. - Большинство членов, правда, в восторге от памфлета как от литературного произведения, но они находят, что в теперешнем виде печатать его неудобно. Резкость тона может оскорбить людей, чья помощь и поддержка так важны для партии. Овод вынул из вазы хризантему и начал медленно обрывать один за другим ее белые лепестки. Взгляд Джеммы случайно остановился на его правой руке, и тревожное чувство овладело ею - словно она уже видела когда-то раньше эти тонкие пальцы. - Как литературное произведение памфлет мой ничего не стоит, - проговорил он ледяным тоном, - и с этой точки зрения им могут восторгаться только те, кто ничего не смыслит в литературе. А что он оскорбителен - так ведь я этого и хотел. - Я понимаю. Но дело в том, что ваши удары могут попасть не в тех, в кого нужно. Овод пожал плечами и прикусил оторванный лепесток. - По-моему, вы ошибаетесь, - сказал он. - Вопрос стоит так: для чего пригласил меня ваш комитет? Кажется, для того, чтобы вывести иезуитов на чистую воду и высмеять их. Эту обязанность я и выполняю по мере своих способностей. - Могу вас уверить, что никто не сомневается ни в ваших способностях, ни в вашей доброй воле. Но комитет боится, как бы памфлет не оскорбил либеральную партию и не лишил нас моральной поддержки рабочих. Ваш памфлет направлен против санфедистов, но многие из читателей подумают, что вы имеете в виду церковь и нового папу, а это по тактическим соображениям комитет считает нежелательным. - Теперь я начинаю понимать. Пока я нападаю на тех господ из духовенства, с которыми партия в дурных отношениях, мне разрешается говорить всю правду. Но как только я коснусь священников - любимцев комитета, тогда оказывается - "правду всегда гонят из дому, как сторожевую собаку, а святой отец пусть нежится у камина и..."(*59). Да шут был прав, но из меня шута не получится. Конечно, я подчинюсь решению комитета, но все же мне думается, что он обращает внимание на мелочи и проглядел самое главное: м-монсеньера(*60) М-монтан-нелли. - Монтанелли? - повторила Джемма. - Я вас не понимаю... Вы говорите о епископе Бризигеллы? - Да. Новый папа только что назначил его кардиналом. Вот - я получил письмо. Не хотите ли послушать? Пишет один из моих друзей, живущих по ту сторону границы. - Какой границы. Папской области? - Да. Вот что он пишет. Овод снова взял письмо, которое было у него в руках, когда вошла Джемма, и начал читать, сильно заикаясь: - "В-вы скоро б-будете иметь удовольствие встретиться с одним из наших злейших врагов, к-кардиналом Л-лоренцо М-монтанелли, епископом Бриз-зигеллы. Он..." Овод оборвал чтение и минуту молчал. Затем продолжал медленно, невыносимо растягивая слова, но уже не заикаясь: - "Он намеревается посетить Тоскану в будущем месяце. Приедет туда с особо важной миссией "примирения". Будет проповедовать сначала во Флоренции, где проживет недели три, поедет в Сиену и в Пизу и, наконец, через Пистойю(*61) возвратится в Романью(*62). Он открыто примкнул к либеральному направлению в церковных кругах. Личный друг папы и кардинала Феретти(*63). При папе Григории был в немилости, и его держали вдали, в каком-то захолустье в Апеннинах. Теперь Монтанелли быстро выдвинулся. В сущности, он, конечно, пляшет под дудку иезуитов, как и всякий санфедист. Возложенная на него миссия тоже подсказана отцами иезуитами. Он один из самых блестящих проповедников католической церкви и приносит не меньше вреда, чем Ламбручини. Его задача - поддерживать как можно дольше всеобщие восторги по поводу избрания нового папы и занять таким образом внимание общества, пока великий герцог не подпишет подготовляемый агентами иезуитов декрет. В чем состоит этот декрет, мне не удалось узнать". Теперь дальше: "Понимает ли Монтанелли, с какой целью его посылают в Тоскану, или