---------------------------------------------------------------
     © Перевел Алексей Поликовский (weter@pisem.net)
---------------------------------------------------------------







     Герман Бродер  повернулся  на бок  и  открыл  один  глаз. В  полусне он
спросил себя,  где  он  - в Америке,  в Живкове  или в  немецком  лагере?  В
воображении он даже  перенесся в  тайник на сеновале в Липске. Все эти места
перемешались в его памяти. Он, конечно, знал,  что он в Бруклине,  но слышал
крики нацистов. Они тыкали штыками и  пытались  нащупать его, в то время как
он все глубже и глубже зарывался в сено. Штык скользнул по его голове.
     Ему  понадобилось напряжение всей воли,  чтобы окончательно проснуться.
"Хватит!", - сказал он себе и сел.  Было позднее утро. Ядвига уже оделась. В
зеркале напротив кровати  он увидел себя - вытянутое лицо,  немного волос на
голове,  когда-то  рыжих,  а  теперь  желтоватых и  с  седыми  прядями.  Под
кустистыми  бровями  голубые  глаза,  взгляд  пронзительный  и  одновременно
мягкий, узкий нос, впалые щеки, тонкие губы.
     Герман  всегда просыпался измотанным и растерзанным,  как будто боролся
всю  ночь.  Этим утром у  него была даже шишка на лбу. Он потрогал  ее. "Что
это?",  -  спросил  он  себя.  След штыка  из  сна?  Эта мысль заставила его
усмехнуться. Скорее всего, ночью,  по  пути  в туалет,  он стукнулся об угол
дверцы шкафа.
     "Ядвига!", - крикнул он заспанным голосом.
     Ядвига  появилась в двери. Это была полька с румяными  щеками, курносым
носом и ясными глазами; волосы ее, светлые, как лен, были собраны на затылке
в  узел,  державшийся на  одной шпильке. У  нее были высокие скулы и  полная
нижняя  губа. В одной руке  она держала  метелку, которой смахивала  пыль, в
другой - маленькую лейку. Платье ее имело узор из зеленых и красных ромбов -
подобный узор  редко встречался  в этой стране - а на ногах  были поношенные
тапочки.
     Ядвига год после войны провела вместе с Германом в немецком пересыльном
лагере  и потом  еще  три года прожила  в Америке, но до сих пор сохранила в
себе  свежесть  и   застенчивость   польской  деревенской  девушки.  Она  не
пользовалась  косметикой.  Она  выучила  всего  несколько  английских  слов.
Герману казалось,  что она и сейчас пахнет Липском; в постели она благоухала
камелией. Из кухни доносился запах вареной свеклы, свежей картошки, укропа и
чего-то еще, что было связано с летом и землей и что он не мог бы определить
и что напоминало ему о Липске.
     Она  посмотрела  на  него с  добродушной укоризной и покачала  головой.
"Поздно  уже",  -  сказала  она.  "Я  постирала и сходила  в магазин.  Я уже
завтракала, но могла бы поесть с тобой еще раз".
     Ядвига  говорила  на   польском  деревенском.   Герман  говорил  с  ней
по-польски или, иногда, на идиш, которого она не  понимала;  он приводил  ей
цитаты из Библии или из Талмуда - в зависимости  от  того, какое у него было
настроение. Она всегда внимательно слушала.
     "Красавица, который час?", - спросил он.
     "Скоро десять".
     "Ну, тогда я встаю".
     "Хочешь чаю?"
     "Нет, не обязательно".
     "Не ходи босиком. Я принесу тебе тапочки. Я их вычистила".
     "Опять? Кто же чистит тапочки?"
     "Они совсем ссохлись".
     Герман пожал плечами.  "Чем  ты их чистила? Дегтем? Ты  как была, так и
осталась крестьянкой из Липска".
     Ядвига пошла к платяному шкафу и подала ему халат и тапочки.
     Хотя она  была его женой и соседи обращались к ней "миссис Бродер", она
вела  себя с  Германом  так,  как  будто они все  еще жили в  Живкове и  она
по-прежнему была служанкой  в доме его отца, реба Шмуэля Лейба Бродера.  Вся
семья Германа была уничтожена. Герман выжил, потому что Ядвига спрятала  его
в своей родной деревне на сеновале. Даже ее мать не знала о тайнике. В 1945,
после  освобождения,  Герман   узнал  от  очевидцев,  что  его  жену  Тамару
расстреляли, прежде отняв у нее детей,  чтобы тоже убить их. Герман вместе с
Ядвигой оставил Польшу и перебрался  в Германию, где они попали в лагерь для
переселенцев;  потом, получив американскую визу, он  женился на ней.  Ядвига
была  готова перейти  в  иудаизм,  но  ему  казалось безумием  отягощать  ее
религией, чьим предписаниям он сам больше не желал следовать.
     Долгое, опасное  путешествие в  Германию,  плавание морем,  на  военном
корабле,  в Галифакс, автобусная поездка в Нью-Йорк настолько сбили Ядвигу с
толку, что  она до сих  пор боялась  одна ездить в  подземке. Она никогда не
удалялась от дома дальше, чем на два квартала. Да и желания ходить куда-то у
нее не было. На Мермейд-авеню было все, что ей нужно - хлеб, фрукты,  овощи,
кошерное мясо (свинину Герман не ел), а еще иногда пара туфель или платье.
     В те дни, когда Герман бывал дома, он ходил с  Ядвигой гулять  на пляж.
Хотя он все время повторял, что ей ни к чему цепляться за него - он и так от
нее не  убежит!  -  Ядвига  всегда  крепко держала  его под руку. Шум и крик
оглушали ее; все прыгало и тряслось у  нее перед глазами. Соседи уговаривали
ее ездить на  пляж вместе с ними,  но  после плавания из Германии  в Америку
океан внушал ей отвращение. Ей достаточно было взглянуть на прыгающие волны,
и ее тут же  выворачивало. Иногда Герман брал  ее  с  собой  в  кафетерий на
Брайтон-бич, но она  не могла привыкнуть к поездам, которые с  оглушительным
воем  проносились по городской железной дороге, и  к  свистящим автомобилям,
мчавшимся в обе стороны, и  к толпам людей,  спешившим по улицам. На случай,
если она потеряется, Герман купил ей брелок, в котором была бумажка с именем
и адресом, но  брелок  не  мог  успокоить  Ядвигу:  она  не  доверяла  всему
написанному.
     Само провидение,  казалось, вознаградило Ядвигу  переменой в ее  жизни.
Три года Герман полностью зависел от нее. Она  приносила ему на сеновал пищу
и  воду  и  уносила его  дерьмо.  Всякий  раз,  когда Марианна,  ее  сестра,
собиралась идти  на  сеновал, Ядвига  забиралась по лестнице и предупреждала
Германа, и он тогда забирался в пещеру, которую прорыл себе в  сене.  Летом,
когда  привозили свежее сено, Ядвига прятала его в погребе для картошки. Все
это время она рисковала жизнью матери и сестры; если бы нацисты  узнали, что
она прячет еврея, они расстреляли бы их всех ; возможно, они сожгли бы тогда
и всю деревню.
     Теперь  Ядвига  жила  на  последнем  этаже  дома  с  отдаваемыми  внаем
квартирами в Бруклине. У нее были две воистину королевские комнаты, коридор,
ванная, кухня с  холодильником, газовая плита, электричество и даже телефон,
по которому Герман звонил ей, когда уезжал продавать  книги. По делам Герман
оказывался далеко от дома, но голос его всегда был рядом с ней. Когда у него
бывало тяжело на душе, он пел по телефону ее любимую песню:

     Коли будет у нас сын -
     Хвала Господу на небе!
     Радостью душа полна -
     Хвала Господу на небе!
     А на улице внизу
     Колыбель в снегу застыла.
     Раскачаем колыбель
     Нашей песенкой веселой!

     Если б был у нас наш сын -
     Хвала Господу несчастных!
     Как бы радовались мы -
     Хвала Господу несчастных!
     На твоих коленях
     Больше не лежит он
     Теплой, теплой шалью
     Некого укрыть...

     Все  и  получалось  так, как  в песне: Герман  не  хотел,  чтобы Ядвига
забеременела. В мире,  где  можно забрать  у  матери  детей и  убить  их,  у
человека  нет права  еще  раз  заводить  себе ребенка. Для  Ядвиги квартира,
которую ей подарил Герман, была  возмещением за то,  что  он отказывал  ей в
детях.   Квартира  была  подобна  волшебному  дворцу  из  тех  историй,  что
рассказывали старые женщины в деревне, когда ткали лен  или ощипывали перья.
Нажимаешь кнопку на стене, и зажигается свет. Из крана течет и горячая вода,
и  холодная.  Поворачиваешь  ручку,  и  появляется огонь, на  котором  можно
готовить. Была тут и ванна,  в которой  можно купаться каждый  день  и  быть
чистой и  не иметь вшей и  блох. А радио! Герман установил  его на волну, на
которой  по  утрам и  вечерам шли передачи  на польском, и комнату наполняли
польские  песни,  мазурки,   польки,   а  по  воскресеньям  священник  читал
проповедь, и еще были новости из Польши, попавшей под власть большевиков.
     Ядвига не умела ни читать,  ни  писать.  Герман писал за нее  письма ее
матери  и  сестре.  Когда приходил  ответ,  написанный деревенским учителем,
Герман читал его вслух. Иногда  Марианна  клала в конверт несколько зернышек
или  веточку яблони  с листиком или  маленький  цветок - все это должно было
напомнить Ядвиге о Липске в далекой Америке.
     Да, здесь,  в этой чужой стране, Герман был для  Ядвиги мужем,  братом,
отцом и  богом. Она любила его еще тогда, когда  была служанкой  в  доме его
отца.  Живя с  ним в чужих  краях, она поняла,  что была права,  считая  его
стоящим и умным человеком. Он умел устроиться в мире - он ездил на поездах и
автобусах; он читал книги и газеты и зарабатывал деньги. Когда у нее чего-то
не  оказывалось в доме, ей достаточно было  сказать ему об  этом  - он шел и
приносил,  или вскоре приносил посыльный. В этом случае  Ядвига  подписывала
квитанцию тремя маленькими кружочками, как он научил ее.
     Однажды,  17  мая,  в  день  ее именин, Герман принес ей двух птичек  -
волнистых попугайчиков. Самец был  желтый, а самочка голубая. Ядвига назвала
их Войтысь и  Марианна, в  честь своего  отца, которого  она очень любила, и
сестры. С  матерью у нее не было хороших отношений.  Когда отец Ядвиги умер,
ее мать снова вышла  замуж - за человека, который  бил своих приемных детей.
Ядвига вынуждена была оставить родной дом и работать служанкой у евреев.
     Если бы только Герман почаще бывал дома или хотя бы каждую ночь ночевал
тут  -  счастье  Ядвиги было  бы полным. Но он бывал в разъездах  и продавал
книги, зарабатывая деньги им на жизнь.  Когда Герман уезжал,  Ядвига,  боясь
грабителей,  запирала  дверь  на  цепочку;  она  не впускала  даже  соседей.
Старухи,  жившие в  доме, говорили с  ней на  смеси русского, английского  и
идиш. Они вторгались в ее жизнь, они хотели знать,  откуда она и кто ее муж.
Герман предостерегал ее, говоря, чтобы она рассказывала им как можно меньше.
Он научил ее отвечать по-английски: "Excuse me, I have no time".


     Пока ванна наполнялась, Герман брился. Борода у него отрастала  быстро.
За ночь его  лицо  делалось шершавым, как  терка. Он  стоял  перед зеркалом,
вмонтированным  в шкафчик  аптечки -  человек  с легкими  костями, чуть выше
среднего роста, с узкой грудью,  покрытой волосами, похожими на войлок,  что
лезет из  прохудившейся кожи старого дивана или кресла. Он мог есть, сколько
хотел, но всегда  оставался тощим. У него были видны все ребра, а между шеей
и плечами были  глубокие впадины.  Кадык ходил вверх  и вниз  словно сам  по
себе. Весь его вид выражал усталость и  скуку. Бреясь, он принялся сочинять.
Нацисты снова пришли к власти и заняли Нью-Йорк. Герман спрятался вот в этой
ванной комнате. Ядвига замуровала  дверь и так заштукатурила и закрасила ее,
что она стала выглядеть как стена.
     "Где тут сидеть? Вот  здесь, на крышке унитаза.  Спать я могу в ванной.
Нет, слишком короткая".  Герман бросил испытующий  взгляд на кафельный  пол.
Достаточно  ли  тут  места,  чтобы  вытянуться?  Даже если  он  уляжется  по
диагонали, придется сгибать колени. Ну, по крайней мере  у него здесь  будут
воздух и свет. В ванной было окно, выходившее на маленький задний двор.
     Герман стал  рассчитывать,  сколько  еды должна  приносить  ему  Ядвига
каждый день, чтобы  он выжил: две-три картофелины, ломоть хлеба, кусок сыра,
ложку растительного  масла, иногда таблетку  витамина.  Это  обойдется ей не
больше, чем доллар  в неделю  -  самое большее, полтора. У Германа будут тут
несколько  книг  и писчая  бумага.  Если  сравнивать  с сеновалом в Липске -
просто  роскошное  место.  В  пределах  досягаемости  у него постоянно будет
револьвер или даже пулемет. Если нацисты найдут тайник и придут арестовывать
его, он встретит их градом пуль, а одну оставит себе.
     Вода уже почти переливалась через край; ванная была полна  пара. Герман
быстро закрутил оба крана. Он был одержим своими снами наяву.
     Едва он забрался в ванну, Ядвига открыла дверь. "Вот, возьми мыло".
     "У меня есть кусок".
     "Косметическое мыло. Понюхай. Три куска за десять центов".
     Ядвига понюхала  мыло и дала ему.  У ней до сих пор были  жесткие  руки
крестьянки. В Липске она работала, как мужчина. Она сеяла, косила, молотила,
собирала картошку, даже пилила  и колола дрова. Здесь,  в Бруклине,  соседки
давали ей  разные  кремы, что бы смягчить кожу на  руках, но руки оставались
мозолистыми,  как  у  рабочего. Икры у нее были  мускулистые,  твердые,  как
камень. Все остальное было женственным и мягким. Груди полные и белые; бедра
круглые. Ей было тридцать три, но она казалась моложе.
     С восхода солнца до  той минуты, когда пора идти спать, она не отдыхала
ни минуты. Она все время находила, что делать.
     Дом  стоял неподалеку от океана,  но, несмотря на это, в открытые  окна
летели тучи  пыли, и Ядвига мыла и  терла, протирала  и драила дни напролет.
Герман помнил, как его мать хвалила Ядвигу за прилежание.
     "Давай я тебя намылю", - сказала Ядвига.
     Вообще-то говоря, он хотел побыть один. Он продолжал обдумывать во всех
подробностях, как будет скрываться  от  нацистов в Бруклине. Например, окно:
нацисты не должны обнаружить его; надо его замаскировать; но как?
     Ядвига начала намыливать ему спину, руки, поясницу.  Он не удовлетворил
ее потребности в детях, и теперь он сам стал для нее  ребенком. Она баловала
его, она играла с ним. Всякий раз, когда он уходил из дома, она боялась, что
он не вернется - исчезнет в сутолоке, в невероятных просторах Америки. Когда
он возвращался,  она воспринимала это как  чудо. Она знала,  что сегодня ему
предстоит ехать в Филадельфию, где он останется на ночь, но пусть по крайней
мере он позавтракает с ней!
     Из кухни доносился аромат кофе и  свежих булочек. Ядвига научилась печь
точно  такие булочки с маком,  какие были в Живкове.  Она выставляла на стол
всевозможные  деликатесы  и  готовила  его  любимые  блюда: клепки,  борщ  с
фрикадельками, пшенку с молоком, жаркое в мучном соусе.
     Каждый день она подавала ему свежевыглаженную  рубашку, нижнее  белье и
носки. Она так много хотела сделать для него, но ему было надо так мало.  Он
больше времени проводил в разъездах, чем дома. Ее  жгло желание поговорить с
ним. "Когда отходит поезд?", - спросила она.
     "Что? В два".
     "Вчера ты сказал в три".
     "Чуть позже двух".

     "А где этот город находится?"
     "Филадельфия? В Америке. Где же еще?"
     "Далеко отсюда?"
     "В Липске это считалось бы далеко, а здесь - два часа поездом".
     "Откуда ты знаешь, кто захочет купить книги?"
     Герман задумался. "Я этого не знаю. Я ищу покупателей".
     "Почему ты не торгуешь книгами здесь? Здесь так много людей".
     "Ты имеешь в  виду Кони Айленд? Люди  приезжают сюда поесть поп-корн, а
не почитать".
     "А что это за книги?"
     "О,  всякие:   как   строить   мосты,   как  похудеть,  как  руководить
правительством. Тексты песен, рассказы, пьесы, жизнь Гитлера..."
     Лицо Ядвиги сделалось серьезным. "Об этой свинье пишут книги?"
     "О всех свиньях пишут книги".
     "Ну-ну".  И  Ядвига  ушла  на  кухню.  Через  некоторое   время  Герман
последовал за ней.
     Ядвига  открыла  дверцу  клетки,  и попугаи  летали  по кухне.  Желтый,
Войтысь,  сел  на плечо  Германа. Он любил  погрызть  у Германа мочку уха  и
клевал крошки с его губ или кончика языка. Ядвигу всегда удивляло, насколько
моложе, свежее и счастливее выглядел Герман после того, как принимал ванну.
     Она подала ему теплые булочки с  маком,  черный хлеб,  омлет и  кофе со
сливками. Она старалась как следует кормить его,  но он ел кое-как.  Он один
раз откусывал от булочки с маком и откладывал ее в сторонку. Омлет он только
попробовал. Конечно,  его желудок ссохся во время войны, но Ядвига  помнила,
что и прежде он ел мало. У него всегда  бывали из-за  этого ссоры с матерью,
когда он приезжал домой из Варшавы, где учился.
     Ядвига озабоченно покачала головой. Он  глотает, не  прожевывая. И хотя
времени у него  еще много,  он озабоченно смотрит на часы. Он сидел на  краю
стула так,  как будто собирался вскочить. Глаза его,  казалось,  смотрели на
что-то, что находилось за стеной.
     Внезапно он сбросил с себя  это настроение и сказал: "Сегодня вечером я
буду ужинать в Филадельфии".
     "А с кем ты будешь ужинать? Или один?"
     Он перешел на идиш. "Один. Что ты выдумываешь! С царицей Савской я буду
ужинать. Если  я  торгую книгами, то ты жена  папы римского! Этот  рабби, на
которого я работаю - ну да, если бы его не было, мы бы умерли с голоду. А та
женщина в  Бронксе -  совершеннейший сфинкс. Чудо, что я не свихнулся с вами
тремя! Пиф-паф!"
     "Говори так, чтобы я тебя понимала!"
     "Почему  ты  непременно  хочешь понимать меня? Кто много знает, у  того
много горя", - как сказано у Экклезиаста. - Правда  все равно выйдет на свет
- пусть не в этом мире,  а в том, если предположить, что от наших бедных душ
что-нибудь останется. А коли нет, нам придется перебиться без правды..."
     "Еще кофе?"
     "Да, еще кофе".
     "Что пишут в газете?"
     "О, они договорились о прекращении  огня,  но это  ненадолго. Скоро они
снова начнут воевать - эти быки рогатые. Им все мало".
     "А где это?"
     "В Корее, в Китае - где угодно".
     "По радио сказали, Гитлер еще жив".
     "Даже если один Гитлер мертв, миллион других готов занять его место".
     Мгновенье Ядвига молчала. Она оперлась на щетку, которой подметала пол.
Потом сказала: "Соседка со светлыми волосами, которая живет на первом этаже,
говорит, что если б я  работала на фабрике, то зарабатывала бы двадцать пять
долларов в неделю".
     "Ты хочешь пойти работать?"
     "Когда  сидишь  дома одна,  чувствуешь себя  одинокой. Но  фабрики  так
далеко отсюда. Если б они были поближе, я бы пошла работать".
     "В Нью-Йорке все далеко. Надо или ездить на метро, или сидеть дома".
     "Я же не знаю английского".
     "Ты можешь пройти курс. Если хочешь, я запишу тебя".
     "Старуха сказала, они не берут тех, кто не знает алфавита".
     "Алфавиту я тебя научу".
     "Когда? Тебя же никогда нет дома".
     Герман знал,  что она права. И в ее возрасте  не так-то  легко учиться.
Когда  ей приходилось подписывать что-то  тремя  маленькими  кружочками, она
краснела  и  потела. Ей  было трудно выговорить  даже простейшее  английское
слово.
     Обычно Герман понимал ее  деревенский польский,  но иногда ночью, когда
Ядвигу  охватывала  страсть,  она  тараторила  что-то на  своем  тарабарском
наречии, в котором он  не  мог различить  ни  слова -  он просто никогда  не
слышал этих слов и выражений. Возможно, это был язык древних земледельческих
племен,  происходящий из времен язычества?  Герман уже давно не сомневался в
том,  что  душа  человеческая  хранит  в  себе  больше,  чем  человек  может
воспринять на протяжении одной жизни. Гены помнят другие эпохи. Даже Войтысь
и Марианна унаследовали  свой язык от поколений волнистых попугайчиков. Было
ясно, что они общаются друг  с другом;  и то, как они договаривались в  долю
секунды, в  каком направлении им лететь, доказывало, что каждый из них знал,
о чем думал другой.
     Что  касается Германа, то он и сам  для себя был загадкой. Он все время
жил в каких-то  безумных  обстоятельствах. Он был авантюрист,  грешник - и в
придачу лицемер. Проповеди,  которые он писал для рабби Ламперта, - это было
не что иное, как позор и издевательство.
     Он встал и подошел к  окну. В нескольких кварталах от дома дышал океан.
С пляжа и Серф-авеню доносились звуки летнего утра. На маленькой улице между
Мермейд-авеню  и  Нептун-авеню  все  было  тихо.  Дул   легкий   ветерок.  В
немногочисленных деревьях  щебетали птицы. Движенье воздуха принесло с собой
запах рыбы и чего-то такого, что нельзя точно определить - вонь  разложения.
Высунув голову  из окна,  Герман  видел обломки  старых судов,  брошенных  в
бухте. На их скользкие бока налипли бронированные существа  - отчасти живые,
отчасти спящие доисторическим сном.
     Герман  услышал   укоризненный  голос  Ядвиги:   "Твой  кофе   остынет.
Возвращайся к столу!"


