орых вы говорите. Он даже слишком хорош для нашего грешного мира, и его следовало бы вежливо препроводить в другой. Я уверен, что он произвел бы там такую же сенсацию, как и здесь. На небесах, вероятно, н-немало духов, н-никогда еще не видавших такой диковинки, как честный кардинал, А духи - большие охотники до новинок... - Откуда вы это знаете? - послышался голос Риккардо, в котором звучала нота плохо сдерживаемого раздражения. - Из священного писания, мой дорогой. Если верить евангелию, то даже самый почтенный дух имел склонность к весьма причудливым сочетаниям. А честность и к-кардинал, по-моему, весьма причудливое сочетание, такое же неприятное на вкус, как раки с медом... А! Синьор Мартини и синьора Болла! Как хорошо после дождя, не правда ли? Вы тоже слушали н-нового Савонаролу(*65)? Мартини быстро обернулся. Овод, с сигарой во рту и с оранжерейным цветком в петлице, протягивал ему свою узкую руку, обтянутую лайковой перчаткой. Теперь, когда солнце весело играло на его элегантных ботинках и освещало его улыбающееся лицо, он показался Мартини не таким безобразным, но еще более самодовольным. Они пожали друг другу руку: один приветливо, другой угрюмо. В эту минуту Риккардо вдруг воскликнул: - Вам дурно, синьора Болла! По лицу Джеммы, прикрытому полями шляпы, разлилась мертвенная бледность; ленты, завязанные у горла, вздрагивали в такт биению сердца. - Я поеду домой, - сказала она слабым голосом. Подозвали коляску, и Мартини сел с Джеммой, чтобы проводить ее до дому. Поправляя плащ Джеммы, свесившийся на колесо, Овод вдруг поднял на нее глаза, и Мартини заметил, что она отшатнулась от него с выражением ужаса на лице. - Что с вами, Джемма? - спросил он по-английски, как только они отъехали. - Что вам сказал этот негодяй? - Ничего, Чезаре. Он тут ни при чем... Я... испугалась. - Испугались? - Да!.. Мне почудилось... Джемма прикрыла глаза рукой, и Мартини молча ждал, когда она снова придет в себя. И наконец лицо ее порозовело. - Вы были совершенно правы, - повернувшись к нему, сказала Джемма своим обычным голосом, - оглядываться на страшное прошлое бесполезно. Это так расшатывает нервы, что начинаешь воображать бог знает что. Никогда не будем больше говорить об этом, Чезаре, а то я во всяком встречном начну видеть сходство с Артуром. Это точно галлюцинация, какой-то кошмар среди бела дня. Представьте: сейчас, когда этот противный фат подошел к нам, мне показалось, что я вижу Артура. Глава V Овод, несомненно, умел наживать личных врагов. В августе он приехал во Флоренцию, а к концу октября уже три четверти комитета, пригласившего его, были о нем такого же мнения, как и Мартини. Даже его поклонники были недовольны свирепыми нападками на Монтанелли, и сам Галли, который сначала готов был защищать каждое слово остроумного сатирика, начинал смущенно признавать, что кардинала Монтанелли лучше было бы оставить в покое: "Честных кардиналов не так уж много, с ними надо обращаться повежливее". Единственный, кто оставался, по-видимому, равнодушным к этому граду карикатур и пасквилей, был сам Монтанелли. Не стоило даже тратить труда, говорил Мартини, на то, чтобы высмеивать человека, который относится к этому так благодушно. Рассказывали, будто, принимая у себя архиепископа флорентийского, Монтанелли нашел в комнате один из злых пасквилей Овода, прочитал его от начала до конца и передал архиепископу со словами: "А ведь не глупо написано, не правда ли?" В начале октября в городе появился памфлет, озаглавленный "Тайна благовещения". Если бы даже под ним не стояло уже знакомой читателям "подписи" - овода с распростертыми крылышками, - большинство сразу догадалось бы, кому принадлежит этот памфлет, по его язвительному, желчному тону. Он был написан в форме диалога между девой Марией - Тосканой, и Монтанелли - ангелом, который возвещал пришествие иезуитов, держа в руках оливковую ветвь мира и белоснежные лилии - символ непорочности. Оскорбительные намеки и дерзкие догадки встречались там на каждом шагу. Вся Флоренция возмущалась несправедливостью и жестокостью этого пасквиля! И тем не менее, читая его, вся Флоренция хохотала до упаду. В серьезном тоне, с которым преподносились все эти нелепости, было столько комизма, что самые свирепые противники Овода восхищались памфлетом заодно с его горячими поклонниками. Несмотря на свою отталкивающую грубость, эта сатира оказала известное действие на умонастроение в городе. Репутация Монтанелли была слишком высока, чтобы ее мог поколебать какой-то пасквиль, пусть даже самый остроумный, и все же общественное мнение чуть не обернулось против него. Овод знал, куда ужалить, и хотя карету Монтанелли по-прежнему встречали и провожали толпы народа, сквозь приветственные возгласы и благословения часто прорывались зловещие крики: "Иезуит!", "Санфедистский шпион!" Но у Монтанелли не было недостатка в приверженцах. Через два дня после выхода памфлета влиятельный клерикальный орган "Церковнослужитель" поместил блестящую статью "Ответ на "Тайну благовещения", подписанную "Сын церкви". Это была вполне объективная защита Монтанелли от клеветнических выпадов Овода. Анонимный автор начинал с горячего и красноречивого изложения доктрины "на земле мир и в человеках благоволение", провозвестником которой был новый папа, требовал от Овода, чтобы тот подкрепил доказательствами хотя бы один из своих поклепов, и под конец заклинал читателей не верить презренному клеветнику. По убедительности приводимых доводов и по своим литературным достоинствам "Ответ" был намного выше обычного уровня газетных статей, и им заинтересовался весь город, тем более что даже редактор "Церковнослужителя" не знал, кто скрывается под псевдонимом "Сын церкви". Статья вскоре вышла отдельной брошюрой, и об анонимном защитнике Монтанелли заговорили во всех кофейнях Флоренции. Овод, в свою очередь, разразился яростными нападками на нового папу и его приспешников, а в особенности на Монтанелли, осторожно намекнув, что газетный панегирик был, по всей вероятности, им же и инспирирован. Анонимный защитник ответил на это негодующим протестом. Полемика между двумя авторами не прекращалась все время, пока Монтанелли жил во Флоренции, и публика уделяла ей больше внимания, чем самому проповеднику. Некоторые из членов либеральной партии пытались доказать Оводу всю неуместность его злобного тона по адресу Монтанелли, но ничего этим не добились. Слушая их, он только любезно улыбался и отвечал, чуть заикаясь: - П-поистине, господа, вы не совсем добросовестны. Делая уступку синьоре Болле, я специально выговорил себе п-право посмеяться в свое удовольствие, когда приедет М-монтанелли. Таков был уговор. В конце октября Монтанелли выехал к себе в епархию. Перед отъездом в прощальной проповеди он коснулся нашумевшей полемики, выразил сожаление по поводу излишней горячности обоих авторов и просил своего неизвестного защитника стать примером, заслуживающим подражания, то есть первым прекратить эту бессмысленную и недостойную словесную войну. На следующий день в "Церковнослужителе" появилась заметка, извещающая о том, что, исполняя желание монсеньера Монтанелли, высказанное публично, "Сын церкви" прекращает спор. Последнее слово осталось за Оводом. "Обезоруженный христианской кротостью Монтанелли, - писал он в своем очередном памфлете, - я готов со слезами кинуться на шею первому встречному санфедисту и даже не прочь обнять своего анонимного противника! А если бы мои читатели знали - как знаем мы с кардиналом, - что под этим подразумевается и почему мой противник держит свое имя втайне, они уверовали бы в искренность моего раскаяния". В конце ноября Овод сказал в комитете, что хочет съездить недели на две к морю, и уехал, - по-видимому, в Ливорно. Но когда вскоре туда же явился доктор Риккардо и захотел повидаться с ним, его нигде не оказалось. Пятого декабря в Папской области, вдоль всей цепи Апеннинских гор, начались бурные политические выступления, и многие стали тогда догадываться, почему Оводу вдруг пришла фантазия устроить себе каникулы среди зимы. Он вернулся во Флоренцию, когда восстание было подавлено, и, встретив на улице Риккардо, сказал ему любезным тоном: - Я слышал, что вы справлялись обо мне в Ливорно, но я застрял в Пизе. Какой чудесный старинный город! В нем чувствуешь себя, точно в счастливой Аркадии(*66)! На святках он присутствовал на собрании литературного комитета, происходившем в квартире доктора Риккардо. Собрание было весьма многолюдное, и когда Овод вошел в комнату, с улыбкой прося извинить его за опоздание, для него не нашлось свободного места. Риккардо хотел было принести стул из соседней комнаты, но Овод остановил его: - Не беспокойтесь, я отлично устроюсь. Он подошел к окну, возле которого сидела Джемма, и, сев на подоконник, прислонился головой к косяку. Джемма чувствовала на себе загадочный, как у сфинкса, взгляд Овода, придававший ему сходство с портретами кисти Леонардо да Винчи(*67), и ее инстинктивное недоверие к этому человеку усилилось, перешло в безотчетный страх. На собрании, был поставлен вопрос о выпуске прокламации по поводу угрожающего Тоскане голода. Комитет должен был наметить те меры, какие следовало принять против этого бедствия. Прийти к определенному решению было довольно трудно, потому что мнения, как всегда, резко разделились. Наиболее передовая часть комитета, к которой принадлежали Джемма, Мартини и Риккардо, высказывалась за обращение к правительству и к обществу с призывом немедленно оказать помощь крестьянам. Более умеренные, в том числе, конечно, и Грассини, опасались, что слишком энергичный тон обращения может только озлобить правительство, ни в чем не убедив его. - Разумеется, господа, весьма желательно, чтобы помощь была оказана как можно скорее, - говорил Грассини, снисходительно поглядывая на волнующихся радикалов. - Но многие из нас тешат себя несбыточными мечтами. Если мы заговорим в таком тоне, как вы предлагаете, то очень возможно, что правительство не примет никаких мер, пока не наступит настоящий голод. Заставить правительство провести обследование урожая и то было бы шагом вперед. Галли, сидевший в углу около камина, не замедлил накинуться на своего противника: - Шагом вперед? Но когда голод наступит на самом деле, его этим не остановишь. Если мы пойдем такими шагами, народ перемрет, не дождавшись нашей помощи. - Интересно бы знать... - начал было Саккони. Но тут с разных мест раздались голоса: - Говорите громче: не слышно! - И не удивительно, когда на улице такой адский шум! - сердито сказал Галли. - Окно закрыто, Риккардо? Я самого себя не слышу! Джемма оглянулась. - Да, - сказала она, - окно закрыто. Там, кажется, проезжает бродячий цирк. Снаружи раздавались крики, смех, топот, звон колокольчиков, и ко всему этому примешивались еще звуки скверного духового оркестра и беспощадная трескотня барабана. - Теперь уж такие дни, приходится мириться с этим, - сказал Риккардо. - На святках всегда бывает шумно... Так что вы говорите, Саккони? - Я говорю: интересно бы знать, что думают о борьбе с голодом в Пизе и в Ливорно. Может быть, синьор Риварес расскажет нам? Он как раз оттуда. Овод не отвечал. Он пристально смотрел в окно и, казалось, не слышал, о чем говорили в комнате. - Синьор Риварес! - окликнула его Джемма, сидевшая к нему ближе всех. Овод не отозвался, и тогда она наклонилась и тронула его за руку. Он медленно повернулся к ней, и Джемма вздрогнула, пораженная страшной неподвижностью его взгляда. На одно мгновение ей показалось, что перед ней лицо мертвеца; потом губы Овода как-то странно дрогнули. - Да, это бродячий цирк, - прошептал он. Ее первым инстинктивным движением было оградить Овода от любопытных взоров. Не понимая еще, в чем дело, Джемма догадалась, что он весь - и душой и телом - во власти какой-то галлюцинации. Она быстро встала и, заслонив его собой, распахнула окно, как будто затем, чтобы выглянуть на улицу. Никто, кроме нее, не видел его лица. По улице двигалась труппа бродячего цирка - клоуны верхом на ослах, арлекины(*68) в пестрых костюмах. Праздничная толпа масок, смеясь и толкаясь, обменивалась шутками, перебрасывалась серпантином, швыряла мешочки с леденцами коломбине, которая восседала в