я к перу, а на старости лет под впечатлением от книги своего приятеля доктора Мицкина "Энтропия разума" начал учиться танцевать. В своем трактате доктор Мицкин старательно доказывал, что разум оказался полным банкротом, и к постижению истинной мудрости приводит исключительно страсть. Жак Кон покачал головой. -- Гамлет одноклеточный! Кафка боялся превратиться в Бамберга -- вот почему он убил себя. -- А графиня вам когда-нибудь звонила? -- спросил я. Жак Кон вынул из кармана монокль и водрузил на положенное место. -- А если б даже позвонила?! В моей жизни все оборачивается лишь словами. Разговоры, разговоры... Действительно, как по доктору Мицкину -- человек в конце концов превратится в словесную машину: будет есть слова, пить слова, жениться на словах, травить себя словами. Помнится мне, доктор Мицкин тоже был на той оргии у Граната. Проповеди ему читать не впервые, но с тем же успехом он мог бы написать и "Энтропию страсти". Так о чем бишь вы? Ах да, графиня мне время от времени позванивала. Она тоже человек интеллигентный, но без интеллекта. Можно принять за аксиому, что хоть женщины из кожи лезут вон, чтобы подчеркнуть прелести своего тела, в сексе они смыслят столько же, сколько в интеллекте. Возьмем мадам Чиссик. Было у нее что-нибудь кроме тела? А попробуйте спросить у нее, что значит -- тело. Да, сейчас она уродлива, но в бытность актрисой в Праге была совсем ничего. В ту пору я у нее был за основного партнера. Мы приехали в Прагу немного подзаработать и наткнулись на гения, будто только нас и поджидавшего. Homo sapiens (11) в последней стадии самоистязания! Кафка мечтал быть евреем, но не знал, как к этому подступиться. Он хотел жить полной жизнью, но и этого не умел. "Франц, -- сказал я ему однажды, -- ты молод. Веди себя так же, как все мы". Я уговаривал его пойти со мной в бордель, знавал один такой в Праге. Он до той поры с женщинами дела не имел. О девушке, на которой он собирался жениться, лучше было не заводить речь. Он по уши погряз в болоте буржуазных предрассудков. Среди евреев его круга царила одна мечта: вырваться из своего еврейства. И не в чехи. В немцы! Короче, я уговорил его на это приключение. Мы отправились в темный уголок в районе бывшего гетто, где был тот "веселый дом", поднялись по скрипящим ступенькам, открыли дверь и очутились прямо как на сцене --шлюхи, сутенеры, вышибала, гости, мадам... В жизни не забуду тот момент! Кафка задрожал, потянул меня за рукав,затем повернулся и опрометью слетел со ступенек. Я, честно говоря, испугался за его ноги. На улице его вырвало, точно школяра. На обратном пути мы шли мимо старой синагоги, и Кафка завел разговор о големе (12). Он верил в него и даже верил, что со временем появится новый. Не могут не существовать волшебные слова, способные вдохнуть жизнь в кусок глины. Разве Всевышний, если верить каббале, не создал мир из животворящих слов? Вначале было Слово. Да, все это -- одна большая шахматная партия. Всю жизнь я страшился смерти, но теперь, на краю могилы, она меня уже не пугает. Мой партнер не торопится, это совершенно ясно. Отыгрывает у меня фигуру за фигурой. Сначала он забрал у меня актерское обаяние и превратил в так называемого писателя, после чего наградил настоящим "писательским зудом". Следующим ходом он отнял у меня потенцию. Тем не менее я знаю, что до мата еще далеко, и это придает мне силы. В моей комнатке холодно? Не беда. У меня нет ужина? И без него не умру. Он подкапывается под меня, а я -- под него. Возвращаюсь раз домой очень поздно. Мороз на улице жгучий. И тут оказывается -- я потерял ключ. Бужу привратника. Он пьян, да еще собака меня за ногу укусила. Нет у него запасного ключа! В былые годы я бы впал в отчаяние, а тут просто говорю партнеру: "Ты решил наградить меня пневмонией? Как бы не так!" Решил пойти на вокзал. Ветер сносит с ног, трамвай в эту пору надо ждать минимум час. Прохожу мимо актерского клуба, вижу: в окне -- свет. Решил зайти -- может, скоротаю ночь. На лестнице наступаю на что-то, звук такой дребезжащий... Нагибаюсь -- ключ. Мой ключ! Найти его на темных ступенях все равно что выиграть в лотерею по трамвайному билету! Похоже, мой противник испугался, что я испущу дух раньше, чем он того хотел. Фатализм? Пожалуйста, если хотите, называйте это фатализмом. Извинившись, Жак Кон встал и пошел к телефону. Я перевел взгляд на Бамберга -- он трясущимися ножками выделывал замысловатые па с какой-то окололитературной дамой. Голову уронил ей на грудь, как на подушку. Даже глаза закрыл. Казалось, он танцевал и спал одновременно. Жак Кон долго не возвращался -- дольше, чем того мог требовать нормальный телефонный разговор. Когда он вернулся, монокль в его глазу сверкал. -- Ну-ка угадайте, кто сидит в соседнем зале? -- спросил он. -- Мадам Чиссик! Страстная любовь Кафки. -- Вот как! -- Я ей рассказал о вас. Пойдемте, я вас познакомлю.. -- Нет. -- Но почему же? С женщиной, которую любил Кафка, стоит познакомиться. -- Мне не интересно. -- Вы просто стесняетесь. Кафка тоже был застенчив, как ешиботник. Вот я --никогда не стеснялся. Может, поэтому и ничего не достиг. Дорогой мой, дайте двадцать грошей для привратников, десять здешнему, десять моему. Без денег я не попаду домой. Порывшись в кармане, я протянул ему горсть мелочи. -- Столько? Нет, вы определенно обчистили банк. Сорок шесть грошей! Вот это да! Ну, если Бог есть, он вас вознаградит. А если его нет, то кто же тогда играет с Жаком Коном? ЦИТАТА ИЗ КЛОПШТОКА В общении с женщинами полезно бахвальство. Оттого Макс Перский и славился в варшавских литературных кругах как удачливый волокита. Его поклонники утверждали, что, не трать он столько времени на баб, из него бы получился второй Шолом Алейхем или еврейский Мопассан. Хотя он был на двадцать лет старше меня, мы подружились. Я читал его рассказы и был слушателем многих его историй. В тот летний вечер мы сидели в маленьком садике при кафе, пили кофе и ели черничное печенье. Солнце уже зашло, и блеклая сентябрьская луна висела над жестяными крышами домов, но последние отблески заката еще отражались в стеклянной двери, которая вела в зал кафе. Воздух был теплым и пах пражским (1) лесом, свежими запеканками и навозом, который крестьяне вывозили из конюшен на поля. Макс Перский курил одну сигарету за другой. Поднос был усыпан окурками и пеплом. Хотя ему было далеко за сорок -- некоторые утверждали, что и все пятьдесят -- выглядел Макс Перский молодо. Юношеская фигура, шапка блестящих смоляных волос, смуглое лицо, толстые губы, острый гипнотический взгляд. Складки по углам рта придавала ему вид неотвратимого всеведения. Недруги сплетничали, что он был на содержании у богатых дам. Говаривали также, что из-за него какая-то женщина покончила с собой. Наша официантка, стройная женщина средних лет, неотрывно глядела на него. Время от времени она виновато улыбалась мне, как бы спрашивая, не мог бы я ей помочь. У нее был маленький носик, впалые щеки и острый подбородок. Я заметил,-- у нее на левой руке нет среднего пальца. Макс Перский внезапно спросил меня: -- Что стало с той женщиной, которая на двенадцать лет старше вас? Вы до сих пор видитесь? Я хотел ответить, но он потряс головой и продолжал: -- У женщин в возрасте есть нечто, что не возмещает юность. У меня тоже была одна, не то что на двенадцать лет старше, а на все тридцать. Я был молод, лет двадцать семь, а ей было уже сильно за пятьдесят. Старая дева, преподавала немецкую литературу. Кроме того, она знала древнееврейский. В ту пору варшавские евреи хотели, чтоб их дочери имели представление о Гете, Шиллере, Лессинге. Без этого им как бы не хватало культуры. И чуть-чуть древнееврейского не повредит. Тереза Штайн зарабатывала на жизнь, преподавая эти предметы. Вы, вероятно, о ней никогда не слышали, а в то время она была хорошо известна в Варшаве. Она, знаете, очень серьезно относилась к поэзии, из чего следует, что была не слишком умна. И безусловно не была красавицей. А ее маленькая квартирка на Новолипках -- это вообще нечто! Воздух там буквально пропитался бедностью, но она превратила свои комнаты в некое подобие храма старой девы. Половину заработка тратила на книги -- и все больше с золотым тиснением, в бархатных переплетах. Еще она покупала картины. В ту пору, когда я с ней познакомился, она все еще была кошерно-девственна. Мне понадобилась для одного рассказа цитата из "Мессиады" Клопштока (2), вот я ей и позвонил, а она пригласила меня зайти в тот же вечер. К моему приходу она уже нашла и ту цитату, и множество других. Я подарил ей свою первую книгу, только что вышедшую в свет. Она хорошо знала идиш. Преклонялась перед Перецем. Перед кем она только не преклонялась! Слово "талант" она произносила так же торжественно, как правоверный еврей -- имя Бога. Она была маленькой, кругленькой, а из карих глаз ее струилась доброта и наивность. Таких женщин больше нет. Так как я был молод и прикидывался циником, то сразу же приложил все усилия, чтобы ее шокировать. Я обозвал всех поэтов недоумками и сообщил, что жил с четырьмя женщинами сразу. Ее глаза наполнились слезами. Она сказала мне: "Вы так молоды, талантливы и уже так несчастны. Вы даже понятия не имеете о настоящей любви, а потому терзаете свою бессмертную душу. К вам придет истинная любовь, и вы узрите сокровища, которые раскроют пред вами врата рая". Потом, чтобы утешить меня в моей развращенности, она поставила на стол чай, пирог с повидлом, который сама испекла, налила стаканчик вишневки. Я не заставил себя долго упрашивать и вскоре полез целоваться, просто по привычке. Никогда не забуду ее при первом поцелуе. Глаза зажглись каким-то необычным огнем. Она стиснула мне руки и пролепетала: "Не делайте так! К этим вещам я отношусь серьезно!" Она вся дрожала, начала заикаться, пыталась цитировать Гете. Тело ее просто горело. Я фактически ее изнасиловал, хоть и не совсем уж так буквально. Ночь я провел у нее, и если кто-нибудь смог бы воссоздать в книге все, что она говорила той ночью, это была бы книга гения. Она сразу влюбилась в меня -- и такой любовью, которая не угасала до ее последней минуты. Я и сегодня не святой, а в те годы у меня не было намека на совесть. Я смотрел на эту историю как на шутку. Она стала названивать мне каждый день -- по три раза -- но у меня не было на нее времени, и я отделывался бесчисленными извинениями. Однако изредка посещал ее -- чаще всего дождливыми вечерами, когда не было других свиданий. Каждый мой визит был для ее праздником. Если она успевала, то готовила замечательный ужин, покупала в мою честь цветы, надевала изысканные платья или кимоно. Завалила меня подарками. Пыталась уговорить меня вместе читать немецких классиков. Но я раздирал книги в клочья и бесстыдно исповедывался ей во всех своих грехах, вплоть до посещения борделей в юношеские годы. Знаете, есть такой тип женщин, которым необходимо состояние шока, так что для нее я всегда сгущал краски. Именно потому, что сама она изъяснялась учтиво, цветистыми фразами с величавыми цитатами, я пользовался уличным языком и называл вещи своими именами. Обычно она говорила: "Господь простит вас. Если Он одарил вас талантом, вы -- Его любимец". Ее на самом деле было невозможно испортить. Образно говоря, она до последнего вздоха сохраняла невинность. Была в ней какая-то неизгладимая чистота и любовь к человечеству. Она всех защищала, даже того знаменитого антисемита, ну, Пуриш... кевича. "Он, бедный, заблуждается, -- говорила она, -- есть души, блуждающие во тьме, поскольку им не представилась возможность увидеть божественный свет". Я тогда это не сознавал, но спал со святой, вроде святой Терезы, с которой они носили одно имя. Она была настолько чиста, что расстраивалась из-за того, что я заставлял ее проделывать. У меня до сих пор сохранилась большая связка ее писем, и на бумаге видны следы слез -- не духов, а настоящих слез. Скоро никто даже не поверит, что такие женщины существовали. Между тем шли годы, она старела, волосы седели, однако лицо оставалось юным, а глаза сияли всеми иллюзиями романтизма. Я проводил с ней все меньше и меньше времени. Богатые варшавские евреи понемногу теряли интерес к немецкой культуре, и Тереза зарабатывала все меньше и меньше. Но совсем