     Герман  вышел  из квартиры и сбежал по лестнице.  Если  он  не исчезнет
быстро, Ядвига под каким-нибудь  предлогом  позовет его назад.  Каждый  раз,
когда он уходил,  она прощалась  с  ним так,  как  будто  нацисты  захватили
Америку и  его  жизнь была в опасности.  Она прижималась горячей щекой к его
щеке и просила его остерегаться  автомобилей, не забывать поесть  и помнить,
что он  должен позвонить ей. Она относилась к нему с  привязанностью собаки.
Герман  часто  подразнивал  ее,  называл  дурочкой, но всегда  помнил  о той
жертве, которую она принесла ради него. Она была открытой и честной - он был
неискренним, и  он  заплутал во лжи. И все-таки  он  не мог  долго вытерпеть
рядом с ней.
     Дом, в котором жили Герман с Ядвигой, был построен давно. Много пожилых
супружеских  пар - беженцы, желавшие дышать свежим воздухом - обитали здесь.
Они молились в маленькой синагоге, находившейся  неподалеку, и читали газеты
на идиш. В жаркие дни они выносили на улицу скамеечки  и раскладные стулья и
болтали  о  старой  родине,   об  американских  детях  и  внуках,  о  крахе,
случившимся на Уолл-стрит в 1929 году, об излечении, достигаемом  посещением
парилки, о витаминах и минеральной воде из источников близ Саратоги.
     Иногда  Германа  охватывало желание сблизиться с  этими  евреями  и  их
женами, но опыт его жизни требовал, чтобы он избегал их. Сейчас он сбежал по
шатким ступенькам  и повернул направо, на улицу, быстрее, чем  кто-нибудь из
них  мог задержать  его. Он не  успевал  в срок  выполнить работу  для рабби
Ламперта.
     Контора,  куда  спешил Герман, помещалась  в здании на Двадцать третьей
улице,  неподалеку от Четвертой  авеню. Чтобы добраться до  станции метро на
Стилвелл-авеню, у  него было четыре возможности: пойти вдоль  Мермейд-авеню,
вдоль Нептун-авеню,  вдоль Серф-авеню или  вдоль пляжа. В каждой дороге была
своя  прелесть,  но  сегодня  он   выбрал  Мермейд-авеню.  Эта  улица  имела
восточноевропейский колорит. Прошлогодние плакаты, оповещавшие о выступлении
канторов и раввинов и сообщавшие о ценах на места в синагогах, еще висели на
стенах. Из ресторанов и кафетериев доносились запахи бульона, каши, рубленой
печени. Булочные торговали оладьями  и  печеньем,  штруделем  и коржиками  с
луком. Перед одним из магазинов женщины выуживали из бочек соленые огурцы.
     Пусть даже у  него никогда не бывало  большого  аппетита  -  но  голод,
пережитый  в годы  нацизма,  настолько  въелся в  тело,  что один  вид  пищи
возбуждал его. Солнце освещало ящики и корзины, полные апельсинов,  бананов,
вишен, клубники и  помидоров. Евреи жили здесь  как хотели,  на  свободе! На
главных и боковых  улицах висели вывески  школ, где  преподавали на  иврите.
Была тут  даже школа с преподаванием на идиш. Шагая, он изучал улицу и искал
место, где можно было  бы спрятаться, если бы нацисты заняли Нью-Йорк. Можно
ли построить здесь  подземный  бункер?  Разрешат ли  ему  спрятаться в башне
католической церкви? Он никогда не был  партизаном, но теперь часто  думал о
позициях, с которых удобно вести огонь.
     На Стилвелл-авеню  Герман повернул направо, и  горячий ветер, пахнувший
поп-корном, тут же налетал на него.  Зазывалы  заманивали  публику  в парк с
аттракционами и балаганами. В парке были карусели, тиры, медиумы, которые во
время спиритических  сеансов  за пятьдесят центов  вызывали души умерших.  У
входа в метро итальянец с выпученными глазами бил длинным ножом по железке и
выкрикивал одно-единственное слово голосом, который перекрывал  весь шум. Он
продавал  сахарную  вату  и  мягкое  мороженое,  таявшее,  как  только   оно
оказывалось в  стаканчике. На другой  стороне набережной, за толкотней  тел,
блестел  океан. Пусть  все это  дешевка и  китч, но  сияние красок, избыток,
свобода каждый раз заново потрясали Германа.
     Он пришел на станцию  метро. Пассажиры, в основном молодые, выпрыгивали
из поездов. Таких необузданных лиц Герман не видел в Европе. Но молодые люди
здесь были одержимы страстью к удовольствиям, а не страстью к преступлениям.
Парни бежали и орали  и пихались,  как  козлы. У  многих были черные  глаза,
низкие  лбы,  курчавые волосы.  Тут  были  итальянцы,  греки, пуэрториканцы.
Молодые девушки с широкими бедрами и высокой грудью несли сумки, полные еды,
подстилки  для пляжа, крем для загара и зонтики от  солнца.  Они  смеялись и
жевали резинку.
     Герман спустился по  лестнице  вниз,  и  тут  же подошел  поезд.  Двери
разошлись, и  его  обдало жаром.  Гудели вентиляторы.  Голые  лампы  слепили
глаза; на перроне  были разбросаны  газеты  и скорлупа от орехов. Пассажиры,
ждавшие поезда, подзывали полуголых черных мальчишек, и те чистили им туфли.
Мальчишки склонялись у их ног, как первобытные язычники перед богами.
     На сиденье лежала оставленная кем-то еврейская газета. Герман ваял ее и
прочитал заголовки. Сталин заявил в  интервью,  что коммунизм  и  капитализм
способны  к  мирному  сосуществованию.  В  Китае шли  бои  между красными  и
войсками  Чан Кай-ши. На  внутренних полосах  газеты беженцы описывали ужасы
Майданека, Треблинки, Освенцима. Свидетель, которому удалось бежать, сообщал
о лагерях на севере России, где  раввины, социалисты, либералы,  священники,
сионисты  и  троцкисты,  как рабы,  добывали золото  и умирали  от  голода и
болезней. Герман считал, что  в нем выработалась невосприимчивость к ужасам,
но  каждый  новый кошмар поражал  его. Статья  завершалась предсказанием:  в
конце концов все-таки удастся создать систему, которая исцелит мир на основе
равенств и справедливости.
     "Вот как? Им все еще неймется лечить?".  Герман  уронил газету  на пол.
Фразы о "лучшем мире" и  "светлом  будущем"  казались ему оскорблением пепла
замученных. Каждый раз,  когда он слышал слова о том, что  жертвы погибли не
напрасно, в нем поднимался гнев. "Но что я могу сделать? Я вношу свою долю в
общее зло".
     Герман открыл папку, вынул рукопись и,  читая, делал пометки  на полях.
Его образ жизни был столь же причудлив, как все, что  он пережил. Он сочинял
книги для рабби. Рабби тоже обещал "лучший мир" - в раю.
     Читая, Герман скривил  лицо. Рабби  продавал  Бога,  как Terah  идолов.
Герман находил  для себя лишь одно оправдание:  большинство людей, слушавших
проповеди рабби или читавших его сочинения,  тоже были не вполне честными. У
современных евреев была одна цель: подражать не-евреям.
     Двери  поезда открывались  и закрывались;  Герман  каждый раз  поднимал
голову.  В  одном он был уверен: Нью-Йорк кишел нацистами. Союзники объявили
амнистию  восьмистам тысячам  "маленьких  нацистов". Обещание предать  убийц
суду   с   самого   начала  было  обманом.  Кто  кого  хотел   наказать?  Их
справедливость была ложью.
     Поскольку  у него  не  хватало  мужества покончить  самоубийством,  ему
оставалось только  закрывать глаза, затыкать уши, замыкать душу и жить,  как
червь.
     На Юнион-сквер  Герман должен был пересесть на экспресс местной линии и
потом выйти на Двадцать третьей улице, но когда он поднял голову, то увидел,
что поезд как раз  подходит к Двадцать четвертой. По лестницам он перебрался
на  противоположный перрон и  сел в поезд, шедший в обратную сторону.  Но он
снова пропустил свою станцию и проехал лишнее - до Кэнал-стрит.
     Блуждания в метро,  обыкновение перекладывать вещи с места  на место  и
забывать, где они,  плутать по  улицам, терять  рукописи,  книги  и записные
книжки - все  это  висело над Германом,  как  проклятье. Он  подожгу искал в
карманах то,  что  потерял.  Исчезала то ручка,  то очки с темными стеклами;
исчезал бумажник; он забывал даже  номер собственного  телефона. Он  покупал
зонтик и в  тот же день где-нибудь оставлял его.  Он надевал галоши, и через
несколько  часов их на нем не было. Иногда он думал, что злые духи и домовые
издеваются над ним. Наконец он пришел в контору, которая находилась  в одном
из домов, принадлежавших рабби.


     У  рабби  Милтона  Ламперта не  было  прихожан.  Он  писал  статьи  для
выходящих  в  Израиле на иврите  журналов  и для англо-еврейских ежемесячных
изданий в Америке  и  Англии. У него  были  заключены  договоры  на  книги с
различными издательствами. Он пользовался  популярностью в клубах  общин и в
университетах, где  читал  лекции. У рабби не  было  ни времени, ни терпения
заниматься  наукой или писать.  Он сделал  состояние на  торговле земельными
участками. У  него было полдюжины санаториев, он построил дома с квартирами,
отдававшимися  внаем,  в  Бороу-парк и Вильямсбурге,  и он  был совладельцем
фирмы,  проводившей   экспертизу  строительных  проектов,  оценивавшихся   в
миллионы. У него  была пожилая  секретарша,  миссис  Регаль, которую  он  не
увольнял, несмотря на  то,  что она  небрежно  выполняла  свои  обязанности.
Когда-то он развелся с женой, но теперь снова жил с ней.
     То, что делал для него Герман, рабби называл "исследованиями". На самом
деле Герман писал для рабби книги, статьи и доклады. Он писал их на иврите и
идиш, кто-то переводил их на английский, и кто-то третий редактировал их.
     Герман  уже  несколько  лет работал на рабби Ламперта. Рабби  был  всем
одновременно: толстокожим, добродушным, сентиментальным,  хитрым,  жестоким,
наивным.  Он блестяще  знал запутанные комментарии из Шульхан  Арух,  но мог
ошибиться,   цитируя  строку  из   Пятикнижия.  Он  спекулировал  на  бирже,
участвовал   в  различных  махинациях  и  организовывал   сбор  средств  для
всевозможных  благотворительных  целей. Он имел  рост почти метр  девяносто,
большое брюхо и весил около двух с половиной центнеров. Он изображал из себя
Дон Жуана, но Герман быстро понял, что рабби не имеет успеха у женщин.
     Рабби  все  еще  искал  большой  любви  и  часто бывал  смешон в  своих
совершенно безнадежных поисках.  Дело дошло до  того, что однажды  в отеле в
Атлантик-Сити разъяренный муж  заехал  рабби  по носу. Его  траты часто были
большими, чем его  доходы - так, по крайней мере, он писал в своей налоговой
декларации.  Он ложился спать  в два часа  ночи и  вставал в  семь  утра. Он
пожирал бифштексы в два фунта весом, курил гаванские сигары, пил шампанское.
Давление у него  было чересчур высокое, и врач предостерегал  его, говоря  о
возможном сердечном приступе. Ему было шестьдесят четыре года, и энергия его
не убавлялась, и  повсюду его знали как "динамичного рабби". Во  время войны
он  служил  в  армии  военным раввином;  он  хвастался перед  Германом,  что
дослужился до полковника.
     Едва Герман вошел в контору , как зазвонил телефон. Он поднял трубку, и
тотчас с того конца провода донесся сильный,  рассерженный бас  рабби. "Где,
ко всем чертям, вы  прячетесь? Вы должны были сегодня с  утра сдать  работу!
Где  моя  речь  для  Атлантик-Сити?   Вы  забываете,  что  я  должен  загодя
просмотреть ее, не говоря уж о том, что у меня есть и другие дела. И что это
такое -  жить в доме,  где  нет телефона?  Тот, кто работает на меня, должен
быть достижим.  Он не  должен забиваться  в нору, как мышь! Ах, вы  все  еще
новичок!  3десь  Нью-Йорк, а не  Живков! Америка свободная страна; вам здесь
незачем прятаться.  Разве  что вы зарабатываете  деньги запрещенный способом
или черт знает что еще! Говорю вам сегодня в последний раз  - поставьте себе
телефон, или нашему сотрудничеству придет конец. Ждите меня, я сейчас приду.
Мне надо  кое-что обсудить  с  вами. Оставайтесь  на  месте!" Рабби  Ламперт
положил трубку.
     Герман начал писать - быстро и  мелким почерком.  При первой встрече  с
рабби он не решился признаться, что женат на польской крестьянке. Он сказал,
что вдовец и что  снимает комнату  у своего бедного друга со старой родины -
портного,  у  которого  нет  телефона.  Номер Германа  в  Бруклине  стоял  в
телефонной книге под именем Ядвиги Прач.
     Рабби Ламперт часто  спрашивал, нельзя ли ему навестить  Германа у  его
портного. Рабби  находил особенное  удовольствие  в том, что бы проехаться в
кадиллаке по  бедным  районам. Он  наслаждался, когда  люди восхищались  его
большим телом и  дорогими костюмами.  И ему доставляло радость быть щедрым -
он  любил  давать  работу   нуждающимся,  писать  рекомендательные   письма,
открывавшие двери филантропических организаций. До сих пор Герману удавалось
удерживать  рабби от визита. Он объяснял,  что  портной избегает  людей, что
пребывание в  лагере  сделало  его несколько эксцентричным человеком, вполне
способным  не впустить рабби в дом. Герман остудил желание рабби  еще и тем,
что  упомянул  мимоходом,  что жена портного  парализована и у супругов  нет
детей. Рабби предпочитал семьи с дочерями.
     Рабби прожужжал Герману все уши: он должен переехать! Он даже предложил
ему найти жену. Он готов был  предоставить Герману квартиру в одном из своих
домов. Герман объяснил в ответ, что старик-портной спас ему жизнь в Живкове;
он не может обойтись без  тех  нескольких долларов, что Герман платит ему за
квартиру. Одна ложь влекла за  собой другую. Рабби  произносил речи  и писал
статьи против браков с иноверцами. Герман не раз должен был распространяться
на эту тему вместо рабби  в его трудах и предостерегать читателя от смешения
с "врагами Израиля".
     Какие  разумные  объяснения  можно было найти  для  его  поведения?  Он
преступал иудейскую веру, американское право, мораль. Он обманывал не только
рабби, но  и Машу. Но он просто-напросто не мог иначе. Святая доброта Ядвиги
была скучна ему. Стоило ему заговорить с ней, как  он тут же чувствовал, что
он в комнате один. А Маша была такой сложной, своенравной и невротичной, что
он не мог сказать  правду и  ей тоже. Он  убедил ее, что  Ядвига фригидна, и
торжественно поклялся, что  разведется с Ядвигой, как только Маша разведется
со своим мужем, Леоном Тортшинером.
     Герман услышал тяжелые шаги, и в двери появился рабби. Он едва проходил
в  дверь:  большой,  широкий  - великан  с красным  лицом,  толстыми губами,
крючковатым носом  и выпуклыми черными глазами.  Он  носил  светлый  костюм,
желтые туфли  и вышитый золотом галстук, в  который  была  воткнута иголка с
жемчужиной.  Во рту у него была длинная сигара. Из-под  шляпы-панамы спадали
волосы с проседью. На запястьях светились рубиновые запонки, а на левой руке
сверкал перстень с брильянтом и с печаткой.
     Он  вынул сигару изо  рта, стряхнул пепел на пол и вскричал: "Теперь вы
начали писать!  Все должно было  быть  готово еще несколько дней назад! Я не
могу  все время ждать до последней минуты. Что  вы там  нацарапали?  Слишком
длинно. Конференция раввинов - это не собрание старцев в Живкове! Мы здесь в
Америке, а не в  Польше.  Ну,  и как  дела с эссе о Баал-Шеме? Вы уже  давно
должны были написать его. Конец близок? Если нет,  то скажите мне об этом, и
я  поищу  себе  кого-нибудь  другого  -  или  наговорю  в  диктофон  и  велю
расшифровать миссис Регаль".
     "Сегодня все будет готово".
     "Дайте  страницу, которую  вы  только что написали, и кончайте морочить
мне голову с вашим адресом. Где  вы все-таки живете - в преисподней? в замке
Асмодея? Я постепенно начинаю думать, что у вас есть жена и вы прячете ее от
меня".
     У Германа пересохло во рту.
     "Я хотел бы иметь жену".
     "Если  бы хотели, то имели бы. Я подыскал для вас отличную женщину,  но
вы же не желаете даже посмотреть на нее! Чего вы  боитесь? Никто и не думает
силой тащить вас под венец. Итак, ваш адрес?"
     "Ей Богу, это ни к чему".
     "Я  настаиваю, что бы вы дали мне  ваш  адрес. Записная книжка у меня с
собой. Ну!"
     Герман дал ему адрес в Бронксе.
     "А ваш соотечественник, как его зовут?"
     "Джо Прач".
     "Прач.  Необычная  фамилия.  Как  это пишется?  Я  велю  поставить  там
телефон, а счет вы пришлете сюда, в контору".
     "Вы не можете сделать это без его согласия".
     "Ему какое дело?"
     "Звонки пугают его. Они напоминают ему о лагере".
     "У  других  беженцев есть телефоны. Поставьте его в вашей комнате.  Ему
это тоже пригодится. Если ему станет плохо, он сможет в любую минуту вызвать
врача.  Чушь!  Люди  свихнулись!  Вот  почему на  нас  каждые  несколько лет
обрушивается война; вот почему выплывают люди вроде Гитлера. Я  настаиваю на
том,  что бы  вы каждый  день шесть  часов  проводили  в  конторе  - мы  так
договорились.  Я  плачу за аренду и вычитаю эти деньги  из налогов. Но  если
контора всегда  закрыта, то  это уже не контора.  У меня  и  без  вас  забот
хватает".
     Рабби Ламперт сделал паузу; потом он сказал: "Я хотел,  чтобы  мы стали
друзьями; но в вас есть что-то  такое, что очень затрудняет дружбу. Я мог бы
во многих  вещах помочь вам, но вы замкнуты, как устрица.  Что это за тайны,
что вы прячете за семью печатями?"
     Герман ответил не сразу. "Каждый, кто пережил то, что пережил я, больше
не принадлежит этому миру", - сказал он наконец.
     "Пустые слова. Вы  так же принадлежите этому миру, как мы все. Вы могли
тысячу раз быть на  волосок от смерти, но до тех пор, пока вы живы и едите и
ходите и -  пардон - посещаете туалет, вы так же состоите из  плоти и крови,
как любой другой.  Я  знаю сотни  людей,  которые пережили  концентрационные
лагеря,  некоторые  из  них  практически  уже  были  на пути  к  печам - они
находятся в Америке, они ездят на  автомобилях, они делают свои дела. Или вы
в этом мире, или в том.  Вы не можете одной ногой стоять  на земле, а другой
на небесах. Вы ломаете  комедию, вот  и  все. Но  почему? По крайней мере со
мной вы можете быть откровенны".
     "Я откровенен".
     "Что расстраивает вас? Вы больны?"
     "Нет. Вообщем-то нет".
     "Возможно, вы импотент. Это нервное, это не врожденное".
     "Нет, я не импотент".
     "Что  же тогда? Ну, я не  хочу навязывать  вам  дружбу. Но я сегодня же
закажу вам установку телефона".
     "Пожалуйста, подождите с этим еще немного".
     "Почему? Телефон - не нацист; он людей не пожирает. Если у вас  невроз,
сходите к  врачу. Может быть, вам нужен психоаналитик. Такая мысль не должна
пугать  вас.  Это  не  означает, что  вы сумасшедший. Лучшие  люди  ходят  к
психоаналитикам. Даже я ходил одно время. У меня есть друг, доктор Берховски
- он из Варшавы. Если я пошлю вас к нему, он не возьмет с вас много".
     "Честно, рабби, мне ничего не нужно".
     "Прекрасно,  ничего. Моя жена тоже всегда утверждает, что  ей ничего не
нужно, и  все-таки она больная. Она зажигает плиту  и уходит в  магазин. Она
включает  воду в  ванной  и накрывает  тряпкой  аварийной  слив.  Я  сижу за
письменным столом  и вдруг вижу на ковре  лужу.  Я спрашиваю  ее,  зачем она
вытворяет такие  вещи,  а  она впадает  в  истерику и проклинает  меня.  Для
подобных случаев у  нас и существуют  психотерапевты  -  они должны помогать
нам, прежде чем мы заболеем настолько, что нас придется изолировать".
     "Да, да".
     "Да - пустое слово. Дайте-ка посмотреть, что вы там написали".





