Исаак Башевис Зингер. Страсти и другие рассказы --------------------------------------------------------------- Перевод с английского Д.Ю. Веденяпина МОСКВА "ТЕКСТ", 2001 г. OCR - Евсей Зельдин --------------------------------------------------------------- Исаак Башевис Зингер (1904 -- 1991) родился в польском местечке, писал на идише и, прожив более полувека в Америке, стал гордостью американской литературы. За свою жизнь Исаак Башевис Зингер написал десятки романов и рассказов. В 1978 году был удостоен Нобелевской премии. Сборник рассказов "Страсти" вышел в Англии в 1976 году. На русском языке издается полностью впервые. Писатель создает яркие, живые образы своих соплеменников, разбросанных судьбой по всему миру, переживших Холокост и сумевших сохранить веру в добро, в человеческое благородство. Его герои любят и ненавидят, изучают Талмуд и грешат, философствуют и посмеиваются над собой. ХАНКА Осмысленность этой поездки была крайне сомнительной с самого начала. Бросать Нью-Йорк и свою работу на два с половиной месяца ради лекционного турне по Аргентине было, во-первых, неоправданно с финансовой точки зрения, а во-вторых, тогда уж надо было лететь самолетом, а не болтаться восемнадцать суток на корабле. Однако вышло так, что я подписал договор и позволил своему импресарио Хацкелю Поливе забронировать мне билет туда и обратно на пароход "Ла Плата". Летняя жара в том году затянулась до октября. В день моего отъезда термометры показывали 90 градусов {по Фаренгейту = 32° Цельсия. (Здесь и далее примеч. переводчика.)}. Меня, как всегда, перед поездкой терзали всякие страхи и дурные предчувствия: я буду страдать от морской болезни, пароход затонет, еще что-нибудь ужасное случится. "Не надо никуда ехать!" -- заклинал меня внутренний голос. Но если бы я взял за правило всерьез прислушиваться к подобным предостережениям, то никогда бы не попал в Америку, а давно бы погиб в оккупированной нацистами Польше. Большего комфорта и лучшего обслуживания, чем на "Ла Плата", нельзя было и пожелать. Моя каюта первого класса с двумя квадратными окнами, диваном, письменным столом и картинами на стенах скорее напоминала фешенебельную гостиную. В ванной комнате были и ванна, и душ. Создавалось впечатление, что обслуживающего персонала больше, чем пассажиров. Среди последних явно преобладали латиноамериканцы. В столовой за моим стулом стоял специальный стюард, проворно подливавший в бокал вино, стоило мне сделать хотя бы один глоток. За обедом и ужином играл джаз-банд из пяти человек. Через день капитан приглашал всех на "коктейл парти". Однако сблизиться с кем-либо мне так и не удалось. Те несколько человек, которые говорили по-английски, держались особняком. Мужчины, все молодые гиганты под метр девяносто, играли в шафл-борд и плескались в бассейне. Женщины, на мой вкус, были слишком высокими и спортивными. Вечерами они либо танцевали, либо курили и потягивали вино, сидя в баре. Я решил не навязывать никому своего общества, и, похоже, мое решение было встречено с пониманием. Никто не обращался ко мне ни с единым словом. Я даже начал подумывать, что каким-то таинственным образом я превратился к невидимку. Постепенно я вообще перестал посещать капитанские "фуршеты" и попросил, чтобы еду приносили в мою каюту. На Тринидаде и в Бразилии, где корабль стоял по целому дню, я прогуливался в гордом одиночестве. Книг с собой почти не взял в необъяснимой уверенности, что на корабле будет библиотека. Но вся библиотека свелась к единственному шкафу со стеклянными дверцами, в котором стояло около полусотни томов на испанском и дюжина на английском -- в основном, потрепанные путеводители столетней давности. К тому же, шкаф был постоянно заперт и, всякий раз, когда я хотел поменять книгу, начинались долгие поиски ключа. Меня посылали от одного члена команды к другому. В конце концов кто-то из офицеров с эполетами записывал в тетрадь мое имя и номер каюты, а также название книги и имя автора. На это уходило минимум четверть часа. Когда корабль приблизился к экватору, я перестал выходить на палубу в дневные часы. Солнце пекло невыносимо. Дни стали заметно короче, а ночь наступала мгновенно. Только что было светло, а в следующую секунду -- полная темнота. Солнце не опускалось, а словно бы падало в воду, как метеор. Поздно вечером, когда я на несколько минут все же выбирался из каюты, в лицо бил горячий ветер. Волны страстно ревели и бушевали: "Мы должны плодиться и размножаться! Мы должны истощить все силы сладострастия!" Океан пылал, как лава, и казалось, я вижу, как мириады живых существ -- водоросли, киты, какие-то морские монстры -- предаются чудовищной оргии у самой поверхности и в недоступной пучине. Здесь бессмертие было законом. Все мироздание неистовствовало. Временами чудилось, что я слышу свое имя: дух бездны звал присоединиться к их ночным танцам. В Буэнос-Айресе меня встречали мой импресарио, низенький, кругленький Шацкель Полива, и какая-то молодая женщина, отрекомендовавшаяся моей родственницей Ханкой, правнучкой моей тети Ентл по первому мужу. На самом деле мы с Ханкой не могли быть родственниками, потому что мой дядя Аарон был третьим мужем Ентл. На Ханке, маленькой, худенькой брюнетке с полными губами и черными, как оникс, глазами, было черное платье и черная широкополая шляпа. Она выглядела лет на тридцать -- тридцать пять. Ханка сразу же сообщила, что в Варшаве она спаслась от нацистов только потому, что ее спрятали в арийском квартале. На мой вопрос о профессии она ответила: "Я танцовщица". Надо сказать, что мне и самому это пришло в голову, едва я взглянул на мускулистые икры. Я спросил, где она танцует, и она ответила: "На всяких еврейских праздниках и когда собственные проблемы пятки жгут". Шацкель Полива на своей машине отвез нас в гостиницу "Космополитан" на улице Хупин. Когда-то то была центральная улица квартала красных фонарей, но теперь, по словам Поливы, район преобразился до неузнаваемости, и все писатели останавливаются именно в этом отеле. Мы втроем пообедали в ресторане на бульваре Корриентес, и Шацкель Полива вручил программу моего четырехнедельного аргентинского турне. Мне предстояло выступить с лекциями в Буэнос-Айресе ("Театр Солей" и еврейский культурный центр), в Розарио, Мар-дель-Плата и в еврейских колониях в Мойзес-Вилле и Энтре-Риосе. Варшавское общество, еврейское отделение ПЕНа, сотрудники газеты, печатавшей мои статьи, несколько еврейских школ -- все готовили приемы в мою честь. Когда мы с Поливой на минутку остались одни, он спросил: -- Кто эта женщина? Она говорит, что танцует на еврейских праздниках, но я никогда ее раньше не видел. Пока мы вас ждали, я попросил у нее адрес и телефон на случай, если понадобится связаться, но она сказала, что сама нас найдет. Кто она такая? -- Понятия не имею. У Шацкеля Поливы была назначена еще одна встреча на тот вечер, и после обеда он уехал. Я вытащил кошелек -- с какой стати ему платить за мою предполагаемую родственницу? -- но он не позволил. Я обратил внимание, что Ханка почти ничего не ела -- лишь пригубила вина. Она вызвалась проводить меня до гостиницы. Только-только закончилась эра Перона; Аргентина переживала политический и, по-видимому, экономический кризис. В Буэнос-Айресе были явные проблемы с электроснабжением. Город тонул во мгле. Улицы патрулировали жандармы с автоматами. Ханка взяла меня под руку, и мы двинулись по бульвару Корриентес. Внешне Ханка ничем не напоминала тетю Ентл, но в манере говорить, действительно, проглядывало что-то общее: она тоже перескакивала с предмета на предмет, путала имена, даты, названия городов. -- Вы первый раз в Аргентине? -- спросила она. -- Здесь, и климат, и люди --какие-то ненормальные. Я помню, что весной в Варшаве можно было подхватить сенную лихорадку, но только весной, а здесь тебя лихорадит круглый год. Сначала плавишься от жары, потом -- в сезон дождей -- трясешься от холода. На самом деле, все это одни большие джунгли. Города -- оазисы в пампасах! Много лет еврейскими иммигрантами верховодили шлюхи и сутенеры. Потом их выгнали из общииы, и они построили свою синагогу и сделали собственное кладбище. Евреи, приехавшие сюда после Катастрофы, - пропащие души. Как же так вышло, что вас до сих пор не перевели на испанский? Когда вы в последний раз встречались с моей прабабушкой Ентл? Я лично ее никогда не видела, но мне досталась от нее в наследство цепочка с медальоном, которым было, наверное, лет двести, не меньше. Я их потом обменяла на хлеб. Вот мы и пришли. Если вы нe устали, я поднимусь к вам ненадолго. На лифте мы поднялись на шестой этаж. Я с детства питаю слабость к балконам, и, войдя в номер, мы прошли прямо туда. В Буэнос-Айресе высотных зданий немного -- нам открылась панорама города. Я вынес на балкон два стула, мы сели. -- Вам, наверное, странно, что я пришла вас встретить, -- сказала Ханка. -- Пока были живы родители и брат с сестрой, я, честно говоря, не слишком их ценила. Но, после того как все они стали пеплом, мне стало ужасно не хватать родственников, пусть даже дальних. Я читаю еврейскую прессу. Вы часто упоминаете тетю Ентл в своих рассказах. Неужели она действительно знала столько историй? Или вы сами все выдумали? То, что случилось со мной, вообще не поддается пересказу. Я одна, совершенно одна. -- Нехорошо, когда молодая женщина одна. -- Это слова. Бывает, что ты кружишься, как сорванный лист, и нет такой силы, которая могла бы вернуть тебя на ветку. Ветер уносит тебя все дальше и дальше от корней. На иврите есть даже специальное слово для этого, но я забыла. -- На-в'над -- беглец и странник. -- Вот-вот. Я подумал, что у нас с Ханкой будет короткий роман. Но когда я попробовал ее обнять, она сжалась, а губы остались холодными. -- Я вас понимаю, -- сказала она. -- Вы мужчина. Если поищете, здесь к вашим услугам будет множество женщин. Даже искать не обязательно. Но вы же нормальный человек, не некрофил. А я принадлежу к истребленному племени, мы для секса не годимся. Лекцию в "Театр Солей" перенесли на несколько дней. Ханка обещала заглянуть ко мне снова на следующий день. Я хотел записать номер ее телефона, но она сказала, что телефон сломан. А когда в Буэнос-Айресе что-то выходит из строя, ждать ремонта можно несколько месяцев. Перед уходом Ханка как бы между прочим заметила, что, разыскивая родню, отыскала в Буэнос-Айресе еще одного моего родственника -- Ехиеля, взявшего здесь имя Хулио. Ехиель был сыном Авигдора, брата моего деда. Мы с Ехиелем виделись дважды. Один раз в местечке Тишевиц, другой -- в Варшаве, куда он приехал лечиться. Ехиель был на десять лет меня старше, я помнил его темноволосым, высоким и очень худым. Он болел туберкулезом, и дядя Авигдор привез его в Варшаву показать специалисту. Я был уверен, что Ехиель не пережил Катастрофу, но вот выяснилось, что он жив и осел в Аргентине. Ханка поведала некоторые подробности. Он приехал сюда с женой и дочерью, но потом развелся и женился на женщине из Фрамполя, с которой познакомился в концлагере. Он стал торговцем вразнос, "незваным гостем", как их называют в Буэнос-Айресе, то есть тем, кто ходит из дома в дом и пытается всучить вам какой-нибудь товар. Жена его неграмотная, боится одна выходить на улицу. Она так и не выучила ни одного слова по-испански. Когда нужно купить батон хлеба или пару килограммов картошки, Ехиелю приходится сопровождать ее в магазин. В последнее время у Ехиеля развилась астма, и он оставил работу. Получает пенсию, какую именно - Ханка не знала, может быть, муниципальную, а может быть, от какой-нибудь благотворительной организации. Я устал после долгого дня и, как только Ханка ушла, не раздеваясь, упал на кровать и сразу же заснул. Несколько часов спустя - проснулся и вышел на балкон. Странно было находиться за несколько тысяч километров от моего нынешнего дома. В Америке начиналась осень, здесь, в Аргентине, была весна. Пока я спал, прошел дождь, и улица Хунин сверкала серебристым светом. Окна старых домов были забраны железными решетками. Я видел крыши и отдельные фрагменты кирпичных зданий на прилегающих улицах. В некоторых окнах горел красноватый свет. Может быть, там кто-то болеет? Или умер? Мальчиком в Варшаве я часто слышал