прервать наши отношения я не мог. У меня всегда было чувство, что окажись я всеми покинутым -- одна Тереза наверняка станет моей матерью, женой, защитницей. А еще была в ней удивительная терпимость, свойственная таким натурам. Мне дозволялось все. Я никогда не должен был оправдываться. В подобной ситуации пришлось бы стать хроническим лжецом, но Терезе я мог сказать правду, какой бы жестокой эта правда ни была. У нее на все был один ответ: "Ах, вы, бедный мальчик! Вы -- великий художник!" Однако годы делали свое. Тереза стала морщинистой и сутулой. Начал донимать ревматизм. Ей пришлось опираться на палочку. Я уже стыдился своей снисходительности, если это можно так сказать, но оставить ее -- значило убить. Она цеплялась за меня из последних сил. Молодела она по ночам в постели. Иногда вырывавшиеся из нее во мраке слова поражали меня. Среди прочего она обещала мне, что после смерти, если сумеет, придет ко мне. Не хочу вас разочаровывать и наперед скажу, что это обещание она не выполнила. Однако моя история только начинается. Макс Перский сделал знак официантке, и та моментально подошла, словно ждала этого зова с нетерпением. Он обратился к ней с нежной фамильярностью: -- Пани Хелена, похоже, я проголодался. -- Бог мой, у нас сегодня как раз ваш любимый томатный суп. -- Что вы хотите заказать? -- спросил он у меня. -- Тоже томатный суп. -- Пани Хелена, два супа. -- Он подмигнул ей, и я понял, что и с ней его связывали интимные отношения, как с Терезой Штайн. Макс Перский был по-своему филантропом, только не в деньгах, а в любви. После супа Макс Перский закурил сигарету и сказал: -- На чем же я остановился? Ах да, она поседела. Ей пришлось съехать с квартиры и перейти жить в пансион. Это было настоящей трагедией, но я ничем не мог ей помочь. Вы же знаете, у меня никогда не было за душой ни гроша. Я даже не мог помочь при переезде, ведь у Терезы Штайн была в Варшаве незапятнанная репутация, а малейшая сплетня лишила бы ее последних уроков. Говоря по правде, никто бы не поверил, что Тереза была способна на то, что мы с ней проделывали. Чем старше она становилась, тем более виноватой чувствовала себя в этом смысле и, тем не менее, бесстыдно требовала причитавшееся ей. До той поры, пока у нее была отдельная квартира, сохранить все в тайне не составляло особого труда. Я никогда не приходил к ней поздно и ни разу не забыл принести под мышкой книгу, выдавая себя за ученика. Соседи видели меня, но они, естественно, и подумать не могли, что я был любовником Терезы. Но когда она стала жить среди людей, я больше не мог навещать ее. Казалось бы, всему конец, но с такой женщиной, как Тереза, порвать не легче, чем вступить в связь. Она продолжала мне звонить и писать длинные письма. Мы стали встречаться в кафе на окраине города. Всякий раз она приносила какой-нибудь подарок -- книгу, галстук, иногда носовые платки или носки. В то время у меня был роман с племянницей раввина городка Бялы. Звали ее Нина, по-моему, я вам уже как-то о ней рассказывал. Она сбежала из дома ребе и пыталась в Варшаве стать художницей. Своего дядю -- раввина -- она шантажировала тем, что крестится, если он перестанет слать ей деньги. Просто полоумная. Наша любовь была того сорта, что в бульварных романах именуется неистовой. Она сгорала от ревности и подозревала самых непричастных ко мне женщин. Несколько раз она пыталась покончить с собой. До нее я ни разу не поднял руку на женщину, но Нинину истерию можно было лечить только кулаком. Она сама это признавала. Когда начинались ее дикие фокусы -- вырывание волос, вопли, хохот и попытки выпрыгнуть из окна, ничего не оставалось, как влепить ей несколько увесистых пощечин. Они действовали лучше успокоительного. После этого она лезла целоваться. Раньше я умел управляться со своими дамами. Но Нина изматывала меня своей ревностью. Стоило ей увидеть меня с какой-нибудь женщиной, она впивалась бедняге в волосы, словно последняя базарная торговка. Она распугала всех моих девочек. Избавиться от Нины было невозможно. Она носила с собой яд. Я впал в такое отчаяние, что засел за пьесу, ту самую, которую потом угробили в Центральном театре. Однажды -- дело было зимой -- Нина собиралась к дяде в Бялу. Куда бы Нина ни уезжала, до последней минуты не сообщала мне о поездке, чтобы я не назначил свидание другой. Сумасшедшие -- безумно хитры. В тот вечер, когда она сказала мне о своем отъезде, я стал обзванивать всех своих греховодниц. Но так оказалось, что все были либо заняты, либо больны. Была эпидемия гриппа. Поскольку я уже несколько недель, если не месяцев, как обещал Терезе повидаться, оказалось, что лучшей возможности не представится. Я позвонил ей и пригласил на ужин в гойский ресторан. После привел ее к себе домой. Несмотря на то, что наша связь длилась уже годы, всякий раз она вела себя, точно напуганная девочка. Ей нужно было придумать объяснение для своей хозяйки, почему она не ночует дома. Она была так встревожена, так вздыхала и запиналась, говоря по телефону, что я пожалел о своей затее. Она всю жизнь была не бог весть каким едоком, а в тот вечер вообще кусочка не проглотила. За столом со мой сидела изнуренная старуха. Официант решил, что это моя мать, и спросил: "Почему Ваша матушка ничего не кушает?" Чувствовал я себя отвратительно. После ужина она хотела вернуться к себе домой. Но я знал, -- если соглашусь, она будет страшно задета. К тому же я заметил в ее сумке ночную рубашку. Короче говоря, убедил ее зайти ко мне. Когда молоденькая девочка чересчур трепыхается, это достаточно неприятно, но когда старуха начинает вести себя, словно святая невинность -- это просто трагикомично. Нам надо было подняться на три лестничных пролета, и несколько раз Тереза останавливалась передохнуть. Она принесла мне подарок -- шерстяное белье. Я приготовил чай. Мне хотелось взбодрить ее стаканчиком коньяка, она отказалась. После долгих колебаний, оправданий и цитат из "Фауста" и "Книги песен" Гейне она отправилась со мной в постель. Я был убежден, что не испытываю к ней ни малейшего влечения, но секс полон неожиданностей. Через какое-то время мы оба заснули. Я уже решил, что эта ночь будет завершением нашей жалкой связи. Она тоже дала понять, что больше нам не следует выставлять себя на посмешище. Я устал и заснул как убитый. Проснулся от жуткого ощущения. Поначалу не мог вспомнить, с кем я сплю. В первый момент я решил, что это -- Нина. Я протянул руку и дотронулся до нее. И тут сразу понял: Тереза мертва. До сего дня не знаю, стало ли ей плохо и она пыталась разбудить меня или же умерла во сне. Я повидал в жизни многое, но пережитое в ту ночь было сущим кошмаром. Моим первым порывом было вызвать карету "скорой помощи", но вся Варшава немедленно узнала бы, что Тереза Штайн умерла в постели Макса Перского. Если бы папу римского застукали на воровстве из мансарды на Крохмальной, это не произвело бы большей сенсации. Ничего человек не боится так, как насмешек. Одна половина Варшавы проклинала бы меня, а другая не давала бы проходу насмешками. Когда я зажег лампу и взглянул на ее лицо, мне стало холодно от ужаса. Она выглядела не на шестьдесят лет, а на все девяносто. Хотелось просто убежать на край света, чтобы ни одна живая душа не узнала, что со мной стряслось. Но я потратил последние деньги на ресторан и дрожки. Я по сути дела совершил убийство, причем сделал это из жалости. Я зажег все лампы, накрыл труп пледом и стал думать, как покончить со своей идиотской жизнью. Умереть возле нее значило создать видимость двойного самоубийства. Даже если такое совершить в одиночку, и то становится стыдно от мысли, что люди подумают об этом или скажут. Сильнее смерти вовсе не любовь, а желание сохранить престиж. Я глянул на часы. Десять минут четвертого. Так я стоял озадаченный, проклиная минуту, когда явился на свет Божий, как в дверь позвонили. Я был уверен, что это полиция. Ничего не стоило обвинить меня в убийстве. Я не пошел открывать, но звонки стали настойчивей. Я ни на минуту не сомневался, что затем начнут вышибать дверь. Не спросив, кто звонит, я открыл дверь. То была Нина. Она опоздала на поезд. Нина была специалистом по части опозданий на поезда, в театры и на свидания. Она сказала, что других проходящих поездов не было и ей пришлось вернуться домой. Но среди ночи ее охватило желание побыть со мной. А может быть, подумала, что ей удастся застукать соперницу и выцарапать ей глаза. Как ни странно, я был просто счастлив увидеть Нину. Быть один на один с покойником в таких обстоятельствах настолько мучительно, что в сравнении с этим бледнеют любые неприятности от скандалов. "Почему горят все лампы?" -- спросила Нина. Потом бросила взгляд на постель и воскликнула: "Совершенно незачем ее прятать!" Она подбежала к кровати и хотела было сдернуть плед, но я схватил ее за руки и выпалил: "Нина, там труп!" По моему лицу она поняла, что это не ложь. Я ожидал, что она закатит дебош и перебудит всех соседей. Нине для истерики хватало вида мышонка или таракана. Но в этот момент она внезапно успокоилась и, казалось, выбросила из головы свои бредни. Она спросила: "Труп? Чей?" Когда я сказал, что это -- Тереза Штайн, она рассмеялась, но не истерически, а как нормальный человек смеется удачной шутке. Я сказал: "Нина, я не шучу. Тереза Штайн умерла в моей постели". Нина знала Терезу Штайн. Ее знала вся интеллигентная Варшава. Нина не верила мне, пока я не открыл сумочку Терезы и показал паспорт. В царское время всем надо было иметь при себе паспорта, даже женщинам. -- Как же вы никогда об этом не написали? -- спросил я Макса Перского. -- До сей минуты никто не слышал всей правды. Слишком многие знали Терезу Штайн. Он прикурил еще одну сигарету. Был уже вечер. Луна желтела, точно медяшка. -- Какой рассказ мог бы из этого получиться! -- сказал я. -- Может быть, в один прекрасный день я его и напишу, но только в старости, когда ни одна душа в Варшаве уже не будет помнить Терезу Штайн. Осталось ждать совсем немного. Однако позвольте рассказать вам, чем дело кончилось. Нина с готовностью пришла мне на помощь и разработала план действий. Мы без труда могли бы окончить свои дни в Сибири или на виселице, но в такие минуты становишься безрассудно храбрым. Мы надели на труп Терезы все, в чем она пришла. Привратнику мы решили сказать, что у женщины разыгрался желчный пузырь, и мы везем ее в больницу. Привратником у нас служил старый пьянчужка; открывая ворота, он никогда не зажигал свет. Стягивание с Терезы Штайн ночной рубашки и обряжение ее в панталончики и прочее почти доконало нас. Не тело, а руины! Когда она была одета, я поднял ее и потащил вниз по трем темным лестничным пролетам. Она не была тяжелой, однако я чуть было не нажил грыжу. Нина помогала мне, придерживая труп за ноги. Как такая истеричка могла все это проделать, для меня остается загадкой по сей день. Никогда -- ни до, ни после, она не была такой нормальной, даже я бы сказал -- сверхнормальной. В темной подворотне я поставил труп на ноги, прислонив к стене. Голова скатилась мне на плечо, и мне на миг показалось, что Тереза жива. Нина постучала в окошко привратнику, послышался скрип двери и брюзжание человека, разбуженного среди ночи. Вздыхая и чертыхаясь, он открыл ворота, и мы с Ниной потащили труп стоя, держа его под руки. Я даже умудрился дать привратнику на чай. Он ничего у нас не спросил, а мы ничего не сказали. Попадись нам по дороге полицейский, не сидел бы я тут с вами. Но на улице не было ни души. Мы подтащили труп Терезы к ближайшему углу и аккуратно опустили на тротуар. Рядом я положил ее сумочку. Все заняло не более нескольких минут. Я так оцепенел, что не знал, как мне быть дальше. Нина увела меня к себе домой. Существует старое присловье, что безупречно совершенного убийства не бывает. То, что мы проделали той ночью, обладало всеми качествами идеального преступления. Задуши мы на самом деле Терезу, более удачно сделать это было невозможно. Правда, мы оставили, конечно, отпечатки пальцев, но в ту пору в Варшаве техника дактилоскопии была еще не известна. Русскую полицию мало волновала какая-то бездыханная старуха, найденная на улице. Труп увезли в морг. Когда евреи узнали, что Терезу Штайн обнаружили уже мертвой, руководство