     Каждый  раз,  когда Герман говорил,  что уезжает  продавать книги  - он
проводил ночи у Маши в Бронксе. В ее квартире у него была своя комната. Маша
годы  провела  в  гетто и  концлагерях  и выжила.  Она  работала кассиршей в
кафетерии на Тремонт-авеню.
     Машин  отец,  Меир  Блох, был сыном богача, реба Мендля Блоха,  который
владел  землей в Варшаве  и  имел  честь сидеть за  столом  Александровского
рабби.  Меир  говорил  по-немецки,  сделал себе имя как писатель, пишущий на
иврите, и был покровителем  искусств. Он бежал из Варшавы, прежде  чем немцы
оккупировали страну, но вскоре умер в Казахстане от недоедания и дизентерии.
Маша,  по воле своей ортодоксальной  матери, училась в  школах Бет-Иакова, а
потом  в  еврейско-польском  университете Варшаве. Во время  войны ее  мать,
Шифру Пуа,  выслали  в одно гетто, а Машу  в другое. Они увидели  друг друга
только после освобождения в 1945 году, когда встретились в Люблине.
     Хотя  Герман и  сам сумел пережить Катастрофу, ему никогда не удавалось
понять, как удалось спастись этим двум женщинам. Он почти  три года прятался
на сеновале. Это был провал в его жизни, дыра, которая никогда не затянется.
В то лето, когда нацисты вошли в Польшу, он был в гостях у своих родителей в
Живкове, а его жена, Тамара, уехала с обоими детьми к своей семье  на курорт
в  Наленчев,  где у ее отца была вилла.  Сначала  Герман прятался в Живкове,
потом  у Ядвиги в Липске; таким  образом  он  избежал  принудительных работ,
гетто и концлагеря. Он слышал, как ругались и стреляли нацисты - но смотреть
им  в лица  ему не  пришлось.  Целыми днями он не видел  дневного света. Его
глаза привыкли к  темноте, его руки и ноги  онемели и ничего не чувствовали,
потому что он не мог пользоваться ими. Его  жалили насекомые, кусали полевые
мыши и крысы. У  него была высокая температура, и Ядвига лечила его травами,
которые собирала  в полях,  и  водкой,  которую  воровала у своей матери.  В
мыслях  Герман часто сравнивал себя с талмудическим мудрецом Хони Хамаголом,
о  котором  легенда  говорила,  что  он  проспал  семьдесят  лет  подряд,  а
проснувшись, обнаружил  мир столь  чуждый,  что тут  же принялся  молиться о
смерти.
     Герман познакомился с Машей  и Шифрой Пуа в Германии. Маша была замужем
за неким доктором  Леоном Тортшинером, ученым, который вроде бы открыл новый
витамин или по крайней мере участвовал в исследованиях. Но в Германии он дни
и ночи напролет проводил, играя в карты с бандой контрабандистов. Он говорил
на жаргонном польском и между делом упоминал  названия университетов и имена
профессоров,  на  которых,  как  он  утверждал,  он  работал.  В  финансовом
отношении  он  держался  тем, что  получал от "Джойнта",  а  также  тем, что
перепадало от скудных Машиных заработков. Она зарабатывала на хлеб, латая  и
перешивая чужую одежду.
     Маша, Шифра  Пуа и  Леон Тортшинер  уехали  в  Америку  раньше Германа.
Приехав в Нью-Йорк, Герман снова встретил Машу. Сначала он  работал учителем
в еврейской  школе, где  преподавал  Талмуд,  потом корректором в  маленькой
типографии,  где  и познакомился с  рабби.  К этому  времени  Маша  уже жила
отдельно от мужа, который, как выяснилось, никогда не делал никаких открытий
и  не имел  никакого права  носить титул  доктора. Теперь он был  любовником
состоятельной пожилой женщины, вдовы торговца земельными участками. Герман и
Маша влюбились  друг в  друга  еще  в  Германии. Маша клялась,  что  цыганка
предсказала  ей  встречу  с  Германом.  Цыганка описала  Германа  вплоть  до
мельчайших подробностей и предупредила Машу, что эта любовь принесет ей горе
и страдание. Предсказывая Маше  будущее, цыганка  впала  в транс  и лишилась
чувств.
     Герман и Тамара,  его первая жена, выросли в состоятельных семьях. Отец
Тамары,  реб Шахна Лурия, торговал лесом и  имел долю в деле  зятя,  который
торговал посудой.  У него  было  две дочери - Тамара и  Шева. Шева погибла в
концлагере.
     Герман был единственным ребенком  в  семье. Его отец,  реб  Шмуель Лейб
Бродер, приверженец  гусятинского раввина, был зажиточный человек, владевший
в  Живкове  несколькими  домами. Он платил раввину, который обучал его  сына
тонкостям иудейского вероисповедания, и польскому учителю, который передавал
ему светские  знания.  Реб Шмуэль  Лейб  надеялся, что его  единственный сын
станет  раввином  современного  толка.  Мать  Германа,  окончившая  немецкую
гимназию  в Лемберге, хотела, что бы  ее сын стал врачом. В девятнадцать лет
Герман  отправился  в  Варшаву,  выдержал приемные  экзамены в университет и
записался  на философский  факультет. С детства его тянуло  к  философии. Он
прочитал все философские  книги,  которые  только  мог найти  в библиотеке в
Живкове.  В  Варшаве  он  против воли  своих родителей  женился  на  Тамаре,
студентке  факультета   биологии,   принимавшей  активное  участие  в  левом
движении. Уже с  самого начала они не очень хорошо  ладили  друг  с  другом.
Считая себя учеником  Шопенгауэра. Герман полагал, что не  должен жениться и
давать жизнь  новым поколениям. Он сообщил  об этом Тамаре, но она все равно
забеременела,  не  согласилась  делать  аборт  и  мобилизовала  свою  семью,
принуждая его жениться. Родился мальчик. Некоторое время она была  страстной
коммунисткой  и  даже  собиралась  переселиться  в  Советский   Союз.  Потом
отбросила коммунизм и стала  членом  партии Поалей Цион. Ни родители Тамары,
ни родители  Германа  не  могли  больше поддерживать  молодую  пару,  и  они
зарабатывали на жизнь, давая уроки. Через три года Тамара  родила девочку  -
по Отто  Вайнингеру (которого Герман считал  тогда  солиднейшим философом  )
создание "без чувства логики, без памяти, аморальное, не что иное, как сосуд
секса".
     Во время войны и  в годы после нее у  Германа было  достаточно времени,
что  бы  пожалеть о  своем  отношении к родителям.  Но  в  глубине  души  он
оставался таким же. каким был: человек, не веривший в самого  себя  и в весь
род людской;  фаталист-гедонист, живущий  в тоске самоубийства.  Все религии
лгали. Философия обанкротилась. Пустые  обещания прогресса были не более чем
плевками в лица мучеников всех поколений. Если время представляет собой одну
из форм восприятия или категорию разума, то тогда  прошлое  живо, совершенно
также,  как  настоящее.  Каин   продолжает   убивать   Абеля.  Навуходоносор
по-прежнему убивает  сынов  Седекии и  выкалывает Седекии глаза. Кишеневский
погром никогда не кончается.  Евреев  все  сжигают  и сжигают в Освенциме. У
тех, кому не хватает мужества положить конец своему существованию,  остается
только  один  выход:  умерщвить   сознание,  парализовать  память,  погасить
последнюю надежду.


     Оставив контору рабби, Герман  на метро  поехал в  Бронкс. Стоял жаркий
летний день. Люди вокруг  куда-то шагали, спешили. Все места  в экспрессе на
Бронкс  были  заняты. Герман  крепко  держался за кожаную петлю.  Вентилятор
взбивал  воздух над его  головой, но  не мог  охладить его. Герман  не  стал
покупать дневную  газету и поэтому читал рекламу - чулок, шоколада, супов из
пакетиков,  "достойных погребений". Поезд  гремел в узком туннеле. Сияющие в
вагоне лампы не могли развеять тьму. На каждой станции все новые толпы людей
вжимали себя  в  вагон.  Воздух пахнул  косметикой и потом.  Краски таяли на
лицах женщин; тени на веках превращались в грязь, ресницы слипались.
     Толпа  медленно редела;  теперь  поезд  ехал над  землей,  по  железной
дороге. В окнах фабрик Герман видел черных и  белых женщин, ловко работавших
на  станках. В  помещении с низким металлическим потолком подростки играли в
бильярд. На плоской  крыше в шезлонге  лежала  девушка в купальнике. В лучах
заходящего  солнца  она   принимала   солнечную   ванну.  Птица   летела  по
бледно-голубому небу. Дома не выглядели старыми, но  над городом  парил  дух
старости  и  распада. На всем лежала пыльная дымка, золотая и  горячая,  как
будто Земля вошла в хвост кометы.
     Поезд  остановился, и Герман вышел. Он сбежал по  железным лестницам  и
пошел к парку. Тут росли деревья и трава; птицы прыгали и щебетали в ветвях.
Вечером все парковые скамейки будут заняты, но  сейчас на них только кое-где
сидели пожилые люди.  Старик в  синих очках читал через лупу газету на идиш.
Другой  закатал штанину до колена и  грел на солнце свою ревматическую ногу.
Старая женщина вязала кофту из грубой серой шерсти.
     Герман свернул налево  и пошел по  улице, где  жили  Маша и  Шифра Пуа.
Домов на улице было немного,  между  домами были заросшие сорняками пустыри.
Тут же  находился старый склад  с  заложенными кирпичами окнами и  запертыми
воротами.  В обветшалом доме столяр изготовлял  мебель,  которую продавал  в
"полуготовом состоянии". На пустом доме  с  забитыми окнами  висела табличка
"Продается".  Герману  казалось, что  улица  раздумывает и  никак  не  может
решить: пребывать ли ей и дальше в этом квартале или сдаться и исчезнуть.
     Шифра Пуа и Маша жили на третьем этаже дома  с обвалившейся  верандой и
пустым первым этажом, окна  которого  были заколочены досками и  жестью.  По
шаткому полу веранды он прошел к двери.
     Герман поднялся по  двум лестничным пролетам и остановился - не потому,
что устал, а потому, что ему нужно было время, что  бы допридумывать кое-что
до конца. Что будет, если Земля  расколется на две  части, точно  посередине
между Бронксом и Бруклином? Ему придется остаться здесь. Ту половина. Земли,
на которой останется Ядвига, перетянет на новую  орбиту какая-нибудь звезда.
А  что случится потом? Если  теория Ницше о  вечном повторе верна, все  это,
может быть, уже происходило квадрильон лет назад. Бог делает  все, что в его
силах, написал где-то Спиноза. Герман постучал в  кухонную дверь, и Маша тут
же открыла. Она была невысока, но ее стройная фигура и манера держать голову
создавали впечатление, что  она все-таки высокая. У нее были темные волосы с
красноватый отливом.  Герман любил  говорить, что они из  огня и  несчастья.
Цвет лица  ее был  ослепительно-белый, глаза  светло-голубые с зеленью,  нос
узкий,  подбородок острый. Высокие скулы были особенно заметны  из-за  того,
что щеки у нее были впалые. Между полных губ висела  сигарета. Лицо выражало
силу  человека, выжившего среди смертельных  опасностей. Сейчас Маша  весила
сто  десять  фунтов,  но  к  моменту  освобождения  в  ней оставалось  всего
семьдесят два.
     "Где твоя мать?", - спросил Герман.
     "В своей комнате. Она сейчас выйдет. Садись".
     "Смотри, я принес тебе подарок". Герман вручил ей сверточек.
     "Подарок? Ты не должен все время приносить мне подарки. Что это?"
     "Шкатулка для марок".
     "Марок?  Ты  как угадал. А марки там  уже  есть?  Да, вот они. Мне надо
написать примерно сто  писем, но я неделями  не могу добраться до авторучки.
Оправдание, которое у меня всегда под рукой - в доме  нет марок. Теперь  мне
больше не увильнуть.  Спасибо, милый. Но  тебе  ни  к чему тратить так много
денег. Ну ,  ладно, пойдем поедим. Я приготовила  то, что ты любишь - мясо с
овсянкой".
     "Ты обещала мне больше не готовить мяса".
     "Я  и  сама себе  это  тоже обещала,  но  от еды без  мяса я не получаю
удовольствия. Сам Бог ест мясо - человеческое. Вегетарианцев не существует -
ни единого. Если бы ты видел  то, что видела я, ты бы понимал, что Бог любит
убивать".
     "Не обязательно делать все, что любит Бог".
     "Нет, обязательно".
     Дверь комнаты открылась, и  вошла Шифра  Пуа - она была выше, чем Маша,
брюнетка с темными глазами, черными, местами седыми волосами, туго стянутыми
сзади в узел, остро вырезанным носом и сросшимися бровями. Над верхней губой
у нее было родимое пятно, на подбородка росли волосы. На левой скуле шрам  -
след нацистского штыка, оставшийся от первых недель вторжения.
     С первого  взгляда было видно, что когда-то она была красивой женщиной.
Меир Блох влюбился  в нее и писал  ей песни на иврите. Но  лагерь и  болезни
оставили свои следы.  Шифра Пуа всегда  носила  черное.  Она все еще была  в
трауре  по мужу,  родителям,  сестрам  и  братьям  -  все погибли в  гетто и
лагерях. Сейчас она щурилась, как это делает человек,  внезапно  попавший из
темноты  на  свет.  Она  подняла свои  тонкие  длинные руки так,  как  будто
собиралась пригладить  волосы, и сказала: "О, Герман  я  тебя  еле узнала. У
меня теперь дурная привычка - сесть и сразу  уснуть. А по ночам не могу глаз
сомкнуть до  утра и все думаю. Потом глаза целыми днями слипаются.  Я  долго
спала?"
     "Кто  знает?  Я  понятия  не имела, что ты спишь", - сказала Маша. "Она
ходит по дому  тихо, как  мышка. Тут у нас действительно есть мыши, но между
их походкой и маминой я не  слышу различия.  Она бродит ночи напролет и даже
не потрудится зажечь  свет. Ты как-нибудь упадешь в темноте и сломаешь ногу.
Подумай об этом".
     "Ты  снова  за свое.  Вообще-то я  сплю  не по-настоящему, у меня перед
лицом как будто падает  занавес, и  тут  же голова становится пустой. Я тебе
такого не пожелаю. Но чем это пахнет? Что это горит?"
     "Ничего не горит, мама, ничего  не горит. У  мамы смешная особенность -
во  всем,  что у  нее не  получается,  упрекать меня. Все,  что она готовит,
подгорает, а как только готовить начинаю я, она чувствует, что что-то горит.
Она  наливает  молоко,  молоко переливается, а мне она говорит, чтобы я была
аккуратной. У Гитлера, должно быть, была такая болезнь.  В нашем лагере была
одна женщина, которая все время болтала вздор о других - она обвиняла  их  в
том, что сделала сама. Это было противно  и одновременно смешно. Сумасшедших
не существует; безумцы только ведут себя так, как будто сошли с ума".
     "Все у тебя совершенно нормальные  - только твоя мать  ненормальная", -
обиженно сказала Шифра Пуа.
     "Я не это имела  в виду,  мама. Не извращай  мои слова. Садись, Герман,
садись.  Он подарил  мне  шкатулку  для марок.  Теперь мне  придется  писать
письма. Вообще-то говоря, сегодня я собиралась  убрать твою комнату, Герман,
но  возникла  тысяча  других дел.  Я ж  тебе  говорила: будь жильцом как все
жильцы.  Если ты не  требуешь,  чтобы  твою  комнату содержали в  чистоте  и
порядке, то  так  и  будешь жить в грязи. Нацисты так долго  заставляли меня
делать некоторые вещи, что теперь я никак не  могу делать их по доброй воле.
Если я хочу что-то сделать, то должна вообразить,  что надо мной стоит немец
с автоматом. Здесь, в Америке, я пришла к  выводу, что рабство не такая уж и
трагедия - когда приходится поработать, то нет ничего лучше плетки".
     "Ты  только  послушай.  Спроси  ее,  понимает   ли  она,   что  несет",
-пожаловалась Шифра Пуа. "Она просто должна все время мне противоречить, вот
и все. Она унаследовала эту манеру от семьи своего  отца - да будет спокойно
ему в раю. Они всегда любили поругаться. Мой папа - да покоится  он в мире -
твой дед  как-то  сказал:  "Ваши талмудические аргументы  великолепны, но  в
конце  концов вам каким-то образом почему-то удается  доказать, что на пасху
разрешено есть хлеб".
     "Какое отношение ко всему  этому имеет хлеб на пасху? Пожалуйста, мама,
сядь.  Я не выношу, когда  ты стоишь. Она так шатается, что мне кажется, она
вот-вот  упадет.  И  падает  ведь.  Дня не  проходит, что бы она хоть раз не
упала".
     "Что  ты  еще там обо  мне  выдумываешь? Я лежу в больнице в Люблине, и
смерть стоит у моей кровати. Наконец-то я обрету покой. Вдруг появляется она
и зовет меня назад в этот мир. Зачем  я тебе понадобилась, если ты все время
рассказываешь обо мне небылицы? Умереть хорошо, это радость. Кто  попробовал
смерти, для того жизнь стала неинтересной. Я думала, она  тоже умерла. Вдруг
вижу, она жива и  пришла меня навестить. Сегодня она отыскала меня, а завтра
уже пилит  меня, втыкает  в меня тысячу иголок. Если бы я рассказала все как
есть, то любой решил бы, что у меня не все дома".
     "Ничего подобного,  мама. Чтобы описать состояние, в котором она  была,
когда я вывезла ее из Польши, понадобилась бы бочка с чернилами. Но об одном
могу сказать с чистой совестью: никто еще не мучил меня так, как она".
     "Что такого я тебе сделала,  дочка, что ты  так говоришь? Ты была тогда
здорова - да не коснется тебя злой взгляд! - а я мертва. Я сказала ей прямо:
"Я больше не хочу жить. С меня хватит". По она как фурия вцепилась в  меня и
втащила назад  в жизнь.  Яростью можно разрушить человека, а можно заставить
его  жить. Зачем я ей понадобилась? Ей приспичило  иметь мать, вот и  все. А
еще этот ее муж. Леон, он мне не понравился с самого начала. Я посмотрела на
него и  сразу сказала: "Дочка, это шарлатан". У человека всегда написано  на
лбу, кто он, надо только уметь прочесть Моя дочь читает самые сложные книги,
но когда речь заходит о людях, она не может отличить руки от ноги. Вот она и
осталась на мели - вечная соломенная вдова!"
     "Я хочу выйти замуж, я не хочу ждать развода".
     "Что?!  Мы пока  что еще евреи, а не гои. Что там  твое жаркое? Сколько
оно  будет стоять на огне?  Мясо  же обуглится. Дай я посмотрю. Господи Боже
мой!  Там же не  осталось  ни капли воды.  Нельзя  на  нее положиться! Я  же
чувствовала, что горит. Они сделали из меня инвалида,  эти черти, но ощущать
запахи я  еще могу! Где у тебя твои глаза? Ты прочла слишком много ни на что
не годных книг! О, Господи, сжалься надо мной!"


     Маша  курила  во  время  еды.  Съев  немного,  она  затягивалась.   Она
откусывала чуть-чуть и отодвигала тарелку, но Герман придвигал ее обратно  и
заставлял  Машу  есть.  "Представь,  что  ты на сеновале в  Липске,  и  твоя
крестьянка  приготовила  тебе кусок свинины. Откуда нам  знать, что нас ждет
завтра?  Это  может  случиться  снова  каждый день.  Убивать  евреев -  дело
совершенно естественное. Евреев надо убивать - это воля Божья".
     "Дочь, ты разбиваешь мне сердце".
     "Но это правда! Папа всегда говорил, что все исходит от Бога. И ты тоже
так говоришь, мама. И если Бог  допустил уничтожение евреев Европы, то какие
основания думать, что он  воспрепятствует уничтожению  евреев  Америки? Бога
это не волнует. Он такой. Правильно, Герман?"
     "Кто знает?"
     "У тебя на все  один ответ:  "Кто знает?" Кто-то должен знать! Если Бог
всемогущ и может все, то тогда  Он должен  был  вступиться за свой избранный
народ.  А если  он  тихо сидит на небесах, то тогда это  значит, что вся эта
куча дерьма его не волнует.
     "Дочка, ты  оставишь Германа наконец в  покое? Сначала у тебя подгорает
мясо, а потом ты так пробуравливаешь его вопросами, что он едва может есть".
     "Это  ничего", -  сказал Герман. "Я  хотел  бы знать ответ. Может быть,
страдание - атрибут Бога. Если предположить, что  Бог - это все,  то тогда и
мы Бог, и если я бью тебя, то это означает, что я бью Бога".
     "Зачем  Богу бить самого себя? Ешь.  Не оставляй  на  тарелке. Это твоя
философия? Если еврей - Бог, и нацист - тоже Бог, то тогда нам  лучше больше
не разговаривать. Мама испекла пирог. Я тебе отрежу кусок".
     "Дочь, сначала он должен выпить компот".
     "Какая  разница,  что  он  съест  сначала.  В  желудке  все  равно  все
перемешается. Ты настоящий деспот. Ну, хорошо, принесу ему компот".
     "Я прошу  вас, не ссорьтесь из-за  меня. Что я съем сначала - не  имеет
значения. Если вы не переносите друг друга, то какой тогда вообще может быть
мир? Тогда двое последних людей на Земле прикончат друг друга".
     "А  ты в этом сомневаешься?", - спросила Маша. "Я нет. Они будут стоять
один  против другого  с атомными бомбами в руках  и умирать с голоду, потому
что не отпустят друг друга поесть.  Если  один все-таки рискнет  перекусить,
второй сбросит бомбу.  Папа всегда  брад  меня с собой в кино. Она ненавидит
кино", - Маша кивнула на мать, - "но папа дико им увлекался. Он говорил, что
в  кино забываешь все  заботы. Теперь  я им не интересуюсь, а  тогда  любила
ходить. Я сидела рядом с папой, и он  разрешал мне держать его трость. Когда
папа покидал Варшаву  -  это  было в день,  когда  все  мужчины  уходили  по
Пражскому мосту - он показал на свою трость и сказал: "До тех пор,  пока она
со мной, со мной ничего не случится". Но почему я  рассказываю об  этом? Ах,
да!  В одном  фильме были  два оленя, которые бились за самку. Они били друг
друга  рогами до  тех пор, пока  один не упал замертво.  Другой тоже был уже
полумертвый. Все это время олениха спокойно щипала травку, так, как будто ее
все это не касается. Я была еще ребенок - во втором классе гимназии. Я тогда
подумала,  что если Бог вложил  так много жестокости  в невинного зверя,  то
дело безнадежно. В лагерях  я  часто  вспоминала этот фильм.  Он научил меня
ненавидеть Бога".
     "Дочка, ты не должна так говорить".
     "Я много чего не должна. Принеси компот!"
     "Как мы можем обнаглеть до того, чтобы желать понять Бога?"
     Шифра Пуа пошла к плите.
     "Слушай, ты не  должна так много ругаться с ней. Если  бы моя мать была
жива, я бы не спорил с ней".
     "Ты решил меня учить? В конце концов это я  живу с  ней  - а  не ты. Ты
пять  дней  в  неделю  проводишь  со  своей  крестьянкой,  а  когда  наконец
приезжаешь сюда,  то  читаешь мне нотации. Она выводит  меня  из себя  своей
набожностью и тупоумием.  Если Бог так справедлив,  почему  она делает такое
лицо, когда суп варится не так быстро, как ей  хочется? Если тебе  интересно
услышать мое мнение, то я скажу тебе: для нее материальный  мир важнее,  чем
для любого атеиста. Сначала она заставляла  меня выйти  за Леона Тортшинера,
потому что он  всегда приносил кексы для нее. А потом она принялась искать у
него недостатки - Бог знает, почему. Какая вообще  разница, за кого я вышла?
Какое  значение это  может иметь, после всего, что  я вынесла? Но скажи, как
дела у твоей маленькой крестьянки? Ты снова сказал  ей, что едешь  торговать
книгами?"
     "Что же еще?"
     "И где ты сегодня?"
     "В Филадельфии".
     "Что будет, если она узнает о нас?"
     "Она никогда не узнает".
     "Не говори. Что-нибудь подобное всегда может случиться".
     "Будь уверена, разлучить нас ей не удастся".
     "Я в этом вовсе не уверена. Если ты  сумел провести так много времени с
неграмотной дурой, значит,  у тебя нет потребности в чем-либо лучшем. И  что
за удовольствие  делать грязную работу для этого  бредового рабби?  Сделайся
сам рабби и неси бред под своим собственным именем".
     "Этого я не могу".
     "Ты все еще прячешься на своем сеновале, вот правда!"
     "Да, это правда. Бывают солдаты, которые могут сбросить бомбу на город,
и бомба убьет тысячу человек,  но убить курицу - с этим они не справятся. До
тех пор, пока я не вижу читателя, которого обманываю, и он меня не видит - я
могу это  выдержать.  Кроме того, то,  что  я  пишу для рабби,  не причиняет
никакого вреда. Наоборот".
     "Это что, значит, что ты не обманщик?"
     "Нет, обманщик. А теперь хватит об этом!"
     Шифра Пуа вернулась  к столу.  "Вот компот. Подожди, пусть остынет. Что
она  еще говорит обо мне, моя дочь? Ее послушать,  так можно подумать, что я
ее злейший враг".
     "Мама, ты же знаешь поговорку: "Боже, защити меня от моих  друзей, а от
врагов я защищусь сам".
     "Я  видела, как ты защищаешься от твоих врагов. Но, конечно, раз я жива
после того, как они уничтожили мою семью и мой народ -- значит, ты права. Ты
одна за это отвечаешь, Маша. Если бы не ты, я бы сейчас покоилась в мире".