он просто игрушка в руках иезуитов, разобрать трудно. Он или необыкновенно умный негодяй, или величайший осел. Но самое странное то, что, насколько мне известно, Монтанелли не берет взяток и у него нет любовницы, - случай беспримерный!" Овод отложил письмо в сторону и сидел, глядя на Джемму полузакрытыми глазами в ожидании, что она скажет. - Вы уверены, что ваш корреспондент точно передает факты? - спросила она после паузы. - Относительно безупречности личной жизни монсеньера М-монтанелли? Нет. Но ведь он и сам в этом не уверен. Помните его оговорку "насколько мне известно"?.. - Я не об этом, - холодно перебила его Джемма. - Меня интересует то, что написано о возложенной на Монтанелли миссии. - Да, в этом я вполне могу положиться на своего корреспондента. Это мой старый друг, один из товарищей по сорок третьему году. А теперь он занимает положение, которое дает ему исключительные возможности разузнавать о такого рода вещах. "Какой-нибудь чиновник в Ватикане, - промелькнуло в голове у Джеммы. - Так вот какие у него связи! Я, впрочем, так и думала". - Письмо это, конечно, частного характера, - продолжал Овод, - и вы понимаете, что содержание его никому, кроме членов вашего комитета, не должно быть известно. - Само собой разумеется. Но вернемся к памфлету. Могу ли я сказать товарищам, что вы согласны сделать кое-какие поправки, немного смягчить тон, или... - А вы не думаете, синьора, что поправки могут не только ослабить силу сатиры, но и уничтожить красоту "литературного шедевра"? - Вы спрашиваете о моем личном мнении, а я пришла говорить с вами от имени комитета. Он спрятал письмо в карман и, наклонившись вперед, смотрел на нее внимательным пытливым взглядом, совершенно изменившим выражение его лица. - Вы думаете, что... - Если вас интересует, что думаю я лично, извольте: я не согласна с большинством в обоих пунктах. Я вовсе не восхищаюсь памфлетом с литературной точки зрения, но нахожу, что он правильно освещает факты и поможет нам разрешить наши тактические задачи. - То есть? - Я вполне согласна с вами, что Италия тянется к блуждающим огонькам и что все эти восторги и ликования заведут ее в бездонную трясину. Меня бы порадовало, если бы это было сказано открыто и смело, хотя бы с риском оскорбить и оттолкнуть некоторых из наших союзников. Но как член организации, большинство которой держится противоположного взгляда, я не могу настаивать на своем личном мнении. И, разумеется, я тоже считаю, что если уж говорить, то говорить беспристрастно и спокойно, а не таким тоном, как в этом памфлете. - Вы подождете минутку, пока я просмотрю рукопись? Он взял памфлет, пробежал его от начала до конца и недовольно нахмурился: - Да, вы правы. Это кафешантанная дешевка, а не политическая сатира. Но что поделаешь? Напиши я в благопристойном тоне, публика не поймет. Если не будет злословия, покажется скучно. - А вы не думаете, что злословие тоже нагоняет скуку, если оно преподносится в слишком больших дозах? Он посмотрел на нее быстрым пронизывающим взглядом и расхохотался: - Вы, синьора, по-видимому, из категории тех ужасных людей, которые всегда правы. Но если я не устою против искушения и предамся злословию, то стану в конце концов таким же нудным, как синьора Грассини. Небо, какая судьба! Нет, не хмурьтесь! Я знаю, что вы меня не любите, и возвращаюсь к делу. Положение, следовательно, таково. Если я выброшу все личные нападки и оставлю самую существенную часть как она есть, комитет выразит сожаление, что не сможет напечатать этот памфлет под свою ответственность; если же я пожертвую правдой и направлю все удары на отдельных врагов партии, комитет будет превозносить мое произведение, а мы с вами будем знать, что его не стоит печатать. Вопрос чисто метафизический. Что лучше: попасть в