повозке, вся в блестках и перьях, с фальшивыми локонами на лбу и с застывшей улыбкой на подкрашенных губах. За повозкой толпой валили мальчишки, нищие, акробаты, выделывавшие на ходу всякие головокружительные трюки, и продавцы безделушек и сластей. Все они смеялись и аплодировали кому-то, но кому именно, Джемма сначала не могла разглядеть. А потом она увидела, что это был горбатый, безобразный карлик в шутовском костюме и в бумажном колпаке с бубенчиками, забавлявший толпу страшными гримасами и кривлянием. - Что там происходит? - спросил Риккардо, подходя к окну. - Чем вы так заинтересовались? Его немного удивило, что они заставляют ждать весь комитет из-за каких-то комедиантов. Джемма повернулась к нему. - Ничего особенного, - сказала она. - Просто бродячий цирк. Но они так шумят, что я подумала, не случилось ли там что-нибудь. Она вдруг почувствовала, как холодные пальцы Овода сжали ей руку. - Благодарю вас! - прошептал он, закрыл окно и, сев на подоконник, сказал шутливым тоном: - Простите, господа. Я загляделся на комедиантов. В-весьма любопытное зрелище. - Саккони задал вам вопрос! - резко сказал Мартини. Поведение Овода казалось ему нелепым ломанием, и он досадовал, что Джемма так бестактно последовала его примеру. Это было совсем не похоже на нее. Овод заявил, что ему ничего не известно о настроениях в Пизе, так как он ездил туда только "отдохнуть". И тотчас же пустился рассуждать сначала об угрозе голода, затем о прокламации и под конец замучил всех потоком слов и заиканием. Казалось, он находил какое-то болезненное удовольствие в звуках собственного голоса. Когда собрание кончилось и члены комитета стали расходиться, Риккардо подошел к Мартини: - Оставайтесь обедать. Фабрицци и Саккони тоже останутся. - Благодарю, но я хочу проводить синьору Боллу. - Вы, кажется, опасаетесь, что я не доберусь до дому одна? - сказала Джемма, поднимаясь и накидывая плащ. - Конечно, он останется у вас, доктор Риккардо! Ему полезно развлечься. Он слишком засиделся дома. - Если позволите, я вас провожу, - вмешался в их разговор Овод. - Я иду в ту же сторону. - Если вам в самом деле по дороге... - А у вас, Риварес, не будет времени зайти к нам вечерком? - спросил Риккардо, отворяя им дверь. Овод, смеясь, оглянулся через плечо: - У меня, друг мой? Нет, я хочу пойти в цирк. - Что за чудак! - сказал Риккардо, вернувшись в комнату. - Откуда у него такое пристрастие к балаганным шутам? - Очевидно, сродство душ, - сказал Мартини. - Он сам настоящий балаганный шут. - Хорошо, если только шут, - серьезным тоном проговорил Фабрицци. - И будем надеяться, что не очень опасный. - Опасный? В каком отношении? - Не нравятся мне его таинственные увеселительные поездки. Это уже третья по счету, и я не верю, что он был в Пизе. - По-моему, ни для кого не секрет, что Риварес ездит в горы, - сказал Саккони. - Он даже не очень старается скрыть свои связи с контрабандистами - давние связи, еще со времени восстания в Савиньо. И вполне естественно, что он пользуется их дружескими услугами, чтобы переправлять свои памфлеты через границу Папской области. - Вот об этом-то я и хочу с вами поговорить, - сказал Риккардо. - Мне пришло в голову, что самое лучшее - попросить Ривареса взять на себя руководство нашей контрабандой. Типография в Пистойе, по-моему, работает очень плохо, а доставка туда литературы одним и тем же способом - в сигарах - чересчур примитивна. - Однако до сих пор она оправдывала себя, - упрямо возразил Мартини. Галли и Риккардо вечно выставляли Овода в качестве образца для подражания, и Мартини начинало надоедать это. Он положительно находил, что все шло как нельзя лучше, пока среди них не появился этот "томный пират", вздумавший учить всех уму-разуму. - Да, до сих пор она удовлетворяла нас за неимением лучшего. Но за последнее время, как вы знаете, было произведено много арестов и конфискаций. Я думаю, если это дело возьмет на себя Риварес, больше таких провалов не будет. - Почему вы так думаете? - Во-первых, на нас контрабандисты смотрят как на чужаков или, может быть, даже просто как на дойную корову; а Риварес - по меньшей мере их друг, если не предводитель. Они слушаются его и верят ему. Для участника восстания в Савиньо апеннинские контрабандисты будут рады сделать много такого, чего от них не добьется никто другой. А во-вторых, едва ли между нами найдется хоть один, кто так хорошо знал бы горы, как Риварес. Не забудьте, что он скрывался там, и ему отлично известна каждая горная тропинка, Ни один контрабандист не посмеет обмануть Ривареса, а если даже и посмеет, то потерпит неудачу. - Итак, вы предлагаете поручить ему доставку нашей литературы в Папскую область - распространение, адреса, тайные склады и вообще все - или только провоз через границу? - Наши адреса и тайные склады все ему известны. И не только наши, а и многие другие. Так что тут его учить нечему. Ну, а что касается распространения - решайте. По-моему, самое важное - провоз через границу; а когда литература попадет в Болонью, распространить ее будет не так уж трудно. - Если вы спросите меня, - сказал Мартини, - то я против такого плана. Ведь это только предположение, что Риварес настолько ловок. В сущности, никто из нас не видел его на этой работе, и мы не можем быть уверены, что в критическую минуту он не потеряет головы... - О, в этом можете не сомневаться! - перебил его Риккардо. - Он головы не теряет - восстание в Савиньо лучшее тому доказательство! - А кроме того, - продолжал Мартини, - хоть я и мало знаю Ривареса, но мне кажется, что ему нельзя доверять все наши партийные тайны. По-моему, он человек легкомысленный и любит рисоваться. Передать же контрабандную доставку литературы в руки одного человека - вещь очень серьезная. Что вы об этом думаете, Фабрицци? - Если бы речь шла только о ваших возражениях, Мартини, я бы их отбросил, поскольку Овод обладает всеми качествами, о которых говорит Риккардо. Я уверен в его смелости, честности и самообладании. Горы и горцев он знает прекрасно. Но есть сомнения другого рода. Я не уверен, что он ездит туда только ради контрабандной доставки своих памфлетов. По-моему, у него есть и другая цель. Это, конечно, должно остаться между нами - я высказываю только свое предположение. Мне кажется, что он тесно связан с одной из тамошних групп и, может быть, даже с самой опасной. - С какой? С "Красными поясами"? - Нет, с "Кинжальщиками". - С "Кинжальщиками"? Но ведь это маленькая кучка бродяг, по большей части из крестьян, неграмотных, без всякого политического опыта. - То же самое можно сказать и о повстанцах из Савиньо. Однако среди них были и образованные люди, которые ими и руководили. По-видимому, так же обстоит дело и у "Кинжальщиков". Кроме того, большинство членов самых крайних группировок в Романье - бывшие участники восстания в Савиньо, которые поняли, что в открытой борьбе клерикалов не одолеешь, и стали на путь террористических убийств. Потерпев неудачу с винтовками, они взялись за кинжалы. - А почему вы думаете, что Риварес связан с ними? - Это только мое предположение. Во всяком случае, прежде чем доверять ему доставку нашей литературы, надо все выяснить. Если Риварес вздумает вести оба дела сразу, он может сильно повредить нашей партии: просто погубит ее репутацию и ровно ничем не поможет. Но об этом мы еще поговорим, а сейчас я хочу поделиться с вами вестями из Рима. Ходят слухи, что предполагается назначить комиссию для выработки проекта городского самоуправления... Глава VI Джемма и Овод молча шли по набережной. Его потребность говорить, говорить без умолку, по-видимому, иссякла. Он не сказал почти ни слова с тех пор, как они вышли от Риккардо, и Джемму радовало его молчание. Ей всегда было тяжело в обществе Овода, а в этот день она чувствовала себя особенно неловко, потому что его странное поведение у Риккардо смутило ее. У дворца Уффици он остановился и спросил; - Вы не устали? - Нет. А что? - И не очень заняты сегодня вечером? - Нет. - Я прошу вас оказать мне особую милость - пойдемте гулять. - Куда? - Да просто так, куда вы захотите. - Что это вам вздумалось? Овод ответил не сразу. - Это не так просто объяснить. Но я вас очень прошу! Он поднял на нее глаза. Их выражение поразило Джемму. - С вами происходит что-то странное, - мягко сказала она. Овод выдернул цветок из своей бутоньерки в стал отрывать от него лепестки. Кого он ей напоминал? Такие же нервно-торопливые движения пальцев... - Мне тяжело, - сказал он едва слышно, не отводя глаз от своих рук. - Сегодня вечером я не хочу оставаться наедине с самим собой. Так пойдемте? - Да, конечно. Но не лучше ли пойти ко мне? - Нет, пообедаем в ресторане. Это недалеко, на площади Синьории. Не отказывайтесь, прошу вас, вы уже обещали! Они вошли в ресторан. Овод заказал обед, но сам почти не притронулся к нему, все время упорно молчал, крошил хлеб и теребил бахрому скатерти. Джемма чувствовала себя очень неловко и начинала жалеть, что согласилась пойти с ним. Молчание становилось тягостным, но ей не хотелось говорить о пустяках с человеком, который, судя по всему, забыл о ее присутствии. Наконец, он поднял на нее глаза и сказал: - Хотите посмотреть представление в цирке? Джемма удивленно взглянула на него. Дался ему этот цирк! - Видали вы когда-нибудь такие представления? - спросил он, раньше чем она успела ответить. - Нет, не видала. Меня они не интересовали. - Напрасно. Это очень интересно. Мне кажется, невозможно изучить жизнь народа, не видя таких представлений. Давайте вернемся назад, на Порта-алла-Кроче. Бродячий цирк раскинул свой балаган за городскими воротами. Когда Овод и Джемма подошли к нему, невыносимый визг скрипок и барабанный бой возвестили о том, что представление началось. Оно было весьма примитивно. Вся труппа состояла из нескольких клоунов, арлекинов и акробатов, одного наездника, прыгавшего сквозь обручи, накрашенной коломбины и горбуна, забавлявшего публику своими глупыми ужимками. Остроты не оскорбляли уха грубостью, но были избиты и плоски. Отпечаток пошлости лежал здесь на всем. Публика со свойственной тосканцам вежливостью смеялась и аплодировала; но больше всего ее веселили выходки горбуна, в которых Джемма не находила ничего остроумного и забавного. Это было просто грубое и безобразное кривляние. Зрители передразнивали его и, поднимая детей на плечи, показывали им "уродца". - Синьор Риварес, неужели вам это нравится? - спросила Джемма, оборачиваясь к Оводу, который стоял, прислонившись к деревянной подпорке. - По-моему... Джемма не договорила. Ни разу в жизни, разве только когда она стояла с Монтанелли у калитки сада в Ливорно, не приходилось ей видеть такого безграничного, безысходного страдания на человеческом лице. "Дантов ад", - мелькнуло у нее в мыслях. Но вот горбун, получив пинок от одного из клоунов, сделал сальто и кубарем выкатился с арены. Начался диалог между двумя клоунами, и Овод выпрямился, точно проснувшись. - Пойдемте, - сказал он. - Или вы хотите остаться? - Нет, давайте уйдем. Они вышли из балагана и по зеленой лужайке пошли к реке. Несколько минут оба молчали. - Ну, как вам понравилось представление? - спросил Овод. - Довольно грустное зрелище, а подчас просто неприятное. - Что же именно вам показалось неприятным? - Да все эти гримасы и кривляния. Они просто безобразны. В них нет ничего остроумного. - Вы говорите о горбуне? Помня, с какой болезненной чувствительностью Овод относится к своим физическим недостаткам, Джемма меньше всего хотела касаться этой части представления. Но он сам заговорил о горбуне, и она подтвердила: - Да, горбун мне совсем не понравился. - А ведь он забавлял публику больше всех. - Об этом остается только пожалеть. - Почему? Не потому ли, что его выходки антихудожественны? - Там все антихудожественно, а эта жестокость... Он улыбнулся: - Жестокость? По отношению к горбуну? - Да... Сам он, конечно, относится к этому совершенно спокойно. Для него кривляния - такой же способ зарабатывать кусок хлеба, как прыжки для наездника и роль коломбины для актрисы. Но когда смотришь на этого горбуна, становится тяжело на душе. Его роль унизительна - это насмешка над человеческим достоинством. - Вряд ли арена так принижает чувство собственного