     Герман пошел  в свою комнату. Это  было узкое помещение с одним  окном,
выходившим  в  маленький  двор.  Там, внизу,  росла трава  и чахлое  дерево.
Кровать была  не убрана.  Книги,  рукописи  и  обрывки бумаги  с  каракулями
Германа были разбросаны повсюду в беспорядке.
     Также как  Маше  нужно было все время  держать сигарету между  пальцев,
Герману нужно было держать  в  руке ручку  или карандаш.  Он  писал и  делал
записи даже  на  сеновале в  Липске, когда сквозь  щели в крыше  пробивалось
достаточно  света.  Писал он очень красиво  и  украшал буквы  завитками.  Он
рисовал странных  существ с оттопыренными ушами, длинными носами  и круглыми
глазами  и окружал их трубами,  рогами и змеями  Он писал  даже во сне -  на
желтоватой  бумаге,   витиеватым  почерком,  записывал  смесь  из   историй,
каббалистических откровений  и  научных  открытий.  Иногда  он просыпался от
судороги в руке -  судороги,  происходившей от того,  что  он слишком  много
писал.
     Комната  Германа была  под самой крышей,  и поэтому летом  в ней всегда
было  жарко. Жары не  было только рано утром, пока не встало  солнце. Густая
копоть влетала в открытое окно. Хотя Маша часто меняла простыни и наволочки,
постельное белье  все  время  казалось грязным. В полу  были  дыры,  и ночью
Герман  слышал,  как  под  досками  скребутся  мыши.  Маша  не  раз  ставила
мышеловку, но  слышать звуки предсмертной борьбы пойманных мышей -  это было
для  Германа  слишком  тяжелым  испытанием.  Он  вставал  и  освобождал  их.
Очутившись в  своей комнате, Герман тут же вытянулся на кровати. В его  теле
бушевали боли. Он страдал от ревматизма и ишиаса; иногда ему казалось, что у
него опухоль в позвоночнике. У него не  хватало терпения ходить по врачам, к
тому же он им не доверял. Годы гитлеризма  оставили в нем усталость, которая
никогда не покидала его - он не чувствовал усталость только  когда занимался
любовью  с  Машей. После еды  у него болел  желудок. От  каждого  маленького
сквозняка он подхватывал насморк. Горло у него часто воспалялось, и он ходил
охрипшим.  Что-то  ныло у него в ухе  - гнойник или нарост.  Одного только у
него не бывало: температуры.
     Был  вечер, но небо еще  было светлым. Одна-единственная звезда сияла в
вышине, голубая и зеленая, близкая и далекая, настолько яркая и интенсивная,
что он и не знал, что думать о ней. Из некой точки в пространстве луч сбегал
Герману прямо в глаз. Это небесное тело (если  это было тело) подмигивало от
смеха и радости;  оно смеялось над физической и духовной малостью  существа,
обладавшего одним талантом - страдать.
     Дверь  открылась, и  вошла Маша.  В полумраке ее лицо казалось мозаикой
теней. Ее глаза мерцали, между губ была сигарета.
     Герман не  раз предупреждал  ее,  что в один  прекрасный день  она,  со
своими сигаретами,  устроит  пожар. "Я сгорю  так  или  иначе -  раньше  или
позже", -  всегда  отвечала она.  Сейчас она  стояла  в двери  и курила. Жар
сигареты на мгновенье фантастически высветил ее  лицо. Потом  она убрала  со
стула книгу и журнал и села. Она сказала: "Господи, здесь жарко как в аду".
     Несмотря  на  жару, Маша не раздевалась до тех пор, пока ее мать не шла
спать. Что бы все  выглядело  правдоподобно, она постелила на софе в большой
комнате.
     Меир  Блох,  отец  Маши, считал себя неверующим, но  Шифра  Пуа  твердо
держалась правил веры.  Ее  пища была  кошерной. В праздники,  направляясь в
синагогу,  она надевала  парик.  Она требовала, чтобы  по субботам Меир Блох
соблюдал обряды  и  пел  гимны, а  он после трапезы любил запираться в своем
кабинете и писать стихи на иврите.
     Гетто, концлагерь,  лагерь  для  переселенцев  смягчили  строгие  нравы
матери  и  дочери.  В  немецком  пересыльном лагере,  где  Шифра Пуа  и Маша
побывали  после  воины,  мужчины и женщины, не  таясь,  соединялись  друг  с
другом. Когда Маша вышла за Леона Тортшинера, Шифра Пуа спала с ними в одной
комнате, отделенная от дочери и зятя одной только ширмой.
     Шифра Пуа говорила, что душа, как и тело, способна вынести ограниченное
количество  ударов;  потом она  перестает  чувствовать боль.  В  Америке  ее
набожность возросла.  Она молилась  трижды в день,  часто  ходила с платком,
наброшенным  на волосы, исполняла  обряды, которые  никогда  не  исполняла в
Варшаве.  В душе она продолжала жить  рядом с теми, кого  удушили газом  или
замучили. Она постоянно зажигала  наполненные парафином  стаканы  -  свечи в
память   о  друзьях  и  родных.  В  еврейских  газетах  она   читала  только
воспоминания тех, кто пережил гетто и  концлагеря. Она экономила на еде, что
бы покупать книги о Майданеке, Треблинке и Освенциме.
     Многие  беженцы говорили, что со временем все  забудется,  но  ни Шифра
Пуа, ни Маша забыть не могли. Наоборот, чем дальше оказывались они от жертв,
унесенных  катастрофой, тем ближе они оказывались к  ним. Маша упрекала мать
за то, что она беспрерывно оплакивает мертвых, но когда мать умолкала, тогда
Маша  начинала  оплакивать  их  сама.  Когда  Маша  говорила  о  гнусностях,
совершенных немцами, она подбегала к мезузе[1] и плевала на нее.
     Шифра Пуа щипала себя за щеки: "Плюй, дочь,  греши! Одну  катастрофу мы
пережили здесь, следующую переживем там!" И она показывала на небо.
     То, что Маша рассталась с Леоном Тортшинером, и то, что у нее был роман
с  Германом  Бродером,  мужем  нееврейки  -  все  это  было  для  Шифры  Пуа
продолжением кошмара, начавшегося в 1939 году;  казалось,  кошмар никогда не
кончится. Но она все-таки привязалась  к Герману и называла его  "дитя мое".
Она восхищалась его знанием иудаизма.
     Каждый  день  она  молила  Всевышнего о  том,  чтобы  он заставил Леона
Тортшинера дать Маше развод, Германа уйти от его жены-нееврейки,  а ей Шифре
Пуа, дал  бы увидеть свадьбу  дочери. Но все складывалось  так, что подобную
награду  она вряд  ли получит.  Шифра Пуа  считала, что  виновата  сама: она
бунтовала  против  своих   родителей,  плохо  ухаживала  за  Меиром  и  мало
заботилась о Маше, когда та еще  была подростком  и еще можно было вселить в
нее  страх Божий. А  своим величайшим грехом она считала то,  что осталась в
живых , когда так много невинных мужчин и женщин умерли смертью мучеников.
     Шифра Пуа на кухне мыла посуду и бормотала что-то. Казалось, она спорит
с кем-то  невидимым. Она потушила  и снова зажгла свет. Она продекламировала
молитву,  которую произносят  перед  сном,  приняла таблетку  снотворного  и
наполнила грелку водой.  Шифра  Пуа  страдала от  сердечных болей,  болей  в
печени,  почках и  легких. Каждые  несколько  месяцев она впадала в  кому, и
врачи  сдавались,  но  всякий  раз  она  медленно  приходила  в  себя.  Маша
прислушивалась к  каждому ее движению и всегда была готова бежать на помощь.
Мать и  дочь очень  любили друг друга, но ругались по тысяче разных поводов.
Раздражение Шифры Пуа восходило еще к тем временам, когда был жив Меир Блох.
У  него  якобы был  платонический роман с  Машиной  учительницей, поэтессой,
писавшей  стихи  на иврите.  Маша шутила, что сия любовь  воспламенилась  от
спора,  возникшего   по   поводу   какого-нибудь   правила   древнееврейской
грамматики, - ничего более там не было. Но Шифра Пуа не могла простить Меиру
даже этой маленькой неверности.
     В комнате Шифры Пуа теперь было темно,  но Маша все еще сидела на стуле
в комнате  Германа и курила сигарету за  сигаретой. Герман  знал,  что  Маша
придумывает какую-нибудь  необычную историю, которую  расскажет  во время их
любовной игры. Маша сравнивала себя с Шахерезадой. Поцелуи, ласки, страстные
объятия всегда сопровождались  у нее  историями из времен  гетто, лагерей  и
скитаний по руинам Польши. В каждой такой истории ее преследовали мужчины: в
бункерах, в лесах, в больнице, где она работала медсестрой.
     У  Маши была  богатая коллекция  историй.  Могло  показаться,  что  она
придумывает их, но Герман знал, что  она не лжет. Потрясающие вещи случались
с людьми после освобождения. Мораль всех ее историй состояла в том, что если
Божий замысел был улучшить  свой избранный  народ  посредством  гитлеровских
репрессий  -  то  этот замысел Ему  не  удался. Религиозных  евреев  нацисты
уничтожили  почти полностью. Неверующие евреи,  которым удалось спастись, за
редким исключением ничему  не  научились из опыта террора. Маша хвасталась и
одновременно исповедовалась. Герман просил ее не  курить  в  постели, но она
целовала его и пускала ему кольца дыма в лицо. Пепел падал на наволочку. Она
жевала резинку, уплетала шоколад,  пила кока-колу. Она  приносила Герману из
кухни  что-нибудь поесть.  Ее  любовная  игра  была не просто то  самое, что
происходит  между  мужчиной  и  женщиной, совершающими  половой акт; это был
ритуал, часто  длившийся  до  предрассветных  сумерек.  Герман  вспоминал  о
стариках, которые рассказывали о бегстве из Египта до тех пор,  пока на небе
не восходила утренняя звезда.
     Многие из героев и  героинь,  населявших  Машины  трагедии, были убиты,
умерли от эпидемий или застряли в Советской России. Другие осели в Канаде, в
Израиле, в Нью-Йорке. Однажды Маша  вышла в булочную  купить пирог,  и вдруг
выяснилось, что булочник  - бывший капо. Беженцы узнавали ее в  кафетерии на
Тремонт-авеню, где  она  работала кассиршей. Многие разбогатели в Америке  -
открыли  фабрики,  отели,  супермаркеты.  Вдовцы взяли  себе новых жен, жены
новых мужей. Молодые женщины, потерявшие детей, заводили новых детей в новых
браках.  Мужчины,  спекулировавшие в  нацистской  Германии  на черном рынке,
женились на немецких девушках, некоторые из которых были дочерями и сестрами
нацистов.  Никто  не искупил своих грехов -  ни преступник, ни жертва.  Тоже
самое было, например, с Леоном Тортшинером.
     Маша  никогда  не  уставала  рассказывать  о  Леоне  Тортшинере  и  его
проделках.  Он  был  все  сразу:  маниакальный  лжец,   алкоголик,  хвастун,
сексуально-помешанный  тип, игрок, готовый  проиграть последнюю рубашку.  На
свадьбу, которую  Маша  и  ее мать  устраивали  на  последние  пфенниги,  он
пригласил свою  любовницу. Он  красил  волосы;  он бесстыдно  присвоил  себе
докторскую  степень.  Он одновременно состоял в  сионистской ревизионистской
партии и в  коммунистической  партии.  Нью-йоркский судья,  который в полном
соответствии с законом разрешил Маше расстаться с  ним, присудил ей алименты
- пятнадцать долларов в неделю, но до сего дня Леон Тортшинер не заплатил ни
цента. Наоборот, он  не  брезговал ничем, что бы  вытянуть из нее деньги. Он
по-прежнему звонил ей, писал письма и умолял ее вернуться к нему.
     Много  раз Герман брал с Маши слово,  что  они не будут  не  спать  так
долго. Утром им  надо  было на работу. Но Маше, казалось, сон не  нужен. Она
могла  подремать несколько минут - и проснуться свежей. Ее  мучили  кошмары.
Она кричала во сне, разговаривала по-немецки, по-русски, по-польски. Мертвые
являлись ей и изливали душу. Она брала настольную лампу и показывала Герману
шрамы, которые мертвые оставили на ее руках, грудях и бедрах. Однажды во сне
ей явился отец и прочел стихотворение, которое он  написал в ином мире. Одно
четверостишие запало ей в память, и она прочитала его Герману.
     Хотя  у Маши и у самой  были в  прошлом любовные истории, она  не могла
простить Герману его прежних отношений с  женщинами - даже  с  теми, которых
уже  не было  в живых.  Любил ли  он Тамару,  мать его детей? Привлекало  ли
Тамарино  тело  Германа  сильнее, чем ее, Машино? В чем именно состояла  эта
привлекательность?  Прекрасно,  а что было  у него  со студенткой  романской
филологии,  девушкой с длинной косой? А  Ядвига?  Действительно ли она такая
холодная, как он говорит? А что будет, если Ядвига вдруг умрет - и что, если
покончит жизнь самоубийством? Если Маше  суждено умереть, сколько времени он
будет помнить ее?  И через сколько времени найдет другую? И если  бы он хоть
раз в жизни ответил ей честно!
     "Через сколько времени ты найдешь другого?", - спросил Герман.
     "Я больше никогда никого не стану искать".
     "Это правда?"
     "Да,  черт тебя  возьми,  святая правда".  И  поцелуй  ее был долгим  и
страстным.  В комнате стояла такая  тишина, что  было слышно,  как под полом
скребется мышь.
     Маша обладала гибкостью акробатки. Она  пробуждала  в Германе желания и
силы, о  которых он и не подозревал.  Каким-то мистическим образом она умела
во  время  месячных останавливать  кровотечение. Хотя  ни Маша, ни Герман не
были извращенцами,  они бесконечно  говорили друг с  другом  о  ненормальных
сексуальных отношениях. Испытывала бы она наслаждение, пытая нациста-убийцу?
Спала  бы она с женщинами, если бы все  мужчины вдруг исчезли? Мог бы Герман
превратиться  в гомосексуалиста? Смог бы соединиться со зверем, если  бы все
люди на  Земле  умерли?  Только тогда, когда у  него начался роман  с Машей,
Герман осознал, почему соединение мужского и женского так важно в Каббале.
     Иногда, когда на  Германа находила  охота сочинить новую метафизику или
даже  новую религию, он все основывал на  притяжении между  полами. В начале
было  сладострастие.  Суть  божественного,  так  же  как  и человеческого  -
желание.  Гравитация, свет, магнетизм, мысль - это, возможно, аспекты одного
и того же  универсального желания. Страдание,  пустота, тьма - не  более чем
прерыв в космическом оргазме, интенсивность которого все возрастает...