общины позаботилось о том, чтобы ее приняли в помещение для омовения при кладбище на улице Геся без вскрытия. Я, конечно, узнал об этом потом. Вы не поверите, но остаток ночи я проспал с Ниной, и все было как обычно. В ту пору у нервы меня были еще крепкие. К тому же я выпил полбутылки водки. Вот уж, действительно, наш организм всегда ведет себя непредказуемо. Не надо и говорить, что Варшава была потрясена подробностями смерти Терезы. Наши идишистские газеты уделили этому событию много внимания. Тереза сказала своей хозяйке, что будет ночевать у заболевшего родственника. Но кто был этим родственником, так никто и не узнал. Мой привратник мог бы рассказать полиции, что мы посреди ночи выносили какую-то женщину, но он был полуслепым и никогда не открывал газеты. Поскольку возле нее осталась сумочка, предположили, что Тереза умерла естественной смертью. Помнится, какой-то журналист развил теорию, по которой Тереза Штайн ушла из дома, чтобы помочь бедным и больным. Он сравнивал ее с цаддиком (3) из рассказа Переца (4), который вместо вечерней молитвы отправился к больной вдове разжечь печь. Наши варшавские евреи обожают похороны. Но таких похорон, как у Терезы Штайн, я до той поры не видывал. Сотни дрожек следовали за катафалком. Женщины и девушки стенали, как на Йом-Киппур (5). Были прочитаны многочисленные молитвы. Раввин Немецкой синагоги в своей проповеди сказал, что над могильным холмом Терезы Штайн витают души Гете, Шиллера и Лессинга вместе с душами Иехуды ха-Леви и Шломо ибн Габирола (6). Я не был на сто процентов убежден в способности Нины держать язык за зубами. Истерия часто идет рука об руку с манией разоблачительства. Я боялся, что при первой же ссоре Нина кинется в полицию. Но она сильно переменилась, даже перестала изводить меня ревностью. Мы больше ни разу не говорили о той ночи. Она сделалась нашей общей тайной. Вскоре началась война. У Нины открылась чахотка, которую она носила в себе давно. Родственники отправили ее в санаторий в Отвок. Я часто навещал ее. Характер ее и вправду изменился. Мне никогда более не приходилось прерывать пощечинами ее истерик. Умерла она в девятьсот восемнадцатом году. -- Она никогда вам не являлась? -- спросил я. -- Вы имеете в виду Нину или Терезу? Обе обещали, но ни одна не сдержала слово. Даже если такая штука, как душа, и существует на самом деле, я не верю, что ей по вкусу являться с весточками из лучшего мира. На самом деле я полагаю, что смерть -- это конец всего нашего сумасбродства. Да, забыл добавить еще вот что. К этой истории прямого отношения не имеет, но просто интересно. Все эти годы Нина угрожала дяде, раввину из Бялы, своим крещением. Ребе смертельно боялся иметь в семействе выкреста и исправно слал ей деньги. После ее смерти, когда родственники готовили похороны и понадобились документы, оказалось, что она уже много лет была католичкой. Хасиды были потрясены. Дали взятку кому надо, Варшава тогда была оккупирована немцами, и похоронили ее на еврейском кладбище. Между прочим, она лежит неподалеку от Терезы Штайн, в первом ряду. Почему она крестилась, я наверно так и не узнаю. Она часто рассуждала о еврейском Боге и поминала своих святых предков. Макс Перский замолчал. Вечер был довольно прохладный. Мухи, бабочки, мотыльки и прочие мошки вели вокруг лампы над дверью ночную оргию. Макс Перский покачал головой, как бы подтверждая правдивость всего, что рассказал. -- Любви из милости не бывает, -- добавил он. -- Надо быть эгоистом, а не то погубишь и себя, и свою любовь. Немного поколебавшись, он бросил взгляд на официантку. Она моментально подошла. -- Еще кофе? -- Да, Хелена. До которого часа вы сегодня работаете? -- Мы, как обычно, закрываемся в двенадцать. -- Я подожду вас на улице. ПОЗДНЯЯ ЛЮБОВЬ Гарри Бендинер проснулся в пять часов утра с чувством, что ночь кончилась, и больше ему не заснуть. В сущности, каждую ночь он вскакивал раз по десять. Несколько лет назад ему сделали операцию простаты, и после нее он постоянно ощущал, как что-то давит на мочевой пузырь. Поспит час, а то и меньше, и снова чувствует, что нужно опорожниться. Даже сны были об этом. Он вылез из постели и на трясущихся ногах поплелся в туалет, а на обратном пути вышел на балкон. Квартира его находилась в одиннадцатиэтажном доме. Слева виднелись небоскребы Майами, справа грохотал океан. Воздух за ночь немного остыл, но еще хранил тропическое тепло. Пахло дохлой рыбой, нефтью и, кажется, апельсинами. Гарри долго стоял, с удовольствием подставив вспотевший лоб океанскому бризу. Хотя Майами-Бич уже стал большим городом, ему чудилась близость Эверглейдса ( 1), ароматы зелени и испарения болот. Иногда ночью он просыпался от хрипловатого крика чайек. Бывало, что волны выбрасывали на песок мертвую барракуду, а то и детеныша кита. Гарри Бендинер поглядел в направлении Голливуда. Совсем недавно округа была совершенно дикой. За несколько лет пустоши обратились в город с отелями, громадными домами, ресторанами, супермаркетами, банками. Сияние уличных фонарей и неоновые всполохи витрин затмили свет звезд. Машины носились ночь напролет. Куда эти люди торопились в предрассветные часы? Какая сила гнала их? Неужели они даже не сомкнули глаз? "Ну, это уже не мой мир. Когда тебе минуло восемьдесят, ты уже почти труп". Он оперся рукой о балконную решетку и стал восстанавливать недавно виденный сон. Ему помнилось, что все участники сна уже были в лучшем мире -- и мужчины, и женщины. По-видимому сны не признают смертей. В снах были живы все три его жены, и сын Билл, и дочка Сильвия. Нью-Йорк и его родной город в Польше и Майами-Бич сливались воедино. Он -- Гарри или, точнее, -- Гершель, был и взрослым, и мальчишкой из хедера (2). На миг он закрыл глаза. Почему сны не вспоминаются? Он мог припомнить любую мелочь из случившегося семьдесят, даже семьдесят пять лет назад, а сегодняшний сон лопнул, как мыльный пузырь. Какая-то сила старалась бесследно стереть сны. Вот и пропадает впустую треть жизни человека -- еще раньше, чем он сам сойдет в могилу. Немного постояв, Гарри опустился в пластиковый шезлонг. Он смотрел поверх моря на восток, где вскоре должен был забрезжить рассвет. Некогда первым делом он шел с утра купаться, особенно летом, но ныне на такие подвиги уже не отваживался. В газетах иногда мелькали сообщения о нападениях акул на любителей дальних заплывов, да и другие обитатели здешних вод могли причинить серьезные неприятности. Сейчас ему хватало теплой ванны. Мысли обратились к бизнесу. Он прекрасно знал, что деньги не могли ему помочь, но нельзя все время думать так, что все -- лишь суета сует. Гораздо легче было размышлять о реальных вещах. Акции и облигации росли или падали. Дивиденды и прочие доходы надо было поместить в банк и отмечать в расчетной книге -- для уплаты налогов. Счета за содержание квартиры, за телефон и электричество тоже требовали оплаты. Раз в неделю приходила женщина убирать квартиру и привести в порядок его одежду. Время от времени вещи нуждались в чистке, а обувь -- в починке. Он получал письма, на которые надо было отвечать. Он не ходил в синагогу постоянно, но в Рош-ха-Шана (3) и Йом-Киппур надо же было где-то молиться, а отсюда -- и обращенные к нему просьбы помочь Израилю, иешивам, Талмуд-Торе (4), богадельням и лечебницам. Каждое утро он находил в почтовом ящике пачку макулатуры, которую приходилось вскрывать и просматривать, прежде чем швырнуть в помойное ведро. Поскольку он решил скоротать свой век без новой жены или хотя бы -- экономки, надо было устраиваться с едой, и через день приходилось спускаться в супермаркет. Катя перед собой тележку, он брал молок, творог, фрукты, овощные консервы, рубленое мясо, иногда грибы, банку борща или фаршированную рыбу. Конечно, он мог позволить себе такую роскошь как прислуга, но кое-кто из этой публики бывает нечист на руку. Да и чем бы ему заниматься, если бы его обслуживали? Он помнил изречение из Гемары, гласившее, что лень ведет к безумию. Возня с электрической духовкой на кухне, поход в банк, чтение газеты -- особенно штудирование финансовой полосы -- да час-другой просмотр биржевых новостей в конторе Меррила Линча -- все это поднимало тонус. Недавно он приобрел телевизор, но редко включал. Он слыл скрягой. Соседи часто с осуждением интересовались, -- почему он сам делает все, что для него могли бы делать другие -- его богатство не было секретом для окружающих. Они давали советы, лезли с расспросами -- почему не переезжает в Израиль? Почему не перебирается в горный отель? Почему не женится? Почему не наймет секретаршу? Постоянно напоминали: " Деньги на тот свет не возьмешь!" -- словно делали открытие. Каждый старался что-нибудь выудить из него, а ведь нуждайся он сам -- ни один бы не раскошелился на грош. Потому он перестал ходить на собрания жильцов, и в гости к соседям. Пару лет назад он как-то вошел в автобус, шедший из Майами-Бич в Майами, и оказалось, что на билет не хватало двух центов, остальные деньги были двадцатидолларовыми банкнотами. Никто из пассажиров не предложил ему два цента, даже не соизволил разменять банкноту! Кончилось тем, что шофер высадил его. По правде говоря, ни в одном отеле не чувствовал он себя так хорошо, как дома. Гостиничная еда была слишком обильна, да и вообще не подходила. Сам он мог выбрать то, что требовала диета: без соли, холестерина, специй. Путешествия самолетом или поездом были чересчур рискованны для человека деликатного здоровья, как он. Снова жениться в его годы тоже не имело смысла. Молоденьким нужен секс, а старуха ему --ни к чему. Так что другие -- как хотят, Бог с ними, а его удел -- жить в одиночестве и умереть без свидетелей. Небо на востоке начало покрываться рыжеватыми всполохами, и Гарри направился в ванную. Чуть задержался у зеркала, рассматривая свое отражение. Впалые щеки, голый череп с клочками седых волос, торчащий кадык, кончик носа загнут вниз, точно клюв у попугая. Бледно-голубые глаза -- один выше другого, и выражали одновременно и скуку, и следы юношеских страстей. Когда-то он был отменным мужчиной. Параллельно с женами хватало и амурных историй. До сих пор где-то лежит пачка любовных писем и фотографий. Гарри Бендинер явился в Америку не нищим и малограмотным подобно большинству других иммигрантов. До девятнадцати лет учился в родном городе; знал иврит, тайком читал газеты и мирскую литературу, брал уроки русского, польского и немецкого. Уже здесь, в Америке, два года посещал "Купер Юнион" (5) в надежде стать инженером, но полюбил американскую девчонку, Розали Штейн, женился, и тесть, Сэм Штейн, привлек его в строительный бизнес. Розали в тридцать лет умерла от рака, оставив двух малышей. Так получалось у него и дальше: вместе со смертью в дом шли деньги. Дочь Гарри,-- Сильвия, заболела той же формой рака в том же возрасте, что и мать. Детей, правда, у нее не было.Сын Билл, хирург, умер сорока шести лет от сердечного приступа. Двое его детей не пожелали быть евреями. Их мать, христианка, жила с другим мужчиной в Канаде. На первых порах внуки позванивали из Канады, присылали открытки к Новому году, потом потерялись. Он исключил их из завещания Да, ангел смерти отнял у него все. . После этого Гарри отказался от умножения потомства, хотя вторая жена, Эдна, умоляла завести наследников.. Гарри брился и мурлыкал какую-то мелодию -- откуда она взялась -- понятия не имел. То ли услыхал по телевизору, то ли засела в памяти еще с польских времен. Бог обделил его слухом, нещадно фальшивил, но привычку напевать в ванной не оставил. Туалет отнимал у него много времени. Принимаемое годами слабительное уже не действовало, и через день он ставил себе клизму -- занятие долгое и неприятное в восемьдесят лет. Он пытался делать гимнастику в ванне, поднимая костлявые ноги и плюхая по воде руками, точно веслами. Это были попытки продлить жизнь, но, выполняя упражнения, Гарри часто спрашивал себя: "А зачем, собственно, жить дальше?" Кому нужно его существование? Оно сделалось решительно бессмысленным, но что, -- его соседи коптят небо с большим смыслом?! Дом был полон стариков, все со средствами, многие -- просто богаты. Иные мужчины не могли ходить, либо волочили ноги, некоторые женщины передвигались с костылями. У кого артрит, кто мучился болезнью Паркинсона. Не жилой дом, а госпиталь! Хотя он был старожилом дома, местные новости редко доходили до него. Люди умирали, он узнавал об этом через недели, а то и месяцы.