достоинства. Большинство из нас чем-то унижены. - Да, но здесь... Вам это покажется, может быть, нелепым предрассудком, но для меня человеческое тело священно. Я не выношу, когда над ним издеваются и намеренно уродуют его. - Человеческое тело?.. А душа? Овод остановился и, опершись о каменный парапет набережной, посмотрел Джемме прямо в глаза. - Душа? - повторила она, тоже останавливаясь и с удивлением глядя на него. Он вскинул руки с неожиданной горячностью: - Неужели вам никогда не приходило в голову, что у этого жалкого клоуна есть душа, живая, борющаяся человеческая душа, запрятанная в это скрюченное тело, душа, которая служит ему, как рабыня? Вы, такая отзывчивая, жалеете тело в дурацкой одежде с колокольчиками, а подумали ли вы когда-нибудь о несчастной душе, у которой нет даже этих пестрых тряпок, чтобы прикрыть свою страшную наготу? Подумайте, как она дрожит от холода, как на глазах у всех ее душит стыд, как терзает ее, точно бич, этот смех, как жжет он ее, точно раскаленное железо! Подумайте, как оно беспомощно озирается вокруг на горы, которые не хотят обрушиться на нее, на камни, которые не хотят ее прикрыть; она завидует даже крысам, потому что те могут заползти в нору и спрятаться там. И вспомните еще, что ведь душа немая, у нее нет голоса, она не может кричать. Она должна терпеть, терпеть и терпеть... Впрочем, я говорю глупости... Почему же вы не смеетесь? У вас нет чувства юмора! Джемма медленно повернулась и молча пошла по набережной. За весь этот вечер ей ни разу не пришло в голову, что волнение Овода может иметь связь с бродячим цирком, и теперь, когда эта внезапная вспышка озарила его внутреннюю жизнь, она не могла найти ни слова утешения, хотя сердце ее было переполнено жалостью к нему. Он шел рядом с ней, глядя на воду. - Помните, прошу вас, - заговорил он вдруг, вызывающе посмотрев на нее, - все то, что я сейчас говорил, - это просто фантазия. Я иной раз даю себе волю, но не люблю, когда мои фантазии принимают всерьез. Джемма ничего не ответила. Они молча продолжали путь. У дворца Уффици Овод вдруг быстро перешел дорогу и нагнулся над темным комком, лежавшим у решетки. - Что с тобой, малыш? - спросил он с такой нежностью в голосе, какой Джемма у него еще не слышала. - Почему ты не идешь домой? Комок зашевелился, послышался тихий стон. Джемма подошла и увидела ребенка лет шести, оборванного и грязного, который жался к решетке, как испуганный зверек. Овод стоял, наклонившись над ним, и гладил его по растрепанным волосам. - Что случилось? - повторил он, нагибаясь еще ниже, чтобы расслышать невнятный ответ. - Нужно идти домой, в постель. Маленьким детям не место ночью на - улице. Ты замерзнешь. Дай руку, вставай! Где ты живешь? Он взял ребенка за руку, но тот пронзительно вскрикнул и опять упал на землю. - Ну что, что с тобой? - Овод опустился рядом с ним на колени. - Ах, синьора, взгляните! Плечо у мальчика было все в крови. - Скажи мне, что с тобой? - ласково продолжал Овод. - Ты упал?.. Нет? Кто-нибудь побил тебя?.. Я так и думал. Кто же это? - Дядя. - Когда? - Сегодня утром. Он был пьяный, а я... я... - А ты попался ему под руку. Да? Не нужно попадаться под руку пьяным, дружок! Они этого не любят... Что же мы будем делать с этим малышом, синьора? Ну, иди на свет, сынок, дай я посмотрю твое плечо. Обними меня за шею, не бойся... Ну, вот так. Он взял мальчика на руки и, перенеся его через улицу, посадил на широкий каменный парапет. Потом вынул из кармана нож и ловко отрезал разорванный рукав, прислонив голову ребенка к своей груди; Джемма поддерживала поврежденную руку. Плечо было все в синяках и ссадинах, повыше локтя - глубокая рана. - Досталось тебе, малыш! - сказал Овод, перевязывая ему рану носовым платком, чтобы она не загрязнилась от куртки. - Чем это он ударил? - Лопатой. Я попросил у него сольдо(*69), хотел купить в лавке, на углу, немножко поленты(*70), а он ударил меня лопатой. Овод вздрогнул. - Да, - сказал он мягко, - это очень больно. - Он ударил меня лопатой, и я... я убежал... - И все это время бродил по улицам голодный? Вместо ответа ребенок зарыдал. Овод снял его с парапета. - Ну, не плачь, не плачь! Сейчас мы все уладим. Как бы только достать коляску? Они, наверно, все у театра - там сегодня большой съезд. Мне совестно таскать вас за собой, синьора, но... - Я непременно пойду с вами. Моя помощь может понадобиться. Вы донесете его? Не тяжело? - Ничего, донесу, не беспокойтесь. У театра стояло несколько извозчичьих колясок, но все они были заняты. Спектакль кончился, и большинство публики уже разошлось. На афишах у подъезда крупными буквами было напечатано имя Зиты. Она танцевала в тот вечер. Попросив Джемму подождать минуту, Овод подошел к актерскому входу и обратился к служителю: - Мадам Рени уехала? - Нет, сударь, - ответил тот, глядя во все глаза на хорошо одетого господина с оборванным уличным мальчишкой на руках. - Мадам Рени сейчас выйдет. Ее ждет коляска... Да вот и она сама. Зита спускалась по ступенькам под руку с молодым кавалерийским офицером. Она была ослепительно хороша в огненно-красном бархатном манто, накинутом поверх вечернего платья, у пояса которого висел веер из страусовых перьев. Цыганка остановилась в дверях и, бросив кавалера, быстро подошла к Оводу. - Феличе! - вполголоса сказала она. - Что это у вас такое? - Я подобрал этого ребенка на улице. Он весь избит и голоден. Надо как можно скорее отвезти его ко мне домой. Свободных колясок нет, уступите мне вашу. - Феличе! Неужели вы собираетесь взять этого оборвыша к себе? Позовите полицейского, и пусть он отнесет его в приют или еще куда-нибудь. Нельзя же собирать у себя нищих со всего города! - Ребенка избили, - повторил Овод. - В приют его можно отправить и завтра, если это понадобится, а сейчас ему нужно сделать перевязку, его надо накормить. Зита брезгливо поморщилась: - Смотрите! Он прислонился к вам головой. Как вы это терпите? Такая грязь! Овод сверкнул на нее глазами. - Ребенок голоден! - с яростью проговорил он. - Вы, верно, не понимаете, что это значит! - Синьор Риварес, - сказала Джемма, подходя к ним, - моя квартира тут близко. Отнесем ребенка ко мне, и если вы не найдете коляски, я оставлю его у себя на ночь. Овод быстро повернулся к ней: - Вы не побрезгаете им? - Разумеется, нет... Прощайте, мадам Рени. Цыганка сухо кивнула, передернула плечами, взяла офицера под руку и, подобрав шлейф, величественно проплыла мимо них к коляске, которую у нее собирались отнять. - Синьор Риварес, если хотите, я пришлю экипаж за вами и за ребенком, - бросила она Оводу через плечо. - Хорошо. Я скажу куда. - Он подошел к краю тротуара, дал извозчику адрес и вернулся со своей ношей к Джемме. Кэтти ждала хозяйку и, узнав о случившемся, побежала за горячей водой и всем, что нужно для перевязки. Овод усадил ребенка на стул, опустился рядом с ним на колени и, быстро сняв с него лохмотья, очень осторожно и ловко промыл и перевязал его рану. Когда Джемма вошла в комнату с подносом в руках, он уже успел искупать ребенка и завертывал его в теплое одеяло. - Можно теперь покормить нашего пациента? - спросила она, улыбаясь. - Я приготовила для него ужин. Овод поднялся, собрал с полу грязные лохмотья. - Какой мы тут наделали беспорядок! - сказал он. - Это надо сжечь, а завтра я куплю ему новое платье. Нет ли у вас коньяку, синьора? Хорошо бы дать бедняжке несколько глотков. Я же, если позволите, пойду вымыть руки. Поев, ребенок тут же заснул на коленях у Овода, прислонившись головой к его белоснежной сорочке. Джемма помогла Кэтти прибрать комнату и снова села к столу. - Синьор Риварес, вам надо поесть перед уходом. Вы не притронулись к обеду, а теперь очень поздно. - Я с удовольствием выпил бы чашку чаю. Но мне совестно беспокоить вас в такой поздний час. - Какие пустяки! Положите ребенка на диван, ведь его тяжело держать. Подождите только, я покрою подушку простыней... Что же вы думаете делать с ним? - Завтра? Поищу, нет ли у него других родственников, кроме этого пьяного скота. Если нет, то придется последовать совету мадам Рени и отдать его в приют. А правильнее всего было бы привязать ему камень на шею и бросить в воду. Но это грозит неприятными последствиями для меня... Спит крепким сном! Эх, бедняга! Ведь он беззащитней котенка! Когда Кэтти принесла поднос с чаем, мальчик открыл глаза и стал с удивлением оглядываться по сторонам. Увидев своего покровителя, он сполз с дивана и, путаясь в складках одеяла, заковылял к нему. Малыш настолько оправился, что в нем проснулось любопытство; указывая на обезображенную левую руку, в которой Овод держал кусок пирожного, он спросил: - Что это? - Это? Пирожное. Тебе тоже захотелось?.. Нет, на сегодня довольно. Подожди до завтра! - Нет, это! - Мальчик протянул руку и дотронулся до обрубков пальцев и большого шрама на кисти Овода. Овод положил пирожное на стол. - Ах, вот о чем ты спрашиваешь! То же, что у тебя на плече. Это сделал один человек, который был сильнее меня. - Тебе было очень больно? - Не помню. Не больнее, чем многое другое. Ну, а теперь отправляйся спать, сейчас уже поздно. Когда коляска приехала, мальчик спал, и Овод осторожно, стараясь не разбудить, взял его на руки и снес вниз. - Вы были сегодня моим добрым ангелом, - сказал он Джемме, останавливаясь у дверей, - но, конечно, это не помешает нам ссориться в будущем. - Я совершенно не желаю ссориться с кем бы то ни было... - А я желаю! Жизнь была бы невыносима без ссор. Добрая ссора - соль земли. Это даже лучше представлений в цирке. Он тихо рассмеялся и сошел с лестницы, неся на руках спящего ребенка. Глава VII В первых числах января Мартини разослал приглашения на ежемесячное собрание литературного комитета и в ответ получил от Овода лаконичную записку, нацарапанную карандашом: "Весьма сожалею. Прийти не могу". Мартини это рассердило, так как в повестке было указано: "Очень важно". Такое легкомысленное отношение к делу казалось ему оскорбительным. Кроме того, в тот же день пришло еще три письма с дурными вестями, и вдобавок дул восточный ветер. Все это привело Мартини в очень плохое настроение, и, когда доктор Риккардо спросил, пришел ли Риварес, он ответил сердито: - Нет. Риварес, видимо, нашел что-нибудь поинтереснее и не может явиться, а вернее - не хочет. - Мартини, другого такого придиры, как вы, нет во всей Флоренции, - сказал с раздражением Галли. - Если человек вам не нравится, то все, что он делает, непременно дурно. Как может Риварес прийти, если он болен? - Кто вам сказал, что он болен? - А вы разве не знаете? Он уже четвертый день не встает с постели. - Что с ним? - Не знаю. Из-за болезни он даже отложил свидание со мной, которое было назначено на четверг. А вчера, когда я зашел к нему, мне сказали, что он плохо себя чувствует и никого не может принять. Я думал, что при нем Риккардо. - Нет, я тоже ничего не знал. Сегодня же вечером зайду туда и посмотрю, не надо ли ему что-нибудь. На другое утро Риккардо, бледный и усталый, появился в маленьком кабинете Джеммы. Она сидела у стола и монотонным голосом диктовала Мартини цифры, а он с лупой в одной руке и тонко очиненным карандашом в другой делал на странице книги едва видные пометки. Джемма предостерегающе подняла руку. Зная, что нельзя прерывать человека, когда он пишет шифром, Риккардо опустился на кушетку и зевнул, с трудом пересиливая дремоту. - "Два, четыре; три, семь; шесть, один; три, пять; четыре, один, - с монотонностью автомата продолжала Джемма. - Восемь, четыре, семь, два; пять, один". Здесь кончается фраза, Чезаре. Она воткнула булавку в бумагу на том месте, где остановилась, и повернулась к Риккардо: - Здравствуйте, доктор. Какой у вас измученный вид! Вы нездоровы? - Нет, здоров, только очень устал. Я провел ужасную ночь у Ривареса. - У Ривареса? - Да. Просидел около него до утра, а теперь надо идти в больницу. Я зашел к вам спросить, не знаете ли вы кого-нибудь, кто бы мог побыть с ним эти несколько дней. Он в тяжелом состоянии. Я, конечно, сделаю все, что могу. Но сейчас у меня нет времени, а о сиделке он и слышать не хочет. - А что с ним такое? - Да чего только нет! Прежде всего... - Прежде всего - вы завтракали? - Да, благодарю вас. Так вот, о Риваресе... У