     Сегодня Маша  работала в кафетерии в утреннюю смену. Герман долго спал;
было без  четверти одиннадцать, когда  он  проснулся.  Светило  солнце,  и в
открытое окно  он  слышал  пение  птиц  и  громыхание грузовика. В  соседней
комнате Шифра Пуа  читала еврейские газеты  и глубоко вздыхала  о страданиях
евреев и  о  людской жестокости вообще. Герман пошел  в  ванную,  побрился и
искупался.  Вся  его  одежда была  в квартире  на Кони Айленд, но  здесь,  в
Бронксе,  у  него  тоже было  несколько рубашек, носовых  платков  и немного
нижнего белья. Шифра Пуа постирала и погладила ему рубашку. Она вела себя  с
ним, как теща. Он еще не оделся,  а она уже  готовила ему омлет;  специально
для него она купила землянику. Герман чувствовал, что Шифра Пуа  заботится о
нем, но перспектива  завтракать  с  ней  приводила его  в растерянность. Она
настояла  на том, что  бы  он  вымыл руки  в  соответствии с  ортодоксальным
ритуалом - поливая их  водой из глиняного кувшина.  Поскольку  Маши не  было
дома, она подала ему его шляпу, чтобы он надел ее,  произнося во время мытья
рук молитву, а потом и вторую, благословляющую стол.
     Кивая и  бормоча, она сидела напротив него за  столом. Герман знал, что
она думала: в лагерях и  помыслить нельзя было о такой трапезе, как эта. Там
люди рисковали жизнью за кусок хлеба, за картофелину. Когда Шифра Пуа  брала
в  руки кусок  хлеба, ей казалось,  что она  касается  чего-то  святого. Она
осторожно  откусила. Взгляд  ее  темных глаз  был  виноватый. Как она  могла
позволять себе радоваться Божьему дару, если так много богобоязненных евреев
умерли  от голода? Шифра Пуа утверждала  часто, что Он оставил ее в живых за
грехи  ее. Она благословляла души благочестивых евреев, которых Бог забрал к
себе.
     "Ешь все, Герман. Оставлять нельзя".
     "Спасибо. Отличный омлет".
     "Как он  может быть плохим? Свежие яйца, свежее масло. Америка - дай ей
Бог долгих лет жизни - переполнена хорошими вещами. Будем надеяться, что нас
не лишат всего этого за наши грехи. Подожди, я принесу кофе".
     На  кухне, наливая  кофе, Шифра  Пуа разбила чашку. Она постоянно  била
посуду. Маша ругала ее, и Шифра Пуа стыдилась своей неловкости. Зрение у нее
было уже не  такое хорошее. Раньше, заверила она Германа, она никогда ничего
не била, но после лагерей она превратилась в комок обнаженных нервов. Только
Бог  в небесах  знает, как она страдает,  как мучают ее кошмары.  Как  можно
жить, если все время вспоминаешь о том, что было? Вот как раз сейчас, стоя у
плиты, она  внутренним  взором  увидела молодую  еврейскую  девушку, которая
голая балансировала на балке над навозной ямой. Вокруг стояли группы немцев,
украинцев, литовцев, которые заключали  между собой пари,  как долго она там
выстоит. Они выкрикивали оскорбления ей и ее  народу. Полупьяные, они стояли
там и глядели на нее до тех  пор, пока эта восемнадцатилетняя красавица, эта
дочь раввинов и почтенных евреев, не потеряла равновесия и не упала в навоз.
     Шифра  Пуа рассказывала Герману о  сотнях подобных  случаев. Именно это
воспоминание послужило  причиной того, что она разбила чашку Герман пошел на
кухню, чтобы помочь ей собрать осколки, но она не разрешила ему. Он же мог -
Боже упаси!  -  порезать палец. Она подмела осколки  и  принесла ему кофе. У
него  часто  возникало чувство,  что все,  чего  она  касалось,  наполнялось
святостью.  Он  пил  свое кофе  и  ел  кусок  пирога,  которой  она  испекла
специально для него  (ей самой врач прописал строгую диету). Он погрузился в
мысли, которые думал много лет и  которые были так близки ему, что их нельзя
было выразить словами.
     Сегодня  Герману  не надо  идти  в  контору. Маша заканчивала работу  в
двенадцать, и он пошел  за ней в  кафетерий. Этим летом  она впервые  должна
была получить отпуск - на одну неделю. Она мечтала о том, что бы куда-нибудь
поехать с ним - но куда?  Герман прошел по Тремонт-авеню к кафетерию. Он шел
мимо магазинов, которые продавали модные вещи, дамское белье,  писчебумажные
принадлежности. Продавцы  и продавщицы сидели и ждали покупателей, точно так
же, как  в Живкове. Супермаркеты  разорили множество маленьких магазинов. То
тут, то там на двери висела табличка: сдается. Всегда есть кто-то, кто хочет
начать заново, кто готов искать свое счастье.
     Герман вошел  в кафетерий  через  вертящиеся  двери  и увидел Машу. Вот
стоит  она  - дочь Меира Блоха и  Шифры  Пуа  - выдает чеки, считает деньги,
продает жевательную резинку и сигареты. Она заметила  его и улыбнулась. Судя
по  часам, висевшим  в  кафетерии, Маша  должна была  работать еще  двадцать
минут. Герман сел  за стол.  Он предпочитал столы, стоящие у  стены или, еще
лучше, в углах, так,  чтобы никто не мог  подойти к  нему сзади. Несмотря на
то, что  он  плотно позавтракал,  он  взял  у  стойки чашку  кофе  и немного
рисового  пудинга. Он  все  равно  никогда  не  прибавит в весе.  Как  будто
какой-то  огонь пожирал в  нем  все.  Издалека  он наблюдал за Машей. Солнце
светило  в  окно,  но  лампы  все равно горели. За соседними столами мужчины
совершенно  открыто  читали  еврейские  газеты. Им  не надо  было прятаться.
Герману это казалось чудом. "Как долго это может продолжаться?",  -  спросил
он себя.
     Один из  посетителей  читал коммунистическую газету. Наверное,  он  был
недоволен Америкой, надеялся на революцию, на то, что массы хлынут на улицы,
что  бы  расколотить  витрины,  мимо  которых  только  что  шел   Герман,  а
коммерсантов посадят в тюрьму или в концлагерь.
     Герман задумался  над  своим  сложным положением.  Он  три дня провел в
Бронксе.  Он  позвонил  Ядвиге  и  сказал  ей,  что должен  ехать дальше, из
Филадельфии в Балтимору, и пообещал, что  сегодня вечером вернется домой. Но
он был уверен, что Маша его не отпустит; они собирались вместе пойти в кино.
Ей все средства  были хороши,  чтобы удерживать его  рядом  с собой,  и  она
осложняла ему жизнь, как только  могла. Ее ненависть  к  Ядвиге  граничила с
безумием.  Если  у Германа  было  пятно на одежде или на пиджаке у  него  не
хватало  пуговицы, Маша  обвиняла Ядвигу  в том, что она  не  думает о нем и
живет с ним лишь потому, что он зарабатывает деньги. Маша представляла собой
наилучшее доказательство для тезиса Шопенгауэра: интеллект есть слуга слепой
воли.
     Маша  закончила  работу,  передала  деньги и талоны  кассирше,  которая
сменила ее, и с  обедом на  подносе  подошла к столу Германа. Она очень мало
спала ночью  и  рано проснулась, но  усталой не  выглядела. Между губ у  нее
висела неизменная сигарета, и  с утра  она уже  выпила множество чашек кофе.
Она  любила пикантную пищу - кислую  капусту, соленые  огурцы, горчицу; все,
что она  ела, она солила и перчила,  кофе она пила черный  и без сахара. Она
сделала маленький глоток кофе и затянулась. Три  четверти  еды она  оставила
нетронутой.
     "Ну, как там моя мама?", - спросила она.
     "Все в порядке".
     "В порядке? Завтра я иду с ней к врачу".
     "Когда у тебя отпуск?"
     "Я еще  не  знаю точно. Вставай,  пошли! Ты  обещал сходить  со мной  в
зоопарк".
     Оба, Маша и Герман, могли ходить  часами.  Маша часто останавливалась у
витрин. Она  презирала  американскую  роскошь  и умела  покупать  дешево.  В
магазинах, которым грозило банкротство, были особенно выгодные цены - иногда
вещь  стоила тут  половину того,  что требовали  за нее  в другом месте.  За
несколько пенни Маша покупала остатки ткани, из которых шила платья  и себе,
и маме. Еще она шила покрывала для  кроватей, занавеси, чехлы для мебели. Но
кто ходил  к ней  в  гости?  И к  кому  ходила она? Она отдалилась от  своих
знакомых   из  беженцев  -  во-первых,  чтобы  избежать  встречи  с   Леоном
Тортшинером, который принадлежал  этому кругу, а во-вторых, из-за того,  что
жила с  Германом. Над ним все  время висела опасность неожиданной  встречи с
кем-нибудь, кто знал его по Кони Айденд.
     Они  вышли у Ботанического сада,  что бы поглазеть  на  цветы,  пальмы,
кактусы,  бесчисленные  растения,  которые  росли  в  искусственном  климате
теплиц. Герману пришло в голову,  что еврей - тоже  растение из теплицы.  Он
вырос  в  чуждом  окружении, он питался верой в мессию, надеждой на  будущую
справедливость, на обещания, содержащиеся в  Библии - книге, которая во  все
времена гипнотизировала его.
     Потом  Герман и  Маша пошли к зоопарку в Бронксе. Слава  этого зоопарка
доходила до  них, еще когда  они были в Варшаве. В тени  нависающей скалы на
берегу лужи дремали два белых  медведя, и снились им снег и айсберги. Каждый
зверь и каждая птица без слов рассказывали что-то на своем языке  - какую-то
повесть доисторических времен,  которая одновременно раскрывала  и  скрывала
архетипы  беспрерывно  длящегося  творения.  Лев  спал  и  время от  времени
открывал свои золотые глаза, в которых было  малодушие существа,  способного
жить и  не  умеющего умереть,  и  его мощный хвост отгонял  мух.  Волк бегал
туда-сюда, кружил  вокруг собственного  безумия.  Тигр обнюхивал землю,  ища
место, где мог бы прилечь. Два верблюда стояли в гордой неподвижности - пара
восточных  принцев.  Герман часто сравнивал  зоопарк  с концлагерем.  Воздух
здесь был полон тоски - тоски по пустыням, горам,  долинам, ущельям, семьям.
Как и евреев, зверей согнали сюда со всех концов мира  и обрекли на изоляцию
и скуку. Некоторые вопияли  о  своей беде; другие оставались  немы.  Попугаи
резкими криками настаивали на своих  правах.  Одна  птица  с  бананообразным
клювом  вертела головой  направо  и налево,  как  будто искала  преступника,
который сыграл с ней эту шутку.  Случай? Дарвинизм? Нет, за всем этим крылся
план -  или, по крайней  мере,  игра вполне осмысленных сил. Герман вспомнил
слова Маши о нацистах на небесах. Разве не может быть так, что на небесах на
троне сидит Гитлер и  мучает плененные им души? Он облек их в плоть и кровь,
он  наделил их  зубами, когтями, рогами и яростью. Они должны  творить зло -
или погибнуть.
     Маша  отбросила  сигарету. "О чем ты  там задумался?  Что было  раньше,
курица или яйцо? Пошли, купишь мне мороженое".










     Герман  два  дня провел  с Ядвигой.  Так как  он рассчитывал  на неделю
поехать с Машей  в отпуск,  то заранее  рассказал Ядвиге,  что ему предстоит
поездка  в далекий  Чикаго.  Желая компенсировать  ей  свое  отсутствие,  он
отправился с ней гулять  на целый  день.  Сразу после завтрака  они пошли на
пляж.
     Они катались на карусели. Ядвига чуть не закричала, когда Герман усадил
ее на льва - сам  он сел на тигра. Одной рукой она схватилась за гриву льва,
а в  другой  держала  мороженое.  Потом  они катались  на  чертовом  колесе,
маленькая  капсула,  в  которой  они сидели,  раскачивалась. Ядвига упала на
Германа  и смеялась от  страха  и удовольствия. Перекусив и выпив кофе,  они
вышли  на Шипсхэд-бей,  где сели  на  катер,  шедший к  Бризи-пойнт.  Ядвига
боялась, что  у нее будет морская  болезнь,  но вода была  спокойной, волны,
смесь зелени  и  золота, едва двигались. Бриз  растрепал волосы Ядвиги,  она
связала  их  платком  на затылке. На  пирсе, где швартовались катера, играла
музыка. Ядвига выпила лимонада. Вечером они поужинали в рыбном ресторанчике,
и Герман повел ее на музыкальный фильм, в котором было много  танцев, песен,
красивых женщин и роскошных  дворцов. Он  переводил ей  самое  важное,  так,
чтобы она понимала, что происходит. Ядвига прижималась  к нему, держала  его
за руку и то и дело подносила ее к губам. "Сам Бог послал мне тебя!"
     В эту  ночь, проспав несколько часов, Ядвига проснулась от желания. Она
просила  его - как и много раз до  этого -  сделать ей ребенка  и  помочь ей
перейти в иудаизм. Он пообещал ей все, что она хотела.
     Утром  Герману  позвонила Маша и сказала, что ее отпуск переносится  на
несколько дней, потому что заболела кассирша,  которая  должна  заменять ее.
Герман рассказал Ядвиге, что поездка в Чикаго, где он надеялся продать много
книг, сорвалась, и  что  вместо  этого  он поедет в  Трентон.  Он заглянул в
контору  рабби на  Двадцать третьей улице и потом  поехал на метро к Маше. У
него  были все основания быть довольным, но его  мучили дурные предчувствия.
Ему мерещилась какая-то катастрофа - он заболеет? Или  - Боли упаси!  - беда
случится с Машей или Ядвигой? Его арестуют и депортируют, потому что опоздал
заплатить налоги? Конечно, он зарабатывал очень мало, но анкету-то заполнить
все  равно  надо; возможно, он задолжал  федеральным  властям или всей  этой
стране  несколько  долларов. Герман догадывался, что его земляки из  Живкова
старались связаться с ним, но предпочитал сохранять дистанцию.
     Любое общение с людьми было для него источником опасности. Он знал, что
где-то  в  Америке  живут его  дальние  родственники,  но не  считал  нужным
узнавать, где именно они находятся.
     Вечер  Герман провел  с  Машей.  Они  поссорились, помирились  и  снова
поссорились. Как  всегда, их разговор состоял из обещаний, которые, как  они
оба знали, они никогда не  сдержат, из мечтаний о недостижимых наслаждениях,
из язвительных вопросов, которые  они  задавали, чтобы возбудить друг друга.
Герман хотел знать, позволила бы она ему  спать со своей сестрой,  если бы у
нее была сестра. Захотела бы она попробовать брата  Германа, если бы у  него
был брат? Как бы она повела себя, если бы  ее отец был еще жив  и пожелал  с
ней кровосмесительной связи?  Хотел  бы ее Герман по-прежнему, если  бы  она
вернулась  к  Леону  Тортшинеру  или вышла  замуж  за  какого-нибудь  богача
исключительно  из-за его денег? Если бы ее мать умерла, переселилась бы Маша
к  Герману  и Ядвиге? Бросит ли она  его,  если он лишится  своей  силы?  Их
разговоры часто кончались  рассуждениями о смерти. Оба были  уверены, что не
доживут до  старости. Маша требовала,  чтобы  Герман купил на кладбище место
для двоих  - она хотела лежать рядом с  ним. В минуты страсти  Маша  обещала
Герману, что придет к нему в  его  гроб, и там они займутся любовью. А разве
может быть иначе?
     Рано утром, когда  Герман еще спал,  Маша ушла в кафетерий. Как всегда,
он не укладывался в срок с работой  для рабби, и поэтому он решил поработать
над рукописью. Для установки  телефона  он дал рабби неправильный  адрес, но
надеялся, что рабби все забыл. Слава Богу, он был слишком занят собственными
делами,  чтобы думать  еще  и  об  этом.  Рабби делал записи, но никогда  не
пользовался ими. Никто из древних  философов и  мыслителей не мог предвидеть
подобной  эпохи:  трах-бах-эпоха.  Все  резво  работали,  резво  ели,  резво
говорили  и даже резво  умирали.  Возможно,  спешка - это  один из атрибутов
Бога. Судя по скорости электромагнитных потоков и все убыстряющемуся  темпу,
в каком галактики уносились от центра Вселенной,  можно  было заключить, что
Бог весьма  нетерпелив. Он пришпоривает ангела Метатрона; Метатрон подгоняет
ангелов Сандальфона, Серафима, Херувима,  Офанима, Эрелима. Молекулы, атомы,
электроны несутся с безумной скоростью. Даже само время торопится  исполнить
то,  что  ему  предназначено  в  бесконечном  пространстве,  в  бесчисленном
множестве измерений.
     Герман  снова  заснул. Его сны тоже спешили, перепутывались, преступали
закон идентичности, сливали воедино категории разума. Ему снилось, что в тот
момент,  когда он брал Машу, верхняя часть  ее  тела отделилась  от  нижней,
встала перед  зеркалом,  указала  на  него  и  обругала  его  за то,  что он
соединялся   с  половиной  женщины.   Герман  открыл  глаза.  Было  четверть
одиннадцатого. В соседней комнате Шифра Пуа  читала  свои утренние молитвы -
медленно, по слогам. Он оделся и  пошел на кухню,  где, как всегда, его ждал
завтрак. На столе лежала еврейская газета.
     За кофе он пролистал ее. Внезапно он увидел собственное имя. Оно стояло
в рубрике  "Частные дела":  "Мистер  Герман Бродер из  Живкова,  пожалуйста,
свяжитесь с ребом  Авраамом  Ниссеном Ярославер".  Был  указан  адрес на Ист
Бродвее  и  номер телефона. Герман окаменел. То,  что он увидел объявление -
было  чистой  случайностью.  Обычно  он  довольствовался  тем,  что пробегал
глазами заголовки на первой странице. Он знал, кто такой  реб  Авраам Ниссен
Ярославер - дядя его погибшей жены Тамары, талмудист, александровский хасид.
Приехав в Америку,  Герман  посетил  его и обещал  зайти  еще  раз. Хотя его
племянницы уже не было в  живых, реб Авраам Ниссен хотел  помочь Герману, но
Герман  избегал его, потому что  не хотел, чтобы  он  узнал  о его  браке  с
нееврейкой.  И  вот  реб  Авраам  Ниссен заявляет  о  себе  через  газету  и
разыскивает его!
     "Что это  значит?",  - спросил себя Герман.  Он боялся  этого человека,
который в Живкове принадлежал к лучшему обществу. Я буду вести себя так, как
будто  не читал  объявления, решил он.  Но  он еще  долго сидел за столом  и
смотрел на маленькую заметку. Зазвонил телефон,  Шифра Пуа взяла трубку. Она
сказала: "Герман, тебя Маша".
     Маша звонила, что бы  сказать, что  у нее  сверхурочные и что она может
встретиться с  Германом  в четыре.  Пока они разговаривали, Шифра  Пуа взяла
газету. Она  увидела его  имя  и  удивленно  повернулась  к  нему, показывая
пальцем на газету. "Они ищут тебя через газету. Вот".
     "Да, я видел".
     "Позвони. Там есть номер телефона. Кто это?"
     "Кто знает? Наверное, кто-то со старой родины".
     "Позвони  им.  Если они  публикуют объявление в  газете, значит, что-то
важное".
     "Не для меня".
     Шифра Пуа  подняла брови. Герман  все  сидел у  стола. Через  некоторое
время он взял  газету  и  вырвал из нее объявление. Он  показал газету Шифре
Пуа, объяснил ей, что  на другой стороне тоже объявление и что  он не порвал
ни одной статьи. Потом он сказал:"Они хотят, чтобы я ходил в землячество, но
у меня нет на это ни времени, ни желания".
     "Может быть, объявился какой-нибудь родственник".
     "Ни одного не осталось в живых".
     "В наше время, если кого-нибудь разыскивают, это не пустяк".
     Герман намеревался уйти в свою комнату и поработать несколько часов. Но
теперь он попрощался с Шифрой Пуа и вышел  из дома. Он медленно направился к
Тремонт-авеню. Он  думал, что  пойдет  в парк,  сядет  на скамейку и еще раз
просмотрит рукопись,  но ноги несли его в телефонную будку. Он был удручен и
подумал,  что  тяжелые  предчувствия,  бродившие  в нем в эти дни, наверное,
как-то связаны с объявлением.  Наверняка существует что-то вроде  телепатии,
ясновидения - или как там еще это называется.
     Он свернул  на  Тремонт-авеню и  зашел в аптеку. Он набрал указанный  в
газете номер. "Я сам себя сталкиваю в грязь", - подумал он. Он слышал гудки,
но никто не брал трубку.
     "Ну, так оно и лучше", - решил он. "Второй раз я звонить не буду".
     В это мгновенье он услышал голос реба Авраама Ниссена. "Кто это? Алло!"
Голос был старый, ломкий и давно знакомый,  хотя Герман  говорил с ним всего
один раз, и не по телефону.
     Герман откашлялся. "Это Герман", - сказал он. "Герман Бродер".
     Стало тихо, так, как будто реб Авраам Ниссен онемел от удивления. Через
некоторое  время  он овладел  собой; его  голос  стал  громким и отчетливым:
"Герман? Ты прочел  объявление? У меня новость для  тебя,  но ты не пугайся.
Наоборот. Ты не нервничай".
     "Что случилось?"
     "У меня известия от Тамары Рахель - от Тамары. Она жива".
     Герман ничего не ответил. В  глубине  души  он не  исключал возможности
того, что подобное случится, поэтому он не был потрясен.
     "А дети?", - спросил он.
     "Детей больше нет".
     Герман  долго  молчал. Шутки, которые играла с  ним судьба, были  такие
прихотливые,  что теперь ничто  уже не  могло удивить  его. Он услышал  свой
голос:  "Как  это может  быть?  Есть  свидетель, который  видел,  как в  нее
стреляли - как там зовут этого свидетеля? Я забыл имя".
     "Да, верно - в нее стреляли, но она осталась в живых. Она сумела бежать
и спряталась в доме ее друга, гоя. Потом она пробралась в Россию".
     "А где она теперь?"
     "Здесь, у меня дома".
     Снова  молчание  повисло между  ними.  Потом Герман спросил: "Когда она
приехала?"
     "Она здесь с пятницы. Она просто постучала в дверь и вошла. Мы обшарили
весь Нью-Йорк, разыскивая тебя. Минутку, я позову ее к телефону".
     "Нет, я сейчас к вам зайду".
     "Что? Ну..."
     "Я сейчас к вам зайду", - повторил Герман. Он хотел повесить трубку, но
она выпала  у него  из руки и повисла, качаясь на проводе. Ему казалось, что
из нее еще доносится голос реба Авраама Ниссена. Он открыл дверь  телефонной
будки. Он  уставился на стойку, за которой женщина,  сидя на высоком  стуле,
тянула что-то  через трубочку,  в  то  время как  мужчина  придвигал  к  ней
печенье.  Она  кокетничала  с   мужчиной,  и  все  складки  ее  красноватого
напудренного лица улыбались ему с унижением и мольбой, присущим тем, кто уже
не  может требовать, а может только просить. Герман повесил трубку, вышел из
телефонной будки и направился к двери.
     Маша часто упрекала его  в  том, что он "механический человек", и в это
мгновение  он  согласился с  ней.  Чувства  отступили,  а  рассудок  холодно
просчитывал  варианты. Он  должен  встретиться  с Машей в четыре.  Он обещал
Ядвиге, что вечером будет дома. Кроме того, он должен закончить рукопись для
рабби.  Он  стоял в дверях аптеки, и входящие и выходящие посетители толкали
его.  Он вспомнил  определение  чуда, данное  Спинозой: "В эти минуты  разум
окаменевает,  потому  что представление о  столь странном  событии  не имеет
никакой связи со всеми иными представлениями..."
     Герман начал двигаться, приставляя одну ногу к  другой, но никак не мог
вспомнить, в какой стороне находится  кафетерий.  Он остановился у почтового
ящика.
     "Тамара  жива!"  Он громко  произнес эти слова. Эта истеричная женщина,
которая  мучила его и  с которой он хотел развестись, когда  началась война,
восстала из  мертвых.  Его подмывало  рассмеяться.  Какой-то  метафизический
остряк сыграл с ним злую шутку.
     Герман понимал, что  дорога каждая минута, но был неспособен двигаться.
Он  прислонился  к  почтовому  ящику.  Женщина  опустила  в  ящик  письмо  и
подозрительно оглядела его. Бежать? Куда? С кем? Маша не может оставить свою
мать.  У него  нет  денег.  Вчера  он  разменял  последнюю  десятидолларовую
бумажку, и до тех пор, пока рабби не выпишет ему новый чек, весь его капитал
равен  четырем  долларам и мелочи. И что  он скажет Маше?  Ее мать наверняка
расскажет ей об объявлении.
     Он  тупо  посмотрел  на  свои  часы.  Маленькая стрелка  показывала  на
одиннадцать, большая на три, но  что это  значит - до  него  но доходило. Он
углубился  в  циферблат, как  будто  для того, что бы понять,  который  час,
требовалось мощное духовное усилие.
     "Если бы на мне  был мой лучший костюм!" Впервые Герман ощутил типичное
тщеславие эмигранта: во что бы то ни стало показать, что он кое-чего добился
в Америке! Одновременно что-то в нем потешалось над этим дурацким желанием.


