пергаментно-желт.ом лбу старика вздулись синие жилы, будто реки, готовые выйти из берегов. -- Вы что, меня не слушали? Вера, друг мой! Вера -- единственное, что может убедить нас в существовании другого человека! -- Значит, вы подтверждаете... -- Я не оракул и не продаю счастливые билетики... Если вы сами уверены в своей гипотезе -- тогда вперед! Я не собираюсь вас разубеждать. Теперь Бэкон не мог понять, о чем ему толкует Планк. Наверное, он прав в том, что не следовало заводить с ним этот разговор. -- Тогда я спрошу по-другому: вы верите, что Клингзор существовал? -- Во что верю я, не имеет ни малейшего значения! Важно, во что верите вы! Вы-то что думаете? -- Думаю, что да... Да! -- В таком случае прочь сомнения! Ищите его! Сначала Планк вроде выразил неуверенность в существовании Клингзора, теперь чуть ли не приказывает продолжать поиски... Бэкон начал отчаиваться. -- Скажите, по крайней мере, профессор, у вас есть хоть малейшая догадка, кто он? Неужели вы не хотите как-то помочь нам? Любая информация представляет для нас ценность, даже если это только предположения, даже если это только подозрения! -- В том-то и заключается весь ужас моего положения, господа. У меня есть некоторые соображения на данный счет, однако допусти я ошибку -- представляете, как загрызет меня совесть? Небольшой сбой в работе моей изношенной памяти может поставить под угрозу репутацию невинного человека, прекрасного ученого. Я не осмелюсь взять на себя такую ответственность, господа. Только не в мои годы... -- Речь не идет о том, чтобы ставить под угрозу чью-либо репутацию! Я прошу вас пролить хоть немного света на это темное дело. Не называйте имен, просто наведите нас на след! -- Если он существовал на самом деле, -- видно было, что старик прилагал усилия, стараясь не произносить страшного имени, -- то наверняка относился к ученым высшей категории. И хорошо разбирался в квантовой механике, теории относительности, внутриатомных частицах, ядерной реакции... -- Что вы хотите этим сказать, профессор? -- Что он был один из нас, -- с горечью произнес Планк. -- Прекрасно знал каждого из нас. Жил рядом... И всех нас обвел вокруг пальца! Голос Планка вдруг оборвался, словно сказано было слишком много. Все его тело забилось в конвульсиях, не в силах освободиться от тяжести, сдавливающей грудь. Прибежала Аделаида со стаканом воды. Старик с трудом отпил. -- Попрошу вас удалиться, господа, -- решительно обратилась к нам женщина. -- Профессор плохо себя чувствует. Пожалуйста... Бэкон встал с места, но не сдержался: -- Кто он, профессор? Назовите имя! -- Кажется, отпустило... -- извиняющимся тоном прохрипел Планк. -- Никто не знал его настоящего имени. Никто не видел его исполняющим свои обязанности. Им мог быть любой... Любой из нас... -- Господа! -- взмолилась Аделаида. Бэкон и я направились к двери. -- Больше ничего нам не скажете? -- Вы ведь физик, не так ли? Почему бы вам не прибегнуть к методу ваших коллег? Клингзор так же неуловим, как атомы... -- Голос Планка раздавался глухо, как из глубокой пещеры. -- Учитесь у своих предшественников, мой вам совет! И храните веру, друг мой, только она вам поможет... Эти слова старого ученого продолжали слышаться нам еще долго после того, как мы покинули его дом. Скупые откровения Планка лишь подтвердили мои подозрения, однако произвели настоящий переворот в сознании Бэкона. Он вдруг ясно ощутил, что Клингзор -- не выдумка, но осязаемая и пугающая действительность. На город опустились сумерки, и он стал казаться Бэкону огромным озером, наполненным неподвижной темной водой. Лейтенант шагал совершенно бесцельно, ходил кругами по улицам, будто стремился обмануть время или наткнуться на выход из лабиринта своих мыслей. Приближался конец года, Рождество, и хотя он уже давно не верил в Бога (избавился от веры, о которой так настойчиво толковал ему немецкий физик), хотелось все-таки очистить душу. На тротуары Геттингена начал падать легкий снежок, и Бэкон решил, что небо наконец оказало любезность, подстроившись под его настроение. Лейтенант поднял воротник и завернул внутрь отвороты шинели, чтобы защититься от студеного ветерка. И тут увидел ее... Если бы он свернул на другую улицу, если бы пошел к себе в кабинет, а не отправился бродить по зимнему городу, если бы очутился в том месте на несколько минут позже или раньше, если бы не уехал в Европу, если бы после университета не остался работать в Принстоне, если бы не увлекся физикой... то не встретил бы ее здесь, прямо перед собой, в это самое мгновение. И Бэкона вдруг осенило, что все принятые им в жизни решения вели к этой встрече. -- Если он существовал на самом деле, -- видно было, что старик прилагал усилия, стараясь не произносить страшного имени, -- то наверняка относился к ученым высшей категории. И хорошо разбирался в квантовой механике, теории относительности, внутриатомных частицах, ядерной реакции... -- Что вы хотите этим сказать, профессор? -- Что он был один из нас, -- с горечью произнес Планк. -- Прекрасно знал каждого из нас. Жил рядом... И всех нас обвел вокруг пальца! Голос Планка вдруг оборвался, словно сказано было слишком много. Все его тело забилось в конвульсиях, не в силах освободиться от тяжести, сдавливающей грудь. Прибежала Аделаида со стаканом воды. Старик с трудом отпил. -- Попрошу вас удалиться, господа, -- решительно обратилась к нам женщина. -- Профессор плохо себя чувствует. Пожалуйста... Бэкон встал с места, но не сдержался: -- Кто он, профессор? Назовите имя! -- Кажется, отпустило... -- извиняющимся тоном прохрипел Планк. -- Никто не знал его настоящего имени. Никто не видел его исполняющим свои обязанности. Им мог быть любой... Любой из нас... -- Господа! -- взмолилась Аделаида. Бэкон и я направились к двери. -- Больше ничего нам не скажете? -- Вы ведь физик, не так ли? Почему бы вам не прибегнуть к методу ваших коллег? Клингзор так же неуловим, как атомы... -- Голос Планка раздавался глухо, как из глубокой пещеры. -- Учитесь у своих предшественников, мой вам совет! И храните веру, друг мой, только она вам поможет... Эти слова старого ученого продолжали слышаться нам еще долго после того, как мы покинули его дом. Скупые откровения Планка лишь подтвердили мои подозрения, однако произвели настоящий переворот в сознании Бэкона. Он вдруг ясно ощутил, что Клингзор -- не выдумка, но осязаемая и пугающая действительность. На город опустились сумерки, и он стал казаться Бэкону огромным озером, наполненным неподвижной темной водой. Лейтенант шагал совершенно бесцельно, ходил кругами по улицам, будто стремился обмануть время или наткнуться на выход из лабиринта своих мыслей. Приближался конец года, Рождество, и хотя он уже давно не верил в Бога (избавился от веры, о которой так настойчиво толковал ему немецкий физик), хотелось все-таки очистить душу. На тротуары Геттингена начал падать легкий снежок, и Бэкон решил, что небо наконец оказало любезность, подстроившись под его настроение. Лейтенант поднял воротник и завернул внутрь отвороты шинели, чтобы защититься от студеного ветерка. И тут увидел ее... Если бы он свернул на другую улицу, если бы пошел к себе в кабинет, а не отправился бродить по зимнему городу, если бы очутился в том месте на несколько минут позже или раньше, если бы не уехал в Европу, если бы после университета не остался работать в Принстоне, если бы не увлекся физикой... то не встретил бы ее здесь, прямо перед собой, в это самое мгновение. И Бэкона вдруг осенило, что все принятые им в жизни решения вели к этой встрече. Несмотря на густой сумрак в узенькой улочке, зажатой с двух сторон стенами домов, он сразу разглядел нескладную фигурку Ирены, как человек без труда узнает что-то, всю жизнь ему принадлежавшее. На ней было какое-то полосатое пальто, из-под которого виднелся подол платья в цветочек. Она стояла посреди улицы и смотрела вверх, на падающий снег, забыв, очевидно, про холод и отчаяние. А Бэкону представилось, как, будь сейчас небо усыпано звездами, они бы отражались в ее глазах, похожие на капельки мельчайшего белого дождика... Она стояла неподвижно, не обращая внимания на ледяной ветер, будто статуя, которой нет дела до непогоды и проходящих мимо равнодушных людей... Обе руки прижаты к груди, по телу пробегает дрожь. Но вот она расцепила руки и принялась шарить в карманах пальто, пока не извлекла помятую, надломанную сигарету; поместила ее между потрескавшихся от холода губ и долго прикуривала от спрятанной в ладонях спички. Бэкон молча наблюдал, как слабое пламя боролось с воздушным вихрем. Ирена улыбнулась, добившись своего, а Бэкону показалось, что в этой улыбке он разглядел долгие годы нужды и лишений, многочасовые бдения возле больного или напуганного Иоганна, нескончаемые серые дни, похожие на сегодняшний, бесчисленные ночи одиночества... Сколько боли хранило сердце Ирены, сколько невыплаканных слез и безутешного отчаяния? Бэкон начал потихоньку приближаться к ней. В темноте ему без труда удалось остаться незамеченным, и он подошел почти вплотную, так что мог уловить запах молодой, обожженной стужей кожи и винных паров в ее дыхании. Вблизи она уже казалась не такой беззащитной и очень красивой. -- Что смотрите? -- сказала она вместо приветствия. Ее глаза... Те же самые глаза, что и вчера вечером, но в то же время не похожие; сегодня они обжигали сверхъестественным сиянием. Несомненно, эта женщина родилась под знаком огня; вот почему она с таким вожделением жгла спичку за спичкой. -- Смотрю на вас. Можно задать вопрос: что вы делаете здесь, посреди улицы, на этом холоде? -- Уже задали. -- В голосе звучало пренебрежение, готовое перерасти в грубость, если ей посмеют нанести обиду. -- Не хотите отвечать? -- Вас жду! -- Меня? Ирена рассмеялась, довольная, что он попался на шутку. Потом сделала такую глубокую затяжку, что сигарета, казалось, вот-вот рассыплет-ся у нее между пальцев. -- Вы что, замерзли? -- До смерти! -- Тогда вас надо спасать горячим чаем. Они вместе быстрым шагом вошли в дом и поднялись по длинным лестничным пролетам. -- Не шумите, -- предупредила Ирена, прежде чем отпереть дверь. -- Иоганн спит. Ее квартира показалась ему более просторной, чем накануне. И уж конечно поуютнее его собственной. Правда, за многие годы сырость и плесень разрисовали высоченный потолок и верхнюю часть стен точно такими же, как у него, замысловатыми узорами. Всю середину гостиной занимал длинный стол; напротив стоял огромный, почти до потолка, шкаф; дальний угол, где располагались умывальник и плита, служил, когда надо, кухней. Одна из дверей вела в ванную, другая -- в комнатку, где сейчас спал малыш. -- С Иоганном почти не остается времени на отдых, -- сказала Ирена, ставя на плиту видавшую виды кастрюлю. Потом достала из шкафа мешочек с заваркой и насыпала ее в воду. Тут послышался плач Иоганна. -- Все-таки разбудил, -- виновато сказал Бэкон. -- Нет, просто есть захотел, -- объяснила Ирена. -- Он всегдахочет есть. Женщина ушла в другую комнату и вернулась с маленьким Иоганном на руках. Подогрела немного молока на плите и стала кормить ребенка из бутылки с соской. -- Посмотрите, пожалуйста, чай заварился? Бэкон повиновался, слегка конфузясь. Налил заварку в две чашки и поставил их на стол. -- Сколько ему лет? -- спросил он, чтоб хоть как-то нарушить затянувшееся молчание. -- Сразу видно, что вы ничего не знаете о детях, -- рассмеялась она. -- Два года. Бэкон испытывал инстинктивное отвращение к маленьким детям, он не понимал их; трогательные крошечные тельца воспринимались им не как чудо природы, а как форма уродства. Наевшись, Иоганн отрыгнул и преспокойно уснул на материнских руках. Ирена поднялась, чтобы отнести его обратно в спаленку. -- Чем вы занимались? До войны, я имею в виду, -- вернувшись, спросила она и отпила из чашки. -- Чай получился ужасный, правда? -- Нет, все в порядке. -- Так чем вы занимались? -- Физикой. Окончил университет. -- Физикой? -- Глаза Ирены осветились на мгновение. -- У меня никогда в жизни не было знакомого ученого. Поэтому вас и прислали в Геттинген? -- Наверно. А