В бассейн он не ходил, в карты не играл. С ним здоровались в лифте и в супермаркете, но он не знал этих людей. Время от времени слышал вопрос: "Как дела, мистер Бендинг?". На это в запасе был стандартный ответ: "А как бы вы были в мои годы? Каждый день -- подарок". Тот летний день поначалу ничем не отличался от прочих. Гарри приготовил на кухне завтрак -- рисовые хлопья с обезжиренным молоком и "Санку" (6) на сахарине. В половину десятого спустился на лифте за почтой. Каждый день приходили какие-то чеки, но этот день оказался особо удачным. Акции падали, а компании как обычно, продолжали платить дивиденды. Гарри получал деньги за здания, на которые имел закладные, за ценные бумаги и за прочие деловые предприятия, которые с трудом находил ныне в закоулках памяти. Страховая компания выплачивала ежегодную ренту. Каждый месяц, из года в год, в его почтовом ящике появлялся чек социального страхования. Урожай этого утра перевалил за одиннадцать тысяч. Правда, львиную долю отберет налоговое ведомство, но все равно -- тысяч пять останется. Подсчитывая чеки, он одновременно размышлял: пойти ли к Меррилу Линчу посмотреть, что происходит на бирже, или не идти? Нет, не пойду, пустое занятие. Даже если с утра курс поднялся, за день опустится. "Рынок совершенно взбесился", -- пробормотал он себе под нос. Он вывел проверенную годами непоколебимую закономерность: инфляция идет в ногу с повышением курса, а не с понижением. Но сейчас рухнули и доллар, и акции. Ни в чем нельзя быть уверенным на сто процентов, кроме неминуемой смерти. Около одиннадцати часов он спустился, чтобы вложить чеки. Отделение банка было крошечное, и все служащие, давно знавшие его, поздоровались хором. В этом отделении у него был сейф, где хранились драгоценности и ценные бумаги. Так получилось, что все три жены оставили ему кое-что, ни одна не составила завещания. Он сам точно не знал, сколько у него денег, но уж не меньше пяти миллионов. Однако, он шел по улице в таких же брюках и рубашке, какие носят бедняки, да и кепка его, и башмаки немало повидали на своем веку. Постукивая тросточкой, он шел мелкими шажками и время от времени бросал взгляд назад -- вдруг его кто-нибудь преследует; может быть, какой-то проходимец вынюхал, насколько он богат и замыслил его похитить. Хотя день был ясный и улица полна людей, ни одна душа не вмешается, если его схватят, засунут в машину и увезут в заброшенные развалины или в пещеру. И выкуп за него никто платить не станет. Закончив дела в банке, он отправился домой. Солнце, стоявшее в зените, изливало зной. Женщины рассматривали в витринах платья, туфли, чулки, бюстгальтеры, купальные костюмы. На их лицах отражалась сумятица чувств -- покупать или нет? Гарри бросил взгляд на витрины. Что ему тут делать? Ничего не хочется. Теперь до пяти часов, пока не придет пора готовить обед, ему абсолютно нечего было делать. Он точно знал, чем займется, придя домой: приляжет на диван и вздремнет. Слава Богу, его никто не похитил, не ограбил, не влез в квартиру. Кондиционер в порядке и трубы в ванной не прорвало. Он снял обувь и растянулся на диване. Как ни странно, он не утратил способность мечтать -- о неожиданных успехах, возвращении мужской силы, о приключениях. Мозг не привык к старости. Он кипел теми же страстями, что и в молодые годы. Гарри часто говорил мозгу: "Послушай-ка, не будь идиотом. Всему свое время, а ныне уже время миновало, поздно. Ты бессилен в чем-либо помочь". Но так уж устроен мозг, что фантазирует, несмотря ни на что. Кто это сказал: "Человек уносит свои надежды в могилу"? Дремоту прервал звонок в дверь. Он встревожился. Никто никогда не навещал его. Подумалось: "Наверное, убийца". Приоткрыв дверь на длину цепочки, увидел в прорезь маленькую женщину в белой блузке с нарумяненными щеками, желтыми глазами и огромным начесом соломенных волос. Гарри отворил дверь, и женщина сказала по-английски, но с явным акцентом: -- Надеюсь, я вас не разбудила. Я -- ваша новая соседка слева, хочу представиться. Меня зовут миссис Этель Брокелес. Правда, смешная фамилия? Досталась от последнего мужа. А моя девичья фамилия -- Гольдман. Гарри в изумлении уставился на нее. Слева от него испокон веку жила одинокая старуха. Он даже помнил фамилию --: миссис Хальперт. -- А что стряслось с миссис Хальперт? -- проговорил он. -- То же, что происходит со всеми, -- сдержанно ответила женщина. -- Когда это случилось? Я ничего не знаю. -- Уже больше пяти месяцев назад. -- Входите, входите. Умирают люди, а ты и не знаешь, -- пробормотал Гарри. -- Она была приятная женщина... Умела сохранять дистанцию. -- Я ее не знала. Квартиру купила у ее дочери. -- Садитесь, пожалуйста. У меня даже нечем вас угостить. Где-то была, кажется, бутылка ликера, но... -- Я не хочу ничего пить, и ликера не хочу. Во всяком случае, не среди бела дня. У вас курить можно? -- Конечно, конечно. Женщина села на диван, привычно щелкнула зажигалкой, затянулась. Ногти были в ярком маникюре, на одном из пальцев горел огромный бриллиант. -- Вы живете один? -- спросила женщина. -- Да, один. -- Я тоже одна. Что поделаешь?! Я прожила с мужем двадцать пять лет, и мы ни разу не повздорили. Наша жизнь была сплошным солнечным днем, ни облачка. Он внезапно умер и оставил меня в полном одиночестве. Мне вреден нью-йоркский климат. Ревматизм донимает. Придется доживать свой век здесь. -- Вы купили квартиру вместе с обстановкой? -- деловито поинтересовался Гарри. -- Со всем. Дочь ничего не хотела забирать, кроме платьев и белья. Все отдала за сущую ерунду. У меня не хватило бы терпения ходить по магазинам, покупать мебель, посуду. А вы здесь давно живете? Женщина сыпала вопросы один за другим, Гарри охотно отвечал. Она выглядела относительно молодой, не старше пятидесяти, а то и меньше. Он принес пепельницу, поставил на кофейный столик тарелку печенья и бокал лимонада. Этель Брокелес сидела, скрестив ноги, и Гарри нет-нет поглядывал на ее круглые колени. Она перешла на идиш с польским акцентом. От нее веяло чем-то родственным. Не иначе как небеса решили снизойти к его тайным мечтам. Только сейчас, слушая ее, он осознал, насколько одиноким был все эти годы, как угнетала его невозможность целыми днями переброситься с кем-то парой слов. Даже с соседкой лучше, чем нискем. В ее присутствии он помолодел, стал говорлив, рассказал о своих трех женах, о трагедиях детей. Даже посвятил ее в существование любовницы после смерти первой жены. -- Не надо извиняться, -- сказала гостья. -- Мужчина есть мужчина. -- Я состарился. -- Мужчина никогда не стареет. У меня был дядя во Влоцлавеке, так он восьмидесяти лет женился на двадцатилетней, и она родила ему троих детей. -- Влоцлавек? Это около Коваля -- моей родины. -- А, знаю. Я бывала в Ковале. У меня там жила тетя. Он не заметил, как пролетели два часа.Она взглянула на часы. -- Час дня. Вы где завтракаете? -- Нигде. Я ем только по утрам, а потом сразу обедаю. -- Вы на диете? -- Нет, но в моем возрасте... -- Хватит уже о вашем возрасте! -- обрезала она. -- Знаете что? Пойдемте ко мне и вместе позавтракаем. Не люблю есть одна. Для меня даже хуже завтракать в одиночестве, чем спать. -- Я, право, и не знаю... Чем я заслужил? -- Пойдемте, пойдемте, не говорите ерунду. Это -- Америка, а не Польша. У меня холодильник трещит от продуктов. Прости, Господи, но я больше выбрасываю, чем съедаю. Женщина говорила с теми идишистскими выражениями, которых Гарри не слыхал уже минимум лет шестьдесят. Она взяла его за руку и повела к двери. Всего-то нужно было сделать несколько шагов. Когда он запирал свою дверь, она уже отпирала свою. Квартира, куда он вошел, была больше его собственной и посветлее. На стенах висели картины, причудливые лампы, старинные вещицы. Окна выходили прямо на океан. На столе -- ваза с цветами. В квартире Гарри пахло пылью, а здесь воздух был свежим. "Она чего-то хочет. Есть у нее задняя мысль", -- подумал Гарри. Он вспомнил, что читал в газетах о мошенницах, умудрявшихся выуживать целые состояния из мужчин, а впрочем, и из женщин. Главное теперь -- ничего не обещать, ничего не подписывать, не давать ни гроша. Она усадила его за стол, и из кухни послышалось бульканье кофеварки, донесся запах свежих булочек, фруктов, сыра и кофе. Впервые за многие годы, среди бела дня Гарри обуял аппетит. Вскоре они уже завтракали. Хозяйка дома затягивалась сигаретой даже между двумя кусками. -- Мужчины бегают за мной, -- жаловалась она, -- но как только доходит до серьезного, все они начинают интересоваться моими финансами. Стоит заговорить о деньгах, как я рву с ними. Я не бедна. Даже -- постучу по дереву! -- богата. Но не желаю, чтобы со мной жили из-за денег. -- Слава Богу, я ни в чьих деньгах не нуждаюсь, -- сказал Гарри. --Хватит, проживи я даже тысячу лет. -- Это хорошо. Постепенно перешли к обсуждению своего имущества, и Этель рассказала, что владеет домами в Бруклине и на Стэйшн-Айленд, а также ценными бумагами. Она так говорила и называла такие имена, что Гарри понял -- не врет. Здесь, в Майами, у нее был счет и сейф в банке, в том же, что у Гарри. Он прикинул, что капитала у нее, как минимум, на миллион, а то и больше. Она кормила его как дочь или жена, обсуждала, что ему можно есть, а чего -- остерегаться. В молодости с ним случались такие чудеса. Встретив его, мгновенно переходили на интимные отношения, прилипали к нему и не отставали. Но чтобы такое случилось в его-то годы? Это было похоже на сон. -- У вас есть дети? -- внезапно спросил он. -- Дочь, Сильвия. Она живет одна в палатке в Британской Колумбии. -- Почему в палатке? Мою дочь тоже звали Сильвией. Да вы сами мне в дочери годитесь, -- добавил он, не понимая, зачем это сказал. -- Причем тут годы? Ерунда! Я люблю, чтобы мужчина был старше меня. Мой муж -- упокой, Господи, его душу! -- был на двадцать лет старше, и я желаю каждой еврейской девушке такой жизни, как была у нас. -- Ну я-то точно старше вас лет на сорок, -- заметил Гарри. Женщина положила ложку. -- Сколько вы мне дадите? -- Лет сорок пять, -- ответил Гарри, понимая, что на самом деле она постарше. -- Добавьте еще двенадцать и попадете в самую точку. -- Ну, столько вам не дашь. -- Я хорошо жила с мужем. Я могла попросить у него все, что угодно -- луну, звезды. Для Этель у него не было отказов. Вот почему после его смерти я впала в меланхолию. Да и дочь мне добавила. Я потратила целое состояние на психиатров, но они ничем не помогли. Последние семь месяцев я провела в нервной клинике. У меня было душевное расстройство, я не хотела больше жить. В клинике не спускали с меня глаз ни днем, ни ночью. Он звал меня из могилы. Я хочу вам что-то сказать, только поймите меня правильно. -- Что? -- Вы напоминаете мне мужа. Вот почему... -- Мне восемьдесят два, -- произнес Гарри и тут же пожалел. Пяток лет можно было без труда скостить. Он мгновение подождал, затем добавил: -- Будь я на десяток лет помоложе, я бы сделал вам предложение. И снова Гарри пожалел о сказанном. Слова выскочили сами собой. Он все еще не избавился от боязни нарваться на "золотоискательницу". Женщина пытливо взглянула на него и подняла бровь. -- Раз уж я решилась жить, то возьму вас, какой вы есть. "Неужели это возможно? Как такое может быть?" -- снова и снова спрашивал себя Гарри. Они обсуждали свой брак и снос стены между квартирами, чтобы сделать из двух одну, благо спальни были по соседству. Она откровенно рассказала ему о своем финансовом положении. Ее состояние оценивалось примерно в полтора миллиона долларов. Гарри еще раньше рассказал ей, чем н располагает. -- Что нам делать с такой кучей денег? -- спросил он. -- Когда я была одна, то не знала, куда их девать, -- возразила она, -- но теперь, вдвоем, поедем в кругосветное путешествие. Купим квартиру в Тель-Авиве или Тверии. Тамошние теплые весны так хороши для ревматизма. Когда я буду рядом, ты проживешь много-много лет. Гарантирую сто, а может -- и больше. -- Все в руках Божьих, -- ответил Гарри и поразился своим словам. Он не был религиозен. Сомнения в Боге и Божьем