него, несомненно, не в порядке нервы, но главная причина болезни - старая, запущенная рана. Словом, здоровьем он похвастаться не может. Рана, вероятно, получена во время войны в Южной Америке. Ее не залечили как следует: все было сделано на скорую руку. Удивительно, как он еще жив... В результате хроническое воспаление, которое периодически обостряется, и всякий пустяк может вызвать новый приступ. - Это опасно? - Н-нет... В таких случаях главная опасность в том, что больной, не выдержав страданий, может принять яд. - Значит, у него сильные боли? - Ужасные! Удивляюсь, как он их выносит. Мне пришлось дать ему ночью опиум. Вообще я не люблю давать опиум нервнобольным, но как-нибудь надо было облегчить боль. - Значит, у него и нервы не в порядке? - Да, конечно. Но сила воли у этого человека просто небывалая. Пока он не потерял сознания, его выдержка была поразительна. Но зато и задал же он мне работу к концу ночи! И как вы думаете, когда он заболел? Это тянется уже пять суток, а при нем ни души, если не считать дуры-хозяйки, которая так крепко спит, что тут хоть дом рухни - она все равно не проснется; а если и проснется, толку от нее будет мало. - А где же эта танцовщица? - Представьте, какая странная вещь! Он не пускает ее к себе. У него какой-то болезненный страх перед ней. Не поймешь этого человека - сплошной клубок противоречий! - Риккардо вынул часы и озабоченно посмотрел на них. - Я опоздаю в больницу, но ничего не поделаешь. Придется младшему врачу начать обход без меня. Жалко, что мне не дали знать раньше: не следовало бы оставлять Ривареса одного ночью. - Но почему же он не прислал сказать, что болен? - спросил Мартини. - Мы не бросили бы его одного, ему бы следовало это знать! - И напрасно, доктор, вы не послали сегодня за кем-нибудь из нас, вместо того чтобы сидеть там самому, - сказала Джемма. - Дорогая моя, я хотел было послать за Галли, но Риварес так вскипел при первом моем намеке, что я сейчас же отказался от этой мысли. А когда я спросил его, кого же ему привести, он испуганно посмотрел на меня, закрыл руками лицо и сказал: "Не говорите им, они будут смеяться". Это у него навязчивая идея: ему кажется, будто люди над чем-то смеются. Я так и не понял - над чем. Он все время говорит по-испански. Но ведь больные часто несут бог знает что. - Кто при нем теперь? - спросила Джемма. - Никого, кроме хозяйки и ее служанки. - Я пойду к нему, - сказал Мартини. - Спасибо. А я загляну вечером. Вы найдете мой листок с наставлениями в ящике стола, что у большого окна, а опиум в другой комнате, на полке. Если опять начнутся боли, дайте ему еще одну дозу. И ни в коем случае не оставляйте склянку на виду, а то как бы у него не явилось искушение принять больше, чем следует... Когда Мартини вошел в полутемную комнату, Овод быстро повернул голову, протянул ему горячую руку и заговорил, тщетно пытаясь сохранить обычную небрежность тона: - А, Мартини! Вы, наверно, сердитесь за корректуру? Не ругайте меня, что я пропустил собрание комитета: я не совсем здоров, и... - Бог с ним, с комитетом! Я видел сейчас Риккардо и пришел узнать, не могу ли я вам чем-нибудь помочь. У Овода лицо словно окаменело. - Это очень любезно с вашей стороны. Но вы напрасно беспокоились: я просто немножко расклеился. - Я так и понял со слов Риккардо. Ведь он пробыл у вас всю ночь? Овод сердито закусил губу. - Благодарю вас. Теперь я чувствую себя хорошо, и мне ничего не надо. - Прекрасно! В таком случае, я посижу в соседней комнате: может быть, вам приятнее быть одному. Я оставлю дверь полуоткрытой, чтобы вы могли позвать меня. - Пожалуйста, не беспокойтесь. Уверяю вас, мне ничего не надо. Вы только напрасно потеряете время... - Бросьте эти глупости! - резко перебил его Мартини. - Зачем вы меня обманываете? Думаете, я слепой? Лежите спокойно и постарайтесь заснуть. Мартини вышел в соседнюю комнату и, оставив дверь открытой, стал читать. Вскоре он услышал, как больной беспокойно зашевелился. Он отложил книгу и стал прислушиваться. Некоторое время за дверью было тихо, потом опять начались беспокойные движения, послышался стон, словно Риварес стиснул зубы, чтобы подавить тяжелые вздохи. Мартини вернулся к нему: - Может быть, нужно что-нибудь сделать, Риварес? Ответа не последовало, и Мартини подошел к кровати. Овод, бледный как смерть, взглянул на него и молча покачал головой. - Не дать ли вам еще опиума? Риккардо говорил, что можно принять, если боли усилятся. - Нет, благодарю. Я еще могу терпеть. Потом может быть хуже... Мартини пожал плечами и сел у кровати. В течение часа, показавшегося ему бесконечным, он молча наблюдал за больным, потом встал и принес опиум. - Довольно, Риварес! Если вы еще можете терпеть, то я не могу. Надо принять опиум. Не говоря ни слова, Овод принял лекарство. Потом отвернулся и закрыл глаза. Мартини снова сел. Дыхание больного постепенно становилось глубже и ровнее. Овод был так измучен, что уснул как мертвый. Час проходил за часом, а он не шевелился. Днем и вечером Мартини не раз подходил к кровати и вглядывался в это неподвижное тело - кроме дыхания, в нем не замечалось никаких признаков жизни. Лицо было настолько бледно, что на Мартини вдруг напал страх. Что, если он дал ему слишком большую дозу опиума? Изуродованная левая рука Овода лежала поверх одеяла, и Мартини осторожно тряхнул ее, думая его разбудить. Расстегнутый рукав сполз к локтю, обнаружив страшные шрамы, покрывавшие всю руку. - Представляете, какой вид имела эта рука, когда раны были еще свежие? - послышался сзади голос Риккардо. - А, это вы наконец! Слушайте, Риккардо, да что, он все так и будет спать? Я дал ему опиума часов десять назад, и с тех пор он не шевельнул ни единым мускулом. Риккардо наклонился и прислушался к дыханию Овода. - Ничего, дышит ровно. Это просто от сильного переутомления после такой ночи. К утру приступ может повториться. Я надеюсь, кто-нибудь посидит около него? - Галли будет дежурить. Он прислал сказать, что придет часов в десять. - Теперь как раз около десяти... Ага, он просыпается! Позаботьтесь, чтобы бульон подали горячий... Спокойно, Риварес, спокойно! Не деритесь, я не епископ. Овод вдруг приподнялся, глядя прямо перед собой испуганными глазами. - Мой выход? - забормотал он по-испански. - Займите публику еще минуту... А! Я не узнал вас, Риккардо. - Он оглядел комнату и провел рукой по лбу, как будто не понимая, что с ним происходит. - Мартини! Я думал, вы давно ушли! Я, должно быть, спал... - Да еще как! Точно спящая красавица! Десять часов кряду! А теперь вам надо выпить бульону и заснуть опять. - Десять часов! Мартини, неужели вы были здесь все время? - Да. Я уже начинал бояться, не угостил ли я вас чересчур большой дозой опиума. Овод лукаво взглянул на него: - Не повезло вам на этот раз! А как спокойны и мирны были бы без меня ваши комитетские заседания!.. Чего вы, черт возьми, пристаете ко мне, Риккардо? Ради бога, оставьте меня в покое! Терпеть не могу врачей. - Ладно, выпейте вот это, и вас оставят в покое. Через день-два я все-таки зайду и хорошенько осмотрю вас. Надеюсь, что самое худшее миновало: вы уже не так похожи на мертвеца. - Скоро я буду совсем здоров, благодарю... Кто это!.. Галли? Сегодня у меня, кажется, собрание всех граций... - Я останусь около вас на ночь. - Глупости! Мне никого не надо. Идите все по домам. Если даже приступ повторится, вы все равно не поможете: я не буду больше принимать опиум. Это хорошо один-два раза. - Да, вы правы, - сказал Риккардо. - Но придерживаться этого решения не так-то легко. Овод посмотрел на него и улыбнулся. - Не бойтесь. Если б у меня была склонность к этому, я давно бы стал наркоманом. - Во всяком случае, мы вас одного не оставим, - сухо ответил Риккардо. - Пойдемте, Мартини... Спокойной ночи, Риварес! Я загляну завтра. Мартини хотел выйти следом за ним, но в эту минуту Овод негромко окликнул его и протянул ему руку; - Благодарю вас. - Ну что за глупости! Спите. Риккардо ушел, а Мартини остался поговорить с Галли в соседней комнате. Отворив через несколько минут входную дверь, он увидел, как к садовой калитке подъехал экипаж и из него вышла женщина. Это была Зита, вернувшаяся, должно быть, с какого-нибудь вечера. Он приподнял шляпу, посторонился, уступая ей дорогу, и прошел садом в темный переулок, который вел к Поджио Империале. Но не успел он сделать двух шагов, как вдруг калитка сзади хлопнула и в переулке послышались торопливые шаги. - Подождите! - крикнула Зита. Лишь только Мартини повернул назад, она остановилась и медленно пошла ему навстречу, ведя рукой по живой изгороди. Свет единственного фонаря в конце переулка еле достигал сюда, но Мартини все же увидел, что танцовщица идет, опустив голову, точно робея или стыдясь чего-то. - Как он себя чувствует? - спросила она, не глядя на Мартини. - Гораздо лучше, чем утром. Он спал весь день, и вид у него не такой измученный. Кажется, приступ миновал! - Ему было очень плохо? - Так плохо, что хуже, по-моему, и быть не может. - Я так и думала. Если он не пускает меня к себе, значит, ему очень плохо. - А часто у него бывают такие приступы? - По-разному... Летом, в Швейцарии, он совсем не болел, а прошлой зимой, когда мы жили в Вене, было просто ужасно. Я не смела к нему входить несколько дней подряд. Он не выносит моего присутствия во время болезни... - Она подняла на Мартини глаза и тут же потупилась. - Когда ему становится плохо, он под любым предлогом отсылает меня одну на бал, на концерт или еще куда-нибудь, а сам запирается у себя в комнате. А я вернусь украдкой, сяду у его двери и сижу. Если бы он узнал об этом, мне бы так досталось! Когда собака скулит за дверью, он ее пускает, а меня - нет. Должно быть, собака ему дороже... Она говорила все это каким-то странным, сердито-пренебрежительным тоном. - Будем надеяться, что теперь дело пойдет на поправку, - ласково сказал Мартини. - Доктор Риккардо взялся за него всерьез. Может быть, и полное выздоровление не за горами. Во всяком случае, сейчас он уже не так страдает, но в следующий раз немедленно пошлите за нами. Если бы мы узнали о его болезни вовремя, все обошлось бы гораздо легче. До свидания! Он протянул ей руку, но она отступила назад, резко мотнув головой: - Не понимаю, какая вам охота пожимать руку его любовнице! - Воля ваша, но... - смущенно проговорил Мартини. Зита топнула ногой. - Ненавижу вас! - крикнула она, и глаза у нее засверкали, как раскаленные угли. - Ненавижу вас всех! Вы приходите, говорите с ним о политике! Он позволяет вам сидеть около него всю ночь и давать ему лекарства, а я не смею даже посмотреть на него в дверную щелку! Что он для вас? Кто дал вам право отнимать его у меня? Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу! Она разразилась бурными рыданиями и, кинувшись к дому, захлопнула калитку перед носом у Мартини. "Бог ты мой! - мысленно проговорил он, идя темным переулком. - Эта женщина не на шутку любит его! Вот чудеса!" Глава VIII Овод быстро поправлялся. В одно из своих посещений на следующей неделе Риккардо застал его уже на кушетке облаченным в турецкий халат. С ним были Мартини и Галли. Овод захотел даже выйти на воздух, но Риккардо только рассмеялся на это и спросил, не лучше ли уж сразу предпринять прогулку до Фьезоле. - Можете также нанести визит Грассини, - добавил он язвительно. - Я уверен, что синьора будет в восторге, особенно сейчас, когда на лице у вас такая интересная бледность. Овод трагически всплеснул руками. - Боже мой! А я об этом и не подумал! Она примет меня за итальянского мученика и будет разглагольствовать о патриотизме. Мне придется войти в роль и рассказать ей, что меня изрубили на куски в подземелье и довольно плохо потом склеили. Ей захочется узнать в точности мои ощущения. Вы думаете, ее трудно провести, Риккардо? Бьюсь об заклад, что она примет на веру самую дикую ложь, какую только можно измыслить. Ставлю свой индийский кинжал против заспиртованного солитера из вашего кабинета. Соглашайтесь, условия выгодные. - Спасибо, я не любитель смертоносного оружия. - Солитер тоже смертоносен, только он далеко не так красив. - Во всяком случае, друг мой, без кинжала я как-нибудь обойдусь, а солитер мне нужен... Мартини, я должен бежать. Значит, этот беспокойный пациент остается на вашем попечении? - Да. Но только до трех часов. С трех здесь посидит синьора Болла. - Синьора Болла? - испуганно переспросил Овод. - Нет, Мартини, это невозможно! Я не допущу, чтобы дама возилась со мной и с моими болезнями. Да и где мне ее принимать? Здесь неудобно. - Давно ли вы стали так строго соблюдать приличия? - спросил, смеясь, Риккардо. - Синьора Болла - наша главная сиделка. Она начала ухаживать за больными еще тогда, когда бегала в коротеньких платьицах. Лучшей сестры милосердия я не знаю. "Здесь неудобно"? Да вы, может быть, говорите о госпоже Грассини?.. Мартини, если придет синьора Болла, для нее не надо оставлять никаких указаний... Боже мой, уже половина третьего! Мне пора. - Ну, Риварес, примите-ка лекарство до ее прихода, - сказал Галли, подходя к Оводу со стаканом. - К черту лекарства! Как и все выздоравливающие, Овод был очень раздражителен и доставлял много хлопот своим преданным сиделкам. - 3-зачем вы пичкаете м-меня всякой дрянью, когда боли прошли? - Именно затем, чтобы они не возобновились. Или вы хотите так обессилеть, чтобы синьоре Болле пришлось давать вам опиум? - М-милостивый государь! Если приступы должны возобновиться, они возобновятся. Это не зубная боль, которую м-можно облегчить вашими дрянными л-лекарствами. От них столько же пользы, сколько от игрушечного насоса на пожаре. Впрочем, как хотите, дело ваше. Он взял стакан левой рукой. Страшные шрамы на ней напомнили Галли о бывшем у них перед тем разговоре. - Да, кстати, - спросил он, - где вы получили эти раны? На войне, вероятно? - Я же только что рассказывал, что меня бросили в мрачное подземелье и... - Знаю. Но это вариант для синьоры Грассини... Нет, в самом деле, в бразильскую войну? - Да, частью на войне, частью на охоте в диких местах... Всякое бывало. - А! Во время научной экспедиции?.. Бурное это было время в вашей жизни, должно быть? - Разумеется, в диких странах не проживешь без приключений, - небрежно сказал Овод. - И приключения, надо сознаться, бывают часто не из приятных. - Я все-таки не представляю себе, как вы ухитрились получить столько ранений... разве только если на вас нападали дикие звери. Например, эти шрамы на левой руке. - А, это было во время охоты на пуму. Я, знаете, выстрелил... Послышался стук в дверь. - Все ли прибрано в комнате, Мартини? Да? Так отворите, пожалуйста... Вы очень добры, синьора... Извините, что я не встаю. - И незачем вам вставать. Я не с визитом... Я пришла пораньше, Чезаре: вы, наверно, торопитесь. - Нет, у меня еще есть четверть часа. Позвольте, я положу ваш плащ в той комнате. Корзинку можно туда же? - Осторожно, там яйца. Самые свежие. Кэтти купила их утром в Монте Оливето... А это рождественские розы, синьор Риварес. Я знаю, вы любите цветы. Она присела к столу и, подрезав стебли, поставила цветы в вазу. - Риварес, вы начали рассказывать про пуму, - заговорил опять Галли. - Как же это было? - Ах да! Галли расспрашивал меня, синьора, о жизни в Южной Америке, и я начал рассказывать ему, отчего у меня так изуродована левая рука. Это было в Перу. На охоте за пумой нам пришлось переходить реку вброд, и когда я выстрелил, ружье дало осечку: оказывается, порох отсырел. Понятно, пума не стала дожидаться, пока я исправлю свою оплошность, и вот результат. - Нечего сказать, приятное приключение! - Ну, не так страшно, как кажется. Всякое бывало, конечно, но в общем жизнь была преинтересная. Охота на змей, например... Он болтал, рассказывал случай за случаем - об аргентинской войне, о бразильской экспедиции, о встречах с туземцами, об охоте на диких зверей. Галли слушал с увлечением, словно ребенок - сказку, и то и дело прерывал его вопросами. Впечатлительный, как все неаполитанцы, он любил все необычное. Джемма достала из корзинки вязанье и тоже внимательно слушала, проворно шевеля спицами и не отрывая глаз от работы. Мартини хмурился и беспокойно ерзал на стуле. Во всех этих рассказах ему слышались хвастливость и самодовольство. Несмотря на свое невольное преклонение перед человеком, способным переносить сильную физическую боль с таким поразительным мужеством, - как сам он, Мартини, мог убедиться неделю тому назад, - ему решительно не нравился Овод, не нравились его манеры, его поступки. - Вот это жизнь! - вздохнул Галли с откровенной завистью. - Удивляюсь, как вы решились покинуть Бразилию. Какими скучными должны казаться после нее все другие страны! - Лучше всего мне жилось, пожалуй, в Перу и в Эквадоре, - продолжал Овод. - Вот где действительно великолепно! Правда, слишком уж жарко, особенно в прибрежной полосе Эквадора, и условия жизни подчас очень суровы. Но красота природы превосходит всякое воображение. - Меня, пожалуй, больше привлекает полная свобода жизни в дикой стране, чем красоты природы, - сказал Галли. - Там человек может действительно сохранить свое человеческое достоинство, не то что в наших городах. - Да, - согласился Овод, - но только... Джемма отвела глаза от работы и посмотрела на него. Он вспыхнул и не кончил фразы. - Неужели опять начинается приступ? - спросил тревожно Галли. - Нет, ничего, не обращайте внимания. Ваши с-снадобья помогли, хоть я и п-проклинал их... Вы уже уходите, Мартини? - Да... Идемте, Галли, а то опоздаем. Джемма вышла за ними и скоро вернулась со стаканом гоголь-моголя. - Выпейте, - сказала она мягко, но настойчиво и снова села за свое вязанье. Овод кротко повиновался. С полчаса оба молчали. Наконец он тихо проговорил: - Синьора Болла! Джемма взглянула на него. Он теребил пальцами бахрому пледа, которым была покрыта кушетка, и не поднимал глаз. - Скажите, вы не поверили моим рассказам? - Я ни одной минуты не сомневалась, что вы все это выдумали, - спокойно ответила Джемма. - Вы совершенно правы. Я все время лгал. - И о том, что касалось войны? - Обо всем вообще. Я никогда не участвовал в войнах. А экспедиция... Приключения там бывали, и большая часть того, о чем я рассказывал, - действительные факты. Но раны мои совершенно другого происхождения. Вы поймали меня на одной лжи, и теперь я могу сознаться во всем остальном. - Стоит ли тратить силы на сочинение таких небылиц? - спросила Джемма. - По-моему, нет. - А что мне было делать? Вы помните вашу английскую пословицу: "Не задавай вопросов - не услышишь лжи". Мне не доставляет ни малейшего удовольствия дурачить людей, но должен же я что-то отвечать, когда меня спрашивают, каким образом я стал калекой. А уж если врать, так врать забавно. Вы видели, как Галли был доволен. - Неужели вам важнее позабавить Галли, чем сказать правду? - Правду... - Он пристально взглянул на нее, держа в руке оторванную бахромку пледа. - Вы хотите, чтобы я сказал правду этим людям? Да лучше я себе язык отрежу! - И затем с какой-то неуклюжей и робкой порывистостью добавил: - Я еще никому не рассказывал правды, но вам, если хотите, расскажу. Она молча опустила вязанье на колени. Было что-то трогательное в том, что этот черствый, скрытный человек решил довериться женщине, которую он так мало знал и, видимо, недолюбливал. После долгого молчания Джемма взглянула на него. Овод полулежал, облокотившись на столик, стоявший возле кушетки, и прикрыв изувеченной рукой глаза. Пальцы этой руки нервно вздрагивали, на кисти, там, где был рубец, четко бился пульс. Джемма подошла к кушетке и тихо окликнула его. Он вздрогнул и поднял голову. - Я совсем з-забыл, - проговорил он извиняющимся тоном. - Я х-хотел рассказать вам о... - О несчастном случае, когда вы сломали ногу. Но если вам тяжело об этом вспоминать... - О несчастном случае? Но это не был несчастный случай! Нет. Меня просто избили кочергой. Джемма смотрела на него в полном недоумении. Он откинул дрожащей рукой волосы со лба и улыбнулся. - Может быть, вы присядете? Пожалуйста, придвиньте кресло поближе. К сожалению, я не могу сделать это сам. 3-знаете, я был бы д-драгоценной находкой для Риккардо, если бы ему пришлось лечить меня тогда. Ведь он, как истый хирург, ужасно любит поломанные кости, а у меня в тот раз было сломано, кажется, все, что только можно сломать, за исключением шеи. - И вашего мужества, - мягко вставила Джемма. - Но, может быть, его и нельзя сломить? Овод покачал головой. - Нет, - сказал он, - мужество мое кое-как удалось починить потом, вместе со всем прочим, что от меня осталось. Но тогда оно было разбито, как чайная чашка. В том-то и весь ужас... Да, так я начал рассказывать о кочерге. Это было... дайте припомнить... лет тринадцать назад в Лиме. Я говорил, что Перу прекрасная страна, но она не так уже прекрасна для тех, кто очутился там без гроша в кармане, как было со мной. Я побывал в Аргентине, потом в Чили. Бродил по всей стране, чуть не умирая с голоду, и приехал в Лиму из Вальпарайзо матросом на судне, перевозившем скот. В самом городе мне не удалось найти работу, и я спустился к докам, в Каллао, - решил попытать счастья там. Ну, как известно, во всех портовых городах есть трущобы, в которых собираются матросы, и в конце концов я устроился в одном из игорных притонов. Я исполнял должность повара, подавал напитки гостям и тому подобное. Занятие не особенно приятное, но я был рад и этому. Там меня кормили, я видел человеческие лица, слышал хоть какую-то человеческую речь. Вы, может быть, скажете, что радоваться было нечему, но незадолго перед тем я болел желтой лихорадкой, долго пролежал в полуразвалившейся лачуге совершенно один, и это вселило в меня ужас... И вот однажды ночью мне велели вытолкать за дверь пьяного матроса, который стал буянить. Он в этот день сошел на берег, проиграл все свои деньги и был сильно не в духе. Мне пришлось послушаться, иначе я потерял бы место и околел с голоду; но этот человек был вдвое сильнее меня: мне пошел тогда только двадцать второй год, и после лихорадки я был слаб, как котенок. К тому же у него в руках была кочерга... - Овод замолчал и взглянул украдкой на Джемму. - Он, вероятно, хотел разделаться со мной, отправить на тот свет, но, будучи индийским матросом, выполнил свою работу небрежно и оставил меня недобитым как раз настолько, что я мог вернуться к жизни. - А что же делали остальные? Неужели все испугались одного пьяного матроса? Овод посмотрел на нее и расхохотался. - /Остальные!/ Игроки и другие завсегдатаи притона? Как же вы не понимаете! Я был их слугой, /собственностью/. Они окружили нас и, конечно, были в восторге от такого зрелища. Там смотрят на подобные вещи, как на забаву. Конечно, в том случае, если действующим лицом является кто-то другой. Джемма содрогнулась. - Чем же все это кончилось? - Этого я вам не могу сказать. После такой драки человек обычно ничего не помнит в первые дни. Но поблизости был корабельный врач, и, по-видимому, когда зрители убедились, что я не умер, за ним послали. Он починил меня кое-как. Риккардо находит, что плохо, но, может быть, в нем говорит профессиональная зависть. Как бы то ни было, когда я очнулся, одна старуха туземка взяла меня к себе из христианского милосердия - не правда ли, странно звучит? Помню, как она, бывало, сидит, скорчившись, в углу хижины, курит трубку, сплевывает на пол и напевает что-то себе под нос. Старуха оказалась добрая, она все говорила, что у нее я могу умереть спокойно: никто мне не помешает. Но дух противоречия не оставил меня, и я решил выжить. Трудная это была работа - возвращаться к жизни, и теперь мне иной раз приходит в голову, что игра не стоила свеч. Терпение у этой старухи было поразительное. Я пробыл у нее... дай бог памяти... месяца четыре и все это время то бредил, то буйствовал, как медведь с болячкой в ухе. Боль была, надо сказать, довольно сильная, а я человек изнеженный еще с детства. - Что же было дальше? - Дальше... кое-как поправился и уполз от старухи. Не думайте, что во мне говорила щепетильность, нежелание злоупотреблять гостеприимством бедной женщины. Нет, мне было не до этого. Я просто не мог больше выносить ее лачужку... Вы говорили о моем мужестве. Посмотрели бы вы на меня тогда! Приступы боли возобновлялись каждый вечер, как только начинало смеркаться. После полудня я обычно лежал один и следил, как солнце опускается все ниже и ниже... О, вам никогда этого не понять! Я и теперь не могу без