вы здесь все время живете? -- Нет, я из Берлина, хотя родилась в Дрездене. Бывали там? -- Боюсь, что нет. -- С чем и поздравляю, -- с горечью сказала она. -- Потому что Дрездена больше нет, если хотите знать. Ваши бомбы от него камня на камне не оставили. А теперь там русские! -- Да, все это ужасно, -- примирительно согласился Бэкон. -- А когда-то был самый красивый город в Германии. Слышали о Цвингере? Великолепный был дворец... А здание оперы! А собор!.. Впрочем, наверно, мы это заслужили... Оказались не достойны обладать такой красотой. -- А вы? -- Фрэнк решил сменить тему. -- Что я? -- Чем занимались вы? -- До войны? Ничем особенным, -- в ее голосе не было ностальгии. -- Работала учительницей в начальной школе. А теперь вкалываю на заводе... -- А где отец Иоганна? -- Расскажу как-нибудь, только не сегодня. Не хочу. Налить еще чаю? -- Нет, благодарю. Пойду. Завтра рано вставать. -- Спасибо за компанию, -- сказала она, протягивая на прощание руку. -- Есть новые идеи, профессор Линкс? -- такими словами встретил меня Бэкон в своем кабинете. -- Я долго думал над фразой, оброненной Планком: "Клингзор так же неуловим, как атомы", и решил, что это не просто boutade (Шутка, каламбур). Скорее всего, он дал нам ключ... -- Что вы хотите сказать? -- Вспомните слова старика. Концепция существования элементарных частиц, из которых состоит все на свете, почти такая же древняя, как род человеческий. Она восходит, по меньшей мере, к классической Греции. Но физики смогли научно доказать ее достоверность лишь считанные годы тому назад. Резерфорд создал свою модель строения атома в начале двадцатого века! -- воскликнул я. -- К чему вы клоните? -- Планк решил помочь нам! Он указал нам направление поиска и благословил на продолжение работы! Клингзор для нас сегодня -- одно только имя, но от нас зависит доказать его существование и превратить в человека из плоти и крови, как это сделали с атомом с помощью своих моделей Томсон ((1856--1940) -- английский физик, предложил первую модель строения атома), Резерфорд и Бор! -- Схема! -- оживился Бэкон. -- Хорошо бы нарисовать схему, в середине которой разместить Клингзора. Да, точно, как ядро в Резерфордо-вой модели атома... Да-да, теперь понимаю! Отлично! Только сообразить бы, что за элементарные частицы нам надо открыть. Какая из орбит выведет нас к загадочному центру планетарной модели, именуемому Клингзор? -- Немецкие физики, математики и темы их работ... Схема должна отражать внутренние связи, характер деятельности, раскрывать общие интересы, показывать отношения с нацистской верхушкой. -- Ну что ж, за работу! -- воодушевленно воскликнул Бэкон. Я помолчал несколько секунд, обдумывая наш первый шаг. -- Что, если мы начнем с наиболее очевидной кандидатуры? Речь идет о первоклассном физике, лауреате Нобелевской премии, стороннике Гитлера с давних пор. Его имя -- Иоганнес Штарк ((1874--1957) -- немецкий физик). -- По-моему, этот вариант даже слишком очевидный, чтобы оказаться реальным... Ярый враг Эйнштейна и Гейзенберга? -- Все же подумайте: могущественная личность в нацистской Германии, последовательный антисемит, в партию вступил еще в двадцатых годах... -- Любой заподозрил бы его первым... Не кажется ли вам, что уже по этой причине Штарка можно вообще отбросить? -- Просто так, даже не удостоверившись? -- настаивал я. -- Какой же вы ученый, если пренебрегаете экспериментальной проверкой только потому, что выводы вам кажутся очевидными? Если Штарк невиновен, мы легко в этом убедимся. Я не утверждаю, что именно Штарк и окажется Клингзором, однако характер его деятельности, его приближенность к Гитлеру, его привилегированные позиции в научных кругах рейха -- все это заставляет предположить, что их пути пересекались, и не раз! Штарк может стать ориентиром, указывающим на место, где в конечном итоге мы отыщем Клингзора. Бэкон задумался на несколько секунд, которые показались мне нескончаемыми. -- Скажу, чтобы доставили его личное дело, -- наконец сдался лейтенант. Когда последние солнечные лучи еще пытались без успеха пробиться сквозь густую туманную мглу, повисшую на закате дня, Бэкон подошел к полуразрушенному дому, за стенами которого находилась Ирена. Лейтенант запыхался, пришлось переждать, чтобы восстановилось дыхание, потом он решился и постучал. Ирена открыла дверь. На ней было надето что-то похожее на жакет черного цвета, на плечи накинута шаль. -- Проходите, -- обрадованно, как почудилось Бэкону, пригласила хозяйка. -- Налить чаю? -- Спасибо. Он повесил на вешалку шинель, осмотрелся, подошел к Ирене, вглядываясь в ее темные глаза. Вдохнул аромат ее тела, ее недавно вымытых светлых волос. Она поставила чашки на стол, и оба уселись пить чай рядышком, очень близко друг от друга. -- А Иоганн? -- Я отвела его сегодня к бабушке. Бэкон улыбнулся. -- Давайте сходим куда-нибудь, -- предложила Ирена смущенно. -- Так редко выпадает свободный вечер... -- Конечно! -- вскочил Бэкон, снова берясь за шинель. Ирена поспешно поправила прическу, оделась и взяла лейтенанта под руку с радостью маленькой девочки, которую родители ведут на праздничное гулянье. Уже стемнело, однако на этот раз вечер был не особенно холодный. Снег комочками налип на ветках и уцелевших листьях деревьев, грязными сугробами сгорбился по краям тротуаров. -- Он погиб на фронте. -- Кто? -- Отец Иоганна, -- пояснила Ирена. -- Очень жаль. Они шли по улицам, пока не набрели на маленький ресторанчик. -- Нет, ничего страшного, -- успокоила она его. -- Мы разошлись задолго до того, как это случилось. Жаль, конечно, что так произошло, просто я хочу сказать -- мне он уже давно безразличен. Они сели в дальнем конце зала. Было приятно после улицы очутиться в жарко натопленном помещении. -- Да, -- произнес Бэкон, -- иногда обыденность приводит к концу любви. -- Что вы имеете в виду? -- Я считаю, что любовь мужчины и женщины заканчивается, когда начинается совместный быт, когда возникает привычная уверенность в том, что тебя любят и будут любить... -- То, что вы говорите, ужасно... -- Ирена заказала два стакана подогретого вина. -- Может быть, я не совсем точно выразил свою мысль, -- теперь уже Бэкон не мог остановиться. -- Я хочу сказать, что, хорошо узнав человека, мы рано или поздно начинаем заранее угадывать его поступки. Любовь при этом становится предсказуемой. Любовь -- длинная дорога, на которой мы открываем много нового для себя, но когда все же прибываем в пункт назначения, испытываем некоторое разочарование. Ирена сделала протестующий жест. -- Я не согласна с тем, что любовь похожа на лошадиные бега. Может быть, она существует именно для того, чтобы наполнить счастьем грустные или малозначительные эпизоды нашей жизни? -- Мне кажется, мы говорим об одном и том же, только с разных точек зрения, -- заметил Фрэнк, отпивая из стакана вино. -- Если я люблю женщину, мне нужно, чтобы она каждый день была другой. -- Ну, это не проблема! -- подхватила его собеседница не без сарказма. -- Просто возьмите себе в любовницы хорошую актрису, или эскапистку, или, еще лучше, шизофреничку! -- Вы, конечно, можете иронизировать... -- Простите, но вы, по-моему, никогда никого не любили по-настоящему! -- Щеки Ирены полыхали негодующим румянцем. -- Вы хотите, чтобы женщина заменила вам целый гарем. Какая нелепость! Если любишь, разве тебе хочется, чтобы любимый человек изменился? Винные пары начинали действовать на Бэкона; ему нравилось, с какой горячностью эта женщина спорила с ним. Он даже не был уверен, что до конца понимал смысл ее слов, но продолжал противоречить ей, любуясь ее страстностью. -- Боюсь, вы меня неправильно поняли. Я не говорил, что каждую ночь мне нужна другая женщина, но я хочу Шехерезаду, готовую рассказать всякий раз новую сказку. Я хочу тысячу и одну ночь. Когда Шехереза-да больше не может придумать ни одной свежей сказки, султан отправляет ее к палачу. Если нет других способов возродить любовь, пусть лучше умрет. -- Да вы просто дремучий мужской шовинист! -- Ошибаетесь, моя теория верна как для мужчин, так и для женщин. -- А если у женщины не хватит воображения, чтобы вас удовлетворить? -- Дело не в воображении, а в желании. Я не ожидаю от своей потенциальной спутницы жизни ни литературного таланта, ни актерского мастерства. Речь идет не о притворстве или игре, но о любви, которая не ослабевает вопреки течению времени. Маленький элемент непредсказуемости еще никому не причинял вреда, Ирена... Впервые он вслух назвал ее по имени... Ему эти звуки казались сладкой музыкой... -- Мне кажется, у вас просто не хватает смелости признать, что вам вообще не нужна единственная спутница жизни. Вы хотите много женщин! Но этого не следует стесняться. Наверно, вам хочется разнообразия, а не любви, и в этом нет ничего плохого. -- Больно слушать, как вы истолковали мои слова. Ведь я говорил именно о любви... Мне не надо каждый раз нового тела или нового характера. Единственное, чего я не хочу и с чем не смогу смириться -- если жен- щина не готова к переменам в самой себе. Я не переношу самодовольных людей, особенно в любви. Необходимо все время находиться в поиске... -- А где гарантия, что эти бесконечные поиски не приведут вас к ненависти? Или осознанию, что в действительности вы ее не любите или любите другую? Бэкон на секунду задумался. -- Тем не менее стоит рискнуть. Печально, но иногда любовь заканчивается или иссякает именно потому, что двое не смогли и дальше искать ее так, как делали это в самом начале. Потерять можно лишь то, что имеешь, выступая в качестве собственника, хозяина. -- Все это ужасно! -- вновь запротестовала Ирена. -- В таком случае мы никогда не можем быть уверены, что тот, кто нас любит, не лжет и что мы, в свою очередь, не обманываем людей, которых, как нам казалось, любим. -- Но это на самом деле так! -- почти закричал Бэкон. -- В этом-то все и дело! Мы доверяем другому человеку и еще больше -- собственной интуиции. Именно в доверии собака-то и зарыта. Что есть доверие, если не слепая вера в другого человека без всякой гарантии, что он нам не врет? Сама жизнь подтверждает это на каждом шагу. Надо быть реалистами, Ирена: мы никогда не застрахованы полностью от чужой лжи. Никогда. -- Я не могу спокойно слушать это. Получается, любви вообще нет, а только какая-то игра. Каждый старается получить преимущество за счет другого, и наоборот. -- Очень точное определение. Только любовь -- такая игра, где в итоге нет ни победителей, ни побежденных. Самое худшее, что может произойти -- когда один из участников решает прекратить игру, и тогда все заканчивается. -- Но как узнать, хочет другой играть или нет? -- Это совсем не трудно, Ирена. Сигналы поступают со всех сторон. Есть сотни разных признаков, по которым мы можем судить о намерениях партнера. Любое зримое действие несет смысловую нагрузку. -- Бэкон взял салфетку и поднес к губам. -- Самые лучшие любовники среди мужчин и женщин те, кто умеет наблюдать, кто обладает достаточным опытом, чтобы разгадать посылаемые им зашифрованные сигналы. -- Вы все время говорите о любви как о каком-то спортивном состязании. Я всегда думала о ней как о чем-то неожиданном, как о подарке свыше... -- Идеализм не чужд моей теории, Ирена, -- сдержанно парировал Бэкон. -- Но он не имеет ничего общего со стратегией, которой мы следуем, чтобы любить. Чтобы заявлять о своей любви. Чтобы возжелать чьей-то любви. Чтобы жаловаться на любовь. Чтобы требовать большей любви. Чтобы отдаляться от любви. Чтобы взыскивать долг с любви. Бэкон знал, что эта партия осталась за ним. Но ему не хотелось покидать Ирену в проигрыше. Прежде чем расстаться у двери квартиры, он обнял ее, и оба замерли на несколько минут, показавшихся ему вечностью. Причины ссоры Берлин, май 1937 года Стояла жаркая погода. Как-то воскресным вечером я и Марианна отправились на прогулку к озеру Ванзее. Мы шли вдоль берега, безмолвно созерцая колыхавшееся на волнах зеленое отражение деревьев. -- Я решила, Густав! -- Что еще? -- Ты прекрасно знаешь сам. -- Я тебе запретил! -- Она моя подруга, не твоя. -- Она жена моего