промысле с годами лишь возрастали. Он часто повторял, что после случившегося с европейским еврейством, в Бога может верить только болван. Этель встала, встал и он. Объятие, поцелуй. Он крепче сжал ее и ощутил пронзивший его насквозь трепет юношеского желания. -- Подожди до хуппы(7), -- проговорила она. Гарри поразили ее слова, потому что он когда-то уже слышал их, и произносил их тот же голос. Но когда и кто? Все три его жены были коренными американками и не стали бы пользоваться такими выражениями. Может, во сне? Можно ли во сне видеть свое будущее? Он склонил голову и задумался, а подняв глаза, был ошеломлен. За несколько секунд облик женщины невероятно изменился. Она отодвинулась от него, а он даже не заметил. Ее лицо побледнело, усохло, постарело. Прическа, казалось, моментально распалась. Она искоса глядела на него -- подавленно, печально, даже угрюмо. "Обидел я ее, что ли?" -- подумал он. И как будто со стороны услышал собственный вопрос: -- Что случилось? Тебе нехорошо? -- Нет, но тебе лучше уйти сейчас, -- ответила она отчужденным и даже несколько враждебным тоном. Он было хотел спросить о причинах разительной перемены, но помешало позабытое (а может, не покидавшее его) чувство собственного достоинства. С женщинами никогда не знаешь, где окажешься. Все же спросил: -- Когда мы увидимся? -- Во всяком случае, не сегодня. Может быть, завтpa, -- чуть помедлив, ответила она. -- До свидания. Спасибо за завтрак. Она даже не потрудилась проводить его до двери. "Ну, вот я и дома", -- подумал он. Вот те на, передумала! Его мучил стыд -- за себя самого и за нее тоже. Она что -- шутила с ним? Неужели злобные соседи решили разыграть его? Своя квартира показалась ему почти необитаемым островом. "Не буду обедать", -- решил он. В животе -- тяжесть. "В моем возрасте не следует ставить себя в идиотское положение", -- пробормотал он, лег на диван и задремал, а когда открыл глаза, было уже темно. "Может быть, она еще позвонит в дверь? А может, мне ей позвонить?" Она дала ему номер своего телефона. Даже после сна он чувствовал себя измотанным. Ему надо было написать несколько писем, но отложил это на утро. Он вышел на балкон, соседствовавший с ее балконом. Они могли видеть друг друга и даже разговаривать, если у нее сохранился хоть какой-то интерес к нему. Океан пенился, бурлил. Вдалеке виднелся корабль. В небе прогудел самолет. Над головой блистала одинокая звезда, которую не в силах были затмить уличные фонари и неоновая реклама. Хорошо, когда видишь хотя бы одну звезду, а то можно забыть о существовании неба. Он присел, ожидая, не появится ли она. О чем она думала? Минуту назад заботлива, словоохотлива, точно невеста на свадьбе -- и вот сразу чужая! Почему так резко сменилось настроение? Гарри снова задремал, а когда проснулся, был уже поздний вечер. Спать не хотелось, и он решил спуститься за вечерней газетой, где печатали новости с нью-йоркской фондовой биржи, однако отправился в постель, предварительно выпив стакан томатного сока и проглотив таблетку. Тонкая стена отделяла его от Этель, но в стенах кроется особая сила. Быть может, подумал он, поэтому кое-кто предпочитает жить в палатках. Он полагал, что размышления не дадут заснуть, но ошибся. Проснулся он от тяжести в груди. Который час? Светящиеся цифры показали, что спал он часа два с небольшим. Что-то снилось, но что именно, он не помнил. Осталось лишь чувство ночного кошмара. Интересно, спит она или нет? В ее квартире было тихо. Он снова уснул и проснулся от шума. Хлопали двери, громко говорили люди, кто-то бегал по коридору. Он всегда боялся пожара. В газетах часто сообщалось о стариках, спаливших себя в домах престарелых, больницах или гостиницах. Он вылез из кровати, надел шлепанцы, халат и открыл дверь в коридор. Ни души. Может, пригрезилось? Закрыл дверь и вышел на балкон. Пожарных внизу нет. Галдели только полуночники да завсегдатаи ночных клубов. Некоторые жильцы, уезжая на лето, сдали свои квартиры латиноамериканцам. Гарри вернулся в постель. Несколько минут было тихо, а затем снова раздались звуки мужских и женских голосов и грохот в коридоре,. Что-то стряслось, но что именно? Хотелось встать и посмотреть, но он лежал и встревоженно вслушивался. Внезапно на кухне раздался звонок "интеркома"(8). Когда он взял трубку, мужской голос произнес: "Ошибка". Гарри включил лампу, и поток яркого света ослепил его. Он открыл холодильник, достал кувшин сладкого чая и налил полстакана, не сознавая зачем, -- для поднятия духа или от жажды. Вскоре понадобилось опорожниться, и он поплелся в туалет. В этот момент позвонили в дверь, и звонок отбил у него нужду. Может быть, в дом ворвались грабители? Ночной сторож -- старик, он незваным гостям -- не помеха. Гарри решал, открывать или нет. Он стоял у унитаза и дрожал от страха. "Это, быть может, мои последние минуты на земле", -- пронеслось в мозгу. "Боже милостивый, пощади!" -- пробормотали губы. Он вдруг сообразил, что в дверь вмонтирован "глазок", через который можно посмотреть, кто звонит. "Как я о нем забыл? -- изумился он. -- В маразм впадаю!". Он тихо подошел к двери, отодвинул крышку "глазка" и заглянул. Седая женщина в халате. Он узнал ее: то была соседка справа. Сразу стало ясно. У нее был парализованный муж, повидимому что-то стряслось. Он открыл дверь. Старуха протянула конверт без марки. -- Простите, пожалуйста, мистер Бендинер, женщина из квартиры слева оставила этот конверт у вашей двери. На нем ваше имя. -- Какая женщина? -- Ну, слева. Она покончила с собой. Гарри ощутил судорогу в кишках, и спустя мгновение живот стал тугим, как барабан. -- Блондинка? -- Да. -- Что она сделала? -- Выбросилась из окна. Гарри протянул руку и взял конверт. -- Где она? -- спросил он. -- Ее увезли. -- Мертвую? -- Да. -- Боже мой! -- Уже третий случай здесь. Народ в Америке теряет разум. Рука Гарри затряслась, и конверт затрепетал, как на ветру. Он поблагодарил женщину и закрыл дверь. Затем пошел за очками, которые клал на ночной столик. "У меня не хватит духу прыгнуть, -- убеждал он себя. -- Самое время сейчас сломать бедро!" Пошатываясь, добрался до постели и зажег ночник. Очки лежали там, где он положил. Он почувствовал головокружение. Стены, портьеры, комод, конверт -- все дергалось и вращалось, точно в расстроенном телевизоре. "Ослеп я, что ли?" -- спросил он себя. Сел и подождал, головокружение прошло. Распечатать конверт едва хватило сил. Письмо было написано карандашом, строчки прыгали, в словах на идише было много ошибок. Вот что было в письме: "Дорогой Гарри, забудь меня. Я должна идти к своему мужу, туда, где он. Если не трудно, скажи по мне каддиш. Я помолюсь за тебя там, где буду. Этель." Он положил лист бумаги и очки на ночной столик и погасил свет. Лежал, икая и с трудом подавляя отрыжку. Тело дергалось, пружины кровати двигались. "Все, с этой минуты надеятся не на что", -- решил он с торжественностью человека, принимающего присягу. Стало зябко, он укрылся одеялом. Утром он открыл глаза в десять минут девятого. Это был сон? Нет, письмо на столике. В тот день Гарри Бендинер не спускался за почтой. Не умывался, не оделся, не делал завтрак. Все время дремал в пластиковом шезлонге на балконе и думал об иной Сильвии-- дочери Этель, -- живущей где-то в палатке в Британской Колумбии. "Почему она забралась так далеко?" -- думал он. "Отчаялась от смерти отца? Не могла быть с матерью? Или в свои годы уже осознала тщетность человеческих поступков и решила стать отшельницей? Стремилась познать себя или Бога?" В мозгу старика мелькнула безрассудная идея: слетать в Британскую Колумбию, отыскать в дебрях эту молодую женщину, утешить ее, заменить отца и, быть может, вместе с ней попытаться понять, -- зачем человек рождается и почему должен умереть. ЕДИНСТВЕННЫЙ ПОСТОЯЛЕЦ Это было со мной уже не раз: я мечтал, чтоб случилось невозможное -- и оно происходило. Однако желание мое сбывалось в странной форме, словно Тайные Силы показывали мне, что я сам не понимаю свои желания. Так случилось и в то лето на Майами-Бич. Я жил в большой гостинице, набитой туристами из Южной Америки, приехавшими освежиться, и страдальцами вроде меня, которых мучила лихорадка. Жить там мне сильно надоело: с утра до вечера слышать испанскую речь, плескаться в воде вместе с крикливыми туристами, дважды в день есть тяжелую гостиничную пищу. Когда я читал газету или книжку на идише, соседи смотрели на меня с изумлением. Однажды, во время прогулки, я проговорил вслух: "Ах, если б я тут был единственным постояльцем!" Некий бес вероятно подслушал мои слова и немедленно принялся строить козни. Когда наутро я спустился вниз к завтраку, в холле гостиницы царило столпотворение. Постояльцы стоя кучками, переговаривались еще громче, чем обычно. Везде стояли штабели чемоданов. Коридорные бегали взад-вперед, толкая нагруженные тележки. Я спросил встречного, что случилось. -- Разве вы не слышали? Объявляли через громкоговоритель. Гостиница закрывается. -- Почему? -- спросил я. -- Они обанкротились. Человек отошел, удивляясь моей неосведомленности. Вот так штука: гостиница закрывается! Насколько было мне известно, дела в ней шли неплохо. Как же так -- вдруг закрыть гостиницу, где сотни постояльцев? Но я давно понял, что в Америке лучше задавать поменьше вопросов. Систему кондиционирования воздуха отключили, в вестибюле стало душно. У кассы выстроилась длинная очередь клиентов, спешивших заплатить по счетам. Царил страшный беспорядок. Курильщики бросали окурки прямо на пол. Дети обрывали цветы и листья тропических растений в кадках. Тут и там южноамериканские туристы, вчера корчившие из себя представителей латинской расы, громко переговаривались на идише. Самому мне уложиться было недолго -- всего один чемодан. Я забрал его и направился искать другую гостиницу. На улице, под палящим солнцем, я припомнил историю из Талмуда о том, как Господь в Мамрийской долине задержал солнце в зените, дабы странники не беспокоили Авраама (1). У меня слегка кружилась голова. Вспомнились беззаботные времена холостяцкой жизни, когда я, бывало, складывал свое имущество в чемодан, съезжал с квартиры и за пять минут находил другую. Проходя мимо небольшой, слегка запущенной гостиницы, прочел объявление: "Расценки вне сезона -- от двух долларов в сутки и выше". Дешевле и быть не может! Я вошел. Кондиционера не было. За конторкой стояла горбатая девушка с пронзительными черными глазами. Я спросил, могу ли снять номер. -- Хоть всю гостиницу, -- ответила она. -- Никого нету? -- Ни единого человека. Девушка засмеялась, показывая редкие щербатые зубы. В речи ясно слышался испанский акцент. Потом она рассказала, что приехала с Кубы. Я снял номер. Горбунья проводила меня к тесному лифту, мы поднялись на третий этаж. Прошли длинным сумрачным коридором, скудно освещенным одной лампочкой. Девушка открыла дверь и впустила меня в комнату, как заключенного в камеру. Окно, затянутое сеткой, выходило на Атлантический океан. Краска на стенах облупилась, на полу был вытертый и блеклый ковер. В ванной пахло плесенью, в платяном шкафу -- нафталином. Постельное белье было сырое, но чистое. Я распаковал свои вещи и сошел вниз. Все вокруг принадлежало мне одному: плавательный бассейн, пляж, океан. Во внутреннем дворике было несколько дряхлых полотняных шезлонгов. Солнце тяжело давило на мир. Море было желтое, волны мелкие и ленивые, они едва шевелились, словно их тоже изнуряла удушающая жара. Лишь изредка, по обязанности, они выносили на поверхность скудные клочья пены. Одинокая чайка сидела на воде, решая -- ловить рыбу или нет. Передо мною, залитая солнцем, простиралась картина летней меланхолии, и это было странно, ибо обычно меланхолия ассоциируется с осенью. Ощущение было такое, словно род человеческий погиб в некой катастрофе, и я остался один, как Ной -- но в моем пустом ковчеге не было ни сыновей моих, ни жены, ни бессловесных тварей. Можно было купаться нагишом, но я все же надел купальный костюм. Вода в океане была теплая, как в ванне. Повсюду плавали обрывки водорослей. В той гостинице меня одолевала застенчивость, здесь -- одиночество. Пустой мир не располагал к играм и забавам. Плавать я немного умел, но кто меня спасет, если что-нибудь случится? Те