душераздирающие истории про Буэнос-Айрес: какой-нибудь сутенер увозил в этот город разврата бедную сиротку и сперва заваливал ее посулами и дешевыми подарками, а потом, если это не действовало, пускал в ход кулаки, таскал несчастную за волосы, загонял под ногти булавки. Наша соседка Бася любила обсуждать эти страсти с моей сестрой Гиндой. Как-то раз Бася пришла к нам и завела свою песню: "А куда деться девушке в таком положении? Ее связанную сажают на корабль. Невинность она уже потеряла. Дальше, ее продают в бордель, и она там делает все, что прикажут. Рано или поздно в крови у нее заводится червячок, с которым долго не живут. Через семь лет такого позора волосы и зубы выпадают, нос сгнивает и спектакль окончен. А так как она вела скверную жизнь, ее даже хоронят не там, где всех остальных, а отдельно, за оградой". Я помню, сестра спросила: "Живьем?" И вот Варшава погибла, а я нахожусь в Буэнос-Айресе, в том самом квартале, где предположительно и происходили все эти ужасы. Ни Баси, ни моей сестры Хинды уже нет на свете, а сам я из мальчишки превратился в маститого писателя, прибывшего в Аргентину с культуртрегерской миссией. Весь следующий день лил дождь. Телефон работал плохо, возможно по той же причине, что и освещение. Я разговаривал с кем-нибудь на идише, как вдруг в нашу беседу вклинивался чей-то смех и женский голос выкрикивал что-то по-испански. Вечером пришла Ханка. Выходить на улицу не хотелось, и я решил заказать ужин в номер. На мой вопрос, что она будет есть, Ханка ответила: "Ничего". -- Что значит "ничего"? -- Стакан чаю. Я не поверил и заказал мясное блюдо для нее и что-то вегетарианское себе. Я съел все. Ханка ни к чему не притронулась. Зато, подобно тете Ентл, сыпала бесконечными историями: -- Весь дом знал, что он прячет еврейскую девушку. По крайней мере, все жильцы точно знали. В арийском квартале было полным полно так называемых "шмальцовников", тех, кто обещал спрятать, брал за это последние гроши, а потом выдавал людей нацистам. У моего поляка, Анджея, денег вообще не было. В любой момент кто-нибудь мог донести на него в гестапо, и нас бы всех расстреляли: и меня, и Анджея, и его сына Стасика, и его жену Марию. Да что говорить! Расстрел еще считался легким наказанием. Нас бы, скорее всего, пытали. Это преступление могло стоить жизни жильцам всего дома. Я ему часто говорила: "Анджей, родной, ты и так уже много сделал. Не хочу, чтобы из-за меня вы все погибли". Но он говорил: "Не уходи. Останься. Я не могу послать тебя на верную смерть. Вдруг Бог все-таки есть". Меня посадили в темный закуток без окна, замаскировав вход платяным шкафом. Из задней стенки шкафа вынули доску и в эту щель просовывали мне еду и, извините за такие подробности, забирали ночной горшок. Когда я гасила маленькую лампочку, в моем закутке становилось темно, как в могиле. Он приходил ко мне, и об этом знали и его жена, и сын. Мария болела какой-то женской болезнью. И с сыном тоже было что-то не так. В детстве он перенес не то золотуху, не то какое-то заболевание желез, и ему были не нужны женщины. По-моему, у него даже борода не росла. У него была одна страсть - газеты. Он читал все варшавские газеты, от первой до последней страницы, включая объявления. Удовлетворял ли меня Анджей? Я не искала удовлетворения. Он получал облегчение, и меня это радовало. Из-за того что я слишком много читала, у меня испортилось зрение. А еще у меня начались такие запоры, что без касторки я уже вообще не могла обходиться. Да, фактически я лежала в могиле. Но если долго находишься в могиле, привыкаешь к ней и уже нe хочется никуда из нее выходить. Он дал мне пилюлю с цианидом. У них у всех, и у его жены, и у его сына, тоже были такие пилюли. Мы все были на волосок от смерти, и я знаю теперь, что можно полюбить смерть. А тот, кто полюбит смерть, уже не способен любить что-либо другое. Когда освободили Варшаву и мне сказали, что можно выйти, я отказалась. Я цеплялась за стены и чувствовала себя, как бык, которого тащут на бойню. Ну, а потом я переехала в Аргентину. Мои отношения с Хосе - отдельная история. Я его не обманывала. Прямо сказала ему: "Хосе, если тебе не хватает огня в твоей жене, зачем тебе ходячий труп?" Но мужчины думают, что я так кокетничаю. Не верят, что молодая, неуродливая женщина, к тому же умеющая танцевать, может быть трупом. Ну и, наверное, дело еще в том, что я не могла заставить себя работать на какой-нибудь фабрике с испанцами. Он купил мне дом, и этот дом стал моей второй могилой, роскошной могилой с комнатными растениями, безделушками и роялем. Он просил меня танцевать, и я танцевала. Разве это хуже вязания свитеров или пришивания пуговиц? Днем я сидела в полном одиночестве и ждала его. Вечером он приходил, злой и пьяный. Иногда что-нибудь рассказывал, чаще молчал. Я знала, что рано или поздно он вообще перестанет со мной разговаривать. Когда так и случилось, я не удивилась и не пыталась его разговорить. Я чувствовала, что это судьба. Он молчал целый год. В конце концов я сказала ему: "Хосе, ты можешь идти". Он поцеловал меня в лоб и исчез. Больше мы не виделись. Мое турне срывалось. Выступлепие в Розарио пришлось отменить из-за инфаркта президента тамошней еврейской общины. Руководители культурного центра в Буэнос-Айресе рассорились из-за каких-то политических вопросов и задержали субсидии, которые должны были выделить на проведение моих лекций в колониях. В Map-дель-Плата внезапно возникли неразрешимые сложности с арендой зала. А в довершение ко всему, с погодой творилось что-то жуткое. В Буэнос-Айресе то и дело грохотал гром и сверкали молнии, из провинций доходили сообщения о наводнениях и ураганах. Почта, похоже, совсем перестала работать. Из Нью-Йорка я ждал сигнальный экземпляр моей последней книги, но его все не было, и я уже стал опасаться, что книга выйдет без моей контрольной сверки. Однажды я застрял в лифте между четвертым и пятым этажами и пробыл там почти два часа, прежде чем меня наконец вызволили. В Америке все говорили, что никакой сенной лихорадки в Буэнос-Айресе у меня не будет, поскольку там весна. Однако глаза мои начали слезиться, постоянно текло из носа и время от времени случались горловые спазмы - а никаких антигистаминов я с собой не привез. Шацкель Полива пропал, и у меня возникли весьма сильные подозрения, что он подумывает об отмене всего турне. Я и сам уже готов был вернуться в Нью-Йорк, но не знал, когда отходит мой пароход, а выяснить это не мог, во-первых, потому, что не работал телефон, а во-вторых, потому, что не понимал по-испански. Ханка приходила каждый вечер, всегда в одно время с точностью до минуты, если не до секунды. Она возникала совершенно бесшумно. Я поднимал глаза и в сумерках различал призрачный силуэт. Обычно я заказывал ужин, и Ханка ровным, монотонным голосом, напоминавшим мне голос тети Ентл, заводила монолог. Однажды она рассказала о своих детских годах в Варшаве. Они жили на Козьей улице в нееврейском квартале. Ее отец, фабрикант, был постоянно в долгах -- на грани банкротства. Мать Ханки заказывала ей платья из Парижа. Лето семья проводила в Сопоте, зиму -- в Закопане. Брат Ханки - Здислав, учился в частной гимназии. Старшая сестра -Ядзя обожала танцы, но мать решила, что второй Павловой или Айседорой Дункан должна стать именно Ханка. Учительница танцев была садисткой. Сама увечная уродина, она добивалась от своих учениц недостижимого совершенства. Она округляла глаза, как орлица, и шипела, как змея. Издевалась над Ханкой из-за ее еврейства. -- Мои родители, -- рассказала Ханка, -- полагали, что есть только одно средство от всех наших бед -- ассимиляция. Мы должны были превратиться в стопроцентных поляков. Но какие же из нас могли получиться поляки, когда мой дед Ошер, сын вашей тети Ентл, даже польского языка не знал. Когда он приходил к нам в гости, мы просто сгорали со стыда. Мой дед по материнской линии, Юдл, тоже едва говорил по-польски. Как-то раз он рассказал нам, что мы происходим от испанских евреев, тех, которых выгнали из Испании в пятнадцатом веке. Наши предки сначала пришли в Германию, а потом, во время Столетней войны, в Польшу. Я всегда ощущала свое еврейство. Ядзя и Здислав оба были светловолосые и голубоглазые, а я -- темная. Меня рано начали мучить вечные вопросы: для чего человек рождается? почему умирает? чего хочет Бог? почему в мире так много страданий? Мама заставляла меня читать польские и французские романы, а я тайком читала Библию. Когда в Книге Притч я наткнулась на слова: "Миловидность обманчива, и красота суетна", я влюбилась в эту книгу. Может быть, именно потому, что моя семья боготворила телесную красоту, я развила в себе стойкую ненависть к плоти. И мать, и сестра восторгались привлекательностью киноактрис. В танцевальной школе главными темами разговоров были бедра, ляжки, щиколотки, груди. Стоило кому-нибудь из воспитанниц прибавить четверть фунта, наша преподавательница устраивала дикий скандал. Мне все это казалось мелким и пошлым. От бесконечных тренировок у нас были неестественно развитые мышцы и мозоли на ногах. Меня часто хвалили за мои танцевальные успехи, но на самом деле я была одержима дибуком старого талмудиста, одного из тех седобородых стариков, которых прогоняла наша служанка, когда они приходили к нашему дому просить милостыню. Мой дибук спрашивал меня: "Перед кем ты собираешься танцевать? Перед нацистами?" Незадолго до войны, когда польские студенты устроили охоту на евреев в Саксонском саду, а Здиславу пришлось стоять на лекциях в университете, потому что он отказывался сидеть на специальных "еврейских" скамьях, мой брат стал сионистом. Но мне было ясно, что все эти неверующие евреи в Палестине больше всего хотят походить на гоев. Брат играл в футбол. Он был членом спортивного клуба "Маккаби". Он поднимал гири, чтобы нарастить мускулы. Как жутко, что все мои жизнелюбивые родственники погибли в лагерях, а меня судьба забросила в Аргентину. Испанский я выучила легко, слова словно сами меня находили. Я пробовала танцевать на еврейских праздниках, но здесь это мало кому нужно. Здесь полагают, что конец всем нашим несчастьям положит еврейское государство. Странная идея! Там нас окружают орды врагов, у которых та же цель, что у Гитлера, -- всех нас уничтожить! Десять раз у них не получится, но на одиннадцатый - случится непоправимое. Я так и вижу, как евреев загоняют в море. Слышу рыдания женщин и детей. Почему самоубийство считается грехом? По-моему, оставить жизнь со всеми ее беззакониями -- это величайшая добродетель. В тот вечер я не спросил Ханку, когда она придет в следующий раз. Назавтра была назначена моя лекция в "Театр Солей", и я был уверен, что она пожелает меня послушать. Я не выспался прошлой ночью, поэтому лег и сразу же уснул. Проснулся от того, что, как мне показалось, кто-то шепчет мне в ухо. Попробовал включить прикроватное бра, но лампочка не загоралась, стал ощупью искать стенной выключатель, но не мог найти. Перед тем как лечь, я повесил на стул пиджак, в котором лежали паспорт и дорожные чеки -- стул исчез. Неужели грабеж? Я, как слепой, кружил по комнате, периодически ударяясь обо что-нибудь то локтем, то коленкой. В конце концов я наткнулся на стул. И паспорт, и дорожные чеки были на месте. Но бодрости от этого у меня не прибавилось. Мне приснился какой-то кошмар, и теперь, стоя в темноте, я старался его припомнить. Я закрыл глаза, и меня сразу же окружили мертвецы. Они творили что-то невообразимое; выкрикивали какие-то безумства. "Все, хватит, -- пробормотал я. -- Скажу, чтобы она больше не приходила. Эта Ханка -- мой ангел смерти". Я сел на край кровати, завернулся в одеяло и попытался разобраться в своих ощущениях. Эта поездка пробудила все мои страхи. Я не сделал никаких заметок для своей лекции "Литература и сверхъестественное", и, кто знает, может быть, я все забуду и буду стоять, как столб, не зная, что сказать; в Аргентине случится кровавый переворот; Россия и Соединенные Штаты развяжут ядерную войну; я заболею какой-нибудь неизлечимой болезнью. Дикий вздор лез в голову: что, если я лягу в постель, а там -- крокодил; что, если земля расколется надвое, и та половинка, на которой я останусь, улетит за пределы нашей Солнечной