врага, а значит, и твоего! Молча прошли еще некоторое время. -- Я хочу домой. -- Да уж, лучше вернуться, -- отрезал я. Мы направились к Бисмаркштрассе, чтобы возвратиться в Берлин. Между нами воцарилось гнетущее молчание, словно нас поместили под тяжелые своды мавзолея. По пути задержались у могилы писателя Генриха фон Клейста. Созвучие с именем Гени казалось зловещим; в1811 году, после нескольких попыток самоубийства, воспев смерть в своих пьесах и рассказах, Клейст лишил себя жизни вместе с возлюбленной, страдающей от смертельного недуга. -- Поскольку ты не разрешаешь мне навещать Наталию, я пригласила ее к нам на чай. У меня вдруг пропало всякое желание возражать. Непрерывное противостояние Марианне требовало сил, которых мне явно недоставало. -- Делай что хочешь! -- Уже сделала, -- все еще запальчиво сказала она, застигнутая врасплох моей уступчивостью. Сколько же времени прошло с тех пор, как я в последний раз видел Наталию и Гени? Около трех лет. Перспектива увидеть ее у меня дома, сидящей за чаем с моей женой, вдруг показалась мне не такой уж неприятной. -- Мы договорились на завтра, на пять часов. Говорю тебе на случай, если ты решишь не присутствовать. -- Это и мой дом тоже, ведь так? Когда хочу, тогда и присутствую, имею право! -- Просто она почему-то тебя раздражает. -- Меня раздражает то, что она заступается за нациста, Марианна! Ты что, не понимаешь? Она предала нас всех! -- Еще неизвестно, кто кого предал, Густав. -- На что ты намекаешь? -- Бывает так, что некоторые ругают нацистов, а сами ничуть не лучше. -- Что ты несешь? -- А то, что, поступая так с друзьями, ты становишься хуже нациста! -- Никто не может быть хуже нациста, Марианна! -- Еще как может, Густав! Уверяю тебя! Иоганнес Штарк, или О подлости Геттинген, январь 194 7 года Как и в прошлый раз, лейтенант Бэкон начал читать громким голосом: СЛУЖЕБНАЯ ЗАПИСКА 650-F ШТАРК, ИОГАННЕС ALSOS 110744 Его называют типичным ученым-нацистом. Один из главных вдохновителей Deutsche Physik, созданной в противодействие "вырожденческой науке" Эйнштейна и других физиков-евреев. В 1919 году удостоен Нобелевской премии за открытие так называемого "эффекта Штарка" (расщепление спектральных линий в электрическом поле). Другой выдающийся немецкий физик, обладатель Нобелевской премии Филипп Ленард (Филипп фон Ленард (1862--1947) -- немецкий физик-теоретик, профессор Гейдельбергского университета, лауреат Нобелевской премии (1905)), профессор Гейдельбергского университета, тоже выступил зачинщиком кампании против "засилья еврейской науки". В 1922 году Ленард опубликовал манифест, в котором обвинил немецких ученых в предательстве расового наследия и призвал их активнее развивать "арийскую физику". -- В 1920 году в зале Берлинской филармонии состоялся конгресс группы немецких ученых, ратующих за сохранение чистой науки, -- прервал чтение Бэкон. -- "Компания 'Антиотносительность'", так прозвал ее Эйнштейн. -- Никакой "группы" на самом деле не было. Ее просто выдумал для собственной рекламы Пауль Вайланд, злейший враг Эйнштейна, -- заметил я. -- Тем не менее этого оказалось достаточно, чтобы втянуть в политическую возню многих ученых-физиков, ранее остававшихся на нейтральных позициях. -- Они ненавидели Эйнштейна только за то, что он еврей, или вдобавок из-за теории относительности? -- спросил Бэкон. -- Трудно сказать, лейтенант, -- ответил я. -- Думаю, что поначалу иудейство не имело большого значения. Опасность для них представляли его политические взгляды. Он не только революционизировал научную жизнь, но также упорно выступал в поддержку республиканского режима. Ненависть к Эйнштейну росла в той же прогрессии, что и его мировая слава. Тогда мы все были убеждены, что нельзя смешивать политику с наукой. -- Как это делал Эйнштейн... -- Его противники пытались доказать ошибочность теории относительности, используя рациональные аргументы. Они изо всех сил старались, чтобы их "разоблачения" в прессе выглядели убедительными, а не смехотворными... Сначала в публикациях не было и намека на антисемитизм. Но не забывайте, что менталитет немецких ученых очень прямолинеен. Защитники Эйнштейна стали указывать на то, что нападки на него обусловлены еврейским происхождением физика. Именно они первыми сказали это и тем самым способствовали превращению научной дискуссии в расовую междоусобицу. -- Теперь мне все понятно. Вы сами политизировали науку, вы прибегаете к не вполне научным суждениям, вы апеллируете к общественности! Эйнштейн должен был казаться вам настоящим чудовищем. -- Он нарушал все правила поведения, на которых воспитаны поколения немецких физиков. Даже Планк иногда возмущался. Привык думать по-своему, ну и думай себе, так нет, ему надо, чтобы все знали... Но ведь ты же не депутат рейхстага, в конце концов! -- В Принстоне у меня сложилось впечатление, что к политике он относится с отвращением... -- Может, в Америке так и было, но не здесь... В Германии он всегда живо интересовался политикой и без обиняков высказывал свое мнение журналистам. -- Еще бы! Повсюду портреты, интервью в прессе, в "Нью-Йорк тайме", на первых страницах! Всеобщее помешательство из-за теории относительности... -- Бэкон усмехнулся нахлынувшим вдруг воспоминаниям. -- Германию сотрясали тогда беспорядки -- революции, убийства, грабежи. Всем нам хотелось хоть немного покоя и стабильности, в то время как Эйнштейн, казалось, призывал к раздору и хаосу. -- Что ж, вернемся к Штарку, -- сказал Бэкон и возобновил чтение: На деньги Нобелевской премии Штарк открыл несколько предприятий. Он пытался пробить себе назначение на должность директора Имперского физико-технического института, однако защитники теории относительности отвергли его кандидатуру. А тут еще Эйнштейн получает Нобелевскую премию в 1921 году и приобретает мировую славу. В тот же год Штарк издает книгу под названием "Современный кризис немецкой физики", в которой разоблачает догматизм и чрезмерный формализм теории относительности и квантовой физики. По его словам, учение Эйнштейна -- не более чем математическое умозаключение без всякого реального содержания. Особенно Штарк критиковал методы популяризации теории относительности, утверждая, что совершенная Эйнштейном пресловутая "революция" в физике, столь восторженно провозглашаемая в ненаучных средствах массовой информации и на заграничных конференциях, есть не что иное, как акт политической пропаганды. После этого стал меняться характер борьбы вокруг теории относительности. Если раньше ее противники старались придерживаться строго научной аргументации (тогда как сторонники говорили больше на политические темы), то теперь возобладали антисемитские высказывания и личные нападки на Эйнштейна. В 1922 году Ленард и Штарк, между которыми к тому времени установились добросердечные отношения, объединились для защиты так называемой Deutsche Physik, чтобы избавиться от "еврейских аспектов" в немецкой науке, то есть от догматизма и от абстрактно-математической ограниченности, а также способствовать укреплению "арийской" науки, которая вместо метафизического словоблудия целеустремленно добивается практических результатов. С 1923 года и Ленард, и Штарк начали сближаться с Гитлером. Хотя Штарк формально стал членом нацистской партии в 193° году, в действительности работал на нее с 1924 года, а с вступлением Гитлера в должность рейхсканцлера получил возможность открыто вмешиваться в политику Германии в области науки. -- Озлобленность... -- сказал я Бэкону. -- Только Подумайте, как чувство злобы может превратить нормального человека, уважаемого ученого, лауреата Нобелевской премии в пособника преступников! Озлобленность и зависть! Неужели и в самом деле вопрос об ошибочности или верности теории относительности имел такое большое значение? Сомневаюсь! Просто столкнулись две воюющие стороны, и, как на любой войне, обе были готовы сделать даже невозможное, пойти на кровь, угрозы, предательство для победы над противником... Штарк и Ленард не остановились бы ни перед чем, чтобы отомстить Эйнштейну. -- Вы хотите сказать, что истина и наука как бы отступили на второй план? -- Я говорю о том, что в обстановке нестабильности истина теряет свое значение. Достаточно было бы научными методами удостовериться, что Эйнштейн прав, а остальные ошибаются, или наоборот. Но в этом и заключалась проблема. Наука перестала быть ясной и непогрешимой. Те верили в одно, остальные -- в другое, и точка. Все было политизировано, лейтенант! Физикой там почти и не пахло. -- Значит, если бы Гитлер одержал верх в войне, мы бы сейчас жили без теории относительности... -- Или ее открыл бы совсем другой человек, из нацистского окружения... Идея только тогда имеет право на существование, когда она способна подтвердить свою жизнеспособность. Если в нее поверят все, экспериментальные доказательства не заставят себя долго ждать. Наверное, поэтому Эйнштейн так не доверял квантовой теории: если какое-то измерение не отражает всех параметров, считай, оно наполовину ошибочное. А значит, последствия непредсказуемы... -- добавил я серьезным тоном, чтобы подчеркнуть драматизм проблемы. -- Только Эйнштейн обладал достаточным предвидением и пониманием того, что создал предпосылки для собственного поражения. Он ненавидел понятие вероятности, поскольку в этом и впрямь относительном (не читай -- релятивистском) мире власти предержащие сумели бы доказать его неправоту... Наподобие древних циников и любителей парадоксов, Эйнштейн рассуждал так: если все относительно, то и сама относительность тоже... Фрэнк еще ощущал на губах сладость влажного поцелуя Ирены. Прощаясь, она приблизила к нему лицо, оставляя за ним право сделать первый главный шаг. Но Фрэнк лишь прикоснулся губами к ее губам, этого было достаточно, чтобы он ощутил силу своей привязанности к этой женщине. С того дня его жизнь потекла словно по заранее установленному распорядку с поистине математической точностью. Утром являлся на службу, изучал архивы и документы, заполнял картотеку, составлял служебные записки, периодически отчитывался перед начальством, иногда бродил среди типографского оборудования, остатки которого все еще находились в здании, как скелеты доисторических животных. Потом уходил на обед, всегда в одиночестве, и возвращался в свой кабинет около трех часов дня. В четыре появлялся я, в пять мы пили чай, и все это время до семи вечера обменивались информацией и обсуждали наше дело о Клингзоре. Затем прощались, и Бэкон торопился на встречу с Иреной, чтобы успеть провести с ней хотя бы пару часов. Дома она по сложившейся традиции угощала его чаем; иногда они шли куда-нибудь выпить вина, но всегда возвращались в ее маленькую гостиную, располагались на диванчике и долго разговаривали. -- Расскажи мне о себе, -- попросила она его однажды. -- Боюсь, это не слишком интересно. -- От чего ты прячешься? -- настаивала Ирена. -- Наоборот, я ищу. Провожу расследование. До войны я занимался поисками решений научных проблем, а теперь разыскиваю людей, но суть задачи та же, -- нехотя признался он. -- Похоже, твоя новая работа не очень-то тебе нравится. -- Но и не жалуюсь. -- Тебе хотелось бы вернуться в лабораторию? -- Я никогда не работал в лаборатории, -- засмеялся Бэкон. -- Все привыкли представлять себе ученых, занятых переливанием непонятных растворов из колбы в реторту, как средневековые химики. Нет, там, где работал я до армии, были только доска и мел. Вот и все наши приборы. -- Что же ты ими создавал? -- Идеи, -- не без гордости ответил Фрэнк. -- Пытался, по крайней мере. Налей мне, пожалуйста, еще чаю. -- Да, такую работу трудно себе представить. То есть целый день только и делал, что думал, бог мой! Так и голова распухнет... Нет, я бы не смогла! -- И я не смог. Кстати, ты права. У некоторых голова в самом деле пухнет. Именно поэтому многие ученые рассеянны, замкнуты, одиноки... -- Ходить на работу, где надо все время думать, -- задумчиво повторила Ирена. -- Для меня это звучит как изощренная пытка. -- Да, пытка. -- И о чем же ты думал? -- Об атомных частицах -- электронах, нейтронах, протонах... -- У тебя не оставалось времени подумать о себе... -- Как это? -- Ты что, только с атомами развлекался? Ты же живой человек! -- Для меня в жизни существовала только физика, вот я и крутился вокруг нее, как электрон. Правда, орбита все время менялась под влиянием притягивающей и отталкивающей энергии женщин, -- рассмеялся Фрэнк, -- моей матери, моей невесты и моей любовницы. Ты удивлена? -- Вот уж не думала, что ты женоненавистник! -- Нет, я просто описываю природное явление. Женщины похожи на звезды: сияют и ослепляют своим блеском мужчин, влюбляют в себя и притягивают с силой, даже превышающей гравитацию. Мужчины, наоборот, как маленькие астероиды: вращаются вокруг звезд, заигрывают с ними и идут у них на поводу. Но, как известно, не будь звездное гравитационное поле таким мощным, астероиды тут же разбежались бы во все стороны. И знаешь для чего? Только чтобы оказаться втянутыми в орбиту других звезд! -- Бедные мужчины! Бэкон вдруг почувствовал возбуждение от мысли, что она сильнее его. Он наклонился, чтобы поцеловать ее. Ирена приняла его в свои объятия, по-матерински погладила по головке, два раза поцеловала, как Иоганна, в лоб. Наконец, она позволила ему припасть губами к своей груди... -- А у меня хорошие новости, -- сказал я Бэкону, гордый проделанной работой. . . . . Он промолчал, думая о чем-то своем. -- Вы когда-нибудь любили, Густав? Ну вот, приехали! При чем тут это, и вообще, ему-то какое дело? -- Наверно, все люди когда-нибудь любили, -- ответил я, не углубляясь в тему. -- Любовь, Густав... Нам с детства внушают, что это самое главное чувство на свете. Начиная с Нового Завета, с нами Бог, который нас любит. Возлюби ближнего своего. А любовные романы и поэмы, радиосериалы и кинофильмы? Куда ни бросишь взгляд -- повсюду кто-то кого-то любит. Разве этот феномен не удивителен? Обоюдное влечение двух существ стало фундаментальной движущей силой нашей культуры. -- Глупости! -- отрезал я. -- Вы сами сказали: нас приучают так думать, хотя в глубине души мы знаем -- это ложь. Любовь -- обман и самообман. В конце концов мы неизбежно приходим к пониманию этого факта. -- Вы основываетесь на собственном опыте? -- Через это все проходят, лейтенант. Влюбляются, но рано или поздно отдают себе отчет, что вляпались. Только, к сожалению, слишком поздно, как правило. -- А ведь было время, когда я думал точно так же. Для меня этот период совпал с началом войны. -- А теперь так не думаете? -- Не знаю... Иногда хочется верить, что любовь спасет мир. Но вед] это чувство совершенно иррациональное, обманчивое и существует по стольку, поскольку мы упрямо хотим в него верить. -- Как религия. -- Как религия. Или наука. , . ' -- Вы любите, лейтенант? -- Я еще не получил ответа на свой вопрос. -- Хорошо, что вас интересует? -- Как ее звали? -- Кого? -- Женщину вашей любви. Или, может быть, женщин... -- Мою жену звали Марианна, -- сказал я. -- И вы были влюблены в нее? -- Я любил ее. -- Я спрашиваю не об этом... -- Она была моей женой. -- Но ведь был кто-то еще... -- Нет, больше никого не было. -- Вы чувствуете себя неловко, Густав, только не понимаю, по какой причине. Где теперь Марианна? -- Умерла в конце войны. -- Простите... -- смутился Бэкон. -- Я не хотел... -- Не переживайте, все давно забылось... А теперь ваша очередь, лейтенант: вы влюблены? -- Еще не знаю. -- Как ее зовут? -- Ирена! -- счастливо выдохнул он. -- О, будьте осторожны! -- сказал я. -- Немка? -- Из Дрездена. -- Еще хуже! Честно говоря, от вас я не ожидал такого легкомыслия! Любовь -- только приманка, которую они нам подсовывают, чтобы поймать на свой крючок. -- Знаю, знаю, -- засмеялся Бэкон. -- Не будь риска, не стоило бы и заниматься этим. Во всякой игре свои подвохи. -- Фрэнк, можно спросить, как вы с ней познакомились? -- Мы живем по соседству. -- По соседству... -- повторил я. -- Значит, вы только недавно узнали ее и уже задаете вопросы о любви? -- Оставим это... Лучше поделитесь своими хорошими новостями, Густав, я сгораю от любопытства! -- Макс фон Лауэ согласился принять нас сегодня же и рассказать о Штарке. Несколькими часами позже мы уже сидели перед старым ученым. Макс фон Лауэ был высокий, педантичный старик, весь как будто высеченный из гранита. Суровые черты лица, взгляд холодный и тяжелый. В 1914 году, как раз накануне войны, его наградили Нобелевской премией. Фон Лауэ дружил с Планком и поддерживал близкие отношения с Эйнштейном. Хотя он не состоял в штате научного коллектива, занимавшегося немецким атомным проектом, все же оказался в числе арестованных миссией Alsos и вместе с остальными переправлен (по причинам, до сих пор для него непонятным) в Фарм-холл в качестве "пленника Ее Величества". Теперь, как и большинство немецких ученых, проживающих в английской зоне оккупации, его переселили в Геттинген, ставший новым научным центром Германии. -- Узнав о назначении Гитлера канцлером, Штарк и Ленард возликовали, -- начал свое повествование фон Лауэ. -- Наконец наступил праздник и на их улице. Все сколько-нибудь важные должности в научных отраслях перешли под контроль этих двух хищников. В мае 1933 года Штарка назначили директором Имперского физико-технического института. Он добивался этой должности долгие годы и наконец получил ее от Гитлера. Он мечтал превратить институт в центральное научно-исследовательское учреждение Германии, в задачу которого входило бы развитие экономики и даже обороны рейха. Только отсутствие необходимых ресурсов не позволило ему реализовать эти планы. Неожиданно для него ему отказали в запрашиваемом объеме финансирования. -- Значит, он лишился своего влияния? -- Просто понемногу для всех стали очевидны чрезмерные личные амбиции Штарка. А в нацистском окружении подобное не допускалось... Между политическими деятелями шла непрерывная грызня, они не могли позволить кому-то одному сконцентрировать в своих руках столько власти... Некоторое время спустя Штарка рекомендовали в члены Прусской академии наук... -- И вы решительно воспротивились этому! -- вставил я. -- Сама мысль, что этот человек будет принят в Академию, внушала мне ужас, -- не колеблясь подтвердил фон Лауэ. -- Он тут же постарался бы превратить ее в послушный придаток нацистской партии, как ранее поступил с Имперским институтом. Однако у Штарка нашлись враги гораздо более могущественные, чем я, и в итоге его кандидатура была отклонена. -- Но Штарка все же назначили директором Немецкого научно-исследовательского фонда. -- Я старался удерживать ход беседы в направлении стоящей перед нами цели. -- Министр образования Бернхард Руст уволил прежнего директора фонда и назначил на этот пост Штарка по прямому указанию Гитлера. Угадайте, что он сделал в первую очередь в качестве руководителя! Отменил большую часть бюджетных ассигнований на программы в области теоретической физики, а сэкономленные таким образом средства направил на проекты, связанные с военными задачами. -- Чуть позже началась драка за пост профессора Мюнхенского университета, который вот-вот собирался оставить Арнольд Зоммерфельд ((1868--1951) -- немецкий физик и математик), -- сказал я. -- Зоммерфельд терпеть не мог Штарка, как и я. В 1934 году Арнольд объявил о своем решении уйти на пенсию. Очевидным претендентом на освобождающуюся должность был Гейзенберг, один из его наиболее одаренных учеников, недавно получивший Нобелевскую премию. Однако Штарк, узнав об этих планах, изо всех сил воспротивился кандидатуре Гейзенберга и постарался сделать из него козла отпущения всевозможных грехов. -- Но почему именно его он выбрал жертвой своего произвола? -- задал вопрос Бэкон. -- Несмотря на пришедшую к нему незадолго до этого славу, Гейзенберг был еще молод. Он не обладал какими-либо влиятельными позициями в научных кругах. Работал обычным штатным профессором Лейпцигского университета. Для Штарка он представлял идеальную мишень. -- Как развивались события дальше, профессор? -- В 1935 году издают книгу Ленарда, посвященную Deutsche Physik. Автор утверждал, что все сферы человеческой деятельности, включая науку, имеют фундаментальное различие по расовому признаку. Следовательно, физика евреев -- это совсем не то, что, по его определению, немецкая, она же арийская, она же нордическая физика. В чем конкретно состояло указанное различие? Хороший вопрос! В книге не давалось никакого рационального объяснения. В итоге все сводилось к тому, что физика евреев -- та, которую Ленард и компания называют физикой евреев. Проще не придумаешь! В тот же год именем Филиппа Ленарда нарекается Институт физики Гейдельбергского университета. Вот тут-то Штарк, выступая среди прочих на церемонии, и воспользовался благоприятной возможностью, чтобы вновь пустить в ход свое жало. Он вынес не подлежащий обжалованию приговор: теория относительности Эйнштейна, волновая механика Шредингера и матричная механика Гейзенберга являются еврейской наукой! А значит, должны быть вычеркнуты из немецкой науки! -- Каковы были действия Гейзенберга? -- Я не знаю никого, кто любил бы родину так сильно, как он, -- сказал фон Лауэ без всякой напыщенности. -- У него и в мыслях не было уезжать из Германии из-за преследований такого подонка, как Штарк. Он выбрал путь борьбы. Противоборство длилось долго и трудно. Для Гейзенберга оно стало болезненным и изматывающим испытанием. -- И научившим побеждать... -- добавил я. -- Это была пиррова победа, профессор Линкс. Да, ему удалось договориться с нацистскими начальниками, чтобы его оградили от дальнейших нападок Штарка. Зато он так и не стал заведующим кафедрой Мюнхенского университета, потому что Штарк и Ленард сумели воспрепятствовать этому и совершили еще много несправедливостей и зла, потрясших в те годы немецкую науку. -- Есть ли основания считать, что Штарк был ближе всех других физиков к нацистскому режиму? Скажем, не прибегал ли Гитлер к его услугам в качестве личного советника по научным вопросам? -- В этом нет никаких сомнений. -- Даже несмотря на определенное негативное отношение к нему со стороны нацистов? -- Даже несмотря на это. Он действительно был самым влиятельным из всех ученых-физиков Германии. На следующий день после разговора с фон Лауэ я снова пришел к Бэкону в его кабинет. Вид у него был крайне недовольный. -- Несмотря на намеки фон Лауэ, Штарк не может быть Клингзором, -- заявил он без предисловий тоном, каким разговаривают с провинившимся ребенком. -- Вспомните, что сказал Планк: он был один из нас! А большинство членов сообщества ученых всегда расценивало Deutsche Physik как лицемерную выдумку, политическую уловку, проявление коварства и алчности. -- Но фон Лауэ уверял нас, что Штарк являлся самой влиятельной фигурой в научном мире Германии, -- возразил я, добросовестно исполняя неожиданно навязанную мне роль адвоката дьявола. -- Ему покровительствовал сам Гитлер! -- Некоторые вновь открывшиеся обстоятельства дают нам пищу для размышлений. Я совершенно случайно узнал о материалах, касающихся нацистской партии, использованных в ходе Нюрнбергского процесса. Там, в одном из отчетов, я прочитал, что против него выступал ни много ни мало как сам Гиммлер. Он во всеуслышание разоблачил злоупотребления администрации Штарка в связи с финансированием одного из проектов, и тому пришлось отказаться от должности председателя фонда, чтобы удержаться в должности главы Имперского физико-технического института. В любом случае, его влияние существенно ослабло. В переписке с Филиппом Ленардом Штарк все время жаловался на то, что пал жертвой долгой и бесполезной борьбы против нацистского бюрократического аппарата. -- Что ж, Фрэнк, пожалуй, вы меня убедили, -- признался я. -- Как будем действовать дальше? -- Я собирался спросить об этом у вас, профессор, -- уныло ответил Бэкон. -- Мы опять пошли по дорожке, которая завела нас в тупик. -- Можно поговорить со Штарком... -- неуверенно предложил я. -- Не думаю, что это выведет нас на верный путь. -- Да, пожалуй... -- Вся надежда на вас, профессор! -- пробормотал Бэкон. -- Поэтому вопрос, что делать дальше, следует адресовать