же Тайные Силы, которые предоставили мне пустую гостиницу, могли с такой же легкостью подкинуть мне подводное течение, глубокий омут, акулу или морского змея. Когда играешь с неизвестностью, осторожность необходима вдвойне. Вскоре я вышел из воды и растянулся на одном из пляжных шезлонгов. Тело у меня было бледное, череп голый, и хотя на глазах у меня были темные очки, слепящие лучи проникали сквозь них. На светлоголубом небе -- ни облачка. В воздухе пахло солью, рыбой и манго. Я не ощущал сейчас различия между живой и неживой природой. Каждая песчинка, каждый камешек, все вокруг меня дышало, росло и вожделело. По небесным каналам, которые, согласно каббале, несут поток Божественного Милосердия, ко мне струились истины, неведомые в северных широтах. Я ни к чему не стремился; меня обволакивала лень; немногие желания были просты и материальны -- стакан лимонада или апельсинового сока. Воображение рисовало женщину с горячими глазами, на несколько дней остановившуюся в этой гостинице. Высказывая вслух свое желание, я вовсе не хотел, чтобы гостиница безраздельно принадлежала мне. Бес либо недопонял меня, либо притворлся, что недопонял. Как и любое живое создание, я тоже хотел плодиться, размножаться -- хотя бы заниматься внешней стороной процесса. Я готов был отказаться от всех этических или эстетических норм. Был готов накрыться простыней и, как слепец, отдаться чувству осязания. И в то же время в сознании моем неотвязно вертелся вечный вопрос: Кто скрывается за видимым миром? Материя ли, со всеми Бесконечными Атрибутами? Или Монада всех Монад? Абсолют или Слепая Воля, или Подсознание? Должно ведь существовть некое высшее существо за внешней видимостью вещей. Возле берега море было маслянисто-желтое, вдали -- стеклянно-зеленое, и по воде, словно окутанный саваном труп, скользил парус. Клонясь вперед, он будто пытался вызвать на поверхность нечто из морских глубин. В небе летел небольшой самолет, волоча рекламное полотнище: РЕСТОРАН МАРГОЛИСА -- КОШЕР, ОБЕД ИЗ 7 БЛЮД ЗА $ 1.75. В ресторане Марголиса подавали суп с гречкой и кнейдлах, кныши и фаршированные куриные шкварки. Значит, Вселенная еще не врнулась к первозданному хаосу. В таком случае, завтра я, возможно, получу письмо. Мне обещали, что будут пересылать почту сюда. Это была единственная нить, связывавшая меня с внешним миром. Впрочем, меня всегда поражает, что кто-то не поленился написать мне, наклеить марку и опустить конверт в ящик. Я всегда ищу в письме скрытое содержание, даже на чистой стороне листа. I I Как долго тянется день, когда ты один! Я прочел книжку и две газеты, выпил чашку кофе в кафетерии, решил кроссворд. Постоял у магазина, где торговали восточными коврами с аукциона, зашел в другой, где продавались акции Уолл-стрита. Гуляя по Коллинз авеню, я казался себе привидением, отчужденным от всего окружающего. Зашел в библиотеку и что-то спросил -- библиотекарь посмотрел на меня с испугом. Я был как покойник, чье место в мире уже занято другим. Я шел мимо бесчисленных гостиниц, каждая силилась завлечь постояльца чем-то заманчивым. Пальмы были увенчаны веерами полуувядших листьев, кокосовые орехи свисали с них, как тяжелые мошонки. Все вокруг казалось неподвижным, даже новые сверкающие автомобили, скользившие по асфальту. Каждый предмет существовал в себе с той независимой энергией, в которой, может быть, и заключена суть всего сущего. Я купил журнал, но смог прочесть лишь несколько первых строк. Тогда я сел в автобус и отдался бесцельному движению по шоссе, мимо островков с прудами, мимо застроенных виллами улиц. Обитатели этого места, начиная строить посреди голой пустыни, насажали деревья и цветущие растения со всех частей света; они засыпали мелкие заводи вдоль морского побережья; создали чудеса архитектуры и придумали самые изысканные развлечения. Царство планового гедонизма. Но пустынная скука так и не исчезла. Громкая музыка не в силах была рассеять ее, яркие краски не могли затмить. Мы проехали мимо кактуса, чьи пыльные лопасти и иглы выпустили красный цветок. Мы миновали озеро, вокруг которого группами стояли фламинго и проветривали крылья, а вода отражала их длинные клювы и розовые перья. Птичья ассамблея. Вокруг летали и крякали дикие утки -- болота тоже отказывались признать свое поражение. Я глядел в открытое окно автобуса. Все, на что падал мой взгляд, появилось недавно, однако выглядело дряхлым и поношенным: пожилые женщины с крашеными волосами и нарумяненными щеками, девушки в бикини, едва прикрывающих срамные места, загорелые молодые люди на водных лыжах или с кока-колой в руках. На палубе яхты лежал, раскинувшись, старик -- грел свои ревматические суставы, подставив солнцу грудь, поросшую седыми волосами. На лице -- слабая улыбка. Рядом сидела любовница, которой он завещал свое состояние, она почесывала пальцы ног с красными ногтями, столь же уверенная в своей неотразимости, как в том, что солнце всходит с востока. На корме стояла собака, надменно глядя на волну в кильватере яхты, и зевала. Мы ехали долго, пока добрались до конечной остановки. Там я пересел на другой автобус. Мы миновали причал, где взвешивали свежий улов. Диковинная раскраска рыб, кровавые раны на их коже, остекленелые глаза, рты, набитые какими-то сгустками, острые зубы -- все говорило о жестокости, бездонной как пропасть. Рабочие потрошили рыбу с бесовским азартом. Автобус проехал мимо змеиной фермы, мимо обезьяньей колонии. Я смотрел на дома, пожираемые термитами, на пруд с застойной водой, где барахтались и извивались потомки первородного змия. Скрипуче верещали попугаи. Время от времени в автобус врывались странные запахи, густое резкое зловоние, от которого голова пульсировала тупой болью. К счастью, летний день на юге короток. Вечер наступил резко, без сумерек. Над лагунами и автострадами повисла густая тьма, не пропускающая света. Мимо скользили автомобили с зажженными фарами. Появилась луна, диковинно огромная и красная. Она висела в небе, как глобус с контурами континентов иного мира. Ночь была пронизана предчувствием чуда и космических перемен. Во мне проснулась давняя надежда: не суждено ли мне и впрямь оказаться свидетелем переворота в солнечной системе? Может быть, Луна упадет на Землю. Может быть, Земля, сорвавшись со своей орбиты вокруг Солнца, уплывет в другую звездную систему. Автобус долго петлял по неведомым окраинам, затем вернулся на проспект Линкольна к модным магазинам, где было полупусто по причине летнего сезона. Богатый турист мог, тем не менее, найти все, что пожелает -- накидку из горностая, шиншилловый воротник, бриллиант в двенадцать карат, оригинальный рисунок Пикассо. Щеголеватые продавцы, безмятежные в своей уверенности, что за пределами нирваны пульсирует карма, беседовали между собой в кондиционированных помещениях. Я не был голоден; однако зашел в ресторан, где официантка со свежезавитыми и обесцвеченными волосами подала обед, молча и несуетливо. Я дал ей полдоллара и вышел из ресторана, ощущая боль в желудке и тяжесть в голове. Поздний вечерний воздух, прокаленный солнцем, вызывал одышку. На соседнем здании вспыхивали огненные цифры -- температура была 96 градусов по Фаренгейту (2), влажность почти такая же. Я не нуждался в метеорологической сводке, чтобы понять, что назревает в воздухе. По раскаленному небу пробежала молния, хотя грома еще не было слышно. Сверху надвигалась на землю огромная туча, тяжелая как гора, переполненная огнем и водой. Отдельные капли шлепались на лысину. Пальмы застыли в ужасе, готовясь к удару. Я поспешил назад, в мою пустую гостиницу, стремясь успеть до дождя; кроме того надеялся, что пришла почта. Но не успел пройти полпути, как разразилась буря. От первого же залпа ливня я промок до нитки. Огненный стержень полыхнул во все небо, сразу же раздался громовой грохот --знак, что молния ударила рядом. Я хотел спрятаться под крышу, но впереди кувыркались, преграждая путь, стулья, скинутые ветром с окрестных террас. Вывески падали с фронтонов зданий. Возле моих ног прокатилась верхушка пальмы, сорванная ураганом . Другая пальма, укутанная в мешковину, клонилась под ветром, собираясь пасть на колени. В полном замешательстве я побежал дальше. Чуть не утопая в глубоких лужах, мчался вперед, легконогий как мальчишка. Опасность придала отваги, я пел и вопил, взывая к буре на ее языке. Движение на улицах прекратилось, даже водители оставили свои автомобили. А я бежал, полный решимости спастись от этого безумия, либо погибнуть. Мне требовалось получить это письмо-экспресс, никем не написанное, и не дошедшее до меня. Не могу понять, как удалось найти гостиницу. Я вбежал и несколько минут стоял неподвижно. Вода стекала на ковер. В зеркале в конце холла увидал полуразмытое отражение, похожее на картину кубиста. Я добрел до лифта и поднялся на третий этаж. Дверь моей комнаты была распахнута. Ветер сорвал противомоскитную сетку и разметал бумаги, бывшие на столе. По комнате металась и жужжала туча комаров, моли, светляков и оводов, испуганных грозою.. Коврики промокли насквозь. Я подошел к окну и увидел океан. Волны вздымались как горы -- огромные валы, готовые захлестнуть берега и унести сушу прочь. Вода злобно ревела и швыряла в темноту фонтаны белой пены. Волны рычали на Создателя, как свора гончих псов. Из последних сил я рванул к себе окно, закрыл его и опустил жалюзи. Присел на корточки, собрал промокшие книги и рукописи. Мне было жарко. Пот катился по телу, смешиваясь с ручейками дождевой воды. Я стянул с себя одежду, и она легла у ног, как пустая оболочка. Я ощущал себя странным созданием, только что сбросившим кокон. I I I Буря еще не достигла высшей точки. Ветер, дико завывая, колотил и грохотал, как гигантский молот. Гостиница была подобна кораблю в открытом море. Что-то с грохотом обвалилось -- то ли крыша, то ли балкон, то ли часть фундамента. Гремели железные решетки. Металл стонал от напряжения. Окна вырывались из проемов. Громыхали стекла. Тяжелые жалюзи окна вздувались, как шторы. Комната озарилась отблеском гигантского пламени. Удар грома был такой силы, что я засмеялся от страха. Из темноты возникла белая фигура. Мое сердце оборвалось, мозг затрепетал в черепной коробке. Я знал, что рано или поздно представитель этого племени явится ко мне во плоти, неся с собой невыразимые ужасы, ибо тот, кто раз повидал их, не мог остаться в живых. Я лежал неподвижно, ожидая конца. И тут раздался голос: -- Простите, сеньор, я боюсь-боюсь. Вы спите? То была горбунья кубинка. -- Нет, заходите, -- ответил я. -- Я дрожу. Я думала, что умру от страха, -- сказала женщина. -- Такого урагана раньше никогда не было. Вы только один в гостинице. Извините, что я вас беспокою. -- Вы не беспокоите. Я бы зажег свет, но я не одет. -- Нет, нет. Это не надо... Я боюсь одна. Пожалуйста, можно я побуду здесь до конца грозы? -- Ну, конечно. Можете прилечь, если хотите. Я посижу в кресле. -- Нет, я сяду в кресло. Где кресло, сеньор? Я не вижу. Я встал, нашел в темноте дрожащую женщину и подвел к креслу. Я хотел подойти к шкафу и одеться, но наткнулся на кровать и упал на нее. Поспешно прикрылся простыней, чтобы при очередной вспышке молнии посторонняя женщина не видела моей наготы. Сверкнула молния и я увидел сидящее в кресле уродливое создание в слишком просторной ночной рубашке, с горбатой спиной, с растрепанными волосами, с длинными волосатыми руками и кривыми, как у чахоточной обезьяны, ногами. Глаза ее горели животным страхом. -- Не бойтесь, -- сказал я, -- гроза скоро кончится. -- Да, да. Я лег на подушку и неподвижно лежал, с ужасом думая, что нечистая сила злобно исполняет мое последнее пожелание. Я желал, чтобы вся гостиница была в моем распоряжении -- вот и получил. Я мечтал, чтобы ко мне в комнату, как Рут к Боазу(3), пришла женщина -- и она пришла. При каждой вспышке молнии мы встречались глазами. Она уставилась на меня молча и пристально, словно насылала колдовские чары. Сейчас эта женщина была мне страшнее урагана. Однажды я побывал в Гаване. Там силы тьмы не потеряли еще древнюю мощь. Даже мертвецов там не оставляли в покое -- кости исчезали из разрытых могил. По ночам я слышал вопли каннибалов и стоны девственниц, чьей кровью идолопоклонники окропляли алтари. Эта