печать, не стоя того, или, вполне заслуживая опубликования, остаться под спудом? Что скажет на это синьора? - Я не думаю, чтобы вопрос стоял именно так. Если вы отбросите личности, комитет согласится напечатать памфлет, хотя, конечно, многие будут против него. И, мне кажется, он принесет пользу. Но вы должны смягчить тон. Уж если преподносить читателю такую пилюлю, так не надо отпугивать его с самого начала резкостью формы. Овод пожал плечами и покорно вздохнул: - Я подчиняюсь, синьора, но с одним условием. Сейчас вы лишаете меня права смеяться, но в недалеком будущем я им воспользуюсь. Когда его преосвященство, безгрешный кардинал, появится во Флоренции, тогда ни вы, ни ваш комитет не должны мешать мне злословить, сколько я захочу. Это уж мое право! Он говорил самым небрежным и холодным тоном и, то и дело вынимая хризантемы из вазы, рассматривал на свет прозрачные лепестки. "Как у него дрожит рука! - думала Джемма, глядя на колеблющиеся цветы. - Неужели он пьет?" - Вам лучше поговорить об этом с другими членами комитета, - сказала она, вставая. - Я не могу предугадать, как они решат. - А как бы решили вы? - Он тоже поднялся и стоял, прижимая цветы к лицу. Джемма колебалась. Вопрос этот смутил ее, всколыхнул горькие воспоминания. - Я, право, не знаю, - сказала она наконец. - В прежние годы мне приходилось не раз слышать о монсеньере Монтанелли. Он был тогда каноником и ректором духовной семинарии в том городе, где я жила в детстве. Мне много рассказывал о нем один... человек, который знал его очень близко. Я никогда не слышала о Монтанелли ничего дурного и считала его замечательной личностью. Но это было давно, с тех пор он мог измениться. Бесконтрольная власть развращает людей. Овод поднял голову и, посмотрев ей прямо в глаза, сказал: - Во всяком случае, если монсеньер Монтанелли сам и не подлец, то он орудие в руках подлецов. Но для меня и для моих друзей за границей это все равно. Камень, лежащий на дороге, может иметь самые лучшие намерения, но все-таки его надо убрать... Позвольте, синьора. - Он позвонил, подошел, прихрамывая, к двери и открыл ее. - Вы очень добры, синьора, что зашли ко мне. Послать за коляской?.. Нет? До свидания... Бианка, проводите, пожалуйста, синьору. Джемма вышла на улицу в тревожном раздумье. "Мои друзья за границей". Кто они? И какими средствами думает он убрать с дороги камень? Если только сатирой, то почему его глаза так угрожающе вспыхнули? Глава IV Монсеньер Монтанелли приехал во Флоренцию в первых числах октября. Его приезд вызвал в городе заметное волнение. Он был знаменитый проповедник и представитель нового течения в католических кругах. Все ждали, что Монтанелли скажет слова любви и мира, которые уврачуют все скорби Италии. Назначение кардинала Гицци государственным секретарем Папской области вместо ненавистного всем Ламбручини довело всеобщий восторг до предела. И Монтанелли был как раз человеком, способным поддержать это восторженное настроение. Безупречность его жизни была настолько редким явлением среди высших католических сановников, что одно это привлекало к нему симпатии народа, привыкшего считать вымогательства, подкупы и бесчестные интриги почти необходимым условием карьеры служителей церкви. Кроме того, у него был действительно замечательный талант проповедника, а красивый голос и большое личное обаяние неизменно служили ему залогом успеха. Грассини, как всегда, выбивался из сил, чтобы залучить к себе новую знаменитость. Но сделать это было не так-то легко: на все приглашения Монтанелли отвечал вежливым, но решительным отказом, ссылаясь на плохое здоровье и недосуг. - Вот всеядные животные эти супруги Грассини! - с презрением сказал Мартини Джемме, проходя с нею через площадь Синьории ясным и прохладным воскресным утром. - Вы