     Герман  пошел  к  станции  городской  железной  дороги  и  поднялся  по
лестницам. Если не считать  удара, который нанесло ему Тамарино возвращение,
все было совершенно так же, как прежде. Пассажиры, как всегда, читали газеты
и жевали резинку. Вентиляторы  в вагоне  издавали  все тот  же  ревущий шум.
Герман поднял с пола брошенную кем-то газету и попытался читать ее.  Это был
лист о скачках. Он перевернул  страницу, прочел  шутку и улыбнулся. Наряду с
субъективностью явлений существует и мистическая объективность.
     Герман сдвинул шляпу так, чтобы свет не слепил глаза. "Двоеженство? Да,
двоеженство".  Если рассматривать  все дело под определенным  углом, то  его
могли обвинить даже  в многоженстве.  Все  годы, когда  он думал, что Тамара
погибла, он заставлял  себя  вспоминать только о  ее хороших  качествах. Она
любила его. По своей сути она  была человеком духовным. Он часто обращался к
ее душе и просил о прощении.  Одновременно он знал, что ее  смерть  избавила
его от многих  несчастий.  Иногда  ему даже казалось, что  годы,  которые он
провел на сеновале в Липске, он перенес легче, чем то зло, которое причинила
ему Тамара за время их совместной жизни.
     Герман  не помнил, из-за чего он так раздраженно спорил с  ней,  почему
бросил ее и  пренебрег детьми. Конфликт между ними превратился в бесконечную
свару, в которой одна сторона никогда не могла доказать свою правоту другой.
Тамара беспрерывно говорила об освобождении человечества, о миссии евреев, о
роли  женщины в обществе. Она ценила книги, за  которые Герман не  дал  бы и
куска  сыра,  восхищалась пьесами, которые были неприятны ему,  с  восторгом
распевала пошлые песни и слушала речи демагогов всех партий. Когда  она была
коммунисткой, то носила кожаную куртку а lа ЧК; когда она  стала сионисткой,
то  повесила  на шею  цепочку со звездой  Давида.  Она постоянно была занята
манифестациями,   протестами,  сбором  подписей  и  денег   на  всевозможные
партийные  нужды. В  конце тридцатых,  когда нацистские  лидеры приезжали  с
визитами  в  Польшу  и  студенты-националисты  избивали евреев  и заставляли
студентов-евреев  стоять  во время  лекций, Тамара,  как  и  многие  другие,
обратилась к религии. Она зажигала в пятницу вечером свечи и завела кошерную
кухню.  Она казалась  Герману  воплощением масс,  которые всегда  следуют за
каким-нибудь  вождем,  загипнотизированные  лозунгами,  и  никогда не  имеют
своего собственного, настоящего мнения.
     В своем раздражении  он часто не  замечал, как она предана ему и детям,
как она всегда  оказывается на месте, когда надо помочь ему или другим. Даже
когда  он  ушел от нее и поселился в меблированных комнатах, она приходила к
нему, чтобы  убирать  и  готовить.  Она  ухаживала  за ним, когда он  болел,
штопала его  одежду и  стирала  белье.  Она даже  печатала  на  машинке  его
диссертацию, хотя и считала ее негуманной  и  антифеминистской, а прогноз на
будущее, содержавшийся в ней, казался ей удручающим.
     "Стала  ли  она  за  это  время  спокойнее?",  -  спросил  себя Герман.
"Прикинуть бы, сколько ей сейчас лет?" Герман попытался упорядочить прошлое,
представить,   что  произошло  за  эти   годы.  Детей  у   нее   отняли.  Ее
расстреливали; она, с пулей в теле, нашла пристанище в доме нееврея. Ее рана
зажила; она нелегально перебралась в Россию. Все это произошло до 1941 года.
Да,  и  где она  была потом? Почему с 1945 года  он ничего не слышал о  ней?
Положим, он не разыскивал ее. Он никогда не читал списков пропавших, которые
публиковали еврейские газеты,  специально для тех, кто  разыскивает  родных.
Кто-нибудь  когда-нибудь бывал в таком же положении, как я?,  - спросил себя
Герман.  Нет.  Должны пройти триллионы, квадрильоны лет,  прежде  чем  снова
выпадет   подобная  комбинация   обстоятельств.  Герману  снова   захотелось
рассмеяться.  Некий небесный разум использовал его как подопытного  кролика,
подобно тому, как немецкие врачи делали это с евреями.
     Поезд остановился, и Герман вывал - Четырнадцатая улица! Он поднялся по
лестнице  на улицу,  повернул на восток  и  на  остановке дождался автобуса,
шедшего  в  восточном направлении.  Утро  было  прохладным,  но  сейчас жара
усиливалась с каждой минутой.  Рубашка прилипла у Германа к  спине. Что-то в
его  одежде мешало ему,  но он никак  не мог понять, что  именно. Был ли это
воротничок, резинка трусов или туфли?  Проходя мимо  зеркала, он взглянул на
свое отражение:  худой  и  истрепанный  жизнью  человек, немного сутулый,  в
поношенных  и  мятых  брюках.  Его галстук  перекрутился.  Он побрился всего
несколько часов  назад, но  щетина уже легла тенью  на  его лицо. "Я не могу
придти туда в таком виде!", - испуганно сказал он себе. Он замедлил шаги. Он
посмотрел  в  витрину. Может быть,  ему стоит  купить  дешевую  рубашку. Или
где-нибудь  по  близости  есть магазин, где  ему погладят костюм? По крайней
мере, он  должен почистить туфли.  Он  остановился  у  будки  чистильщика, и
молодой негр начал пальцами вмазывать гуталин в его туфли, через кожу щекоча
ему  пальцы.  Теплый, наполненный пылью  воздух, бензиновый  выхлоп и запахи
асфальта   и   пота  были  отвратительны.   "Сколько  времени  легкие  могут
выдерживать это?",  - спросил  он себя.  "Как долго способна просуществовать
эта самоубийственная  цивилизация?  Тут  ни  для кого  не хватит  воздуха  -
сначала они все сойдут с ума, а потом задохнутся".
     Чернокожий юноша сказал что-то о туфлях Германа,  но Герман  не понимал
его английский.  От каждого слова до него  доходил только первый слог. Юноша
был обнажен до пояса. По его прямоугольной голове тек пот.
     "Как дела?", - спросил Герман, стараясь поддержать беседу.
     "Очень хорошо", - ответил юноша.


     Герман сел в автобус, шедший от Юнион-сквер до Ист-Бродвея, и смотрел в
окно. Со времени его прибытия в Америку район сильно изменился, теперь здесь
жило много пуэрториканцев. Целые кварталы  были снесены. Все-таки то тут, то
там  еще можно  было видеть табличку с  еврейской надписью, синагогу, ешиву,
дом  для престарелых.  Где-то тут был дом  землячества выходцев из Живкова -
дом, который Герман пугливо  обходил  стороной.  Автобус  ехал мимо кошерных
ресторанов,  мимо  еврейского  кинотеатра,  мимо  купальни  для   ритуальных
омовений,  мимо зала, который сдавался для свадеб и бармицв[2], и
мимо дома для погребальных церемоний.
     Герман видел молодых еврейских  парней с пейсами,  которые были длиннее
тех, что носили в Варшаве, на головах у них были широкополые шляпы. Здесь, в
этом  районе,  а также  по  другую  сторону моста, в  Вильямсбурге, селились
венгерские хасиды, приверженцы  раввинов  из Сача,  Вельца и Бобова -  между
ними  продолжалась  старые междоусобицы,  и среди хасидов-экстремистов  были
даже такие, которое отказывались признавать государство Израиль.
     На Ист-Бродвее, выйдя из автобуса, Герман в  окно подвала увидел группу
седобородых мужчин, изучавших  Талмуд. В их  глазах под  кустистыми  бровями
была мудрость и проницательность. Морщины на высоких лбах напомнили  Герману
о линиях  на пергаментных  свитках, которые проводили писцы, чтобы писать на
них буквы. В лицах стариков отражалась  упрямая забота, которой было столько
же  лет, сколько  книгам,  которые они  изучали. Мгновенье Германа забавляла
мысль о том, чтобы подсесть к ним. Сколько  пройдет времени, прежде чем и он
станет Седой Бородой?
     Герман вспомнил,  что именно рассказывал ему один земляк о ребе Аврааме
Ниссене:  за  несколько недель  до  вторжения Гитлера  в Польшу он приехал в
Америку. В  Люблине  у него было маленькое издательство, выпускавшее  редкие
религиозные  книги.  Он  поехал  в  Оксфорд,  чтобы  снять  копию со  старой
рукописи, которую  там обнаружили.  В  1939  он  приехал  в  Нью-Йорк, чтобы
набрать  подписчиков,  необходимых  для  издания  этой  рукописи,  и не смог
вернуться  в Польшу из-за нацистского  вторжения. Он потерял жену,  но потом
женился в Нью-Йорке на  раввина.  От идеи издать  оксфордский  манускрипт он
отказался, а вместо  этого  стал  работать  над антологией раввинов,  убитых
нацистами. Его  теперешняя  жена, Шева  Хаддас, помогала  ему  в работе. Оба
приняли  на себя  обязанность  один день в неделю  - понедельник - посвящать
траурным молитвам о мучениках в Европе. В этот день  они постились, сидели в
чулках на низких скамейках и следовали всем предписаниям шивы.
     Герман подошел к нужному ему  дому на  Ист-Бродвее и посмотрел  в  окна
квартиры  на  первом этаже,  в  которой  жил  реб Авраам  Ниссен.  Они  были
занавешены  гардинами,  совершенно также,  как это  было  принято на  старой
родине. Он поднялся на  несколько ступеней  по  лестнице и позвонил в дверь.
Сначала  никто не отозвался. Ему показалось, что он слышит шепот  за дверью,
как  будто там  спорили, впускать его  или  нет. Дверь медленно открылась, и
старая  женщина, вероятно, Шева Хаддас, стояла перед ним на пороге. Она была
маленькая,  тонкая,  у  нее  были  морщинистые  щеки, ввалившийся рот, а  на
крючковатом носу сидели очки. В  закрытом  платье и в чепчике она выглядела,
как благочестивые женщины в  Польше. При взгляде на нее нельзя было заметить
никаких следов Америки, ни малейшего  намека на спешку или возбуждение. Судя
по ее поведению, можно было подумать, что Герман поздоровался с  ней, -  она
кивнула в  ответ. Не говоря ни  слова,  они прошли по длинному коридору. Реб
Авраам Ниссен стоял в комнате - маленький,  приземистый, сутулый,  с бледным
лицом, желтовато-седой  окладистой бородой и спутанными пейсами.  У него был
высокий  лоб, посредине головы точно возложенная ермолка.  Карие  глаза  под
серо-желтыми  бровями  излучали  доверие и озабоченность.  Под незастегнутым
халатом  было  широкое,  отделанное   бахромой  одеяние.  Даже  запах  дома,
казалось,  принадлежал  прошлому -  жареный  лук, чеснок, цикорий,  восковые
свечи. Реб  Авраам Ниссен посмотрел  на Германа - взгляд его говорил: "Слова
не нужны!" Он глазами указал на дверь, которая вела в соседнюю комнату.
     "Позови ее",  -  приказал он  своей жене.  Старая женщина тихо вышла из
комнаты.
     Реб Авраам Ниссен сказал: "Чудо, свершенное небесами!"
     Долго  ничего не происходило. Герману снова  послышалось, что за дверью
кто-то спорит  шепотом.  Дверь открылась, и Шева Хаддас ввела Тамару  - так,
как невесту подводят к брачному ложу.
     Герман  все  понял  с первого взгляда.  Тамара  немного  постарела,  но
показалась ему неожиданно-молодой. Она была  одета на  американский манер  и
наверняка  посетила салон красоты. Ее волосы  были цвета вороньего  крыла  и
имели искусственный  блеск свежей краски, а на ее щеках лежали румяна. Брови
она выщипала,  ногти  накрасила красным.  Германа  подумал  о  старом хлебе,
который кладут в  печь, желая подрумянить  его.  Ее  темные, ореховые  глаза
отстраненно  глядели на него. До этой  секунды Герман мог бы поклясться, что
прекрасно  помнит  Тамарино лицо. Но сейчас  он заметил  то,  о  чем  забыл:
складку у рта,  эта  складка была  и  раньше, она  придавала Тамариному лицо
выражение ранимости, недоверия и  иронии. Он смотрел  на нее: тот же нос, те
же скулы, тот же разрез рта, тот же подбородок, те же губы и уши. Он услышал
собственный голос: "Надеюсь, ты узнаешь меня".
     "Да,  я узнаю  тебя",  - ответила она, и  это был  Тамарин  голос, хотя
звучал он немного иначе,  чем прежде - возможно,  потому, что она  старалась
контролировать себя.
     Реб  Авраам Ниссен подал жене знак,  и они  покинули комнату.  Герман и
Тамара долго молчали.
     "Почему она носит розовый?", - думал Герман. Его  смущение прошло, и он
понял,  что в нем  нарастает раздражение. Как женщина, которая  видела,  как
уводят на смерть ее детей, могла осмелиться так  одеться? Теперь он был рад,
что  не надел свой лучший  костюм. Он снова  стал тем Германом,  которым был
всегда - мужем, который плохо ладил с женой и в конце концов ушел от нее. "Я
не знал, что ты еще жива", - сказал он и устыдился своих слов.
     "Ты этого никогда не знал", - ответила Тамара в своем прежнем,  ехидном
стиле.
     "Ну, подойди, садись - вот сюда, на диван".
     Тамара села. Она была  в нейлоне. Она одернула платье, задравшееся выше
колен.  Герман  молча  стоял  перед  ней.  Ему  пришло  в  голову,  что  так
встречаются  души только что умерших -  они продолжают  пользоваться словами
живых,  потому  что  еще не  выучили  язык  мертвых.  "Как ты приехала  - на
корабле?", - спросил он.
     "Нет, самолетом".
     "Из Германии?"
     "Нет, из Стокгольма".
     "Где ты была все это время? В России?"
     Тамара задумалась над этим вопросом. Потом сказала: "Да, в России".
     "Сегодня утром я еще не  знал, что ты жива. Я встречался со свидетелем,
который видел, как в тебя стреляли".
     "Кто это? Оттуда никто не вышел живым. 3начит, это нацист".
     "Но он еврей".
     "Этого не может быть. В меня попали две пули. Одна и сегодня во мне", -
оказала Тамара, показывая на левое бедро.
     "Разве ее нельзя извлечь?"
     "Наверное, можно - здесь, в Америке".
     "Ты словно восстала из мертвых".
     "Да".
     "Где это случилось? В Наленчеве?"
     "В  поле  неподалеку  от  города.  Когда  настала  ночь,  мне   удалось
выбраться, хотя раны кровоточили. Шел дождь, иначе нацисты увидели бы меня".
     "А кто был тот нееврей?"
     "Павел Чехонски. Мой папа вел с ним дела. Когда я шла к нему, я думала:
"Ну что еще может случиться? В худшем случае он выдаст меня".
     "Он спас тебе жизнь?"
     "Я пробыла у него четыре  месяца. Врачу они довериться не могли. Он был
моим врачом. Он и его жена".
     "Ты с тех пор что-нибудь слышала о них?"
     "Их больше нет в живых".
     Оба замолчали. Потом Тамара спросила:  "Почему мой дядя не знал  твоего
адреса? Нам пришлось давать объявление в газету".
     "У меня нет квартиры. Я живу у одного человека".
     "Все-таки ты мог бы оставить дяде свой адрес".
     "Зачем? Все равно никто не ходит ко мне в гости".
     "А почему?"
     Он хотел объяснить, но  не  нашел слов. Он выдвинул стул из-за  стола и
сел на  его край.  Он  знал, что должен  спросить о детях, но не  мог  этого
сделать. Стоило  ему услышать, как люди говорят о здоровых, живых детях, как
он испытывал нечто, близкое  к  панике. Каждый  раз,  когда  Ядвига или Маша
говорили, что хотят от него ребенка, он  менял тему. Где-то в бумагах у него
лежали фотографии малышей, Иошевед  и  Давида, но он  никогда не осмеливался
смотреть на них.  Герман никогда не вел себя с  ними так, как положено отцу.
Однажды он даже сделал вид, что их нет, и изобразил из себя холостяка. И вот
теперь здесь была Тамара - свидетельница  его преступления. Он  боялся,  что
она заплачет, но она держала себя в руках.
     "Когда ты узнала, что я жив?", - спросил он.
     "Когда? После войны.  Странным образом.  Один мой  знакомый  -  вернее,
очень близкий  друг - завертывал  посылку  в еврейскую  газету, выходящую  в
Мюнхене, и вдруг увидел твое имя".
     "Где ты тогда была? Еще в России?"
     Тамара не ответила, а он  не стал  повторять вопрос. Из опыта общения с
Машей и другими выжившими в немецких лагерях он знал, что от тех, кто прошел
концлагеря и скитался по России, никогда не узнать всей правды - не  потому,
что они лгали, а потому, что не могли рассказать обо всем.
     "Где ты живешь?", - спросила Тамара. "Чем занимаешься?"
     По  пути,  в  автобусе, Герман  предполагал, что  Тамара спросит его об
этом. И все-таки он сидел так, как будто получил удар по голове, и ничего не
мог ответить.
     "Я не знал, что ты жива и..."
     Тамара принужденно улыбнулась.  "Кто  та  счастливица,  что заняла  мое
место?"
     "Она нееврейка. Она дочь поляка, в доме которого я прятался".
     Тамара подумала. "Крестьянка?"
     "Да".
     "Ты вознаградил ее таким образом?"
     "Да, можно сказать".
     Тамара  посмотрела  на  него,   но  ничего  не  сказала.  У   нее  было
отсутствующее выражение лица - такое бывает у человека,  который  говорит об
одном, а думает о другом.
     "А кем ты работаешь?", - повторила она свой вопрос.
     "Я работаю на одного рабби - американского рабби".
     "Что это за работа? Ты отвечаешь на вопросы, что соответствует ритуалу,
а что нет?"
     "Я пищу для него книги".
     "А он? Что делает он? Танцует с девочками?"
     "Ты не  так уж далека  от правды, как думаешь. Я  вижу, ты  уже  многое
поняла в этой стране".
     "С  нами  лагере была американка.  Она  приехала  в  Россию  в  поисках
социальной  справедливости. Ее тут же сунули  в лагерь  - в  тот,  в котором
сидела я. Она  умерла от голода и  дизентерии.  У меня где-то  есть адрес ее
сестры.  Перед  смертью она взяла меня  за руки  и  велела поклясться, что я
разыщу ее родных и расскажу им всю правду".
     "Ее родные - тоже коммунисты?"
     "Я думаю, да".
     "Они тебе не поверят. Они все как загипнотизированные".
     "Там  были массовый  депортации в лагеря.  Мужчин держали  отдельно  от
женщин. Их морили голодом и заставляли работать, так, что даже самые сильные
на  них умирали в течение года. Я видела это собственными глазами, а если бы
не видела, то тоже не поверила бы".
     "А как тебе жилось?"
     Тамара  прикусила  нижнюю губу.  Она  покачала головой,  словно  хотела
сказать,  что  бессмысленно  рассказывать о  чем-то,  во  что  все  равно не
поверят. Это больше не была та болтливая  Тамара, которую он знал - это  был
другой человек.  Ему пришло в  голову , что это  может быть не Тамара,  а ее
сестра. Потом она вдруг начала рассказывать.
     "Как мне жилось, я, наверное, не смогу рассказать никогда. Я сама этого
точно не знаю. Произошло так много  всего, что иногда я думаю, что ничего не
произошло. О многом  я начисто  забыла, даже  о нашей с  тобой жизни. Я знаю
только,  что лежала на нарах в Казахстане и пыталась вспомнить, почему летом
1939, поехав навестить  отца, взяла детей с  собой,  но не  могла  найти  ни
малейшего смысла в том, что я делала.
     Мы  валили  деревья  в  лесу  -  по  двенадцать  и  четырнадцать  часов
ежедневно. По ночам  было так холодно, что нельзя было  заснуть. А вонь была
такая, что я едва могла дышать. У многих была болезнь бери-бери. Ты говоришь
с кем-нибудь, строишь планы, и вдруг он  затих. Ты говоришь ему что-то, а он
не отвечает. Ты подползаешь к нему поближе и видишь, что он мертв.
     И вот  я лежала  там и спрашивала себя:  "Почему я не  поехала вместе с
Германам в  Живков?" Но  я  ничего не могла вспомнить. Мне говорили, что это
дефект психики; у меня такой дефект. Иногда я помню все, а иногда ничего  не
помню.  Большевики  учили  нас  атеизму,  вот  я  и  сейчас  верю,  что  все
предопределено. Судьба предназначила мне  увидеть,  как эти  нелюди  вырвали
моему отцу бороду и часть щеки. Тот, кто не видел в  эту секунду моего отца,
не  знает, что такое быть евреем.  Я сама не  знала, иначе я пошла бы по его
стопам.
     Моя мать упала им в ноги, и они били ее  сапогами и плевали в нее. Меня
они чуть не изнасиловали, но у меня были месячные, а ты знаешь, какое у меня
сильное   кровотечение.   О,   потом   кровотечения   прекратились,   просто
прекратились. Откуда взяться крови, если нет хлеба? Ты спрашиваешь, как  мне
жилось?  Пылинка,  которую  ветер  несет  сквозь  пустыню и песок,  тоже  не
расскажет  тебе,  каково  ей  пришлось. Кто эта  нееврейка,  которая прятала
тебя?"
     "Наша служанка. Ты ее знаешь. Ядвига".
     "Ты на ней женился?" Казалось, Тамара сейчас рассмеется.
     "Да".
     "Извини меня,  но  она уже тогда была  несколько  простовата. Твоя мать
смеялась над ней. Она не  умела  даже надеть туфли. Я до сих пор  помню, как
твоя мать рассказывала мне, что Ядвига пыталась надеть левую туфлю на правую
ногу. А когда ей давали деньги на покупки, она теряла их".
     "Она спасла мне жизнь".
     "Да,  наверное,  собственная  жизнь  важнее всего  остального.  Где  ты
женился на ней - в Польше?"
     "В Германии".
     "Разве нельзя  было как-то иначе  отблагодарить ее? Ну, да лучше мне об
этом не спрашивать".
     "Тут не о чем спрашивать. Все обстоит так, как обстоит".
     Тамара уставилась на собственную ногу. Она чуть-чуть подтянула платье и
почесала колено, потом снова быстро обдернула платье. "Где ты живешь? Здесь,
в Нью-Йорке?"
     "В Бруклине. Это район Нью-Йорка".
     "Я знаю. У меня есть один  бруклинский адрес. У меня целый том адресов.
Мне  понадобится   целый   год,  чтобы  обежать  всех   и   рассказать  всем
родственникам, кто где погиб. Я  как-то раз была в Бруклине.  Тетя объяснила
мне  дорогу, и я одна  поехала на  метро.  Я была там в доме,  где  никто не
говорит  на идиш. Я говорила на русском, польском, немецком, но они отвечали
только на английском. Я попыталась  объяснить им жестами, что их тети больше
нет в живых. Дети хохотали. Их мать, кажется, неплохая женщина, но в ней уже
и следа еврейского нет. О том, что сделали нацисты, люди знают очень немного
- каплю в море - но о том, что вытворял  и продолжает  вытворять Сталин, они
не имеют  ни малейшего представления. Даже люди,  живущие в России, не знают
всей правды. Что ты сказал, ты делаешь - пишешь для рабби?"
     Герман кивнул. "Да. Кроме того, я торгую книгами". Он лгал по привычке.
     "Ты еще и этим занимаешься? Какими книгами ты торгуешь? На идиш?"
     "На,  идиш, на  английском,  на  иврите.  Я  так называемый  разъездной
коммивояжер".
     "И куда ты ездишь?"
     "В разные города".
     "А чем занимается твоя жена, когда ты уезжаешь?"
     "Чем занимаются женщины, когда их мужья уезжают? Ремесло коммивояжера -
это что-то очень важное в Америке".
     "У тебя дети от нее?"
     "Дети? Нет!"
     "Меня бы не удивило, если бы  у тебя были дети. Я знала молодых евреек,
которые  выходили замуж  за бывших  нацистов.  О том,  что  делали некоторые
девушки,  чтобы спасти свою шкуру,  я  лучше промолчу.  Люди потеряли всякий
стыд. В кровати,  стоявшей рядом с  моей, развлекались друг с другом  брат и
сестра.  Они  не  могли  дождаться,  пока  стемнеет.  Так  чему же  мне  еще
удивляться? А где она тебя прятала?"
     "Я же сказал уже, на сеновале".
     "И ее родители на знали об этом?"
     "У нее есть мать и сестра. Отца нет. Они об этом не знали".
     "Конечно, знали. Крестьяне хитрые. Они вычислили, что  после  войны  ты
женишься на ней  и  возьмешь ее в Америку.  Надо думать, ты забрался к ней в
постель еще когда жил со мной".
     "Я не  забирался к  ней  в постель. Ты несешь  чушь.  Откуда они  могли
знать,  что  я  получу американскую  визу? К тому  же,  я собирался  ехать в
Палестину".
     "Они знали, они знали, будь  уверен. Ядвига, может быть, умом слаба, но
ее мать обсудила все  с другими  крестьянками и все  рассчитала. Все хотят в
Америку. Весь мир помирает от тоски по Америке. Если отменить ограничения на
въезд, здесь станет так тесно, что некуда  будет иголку воткнуть.  Не думай,
что я злюсь на тебя.
     Во-первых, я ни на кого больше не злюсь, а во-вторых, ты не знал, что я
жива. Ты обманывал меня еще тогда, когда  мы были вместе. Ты бросил детей  в
беде. В последние две недели ты не  писал  мне,  хотя знал,  что война может
начаться в любой момент.  Другие отцы рисковали своей  жизнью, перебираясь к
детям через  границы. Мужчины, которым удавалось бежать из России, от  тоски
по своим семьям сами отдавали себя в руки нацистов. Но ты остался в  Живкове
и зарылся в сено с любовницей.  Как это я дошла до того, что бы претендовать
на такого человека? Ну да. А почему у тебя нет от нее детей?"
     "У меня их нет, и хватит".
     "Почему ты так смотришь  на меня.? Ты на ней женился. Если  внуки моего
отца были недостаточно хороши для тебя и если ты стыдился их, как чесотки на
лице, то почему бы тебе  не  иметь с Ядвигой других детей? Ее отец наверняка
был более приятный человек, чем мой".
     "На одну  минуту я поверил,  что ты изменилась, но  теперь вижу, что ты
точно та же".
     "Нет,  не точно та  же.  Ты видишь перед собой совсем  другую  женщину.
Тамара,  которая  бросила  своих  мертвых  детей  и  бежала  в  Скибу  - так
называется деревня - это другая Тамара. Я мертва, а если  женщина мертва, ее
муж может  делать, что  захочет.  Правда,  мое  тело  все еще  таскается  по
окрестностям.  Оно  даже  дотащилось  до  Нью-Йорка.  Они  натянули  на меня
нейлоновые  чулки,  покрасили мне  волосы  и  покрыли  мне ногти лаком, но -
Господи  спаси!  -  неевреи  всегда наводят красоту  на своих покойников,  а
сегодня все  евреи гои. И я ни на кого не злюсь и ни от кого не завишу. Я бы
не удивилась, узнав,  что  ты  женился на  нацистке,  из  тех, кто ходили по
трупам и втыкали каблуки в глаза еврейских детей. Откуда тебе  знать, что со
мной произошло?  Я только надеюсь, что с твоей новой женой ты не шутишь  тех
шуток, что шутил со мной".
     За дверью,  которая  вела  в коридор  и  на  кухню, были  слышны шаги и
голоса. Реб Авраам Ниссен Ярославер появился в комнате, сопровождаемый Шевой
Хаддас, оба,  муж  и  жена, шаркали  ногами. Реб  Авраам Ниссен  обратился к
Герману.
     "Вероятно, у  вас еще нет квартиры. Вы можете оставаться у нас, пока не
найдете жилья. Гостеприимство  - это акт любви к ближнему,  а кроме того, вы
наши родственники. Как сказано  в Священном писании: "Ты не должен прятаться
от той, что плоть от плоти твоей".
     Тамара перебила его. "Дядя, у него другая жена".
     Шева  Хаддас всплеснула руками. Реб Авраам Ниссен озадаченно  глядел на
них.
     "Ну, тогда другое дело..."
     "Ко  мне  приходил  свидетель,  который  поклялся,  что  она..." Герман
сбился.  Он  не подумал  о  том, чтобы сказать  Тамаре,  что ей  не  следует
рассказывать им про его  жену-нееврейку. Он  посмотрел на Тамару  и  покачал
головой. У  него было  детское  желание убежать из комнаты, прежде  чем  его
выдадут на позор. Не понимая, что делает, он пошел ж двери.
     "Не убегай. Я не собиралась принуждать тебя к чему-либо".
     "О таком обычно можно прочесть только в газете", - сказала Шева Хаддас.
     "Ты, видит Бог, не совершил греха", - сказал Авраам Ниссен. "Если бы ты
знал, что она жива, то твоя связь с другой женщиной противоречила бы закону.
Но  в данном случае запрет  рабби Гершома к  тебе неприменим.  Одно ясно: ты
должен развестись со своей нынешней женой. Почему ты ничего не сказал нам об
этом?"
     "Я не хотел огорчать вас".
     Герман подал  Тамаре  знак - приложил палец к губам. Реб Авраам  Ниссен
взялся за бороду.  Глаза Шевы Хаддас излучали материнскую заботу. Ее голова,
покрытая  чепчиком, кивала, смиряясь с древним правом мужчины  на  измену, с
его страстью ко  все новым  и  новым объятиям - со  страстью, которой не мог
противостоять даже самый порядочный  из них.  Так  всегда было  и так всегда
будет, казалось, думала она.
     "Это дело, которое муж и жена должны обсуждать одни", - сказала она. "Я
пока что приготовлю поесть". Она повернулась к двери.
     "Спасибо, я недавно ел", - быстро сказал Герман.
     "Его жена  хорошая  повариха.  Она  наверняка приготовила ему  на  ужин
жирный супок". Тамара состроила презрительную гримасу - такую, какая  иногда
бывает у евреев-ортодоксов, когда они имеют в виду свинину.
     "Стакан чая с печеньем?", - спросила Шева Хаддас.
     "Нет, нет, правда".
     "Может быть, вам  стоит пойти в соседнюю комнату и поговорить", -сказал
рабби  Авраам  Ниссен.  "Как говорят мудрецы:  "Эти дела решают с  глазу  на
глаз". Если вам  понадобится моя помощь - я сделаю все, что  смогу".  Старик
продолжал другим тоном.  "Мы  живем во времена  нравственного хаоса. Во всем
виноваты безбожные убийцы. Не считайте себя виноватым. У вас  не  было иного
выхода".
     "Дядя,  безбожников хватает и среди евреев. Кто, ты думаешь, привел нас
на  то поле? Евреи-полицейские. На рассвете они выломали все двери, обыскали
все подвалы  и  чердаки. Если они находили  прятавшихся  людей, то  били  их
резиновыми дубинками. Они привязали нас  друг к другу,  как скотину, которую
ведут на убой.  Одному из них  я сказала всего одно слово, и он  ударил меня
так,  что  я этого  никогда не забуду. Они не знали, болваны, что их тоже не
пощадят".
     "Как сказано: "Незнание есть корень всяческого зла".
     "ГПУ в России было не лучше нацистов".
     "Ну, как  сказал пророк  Исайя: "И согнут человеку выю  и  унизят его".
Когда люди перестают верить в Творца, миром правит анархия".
     "Таков род человеческий", - сказал Герман как бы сам себе.
     "Тора говорит: "Потому что мысли и желания сердца человеческого  злы  с
юных  лет". Но  по этой  причине Тора  и существует.  Да,  идите  вон туда и
обсудите все между собой".
     Реб Авраам Ниссен  открыл дверь в  спальню.  Там  стояли  две  кровати,
застеленные европейскими  покрывалами, изголовье  к изголовью, как на старой
родине. Тамара пожала плечами и вошла первая. Герман последовал за  ней.  Он
подумал о  свадебных покоях, в которые  они входили женихом и невестой много
лет назад.
     За окном торопился Нью-Йорк, но здесь, за гардинами,  продолжалась жить
частица Наленчева и Живкова. Все воссоздавало картину ушедших лет: выцветшие
желтые стены, высокий потолок,  деревянный пол, даже  стиль комода и  обивка
кресел. Опытный режиссер не смог бы найти более подходящий интерьер для этой
сцены, -  подумал  Герман. Он вдохнул запах свечных  фитилей. Он опустился в
кресло, а Тамара села на край кровати.
     Герман сказал: "Ты,  конечно, можешь не говорить мне об этом, но - если
ты считала, что меня нет в живых, тогда ты наверняка - с другими..."
     Он не мог продолжать. Его рубашка снова стала мокрой.
     Тамара испытующе поглядела на него. "Ты хочешь знать? Всю правду?"
     "Можешь не говорить. Но я был с тобой честен и заслуживаю..."
     "У тебя был другой выбор? Тебе пришлось сказать правду. Я твоя законная
жена, а это означает, что у тебя две жены. За такими вещами в Америке следят
очень строго. Совершенно независимо от того,  что делала я - тебе неплохо бы
знать: любовь для меня - это не вид спорта".
     "Я не говорил, что любовь - вид спорта".
     "Ты превратив  наш брак в карикатуру. Я пришла к тебе невинной девочкой
и..."
     "Перестань!"
     "Все дело в  том,  что мы,  как  бы мы  там  ни  страдали и как  бы  ни
сомневались,  проживем еще  день или еще час - очень нуждались  в любви.  Мы
нуждались в ней сильнее, чем  в нормальные времена. Люди лежали в подвалах и
на чердаках, голодные и вшивые, но они обнимались и целовались. Я никогда бы
не   подумала,  что  люди   могут   быть   столь   страстными   в   подобных
обстоятельствах. Для тебя я была меньше, чем ничто, но мужчины пожирали меня
взглядами! Господи,  прости меня! Мои дети были убиты, а мужчины затевали со
мной  романы.  Они  предлагали   мне   кусок  хлеба  или  немного  жира  или
какое-нибудь  послабление  на работе. Не думай, что это  были пустяки. Корка
хлеба - это была мечта. Несколько картофелин - состояние. В лагерях торговля
шла все время, в  нескольких  шагах от газовых камер заключали сделки.  Весь
обменный капитал уместился бы в одной туфле, вот как отчаянно люди старались
спасти свою жизнь.
     Симпатичные мужчины,  моложе  меня,  мужья  привлекательнейших  женщин,
бегали  за мной  и каких  только чудес не обещали!  Мне даже  присниться  не
могло, что ты  жив, но пускай  бы я знала об  этом - я все равно  не обязана
была хранить тебе верность! Наоборот, я хотела тебя забыть. Но хотеть и мочь
- две разные  вещи. Я должна любить  мужчину, иначе секс мне отвратителен. Я
всегда завидовала женщинам, для которых  любовь - игра. Но в конце концов, а
что она такое, как не  игра? Но есть  во мне  что-то -  проклятая кровь моих
богобоязненных бабок - что препятствовало этому.
     Я говорила себе,  что  я  набитая дура, но если мужчина дотрагивался до
меня, я начинала избегать его. Они называли меня лицемеркой. Мужики делались
грубыми. Один очень  уважаемый  человек пытался меня изнасиловать. В придачу
ко всем этим несчастьям мои подруги по лагерю в Джамбуле попытались устроить
мой брак. Все твердили одно и то же: "Ты молода, тебе надо замуж". Но это ты
нашел  себе другую, а не я. Одно я знаю точно, милосердного Бога, в которого
мы верили - не существует".
     "Значит, у тебя никого не было?"
     "Мне кажется, ты разочарован. Нет,  у меня  никого не было, и я  больше
никого не хочу. Перед душами моих детей я хочу предстать чистой".
     "Мне кажется, ты сказала - Бога не существует".
     "Если Бог мог смотреть на весь этот ужас и  ничего не предпринял, то Он
-  не  Бог. Я говорила с верующими евреями, даже с раввинами. В нашем лагере
был молодой человек - он был раввином в Старом Жикове. Он был очень набожный
- таких, как он, больше не бывает. Ему приходилось работать в  лесу, хотя он
был слишком слаб для этого. Большевики знали, что  его труд  не принесет  им
никакой  пользы, но мучить раввина считалось  у них добрым делом.  Однажды в
субботу он не  захотел брать свою пайку  хлеба,  потому  что закон запрещает
носить что-либо в этот день. Его мать,  жена  старого  раввина, была святая.
Только Бог на небесах знает, как она утешала людей  и отдавала им последнее.
Условия  в лагере  были  такие, что  она ослепла.  Но она знала  назубок все
молитвы и твердила их до последней минуты.
     Однажды  я спросила ее  сына:  "Как Бог  допустил  такую трагедию?" Его
ответ состоял из всевозможных уверток. "Неисповедимы  пути  Господни"  и так
далее.  Я  не  стал  спорить  с  ним,  но во мне  поднялось  раздражение.  Я
рассказала  ему о наших детях,  и  он побелел как полотно и  смотрел на меня
пристыженный -  как  будто сам был виноват в этом. В конце концов он сказал:
"Я заклинаю вас, не продолжайте".
     "Да, да".
     "Ты ни разу не спросил о детях".
     Герман помолчал мгновенье. "О чем тут спрашивать?"
     "Нет, не спрашивай. Я знала, что среди взрослых бывают великие люди, но
что дети, маленькие дети, могут быть великими настолько - в это я никогда бы
не  поверила. Они повзрослели за  одну ночь. Я отдавала им часть моей пайки,
но они отказывались есть  эти  куски. Они пошли на  смерть как  святые. Души
существуют, они есть Бог, которого нет.  Не возражай мне. Это мое убеждение.
Я хочу, чтобы ты знал, что наш маленький Давид и маленькая  Иошевед приходят
ко мне. Не  во снах, а наяву. Ты,  конечно, думаешь, что  я  рехнулась, ну и
думай - мне это ни капельки не мешает".
     "Что они говорят тебе?"
     "О, много всего. Там,  где они теперь, они снова  дети.  Что ты намерен
делать? Разведешься со мной?"
     "Нет".
     "А что мне тогда делать? Приехать жить к твоей жене?"
     "Прежде всего ты должна найти себе квартиру".
     "Да. Оставаться здесь я не могу".