ужаса видеть солнечный закат... Наступила долгая пауза. - Потом я пошел бродить по стране, в надежде найти какую-нибудь работу. Оставаться в Лиме не было никакой возможности. Я сошел бы с ума... Добрался до Куско... Однако зачем мучить вас этой старой историей - в ней нет ничего занимательного. Джемма подняла голову и посмотрела на него серьезным, глубоким взглядом. - Не говорите так, /прошу/ вас, - сказала она. Овод закусил губу и оторвал еще одну бахромку от пледа. - Значит, рассказывать дальше? - спросил он немного погодя. - Если... если хотите... Но воспоминания мучительны для вас. - А вы думаете, я забываю об этом, когда молчу? Тогда еще хуже. Но меня мучают не сами воспоминания. Нет, страшно то, что я потерял тогда всякую власть над собой. - Я не совсем понимаю... - Мое мужество пришло к концу, и я оказался трусом. - Но ведь есть предел всякому терпению! - Да, и человек, который достиг этого предела, не знает, что с ним будет в следующий раз. - Скажите, если можете, - нерешительно спросила Джемма, - каким образом вы в двадцать лет оказались заброшенным в такую даль? - Очень просто. Дома, на родине, жизнь улыбалась мне, но я убежал оттуда. - Почему? Он засмеялся коротким, сухим смехом: - Почему? Должно быть, потому, что я был самонадеянным мальчишкой. Я рос в богатой семье, меня до невозможности баловали, и я вообразил, что весь мир сделан из розовой ваты и засахаренного миндаля. Но в один прекрасный день выяснилось, что некто, кому я верил, обманывал меня... Что с вами? Почему вы так вздрогнули? - Ничего. Продолжайте, пожалуйста. - Я открыл, что меня оплели ложью. Случай весьма обыкновенный, конечно, но, повторяю, я был молод, самонадеян и верил, что лжецов ожидает ад. Поэтому я решил: будь что будет - и убежал в Южную Америку, без денег, не зная ни слова по-испански, будучи белоручкой, привыкшим жить на всем готовом. В результате я сам попал в настоящий ад, и это излечило меня от веры в ад воображаемый. Я уже был на самом дне... Так прошло пять лет, а потом экспедиция Дюпре вытащила меня на поверхность. - Пять лет! Это ужасно! Но неужели у вас не было друзей? - Друзей? - Он повернулся к ней всем телом. - У меня /никогда/ не было друзей... Но через секунду словно устыдился своей вспышки и поспешил прибавить: - Не придавайте всему этому такого значения. Я, пожалуй, изобразил свое прошлое в слишком мрачном свете. В действительности первые полтора года были вовсе не так плохи: я был молод, силен и довольно успешно выходил из затруднений, пока тот матрос не изувечил меня... После этого я уже не мог найти работу. Удивительно, каким совершенным оружием может быть кочерга в умелых руках! А калеку, понятно, никто не наймет. - Что же вы делали? - Что мог. Одно время был на побегушках у негров, работавших на сахарных плантациях. Между прочим, удивительное дело! Рабы всегда ухитряются завести себе собственного раба. Впрочем, надсмотрщики не держали меня подолгу. Из-за хромоты я не мог двигаться быстро, да и большие тяжести были мне не под силу. А кроме того, у меня то и дело повторялось воспаление или как там называется эта проклятая болезнь... Через некоторое время я перекочевал с плантаций на серебряные рудники и пытался устроиться там Но управляющие смеялись, как только я заговаривал о работе, а рудокопы буквально травили меня. - За что? - Такова уж, должно быть, человеческая натура. Они видели, что я могу отбиваться только одной рукой. Наконец я ушел с этих рудников и отправился бродяжничать, в надежде, что подвернется какая-нибудь работа. - Бродяжничать? С больной ногой? Овод вдруг поднял на нее глаза, судорожно переведя дыхание. - Я... я голодал, - сказал он. Джемма отвернулась от него и оперлась на руку подбородком. Он помолчал, потом заговорил снова, все больше и больше понижая голос: - Я бродил и бродил без конца, до умопомрачения и все-таки ничего не нашел. Пробрался в Эквадор, но там оказалось еще хуже. Иногда перепадала паяльная работа - я довольно хороший паяльщик - или какое-нибудь мелкое поручение. Случалось, что меня нанимали вычистить свиной хлев или... да не стоит перечислять... И вот однажды ... Тонкая смуглая рука Овода вдруг сжалась в кулак, и Джемма, подняв голову, с тревогой взглянула ему в лицо. Оно было обращено к ней в профиль, и она увидела жилку на виске, бившуюся частыми неровными ударами. Джемма наклонилась и нежно взяла его за руку: - Не надо больше. Об этом даже говорить тяжело. Он нерешительно посмотрел на ее руку, покачал головой и продолжал твердым голосом: - И вот однажды я наткнулся на бродячий цирк. Помните, тот цирк, где мы были с вами? Так вот такой же, только еще хуже, еще вульгарнее. Тамошняя публика хуже наших флорентийцев - им чем грубее, грязнее, тем лучше. Входил в программу, конечно, и бой быков. Труппа расположилась на ночлег возле большой дороги. Я подошел к ним и попросил милостыни. Погода стояла нестерпимо жаркая. Я изнемогал от голода и упал в обморок. В то время со мной часто случалось, что я терял сознание, точно институтка, затянутая в корсет. Меня внесли в палатку, накормили, дали мне коньяку, а на другое утро предложили мне... Снова пауза. - Им требовался горбун, вообще какой-нибудь уродец, чтобы мальчишкам было в кого бросать апельсинными и банановыми корками... Помните клоуна в цирке? Вот и я был таким же целых два года. Итак, я научился выделывать кое-какие трюки. Но хозяину показалось, что я недостаточно изуродован. Это исправили: мне приделали фальшивый горб и постарались извлечь все, что можно, из больной ноги и руки. Зрители там непритязательные - можно полюбоваться, как мучают живое существо, и с них этого достаточно. А шутовской наряд довершал впечатление. Все бы шло прекрасно, но я часто болел и не мог выходить на арену. Если содержатель труппы бывал не в духе, он требовал, чтобы я все-таки участвовал в представлении, и в такие вечера публика получала особое удовольствие. Помню, как-то раз у меня были сильные боли. Я вышел на арену и упал в обморок. Потом очнулся и вижу: вокруг толпятся люди, все кричат, улюлюкают, забрасывают меня... - Не надо! Я не могу больше! Ради бога, перестаньте! - Джемма вскочила, зажав уши. Овод замолчал и, подняв голову, увидел слезы у нее на глазах. - Боже мой! Какой я идиот! - прошептал он. Джемма отошла к окну. Когда она обернулась, Овод снова лежал, облокотившись на столик и прикрыв лицо рукой. Казалось, он забыл о ее присутствии. Она села возле него и после долгого молчания тихо проговорила: - Я хочу вас спросить... - Да? - Почему вы тогда не перерезали себе горло? Он удивленно посмотрел на нее: - Вот не ожидал от вас такого вопроса! А как же мое дело? Кто бы выполнил его за меня? - Ваше дело? А-а, понимаю... И вам не стыдно говорить о своей трусости! Претерпеть все это и не забыть о стоящей перед вами цели! Вы самый мужественный человек, какого я встречала! Он снова прикрыл лицо рукой и горячо сжал пальцы Джеммы. Наступило молчание, которому, казалось, не будет конца. И вдруг в саду, под окнами, чистый женский голос запел французскую уличную песенку: Ch, Pierrot! Danse, Pierrot! Danse un pen, mon pauvre Jeannot! Vive la danse et l'allegresse! Jouissons de notre bell' jeunesse! Si moi je pleure on moi je soupire, Si moi ie fais la triste figure - Monsieur, ce nest que pour rire! На! На, ha, ha! Monsieur, ce n'est que pour rire!(*71) При первых же словах этой песни Овод с глухим стоном отшатнулся от Джеммы. Но она удержала его за руку и крепко сжала ее в своих, будто стараясь облегчить ему боль во время тяжелой операции. Когда же песня оборвалась и в саду раздались аплодисменты и смех, он медленно проговорил, устремив на нее страдальческий, как у затравленного зверя, взгляд: - Да, это Зита со своими друзьями. Она хотела прийти ко мне в тот вечер, когда здесь был Риккардо. Я сошел бы с ума от одного ее прикосновения! - Но ведь она не понимает этого, - мягко сказала Джемма. - Она даже не подозревает, что вам тяжело с ней. В саду снова раздался взрыв смеха. Джемма поднялась и распахнула окно. Кокетливо повязанная шарфом с золотой вышивкой, Зита стояла посреди дорожки, подняв над головой руку с букетом фиалок, за которым тянулись три молодых кавалерийских офицера. - Мадам Рени! - окликнула ее Джемма. Словно туча нашла на лицо Зиты. - Что вам угодно, сударыня? - спросила она, бросив на Джемму вызывающий взгляд. - Попросите, пожалуйста, ваших друзей говорить немножко потише. Синьор Риварес плохо себя чувствует. Танцовщица швырнула фиалки на землю. - Allez-vous-en! - крикнула она, круто повернувшись к удивленным офицерам. - Vous m'embelez, messieurs!(*72) - и медленно вышла из сада. Джемма закрыла окно. - Они ушли, - сказала она. - Благодарю... И простите, что вам пришлось побеспокоиться из-за меня. - Беспокойство не большое... Он сразу уловил нерешительные нотки в ее голосе. - Беспокойство не большое, но..? Вы не докончили фразы, синьора, там было "но". - Если вы умеете читать чужие мысли, то не извольте обижаться на них. Правда, это не мое дело, но я не понимаю... - Моего отвращения к мадам Рени? Это только когда я... - Нет, я не понимаю, как вы можете жить вместе с ней, если она вызывает у вас такие чувства. По-моему, это оскорбительно для нее как для женщины, и... - Как для женщины? - Он резко рассмеялся. - И вы называете /ее/ женщиной? - Это нечестно! - воскликнула Джемма. - Кто дал вам право говорить о ней в таком тоне с другими... и особенно с женщинами! Овод отвернулся к окну и широко открытыми глазами посмотрел на заходящее солнце. Джемма опустила шторы и жалюзи, чтобы ему не было видно заката, потом села к столику у другого окна и снова взялась за вязанье. - Не зажечь ли лампу? - спросила она немного погодя. Овод покачал головой. Когда стемнело, Джемма свернула работу и положила ее в корзинку. Опустив руки на колени, она молча смотрела на неподвижную фигуру Овода. Тусклый вечерний свет смягчал насмешливое, самоуверенное выражение его лица и подчеркивал трагические складки у рта. Джемма вспомнила вдруг каменный крест, поставленный ее отцом в память Артура, и надпись на нем: Все воды твои и волны твои прошли надо мной. Целый час прошел в молчании. Наконец Джемма встала и тихо вышла из комнаты. Возвращаясь назад с зажженной лампой, она остановилась в дверях, думая, что Овод заснул. Но как только свет упал на него, он повернул к ней голову. - Я сварила вам кофе, - сказала Джемма, опуская лампу на стол. - Поставьте его куда-нибудь и, пожалуйста, подойдите ко мне. Он взял ее руки в свои. - Знаете, о чем я думал? Вы совершенно правы, моя жизнь исковеркана. Но ведь женщину, достойную твоей... любви, встречаешь не каждый день. А мне пришлось перенести столько всяких бед! Я боюсь... - Чего? - Темноты. Иногда я просто /не могу/ оставаться один ночью. Мне нужно, чтобы рядом со мной было живое существо. Темнота, кромешная темнота вокруг... Нет, нет! Я боюсь не ада! Ад - это детская игрушка. Меня страшит темнота /внутренняя/, там нет ни плача, ни скрежета зубовного, а только тишина... мертвая тишина. Зрачки у него расширились, он замолчал. Джемма ждала, затаив дыхание. - Вы, наверно, думаете: что за фантазии! Да! Вам этого не понять - к счастью, для вас самой. А я сойду с ума, если останусь один. Не судите меня слишком строго. Я не так мерзок, как, может быть, кажется на первый взгляд. - Осуждать вас я не могу, - ответила она. - Мне не приходилось испытывать такие страдания. Но беды... у кого их не было! И мне думается, если смалодушествовать и совершить несправедливость, жестокость, - раскаяния все равно не минуешь. Но вы не устояли только в этом, а я на вашем месте потеряла бы последние силы, прокляла бы бога и покончила с собой. Овод все еще держал ее руки в своих. - Скажите мне, - тихо проговорил он, - а вам никогда не приходилось корить себя за какой-нибудь жестокий поступок? Джемма ничего не ответила ему, но голова ее поникла, и две крупные слезы упали на его руку. - Говорите, - горячо зашептал он, сжимая ее пальцы, - говорите! Ведь я рассказал вам о всех своих страданиях. - Да... Я была жестока с человеком, которого любила больше всех на свете. Руки, сжимавшие ее пальцы, задрожали. - Он был нашим товарищем, - продолжала Джемма, - его оклеветали, на