вам! -- Раз вы настаиваете, что Штарк -- не Клингзор, пусть будет так. У этой версии даже есть свои преимущества. -- Как это? -- Помнится, я уже объяснял вам, когда мы вначале сомневались, тот ли Штарк человек, которого ищем. Тогда же мы решили, что по роду деятельности Клингзор и Штарк неизбежно должны были поддерживать хоть какие-то отношения. Если Клингзор не вписывается в компанию сторонников Deutsche Physik, значит, его надо искать среди их противников. Да вы и сами об этом говорили... Подводя логический итог нынешнему этапу расследования, приходим к выводу... -- Что Клингзор принадлежал к недругам Штарка! -- подхватил Бэкон. -- Похоже на то. -- Но ваше предположение просто ужасно! -- Вся наша действительность ужасна, лейтенант. -- Так кто же это, по-вашему? -- Подумайте сами, Фрэнк, -- сказал я ровным тоном, стараясь умерить его волнение. -- Кто был основным противником Штарка на протяжении всех тех лет? -- Гейзенберг? -- Вы сами назвали это имя! -- Ты меня любишь? Давненько от Фрэнка не требовали ответа на этот типично женский вопрос. Сколько лет пролетело с тех пор, как расстроилась его свадьба с Элизабет! Как долго не был он вместе со своей Вивьен! Отношения, установившиеся у него сейчас с Иреной, развивались легко, естественно, без малейшего принуждения. Умная и энергичная, Ирена живо интересовалась делами Бэкона, ходом расследования, новыми версиями. Он, в свою очередь, мало-помалу стал воспринимать ее как близкого человека, а не просто любовницу, как друга, которому можно доверять, чего никогда не ощущал по отношению к Элизабет и тем более Вивьен. Желание быть рядом с Иреной уже не покидало его ни на минуту. Она же все это время вела себя достаточно предусмотрительно, чтобы не докучать чрезмерно Бэкону вопросами личного характера, пока наконец не пришла уверенность в прочности его привязанности к ней и безопасности подобных разговоров. Он стал ее повседневной поддержкой и утешением; рядом с ним не так страшно в минуты одиночества или отчаяния, но не только: в нем заключалась надежда на новое, лучшее будущее, на то, что пережитые лишения навсегда останутся в прошлом. Это ожидаемое благополучие постепенно стало потребностью, и уже выше ее сил было молчать и мучиться сомнениями. Когда-то надо решиться, и чем раньше, тем скорее закончатся терзания. Она не собиралась каким-то образом удерживать Фрэнка, ловить его на крючок, как поступали в то время многие немки с американскими солдатами; просто ей надо знать, как он к ней относится. -- Ты меня любишь? -- спросила она опять, не дождавшись ответа. Бэкон приподнялся, опершись локтем на полушку, и повернулся, стараясь выиграть время. Честно говоря, он не находил что сказать, поскольку просто не знал ответа. -- Только не трусь, ради бога, -- подзадорила Ирена, гладя его по волосам. -- Даже если не любишь, я просто хочу это знать, вот и все... -- Кажется, люблю...-- наконец, выдохнул Бэкон.-- Все случилось так быстро... Я никогда ни с кем не чувствовал ничего подобного, клянусь, и впервые могу говорить на эту тему без опасений и недомолвок... Ты даже не представляешь, как я тебе благодарен... -- Мне не нужна благодарность, мне нужна твоя любовь. Тебе кажется, что любишь, но этого недостаточно... Ты что же, сам не знаешь? Нет, Фрэнк, так не пойдет, хочу услышать однозначный ответ. Хочу точно знать, что меня ждет! В любом случае я останусь с тобой, пока ты этого желаешь. Итак, Фрэнк, ты меня любишь? Любит ли он? А мог ли он вообще это знать? Когда кто-то нравится -- это такое же физическое состояние, как головная боль, температура, тошнота... Это -- как болезнь или испуг. Но любовь... Любовь больше похожа на веру, а значит -- ближе к заблуждению, чем к действительности. -- Да! -- сказал он настолько убежденно, насколько сумел, и обнял Ирену. -- Повтори! -- Люблю тебя! Он принялся целовать ей лоб, нос, веки; потом стал покрывать поцелуями все ее тело, овладевая ею, затуманивая ее сознание баюкающим колыханием кровати. Его ласки словно просили, молили, требовали -- молчи, ни слова больше! Однако когда все закончилось и оба успокоились, Ирена продолжила, будто разговор и не прерывался вовсе: -- Ты уверен? Бог мой, это же просто невозможно! Сколько раз ей надо повторить? -- Да, уверен! Я тебя люблю\ -- Тогда ты мне должен пообещать кое-что... -- Еще что-то? -- Да, если ты действительно любишь меня! -- Говори, не тяни! -- Это очень серьезно! -- ногти Ирены больно вонзились ему в кожу. -- Хорошо, хорошо, я слушаю! -- Обещай, что никогда не будешь сомневаться в моей верности! -- И только-то? -- улыбнулся Бэкон. -- Я уж начал беспокоиться... -- Обещай мне, Фрэнк, -- настаивала она. -- Ну хорошо, обещаю... -- Ты должен всегда помнить, что я люблю тебя, -- прошептала Ирена, преодолевая подступившие слезы. -- Я говорю это не для того, чтобы удержать тебя или чтобы ты любил меня, а потому, что это правда! И я хочу, чтобы ты знал... -- Говорю же, и я люблю тебя... -- Будешь всегда верить в мою любовь? --Буду. Теперь она легла сверху. Медленно провела кончиками пальцев по лицу и шее, а пальцами ног погладила его ноги. Потом сильно и больно поцеловала в губы, укусила на самом деле, будто кровью скрепляя договор между ними. Бэкон чувствовал, как ее груди слегка касаются его кожи, как твердый островок лобка ритмично-медленно вдавливается в низ его живота. Он не знал прежде подобной любви -- самозабвенной, нежной, могучей и такой естественной и безмерно радостной. Тело Фрэнка покорно расслабилось и оставалось совершенно недвижным, будто неживое, до конца отдавшись во власть женщины. Только она служила теперь единственным источником и воплощением движения Вселенной, от нее зависело достижение мировой гармонии... Нежная и чувственная, Ирена полностью подчинила его себе, заставила забыть обо всем на свете, кроме своей миссии любовника, преисполненного желания и энергии... -- Люблю тебя, -- только и смог произнести Фрэнк, совершенно околдованный ею. Впервые в жизни он сказал это искренне. -- Можете не трудиться, разыскивая личное дело, -- заявил я Бэкону самоуверенно. -- Вы не прочитаете в нем о Гейзенберге то, что расскажу вам я. -- Как долго вы проработали его ассистентом? -- Я никогда не был его ассистентом! Не забывайте, я -- математик! Мы сотрудничали, но он никогда не был моим начальником. -- Я не хотел вас обидеть... -- Мы работали вместе в рамках атомной программы с 1940-го по 1944-й... -- До вашего ареста... -- Именно. Однако мы знали друг друга гораздо раньше, почти с детства, можно сказать. Я родился в 1905-м в Мюнхене (21 марта, кстати, чтоб вы знали, когда мой день рождения), а Гейзенберг-- в 1901-м в Вюрцбурге, но большую часть времени его семья жила тоже в Мюнхене. Разница в возрасте между нами -- меньше четырех лет! Он мог быть моим старшим братом, лейтенант! -- Вы дружили? -- Вряд ли нашим отношениям подходит определение дружеских. В детстве три-четыре года разделяют, как пропасть! -- засмеялся я, стараясь придать лицу невинное выражение. -- Конечно, мы знали друг друга, поскольку город был не настолько велик, но тогда и потом я все же смотрел на него больше снизу вверх, как на пример для подражания... -- Ну уж... -- Да-да, серьезно! -- подтвердил я. -- Маленький Вернер являл собой образец идеального немецкого ребенка. Умница, отличник, занимался спортом и музыкой, ну как не восхищаться таким чудесным мальчиком, лейтенант? Его отец преподавал греческий, специалист по византийскому искусству, один из немногих во всей Германии... -- Лучше быть не может... -- Ваш сарказм ничего не меняет. Спросите кого хотите, никто не скажет о нем дурного слова. Потому что и сейчас на нем все та же маска совершенства. Ах, этот Вернер, неизменно усердный, всегда благоразумный, не способный ни на какую шалость! Воплощенная скромность и добродетель... -- А почему вы говорите, что на нем -- маска? -- подозрительно заметил Бэкон. -- Не такой хороший, как кажется? -- Неужели я так сказал? Черт возьми, лейтенант, я даже не заметил... Что ж, слово -- не воробей... Однако хочу, чтобы вы правильно меня поняли. Вернер -- действительно любопытный тип. Вы можете сами убедиться. Уже встречались с ним здесь, в Геттингене? -- Нет, здесь нет... -- в его голосе вдруг прозвучала обеспокоенность. -- Увидите, он будто испил эликсира вечной молодости. Внешне Вернер совсем не менялся. Те же белокурые волосы, юношеские черты лица, кожа нежная, как у школьницы. Короче, он выглядел как ребенок что в пять, что в пятьдесят! -- Неужели вообще никогда не озорничал, не шалил, не бедокурил, как все дети? -- Шалил, но делал это так, что взрослым и в голову не приходило обвинить его в озорстве; попадало скорее кому-нибудь другому. -- Что еще вы помните о его прошлом? -- Нам довелось расти в особенно сложное время, лейтенант. Сами знаете: бесславное завершение войны, экономический кризис, унижение и горечь поражения, вооруженные вылазки коммунистов... Вернер отыскал себе занятие, позволяющее ему дистанцироваться от упадочнического, ненавистного общества, жить в соответствии с древними германскими традициями, найти выход подростковому бунтарству и реализовать свое стремление к лидерству -- он увлекся молодежным движением. -- Что-то вроде бойскаутов? -- Да, похоже. --Я вдруг представился себе антропологом, исследующим давно прошедший исторический период, от которого даже следов не осталось. -- И все же мне тогда постоянно мерещилась в Вернере утаиваемая от остальных мучительная застенчивость, неспособность до конца раскрыться перед окружающими. Подобная черта вообще присуща германскому характеру, но в Вернере она развилась до крайнего предела. Каким бы юным он ни казался, в его взгляде и голосе, бывало, проскальзывала усталость... -- В чем же, по-вашему, заключались причины этого? -- Я не психолог, лейтенант. Говорю то, что вижу; так, как понимаю. И все же осмелюсь выдвинуть некую теорию, раз уж вы спрашиваете: Вернер в душе так и не сумел примириться с тем, что мир, в котором мы жили, оказался полностью разрушен. Так же как многие из нас, он испытывал ностальгию по временам средневековой Германии, стабильности жизненного уклада, гордости и уверенности нации, воспетых древними бардами. То есть, другими словами, ненавидел современную действительность, остро воспринимал малейшую помеху в своей деятельности. Он так и не сумел адаптироваться к тому, как мы жили. -- Возможно, мне не следует говорить то, что я думаю на этот счет, -- осторожно начал Бэкон, как бы заранее извиняясь. -- Не хотелось бы впасть в банальность или ошибочное обобщение... -- Говорите смело, лейтенант! -- Эта любовь к военным регалиям, дисциплине, тоска по славному прошлому, преклонение перед вождями и почитание начальников... -- Угадываю ход ваших размышлений: у членов немецких молодежных организаций на лбу можно прочитать слова "СС" и "гестапо"? -- Вот именно. -- Надеюсь, не разочарую вас, если скажу, что вы не первый это заметили. Так и есть, лейтенант, в Германии действительно издревле существовала благоприятная почва для зарождения идеологии, подобной нацистской. Все мы, кто ненавидел Гитлера, вынуждены признать, что его приход к власти был не случайным поворотом истории, но закономерным, хотя и экстремальным, следствием национального мировоззрения. Поскольку я работал вместе с Гейзенбергом, могу вас заверить, лейтенант, что за его внешностью романтического идеалиста скрывается завистник, тиран с железным характером и несгибаемой волей. Это -- настоящий лидер, способный стать еще одним фюрером. -- Но ведь он никогда не симпатизировал нацистам, -- возразил Бэкон, -- даже не ладил с ними, и довольно часто. -- Вы цитируете его личное дело? -- Вспомните, он всегда выступал против сторонников Deutsche Physik! И фон Лауэ называл его последователем Эйнштейна и Бора... -- Что правда, то правда, Штарк неоднократно безжалостно нападал на Гейзенберга в прессе. Впрочем, тот огрызался с не меньшей злостью. А теперь скажите-ка, кто из них вышел из схватки победителем? Конечно, наш дорогой Вернер! -- Вы намекаете на то, что Гейзенберг... -- Не надо