системы; что, если мне только кажется, что это Аргентина, а на самом деле я уже на том свете? Появилось жуткое чувство, что Ханка где-то тут, в комнате. В левом углу я заметил нечто, смутно напоминающее человеческую фигуру, некое пятно, не сливающееся с окружающей темнотой. Казалось, что я различаю плечи, голову, волосы. Лица я не видел, но чувствовал, что призрак издевательски ухмыляется, презирая мое малодушие. Господи, эта поездка отбросила меня к тем временам, когда я, юный ученик хедера, боялся спать один: все казалось, что вокруг кровати ползают чудовища, и они дергают меня за пейсы и вопят дикими голосами. Я стал молиться, чтобы Всемогущий оградил меня от наваждения. Похоже, молитва была услышана, потому что лампочка вдруг вспыхнула. Я увидел в зеркале свое лицо, бледное, как после обморока. Подошел к двери и проверил, заперта ли она. Потом на ватных ногах вернулся в постель. На следующий день я выступал в "Театр Солей". Несмотря на ливень, зал был переполнен. Я увидел столько знакомых лиц, что просто глазам своим не поверил. Имен большинства я не помнил, но их лица были невероятно похожи на лица моих друзей и знакомых из Билгорая, Варшавы и Люблина. Неужели все они пережили Катастрофу и пришли сегодня на мою лекцию? Обычно, когда я касаюсь темы сверхъестественного, публика ведет себя довольно бурно: меня перебивают, иногда даже начинают спорить. Но в тот день в аудитории стояла зловещая тишина. Закончив лекцию, я хотел спуститься в зал и поговорить с этими внезапно воскресшими персонажами прошлого, но Шацкель Полива утащил меня за кулисы, а когда вскоре я снова заглянул в зал, верхний свет был потушен, а кресла пусты. "Теперь остается только с духами общаться", -- подумал я. И, словно угадав мои мысли, Полива спросил: -- А где же ваша новоиспеченная кузина? Я что-то ее не видел сегодня. -- Я тоже. Очевидно, она не пришла. -- Разумеется, это ваше личное дело, но позвольте дать вам один совет: избавьтесь от нее. Нехорошо, что она вас преследует. -- Возможно. Но почему вы мне это говорите? Шацкель Полива замялся: -- Она меня пугает. Она принесет вам несчастье. -- Разве вы верите в такие вещи? -- Поработаешь тридцать лет импресарио, поневоле поверишь. Я прилег и задремал, а когда проснулся, уже наступил вечер. Было ли это в день моей лекции или несколько дней спустя? Открыв глаза, я увидел Ханку. Мне показалось, что она смущена, как будто догадывалась о моих напастях и сознавала свою вину. -- Сегодня вечером мы должны навестить вашего кузена Хулио, -- заявила она. Вместо того чтобы сказать: "Я не желаю больше с вами видеться", я спросил: -- Где он живет? -- Недалеко. Вы же говорили, что любите гулять. Обычно я приглашал ее поужинать вместе, но на этот раз мне совсем не хотелось затягивать наше общение. Может быть, Хулио нас чем-нибудь покормит, понадеялся я. Еще не вполне проснувшись, я поднялся, и мы вышли на бульвар Корриентес, освещенный редкими фонарями. Навстречу нам то и дело попадались патрульные солдаты. Все магазины были закрыты. Царила атмосфера комендантского часа и Черной субботы. Мы шли молча, как поссорившаяся парочка, вынужденная наносить давно запланированный визит. Корриентес -- один из самых длинных бульваров в мире. Мы шли, наверное, уже около часа. Каждый раз, когда я спрашивал, долго ли еще, Ханка отвечала: "Уже скоро". Потом мы свернули с бульвара. Как видно, Хулио жил на окраине. Теперь вдоль нашего пути тянулись мертвые фабрики с зарешеченными окнами, темные гаражи, какие-то заколоченные склады, пустыри, заросшие бурьяном. Попалось и несколько частных домов -- все они были очень старые, а их внутренние дворики -- обнесены заборами. Я чувствовал себя крайне неуютно и время от времени искоса поглядывал на Ханку. Единственное, что я мог различить в темноте, были два темных глаза. До нас доносилось лаянье невидимых собак, мяуканье и завывание невидимых котов и кошек. Есть мне ие хотелось, но во рту то и дело собиралась безвкусная слюна. Меня мучили подозрения: а вдруг это моя последняя прогулка? Вдруг она ведет меня в логово убийц? Что, если это ведьма и вот сейчас я увижу ее гусиные лапы и свиное рыло? По-видимому, почувствовав, что от ее молчания мне не по себе, Ханка снова разговорилась. Мы проходили вдоль полуразвалившегося забора, за которым стоял длинный дом без окон. На голом участке перед входом торчал одинокий кактус. -- Здесь живут старые испанцы, -- сообщила Ханка. -- Такие дома не отапливаются, печи здесь только для готовки, не для обогрева. Когда начинаются дожди, местным жителям не позавидуешь. У них есть такой напиток -- матэ. Они носят рванье, раскладывают пасьянсы и пьют матэ. Все они католики, но церкви всегда полупустые, даже по воскресеньям. Мужчины в церковь не ходят, только женщины. Большинство из них -- колдуньи, и молятся не Богу, а дьяволу. Они существуют в другом времени, для них еще не окончилась эпоха королевы Изабеллы и Торквемады. Хосе оставил мне уйму книг, и, поскольку танцевать я перестала, а друзей не завела, я много читаю. Я знаю Аргентину. Иногда мне кажется, что уже была здесь в предыдущих воплощениях. Мужчины по-прежнему грезят инквизицией и аутодафе. Женщины бормочут заклинания и наводят порчу на своих врагов. В сорок лет они уже сморщенные старухи. Мужья заводят любовниц, которые вскоре начинают рожать и через несколько лет мало чем отличаются от жен, становятся такими же ревнивыми, сварливыми и потрепанными. Между прочим, многие испанцы происходят от марранов, чего сами часто не знают. В некоторых провинциях действуют секты, которые зажигают свечи в пятницу вечером и соблюдают еще некоторые еврейские обычаи. Ну вот, мы и пришли. Мы свернули в переулок, где шло строительство. Не было ни мостовой, ни тротуаров. Нам пришлось пробираться между штабелями досок, кучами кирпича и цемента. Я увидел несколько домов, у которых еще не было крыш и стекол в окнах. Жилище Хулио было узким и приземистым. Ханка постучала, но никто не отозвался. Тогда она распахнула дверь и, миновав тecнyю прихожую, мы оказались в тускло освещенной комнате, обстановка которой состояла из комода и двух стульев. На одном стуле сидел Ехиель. Если бы я не зналего, то, конечно, никогда бы в жизни не узнал. Передо мной был глубокий старик с пучками не седых, не темных, а как будто бесцветных волос по бокам голого черепа, с ввалившимися щеками, острым подбородком, шеей ощипанного петуха и прыщавым носом алкоголика. Одна щека и полголовы были покрыты сыпью. И все-таки на его новом, морщинистом лице проглядывало лицо былого Ехиеля. Он даже не поднял век, когда мы вошли. Его глаз я так и не увидел в тот вечер. На другом стуле сидела низенькая широкобедрая женщина в поношенном халате. У нее были растрепанные пепельные волосы, круглое одутловатое лицо и бессмысленные водянистые глаза пациентки психлечебницы. Ей могло быть сорок лет, а может, и шестьдесят. Она даже не шелохнулась. Больше всего она напоминала куклу, набитую опилками. Из рассказов Ханки я заключил, что она хорошо их знает и предупредила о моем визите. Но теперь стало казаться, что и она здесь впервые. -- Ехиель, -- сказал я, -- я твой двоюродный брат Исаак, сын Батшебы. Мы когда-то виделись в Тишевице, а потом в Варшаве. -- Si. -- Ты меня узнаешь? -- Si. -- Ты забыл идиш? -- No. Идиш, по-видимому, он и вправду не забыл -- он забыл, как разговаривают. Он клевал носом и зевал. Из него приходилось вытягивать буквально каждое слово. На все мои вопросы он отвечал либо "Si", либо "No", либо "Bueno". Ни он, ни его жена даже не попытались что-нибудь сделать, чтобы мы могли сесть. Чаю нам тоже не предложили. Хотя я не слишком высок, головой я почти упирался в потолок. Ханка молча прислонилась к стене. Ее лицо стало непроницаемым. Я подошел к жене Ехиеля и спросил: -- У вас остались родственники во Фрамполе? Она долго молчала, но потом все-таки ответила: -- Никого. -- Как звали вашего отца? Она задумалась, словно припоминая: -- Абрам-Итче. -- Кем он работал? Снова повисла долгая пауза. -- Сапожником. Прошло полчаса. Я устал вытягивать ответы из этой неразговорчивой четы. Изменить окружавшую их атмосферу безнадежной унылости я не смог. Когда я обращался к Ехиелю, он каждый раз вздрагивал, как разбуженный. -- Если захочешь связаться, я живу в гостинице "Космополитан", -- сказал я наконец. -- Si. -- Спокойной ночи, -- сказал я. Жена Ехиеля не проронила в ответ ни звука, а сам Ехиель пробормотал что-то невразумительное, откинулся на спинку стула и, как мне показалось, захрапел. Когда мы вышли на улицу, я сказал: -- Если такое возможно, возможно все. -- Не надо было приходить к ним так поздно, -- сказала Ханка. -- Они оба нездоровы. У него астма, у нее -- больное сердце. Я, кажется, вам говорила, что они познакомились в Освенциме. Вы заметили номера у них па руках? - -- Нет. -- Тот, кто хоть раз посмотрел в лицо смерти, навеки станет мертвецом. Я и раньше слышал эти слова от Ханки и от других беженцев, но сейчас на темной улице они заставили меня вздрогнуть. -- Кем бы ты ни была, будь добра, поймай такси, -- попросил я. -- Si. Ханка обняла меня, и крепко-крепко прижалась. Я стоял не двигаясь. Мы молчали. Начал накрапывать мелкий, колючий дождик. Кто-то выключил свет в доме Хулио, и на улице стало темно, как в Тишевице. Наступили ясные, солнечные дни. Небо было чистым и по-летнему голубым. Пахло морем, манговыми и апельсиновыми деревьями. Лепестки падали с ветвей. Легкий ветерок напомнил мне Вислу и Варшаву. Вместе с погодой стали лучше и мои дела. Всевозможные организации засыпали меня просьбами выступить перед ними и устраивали приемы в мою честь. Школьники приветствовали меня песнями и танцами. Было немного странно наблюдать такую суету по поводу приезда писателя. Но я объяснил этот слегка чрезмерный энтузиазм тем, что Аргентина довольно изолирована и радуется любым гостям. -- Это все потому, что вы избавились от Ханки, -- сказал мне Хацкель Полива. Но это было неправдой: я не избавлялся от нее. Наоборот, я искал ее. После нашего посещения Хулио Ханка исчезла. А у меня не было возможности связаться с ней. Я не знал, где она живет, даже не знал ее фамилии. Во время наших встреч я много раз просил ее оставить свой адрес и номер телефона, но ничего не добился. Хулио тоже не объявлялся. В разговорах с разными людьми я неоднократно пытался описать улочку, где мы были, но никто не мог понять, что я имею в виду. Я пролистал всю телефонную книгу, но Хулио в ней не было. Однажды я вернулся в гостиницу довольно поздно. И, как всегда -- это уже вошло в привычку -- вышел па балкон. Дул холодный ветер, в котором ощущалось дыхание Антарктики и Южного полюса. Я поднял глаза к звездам. Отдельные созвездия были похожи на согласные, гласные и музыкальные значки, которые я когда-то заучивал в хедере: алеф, хэй, шурук, сегол, цейре. Серп луны был обращен внутрь и, казалось, готов к небесной жатве. Южное небо выглядело странно близким и в то же время божественно далеким и напоминало некую космическую книгу без начала и конца, прочесть и оценить которую может лишь ее Создатель. Я мысленно обратился к Ханке: "Почему ты покинула меня? Вернись, где бы ты ни была. Без тебя мир пуст. Ты незаменимая буква в Господнем свитке". Освободился зал в Мар-дель-Плата, и мы с Шацкелем Поливой отправились туда. В поезде он сказал: -- Возможно, вам покажется странным, но здесь, в Аргентине, коммунизм -- развлечение для богачей. Бедняк не может оказаться членом Компартии. Не спрашивайте меня почему. Вот так, и все. Обеспеченные евреи, владельцы вилл в Мар-дель-Плата -- собственно, именно они и придут на вашу лекцию -- все леваки. Кстати, сделайте мне одолжение, не говорите сегодня о мистике. Им до нее нет дела. Они без конца болтают о социальной революции, хотя, если такая революция произойдет, сами же станут ее первыми жертвами. -- А разве это не мистика? -- Возможно, но мне бы не хотелось, чтобы ваша лекция провалилась. Я послушался совета Поливы и не стал говорить о нематериальных силах. В конце выступления я прочитал один из своих юмористических рассказов. Когда я предложил задавать вопросы, встал один старик и спросил о причинах моего увлечения сверхъестественным. Вскоре вопросы на эту тему посыпались со всех сторон. В тот вечер богатые евреи Мар-дель-Плата продемонстрировали неподдельный интерес к телепатии, ясновидению, дибукам, предчувствиям и перевоплощению. "Если существует жизнь после смерти, почему убитые евреи не мстят нацистам?" "Если есть телепатия, зачем нужны телефоны?" "Если можно мысленно влиять на неодушевленные предметы, почему хозяева казино получают высокие прибыли, хотя их шансы на выигрыш лишь ненамного выше шансов посетителей?" Я отвечал в том смысле, что, если бы наличие Бога, души, загробной жизни, особой силы провидения и всего остального, что имеет отношение к метафизике, было научно доказано, человек лишился бы своего величайшего дара -- свободного выбора. Ведущий объявил, что следующий вопрос -- последний, и какой-то молодой человек спросил: -- А у вас есть собственный опыт такого рода? Вы сами когда-нибудь видели привидение? -- Все мои столкновения с подобными явлениями всегда можно было истолковать по-разному, -- ответил я. -- Ни одно из них не могло служить абсолютным доказательством. И однако, моя вера в нематериальное современем только окрепла. Раздались аплодисменты. Я начал кланяться и благодарить аудиторию за внимание и вдруг увидел Ханку. Она сидела в зале и хлопала. На ней было все то же черное платье и черная шляпа, в которых она всегда являлась на наши свидания. Она улыбнулась и подмигнула. Я остолбенел. Неужели она следовала за мной в Мар-дель-Плата? Я снова взглянул в ту сторону, но ее уже не было. Очевидно, это была галлюцинация. И продолжалась она лишь миг. Но я не забуду тот миг до конца своих дней. ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ Гарри Бендинер проснулся в пять утра, чувствуя, что для него ночь кончилась -- сегодня уже не уснуть. Ничего необычного в этом не было -- он просыпался по десять раз за ночь. Несколько лет назад ему сделали операцию на предстательной железе, но, увы, это не уменьшило постоянного давления на мочевой пузырь. Каждый час, а то и чаще, ему приходилось вставать по нужде. Даже сны вращались вокруг этого. Гарри вылез из кровати и на дрожащих ногах потащился в уборную. Возвращаясь, вышел на балкон. Слева виднелись небоскребы Майами, справа рокотало море. За ночь стало немного прохладнее, но воздух все равно оставался по-южному теплым. Пахло рыбой, нефтью и еще, пожалуй, апельсинами. Гарри долго стоял на балконе, наслаждаясь прикосновениями океанского бриза к потному лбу. Хотя Майами-Бич давно уже превратился в большой город, Гарри по-прежнему мерещился Эверглейдз, запахи его трав и болотных испарений. Иногда посреди ночи хрипло кричала чайка. А порой волны выбрасывали на берег скелет морской щуки или даже остов небольшого кита. Гарри Бендинер посмотрел в сторону Голливуда. Давно ли эти места были совсем дикими? Всего за несколько лет здесь выросли многоэтажные дома, гостиницы, рестораны, магазины. Даже посреди ночи по шоссе мчались автомобили. Куда спешат все эти люди? Или они вообще не ложатся спать? Какая сила влечет их? "Нет, это уже не мой мир. Когда тебе за восемьдесят, ты, можно сказать, покойник". Он облокотился на перила и попытался припомнить свой сон. Вспомнилось только, что никого из тех, кого он видел во сне, уже не было в живых. Очевидно, сны не признают смерти. Во сне все три его жены, сын Билл и дочь Сильвия были живы. Нью-Йорк, местечко в Польше, где он родился, и Майами-Бич слились в один город. Он, Гарри-Гершель, был и взрослым, и одновременно мальчиком, посещающим хедер. Гарри закрыл глаза. Почему сны так быстро улетучиваются? Он помнил -- часто со всеми подробностями -- события семидесяти или даже семидесятипятилетней давности, а сны, приснившиеся этой ночью, таяли, как пена. Какая-то сила сразу же вырывала их из памяти. Одна треть нашей жизни умирает еще до того, как мы сами сходим в могилу. Гарри опустился в пластиковый шезлонг и посмотрел на восток, в сторону океана, где скоро займется новый день. Было время, когда каждое утро, особенно летом, он бегал купаться, но теперь его в воду не тянет. В газетах пишут об акулах-людоедах, да и других морских тварей, чьи укусы дают неприятные последствия, тоже хватает. Теперь он вполне обходился теплой ванной. Гарри принялся думать о бизнесе. Он прекрасно понимал, что от денег ему уже мало проку, но нельзя же все время размышлять о бренности сущего. Проще думать о практических вопросах. Акции поднимались или падали. Дивиденды и другие поступления нужно было помещать в банк и заносить в учетную книгу для уплаты налога. Надо было платить за квартиру, свет и телефон. Раз в неделю к нему приходили убирать и гладить белье и рубашки. Время от времени требовалось сдавать костюм в чистку, а обувь -- в ремонт. Прибывали письма, на которые приходилось отвечать. Хотя регулярно в синагогу он не ходил, но на Рош Хашана и Йом-Кипур надо было все-таки где-то читать молитвы -- из-за этого ему без конца присылали всякие обращения с призывами помочь Израилю, иешивам, Талмуд Торам, домам для престарелых и больницам. Ежедневно получал он кипу совершенно бесполезной корреспонденции, но прежде, чем выбросить, все нужно было, по крайней мере, просмотреть. Так как он решил не заводить ни жены, ни домработницы, самому приходилось заботиться о пропитании и через день ходить за покупками в соседний магазин. Обычно покупал молоко, домашний сыр, фрукты, консервированные овощи, рубленое мясо, иногда -- грибы, банку борща, фаршированную рыбу. Разумеется, он мог бы позволить себе роскошь иметь прислугу, но ведь они бывают воровками. Да и чем бы занимался он сам, если бы все за него стали делать другие? Он хорошо помнил, что в Гемаре сказано: безделие ведет к безумию. Возня у плиты, посещение банка, чтение газет -- особенно финансовых отчетов, -- час или два в офисе Меррилл Линч перед табло, на котором высвечивались результаты торгов на Нью-Йоркской бирже, -- все это помогало сохранить бодрость. Недавно ему установили телевизор, но он редко его включал. Соседи по дому часто, с явным неодобрением, спрашивали, зачем он делает сам то, что могли бы сделать ему другие. Было известно, что он богат. Все ему советовали: переезжайте в Израиль; посещайте летом горный курорт; женитесь; наймите секретаршу... Он приобрел репутацию скряги. Ему все время напоминали, что "туда с собой ничего не возьмешь", -- да еще таким тоном, как будто делали потрясающее открытие. В конце концов он перестал посещать собрания жильцов и их вечеринки. Каждый надеялся что-нибудь из него выудить, но он-то знал, что, если бы что-то понадобилось ему, никто не дал бы и цента. Несколько лет назад, сев в автобус, следующий из Майами-Бич в Майами, он обнаружил, что не хватает двух центов на билет. С собой были только банкноты в двадцать долларов. Никто не пожелал дать ему недостающие два цента или хотя бы разменять одну из купюр. Водитель заставил его сойти. На самом деле ни на каком курорте ему не было так комфортно, как у себя дома. Еда, которую подавали в отелях, была чересчур обильной и непривычной. Только сам мог он проследить, чтобы не было соли, холестерина, специй. Кроме того, летать на самолете или трястись на поезде -- слишком утомительно для человека со слабым здоровьем. Что касается женитьбы, то в его возрасте она не имела смысла. Женщинам помоложе нужен секс, а старуху он сам не хотел. Выходило, что обречен он на одинокую жизнь и одинокую смерть. Небо на востоке порозовело, и Гарри направился в ванную. Постоял, изучая свое отражение в зеркале: впалые щеки, голый череп с жалкими седыми волосами над ушами, выпирающий кадык, нос, с кончиком, загнутым вниз, словно клюв попугая. Бледно-голубые глаза расположены асимметрично, один выше другого, взгляд выражает усталость и одновременно то, что еще осталось от юношеского задора. Когда-то Гарри был мужчина хоть куда: были у него жены, романы. До сих пор где-то хранится стопка любовных писем и фотографий. В отличие от многих других иммигрантов, Гарри Бендинер приехал в Америку, имея уже и некоторые сбережения, и образование. В своем родном городке он до девятнадцати лет ходил в иешиву, знал иврит и тайком читал газеты и светские книги. Брал уроки русского, польского и даже немецкого. В Америке в течение двух лет он посещал Союз Купера в надежде стать инженером, но влюбился в американку Розалию Штейн, женился, и ее отец Сэм Штейн взял его к себе в строительный бизнес. Розалия умерла от рака тридцати лет от роду, оставив ему двоих маленьких детей. Смерть отбирала у него все с той же легкостью, с какой к нему шли деньги. Его сын Билл, хирург, умер в сорок шесть лет от инфаркта. Оставил двоих детей, но ни один из них не хотел быть евреем. Их мать, христианка, жила где-то в Канаде с новым мужем. Дочь Гарри -- Сильвия, умерла от того же вида рака, что и ее мать, и и том же самом возрасте. У Сильвии детей не было. Гарри не захотсл больше производить потомство, несмотря на уговоры второй жены Эдны, умолявшей завести одного, а лучше двоих детей. Да, ангел смерти все у него отнял. Сначала внуки хоть редко, но все-таки звонили из Канады и присылали открытки на Новый год. Но постепенно перестали и звонить и писать, и Гарри исключил их имена из завещания. Бреясь, Гарри мурлыкал под нос какую-то мелодию -- откуда она, он не знал. Может быть, слышал по телевидению, а может быть, давно забытая польская песенка ожила в памяти? У него не было музыкального слуха, он фальшивил, но привычка напевать в ванной осталась. Сходить в уборную было целой проблемой. Уже несколько лет он принимал таблетки от запора, но пользы было мало, и Гарри через день ставил себе клизму -- долгая и непростая процедура для человека в его возрасте. Гарри регулярно делал зарядку: сидя в ванной, задирал вверх тощие ноги и хлопал по воде руками, как веслами. Все это - ради продления жизни, но, делая упражнения, Гарри часто спрашивал себя: "А зачем?" Для чего ему жить? Нет, жизнь не имела теперь смысла, но разве жизнь соседей была более осмысленной? В доме проживало много стариков, состоятельных и даже очень богатых. Кое-кто уже не мог ходить или еле передвигался, другие опирались на костыли. Многие страдали артритом или болезнью Паркинсона. Не дом, а больница какая-то! Люди умирали, а он узнавал об этом лишь через несколько недель, а то и месяцев. Хотя он поселился в этом доме одним из первых, но почти никого из жильцов не знал в лицо. В бассейн не ходил, в карты не играл. В лифте и в магазине с ним здоровались, а он часто понятия не имел, кто перед ним. Иногда обращались: "Как поживаете, мистер Бендинер?" -- на что он обычно отвечал: "Какая жизнь в моем возрасте?! Каждый день -- подарок". Этот летний день начался как обычно. Гарри приготовил себе завтрак: рисовые хлопья со снятым молоком и кофе без кофеина с сахарином. Около половины десятого спустился на лифте за почтой. Дня не проходило, чтобы он не получил сколько-то чеков, но сегодняшний день оказался особенно урожайным. Хотя акции падали, компании продолжали выплачивать дивиденды. Гарри получал проценты по закладным, квартирную плату из своих домов, выплаты по облигациям и много чего еще -- он сам уже толком не помнил. Ежегодно он получал ренту от страховой компании и ежемесячно -- чек от организации социального обеспечения. Сегодняшнее утро принесло ему более одиннадцати тысяч долларов. Да, конечно, значительная их часть уйдет на оплату налогов, но все равно около пяти тысяч у него останется. Делая подсчеты, он прикидывал, стоит ли идти в офис Меррилл Линч выяснить положение на бирже. Нет, незачем. Даже если утром акции поднялись, к концу дня они все равно упадут. "Не рынок, а сумасшедший дом", -- пробормотал он. По его представлениям, инфляции должен был сопутствовать бычий, а не медвежий рынок. Но сейчас падали и доллар, и акции. В общем, единственное, в чем можно быть уверенным, так это в собственной смерти. Около одиннадцати он отправился депонировать чеки. Банк был маленький, все служащие его знали и пожелали доброго утра. У него был свой сейф для храпения ценных бумаг и драгоценностей. Так вышло, что его жены все оставили ему; ни одна не подготовила завещания. Он сам точно не знал, сколько у него денег, но вряд ли меньше пяти миллионов долларов. Несмотря на это, он носил рубашку и брюки, какие мог бы позволить