него возвели явный поклеп в полиции, а я всему поверила. Я ударила его по лицу, как предателя... Он покончил с собой, утопился... Через два дня я узнала, что он был ни в чем не виновен... Такое воспоминание, пожалуй, похуже ваших... Я охотно дала бы отсечь правую руку, если бы этим можно было исправить то, что сделано. Новый для нее, опасный огонек сверкнул в глазах Овода. Он быстро склонил голову и поцеловал руку Джеммы. Она испуганно отшатнулась от него. - Не надо! - сказала она умоляющим тоном. - Никогда больше не делайте этого. Мне тяжело. - А разве тому, кого вы убили, не было тяжело? - Тому, кого я убила... Ах, вот идет Чезаре! Наконец-то! Мне... мне надо идти. x x x Войдя в комнату, Мартини застал Овода одного. Около него стояла нетронутая чашка кофе, и он тихо и монотонно, видимо не получая от этого никакого удовольствия, сыпал ругательствами. Глава IX Несколько дней спустя Овод вошел в читальный зал общественной библиотеки и спросил собрание проповедей кардинала Монтанелли. Он был еще очень бледен и хромал сильнее, чем всегда. Риккардо, сидевший за соседним столом, поднял голову. Он любил Овода, но не выносил в нем одной черты - озлобленности на всех и вся. - Подготовляете новое нападение на несчастного кардинала? - язвительно спросил Риккардо. - Почему это вы, милейший, в-всегда приписываете людям з-злые умыслы? Это отнюдь не по-христиански. Я просто готовлю статью о современном богословии для н-новой газеты. - Для какой новой газеты? - Риккардо нахмурился. Ни для кого не было тайной, что оппозиция только дожидалась нового закона о печати, чтобы поразить читателей газетой радикального направления, но открыто об этом не говорили. - Для "Шарлатана" или - как она называется - "Церковная хроника"? - Тише, Риварес! Мы мешаем другим. - Ну, так вернитесь к своей хирургии и предоставьте м-мне заниматься богословием. Я не м-мешаю вам выправлять с-сломанные кости, хотя имел с ними дело гораздо больше, чем вы. И Овод погрузился в изучение тома проповедей. Вскоре к нему подошел один из библиотекарей. - Синьор Риварес, если не ошибаюсь, вы были членом экспедиции Дюпре, исследовавшей притоки Амазонки. Помогите нам выйти из затруднения. Одна дама спрашивала отчеты этой экспедиции, а они как раз у переплетчика. - Какие сведения ей нужны? - Она хочет знать только, когда экспедиция выехала и когда она проходила через Эквадор. - Экспедиция выехала из Парижа осенью тысяча восемьсот тридцать седьмого года и прошла через Квито в апреле тридцать восьмого. Мы провели три года в Бразилии, потом спустились к Рио(*73) и вернулись в Париж летом сорок первого года. Не нужны ли вашей читательнице даты отдельных открытий? - Нет, спасибо. Это все, что ей требуется... Беппо, отнесите, пожалуйста, этот листок синьоре Болле... Еще раз благодарю вас, синьор Риварес. Простите за беспокойство. Нахмурившись, Овод откинулся на спинку стула. Зачем ей понадобились эти даты? Зачем ей знать, когда экспедиция проходила через Эквадор? Джемма ушла домой с полученной справкой. Апрель 1838 года, а Артур умер в мае 1833. Пять лет... Она взволнованно ходила по комнате. Последние ночи ей плохо спалось, и под глазами у нее были темные круги. Пять лет... И он говорил о "богатом доме", о ком-то, "кому он верил и кто его обманул"... Обманул его, а обман открылся... Она остановилась и заломила руки над головой. Нет, это чистое безумие!.. Этого не может быть... А между тем, как тщательно обыскали они тогда всю гавань! Пять лет... И ему не было двадцати одного, когда тот матрос... Значит, он убежал из дому девятнадцати лет. Ведь он сказал: "полтора года"... А эти синие глаза и эти нервные пальцы? И отчего он так озлоблен против Монтанелли? Пять лет... Пять лет... Если бы только знать наверное, что Артур утонул, если бы она видела его труп... Тогда эта старая рана зажила бы наконец, и тяжелое воспоминание перестало бы так мучить ее. И лет через двадцать она, может быть, привыкла бы оглядываться на прошлое без ужаса. Вся ее юность была отравлена мыслью об этом поступке. День за днем, год за годом боролась она с угрызениями совести. Она не переставала твердить себе, что служит будущему, и старалась отгородиться от страшного призрака прошлого. Но изо дня в день, из года в год ее преследовал образ утопленника, уносимого в море, в сердце звучал горький вопль, который она не могла заглушить: "Артур погиб! Я убила его!" Порой ей казалось, что такое бремя слишком тяжело для нее. И, однако, Джемма отдала бы теперь половину жизни, чтобы снова почувствовать это бремя. Горькая мысль, что она убила Артура, стала привычной; ее душа слишком долго изнемогала под этой тяжестью, чтобы упасть под ней теперь. Но если она толкнула его не в воду, а... Джемма опустилась на стул и закрыла лицо руками. И подумать, что вся ее жизнь была омрачена призраком его смерти! О, если бы она толкнула его только на смерть, а не на что-либо худшее! Подробно, безжалостно вспоминала Джемма весь ад его прошлой жизни. И так ярко предстал этот ад в ее воображении, словно она видела и испытала все это сама: дрожь беззащитной души, надругательства, ужас одиночества и муки горше смерти, не дающие покоя ни днем, ни ночью. Так ясно видела она эту грязную лачугу, как будто сама была там, как будто страдала вместе с ним на серебряных рудниках, на кофейных плантациях, в бродячем цирке... Бродячий цирк... Отогнать от себя хотя бы эту мысль... Ведь так можно потерять рассудок! Джемма выдвинула ящик письменного стола. Там у нее лежало несколько реликвий, с которыми она не могла заставить себя расстаться. Она не отличалась сентиментальностью и все-таки хранила кое-что на память: это была уступка той слабой стороне ее "я", которую Джемма всегда так упорно подавляла в себе. Она очень редко заглядывала в этот ящик. Вот они - первое письмо Джиованни, цветы, что лежали в его мертвой руке, локон ее ребенка, увядший лист с могилы отца. На дне ящика лежал портрет Артура, когда ему было десять лет, - единственный его портрет. Джемма опустилась на стул и глядела на прекрасную детскую головку до тех пор, пока образ Артура-юноши не встал перед ней. Как ясно она видела теперь его лицо! Нежные очертания рта, большие серьезные глаза, ангельская чистота выражения - все это так запечатлелось в ее памяти, как будто он умер вчера. И медленные слепящие слезы скрыли от нее портрет. Как могла ей прийти в голову такая мысль! Разве не святотатство навязывать этому светлому далекому духу грязь и скорбь жизни? Видно, боги любили его и дали ему умереть молодым. В тысячу раз лучше перейти в небытие, чем остаться жить и превратиться в Овода, в этого Овода, с его дорогими галстуками, сомнительными остротами и язвительным языком... Нет, нет! Это страшный плод ее воображения. Она ранит себе сердце пустыми выдумками - Артур мертв! - Можно войти? - негромко спросили у двери. Джемма вздрогнула так сильно, что портрет выпал у нее из рук. Овод прошел, хромая, через всю комнату, поднял его и подал ей. - Как вы меня испугали! - сказала она. - П-простите, пожалуйста. Быть может, я помешал? - Нет, я перебирала разные старые вещи. С минуту Джемма колебалась, потом протянула ему портрет: - Что вы скажете об этой головке? И пока Овод рассматривал портрет, она следила за ним так напряженно, точно вся ее жизнь зависела от выражения его лица. Но он только критически поднял брови и сказал: - Трудную вы мне задали задачу. Миниатюра выцвела, а детские лица вообще читать нелегко. Но мне думается, что этот ребенок должен был стать несчастным человеком. И самое разумное, что он мог сделать, это остаться таким вот малышом. - Почему? - Посмотрите-на линию нижней губы. В нашем мире нет места таким натурам. Для них с-страдание есть с-страдание, а неправда - неправда. Здесь нужны люди, которые умеют думать только о своем деле. - Портрет никого вам не напоминает? Он еще пристальнее посмотрел на миниатюру. - Да. Как странно!.. Да, конечно, очень похож... - На кого? - На к-кардинала М-монтанелли. Быть может, у этого безупречного пастыря имеется племянник? Позвольте полюбопытствовать, кто это? - Это детский портрет друга, о котором я вам недавно говорила. - Того, которого вы убили? Джемма невольно вздрогнула. Как легко и с какой жестокостью произнес он это страшное слово! - Да, того, которого я убила... если он действительно умер. - Если? Она не спускала глаз с его лица: - Иногда я в этом сомневаюсь. Тела ведь так и не нашли. Может быть, он, как и вы, убежал из дому и уехал в Южную Америку. - Будем надеяться, что нет. Вам было бы тяжело жить с такой мыслью. В свое время мне пришлось препроводить не одного человека в царство теней, но если б я знал, что какое-то живое существо по моей вине отправилось в Южную Америку, я потерял бы сон, уверяю вас. - Значит, вы думаете, - сказала Джемма, сжав руки и подходя к нему, - что, если бы этот человек не утонул... а пережил то, что пережили вы, он никогда не вернулся бы домой и не предал бы прошлое забвению? Вы думаете, он не мог бы простить? Ведь и мне это многого стоило! Смотрите! Она откинула со лба тяжелые пряди волос. Меж черных локонов проступала широкая серебряная полоса. Наступило долгое молчание. - Я думаю, - медленно сказал Овод, - что мертвым лучше оставаться мертвыми. Прошлое трудно забыть. И на месте вашего друга я продолжал бы ос-ставаться мертвым. Встреча с привидением - вещь неприятная. Джемма положила портрет в ящик и заперла его на ключ. - Жестокая мысль, - сказала она. - Поговорим о чем-нибудь другом. - Я пришел посоветоваться с вами об одном небольшом деле, если возможно - по секрету. Мне пришел в голову некий план. Джемма придвинула стул к столу и села. - Что вы думаете о проектируемом законе относительно печати? - начал он ровным голосом, без обычного заикания. - Что я думаю? Я думаю, что проку от него будет мало, но лучше это, чем совсем ничего. - Несомненно. Вы, следовательно, собираетесь работать в одной из новых газет, которые хотят здесь издавать? - Да, я бы хотела этим заняться. При выпуске новой газеты всегда бывает много технической работы: поиски типографии, распространение и... - И долго вы намерены губить таким образом свои способности? - Почему "губить"? - Конечно, губить. Ведь для вас не секрет, что вы гораздо умнее большинства мужчин, с которыми вам приходится работать, а вы позволяете им превращать вас в какую-то подсобную силу. В умственном отношении Грассини и Галли просто школьники в сравнении с вами, а вы сидите и правите их статьи, точно заправский корректор. - Во-первых, я не все время трачу на чтение корректур, а во-вторых, вы сильно преувеличиваете мои способности: они не так блестящи, как вам кажется. - Я вовсе не считаю их блестящими, - спокойно ответил Овод. - У вас твердый и здравый ум, что гораздо важнее. На этих унылых заседаниях комитета вы первая замечаете ошибки ваших товарищей. - Вы несправедливы к ним. У Мартини очень хорошая голова, а в способностях Фабрицци и Леги я не сомневаюсь. Что касается Грассини, то он знает экономическую статистику Италии лучше всякого чиновника. - Это еще не так много. Но бог с ними! Факт остается фактом: с вашими способностями вы могли бы выполнять более серьезную работу и играть более ответственную роль. - Я вполне довольна своим положением. Моя работа не так уж важна, но ведь всякий делает, что может. - Синьора Болла, нам с вами не стоит говорить друг другу комплименты и скромничать. Ответьте мне прямо: считаете ли вы, что ваша теперешняя работа может выполняться людьми, стоящими гораздо ниже вас по уму? - Ну, если вы уж так настаиваете, то, пожалуй, это до известной степени верно. - Так почему же вы это допускаете? Молчание. - Почему вы это допускаете? - Потому что я тут бессильна. - Бессильны? Не понимаю! Она укоризненно взглянула на него: - Это неделикатно... так настойчиво требовать ответа. - А все-таки вы мне ответите. - Ну хорошо. Потому, что моя жизнь разбита. У меня нет сил взяться теперь за что-нибудь настоящее. Я гожусь только в труженицы, на партийную техническую работу. Ее я, по крайней мере, исполняю добросовестно, а ведь кто-нибудь должен ею заниматься. - Да... Разумеется, кто-нибудь должен, но не один и тот же человек. - Я, кажется, только на это и