     "Итак, невозможное  возможно",  - сказал себе Герман. "И действительно,
происходят великие дела".
     Бормоча под  нос, он шел по Четырнадцатой  улице. Он  оставил  Тамару в
доме ее дяди и направился к Маше, предварительно позвонив ей из кафетерия на
Ист-Бродвее   и  сказав,  что  неожиданно  появился   один  из  его  дальних
родственников  из  Живкова.  Смеха ради  он  дал  родственнику  имя  Файвеля
Лембергера  и  описал  его  как  ученого-талмудиста,   мужчину  в   возрасте
шестидесяти лет. "Ты уверен, что  это не Ева Краковер, прежняя твоя любовь в
тридцатые годы?", - спросила Маша.
     "Если хочешь, я представлю тебе  его", - возразил Герман. Теперь Герман
зашел в аптеку, что бы позвонить Ядвиге. Все телефонное кабинки были заняты,
и ему  пришлось ждать.  Особенно ошеломило его не само событие, а  тот факт,
что во  всех  своих  фантазиях и размышлениях  он  не мог и представить, что
Тамара жива.  Может быть, его  дети тоже воспрянут  из мертвых? Свиток жизни
прокрутится еще раз, и все,  кто были, снова будут тут.  Уж коли высшие силы
играют  с ним, у них  наверняка есть еще кое-что в  запасе. Разве они уже не
произвели   на   свет   Гитлера   и   Сталина?   Покуда   ими   владеет  дух
изобретательства, никогда нельзя чувствовать себя в безопасности.
     Через  десять минут все  пять телефонные  кабинок  все еще были заняты.
Мужчина  по-прежнему  жестикулировал, говорил  так, как будто  собеседник на
другом конце  провода мог  видеть его. Другой  шевелил губами  в непрерывном
монологе. Третий говорил  и курил и между делом складывал в  столбик мелочь,
которая  была  нужна ему,  чтобы  продолжать  разговор.  Девушка  смеялась и
пристально  смотрела  на  ногти  левой руки, словно диалог касался именно ее
ногтей, их формы и цвета. Все говорившие очевидно были вовлечены в ситуации,
которые требовали объяснений, извинений, отговорок. На  их лицах  были ложь,
любопытство, горе.
     Наконец  одна  из кабинок  освободилась, и Герман вошел  в нее,  вдыхая
запах и тепло другого человека. Он набрал номер, и  Ядвига  ответила тут же,
как будто ждала у телефона.
     "Ядзя, милая, это я".
     "О, да!"
     "Как дела?"
     "Откуда ты звонишь?"
     "Из Балтиморы".
     Ядвига несколько мгновений молчала. "Где это? Ну ладно, все равно".
     "Несколько сот миль от Нью-Йорка. Ты меня хорошо слышишь?"
     "Да, очень хорошо."
     "Я стараюсь продать книги".
     "А люди покупают?"
     "Я стараюсь, и они покупают. Это же их деньги идут у нас на квартплату.
Как ты провела день?"
     "О,  я стирала белье  - здесь все так пачкается",  - сказала Ядвига, не
замечая, что все время говорит одно и то  же. "Прачечные здесь рвут  белье в
клочья".
     "Что поделывают птицы?"
     "Болтают. Целуются весь день".
     "Счастливые  создания. Я сегодня переночую в  Балтиморе. Завтра поеду в
Вашингтон,  это еще дальше,  а вечером опять позвоню тебе. Телефону нет дела
до  расстояний.  Электричество  за  одну  секунду  переносит  голос  на  сто
восемьдесят тысяч миль",  - сказал Герман,  не зная,  зачем  сообщает ей эту
информацию.   Возможно,  он  хотел  поразить  ее  расстоянием,  которое   их
разделяло, чтобы  она  не  ждала,  что он  слишком быстро вернется домой. Он
слышал  щебетанье  птиц.  "К тебе  кто-нибудь приходил? Я  имею  в  виду, из
соседок?", - спросил он.
     "Нет, но в  дверь звонили. Я открыла на цепочку, а там  стоял мужчина с
машиной, которая всасывает пыль.  Он хотел показать мне, как это происходит,
но я сказала, что когда тебя нет, я никого не впускаю".
     "Ты правильно сделала. Может  быть, это правда был продавец  пылесосов,
но это мог быть и вор, и убийца".
     "Я не пустила его".
     "Что ты будешь делать сегодня вечером?"
     "О, я устрою стирку. А потом поглажу твои рубашки".
     "Ах, можно и не гладить".
     "Когда ты снова позвонишь?".
     "Завтра".
     "Где ты будешь ужинать?"
     "В Филадельфии, я имею в виду, в Балтиморе, полно ресторанов".
     "Мяса не ешь. Ты испортишь себе желудок".
     "У меня уже все равно все испорчено".
     "Не ложись поздно спать".
     "Да. Я люблю тебя".
     "Когда ты приедешь?".
     "Не позже, чем послезавтра".
     "Приезжай скорей, мне одиноко без тебя".
     "Мне тебя тоже не хватает. Я привезу тебе подарок".
     И Герман повесил трубку.
     "Милая  душа,"  -  сказал себе  Герман. "Как получается,  что  подобная
доброта все-таки выживает в этом похабном мире? Это  необъяснимо - разве что
верить в переселение душ". Герман вспомнил о Машиной выдумке, будто у Ядвиги
может  быть любовник. "Это  неправда", - подумал он, раздражаясь. "Она  само
чистосердечие".  Все-таки он представил, что в то время, пока она говорила с
ним  по  телефону, рядом с  ней  стоял поляк. Поляк использовал  те же самые
трюки, которыми так хорошо умел пользоваться Герман. "Ну да, полную гарантию
дает только смерть".
     Герман  подумал  о  рабби  Ламперте.  Если он  сегодня  не  отдаст  ему
обещанную главку, рабби  вполне способен выгнать его. Срок платы за квартиру
истек и в  Бронксе, и в Бруклине. "Я смеюсь! Это все уже чересчур. Это будет
мой конец".  Он по лестнице спустился на  станцию подземки. Что  за  влажная
жара?  Молодые негры пробегали мимо  него. В  их выкриках звучала наполовину
Африка, наполовину Нью-Йорк. Женщины, у которых платья пропотели подмышками,
толкали друг друга пакетами  и сумками, и глаза их сверкали от гнева. Герман
сунул  руку в  карман брюк, желая  вытащить платок, по  платок был мокр.  На
перроне  ждала  густая  толпа, тело  было прижато к  телу.  Резко  свистнув,
подъехал поезд -  с  такой скоростью,  как  будто хотел,  не останавливаясь,
промчаться мимо.  Вагоны были набиты. Толпа бросилась в открывающиеся двери,
не дожидаясь, пока пассажиры внутри вагона протолкаются к ним. Сила, которой
невозможно  было  противиться, втащила Германа внутрь.  Бедра, груди,  локти
вдавливались  в  него.  Здесь,  по  крайней  мере, не  существовало  иллюзии
свободной воли. Здесь человека швыряло и трясло, как гальку или как метеор в
космосе.  Втиснутый  в  человеческую массу,  Герман завидовал людям высокого
роста,  которые  могли  глотнуть  немного  холодного  воздуха,  шедшего   от
вентиляторов.  Так  жарко не  было даже летом  на  сеновале. Так,  наверное,
запихивали  евреев  в  товарные  вагоны,  которые  доставляли  их  к газовым
камерам. Герман закрыл глаза. Что ему теперь делать? Что предпринять? Тамара
наверняка  приехала без  денег.  Если  она скроет, что  у  нее есть муж,  то
"Джойнт"  окажет  ей поддержку.  Но  она  уже  сказала,  что  не  собирается
обманывать американских филантропов. А он теперь был двоеженец - и в придачу
имел любовницу.  Если  это  раскроется,  его  могут  арестовать и  выслать в
Польшу. "Мне  нужен  адвокат.  Мне  немедленно  нужен адвокат!"  Но  как  он
объяснит эту ситуацию? У американских  адвокатов на все есть простые ответы:
"Какую  из  них вы  любите?  Тогда разведитесь  с  другой.  Кончайте с этим.
Найдите  работу. Пойдите  к психоаналитику". Герман представил  себе  судью,
который  выносит  обвинительный  приговор,  указывая  на  него пальцем:  "Вы
злоупотребили американским  гостеприимством". "Мне нужны они  все  три,  вот
постыдная  правда",  -  признался  он  сам  себе.  Тамара похорошела,  стала
спокойнее, интереснее. Она прошла еще более ужасный ад, чем Маша. Развестись
с ней  значило бы отдать ее в руки  других мужчин. А что  касается любви, то
эти  идиоты-специалисты  используют  слово  "любовь"  так, как  будто  могут
объяснить, что  это  такое  -  тогда  как никто еще не осознал его истинного
значения.