себе даже нищий. Он шел мелкими шажками, опираясь на палочку. Время от времени оглядывался, не увязался ли кто-нибудь следом. Может быть, какой-нибудь негодяй узнал, как он богат, и собирается его похитить. Хотя день выдался ясный и на улице было полно народу, он знал, что никто бы не вмешался, если бы его схватили, втолкнули в машину и увезли в какой-нибудь заброшенный дом или пещеру. Никто не заплатил бы за него выкуп. Закончив дела в банке, он направился домой. Солнце ослепительно сияло высоко в небе. Женщины, стоя под навесами у магазинных витрин, разглядывали платья, туфли, чулки, бюстгальтеры, купальники. На их лицах отражалась внутренняя борьба: купить или не купить? Гарри покосился на витрины. Нет, ему тут покупать нечего. С этой минуты и до пяти часов вечера, когда пора будет готовить ужин, ему ничего не понадобится. Он знал, чем займется, когда придет домой, -- ляжет вздремнуть. Слава Богу, никто его не похитил, не напал и за время его отсутствия не влез к нему в квартиру. Кондиционер и водопровод были в исправности. Он скинул туфли и прилег на диван. Странно, он все еще мечтал о будущем: о каких-то неожиданных победах, успехах, любовных приключениях. Мозг не признавал старости. Гарри обуревали те же страсти, что и когда-то в молодости. Он часто говорил себе: "Не будь глупцом. Уже слишком поздно на что-либо рассчитывать". Но видно, так уж мы устроены, что все равно, несмотря ни на что, продолжаем надеяться. Кто это сказал: "Надежда умирает последней"? Гарри уснул и проснулся от звонка в дверь. Странно! К нему никто никогда не приходил. "Наверное, это дезинсектор", -- решил он. Приоткрыв дверь на длину цепочки, он увидел маленькую женщину с нарумяненными щеками, желтыми глазами и соломенного цвета волосами, уложенными в стиле "помпадур". На ней была белая блузка. Гарри открыл дверь, и женщина произнесла по-английски с иностранным акцептом: -- Надеюсь, я вас не разбудила. Я ваша новая соседка слева. Позвольте представиться: Этель Брокелес. Правда, смешная фамилия? Это фамилия моего покойного мужа. Моя девичья фамилия Голдман. Гарри уставился на нее в недоумении. Его соседкой слева была одинокая старушка. Он даже вспомнил ее имя: миссис Хелперт. Он спросил: -- А что случилось с миссис Хелперт? -- То же, что со всеми, -- пожала плечами женщина. -- Когда это произошло? Я ничего не знал. -- Больше пяти месяцев тому назад. -- Да вы входите, входите. Люди умирают, а ты и не знаешь, -- пробормотал Гарри. -- Хорошая была женщина... держалась на расстоянии... -- Я ее совсем не знала. Я купила квартиру у ее дочери. -- Пожалуйста, садитесь. Извините, мне даже нечего вам предложить. Была где-то бутылка ликера, но... -- Не беспокойтесь. А ликер я вообще не пью. Тем более днем. Можно я закурю? -- Конечно, конечно. Женщина села на диван. Она мастерски прикурила от дорогой зажигалки. Ее ногти были наманикюрены, и Гарри заметил на одном из ее пальцев большой бриллиант. Женщина спросила: -- Вы живете один? -- Да. -- Я тоже одна. А что делать? Мы прожили с мужем двадцать пять лет, и за все эти годы ни разу не поссорились. Наша жизнь была сплошным погожим днем без единого облачка. Вдруг его не стало, и я сразу почувствовала себя одинокой и несчастной. Климат Нью-Йорка мне вреден. У меня ревматизм. Придется жить здесь. , -- Вы обставленную квартиру купили? -- деловито осведомился Гарри. -- Да, полностью. Ее дочь ничего себе не взяла, кроме платьев и постельного белья. Все оставила мне, причем практически даром. Я бы, наверное, просто не собралась покупать мебель, посуду... Вы давно здесь живете? Женщина засыпала его вопросами, Гарри охотно отвечал. Выглядела она сравнительно молодо -- лет на пятьдесят, может быть, даже моложе. Он принес и поставил перед ней пепельницу, стакан лимонада и вазочку с печеньем. Два часа пролетели незаметно. Этель Брокелес положила ногу на ногу, и Гарри невольно бросал взгляды на ее круглые коленки. Она перешла на польский идиш. Она распространяла атмосферу доверительности и какой-то родственной интимности. Что-то внутри Гарри ликовало. Небеса услышали его тайные желания и отозвались! Только теперь, сидя рядом с этой женщиной, он понял, насколько был одинок все эти годы. Даже иметь ее в качестве соседки все-таки лучше, чем ничего. В ее присутствии он словно помолодел и сделался разговорчивым. Он рассказал ей о своих женах, о трагедиях, постигших его детей. Он даже упомянул, что после смерти первой жены у него была любовница. Женщина сказала: -- Вам не в чем оправдываться. Мужчина есть мужчина. -- Теперь я старик. -- Мужчина никогда не бывает стариком. У меня был дядя во Влоцлавеке. В восемьдесят лет он женился на двадцатилетней девушке, и она родила ему троих детей. -- Влоцлавек? Это недалеко от Ковеля, моего родного местечка. -- Да, я знаю. Я была в Ковеле. Там жила моя тетя. Женщина взглянула на часы. -- Уже час? Где вы обычно обедаете? -- Нигде. Я только завтракаю и ужинаю. -- Вы на диете? -- Нет, но в моем возрасте... -- Прекратите говорить о своем возрасте! -- резко оборвала его женщина. -- Знаете что, пойдемте ко мне и поедим вместе. Я ненавижу есть одна. По мне, есть одной даже хуже, чем спать одной. -- Даже не знаю... Чем я это заслужил? -- Ну все, все, не говорите глупостей. Это Америка, а не Польша. Мой холодильник забит всякой всячиной. Я -- прости Господи! -- выбрасываю больше, чем съедаю. Женщина вставляла в речь еврейские обороты, которых Гарри не слышал по крайней мере лет шестьдесят. Она взяла его за руку, и они вышли в прихожую. Пока он закрывал свою дверь, она открыла свою. Гарри пришлось сделать лишь несколько шагов. Ее квартира была просторнее и светлее. На стенах висели картины, повсюду стояли модные светильники и антикварные безделушки. Окна выходили на океан. На столе Гарри увидел вазу с цветами. В его квартире воздух пропах пылью, а здесь был свежим. "Она что-то задумала, ей что-то от меня нужно", -- опять встревожился он. Вспомнились газетные статьи о женщинах-мошенницах, выманивающих у доверчивых граждан целые состояния. Главное, ничего ей не обещать, ничего не подписывать, не одалживать ни одного цента. Она усадила его за стол, и вскоре из кухни донеслось бульканье кофейника, запахло свежими булочками, фруктами, сыром и кофе. Впервые за многие годы ему захотелось есть днем. Они приступили к обеду. Женщина ела и курила одновременно. Она пожаловалась: -- Мужчины так и увиваются за мной, но, когда доходит до дела, выясняется, что больше всего их интересует, сколько у меня денег. Как только они заговаривают о деньгах, я с ними расстаюсь. Я не бедна, даже -- стучу по дереву -- богата. Но я не хочу, чтобы на мне женились из-за денег. -- Слава Богу, я не нуждаюсь ни в чьих деньгах, -- заметил Гарри. -- Мне хватит даже, если я еще тысячу лет проживу. -- Это хорошо. Мало-помалу они начали обсуждать финансовые вопросы. Женщина рассказала, что есть у нее. Она владела домами в Бруклине и на Стейтен-Айленде, имела акции и облигации. Судя по тому, что она рассказала, и именам, которые упомянула, Гарри решил, что она говорит правду. Здесь в Майами у нее был счет и сейф в том же банке, что и у него. Гарри прикинул, что у нее должен быть миллион, если не больше. Она угощала его как заботливая жена или дочь. Советовала, что ему следует, а что не следует есть. Такие чудеса приключались с ним в молодости. Едва познакомившись, женщины начинали говорить доверительным тоном и прямо-таки приклеивались к нему, чтобы никогда уже не расставаться. Но что подобное может произойти теперь, казалось просто нереальным. Он спросил: -- У вас есть дети? -- У меня есть дочь Сильвия. Она живет одна в палатке в Британской Колумбии. -- Почему в палатке? Мою дочь тоже звали Сильвией. Вы сами мне в дочери годитесь, -- добавил он, сам не зная зачем. -- Это все ерунда. Что такое годы? Мне всегда нравились мужчины намного старше меня. Мой муж -- мир его праху -- был на двадцать лет старше, а жизнь, которую мы прожили, я могла бы пожелать любой еврейской девушке. -- Я, наверное, старше вас лет на сорок, -- сказал Гарри. Женщина положила ложку на стол. -- Ну и сколько же вы мне дадите? -- Лет сорок пять, -- сказал Гарри, понимая, что ей больше. -- Прибавьте еще двенадцать, и вы угадали. -- Вы выглядите гораздо моложе. -- Я хорошо жила с мужем. Все у него могла попросить: луну, звезды, ему ничего не было жалко для своей Этели. Вот почему, когда он умер, мне стало так тяжело. Еще моя дочь мучает меня. Я потратила целое состояние на психиатров -- без всякого толку. Семь месяцев провела в психиатрической клинике. У меня был нервный срыв, мне расхотелось жить. Врачам приходилось следить за мной день и ночь. Мне казалось, что он зовет меня из могилы. Я хочу вам кое-что сказать; надеюсь, вы поймете меня правильно. -- Что вы имеете в виду? -- Вы напоминаете мне моего мужа. Вот почему... -- Мне восемьдесят два года, -- сказал Гарри и сразу же пожалел о своих словах. Он запросто мог бы скинуть лет пять. Подождав немного, добавил: -- Если бы я был лет на десять моложе, я бы сделал вам предложение. Он снова пожалел о сказанном. Но эти слова словно сами вырвались у него. Гарри все еще опасался угодить в руки мошенницы. Женщина пристально посмотрела на него и подняла брови: -- Раз уж я решила жить, я приму вас таким, какой вы есть. "Неужели это правда? Разве такое бывает?" -- спрашивал он себя снова и снова. Они договорились о том, что поженятся и сломают стену, разделяющую их квартиры. Его спальня была как раз рядом с ее. Она рассказала ему, сколько у нее денег -- примерно полтора миллиона. Гарри открыл ей свое финансовое положение. Он спросил: -- Что мы будем делать с такими деньгами? -- Сама не знаю, можно отправиться путешествовать. Купим квартиру в Тель-Авиве или Тиверии. Там есть горячие источники, они полезны при ревматизме. Сo мной вы долго проживете. Я вам гарантирую, что вы доживете до ста лет, а может, и больше. -- Все в руках Божиих, -- сказал Гарри и сам удивился. Он не был религиозен. Его сомнения относительно бытия Божия и Божественного провидения с годами только усилились. Он часто говорил, что после трагедии евреев во время Второй мировой войны, только дурак мог продолжать верить в Бога. Этель встала, он -- тоже. Они обнялись и поцеловались. Он прижал ее к себе и почувствовал, что в нем пробуждается желание. Она сказала: -- Подождите, пока нас поведут под хупу. Гарри поразило, что он уже когда-то слышал эти слова, причем сказанные тем же самым голосом. Но когда? И кем? Все три его жены родились в Америке и никогда не использовали этого выражения. А может быть, он слышал их во сне? Можно ли во сне увидеть будущее? Задумавшись, Гарри опустил голову, а когда снова взглянул на Этель, то даже вздрогнул от неожиданности. За эти несколько секунд лицо женщины изменилось почти до неузнаваемости. Побледнело, стало морщинистым и старым. Волосы -- или это только показалось? -- растрепались. Она глядела на него исподлобья тоскливо и зло. Может быть, я ее чем-нибудь обидел? -- Что-то не так? Вы плохо себя чувствуете? -- спросил он. -- Нет, но сейчас вам лучше пойти к себе. -- Ее голос звучал враждебно и отчужденно. Он хотел спросить о причине такой внезапной перемены, но давно забытая (или никогда не забываемая) гордость помешала. С женщинами никогда ничего не поймешь. Он все-таки спросил: -- Когда мы увидимся? -- Не сегодня. Может быть, завтра, -- сказала она после некоторого колебания. -- До свидания. Спасибо за обед. Она даже не потрудилась проводить его до двери. Гарри вернулся к себе. Что ж, похоже, она передумала. Ему стало ужасно стыдно и за себя, и за нее. А может быть, она просто его разыграла? Или все это подстроено зловредными соседями? Его квартира показалась ему пустой. "Ужинать не буду", -- решил он. Он чувствовал неприятную тяжесть в животе. "В моем возрасте вредно выставлять себя на посмешище", -- пробормотал он. Гарри лег на диван и задремал, а когда проснулся, на улице было уже темно. Может быть, она опять позвонит к нему в дверь? А может быть, ему самому позвонить ей по телефону? Она дала ему свой номер. Хотя он поспал, он чувствовал себя совершенно разбитым. Нужно было ответить на письма, но он решил отложить это до утра и вышел на балкон. Ее