способна. Он посмотрел на нее прищурившись. Джемма подняла голову: - Мы возвращаемся к прежней теме, а ведь у нас должен быть деловой разговор. Зачем говорить со мной о работе, которую я могла бы делать? Я ее не сделаю теперь. Но я могу помочь вам обдумать ваш план. В чем он состоит? - Вы начинаете с заявления, что предлагать вам работу бесполезно, а потом спрашиваете, что я предлагаю. Мне нужно, чтобы вы не только обдумали мой план, но и помогли его выполнить. - Расскажите сначала, в чем дело, а потом поговорим. - Прежде всего я хочу знать вот что: слыхали вы что-нибудь о подготовке восстания в Венеции? - Со времени амнистии ни о чем другом не говорят, как о предстоящих восстаниях и о санфедистских заговорах, но я скептически отношусь к к тому и к другому. - Я тоже в большинстве случаев. Но сейчас речь идет о серьезной подготовке к восстанию против австрийцев. В Папской области - особенно в четырех легатствах - молодежь намеревается тайно перейти границу и примкнуть к восставшим. Друзья из Романьи сообщают мне... - Скажите, - прервала его Джемма, - вы вполне уверены, что на ваших друзей можно положиться? - Вполне. Я знаю их лично и работал с ними. - Иначе говоря, они члены той же организации, что и вы? Простите мне мое недоверие, но я всегда немного сомневаюсь в точности сведений, получаемых от тайных организаций. Мне кажется... - Кто вам сказал, что я член какой-то тайной организации? - резко спросил он. - Никто, я сама догадалась. - А! - Овод откинулся на спинку стула и посмотрел на Джемму, нахмурившись. - Вы всегда угадываете чужие тайны? - Очень часто. Я довольно наблюдательна и умею устанавливать связь между фактами. Так что будьте осторожны со мной. - Я ничего не имею против того, чтобы вы знали о моих делах, лишь бы дальше не шло. Надеюсь, что эта ваша догадка не стала достоянием... Джемма посмотрела на него не то удивленно, не то обиженно. - По-моему, это излишний вопрос, - сказала она. - Я, конечно, знаю, что вы ничего не станете говорить посторонним, но членам вашей партии, быть может... - Партия имеет дело с фактами, а не с моими догадками и домыслами. Само собой разумеется, что я никогда ни с кем об этом не говорила. - Благодарю вас. Вы, быть может, угадали даже, к какой организации я принадлежу? - Я надеюсь... не обижайтесь только за мою откровенность, вы ведь сами начали этот разговор, - я надеюсь, что это не "Кинжальщики". - Почему вы на это надеетесь? - Потому что вы достойны лучшего. - Все мы достойны лучшего. Вот вам ваш же ответ. Я, впрочем, состою членом организации "Красные пояса". Там более крепкий народ, серьезнее относятся к своему делу. - Под "делом" вы имеете в виду убийства? - Да, между прочим и убийства. Кинжал - очень полезная вещь тогда, когда за ним стоит хорошая организованная пропаганда. В этом-то я и расхожусь с той организацией. Они думают, что кинжал может устранить любую трудность, и сильно ошибаются: кое-что устранить можно, но не все. - Неужели вы в самом деле верите в это? Овод с удивлением посмотрел на нее. - Конечно, - продолжала Джемма, - с помощью кинжала можно устранить конкретного носителя зла - какого-нибудь шпика или особо зловредного представителя власти, но не возникнет ли на месте прежнего препятствия новое, более серьезное? Вот в чем вопрос! Не получится ли, как в притче о выметенном и прибранном доме и о семи злых духах? Ведь каждый новый террористический акт еще больше озлобляет полицию, а народ приучает смотреть на жестокости и насилие, как на самое обыкновенное дело. - А что же, по-вашему, будет, когда грянет революция? Народу придется привыкать к насилию. Война есть война. - Это совсем другое дело. Революция - преходящий момент в жизни народа. Такова цена, которою мы платим за движение вперед. Да! Во время революций насилия неизбежны, но это будет только в отдельных случаях, это будут исключения, вызванные исключительностью исторического момента. А в террористических убийствах самое страшное то, что они становятся чем-то заурядным, на них начинают смотреть, как на нечто обыденное, у людей притупляется чувство святости человеческой жизни. Я редко бывала в Романье, и все же у меня сложилось впечатление, что там привыкли или начинают привыкать к насильственным методам борьбы. - Лучше привыкнуть к этому, чем к послушанию и покорности. - Не знаю... Во всякой привычке есть что-то дурное, рабское, а эта, кроме всего прочего, воспитывает в людях жестокость. Но если, по-вашему, революционная деятельность должна заключаться только в том, чтобы вырывать у правительства те или иные уступки, тогда тайные организации и кинжал покажутся вам лучшим оружием в борьбе, ибо правительства боятся их больше всего на свете. А по-моему, борьба с правительством - это лишь средство, главная же наша цель - изменить отношение человека к человеку. Приучая невежественных людей к виду крови, вы уменьшаете в их глазах ценность человеческой жизни. - А ценность религии? - Не понимаю. Он улыбнулся: - Мы с вами расходимся во мнениях относительно того, где корень всех наших бед. По-вашему, он в недооценке человеческой жизни... - Вернее, в недооценке человеческой личности, которая священна. - Как вам угодно. А по-моему, главная причина всех наших несчастий и ошибок - душевная болезнь, именуемая религией. - Вы говорите о какой-нибудь одной религии? - О нет! Они отличаются одна от другой лишь внешними симптомами. А сама болезнь - это религиозная направленность ума, это потребность человека создать себе фетиш и обоготворить его, пасть ниц перед кем-нибудь и поклоняться кому-нибудь. Кто это будет - Христос, Будда или дикарский тотем, - не имеет значения. Вы, конечно, не согласитесь со мной. Можете считать себя атеисткой(*74), агностиком(*75), кем заблагорассудится, - все равно я за пять шагов чувствую вашу религиозность. Впрочем, наш спор бесцелен, хотя вы грубо ошибаетесь, думая, что я рассматриваю террористические акты только как способ расправы со зловредными представителями власти. Нет, это способ - и, по-моему, наилучший способ - подрывать авторитет церкви и приучать народ к тому, чтобы он смотрел на ее служителей, как на паразитов. - А когда вы достигнете своей цели, когда вы разбудите зверя, дремлющего в человеке, и натравите его на церковь, тогда... - Тогда я скажу, что сделал свое дело, ради которого стоило жить. - Так вот о каком деле шла речь в тот раз! - Да, вы угадали. Она вздрогнула и отвернулась от него. - Вы разочаровались во мне? - с улыбкой спросил Овод. - Нет, не разочаровалась... Я... я, кажется, начинаю бояться вас. Прошла минута, и, взглянув на него, Джемма проговорила своим обычным деловым тоном: - Да, спорить нам бесполезно. У нас слишком разные мерила. Я, например, верю в пропаганду, пропаганду и еще раз пропаганду и в открытое восстание, если оно возможно. - Тогда вернемся к моему плану. Он имеет отношение к пропаганде, но только некоторое, а к восстанию - непосредственное. - Я вас слушаю. - Итак, я уже сказал, что из Романьи в Венецию направляется много добровольцев. Мы еще не знаем, когда вспыхнет восстание. Быть может, не раньше осени или зимы. Но добровольцев нужно вооружить, чтобы они по первому зову могли двинуться к равнинам. Я взялся переправить им в Папскую область оружие и боевые припасы... - Погодите минутку... Как можете вы работать с этими людьми? Революционеры в Венеции и Ломбардии стоят за нового папу. Они сторонники либеральных форм и положительно относятся к прогрессивному церковному движению. Как можете вы, такой непримиримый антиклерикал, уживаться с ними? Овод пожал плечами: - Что мне до того, что они забавляются тряпичной куклой? Лишь бы делали свое дело! Да, конечно, они будут носиться с папой. Почему это должно меня тревожить, если мы все же идем на восстание? Побить собаку можно любой палкой, и любой боевой клич хорош, если с ним поднимешь народ на австрийцев. - Чего же вы ждете от меня? - Главным образом, чтобы вы помогли мне переправить оружие через границу. - Но как я это сделаю? - Вы сделаете это лучше всех. Я собираюсь закупить оружие в Англии, и с доставкой предстоит немало затруднений. Ввозить через порты Папской области невозможно; значит, придется доставлять в Тоскану, а оттуда переправлять через Апеннины. - Но тогда у вас будут две границы вместо одной! - Да, но все другие пути безнадежны. Ведь привезти большой контрабандный груз в неторговую гавань нельзя, а вы знаете, что в Чивита-Веккиа(*76) заходят самое большее три парусные лодки да какая-нибудь рыбачья шхуна. Если только мы доставим наш груз в Тоскану, я берусь провезти его через границу Папской области. Мои товарищи знают там каждую горную тропинку, и у нас много мест, где можно прятать оружие. Груз должен прийти морским путем в Ливорно, и в этом-то главное затруднение. У меня нет там связей с контрабандистами, а у вас, вероятно, есть. - Дайте мне подумать пять минут. Джемма облокотилась о колено, подперев подбородок ладонью, и вскоре сказала: - Я, вероятно, смогу вам помочь, но до того, как мы начнем обсуждать все подробно, ответьте на один вопрос. Вы можете дать мне слово, что это дело не будет связано с убийствами и вообще с насилием? - Разумеется! Я никогда не предложил бы вам участвовать в том, чего вы не одобряете. - Когда нужен окончательный ответ? - Время не терпит, но я могу подождать два-три дня. - Вы свободны в субботу вечером? - Сейчас скажу... сегодня четверг... да, свободен. - Ну, так приходите ко мне. За это время я все обдумаю. x x x В следующее воскресенье Джемма послала комитету флорентийской организации мадзинистов письмо, в котором сообщала, что намерена заняться одним делом политического характера и поэтому не сможет исполнять в течение нескольких месяцев ту работу, за которую до сих пор была ответственна перед партией. В комитете ее письмо вызвало некоторое удивление, но возражать никто не стал. Джемму знали в партии как человека, на которого можно положиться, и члены комитета решили, что, если синьора Болла предпринимает неожиданный шаг, то имеет на это основательные причины. Мартини Джемма сказала прямо, что берется помочь Оводу в кое-какой "пограничной работе". Она заранее выговорила себе право быть до известной степени откровенной со своим старым другом - ей не хотелось, чтобы между ними возникали недоразумения и тайны. Она считала себя обязанной доказать, что доверяет ему. Мартини ничего не сказал ей, но Джемма поняла, что эта новость глубоко его огорчила. Они сидели у нее на террасе, глядя на видневшийся вдали, за красными крышами, Фьезоле. После долгого молчания Мартини встал и принялся ходить взад и вперед, заложив руки в карманы и посвистывая, что служило у него верным признаком волнения. Несколько минут Джемма молча смотрела на него. - Чезаре, вас это очень обеспокоило, - сказала она наконец. - Мне ужасно неприятно, что вы так волнуетесь, но я не могла поступить иначе. - Меня смущает не дело, за которое вы беретесь, - ответил он мрачно. - Я ничего о нем не знаю и думаю, что, если вы соглашаетесь принять в нем участие, значит, оно того заслуживает. Но я не доверяю человеку, с которым вы собираетесь работать. - Вы, вероятно, не понимаете его. Я тоже не понимала, пока не узнала ближе. Овод далек от совершенства, но он гораздо лучше, чем вы думаете. - Весьма вероятно. - С минуту Мартини молча шагал по террасе, потом вдруг остановился. - Джемма, откажитесь! Откажитесь, пока не поздно. Не давайте этому человеку втянуть вас в его дела, чтобы не раскаиваться впоследствии. - Ну что вы говорите, Чезаре! - мягко сказала она. - Никто меня ни во что не втягивает. Я пришла к своему решению самостоятельно, хорошо все обдумав. Я знаю, вы не любите Ривареса, но речь идет о политической работе, а не о личностях. - Мадонна, откажитесь! Это опасный человек. Он скрытен, жесток, не останавливается ни перед чем... и он любит вас. Она откинулась на спинку стула: - Чезаре, как вы могли вообразить такую нелепость! - Он любит вас, - повторил Мартини. - Прогоните его, мадонна! - Чезаре, милый, я не могу его прогнать и не могу объяснить вам почему. Мы связаны друг с другом... не по собственной воле. - Если это так, то мне больше нечего сказать, - ответил Мартини усталым голосом. Он ушел, сославшись на не