заметили, какой поклон он отвесил коляске кардинала? Им все равно, что за человек, лишь бы о нем говорили. В жизни своей не видел таких охотников за знаменитостями. Еще недавно, в августе, - Овод, а теперь - Монтанелли. Надеюсь, что его преосвященство чувствует себя польщенным таким вниманием. Он делит его с целой оравой авантюристов. Они слушали проповедь Монтанелли в кафедральном соборе. Громадный храм был так переполнен народом, жаждавшим послушать знаменитого проповедника, что, боясь, как бы у Джеммы не разболелась голова, Мартини убедил ее уйти до конца службы. Обрадовавшись первому солнечному утру после проливных дождей, он предложил ей погулять по зеленым склонам холмов у Сан-Никколо. - Нет, - сказала она, - я охотно пройдусь, если у вас есть время, но только не в ту сторону. Пойдемте лучше к мосту; там будет проезжать Монтанелли на обратном пути из собора, а мне, как и Грассини, хочется посмотреть на знаменитость. - Но вы ведь только что его видели. - Издали. В соборе была такая давка... а когда он подъезжал, мы стояли сзади. Надо подойти поближе к мосту, тогда разглядим его как следует. Он остановился на Лунг-Арно. - Но почему вам вдруг так захотелось увидеть Монтанелли? Вы раньше никогда не интересовались знаменитыми проповедниками. - Меня и теперь интересует не проповедник, а человек. Хочу посмотреть, очень ли он изменился с тех пор, как я видела его в последний раз. - А когда это было? - Через два дня после смерти Артура. Мартини с тревогой взглянул на нее. Они шли к мосту, и Джемма смотрела на воду тем ничего не видящим взглядом, который всегда так пугал его. - Джемма, дорогая, - сказал он минуту спустя, - неужели эта печальная история будет преследовать вас всю жизнь? Все мы делаем ошибки в семнадцать лет. - Но не каждый из нас в семнадцать лет убивает своего лучшего друга, - ответила она усталым голосом и облокотилась о каменный парапет. Мартини замолчал: он боялся говорить с ней, когда на нее находило такое настроение. - Как увижу воду, так сразу вспоминаю об этом, - продолжала Джемма, медленно поднимая глаза, и затем добавила с нервной дрожью: - Пойдемте, Чезаре, здесь холодно. Они молча перешли мост и свернули на набережную. Через несколько минут Джемма снова заговорила: - Какой красивый голос у этого человека! В нем есть то, чего нет ни в каком другом человеческом голосе. В этом, я думаю, секрет его обаяния. - Да, голос чудесный, - подхватил Мартини, пользуясь возможностью отвлечь ее от страшных воспоминаний, навеянных видом реки. - Да и помимо голоса, это лучший из всех проповедников, каких мне приходилось слышать. Но я думаю, что секрет обаяния Монтанелли кроется глубже: в безупречной жизни, так отличающей его от остальных сановников церкви. Едва ли кто укажет другое высокое духовное лицо во всей Италии, кроме разве самого папы, с такой незапятнанной репутацией. Помню, в прошлом году, когда я ездил в Романью, мне пришлось побывать в епархии Монтанелли, и я видел, как суровые горцы ожидали его под дождем, чтобы только взглянуть на него или коснуться его одежды. Они чтут Монтанелли почти как святого, а это очень много значит: ведь в Романье ненавидят всех, кто носит сутану. Я сказал одному старику крестьянину, типичнейшему контрабандисту, что народ, как видно, очень предан своему епископу, и он мне ответил: "Попов мы не любим, все они лгуны. Мы любим монсеньера Монтанелли. Он не лжет нам, и он справедлив". - Любопытно, - сказала Джемма, скорее размышляя вслух, чем обращаясь к Мартини, - известно ли ему, что о нем думают в народе? - Наверно, известно. А вы полагаете, что это неправда? - Да, неправда. - Откуда вы знаете? - Он сам мне сказал. - Он? Монтанелли? Джемма, когда это было? Она откинула волосы со лба и повернулась к нему. Они снова остановились. Мартини