балкон был совсем близко. Они могли бы здесь увидеться и даже поговорить, если бы она захотела. Внизу шумело море. Гарри различил вдали грузовое судно. С ревом пронесся самолет. Высоко-высоко сияла звезда, которую не смогли затмить ни фонари, ни неоновые рекламы. Хорошо, что хотя бы одну звезду видно, а то вообще забудешь о том, что есть небо. Он сел в шезлонг и стал ждать в надежде, что она покажется. Интересно, о чем она тогда подумала? Почему изменилась так внезапно? Была такая ласковая и разговорчивая, точно влюбленная невеста, и вдруг в одно мгновение снова стала чужой. Гарри задремал, а когда проснулся, уже была ночь. Он собрался было спуститься за вечерним выпуском газеты с результатами биржевых торгов, но передумал. Вместо этого он выпил стакан томатного сока, проглотил таблетку и снова лег. От Этели его отделяла всего лишь тонкая стена, но у стен своя власть. "Может быть, поэтому некоторые предпочитают жить в палатке?" -- подумал он. Вопреки собственным ожиданиям он быстро уагул и снова проснулся от какого-то странного давления в груди. Который час? Светящийся циферблат наручных часов показал, что он проспал два часа с небольшим. Ему что-то снилось, но что именно -- он забыл. Осталось только ощущение какого-то кошмара. Он приподнял голову и прислушался. Интересно, спит она сейчас или нет? Но не мог различить ни шороха. Он опять уснул и на этот раз проснулся от шума многих голосов, хлопанья дверей, беготни на площадке. Он всегда боялся пожара. В газетах писали, как старики заживо сгорают в домах для престарелых, больницах, гостиницах. Он вылез из кровати, надел шлепанцы и халат и приоткрыл дверь. Никого. Или ему показалось? Он закрыл дверь и вышел на балкон. Нет, никаких пожарных внизу не было. Люди возвращались домой, уезжали в ночные клубы, гуляки выкрикивали что-то пьяными голосами. Некоторые жильцы на лето сдавали квартиры латиноамериканцам. Гарри опять лег. Какое-то время было тихо, потом снова раздались шаги на площадке и гул мужских и женских голосов. Что-то случилось, но что? Он собрался было опять выглянуть, но передумал. Ему сделалось не по себе. Вдруг он услышал гудение домофона на кухне. Когда он взял трубку, незнакомый мужской голос произнес: "Это не тот номер". Гарри щелкнул выключателем и зажмурился от слепящего света. Открыв холодильник, он вынул кувшин со сладким чаем и налил себе полстакана, то ли от жажды, то ли просто чтобы успокоиться. Вскоре ему понадобилось в уборную. В это время раздался звонок в дверь. А вдруг в здание ворвались грабители? Ночной сторож слишком стар, чтобы оказать им серьезное сопротивление. Гарри заколебался: открывать или нет? Он стоял возле унитаза и дрожал. "Может быть, это мои последние мгновения на земле", -- пронеслось в голове. "Боже Всемогущий, смилуйся надо мной", -- пробормотал он. Тут он вспомнил, что в двери есть глазок. Как он мог об этом забыть? Совсем выжил из ума. Он неслышно подошел к двери и посмотрел в глазок. На площадке стояла седая женщина в халате. Он сразу ее узнал -- это была его соседка справа. Он все понял. У этой женщины парализованный муж, наверное, с ним что-то случилось. Он открыл дверь. Старушка держала в руках конверт без марки. -- Мистер Бендинер, женщина из соседней квартиры оставила этот конверт у вашей двери. Здесь стоит ваше имя. -- Какая женщина? -- Соседка слева. Она покончила с собой. Гарри Бендинер почувствовал, как внутри что-то оборвалось, а живот напрягся и стал твердым, как барабан. -- Блондинка? -- Да. -- Каким образом? -- Выбросилась из окна. Гарри протянул руку, и женщина отдала ему конверт. -- Где она? -- Ее увезли. -- Мертвую? -- Да. -- О, Господи. -- Это уже третий случай здесь. В Америке люди сходят с ума. Рука Гарри тряслась, и конверт дрожал, как на ветру. Он поблагодарил соседку, закрыл дверь и пошел за очками. "Только бы не упасть, -- подумал он. -- Сейчас не хватает только ногу сломать". Он добрался до кровати и включил лампу. Да, очки лежали там, где он их оставил: на ночном столике. У него кружилась голова. Стены, занавески, ночной столик, конверт прыгали перед глазами, как нечеткое изображение на телеэкране. "Я что, слепну?" -- подумал он. Он сел и стал ждать, когда пройдет головокружение. Он чувствовал такую слабость, что еле распечатал конверт. Записка была написана на идише -- карандашом, криво и с орфографическими ошибками. Он прочитал: "Дорогой Гарри, простите меня. Я должна была уйти к мужу. Если вас это не слишком затруднит, прочтите по мне кадиш. Я буду там молиться о вас. Этель" Гарри положил листок и очки на ночной столик и выключил свет. На него напала икота. Все его тело содрогалось, и даже матрасные пружины вибрировали. "Больше никогда ни на что не буду надеяться", -- торжественно поклялся он себе. Почувствовав холод, он натянул на себя одеяло. Когда он проснулся, было десять минут девятого. Может быть, все это ему приснилось? Нет, письмо лежало на столике у кровати. В тот день Гарри Бендинер не стал спускаться за почтой, готовить завтрак, умываться, одеваться. Сидя в пластиковом шезлонге на балконе, он думал о другой Сильвии -- дочери Этели, -- поселившейся в палатке в Британской Колумбии. Почему она забралась так далеко? Может быть, из-за смерти отца? Или из-за невыносимых отношений с матерью? Или уже в свои годы она осознала тщету человеческих усилий и решила стать отшельницей? Может быть, она пытается найти себя и обрести Бога? Сумасшедшая мысль пришла в голову старику: полететь в Британскую Колумбию, разыскать девушку, приласкать ее, заменить ей отца и, может быть, вместе с ней постараться понять, зачем человек рождается и почему умирает. ОШИБКИ Разговор свернул на ошибки, и стекольщик Залман сказал: -- В наше время можно ошибаться сколько угодно, причем совершенно безнаказанно. Поэтому все и стали такими невнимательными. Раньше не так было. В Пятикнижии сказано, что, если рубишь дрова и твой топор слетит с топорища и кого-то убьет, ты должен бежать в другой город, иначе родня убитого будет тебе мстить. В Радожице жил один помещик, Заблоцкий, человек в общем-то неплохой. Но не дай Бог было его рассердить -- усы начинали топорщиться, как у кота, он выхватывал плетку, и беда, если кто-нибудь попадался ему под руку. Однажды он заказал сапожнику пару ботинок. И они оказались тесны. Заблоцкий приказал бросить ботинки в костер. А кожу-то сжечь непросто. Она жутко дымится и воняет. Заблоцкий велел сапожнику Шмерлу спустить штаны и высек его до крови. А в другой раз он в клочки разорвал дорогую шубу, только потому, что меховщик слишком низко пришил петельку. Дошло до того, что портные и сапожники отказывались брать его заказы. При этом Заблоцкий сам был довольно рассеянным и тоже нередко ошибался. Как-то поехал в Желехув, а сказал извозчику, чтобы вез в Вегрув. Проехав много верст, он вдруг заметил, что дорога незнакомая. Извозчик рассказывал потом, что помещик так разозлился, что сам себя стукнул кулаком по носу. А как он изводил жену, это же ужас! Крепостное право давно отменили, а он продолжал пороть крестьян. "В моем имении я -- закон!" -- орал он. Мужики боялись его как огня. Даже собак запугал. У него была свора гончих, размером с волков, и у каждой -- свое имя. Когда он звал одну собаку, а прибегала другая, провинившуюся запирали в темный сарай на трое суток. Помещик без конца судился; все свое состояние спустил на тяжбы. Причем случая не было, чтобы дело решили в его пользу. Но он не унимался: подавал жалобы в Люблин и Варшаву и снова проигрывал. Однажды к нему приехал его адвокат. Сидели в гостиной, и адвокат спросил: "Ваше сиятельство, вы не возражаете, если я выкурю сигару?" Помещик позволил. Адвокат достал сигарету, они были тогда еще в новинку. Помещик схватил трость -- была у него такая гнутая трость с серебряным набалдашником -- и начал охаживать несчастного адвоката. "Что я сделал?!" -- завизжал тот. "Я разрешил тебе выкурить сигару, а не сигарету, -- заявил помещик. -- Я не потерплю новомодных штучек в своем доме. Нам французы не указ!" Вот таков был этот Заблоцкий. Он и родную дочь, Софию, которую любил без памяти, тоже мучил. Если она по забывчивости вплетала в волосы зеленую ленту, а не синюю, как отец велел, он давал ей оплеуху прямо при гостях. Из-за его репутации София не могла выйти замуж. Кому охота иметь такого тестя? Не мне рассказывать, что женская мода постоянно меняется. У дворян было заведено отдавать платье, надетое пару раз, какой-нибудь бедной родственнице. Но дочери Заблоцкого приходилось донашивать платья времен короля Яна Собеского. Аристократы над ней посмеивались и не приглашали на балы. Ей было стыдно показаться на улице. Но слушайте дальше! Однажды в Польшу приехал дядя или брат царя -- забыл, кто именно. Одну ночь он должен был провести в Радожице. Кажется, охотился в окрестных лесах. Но где ночевать такой важной персоне? Местные начальники послали за помещиком и велели ему принять князя. Заблоцкий извивался как уж на сковородке, но поляки проиграли русским все войны, а у гоев кто сильнее, тот и прав. Заблоцкому пришлось подчиниться. Его дворецкий или управляющий хотел было отремонтировать покои, в которых должен был остановиться князь, но Заблоцкий запретил, сказав, что, если там хоть что-нибудь тронут, даже соломинку, он за себя не отвечает. Когда князь наконец прибыл, все городское начальство, священники и дворяне, включая Заблоцкого, вышли его приветствовать. Помню, евреи поднесли хлеб-соль на серебряном подносе. Кто то из начальства представил высокому гостю Заблоцкого и сказал, что тот примет князя у себя. Князь стал говорить всякие любезности, как это принято у дворян, но, произнося имя помещика, ошибся: вместо Заблоцкий сказал Запроцкий. Услышав это, помещик заревел: "Я Заблоцкий, а не Запроцкий!", швырнул на землю листок с приветственной речью, которую должен был зачитать, и бросился прочь. Можете себе представить, что тут началось! За такое оскорбление могли стереть с лица земли целый город. Городской голова бухнулся князю в ноги; священники начали извиняться, уверяя князя, что Заблоцкий просто помешался. Евреи тоже переругались, потому что, как известно, сильные любят вымещать свой гнев на слабых. Казаки поскакали за помещиком. Если бы его настигли, то убили бы на месте. Но помещик спрятался в лесу и не выходил, покуда князь со свитой не уехали. Он приплелся домой оборванный, искусанный комарами, исцарапанный колючками и похудевший, как после тяжелой болезни. Когда власти узнали, что он вернулся, то послали жандармов арестовать его и в кандалах доставить в тюрьму, но Заблоцкий вооружил своих мужиков и велел не пускать русских во двор. Сам зарядил ружье и залез на чердак. Когда русские приблизились к воротам, он начал палить в них из окна. В Радожице было всего несколько жандармов, и они не хотели рисковать своей жизнью. Послали гонца к губернатору с просьбой прислать войска. Губернатор пообещал связаться с Петербургом. Через неделю он сказал гонцу, что Заблоцкий сумасшедший, из-за которого не стоит проливать кровь. Видимо, наверху решили не накалять страсти. Вскоре помещик умер от воспаления легких. На похороны съехались дворяне со всей Польши. Играла траурная музыка, и выступавшие славили Заблоцкого за спасение чести польского народа. А виной - пустяковая ошибка, которую допустил русский князь, произнося его имя. -- Ошибка -- дело серьезное, -- отозвался Леви-Ицхак. -- Из-за того, что вместо Камцы на пир без приглашения явился Бар-Камца, был разрушен Иерусалим. Если переписчик сделает в Торе всего одну ошибку, этот экземпляр книги считается непригодным для чтения. Сто лет назад, а может и раньше, жил в Щебжешине один переписчик по имени реб Мешулем. Его все знали. Говорили, что прежде чем написать на свитке Святое Имя, он совершал ритуальное омовение. Вот только брал он за свою работу безбожно. Мог запросить пять гульденов, а то и больше, за пару филактерий. Бедняки не пользовались его услугами, но богатеи приезжали отовсюду: из Билгорая, Замосца, Янова и Хрубешува. Почерк у него был просто заглядение, не буквы, а жемчужины! Он заказывал чернила и пергаментную бумагу в Лейпциге, выводил каждую буковку. По субботам и в праздники в его доме собиралась молодежь послушать