спешить, лейтенант, -- остановил я его. -- Мы с вами дошли только до 1922 года, так не будем оставлять белых пятен, чтобы не пришлось потом исправлять собственные просчеты. Если не пройдем по всей дорожке, соединяющей оба периода, потеряем связь причин и следствий... Фрэнк недовольно замолчал, однако видно было, что мое замечание возымело предсказуемый результат; оно заронило в его сознание сомнение, которое теперь будет расти и беспокоить... Мне оставалось только и дальше подготавливать наступление того мига, когда истина откроется ему сама по себе... -- Двадцать третий год ознаменовался важными событиями, лейтенант. Макс Борн с присущей ему бесцеремонностью заявил о необходимости перекроить всю структуру физической науки. Такой шаг с его стороны был равносилен закладке в рейхстаг зажигательной бомбы. Через несколько недель Гейзенберг приехал в Мюнхен для сдачи Examen rigorosum (Экзамен на степень доктора) под надзором Зоммерфельда, только что вернувшегося из Америки. Экзамен состоялся 23 июля (хорошо помню дату, поскольку присутствовал на нем), и Гейзенбергу поставили квалификационный балл III, что соответствовало cum laude -- с отличием. В середине 1924 года Гейзенберг получил приглашение Нильса Бора работать с ним в Копенгагене и в конце того же года перебрался туда. С тех пор они очень сблизились, Бор сделал Вернера одним из своих главных соратников. Их совместная деятельность в копенгагенском Институте теоретической физики принесла им заслуженную славу основоположников новой науки. -- Нет, расскажи! -- голос ее звенел. -- Для меня важно все, чем ты занимаешься. Для меня важен ты! -- Да нет в этом ничего интересного! -- упрямо повторил Фрэнк и легонько куснул ее за ухо. -- Ну пожалуйста, Фрэнк, иначе мне будет казаться, что я нужна тебе только в постели, а в остальной жизни не нужна, раз ничего не говоришь про свою работу... -- Моя работа считается секретной, -- неуверенно произнес он. -- Ну расскажи мне про твоего друга, математика... -- настаивала Ирена, а сама словно ненароком положила руку ему на гениталии и стала нежно перебирать пальцами. -- Линкс? -- с трудом выдавил Бэкон, потому что у него перехватило дыхание. -- Он эксцентричен, не буду отрицать, но не больше, чем многие другие ученые, встречавшиеся мне в жизни. Взять хотя бы такие разновидности, как фон Нейман, мой бывший покровитель, или Курт Гедель... Принстон похож на кунсткамеру всевозможных маньяков, одержимых и неврастеников... Вот так, хорошо... продолжай... Но Ирена, наоборот, остановилась. -- Он тебе симпатизирует? -- Похоже на то, -- выдохнул Фрэнк в нетерпеливом ожидании продолжения ласки. -- Несмотря на эксцентричность, он достаточно интеллигентен... -- И в чем же его эксцентричность? -- Какая ты любопытная! -- с улыбкой сказал Фрэнк, вновь замирая от наслаждения. -- Не знаю, как объяснить... Просто мне кажется, что... Не знаю, сам не могу понять... Он будто хочет открыть какую-то тайну и не решается... -- И тем не менее ты ему доверяешь? -- продолжала расспрашивать Ирена. -- На этот счет можешь не беспокоиться, -- недолго думая снисходительно заверил ее Бэкон. -- Вряд ли его секреты имеют отношение к делу. Скорее всего, речь идет о чем-то личном, давно пережитом. -- Наверно, хочет поделиться с тобой воспоминаниями о своей несчастной любви, -- хихикнула она. -- Вообще-то он практически ничего о себе не рассказывает. Стоит заговорить о его личной жизни, он тут же замыкается. Мы можем беседовать часами, и каждый раз оказывается, что болтаю в основном я. -- Расскажи, чем вы занимаетесь, -- Ирена взяла в руку его пенис и принялась играть с ним. -- Что ищете? -- Мы гоняемся за неким ученым, который, судя по всему, был весьма близок к Гитлеру, но все время находился в тени, выступая перед всеми в другом, респектабельном обличье, -- выпалил Фрэнк на одном дыхании. -- Да, да, Ирена!.. Тебе говорили, что у тебя чудесные руки? -- воскликнул он, приникая к ее губам. -- А тот ученый -- он физик, как и ты? -- Полагаем, что да. Нам известна только его кличка: Клингзор. Слышала когда-нибудь? -- Нет. -- А между тем это персонаж германского... эпоса... Ирена, любовь моя!.. А еще -- одно из действующих лиц оперы Вагнера... "Парсифаль"!. Ирена опять дала ему передышку. Как дозируют лекарство, чтобы не навредить здоровью, так она отпускала порциями сладостные прикосновения -- не все сразу! -- Ну пожалуйста, еще... -- жалобно взмолился Бэкон. -- Рассказывай дальше! -- Повинуюсь, -- вздохнул он. -- Если мы не ошибаемся, от Клингзора зависело финансирование всех без исключения научно-исследовательских программ Третьего рейха, включая атомную, эксперименты на узниках концлагерей и так далее... О да, любимая!.. Вот фактически и все, что нам известно. Я предупреждал, что тебе это неинтересно. Линкс для меня вроде проводника по незнакомой местности... Ах-х-х-х!.. -- Он -- проводник? (Конечно я, кто же еще?) -- Ну да, он -- задохнулся Бэкон. -- Досконально знает историю развития немецкой науки, работал вместе с Гейзенбергом, знаешь о таком? Если бы не его помощь, я бы до сих пор бесцельно тыкался носом, как слепой щенок. (Наконец-то лейтенант произнес что-то разумное.) Конечно, лентяй и зануда, но без него у меня ничего бы не получилось. Продвигаемся медленно, но... неуклонно! Ах-х!.. Когда смотришь его глазами на развитие физики с начала столетия, будто читаешь детективный роман... Все великие ученые вдруг становятся похожи на матерых преступников... Любой из них может быть Клингзором! -- И кто ваш главный подозреваемый? -- Самому не верится, но наши поиски все упорнее ведут нас именно к нему... Гейзенберг! Фрэнк находился на пороге момента истины, называемого еще озарением, или, по-другому, священным трансом; а некоторые дают подобному состоянию вульгарное имя "оргазм". Как раз в это мгновение Ирена совершенно некстати остановилась. -- Господи, что теперь? -- Думаю. -- Думаешь?! -- Да, -- подтвердила она. -- Меня взволновал твой рассказ, Фрэнк. Мне хочется помогать тебе... -- Помогать в чем? -- В раскрытии тайны! -- Каким образом? -- Вот увидишь, я смогу, -- заговорила Ирена вкрадчивым голосом. -- У меня есть женская интуиция... Разреши мне помогать тебе, Фрэнк... Просто рассказывай мне обо всем, что сам разузнаешь, а я буду давать советы, идеи... -- Не пойму, какое тебе дело до этого... -- Ну как же! Мне так интересно! -- А меня интересуешь только ты! -- выкрикнул Бэкон, больше не в силах сдерживаться. -- Очень хорошо, -- промурлыкала она и лицом вниз медленно сползла по телу Фрэнка к его напряженному члену, чтобы уже не рукой, а своим нежным, влажным ртом довести дело до кульминации. Игра в войну Берлин, сентябрь 1939 года 23 августа Риббентроп и министр иностранных дел (В 1939 году должность называлась "народный комиссар иностранных дел") Советского Союза Молотов подписали германо-советский пакт о ненападении и взаимной помощи. Великобритания и Франция расценили это как предательство со стороны СССР. Но больше всего были ошеломлены коммунисты во всем мире, которые долгие годы выступали против фашизма. Сталин своим неожиданным ходом призвал их не только сдать свои позиции, но и сотрудничать с врагом. Спустя лишь неделю, 1 сентября, гитлеровские войска перешли польскую границу при молчаливом попустительстве Советского Союза, который и сам не замедлил отхватить себе часть территории поверженной нации, предназначенной ему по секретному протоколу -- приложению к пакту. Полностью оправдывая ожидания фюрера, французы и англичане пошли ненамного дальше формального объявления войны Германии, и через какую-то пару недель Польша не только превратилась в зону оккупации, но даже потеряла свое историческое название -- Гитлер просто вычеркнул его из географии, окрестив Польшу безликим "генерал-губернаторством". За быстрым покорением Польши последовал другой, не менее впечатляющий "блицкриг" (молниеносная война): присоединение к рейху Дании и Норвегии. Настало время маршировать на запад. Гитлер отдал приказ начать наступление на Францию 10 мая 1940 года. Эффектный марш-бросок через Арденны танковой колонны под командованием генерала Хайнца Гудериана (Вильгельм Хайнц Гудериан (1888--1954) -- немецкий генерал-полковник) позволил германским войскам за несколько недель достичь результата, которого при других обстоятельствах они добивались бы годами: оккупации Парижа. Не прошло и полутора месяцев с начала победоносной кампании, как 22 июня французов вынудили подписать перемирие в том самом железнодорожном вагоне, специально отремонтированном к этому событию, в котором в 1919 году был заключен позорный для немцев Версальский договор. К вящему удовлетворению Гитлера, Францию наконец постигло возмездие. С самого начала боевых действий Генриха призвали в действующую армию. После захвата Польши его переводили с должности на должность сперва в оккупированных районах, а затем в войсках, вошедших победным маршем в Париж. Почти целый год провел он вдали от домашнего очага и лишь пару раз сумел вырваться в Берлин, чтобы увидеться с женой, пребывавшей все остальное время в одиночестве и печали. Я, конечно, даже не собирался встречаться с Гени в эти его короткие приезды. Наталия, хоть и казалась сильной женщиной, в душе была уязвима, как подросток. В минуты грусти она представлялась самой себе этакой беззащитной Гретель, покинутой всеми, включая ее верного Гензеля. Как и следовало ожидать, она все чаще стала наведываться к Марианне. Так наш дом превратился для Наталии в убежище, мы были ее единственным утешением в трудные минуты. Не знаю, как и начать рассказывать об этом. До сих пор больно вспоминать, будто саднит не зарубцевавшийся до конца шрам. Сколько лет прошло, а рана все не затягивается и кровоточит... Кто знает, может, ничего бы не произошло, если бы мы проявили немного больше терпения или терпимости либо оказались чуть сильнее или тверже... Но нам не хватило ни тех, ни других качеств. Все началось июльским вечером 1940 года, теплым и сухим, ничем не примечательным и не отличающимся от остальных вечеров. Наталия и Марианна уединились в библиотеке, как обычно разговаривая на повседневные темы: война, страх, смерть... Я тем временем в своем кабинете силился завершить кое-какие неподатливые расчеты, над которыми бился уже несколько дней. Внезапно меня отвлекла от дела непонятная тишина, прямо-таки сгустившаяся в доме. Даже воздух, казалось, был совершенно недвижим... Мне вдруг сделалось не по себе, заколотилось сердце, стало тревожно и душно... Стараясь вести себя бесшумно, слиться с окружающей тишиной, я направился в библиотеку с намерением весело удивить женщин неожиданным появлением. На цыпочках подкрался к двери, осторожно приоткрыл и, как случается в подобных ситуациях, сам оказался застигнут врасплох увиденным. Вначале я подумал, что Наталия в очередной раз расплакалась, а Марианна успокаивала ее, держа в своих объятиях, пока не разглядел получше: обе лежали рядышком на диване, обнимаясь; губы слились в поцелуе. Мне стало обидно и тошно, словно я получил пощечину. Что предпринять? Сделать вид, что ничего не случилось, и убраться восвояси? Или обнаружить свое присутствие и тем самым создать неловкое положение, в котором никто из нас не знал бы, как вести себя дальше? В смятении и тревоге я удалился, оставшись незамеченным... Вечером Наталия простилась со мной как обычно, однако я не мог не смотреть на нее другими глазами: она словно выросла в моем представлении, навсегда рассталась с образом юной девушки и превратилась в зрелую женщину, поступающую и чувствующую по-взрослому, вызывающую уважение своей смелостью и независимостью. -- Я рад, что мы можем сделать хоть какую-то малость для нее, -- сказал я позже Марианне без тени иронии. -- По крайней мере, она знает, что всегда найдет здесь понимание и поддержку. Я один понимал тогда, что наша жизнь уже никогда не будет такой, как прежде. Вернер Гейзенберг, или О грусти Геттипген, февраль 1947 года В последний раз Бэкон встречался с ним меньше двух лет назад, но ему казалось, что с тех пор прошла вечность. Целая