облокотился о парапет, а Джемма медленно чертила зонтиком по камням. - Чезаре, мы с вами старые друзья, но я никогда не рассказывала вам, что в действительности произошло с Артуром. - И не надо рассказывать, дорогая, - поспешно остановил ее Мартини. - Я все знаю. - От Джиованни? - Да. Он рассказал мне об Артуре незадолго до своей смерти, как-то ночью, когда я сидел у его постели... Джемма, дорогая, раз мы начали этот разговор, то лучше уж сказать вам всю правду... Он говорил, что вас постоянно мучит воспоминание об этой трагедии, и просил меня быть вам другом и стараться отвлекать вас от тяжелых мыслей. И я делал, что мог, хотя, кажется, безуспешно. - Я знаю, - ответила она тихо, подняв на него глаза. - Плохо бы мне пришлось без вашей дружбы... А о монсеньере Монтанелли Джиованни вам тогда ничего не говорил? - Нет. Я и не знала, что Монтанелли имеет какое-то отношение к этой истории. Он рассказал мне только о доносе и... - И о том, что я ударила Артура и он утопился? Хорошо, так теперь я расскажу вам о Монтанелли. Они повернули назад к мосту, через который должна была проехать коляска кардинала. Джемма начала рассказывать, не отводя глаз от воды: - Монтанелли был тогда каноником и ректором духовной семинарии в Пизе. Он давал Артуру уроки философии и, когда Артур поступил в университет, продолжал заниматься с ним. Они очень любили друг друга и были похожи скорее на влюбленных, чем на учителя и ученика. Артур боготворил землю, по которой ступал Монтанелли, и я помню, как он сказал мне однажды, что утопится, если лишится своего padre. Так он всегда называл Монтанелли, Ну, про донос вы знаете... На следующий день мой отец и Бертоны - сводные братья Артура, отвратительнейшие люди - целый день пробыли на реке, отыскивая труп, а я сидела у себя в комнате и думала о том, что я сделала... Несколько секунд Джемма молчала. - Поздно вечером ко мне зашел отец и сказал: "Джемма, дитя мое, сойди вниз; там пришел какой-то человек: ему нужно видеть тебя". Мы спустились в приемную. Там сидел студент, один из членов нашей группы. Бледный, весь дрожа, он рассказал мне о втором письме Джиованни, в котором было написано все, что заключенные узнали от одного надзирателя о Карди, который выманил у Артура признание на исповеди. Помню, студент мне сказал: "Одно только утешение: теперь мы верим, что Артур не был виновен". Отец держал меня за руки, старался успокоить. Тогда он еще не знал о пощечине. Я вернулась к себе в комнату и провела всю ночь без сна. Утром отец и Бертоны снова отправились в гавань. У них еще оставалась надежда найти тело. - Но ведь его не нашли. - Не нашли. Должно быть, унесло в море, но они не оставляли поисков. Я была у себя в комнате, и вдруг приходит служанка и говорит: "Сейчас заходил какой-то священник и, узнав, что ваш отец в гавани, ушел". Я догадалась, что это Монтанелли, выбежала черным ходом и догнала его у садовой калитки. Когда я сказала ему: "Отец Монтанелли, мне нужно с вами поговорить", он остановился и молча посмотрел на меня. Ах, Чезаре, если бы вы видели тогда его лицо! Оно стояло у меня перед глазами долгие месяцы! Я сказала ему: "Я дочь доктора Уоррена. Это я убила Артура". И призналась ему во всем, а он стоял неподвижно, словно окаменев, и слушал меня. Когда я кончила, он сказал: "Успокойтесь, дитя мое: не вы убили Артура, а я. Я обманывал его и он узнал об этом". Сказал - и быстро вышел из сада, не прибавив больше ни слова. - А потом? - Я не знаю, что было с ним потом. Слышала только в тот же вечер, что он упал на улице в припадке, - это было недалеко от гавани, и его внесли в один из ближайших домов. Больше я ничего не знаю. Мой отец сделал для меня все, что мог. Когда я рассказала ему обо всем, он сейчас же бросил практику и увез меня в Англию, где