женщина родом оттуда. Я мечтал о заклинании от дурного глаза, обратиться к тем, кому принадлежит последнее слово, чтобы эта ведьма не могла одолеть меня. Все во мне кричало: Шаддай (4)! Изыди, Сатана... А гром гремел, хляби морские ревели и разверзались с хлюпающим хохотом. Стены комнаты окрасились в алый цвет. Озаренная отсветами ада, кубинская ведьма припала к земле, словно зверь перед броском на добычу-- рот ее ощерился гнилыми зубами, черные волосы на руках и ногах свалялись, ноги покрыты шишками и нарывами. Ночная рубашка соскользнула, жидко обвисли морщинистые груди. Ей не хватало лишь звериной морды и хвоста. Я, видимо, уснул. Приснился город с крутыми узкими улицами и зарешеченными ставнями окон, залитый мутным, как при солнечном затмении, светом и погруженный в молчание Черного Шабаша. Мимо меня бесконечной чередой следовали одна за другой католические похоронные процессии, с крестами и гробами, с алебардами и пылающими факелами. Они свозили на кладбище не одно, но множество тел -- истреблено было целое племя. Внезапно гробы приобрели форму филактерии (5), черных, блестящих, с узлами и ремнями. Они были разделены на множество ящичков-гробов, на двоих, на троих, на четверых, на пятерых... Я открыл глаза. На моей кровати сидела горбатая кубинка. Она хрипло заговорила на своем ломаном языке: -- Не бойтесь. Я вам не причиню вреда. Я человек, не зверь. У меня сломана спина. Но я не родилась такая. Когда я была маленькая, меня уронили со стола,. У матери нет денег, отвести меня к врачу. Мой отец плохой, всегда пьяный. Он гуляет с нехорошими женщинами, а мать работает на табачной фабрике. Она кашляет, кашляет и умирает. Почему вы дрожите? Горб не заразный. Вы от меня не заболеете. У меня душа, как у всех -- мужчины хотят меня. Даже мой хозяин. Он мне доверяет, оставляет одну в гостинице. Вы еврей, да? Он тоже еврей... из Турции. Он умеет говорить -- как это называется? -- по-арабски. Он женился на немецкой сеньоре, но она нацистка. Ее первый муж нацист. Она ругает хозяина и пробует отравить его. Он подает в суд, но судья на ее стороне. Я думаю, она дает ему взятку -- или что-то другое. Хозяин должен платить ей -- как это сказать? -- алименты. -- Зачем же он вообще женился? -- спросил я просто из вежливости. -- Потому что он ее любит. Он очень-очень мужчина, красная кровь, понятно? Вы когда-нибудь влюблялись? -- Да. -- А где сеньора? Вы на ней женились? -- Нет. Ее расстреляли. -- Кто? -- Те же самые нацисты. -- Ах-ха... и вы остались одни? -- Нет, у меня есть жена. -- Где ваша жена? -- В Нью-Йорке. -- И вы ей не изменяете? -- Нет, я ей верен. -- Всегда? -- Всегда. -- Один раз получить удовольствие можно. -- Нет, голубушка, я хочу остаться честным человеком. -- Кому надо, что вы делаете? Видит никто. -- Бог видит. -- Ну, если вы говорите про Бога, я ухожу. Но вы лгун. Если я бы не калека, вы не говорите про Бога. Он наказывает кто так лжет, сукин ты сын! Она плюнула в меня, встала с постели и хлопнула дверью. Я немедленно утерся, но ее слюна жгла, как кипяток. В темноте я чувствовал, как пухнет голова, по телу распространился острый зуд, словно сотни пиявок сосали мою кровь. Я пошел в ванную, помылся. Намочил полотенце и обмотал голову, чтобы охладить ее. Про ураган я забыл. Стихия успокоилась, а я и не заметил. Я прилег и проснулся в полудень. Нос был заложен, горло отекло, колени ныли. Нижняя губа распухла, на ней выскочила большая лихорадка. Одежда валялась на полу посреди лужи. Насекомые, залетевшие в комнату в поисках убежища, лепились трупиками по стенам. Я открыл окно. Пахнуло прохладным, все еще влажным воздухом. Небо серело по-осеннему, свинцового цвета вода едва колыхалось под собственной тяжестью. Я оделся и сошел вниз. Горбунья сидела за конторкой, бледная, худая, со стянутыми на затылке волосами, с блеском в черных глазах. На ней была старомодная блузка, отороченная пожелтевшими кружевами. Она пронзительно взглянула на меня. -- Вы освободите комнату, -- сказала она. -- Хозяин звонит и говорит запереть гостиницу. -- Нет ли для меня письма? -- Письма нету. -- Тогда счет, пожалуйста. -- Счета нету. Кубинка глядела на меня искоса -- ведьма, которую подвело ее искусство. Безмолвная пособница хитроумных демонов, кишащих вокруг меня. ИСТОРИЯ ДВУХ СЕСТЕР Леон (он же Хаим-Лейб) Барделес налил в кофе сливки. Положил сахар, попробовал, поморщился, добавил еще сливок и взял из стоявшей перед ним вазочки миндальное печенье. -- Люблю сладкий кофе, а не горький. В Рио-де-Жанейро пьют кофе горький как желчь из малюсеньких чашечек. Здесь тоже так готовят, называется "эспрессо", а я предпочитаю кофе в стакане, как раньше подавали в Варшаве. Вот сижу тут с вами, и забываю, что я в Буэнос-Айресе. Как будто -- у "Люрса" в Варшаве. Ну, что вы скажете насчет погоды? Мне понадобилось много времени, чтобы свыкнуться с тем, что Суккот празднуют весной, а Песах (1) -- осенью. Не могу передать, какую путаницу внес в нашу жизнь этот перевернутый календарь. Ханукка (2) выпадает на такую жару, что можно расплавиться. На Шавуот (3) -- холодина. По крайней мере хорошо, что хоть весна пахнет так же, и у сирени такой же запах, как, бывало, доносился из Праги и Саксонских садов. Запахи узнаю, а сказать, чем пахнет, не могу. Писатели других народов называют своим именем каждое дерево, каждый цветок, а сколько названий цветов вы найдете в идише? Лично я знаю только два -- розу и лилию. Если мне в кои-то веки надо идти к цветочнику за букетом, то всегда полагаюсь на продавца. Пейте кофе! -- Расскажите о себе, -- попросил я. -- Ах, разве можно о себе рассказать? С чего начать? Я обещал рассказать все, чистую правду, но как вы сумеете ее передать? Знаете, я сначала покурю. Вот эти ваши, американские. Леон Барделес достал пачку сигарет -- из тех, что я ему привез из Нью-Йорка. Я знал его больше тридцати лет, даже написал когда-то предисловие к книжке его стихов. Ему было года пятьдесят три - пятьдесят четыре, он пережил и гитлеровский ад, и сталинский террор, но выглядел моложе своих лет. Шапка слегка вьющихся черных волос, большие карие глаза, толстая нижняя губа, мускулистые шея и плечи. До сих пор носил рубашки с воротником - апаш, как некогда варшавские модники, подражавшие Словацкому (4). Выпуская колечками дым, он прищуренными глазами рассматривал меня, как художник -- модель. -- Начну с середины, -- проговорил он. -- Только прошу вас, не спрашивайте даты, потому что, когда речь заходит о точном времени, я сбиваюсь. Это было году в сорок шестом, а может быть, в конце сорок пятого. Я покинул сталинскую Россию и вернулся в Польшу. В России меня пытались записать в польскую армию, но удалось ускользнуть. Я прошел Варшаву насквозь, видел руины гетто. Можете не верить, но я действительно искал дом, где жил до войны, -- хотел найти среди развалин свои рукописи. После всех бомбежек и пожаров найти на Новолипках дом, да еще рукописи -- шансы были ниже нуля, но я-таки узнал место, где стоял наш дом, а среди обломков наткнулся на свою книгу, как раз ту, к которой вы писали предисловие. Не было только последней страницы. Я, конечно, удивился, но не слишком. В моей жизни случалось столько невероятного, что уже ничем не удивишь. Приди я сегодня домой и застань свою покойную маму, я бы глазом не моргнул, а просто спросил: "Мама, как дела?" Из Варшавы кое-как добрался до Люблина, а оттуда -- в Щецин. Почти все польские города лежали в развалинах, ночевать приходилось то в конюшне, то в бараке, а то и на улице. Здесь в Буэнос-Айресе меня упрекают за то, что я не описал своих мытарств. Начнем с того, что я не прозаик. А во-вторых, все в голове перемешалось в кучу, особенно даты и города, так что люди обозвали бы меня лжецом и фальсификатором. Но я отвлекся. Так вот, некоторые беженцы уже тогда обезумели от горя. Одна потеряла ребенка и искала его - в канавах, по обочинам дорог, в стогах и других неподходящих местах. В Варшаве один дезертир из Красной Армии втемяшил себе в голову, что под руинами погребены сокровища, и в лютый мороз упрямо ковырял лопатой битый кирпич. Диктатуры, войны, жестокость довели до сумасшествия целые страны. Я убежден, что человек как биологический вид был ненормален изначально, а культура и цивилизация лишь усугубили это безумие. Впрочем, вас интересуют факты. Факты же, если коротко, таковы. В Щецине я встретил женщину, которая с первого взгляда очаровала меня. Ну, вы-то знаете, что у меня на веку женщин было предостаточно. В России всего не хватало, кроме так называемой любви. Дело прошлое, но ни опасности, ни кризис, ни голод, ни даже болезни не могли отнять у меня то, что сейчас модно называть "либидо" или как там еще придумали профессора. Это было так же далеко от романтической любви нашей юности, как мы от Юпитера. И вот стою я перед женщиной и пялюсь на нее, будто впервые в жизни вижу особу женского пола. Описать ее? Я не силен по части описаний. Длинные черные волосы, кожа белая, словно мрамор. Прошу прощения за эти банальности. Глаза карие и какие-то испуганные. В то время страх был обычным явлением. Каждую секунду все мы рисковали жизнью. Россия не хотела отпускать нас, в Палестину мы надеялись проникнуть нелегально, поскольку Англия не желала нас пускать. Мы обзавелись поддельными документами, только от них за версту разило фальшивкой. Да... Но ее глаза были полны совсем иного страха. Казалось, эту девочку зашвырнули к нам на Землю с иной планеты, и она не понимала, где находится. Очевидно, именно так выглядели падшие ангелы. Но мы-то все были людьми. На ней были стоптанные туфли и великолепная ночная рубашка, которую она приняла за платье. "Джойнт" (5) посылал в Европу белье и одежду, пожертвованные богатыми американками, оттуда ей и досталась эта дорогая сорочка. Кроме страха, ее лицо выражало редкостное благородство. Все это плохо вязалось с окружавшей действительностью. Такие тонкие натуры, как правило, в войну не выживали -- мерли как мухи. Выживали крепкие, решительные, спокойно проходившие по трупам ближних. Я хоть и бабник, но застенчив: никогда не сделаю первый шаг. Но тут и в самом деле не мог оторваться, но набравшись храбрости, спросил, могу ли чем-нибудь помочь. Я говорил по-польски. Сперва она молчала, и я решил -- немая. Просто смотрела на меня беспомощно, точно ребенок. А затем ответила, тоже по-польски: "Спасибо. Вы мне не поможете". Обычно, когда мне дают от ворот поворот, я отступаю, но тут меня буквально что-то в спину подталкивало. Выяснилось, что она из семьи хасидов -- последователей рабби из Александрова (6). Звали ее Дебора, Дора, была она из тех хасидских девочек, что выросли в почти полной ассимиляции -- ходила в частную женскую гимназию, училась играть на фортепиано и танцевать. Правда, кроме того, в дом приходила жена местного раввина, обучавшая девочку молитвам и еврейскому Закону. До войны у нее было двое братьев, старший успел жениться и жил с семьей в Бендзине, а младший учился в ешиботе. Еще была старшая сестра. Война обрушилась на семью всей тяжестью. Отец погиб при бомбежке; старшего брата убили фашисты; младшего призвали в польскую армию, и он сгинул неизвестно где; мать умерла от голода и болезни почек в варшавском гетто.