его проповеди. Мой дед тоже бывал там. Как правило, переписчики -- народ не очень практичный, но у реб Мешулема была голова на плечах. Нередко в случае спора между старейшинами его просили их рассудить. Детей, кажется, у него не было, по крайней мере, я ни одного не помню. В Щебжешине в те времена жил один богач, реб Мотеле Волбромер. У него был дом на рыночной площади. Он торговал зерном и лесом. И вот пошли слухи, что удача отвернулась от реб Мотеле. Сперва заболел чем-то он сам, потом жена, потом дети. Затем сгорел амбар с зерном. Штормовой ветер разметал его плоты на реках Сан и Буг, и реб Мотеле понес большие убытки. Говорят, что, когда на человека обрушиваются несчастья, он должен задуматься о своей жизни. Реб Мотеле был богобоязненным человеком -- внимательно прислушавшись к голосу совести, он, конечно, нашел у себя множество прегрешений. Он начал поститься, вставать ни свет ни заря, чтобы до утренних молитв успеть изучить отрывок из Талмуда. Стал делать больше пожертвований. Богачи в те времена были другие, не то, что сейчас. Но ничего не помогало. В довершение ко всему в доме у него завелся какой-то бес. Ночью слышались шаги и распутный женский хохот. Двери распахивались сами собой. Когда реб Мотеле собирался ложиться спать, оказывалось, что кто-то оттащил его кровать к другой стене. Те, с кем творятся такие дела, обычно держат язык за зубами. Пересуды могут повредить торговле, да и дочерей выдать замуж труднее. И, кроме того, человек до последнего надеется, что все это ему только кажется. Но конечно, в маленьком городке такое долго не утаишь. У них была кухарка. Она сбежала после того, как демон оттаскал ее за волосы и, простите, перемазал нечистотами. С каждым днем события принимали все более серьезный оборот. Ночами на чердаке раздавался грохот -- эти черти перекатывали бочки. Как-то в четверг старшая дочь реб Мотеле замесила тесто, накрыла подушкой, чтобы оно поднялось, и легла спать. Проснувшись посреди ночи, она обнаружила тесто в своей кровати. От ее дикого крика переполошился весь дом. Моя бабушка -- мир ее праху -- жила с ними по соседству и все узнала. Демоны в ту ночь перевернули горшки, осквернили запасы провизии в кладовой, вылили варенье и прочее и даже сбросили с чердака пасхальную посуду. Однажды демон или бес треснул по окну с такой силой, что полгорода сбежалось. Тайна открылась. Читали "Да снизойдет мир", но злые силы не рассеивались. У реб Мешулема были амулеты древних цадиков. Семья реб Мотеле пришла к нему и отдала немалую сумму, которую реб Мешулем за них запросил. Амулеты развесили по всем углам, но это только пуще раззадорило демонов. Раз с потолочной балки к ногам реб Мотеле упал тяжеленный камень. Еще чуть-чуть, и он разбил бы ему череп. Камень был раскаленный, как будто только что из печки. Когда приходит беда, мысли путаются и трудно принять правильное решение. Так получилось, что именно в четверг в дом реб Мотеле постучались нищие. Один из них открыл дверь, увидел переполох и спросил: "Что случилось?" Жена или дочь рассказали ему обо всем, и нищий посоветовал проверить мезузы. В этот момент реб Мотеле мыл руки на кухне. Услышав слова бродяги, он сказал: "Возможно, он говорит дело". Но жена возразила: "Мезузы реб Мешулема не нуждаются в проверке". Однако, эта мысль крепко засела в голове реб Мотеле. Он велел снять все мезузы и стал их осматривать. Его мезузы были в резных футлярчиках. Взглянув на первую же мезузу, он испустил горестный стон. Вместо буквы "далет" в слове Эход (Один) стояла буква "рейш", что делало все предложение богохульным. Реб Мотеле обследовал другие мезузы, и все они оказались такими же. И добро бы просто выцвели чернила, так нет -- все выглядело так, как будто было написано только вчера. Город загудел. Что тянуть? Все, кто заказывал мезузы у реб Мешулема, обнаружили ту же ошибку. Начали проверять сделанные им надписи на филактериях, оказалось, что и они кощунственны. Стало ясно, что реб Мешулем -- тайный последователь Шабтая Цви. Члены этой секты верили, что приход Мессии возможен в двух случаях: либо когда все очистится, либо когда все окончательно загрязнится. Они побуждали евреев грешить, искажали священные книги, подбрасывали человечьи кости в дом раввина, чтобы осквернить его. Эта секта была запрещена еще в стародавние времена Советом Четырех Земель. В ознаменование этого решения зажигали черные свечи и трубили в шофар. Думали, что сектантов почти не осталось -- многие из них крестились. Оказалось, кое-кто еще действовал. В том числе реб Мешулем. Да, я забыл сказать, что на некоторых филактериях он написал демонские прозвища и имя лже-Мессии -- Шабтая Цви, чтоб ему пусто было. Окажись Мешулем в то время в городе, его бы разорвали на куски. Но он уехал в Люблин разбирать какую-то тяжбу. Его жена была из простых, левую руку от правой не отличала. Толпа перебила все окна в их доме. Если бы рабби не остановил людей, они бы и стены сломали. Бедная женщина, она-то в чем была виновата, несчастная душа?! Оказалось, что реб Мешулем действовал не один. В городе была целая шайка, и, увидев, что их мерзости вышли наружу, в Люблин был послан гонец предупредить Мешулема, чтобы тот не вздумал возвращаться в Щебжешин. Все они убежали, оставив своих жен. -- А что с ними стало потом? -- спросил стекольщик Залман. -- Все крестились. -- Их женам разрешили снова выйти замуж? -- Жена крещеного считается замужней женщиной. Кажется, одной из них удалось получить от мужа разводное письмо. -- Крещеному разрешено разводиться? -- По закону он остается евреем. Меир-Евнух зажмурил один глаз, а другим уставился в окно. -- Меня не удивляет, что князь переиначил имя помещика, -- сказал он. -- Может, если он и вправду был царским родственником, то считал ниже своего достоинства правильно произнести имя какого-то мелкого польского дворянчика. Что касается секты Шабтая Цви, то они творили свои кощунства сознательно. Это была не ошибка, а злой умысел. А вот мне известна история настоящей ошибки. В местечке Бечове, который весь был чуть больше точки в карманном молитвеннике, жил когда-то знаменитый ученый рабби Бериш. В его иешиве училось ровно десять учеников. Рабби Бериш мог бы иметь сотни учеников, но решил, что десять -- вполне достаточно. Если кому-нибудь из учеников подбирали невесту и тот должен был покинуть Бечов, начиналась настоящая борьба за освобождающееся место. Все хотели учиться у рабби Бериша. Богатеи, имевшие дочерей на выданье, съезжались в Бечов со всей Польши, чтобы выбрать женихов из учеников иешивы. В дни моего детства лучшим учеником рабби Бериша считался сирота по имени Габриель Маковер. Этот Габриель так полюбил рабби и его метод обучения, что отказался от помолвки с неместной, только потому что не мыслил себя без учителя. Бечов -- бедное местечко. Там жил только один богач -- реб Хаим Пинчевер, тоже ученый. Говорили, что книги у него -- в шелковых переплетах. Когда-то он тоже посещал иешиву рабби Бериша. У рабби была только дочь, наследника не было. Все его сыновья умерли в младенчестве. Короче говоря, Габриеля женили на дочери реб Хаима Пинчевера, и весь Бечов танцевал на их свадьбе. Было ясно, что со временем Габриель станет преемником рабби. Рабби Бериш много лет писал комментарии, но выпускать книгу не хотел. "И без моих писаний для моли пищи хватает", -- говаривал он. Но так как рабби было уже за шестьдесят, его почитатели не отступались, уговаривая опубликовать хотя бы один том. Наконец, после долгих уговоров, рабби согласился подготовить к печати том комментариев, которые он сам ценил выше других. Несколько лет ушло на то, чтобы выбрать лучшее. Конечно, ни в самом Бечове, ни поблизости типографии не было, а рабби Бериш страшно боялся ошибок или опечаток. К тому времени зрение его ослабло настолько, что он в основном исследовал те места священных книг, которые знал наизусть. Габриель помогал ему, чем только мог, и переписывал, что требовалось. Наконец работа была завершена. Единственная типография в той части Польши находилась в Варшаве, и после многочисленных предостережений и наставлений рабби Бериш отдал рукопись Габриелю, обязав передать ее печатнику и наблюдать за каждым этапом работы, чтобы -- не дай Бог -- не вкралась ошибка. Габриель заверил рабби, что будет перечитывать каждую сверстанную страницу по десять раз. Есть такая пословица: "Не страшна писателю лихорадка, а страшна опечатка". Тесть дал Габриелю деньги на дорожные расходы, и тот повез рукопись в Варшаву. Это сегодня сел на поезд, и поехал, а в те времена путешествие в Варшаву было почти таким же непростым, как паломничество в Землю Обетованную. Всю дорогу Габриель не выпускал рукопись из рук. В Варшаве он провел много месяцев в комнате, которую предоставил ему один из бывших учеников рабби Беринга. Габриель совсем забросил собственные занятия. Дни и ночи просиживал в типографии, по сто раз перечитывая каждую страничку, сверяя каждую букву. Печатники не любят, когда автор или его представитель сидит у них на голове. Габриелю пришлось снести немало грубостей и насмешек. Но не роптал. Когда книга был готова, он снова прочитал ее от корки до корки, слово за словом. Не найдя ни единой ошибки, довольный, отправился в обратный путь. Когда он вернулся в Бечов и протянул книгу рабби Беришу, тот взвесил ее на ладони и сказал: "Тяжеленькая. Будет, чем растопить печь, когда придет Мессия". Рабби любил пошутить. Пока Габриель отсутствовал, ученики иешивы подарили рабби сильную лупу, и он начал листать книгу, пробегая глазами по строчкам и бормоча: "О чем талдычит этот автор? Чего он хочет? Что за белиберду несет!" Вдруг он умолк, побледнел и поднял взгляд на Габриеля. "Раввином хочешь быть? -- воскликнул он. -- Тебе бы сапожником быть, а не раввином!" Он нашел в книге ошибку -- грубую ошибку. Впрочем, через несколько минут рабби Бериш устыдился своей несдержанности. Кругом были люди. Он публично осрамил молодого человека. Он начал извинятся перед Габриелем, сказал, что в конце концов это не так уж и важно -- малые дети от таких ошибок не умирают. Но Габриель был раздавлен. Сначала у него вообще язык отнялся. Но потом учитель и ученик разом заговорили, и, когда Габриель уходил, рабби поцеловал его в лоб. Габриель пообещал рабби, что не будет предаваться отчаянью и на следующий день снова придет в иешиву. А надо сказать, что Габриель, вернувшись в Бечов, сразу отправился к рабби, даже не зайдя домой к жене, и его тесть и теща были вне себя от ярости. Оставить молодую жену на такой долгий срок! Она так его ждала! Перво-наперво следовало броситься к ней! Они готовы были накинуться с попреками, но, взглянув на него, встревожились не на шутку. За те полчаса, что Габриель провел у рабби, лицо приобрело землистый оттенок. Он стал похож на умирающего. Вскоре слухи о том, что произошло в доме рабби, дошли и до его семьи, и до всех остальных. Все обсуждали случившееся. Но постепенно Габриель пришел в себя, и, казалось, инцидент исчерпан. В конце концов он никого не убил. Но, проснувшись на следующее утро, его домашние обнаружили, что Габриель исчез. Сбежал посреди ночи, прихватив с собой только талес и филактерии. Один гой видел, как на рассвете он переходил через мост, ведущий из города. Что началось в Бечове -- сами можете представить. Люди бросились на поиски Габриеля, но вернулись ни с чем. Послали письма родственникам -- те ничего не знали. Молодой человек как сквозь землю провалился. Рабби Бериш так расстроился, что распустил своих учеников по домам; иешива закрылась. Прежде рабби никогда особо не увлекался постом, но после этого случая начал регулярно поститься по понедельникам и четвергам. Прошел год. Обычно, когда жена остается без мужа, она теряет интерес к жизни, ни на что не обращает внимания, а жена Габриеля продолжала помогать отцу в его торговых делах, матери - по хозяйству и не падала духом. По городу поползли слухи, что она что-то знает, но скрывает, потому что поклялась молчать. Так оно и было. И вот однажды Габриель снова вошел в Бечов в одежде ремесленника, с мешком за плечами. На этот раз сразу же направился в дом тестя. Теща открыла дверь и, увидев зятя в дорожной пыли и с мешком, заголосила так громко, что сбежались