ничто не могло напоминать мне о прошлом... Он боялся, как бы я тоже не бросилась в воду, и, кажется, я действительно была близка к этому. А потом, когда обнаружилось, что отец болен раком, мне пришлось взять себя в руки - ведь, кроме меня, ухаживать за ним было некому. После его смерти малыши остались у меня на руках, пока мой старший брат не взял их к себе. Потом приехал Джиованни. Знаете, первое время мы просто боялись встречаться: между нами стояло это страшное воспоминание. Он горько упрекал себя за то, что и на нем лежит тяжкая вина - письмо, которое он написал из тюрьмы. Но я думаю, что именно общее горе и сблизило нас. Мартини улыбнулся и покачал головой. - Может быть, с вашей стороны так и было, - сказал он, - но для Джиованни все решилось с первой же встречи. Я помню, как он вернулся в Милан после своей поездки в Ливорно. Он просто бредил вами и так много говорил об англичанке Джемме, что чуть не уморил меня. Я думал, что возненавижу вас... А вот и кардинал! Карета проехала по мосту и остановилась у большого дома на набережной, Монтанелли сидел, откинувшись на подушки. Он, видимо, был очень утомлен и не заметил восторженной толпы, собравшейся у дверей, чтобы взглянуть на него. Вдохновение, озарявшее это лицо в соборе, угасло, и теперь, при ярком солнечном свете, на нем были видны следы забот и усталости. Когда он вышел из кареты и тяжелой, старческой походкой поднялся по ступенькам, Джемма повернулась и медленно зашагала к мосту. На ее лице словно отразился потухший, безнадежный взгляд Монтанелли. Мартини молча шел рядом с ней. - Меня часто занимала мысль, - заговорила она снова, - в чем он мог обманывать Артура? И мне иногда приходило в голову... - Да? - Может быть, это нелепость... но между ними такое поразительное сходство... - Между кем? - Между Артуром и Монтанелли. И не я одна это замечала. Кроме того, в отношениях между членами этой семьи было что-то загадочное. Миссис Бертон, мать Артура, была одной из самых милых женщин, каких я знала. Такое же одухотворенное лицо, как у Артура; да и характером, мне кажется, они были похожи. Но она всегда казалась испуганной, точно уличенная преступница. Жена ее пасынка обращалась с ней так, как порядочные люди не обращаются даже с собакой. А сам Артур был совсем не похож на всех этих вульгарных Бертонов... В детстве, конечно, многое принимаешь как должное, но потом мне часто приходило в голову, что Артур - не Бертон. - Возможно, он узнал что-нибудь о матери, и это было причиной его самоубийства, а совсем не предательство Карди, - сказал Мартини, пытаясь хоть как-нибудь утешить Джемму. Но она покачала головой: - Если бы вы видели, Чезаре, какое у него было лицо, когда я его ударила, вы бы не стали так говорить. Догадки о Монтанелли, может быть, и верны - в них нет ничего неправдоподобного... Но что я сделала, то сделала. Несколько минут они шли молча. - Дорогая, - заговорил наконец Мартини, - если бы у вас была хоть малейшая возможность изменить то, что сделано, тогда стоило бы задумываться над старыми ошибками. Но раз их нельзя исправить - пусть мертвые оплакивают мертвых. История эта ужасна. Впрочем, бедный юноша, пожалуй, счастливее многих из оставшихся в живых, которые сидят теперь по тюрьмам или томятся в изгнании. Вот о ком надо думать. Мы не вправе отдавать все наши помыслы мертвецам. Вспомните, что говорил ваш любимый Шелли(*64): "Что было - смерти, будущее - мне". Берите его, пока оно ваше, и думайте не о том дурном, что вами когда-то сделано, а о том хорошем, что вы еще можете сделать. Забывшись, Мартини взял Джемму за руку и сейчас же отпустил ее, услышав позади холодный мурлыкающий голос. - Монсеньер Монта-нелли, - томно протянул этот голос, - обладает всеми теми добродетелями, почтеннейший доктор, о кот