Сестра Итта пропала, и Дора не знала, что с ней. За стенами гетто, в арийской части Варшавы, жила Дорина учительница французского языка Эльжбета Доланьска, старая дева. Она и спасла Дору. Как ей это удалось, -- долго рассказывать. Два года Дора провела в подвале, учительница делилась с ней последними крохами. Святая женщина, она погибла во время Варшавского восстания. Вот она, Божья благодарность добрым гоям! Все это я узнал постепенно, вытягивая из нее по слову. -- В Палестине вы снова встанете на ноги, -- сказал я. -- Там вы будете среди друзей. -- Я не могу уехать в Палестину, -- ответила она. -- Почему? Тогда -- куда? -- Я должна ехать в Куйбышев. Я не поверил своим ушам. Вы можете представить в то время путешествие из Щецина обратно к большевикам, и не куда-нибудь, а в Куйбышев? Опасностей было не счесть. -- Что вам нужно в Куйбышеве? -- спросил я. Она рассказала историю, которую я бы назвал плодом больного воображения, если бы позднее не убедился в ее истинности. Сестра Дор -- Итта выпрыгнула из эшелона идущего в концлагерь и через поля и леса добрела до России. Там она повстречала какого-то инженера, еврея, занимавшего высокий пост в Красной Армии. Позже он погиб на фронте, и Итта сошла с ума и попала в психиатрическую больницу. По какой-то дикой случайности, практически чудом, Дора узнала, что сестра жива. -- Как вы можете помочь сестре, если она безумна? -- сказал я. -- Там она, по крайней мере, получает врачебную помощь. Что вы можете сделать для психически больной женщины, ведь вы без гроша за душой, без жилья? Сами погибнете и ее погубите! -- Вы абсолютно правы, -- ответила Дора, -- но она одна уцелела из всей семьи, и я не могу допустить, чтобы она умерла в советской больнице. Кто знает, может, ей станет лучше, когда она увидит меня. Обычно я не лезу в чужие дела. Война научила, что каждому не поможешь. В сущности, все мы тогда ходили по чужим могилам. За годы жизни в лагерях и тюрьмах, где видишь смерть по десять раз на дню, сострадание улетучивается напрочь. Но когда я услышал, что намерена сделать эта девочка, меня пронзила такая жалость, какой раньше в жизни не испытывал. Снова и снова я пытался ее отговорить, выискивая тысячу доводов, но она сказала: -- Я знаю, что вы правы, но я должна вернуться. -- Как вы туда доберетесь? -- спросил я и услыхал в ответ: -- А хоть пешком! -- Боюсь, что вы такая же ненормальная, как ваша сестра, -- не удержался я. -- Думаю, вы правы, -- ответила она. В конце концов, после всех, выпавших на мою долю, странствий и испытаний ваш покорный слуга отказался от возможности ехать в Палестину -- в ту пору это был предел моих мечтаний -- и отправился со странной девушкой в Куйбышев, что было явным самоубийством. Вот главное, что я понял тогда: человеческая жалость -- форма любви, по сути -- ее высшее выражение. Дора вела себя в этом путешествии просто героически, но я чувствовал, что здесь было больше смирения перед судьбой, нежели храбрости. Могу еще вам сказать, что красные дважды задерживали нас по дороге, и мы были на волосок от гибели в тюрьме или лагере. Да, еще забыл сказать: когда мы познакомились, Дора была девушкой, но под покровом обреченности и отчаяния от всего пережитого, скрывалась очень страстная натура. Я был избалован женской любовью, но ничего подобного мне ранее не приходилось испытывать. Она вцепилась в меня с такой силой любви, с такой безысходностью, что это даже пугало. Она была довольно образованна: за два года вынужденного сидения в подвале проглотила гору книг по-польски, по-французски, по-немецки, но была до крайности наивна во всем, что касалось реальной жизни. Она страшилась каждой мелочи. В своем убежище она начиталась разных христианских книжек, а также писаний мадам Блаватской (7) и прочих оккультистов и теософов -- они достались ее спасительнице по наследству от тетушки. Дора могла болтать об Иисусе и духах, но мне не хватало терпения на эти штуки, хотя Катастрофа и из меня сделала если не мистика, то уж как минимум -- фаталиста. И как ни странно, все это сочеталось у нее с вынесенным из родного дома еврейством. Перейти через русскую границу оказалось несложно. Труднее было сесть в поезд, давки были чудовищные. В середине пути от нашего состава отцепили паровоз и прицепили его к другим вагонам, а нас оставили на рельсах. В вагонах шла непрестанная война между пассажирами. Иногда раздоры, как нарыв, прорывались и кто-то вылетал на насыпь. Вдоль железнодорожного полотна местами лежали трупы. Холод в вагонах был отчаянный. А некоторые ехали на крышах вагонов, и снег сыпал прямо на них. Какой-то крестьянин, сидевший на крыше, когда поезд влетел в туннель, остался без головы. Туалеты в вагонах, конечно, были заперты и приходилось возить за собой ночной горшок или бутылку. Так мы добирались до Куйбышева. В дороге я не переставал удивляться самому себе и своему поступку. Вся эта история с Дорой была не просто романом. Я действительно связал с ней жизнь. Покинуть человека в таком положении -- все равно что бросить ребенка в лесной чаще. Мы постоянно цапались, и все из-за того, что Дора боялась остаться одна даже на минуту. Едва поезд начинал притормаживать у полустанка, и я готовился выскочить, чтобы добыть еды или кипяток, как Дора кидалась ко мне и не пускала. Ей казалось, что я брошу ее. Она хватала меня за руку и тянула назад. Русских пассажировэти эти сцены смешили. Кажется, все Дорино семейство было поражено безумием. Отсюда эти страхи, подозрительность, какой-то пещерный мистицизм. Как первобытные пережитки проникли в богатую семью варшавских хасидов, остается загадкой. Впрочем, все это приключение до сих пор для меня -- загадка. Мы добрались до Куйбышева, и там выяснилось, что все наши муки были напрасны. Не оказалось ни сестры, ни психиатрической больницы. Нет, больница там была, но не для иностранцев. Нацисты при отступлении разрушали госпитали, больницы, психиатрические лечебницы, а пациентов пристреливали или травили ядом. Фашисты не добрались до Куйбышева, но здешний госпиталь был переполнен тяжелоранеными. Кому в такое время было дело до сумасшедших?! Нашлась, правда, одна женщина, которая рассказала Доре подробности. Фамилия того офицера-еврея была Липман, эта женщина доводилась ему родственницей, так что врать ей не было резона. Представляете наше разочарование?! Вынести такую одиссею -- и зря! Но погодите, это еще не все. В конце концов мы действительно нашли Итту, но не в сумасшедшем доме, а в маленькой деревене: она жила там со старым евреем-сапожником. Та женщина ничего не придумала. У Итты была депрессия, ее лечили, потом отпустили. Я всегда был слаб на факты, и то, что она рассказывала, успел позабыть. Вся Катастрофа окутана провалами памяти. Сапожник оказался польским евреем, чуть ли не из ваших краев, то ли из Билгорая, то ли из Янова, старик лет под восемьдесят, но еще очень подвижный. Не спрашивайте меня, как он попал под Куйбышев и зачем Итта переехала к нему. Деревня, где он жил, была забытая Богом дыра, но чинить обувь нужно везде. Так он и сидел -- седобородый, в лачуге, которая смахивала на курятник, среди кучи драной обуви, и, бормоча под нос псалмы, забивал гвозди и сучил дратву. У глинобитной печи стояла полуголая, оборванная рыжая женщина -- босая, растрепанная, , -- и варила ячневую кашу. Дора моментально узнала сестру, но та не признала Дору. Когда до Итты, наконец, дошло, что перед ней -- родная сестра, она не заплакала, а завыла по-собачьи. Сапожник начал раскачиваться туда-сюда на табуретке. Где-то неподалеку, как считалось, находился колхоз, но все, что мне удалось запомнить -- это русское сельцо, будто пришедшее из старинных времен, с деревянными избами, с крохотной церквушкой, заваленное снегом, на котором отпечатались собачьи следы и полозья саней. Словом, картинка из учебника русского языка. Кто знает, может и вся их революция -- только сон. Может быть, и Николай все еще сидит на троне. В войну и после нее я не раз доводилось видеть, как люди находили своих близких, но эти две сестры... Душераздирающее зрелище! Они целовались, облизывали друг друга, ревели. Старик пробубнил беззубым ртом: "Жалко, жалко..." и вернулся к своим башмакам. Похоже, он был глух. Складывать было нечего. Все пожитки Итты состояли из пары башмаков на толстой подошве и овчинной безрукавки. Старик извлек неизвестно откуда буханку черного хлеба, которую Итта засунула в свой мешок. Потом она стала целовать руки старика, лоб, бороду -- и снова принялась выть, точно в нее вселилась собачья душа. Итта была чуть выше Доры, глаза у нее были зеленые, по-звериному страшные, волосы рыжие. Если бы я стал описывать наш обратный путь из Куйбышева в Москву, а оттуда в Польшу, нам бы пришлось сидеть до утра. Мы ддвигались вперед, словно контрабандисты, в любой момент ожидая ареста, разлуки, смерти. Настало лето, и в конце концов после всех странствий мы оказались в Германии, а затем -- в Париже. Это рассказывать просто. На самом деле во Франции мы очутились только к концу сорок шестого года, а может быть, уже и в сорок седьмом. Среди тех, кто занимался в "Джойнте" беженцами, был мой приятель, молодой варшавянин, знавший английский и прочие языки и еще в тридцать втором уехавший в Америку. Вы не можете себе представить то могущество, которым обладали в ту пору американцы. Мне ничего не стоило получить через него американскую визу, но Дора вбила себе в голову, что у меня в Америке возлюбленная. В Париже "Джойнт", а по существу, -- все тот же мой приятель, предоставил нам небольшую квартирку (немалое счастье по тем временам) и ежемесячное пособие. Знаю, знаю, что вам хочется спросить -- немного терпения! Да, я жил с ними обеими. Официально женился на Доре в Германии -- она мечтала о хуппе и добилась своего, -- а на самом деле у меня было две жены, обе сестры, точь-в-точь как у праотца Иакова. Недоставало лишь Билхи и Зилпы(8). А что, собственно, могло остановить человека вроде меня? Не еврейский же Закон и уж, конечно, не гойский. За войну вся человеческая культура рухнула. В лагерях -- не только в Германии, но и в России, да и в лагерях для перемещенных лиц, где годами обретались беженцы, -- исчезал всякий стыд. На моих глазах с одной стороны женщины лежал муж, с другой -- любовник, и вся троица жила вместе. Я был свидетелем такого количества разных дикостей, для меня они стали нормой. Приходит некий Шикльгрубер или Джугашвили и передвигает стрелки часов на десять тысяч лет назад. Конечно не во всем. Бывали примеры и редкостной святости, и готовности к жертве ради соблюдения мелочи из "Шулхан Арух" (9) или просто обычая. Это, кстати, тоже выглядело довольно дико. Мне все это было ни к чему. Одно дело -- ввязаться в приключение, и совсем иное -- сделать это приключение нормой жизни. Тут я был бессилен. С момента встречи сестер, я перестал быть вольной птицей. Они поработили меня любовью -- ко мне, друг к другу, а также своей ревностью. Еще минуту назад лизались и стонали от безмерного обожания, и вдруг -- громкие вопли, рвутся волосы, произносятся такие слова, что и завсегдатаи портовых кабаков покраснеют. Ни разу до той поры мне не приходилось видывать подобную истерию или слышать такие перепалки. Чуть не каждую неделю одна из сестер, а то и обе разом, пытались покончить с собой. В какой-то момент было все спокойно, мы втроем ели, обсуждали книгу или фильм, вдруг -- истошный вопль, и обе бьются на полу, в буквальном смысле стараясь разорвать друг друга на куски. Я вскакиваю, пытаюсь их растащить, но получаю удар по физиономии -- и отступаю, утирая кровь. До сих пор не знаю причин конфликтов. К счастью, жили мы в мансарде, и соседей по этажу не было. Нередко одна из сестер делала попытку выпрыгнуть из окна, и в это время другая хватала нож и норовила вонзить себе в горло. А я, вырывая у одной нож, одновременно держал ногу другой, после чего обе с проклятиями орали друг на друга и на меня. Поначалу я пытался уяснять причины взрывов, но потом понял, что они и сами не знали. И, вместе с тем, учтите, обе были достаточно интеллигентны. Дора обладала превосходным литературным вкусом. Обсуждая книги, всегда попадала в точку. Итта была склонна к музыке и могла напеть целые симфонии. Когда хватало запала, они могли проявить невероятные способности. Нашли где-то швейную машинку и из обрывков и лоскутов сшили такие платья, что позавидовали бы самые элегантные дамы. Единственное, что их объединяло -- это полное отсутствие здравого смысла. На самом деле их роднили многие черты. Иногда даже казалось, что они были двумя телесными субстанциями из одной души. Если бы запиать на магнитофон, что они говорили, особенно ночами, Достоевский показался бы сочинителем банальностей. Стенания о Катастрофе перемежались у них с богохульствами, которые бессильно воспроизвести перо. Реальная суть человека проявляется только ночью, в темноте. Теперь-то я знаю, что обе они были безумны от рождения, а не стали жертвами обстоятельств. Хотя, конечно, обстоятельства усугубляют. Я сам, пожив с ними, стал психопатом. Безумие не менее заразно, чем тиф. Помимо ссор, драк, бесконечных воспоминаний о лагерях и их варшавском доме, болтовни о тряпках, моде и другой ерунде, у сестриц была еще одна любимая тема: мое вероломство.