эпоха разделяла то ясное утро, которым отряд миссии Alsos разыскал и арестовал Гейзенберга на его вилле неподалеку от Урфельда, и утро сегодняшнее, гораздо более холодное, когда лейтенант Бэкон наконец решился постучать в дверь кабинета в недавно созданном Геттингенском физическом институте имени Макса Планка (ранее имени кайзера Вильгельма). Он не мог угадать с точностью, признает ли в нем немецкий физик молодого офицера-американца, который конвоировал его в последние дни перед окончательной капитуляцией Германии. Но все равно испытывал чувство вины, словно сам лично унизил его тогда на глазах семьи, арестовав, как преступника, и отправив по этапу через всю разрушенную Европу. Возможно, именно поэтому Бэкон позабыл предупредить меня, что договорился с ним о встрече. Гейзенберг принял Бэкона без особой радости и проявлений гостеприимства, он просто исполнял обязанность хозяина кабинета. Если и вспомнил гостя по предыдущей встрече, то, как и Бэкон, никоим образом этого не показал. -- Вы учились в Принстоне? -- переспросил он. -- Сначала в университете, потом в Институте перспективных исследований, -- подтвердил Бэкон. -- Это чудесное место, -- в голосе Гейзенберга прозвучала ностальгия. -- Не каждому выпадает жить там же, где Эйнштейн, Гедель, Паули... Об этом можно мечтать! -- Мне не довелось знать Паули, -- признался Бэкон. -- Он приехал уже после того, как я пошел на службу в армию... Что касается остальных -- да, мне повезло. Моим наставником был Джон фон Нейман. Гейзенберг ничего не сказал, будто одно упоминание этих имен обязывало к минуте почтительного молчания. Нарушить ее -- значит поступить кощунственно. -- Профессор, постараюсь не отнимать у вас слишком много времени. Как вы знаете, я -- физик, но хотел бы поговорить с вами на тему, связанную скорее с историографией. Я пишу книгу о немецкой науке за последние двадцать лет. (Смехотворный эвфемизм! Говорил бы пря- мо -- во времена нацистского режима!) Естественно, без вашего комментария обойтись в такой работе невозможно. -- Можете мной располагать, профессор Бэкон. Человек я, знаете, занятой, но для вас и ваших вопросов всегда найду окошко в своем расписании. -- Профессор, я чрезвычайно признателен вам за понимание! (Бэкон явно перегибал палку со своими любезностями.) Не хочется начинать с неприятной темы, но не могли бы мы поговорить о профессоре Штарке? Гейзенберг откинулся на спинку кресла и стал задумчиво потирать руки. Сколько раз можно повторять одно и то же? Кого еще может интересовать история его вражды со Штарком? -- Задавайте вопросы, а я постараюсь полностью удовлетворить ваше любопытство. -- Отлично! -- Бэкон достал ручку и блокнот, пробежал глазами свои записи и начал: -- Когда началась ваша вражда с профессором Штарком? -- Точнее сказать, враждебное отношение Штарка ко мне. -- Именно. -- Я много думал об этом. Сначала полагал, что дело в личной неприязни. Теперь мне кажется, что Штарк ненавидел всех, кто думал не так, как он. А причина в том, что после получения Нобелевской премии он превратился во второразрядного физика, неудачи преследовали его. Тогда-то Штарк примкнул к нацистской партии и, как все нацисты, избрал лучшим предлогом для устранения тех, кто ему мешал, обвинение во вредительстве Германии. Стоит взглянуть на этих "вредителей" глазами Штарка, и все станет ясно: в их число попали все физики, которые занимались новой наукой, квантовой теорией то есть, работали в той области, где он ничего не смыслил и, естественно, не сумел бы достичь никаких результатов. -- Полагаете, что все дело -- в личной обиде? -- И в злопамятстве. И в жажде мести. Но было и нечто более серьезное. Его видение физической науки не совпадало с нашим, я говорю о модели, предложенной Планком и Эйнштейном и принятой всеми нами, их последователями. Для него она представлялась слишком математически абстрактной, отвлеченной от естественного мира... Он просто психологически не был готов к ее восприятию. Я тогда заведовал кафедрой в Лейпцигском университете, но ни для кого не было секретом мое желание перейти в Мюнхенский университет на ставшее вакантным место моего учителя Арнольда Зоммерфельда. Действия Штарка привели к тому, что меня просто вычеркнули из списка конкурсантов. Эсэсовцы начали расследование против меня... Я очутился в аду, профессор Бэкон! -- Что же вы предприняли? -- Единственное, что мне было доступно, -- стал сопротивляться! Приводить свои аргументы. Отмывать собственное имя. -- И справедливость восторжествовала! -- На какое-то время -- да... -- Благодаря вмешательству Гиммлера, который вдруг поддержал вас... -- Благодаря тому, что хоть раз в истории правительственный чиновник обратил внимание на творящийся произвол! Бэкон сообразил, что пора переменить тему разговора. Не стоило настраивать Гейзенберга против себя слишком скоро. -- Во время начатых после войны судебных процессов Штарку предъявили обвинение в исполнении во времена гитлеровского режима руководящих обязанностей главы Немецкого научно-исследовательского фонда и Имперского физико-технического института. Вы выступали свидетелем на суде. Не могли бы вкратце повторить свои тогдашние показания, профессор? -- Меня спрашивали в основном о двух аспектах. Во-первых, действительно ли Штарк основывал различие между физикой прагматической и физикой догматической на антисемитизме. Во-вторых, действительно ли Штарк сыграл важную роль в запрещении теории относительности в Третьем рейхе. Истины ради мне пришлось признать, что, на мой взгляд, Штарк не был ярым антисемитом, просто его обуяла жажда власти. Бэкон сверился со своим блокнотом. -- У меня записано, что трибунал запросил также мнение Эйнштейна, и тот подтвердил: да, Штарк параноик и приспособленец, но вряд ли убежденный антисемит. Гейзенберг промолчал; ему просто нечего было сказать. -- Но почему? -- непонимающе воскликнул Бэкон. -- Профессор, почему и вы, и Эйнштейн защищали его? -- Штарк -- один из немногих ученых, кто изначально перешел на сторону Гитлера, -- спокойно ответил Гейзенберг, -- в этом и состоит его главная вина... -- Как ни странно, кассационный суд Мюнхена признал, что не обладает достаточной компетентностью для рассмотрения научного спора, и принял решение смягчить приговор Штарку до уплаты штрафа в одну тысячу марок... -- Да, знаю... -- Профессор Штарк остается на свободе и не только не признает себя виновным ни по одному пункту обвинений, но утверждает даже, что всегда охранял практическое применение истинных научных методов от посягательств нацистских бюрократов, в частности органов СС. Словом, чувствует себя настоящим героем. -- У него всегда наблюдались признаки мании величия и стремление выставить себя в виде жертвы. -- Чьей жертвы, профессор? -- Сначала евреев, затем нацистов, которых он без устали поддерживал. -- Вы хотите сказать, что в итоге нацисты отвернулись от него? -- Можно сказать и так. -- Но почему? -- прикинулся простаком Бэкон. -- Он совершил какую-нибудь ошибку? Скажем, выступил против какого-то политического решения? -- Мне кажется, партийные власти просто терпели его много лет, пока сами не поняли, что ученый он никудышный. -- А они нуждались в конкретных результатах... -- Конечно! -- Поэтому посчитали Штарка бесполезным и просто позабыли о нем... Гейзенберг согласно кивнул. -- И тогда они обратились за сотрудничеством к вам, так называемым "последователям Эйнштейна". -- Истинная наука одна, профессор Бэкон. Рано или поздно все поняли бы, что правы мы, а не он. -- Неудача постигла его на фронте научном, но не идеологическом. -- Совершенно верно. -- Спасибо вам, что уделили мне время, профессор, -- стал прощаться Бэкон. -- Надеюсь, я не слишком помешал. -- О, нет, ни в коем случае. Но согласитесь все же, перед наукой сейчас стоят более актуальные и важные проблемы... Как бы то ни было, я по-прежнему к вашим услугам! Меня будто подтолкнуло что-то, Густав, -- продолжал оправдываться Бэкон, в то время как я и дальше играл роль оскорбленного друга. -- Поймите, на нашей предыдущей встрече я его арестовывал, даже не поговорил с ним по-человечески, наоборот, всячески дистанцировался!.. Мне было просто необходимо увидеться с ним один на один, вроде как извиниться за тогдашнее поведение... -- Думаю, вам не за что извиняться, лейтенант, -- многозначительно произнес я. -- Впрочем, что сделано, то сделано, назад не воротишь. Любопытно, о чем же вы беседовали? -- Мне не хотелось, чтобы он раньше времени узнал о наших подозрениях. -- Значит, вы говорили о погоде? Или о том, что нового в физике? -- О Штарке, -- невозмутимо ответил Бэкон, не обращая внимания на мои подковырки. -- В таком случае Вернер наверняка затянул свою старую песню: Штарк, Ленард и их сообщники по Deutsche Physik -- единственные ученые во всей Германии, кто открыто сотрудничал с Гитлером, и так далее... А все мы, остальные, занимались исключительно своей работой и никогда не вмешивались в политику! -- А вы с этим не согласны, профессор? Можете предложить другую версию? -- Просто истина не всегда очевидна, лейтенант, поэтому легко выдать за нее полуправду или ложь! -- Вы по-прежнему считаете себя другом Гейзенберга? -- Мы не общались со дня моего ареста, если хотите знать. И вообще, наши отношения не такие, как раньше. -- Можно спросить почему? -- Проиллюстрирую примером из математики, -- улыбнулся я. -- Две перпендикулярные линии пересекаются только один раз, сколько бы их ни продлевать... -- Если они не расположены в сферическом пространстве, -- парировал Бэкон. -- Возможно, я задал не вполне адекватные условия для этой теоремы, -- признал я, -- но вывод из нее вам ясен. -- А он не искал встречи с вами? -- Вернер? Конечно нет! Он так стыдится своего прошлого, что избегает любого напоминания о нем. -- Почему вы не верите ни единому слову Гейзенберга? -- Я верю не словам, а фактам! Судить о человеке надо по его делам. Посмотрите повнимательнее на дела достопочтенного профессора Гейзенберга во время войны и поймете, о чем я... -- Почему вы не хотите быть со мной откровенным, профессор? Мы же договорились доверять друг другу! Я кашлянул и промолчал, так как не был готов ответить на этот вопрос. -- Вернер рассказал, чем закончилась его схватка со Штарком? -- нарушил я недолгое молчание. -- Да, я спросил его, и он признался, что ему помог Гиммлер. Сказал, это тот редкий случай, когда злодей поступает по-доброму, или что-то в таком духе... Я сделал многозначительную паузу, удержавшись от саркастического комментария, чтобы ему самому стала понятной вся нелепость этого утверждения. -- Скажите же мне правду, профессор, -- взмолился Бэкон, позабыв о необходимости вести себя с сознанием своего превосходства в служебном положении. -- Вы думаете, Гейзенбергу есть что скрывать? -- Фрэнк, -- начал я, тщательно подбирая слова, -- у нас у всех есть что скрывать, включая и вас и меня. Тайны, связанные с ошибками прошлого; проступки, стоившие нам жестоких угрызений совести; провинности, которые безуспешно пытаемся стереть из памяти... Что касается Вернера... Если говорить совершенно откровенно, думаю, ему приходится скрывать очень многое! -- Ну так расскажите мне об этом! Я должен знать... -- Спросите его самого, раз уж у вас налажен контакт! -- Густав, пожалуйста!.. -- Я сообщил вам все, что знаю, лейтенант, -- отрезал я. -- А теперь мне надо идти. Меня ждут более неотложные дела, чем бесконечная погоня за призраками. С вашего разрешения... -- Не могу его понять, Ирена... -- Фрэнк лежал в постели на животе, а Ирена сидела у него на ягодицах и своими маленькими, сильными, мозолистыми ладонями массировала ему плечи и шею. Оба были совершенно голые. -- Я тебе говорила, Линкс мне не нравится, -- ответила она. -- Обиделся на меня за то, что я пошел к Гейзенбергу, не известив его. Будто я обязан просить у него разрешения! Пальцы Ирены начали с силой разминать ему верхнюю часть спины. -- Что он тебе сказал? -- Намекнул, что Гейзенбергу есть что скрывать. -- Он тебя провоцирует. Ему не понравилось, что ты с ним не посоветовался. -- Не думаю. Если бы ты