соседи. "Рабби велел мне стать сапожником, -- сказал Габриель, -- и я им стал". В мешке были колодки и другие сапожные инструменты. Ночью перед своим уходом он открылся жене, взяв клятву, что она сохранит все в тайне; иначе он не смог бы осуществить свой подвиг искупления. Он пошел в далекий город и обучился там сапожному делу. Да, я же о главном вам не сказал: после той ночи его жена забеременела и за время его отсутствия родила сына. Рабби Бериш пришел в дом Хаима Пинчевера и спросил Габриеля: "Как ты мог сделать такое?" Габриель ответил: "Рабби, ваше слово для меня закон. Раз вы велели мне стать сапожником, я должен был им стать". Рабби Берига не утерял своей язвительности. "Хорошо еще, -- сказал он, -- что я не велел тебе стать кормилицей". Габриель взял в аренду мастерскую и начал шить и латать обувь. Никакие доводы и уговоры на него не действовали. Реб Хаим Пинчевер хотел устроить развод, но дочь предупредила, что, если это произойдет, она бросится в колодец. Отношения между рабби и Габриелем не только не ухудшились, а стали еще теснее. Днем Габриель работал, а после вечерней службы шел к рабби Берингу. Они обсуждали ученые вещи, и Габриель записывал слова учителя. Выяснилось, что, обучаясь сапожному ремеслу, он не забывал ни Талмуда, ни комментариев. Если сильно что-то любишь, время всегда найдется. Рабби Бериш так восхищался недюжинными способностями Габриеля, что даже сравнивал его с сапожником Иохананом. Все утверждали, что такого прекрасного сапожника, как Габриель, в Бечове еще не было. Мерку он снимал не один раз, а три. Использовал лучшую кожу. Даже дворяне-помещики заказывали ему сапоги и краги. У рабби Бериша на старости лет болели ноги, и Габриель сшил ему домашние туфли, удобнее которых и быть не могло. Да, иешива снова открылась. Рабби Бериш прожил еще девять лет. Перед смертью он совсем ослеп, и Габриель взял на себя разрешение религиозных вопросов, которые требовали зрения. К нему в мастерскую приходили и матери семейств, и мясники. Все его распоряжения выполнялись беспрекословно. После смерти рабби Бериша старейшины местечка пришли в мастерскую Габриеля и объявили его раввином. Он принял на себя и руководство иешивой, велев ученикам осваивать ремесла. Говорят, до конца дней он шил обувь для близких и для бедняков в богадельне. -- Стало быть, от его ошибки произошло нечто хорошее, -- отметил стекольщик Залман. Меир-Евнух потер руки. --- Ошибок вообще не бывает, -- заявил он. -- Какие могут быть ошибки, когда все проистекает из божественных источников. Есть сферы, где любая ошибка превращается в истину. ПОКЛОННИЦА Сначала я получил от нее длинное восторженное письмо. Среди прочего она писала, что я помог ей "найти себя". Потом она позвонила, и мы договорились о встрече. Потом раздался новый звонок -- оказалось, что на этот день у нее уже назначена другая встреча, и мы перенесли наше свидание на другое число. Через два дня пришла многословная телеграмма. Выяснилось, что в день предполагаемого визита ко мне ей придется посетить парализованную тетю. Я никогда еще не получал такой длинной и столь изысканно написанной телеграммы. Последовал новый звонок, мы назначили новую дату. Во время нашего предыдущего телефонного разговора я упомянул о своей любви к Томасу Харди. Вскоре посыльный принес роскошно изданное собрание сочинений Томаса Харди. Мою поклонницу звали Элизабет Абигель де Соллар -- примечательное имя для женщины, чья мать, по ее словам, была дочерью раввина из польского местечка Клендева. Наступил назначенный день, я прибрался в квартире и сложил все свои рукописи и письма, на которые еще не успел ответить, в корзину для белья. Моя гостья должна была появиться в одиннадцать. В двадцать пять минут двенадцатого зазвонил телефон, и я услышал громкий взволнованный голос Элизабет Абигель де Соллар: -- Вы дали мне неправильный адрес! Здесь нет такого дома! Оказалось, что вместо Уэст-Сайд она по ошибке записала Ист-Сайд. Я снова стал подробно объяснять, как меня найти. Когда она окажется на моей улице, ей надо будет войти в арку, на стене тот номер, который у нее записан. Из арки -- во двор. Затем нужно подойти к моему подъезду (номер у нее есть) и подняться на одиннадцатый этаж. К сожалению, пассажирский лифт не работает, поэтому придется воспользоваться грузовым. Элизабет Абигель де Соллар повторила все мои инструкции, но ей нечем было их записать -- пока она рылась в сумочке в поисках карандаша и бумаги, голос оператора потребовал доплатить монетку. У Элизабет Абигель де Соллар монет больше не было, и она в панике выкрикнула номер телефонной будки, из которой звонила. Я тут же перезвонил, но никто не ответил. Видимо, она дала мне неверный номер. Я взял с полки книгу и начал читать с середины, где открыл. Раз у нее есть мой адрес и телефон, рано или поздно она объявится. Не успел я прочитать и несколько строк, как телефон снова зазвонил. В трубке послышалось какое-то меканье, кряхтение и покашливание. Наконец звонивший справился с голосом и сказал: -- Меня зовут Оливер Лесли де Соллар. Я бы хотел поговорить с моей женой. -- Ваша жена неправильно записала адрес. Она недавно звонила и должна появиться с минуты на минуту. -- Извините за беспокойство. Дело в том, что наша дочь внезапно заболела. Она страшно кашляет и задыхается. Я не знаю, что делать. У нее приступ астмы. Элизабет в таких случаях дает ей специальные капли, но я не могу их найти. Я просто в отчаянье. -- Вызовите врача! Позвоните в "Скорую помощь"! -- закричал я. -- Дело в том, что сейчас нашего врача нет на работе. Секундочку, извините. Я подождал несколько минут, но Оливер Лесли де Соллар не возвращался, и я положил трубку. Вот и связывайся после этого с людьми, подумал я, сразу же возникают проблемы. "Всякое действие есть грех" -- как сказано в какой-то священной индийской книге -- но в какой? "Бхагавадгите" или "Дхаммападе"? Если ребенок -- не дай Бог -- задохнется, я, хотя и косвенно, тоже буду виноват. Раздалось несколько долгих настойчивых звонков в дверь. Я бросился открывать и увидел молодую женщину со светлыми распущенными волосами, в соломенной шляпке, украшенной цветами и вишнями, какие носили в те времена, когда я ходил в хедер. На ней была белая блузка с кружевом вокруг шеи и на рукавах, черная юбка с вышивкой и туфли с застежкой-пуговицей. Хотя на улице было солнечно, в руках был зонтик с ленточками и бантиками -- в общем, ожившая фотография из старого альбома. Не успела она закрыть за собой дверь, как я сказал: -- Только что звонил ваш муж. Не хочу вас пугать, но у вашего ребенка приступ астмы, а ваш муж не может дозвониться до врача. Он не знает, где лежат капли. Я был уверен, что моя гостья тут же кинется к телефону, который стоял на столике в прихожей, но вместо этого она несколько раз оглядела меня с головы до ног, и ее лицо осветилось счастливой улыбкой. -- Да, это вы! На ней были белые перчатки до локтя. Она протянула мне нечто завернутое в блестящую черную бумагу, перетянутую красной лентой. -- Не беспокойтесь. Он всегда так поступает, стоит мне уйти. Не выносит, когда меня нет дома. Это просто истерика. -- Да, но ребенок? -- Биби такая же упрямая, как и отец. Она тоже не хочет отпускать меня. Это его ребенок от первого брака. -- Пожалуйста, проходите. Спасибо за подарок. -- О, вы заполнили пустоту в моей жизни. Я себя совсем не понимала. Однажды в книжном магазине я случайно наткнулась на ваш роман и с тех пор не пропускаю ни одной вашей книги. Я, кажется, уже говорила, что я внучка клендевского раввина. Это -- по материнской линии. Предки моего отца были авантюристами. Мы прошли в гостиную. Женщина была маленького роста, стройная, с белой гладкой кожей, какая редко бывает у взрослых. Глаза у нее бледно-голубые с желтоватым оттенком, нос -- довольно длинный, губы -- узкие, подбородок -- острый и срезанный. Она чуть-чуть косила. Косметики на ней не было. Обычно какое-то представление о человеке складывается у меня сразу, стоит мне увидеть его лицо, но на сей раз я не мог бы сказать ничего определенного. Не очень здоровая, решил я, впечатлительная, светская. Ее английский показался мне не американским. Я предложил ей сесть, а сам развернул сверток и обнаружил планшет для спиритических сеансов, очевидно ручной работы, из дорогого дерева, обрамленного слоновой костью. -- Из ваших рассказов, -- сказала она, -- я поняла, что вы интересуетесь оккультизмом, и подумала, что это как раз то, что нужно. -- Вы меня просто завалили подарками. -- Вы заслужили их все. Я начал задавать ей разные вопросы. Она охотно отвечала. Ее отец -- адвокат на пенсии. С матерью Элизабет он развелся, и теперь живет в Швейцарии с другой женщиной. Мать страдает ревматизмом и перебралась в Аризону. Там у нее друг -- восьмидесятилетний старик. Элизабет Абигель познакомилась со своим мужем в колледже. Он там преподавал философию. Еще он был астрономом-любителем и полночи просиживал с ней в обсерватории, разглядывая звезды. Еврей? Нет, Оливер Лесли -- христианин, родился в Англии, хотя сам родом из басков. Вскоре после свадьбы он заболел, впал в хроническую депрессию, бросил работу и поселился в доме в нескольких милях от Кротона-на-Гудзоне. Сделался совершенным отшельником. Сейчас пишет книгу по астрологии и нумерологии. На губах Элизабет Абигель заиграла улыбка человека, давно осознавшего тщету всех человеческих начинаний. А порой ее взгляд становился грустным и даже испуганным. Я спросил, чем она занимается у себя дома в Кротоне-на-Гудзоне, и она ответила: -- Схожу с ума. Лесли молчит целыми днями, а то и неделями, общается только с Биби. Она не ходит в школу -- он сам ее учит. Мы давно уже не живем как муж с женой. Книги стали для меня всем. Когда попадается книга, которая что-то говорит моей душе, это великое событие. Вот почему... -- А кто ведет хозяйство? -- По сути дела, никто. У нас есть сосед. Когда-то он был фермером. Он живет один, без семьи. Он покупает нам еду, а иногда и готовит. Простой человек, но тоже философ в своем роде. Он, кстати, еще и наш шофер. Лесли больше не может водить. Наш дом стоит на холме, и ужасно скользко, не только зимой, но всегда в дождь. Гостья умолкла. Я уже привык, что многие из тех, кто писал или приходил ко мне, чудаки, неприкаянные, потерянные души. Элизабет Абигель немного походила на мою сестру. Раз она внучка клендевского раввина, она вполне могла быть моей дальней родственницей. Клендев -- недалеко от тех мест, где жили поколения моих предков. Я спросил: -- Почему Биби живет с отцом, а не с матерью? -- Ее мать покончила с собой. Зазвонил телефон, и до меня вновь донеслось уже знакомое меканье и покашливание. Я сразу же позвал Элизабет, которая подошла медленно и неохотно, всем своим видом показывая, что заранее знает все, что должно произойти. Я услышал, как она сообщила мужу, где лежат капли, и резким тоном попросила больше ее не беспокоить. В основном говорил он, а она лишь отделывалась редкими короткими фразами, вроде: -- Что? Ну, нет. Наконец раздраженно бросила: "Понятия не имею", -- и вернулась в комнату. -- Это вошло у них в привычку. Стоит мне куда-нибудь уйти -- у Биби спазмы, а ее отец начинает названивать и трепать мне нервы. Он никогда не может найти капли, которые -- кстати сказать -- совершенно не помогают. Более того, он сам провоцирует приступы. На этот раз я даже не сказала ему, куда иду, но он подслушал. Я хотела задать вам несколько вопросов и вот из-за него все забыла. Да, скажите мне ради Бога, где находится Клендев? Я не могу найти его на карте. -- Это местечко в районе Люблина. -- Вы когда-нибудь там бывали? -- Бывал. Когда я ушел из дома, один человек рекомендовал меня в Клендев школьным учителем. Я дал один-единственный урок, после чего администрация школы и я, не сговариваясь, пришли к заключению, что учитель я никакой. На следующий день я уехал. -- Когда это происходило? -- В двадцатые годы. -- Значит, моего деда там уже не было. Он умер в тринадцатом году. Хотя все, что рассказывала моя гостья, в общем-то не очень меня интересовало, я слушал внимательно. Было трудно поверить, что всего одно поколение отделяет ее от клендевского раввина, его окружения, его стиля жизни. Ее лицо таинственным образом приобрело а