видела выражение лица Линкса в тот момент, тоже поверила бы в его искренность. Мне кажется, что-то произошло между ним и Гейзенбергом, может быть, когда Линкса посадили в тюрьму. -- Хочешь сказать, Гейзенберг предал его каким-то образом? -- Возможно. Кстати, мой бывший шеф, Гаудсмит, тоже считал, что Гейзенберг только с виду весь из себя правильный и безупречный, а на самом деле -- ничтожество и трус, до смерти боявшийся нацистов... -- Думаешь, он и есть Клингзор? -- Не знаю, Ирена. -- Почему бы тебе не поговорить еще с кем-то из немецких физиков, кто знаком с Гейзенбергом и может рассказать о его отношениях с нацистами? -- Ты имеешь в виду кого-то конкретно? -- удивленно спросил ее Бэкон. -- Ты упоминал как-то, что одновременно с Хейзенбергом другой ученый пришел к открытию квантовой физики... -- Шредингер. Он долго считался злейшим врагом Гейзенберга и Бора... Между ними возникло что-то вроде конкуренции -- чья теория правильная. Гейзенберг открыл матричную механику, а Шредингер на полгода позже -- волновую механику. Началась драка не на жизнь, а на смерть, но завершилось все вдруг мирно и весьма необычно. Как раз в тот момент, когда полемика достигла наивысшего накала, Шредингер пришел к выводу, что обе теории совершенно эквивалентны, только сформулированы по-разному. Все споры тут же утихли... Шредингер не еврей, однако незадолго до войны подвергся гонениям со стороны нацистов и, пережив много неприятностей, сумел выбраться в Дублин. Там он основал научно-исследовательский институт наподобие принстонского... -- Шредингер и сейчас живет в Дублине? -- в то время как Ирена переворачивала Бэкона на спину, на ее лице появилась хитрая улыбка. -- К чему ты клонишь? -- Я никогда не бывала в Дублине... -- Куда-куда? -- в ужасе переспросил я Бэкона. -- Я же сказал -- в Дублин... -- Сума сошел... -- Возможно, и все же мне кажется, что стоит попытаться. -- Вы полагаете, Шредингеру есть о чем рассказать нам? Вы его не знаете... -- Заодно и познакомлюсь... -- У Бэкона прямо-таки на лбу было написано, что он безнадежно, безрассудно, по уши влюблен, но все же предложил мне: -- Хотите к нам присоединиться? -- К кому это "к нам"? -- тотчас возмутился я. -- К Ирене и ко мне... -- Боюсь, испорчу вам праздник! Лейтенант, речь идет о важной официальной командировке; присутствие лиц, не имеющих прямого отношения к расследованию, излишне! -- Итак, профессор, -- оборвал меня Бэкон с характерной для него грубостью. -- Присоединяетесь к нам или нет? -- Ну, если по-другому нельзя... -- Возможно, у вас здесь много неотложных дел, тогда, поверьте, я отнесусь с пониманием, -- угрожающе заявил он. -- Хорошо, -- сдался я. -- Еду с вами! -- Ну и ладно. Я подготовлю все, что нужно.. Трудности наблюдения Берлин, июль 1940 года Одной из новых, необычных проблем, возникших при использовании квантовой теории, стало изменение отношений между наблюдающим природное явление и самой наблюдаемой природой. В классической физике все было просто: высокая стена разделяла тайны естества, с одной стороны, и ученого, настойчиво их разгадывающего, с другой. В то время как в задачу одной стороны входило измерять, подсчитывать, прогнозировать, экспериментировать, от другой (то есть от естества) не требовалось ничего более, как оставаться пассивным объектом измерений, подсчетов, прогнозов и экспериментов. Е tutti content! (И все довольны). Но в 1925 году на этой идиллической картине появились трещины. Если раньше считалось, что человек лишь созерцает внутриатомный мир, то теперь выяснилось -- своим присутствием он вторгается в него и преобразует его. Другими словами, когда ученый исследует естество, последнее видоизменяется и отличается от прежнего в результате проведенных исследований. Ученый потерял свой невинный облик: одного его взгляда стало достаточно, чтобы лишить целомудрия Вселенную! Раза три в неделю я страдал по одной и той же причине. Наталия и Марианна, не обращая внимания на мое присутствие в доме, уединялись в библиотеке и, поговорив приглушенными голосами или шепотом о чем-то своем, предавались интимным наслаждениям. Я, конечно, старался не шпионить за ними, хотя, сидя в своем кабинете, не мог не задумываться о том, чем они занимаются в это мгновение. Пока я силился сосредоточиться на цифрах и формулах, воображение рисовало мне сцены, происходящие всего в нескольких метрах от меня... Как-то Марианна заметила, что хорошо бы уехать куда-нибудь из Берлина отдохнуть. Меня настолько занимали собственные мысли, что я почти пропустил ее слова мимо ушей и сразу же отказался. И только несколько часов спустя меня осенило, какую удобную возможность предоставляет мне поездка. -- Марианна, -- начал я без всякой подготовки, не в силах скрыть свое возбужденное состояние, -- мне кажется, твое предложение просто замечательное! Нам нужно сбежать хоть ненадолго от всего этого... Давай съездим на курорт или еще в какое-нибудь тихое местечко! -- Очень хорошо, что ты передумал, -- обрадовалась она, по-своему истолковав мое волнение. -- Отдых пойдет на пользу нам обоим! Помолчав секунду и притворясь, что мысль пришла ко мне вот в это самое мгновение, я подписал свой приговор: -- Почему бы тебе не пригласить Наталию? Ей сейчас очень нелегко, а Гени проторчит на фронте еще несколько недель. Совестно бросать ее здесь одну... . -- Густав... -- Я уверен, она согласится, мы ведь для нее как семья... Да мы и есть ее семья! -- решительно заключил я. -- Позвони-ка ей, узнай, сможет ли она... -- Я не уверена, что это правильное решение, Густав. Ты же сам предлагал убежать от всего... Чтобы только ты и я... -- Было бы эгоистично с нашей стороны не взять ее с собой! Она твоя лучшая подруга, а я, хоть и поругался с Гени, обязан заботиться о ней... Короче, возражения не принимаются, звони! -- Ну хорошо... Как я и предполагал, после недолгих уговоров Наталия согласилась ехать с нами. Она письмом известит об этом Генриха и будет ждать нашего сигнала о готовности к отбытию. Я же занялся планированием поездки, воображая и продумывая все детали с подробностями, с какими несчастный любовник размышляет о способах самоубийства. Выпросил отпуск на работе, забронировал места на одном из баварских курортов, причем побеспокоился, чтобы там все было так, как нужно для осуществления моего замысла. Мы втроем уехали из Берлина в конце июля. Страхи Марианны оказались напрасны -- моими стараниями между нами установилась сердечная и дружеская атмосфера без всяких следов напряженности. Для успеха эксперимента надо было создать идеальные условия, малейшая оплошность или подозрение все испортили бы, поэтому я сделал возможное и невозможное, чтобы избежать любых недоразумений и неловкостей. Курорт, на который мы приехали, оказался идеальным местом для отдыха. Как я и предполагал, поскольку разгар отпускного сезона еще не наступил, а также учитывая военное время, большинство номеров в гостинице пустовало. Наши комнаты, просторные и чистые, выходили окнами в маленький сад и (об этом я побеспокоился заранее) соединялись между собой дверью, которая обычно оставалась закрытой, но, к счастью, не запиралась на ключ. Первый день мы провели в непрерывных разговорах, совершая короткие прогулки по окрестностям. Вдалеке заснеженные горные вершины охраняли нас, словно огромные крепостные стены. Однако погода стояла прохладная, вынуждая собираться всех вместе в главной гостиной и отогреваться у каминного огня. Здесь мы затевали игру в карты с парой престарелых супругов -- единственными, кроме нас, отдыхающими. Общение с ними еще больше усиливало чувство, что время для нас остановилось. Влияние внешнего мира ограничивалось старым радиоприемником; каждый вечер управляющий гостиницей настраивал его на волну новостей с фронта. Посреди оживленных разговоров, шуток, взрывов хохота я все время ждал, что мои спутницы как-нибудь выдадут себя -- брошенным украдкой взглядом или якобы случайным прикосновением, -- но ничего не замечал. На третий день чуть потеплело, и я, в отличие от обеих женщин, изъявил желание отправиться на долгую прогулку. -- Вернусь через пару часов, -- провозгласил я, демонстративно беря под мышку увесистый фолиант и показывая тем самым намерение с пользой провести время, пока никто не мешает. Удалившись на пару сотен метров и убедившись, что никто меня не видит, я вернулся в гостиницу через заднюю дверь и проник в пустую комнату Наталии. Женщины говорили о разных пустяках, но вскоре замолчали. Итак, я не ошибся! Выждав еще несколько секунд, я осторожно приоткрыл разделявшую нас дверь и посмотрел в образовавшуюся щель. То, что мне пришлось затем наблюдать, на всю жизнь запомнилось как одно из самых чудесных и волнующих зрелищ. Марианна медленно раздевала Наталию. Она стояла, а жена моего товарища сидела на кровати. Расстегивая платье подруги, Марианна гладила ей плечи, наклонялась, чтобы поцеловать волосы, прикасалась влажными губами к белоснежной коже на шее. Наталия, в свою очередь, находила ласкающую ее руку и, насколько я мог судить, тоже подносила к губам. Потом они поменялись ролями, и теперь уже Наталия стала расстегивать блузку на Марианне. Они так и не разделись до конца, словно опасались моего неожиданного возвращения. Не перечислить все противоречивые чувства, охватившие меня в те мгновения: возбуждение, ревность, нежность, злость... И еще многое, чему невозможно дать определение. Развернувшееся перед моими глазами действо стало результатом долгих приготовлений, будто я был театральный режиссер или заведующий лабораторией, пожинающий плоды собственных трудов. И уж чего я не собирался делать, так это останавливать их, срывать невероятное представление, которое мне выпало созерцать. Весь остаток недели я посвятил тому, чтобы обеспечить ежедневное повторение чудесного спектакля. Он приводил меня в самый настоящий экстаз. Как не восхищаться этими женщинами? Как не восторгаться по поводу их необычного союза, неожиданной формы совокупления, реализовавшейся в специально созданных мной благоприятных условиях? Хотя, как мужчина, я чувствовал, что меня обманули, нанесли удар ниже пояса, наставили рога; было унизительно ощущать себя жалким извращенцем, мазохистом и voyeur. Думаю, не ошибусь, если скажу, что в Берлин мы вернулись другими людьми, не такими, какими были неделю назад. Пусть обе подруги и раньше обменивались поцелуями, но до баварского курорта они не ощущали подобной эротической свободы. Во мне тоже произошли глубокие изменения; я еще не представлял себе, как буду действовать дальше, но знал -- сделаю некий решительный, важный шаг, который кардинально повлияет на течение всей оставшейся жизни... И я оказался прав! Эрвин Шредингер, или О желании Дублин, март 1947 года Добраться до Дублина мы могли только на полуразвалившемся военно-транспортном самолете, который делал там промежуточную посадку по пути из Гамбурга в Соединенные Штаты. Он походил на уродливую, замасленную груду металла, и я пожалел, что согласился отправиться в это путешествие. На душе стало совсем тошно, когда наконец явился лейтенант Бэкон в сопровождении Ирены. Я даже не берусь описать ее внешность, могу сказать только, что от нее исходил запах дешевого одеколона (наверно, Бэкон подарил), а произношение было не чисто немецким, но с акцентом, похожим на славянский. -- Профессор, позвольте представить вам Ирену! -- радостно провозгласил Фрэнк. -- Enchante (Я в восторге), -- отрезал я, раз уж некуда деваться. -- Профессор Линкс, о котором я тебе столько рассказывал. Мозг нашей экспедиции! Женщина осмотрела меня с головы до ног. -- Привет, -- процедила она и протянула руку, которую пришлось пожать из-за отсутствия альтернативы. Внутри самолет походил больше на погреб для хранения оливкового масла. Вместо обычных пассажирских кресел вдоль бортов были свалены несколько сидений. Отсутствие хорошего освещения вызывало неловкое чувство. Я старался держаться как можно дальше от счастливых влюбленных, однако услужливые члены экипажа разместили нас рядышком. Словно соблюдая идиотские приличия, даму усадили между кавалерами. -