     Когда Герман пришел, Маша была дома. Она была в хорошем настроении. Она
вынула сигарету,  торчавшую между  губ,  и поцеловала его в губы. Он слышал,
как  на кухне  булькает  что-то.  Пахло  жарким,  чесноком,  борщом, молодой
картошкой.  Он слышал голос Шифры Пуа. Всегда, когда он приходил в этот дом,
у него появлялся аппетит. Мать и  дочь все  время  варили, пекли, возились с
кастрюлями,  сковородками, банками для  рассола, досками  для  приготовления
лапши.  По  субботам  Шифра  Пуа   и  Маша  готовили  шолет[3]  и
кугль[4].  Может быть,  потому,  что он  жил с  нееврейкой,  Маша
особенно заботилась о том, чтобы  по  субботам  в  доме  горели свечи,  сиял
ритуальный кубок, а стол был накрыт так, как велит традиция. Шифра Пуа часто
втягивала  Германа  в спор о  законах, относящихся  к еде; по недосмотру она
вымыла вместе  ложку  из-под молока и вилку, которой ела мясо;  со  свечи на
поднос  капнул  воск;  у  цыпленка  не  оказалось  желчного  пузыря.  Герман
вспомнил, что ответил ей на ее последний вопрос: "Попробуй  печень и  скажи,
горькая ли она".
     "Да, она горькая".
     "Если она горькая, значит, она кошерная".
     Герман как  раз ел  картошку, когда Маша  спросила его  о родственнике,
разыскавшем его. Он поперхнулся куском, который собирался проглотить, и чуть
не задохнулся. Он не мог вспомнить  имени, которое  назвал ей  по  телефону.
Все-таки он начал рассказывать. Он привык к подобным импровизациям.
     "Да, я даже не знал, что он еще жив".
     "Так он не женщина?"
     "Я же тебе сказал - мужчина".
     "Ты много чего говоришь. Кто он? Где он живет?"
     Имя, которое он придумал, снова вспомнилось ему - Файвел Лембергер.
     "А в каком родстве он с тобой состоит?"
     "Он родственник со стороны матери".
     "Какой именно?"
     "Он сын брата моей матери".
     "Девичья  фамилия твоей  матери была Лембергер? Мне кажется, ты называл
другую фамилию".
     "Ты ошибаешься".
     "По  телефону ты сказал, что ему  лет шестьдесят. Как  твой  двоюродный
брат может быть таким старым?"
     "Моя мать была младшей. Мой дядя на двадцать лет старше ее".
     "А как звали твоего дядю?"
     "Тевье".
     "Тевье? Сколько было твоей матери, когда он умер?"
     "Пятьдесят один".
     "Во всей этой истории что-то не так. Это твоя прежняя любовница. Ей так
тебя  не хватало,  что  она поместила объявление в газету.  Почему ты вырвал
его? Ты боялся, что я увижу имя  и номер телефона.  Ха, я  просто купила еще
одну газету. Я сейчас же позвоню туда и все выясню. В этот раз  ты сам вырыл
для себя яму",  - сказала Маша.  Ненависть и удовлетворение появились  на ее
лице.
     Герман оттолкнул от себя тарелку.
     "Почему бы  тебе  не  позвонить туда прямо сейчас  и не прекратить этот
дурацкий  допрос!", - сказал он. "Давай,  иди,  набирай номер! Ты причиняешь
мне боль своими злобными обвинениями!"
     Выражение  Машиного лица изменилось."Позвоню, когда  будет  настроение.
Ешь, картошка остынет".
     "Если ты хотя  бы немножко  не доверяешь мне,  тогда наши  отношения не
имеют смысла".
     "Они так и так не имеют смысла. А ты несмотря на это ешь картошку. Если
он племянник твоей матери, почему ты говорил о дальнем родственнике?"
     "Для меня все родственники дальние".
     "У  тебя  есть  твоя  дурочка,  и  у  тебя есть  я, но едва  появляется
какая-нибудь красотка из Европы, как ты убегаешь от  меня на свидание с ней.
У этой шлюхи. может быть, еще и сифилис".
     Шифра Пуа подошла к столу. "Почему ты не даешь ему спокойно поесть?"
     "Мама, не вмешивайся!", - угрожающе сказала Маша.
     "Я не вмешиваюсь. Мои слова  для тебя  ничего  не значат. Когда человек
ест, не  надо жужжать ему в уши. Я  знаю один случай,  когда один  человек -
Боже упаси! - задохнулся от этого".
     "У тебя на любой случай  приготовлено по истории. Он лжец и обманщик. К
тому  же  он  так глуп, что  дает  поймать себя  на лжи",  --  сказала Маша,
обращаясь наполовину к матери, наполовину к Герману.
     Герман взял  ложкой  маленькую  картофелину. Она была  круглая, свежая.
блестящая   от  масла,  обсыпанная   петрушкой.  Он  открыл  было   рот.  но
остановился. Он нашел жену, но лишился любовницы.  Это и была шутка, которую
припасла для него судьба?
     Хотя он и  обдумал в подробностях, что рассказать о родственнике Маше -
ум  его  отказывался  работать.  Краем ложки  он разрезал  нежную  маленькую
картофелину."Сказать   ей  правду?",   -  спросил  он  себя.  Но  ответа  не
последовало.  Странно,  но, несмотря на свое бедственное  положение,  Герман
чувствовал себя спокойно. Это было смирение пойманного преступника. которого
неминуемо ждет наказание.
     "Почему ты не звонишь?", - сказал он.
     "Ешь. Я принесу тебе клецки".
     Он ел картошку. и каждый кусок давал ему силу. Он не обедал. а  события
дня обессилили его.  Он казался себе узником,  который  ест последний  раз в
жизни. Скоро Маша узнает правду. Рабби Ламперт наверняка выгонит его. У него
в кармане  всего  два доллара. На поддержку государства  он претендовать  не
может - его двойная жизнь выплывет  наружу. Какую работу он сможет найти? Он
не годился даже мыть тарелки.
     Маша подала ему  пудинг  с яблочным  компотом и  чай.  После  ужина  он
намеревался поработать над рукописью для рабби, но  его желудок был чересчур
набит. Когда он благодарил мать и дочь за еду, Шифра Пуа сказала: "Почему ты
благодаришь нас? Благодари Его, он там, наверху".
     Она  принесла Герману миску  с  водой, чтобы он вымыл руки,  и ермолку,
чтобы он мог произнести  благодарственную молитву. Герман пробормотал первый
стих  и  рухнул  в  постель.  Маша  занялась  мытьем  посуды.  На улице было
по-прежнему светло, и Герману казалось, что он слышит, как в кроне дерева во
дворе поют птицы, но это не было чириканье воробьев, который обычно  прыгают
в  ветвях.  Герман  поиграл  мыслью, что это  души птиц  другого  века, века
Колумба или даже доисторической эпохи, и вот теперь они пробудились и  пели,
противясь надвигающемуся  вечеру.  Ночью  в своей  комнате он  часто находил
жуков, таких огромных и странных, что ему не верилось, что они продукт этого
климата и этой эпохи.
     День казался Герману длиннее  любого летнего дня,  какой он только  мог
вспомнить.  Он подумал о словах Дэвида Хьюма, сказавшего,  что не существует
никакого логического доказательства того, что  солнце  взойдет  назавтра.  А
если это все-таки  случилось, то нет  никакой гарантии,  что солнце зайдет в
этот день.
     Было жарко. Он часто удивлялся, почему в комнате не вспыхивает пожар, и
в особенно  жаркие  дни представлял, как  из потолка, стен, кровати,  книг и
рукописей  вырываются языки пламени. Он вытянулся на кровати. то засыпая, то
размышляя.  Тамара спрашивала о его адресе  и  телефоне, но он ответил,  что
позвонит ей сам  на следующий день.  Чего они все хотят? На мгновенье забыть
об одиночестве  и  неизбежности смерти. Он был беден и ничего не значил -  и
все-таки несколько человек зависели  от него. Но только Маша придавала всему
смысл. Если ему придется расстаться с ней, Тамара  и Ядвига  превратятся для
него в обузу.
     Он заснул, а когда проснулся, был вечер. Он слышал, как Маша в соседней
комнате  говорит по  телефону. Говорила  ли  она  с  рабби Ниссеном?  Или  с
Тамарой?  Герман напряженно  вслушивался. Нет,  она  говорила с кассиршей из
кафетерия. Через несколько минут она вошла в его комнату. Он слышал ее голос
в полутьме.
     "Ты спишь?"
     "Я только что проснулся".
     "Ты лег и сразу заснул. Наверное, у тебя чистая совесть".
     "Я никого не убивал".
     "Можно  убивать   и  без   ножа".   Потам   она  сказала   изменившимся
голосом:"Герман, теперь я могу идти в отпуск".
     "С какого числа?"
     "Мы могли бы уехать в воскресенье утром".
     Некоторое время Герман молчал. "Все, что у меня есть - это  два доллара
и несколько пенни".
     "Разве ты не получишь чек от рабби?"
     "Теперь я не уверен в этом".
     "Ты хочешь  остаться со своей крестьянкой - или  с кем-то еще. Весь год
ты  обещал поехать со мной, а в последний момент отказываешься. Я не  должна
была бы так говорить,  но по сравнению  с  тобой Леон Тортшинер был  честный
человек. Он тоже лгал, но  он был безобидный хвастун и выдумывал дикую чушь.
Может быть, ты  сам  устроил это  объявление в газете?  Все,  что  я  должна
сделать - это набрать номер. Скоро я тебя застукаю".
     "Набери, и увидишь. За пару центов можешь узнать правду".
     "У кого ты был?"
     "Тамара, моя мертвая  жена, восстала  из  могилы.  Она выкрасила  ногти
лаком и приехала в Нью-Йорк".
     "Ну конечно. Что там у тебя с твоим рабби?".
     "Я не сдал работу вовремя".
     "Ты сделал это специально,  чтобы не ехать со мной.  Ты мне не нужен. В
воскресенье утром я упакую чемодан и поеду на приро-ду.  Если я на несколько
дней не выберусь  из этого  города, я сойду с ума.  Я  никогда не была такой
усталой, даже в лагере".
     "Почему ты ляжешь отдохнуть?"
     "Спасибо  за совет.  Мне это не  поможет. Я лежу и  думаю  о всех  этих
жестокостях и унижениях. Когда я засыпаю, я снова оказываюсь  среди них. Они
рвут  меня, бьют меня, гонят меня. Они несутся со  всех  сторон, как собаки.
которые  травят  зайца.  Умирают  ли  от  кошмаров?  Подожди,  я   схожу  за
сигаретой".
     Маша вышла  из комнаты. Герман встал и посмотрел  в окно. Небо  мерцало
блекло и печально. Воздух  пахнул болотами и тропиками. Солнце шло с востока
на запад, так,  как ходило  с  невообразимо-давних  пор.  Солнце,  вместе  с
планетами, неслось куда-то. Млечный  путь вращался вокруг своей оси. Посреди
этого космического приключения стоял Герман, с клочком своей  реальности, со
своими смехотворно-маленькими заботами. Нужно всего-то кусок  веревки, каплю
яда, и вместе с ним все это исчезнет."Почему она не  звонит? Чего ждет?",  -
спросил себя Герман. "Наверное, она боится правды".
     Маша  вернулась с  сигаретой между губами."Если  ты хочешь  поехать  со
мной, я заплачу за тебя".
     "У тебя разве есть деньги?"
     "Я получила от профсоюза".
     "Ты знаешь, что этого не заслуживаю".
     "Не заслуживаешь,  но  если человек  жить не  может без вора, то он его
спасет и от виселицы".


     Пятницу, субботу и  воскресенье Герман собирался провести  в Бруклине с
Ядвигой. В понедельник он собирался ехать с Машей за город.
     Он  закончил главу, отдал ее  рабби и торжественно пообещал ему  впредь
сдавать работу  только  в срок.  Ему везло: рабби был  слишком занят,  чтобы
приводить свои угрозы в  исполнение. Рабби ваял рукопись и сразу же заплатил
Герману.  Два телефона  на столе рабби звонили  одновременно. В этот день он
улетал в Детройт читать лекцию. Когда Гетман попрощался с ним, рабби покачал
головой, словно хотел сказать:"Только не  думай, что можешь одурачить  меня,
ты, цыпленок. Я знаю больше, чем ты  думаешь". Он подал Герману не всю руку,
а только два пальца.
     Когда Герман был уже в дверях. миссис  Регаль,  секретарша,  закричала:
"Что у вас с телефоном?"
     "Я дам рабби адрес".И он закрыл дверь за собой.
     Всякий  раз. когда Герман получал чек от рабби. это казалось ему чудом.
Он быстро, как только мог, обменивал чек на деньги в банке, где знали рабби.
Он не хотел иметь дела с чеками. Наличные он засовывал в задний карман, хотя
и боялся, что его ограбят. Была пятница, и настенные часы в банке показывали
четверть двенадцатого.  Контора  рабби, так же  как и  банк,  находилась  на
Западной Пятьдесят седьмой улице.
     Герман двинулся в направлении Бродвея. Позвонить ли ему Тамаре? Судя по
тому, как Маша  говорила с ним из кафетерия, сомнений быть не могло: она уже
позвонила ребу Аврааму Ниссену. Сейчас она наверняка знает, что Тамара жива.
"Из этой истории я живым не выберусь". Герман  заметил, что повторяет фразу,
которую часто произносил его отец.
     Герман завел  в  магазин  и набрал  номер  реба  Авраама Ниссена. Через
несколько секунд он услышал голос Шевы Хаддас.
     "Кто это?"
     "Это Герман Бродер, Тамарин муж". Он торопливо произносил эти слова.
     "Я сейчас позову ее".
     Он не мог сказать, сколько ждал - минуту, две, пять. То обстоятельство,
что Тамара  подошла не сразу. могло означать только одно:  Маша уже звонила.
Наконец он услышал  Тамарин  голос - голос  звучал не так,  как  вчера.  Она
спросила чересчур громко:"Герман, это ты?"
     "Да,  это  я. Я  все  еще  не  могу  поверить, что  то,  что случилось,
действительно случилось".
     "Ну,  это  случилось. Я  смотрю в окно  и вижу  улицу Нью-Йорка, полную
евреев. Бог благослови их. Я даже слышу, как рубят рыбу".
     "Ты же в еврейском квартале".
     "В Стокгольме  тоже были евреи, настоящие  евреи, но здесь все немножко
как в Наленчеве".
     "Да, кое-что из той жизни сохранилось. Тебе кто-нибудь звонил?"
     Тамара ответила  не сразу.  Потом она сказала:"Кто мне  мог звонить?  Я
никого не знаю в Нью-Йорке.  Тут есть -  как  это называется? - землячество.
Мой дядя хотел поспрашивать их, но..."
     "Ты еще не спрашивала о жилье?"
     "Кого  я  должна  спрашивать?3автра я схожу в  землячество.  Может, они
помогут мне. Ты обещал позвонить вчера вечером"
     "Мои обещания не стоят и пенни".
     "Все  это  странно. В России было очень  плохо, но там  люди по крайней
мере держались друг за друга; в лагере или в лесу - мы, заключенные,  всегда
были  вместе. В Стокгольме мы тоже были все  вместе. Здесь я впервые одна. Я
смотрю в окно, и у  меня  такое чувство, что я не имею никакого отношения ко
всему  этому. Ты не мог бы зайти ко  мне?  Мой дядя уехал, а  тетя  уходит в
магазин. Мы могли бы поговорить".
     "Хорошо, я приду".
     "Приходи. В конце концов, мы  когда-то были родственниками", -  сказала
Тамара и положила трубку.
     В тот момент,  когда Герман вышел  на  улицу, рядом остановилось такси.
Денег, которые он зарабатывал, едва хватало на кусок хлеба, но ему надо было
торопиться,  если он не хотел  отнять у Ядвиги весь  день. Он сел в такси, и
его  внутренняя  растерянность прорвалась  смехом.  Да,  Тамара тут;  это не
галлюцинация.
     Такси остановилось, Герман заплатил и дал шоферу на чай. Он позвонил, и
Тамара открыта ему. Прежде всего  ему бросилось в глаза, что лак с ее ногтей
исчез. Она была в другом, темном платье, а ее волосы были слегка растрепаны.
Он заметил даже несколько седых прядей. Она почувствовала, что ему неприятно
видеть ее  наряженной как американскую куклу, и она снова  вернулась к стилю
Старого  Света. Теперь она выглядела старше, и  он видел  морщины  вокруг ее
глаз.
     "Тетя только что ушла", - сказала она.
     Во  время  первого  свидания Герман  не  поцеловал  Тамару.  Теперь  он
попытался сделать это, но она отступила.
     "Я поставлю чай".
     "Чай? Я только что обедал".
     "А я все-таки считаю, что заслужила право выпить  с тобой чашку чаю", -
сказала она с наленчевским кокетством.
     Он  последовал за  ней  в комнату.  Чайник в кухне засвистел,  и Тамара
пошла заваривать чай. Вскоре она  внесла на подносе чай, лимон и  тарелку  с
печеньем, которое наверняка  испекла  Шева Хаддас. Печенье было  вырезано по
разным шаблонам, каждая штучка была неровной и непохожей на другую  - совсем
как в Живкове. Печенье  пахло  корицей и миндалем.  Герман сжевал  одно. Его
стакан был полон и страшно горяч, и в нем была тусклая серебряная ложка. Все
светские  подробности польско-еврейской жизни вплоть  до  мельчайших деталей
были каким-то странным образам пересажены сюда.
     Тамара, села за стол - не слишком  близко к Герману и не слишком далеко
от  него,  на том  точно  выверенном расстоянии,  на  котором сидит женщина,
которая не  является мужчине женой, но все-таки - родственником."Я все время
смотрю на тебя  и не могу поверить, что это  ты", - сказала она."Я все время
смотрю на тебя и не могу  поверить, что это ты", -  сказала она. Я больше не
могу себе позволить еще во что-то поверить. С  тех пор, как я здесь, прошлое
как будто сошло с ума".
     "В каком смысле?"
     "Я уже почти забыла, как это было - там. Ты мне не поверишь, Герман, но
ночью я лежу  без сна и не могу вспомнить,  как мы с тобой  познакомились  и
сошлись. Я знаю, что мы часто ссорились, но  почему - не знаю. Как будто мою
жизнь сняли с  меня. как шелуху с луковицы.  Я начинаю  забывать, что было в
России, даже о  том,  что совсем недавно было в Швеции, я помню все меньше и
меньше.  Нас несло из  страны в  страну, Бог знает  зачем.  Они  давали  нам
документы и снова отбирали их. Не спрашивай меня,  сколько  раз за последние
несколько недель я должна была ставить свою  подпись. Зачем им нужно столько
подписей? И везде я иду под  фамилией моего мужа -  Бродер. Для чиновников я
все еще твоя жена, Тамара Бродер".
     "Мы никогда больше не будем чужими друг другу".
     "Ты так не думаешь, ты так только говоришь. Ты очень быстро утешился со
служанкой твоей  матери.  Но мои дети -  твои дети! - -  все еще приходят ко
мне. Не  будем больше говорить об этом! Лучше  расскажи, как  ты  живешь! По
крайней  мере,  она  тебе  хорошая  жена?  Во мне ты  всегда находил  тысячу
недостатков".
     "Чего я могу  ждать от нее? Она  делает  то же самое, что делала, когда
была у нас служанкой".
     "Герман, мне ты можешь сказать все. Во-первых, мы когда-то были вместе,
а во-вторых,  как я уже сказала тебе, я больше не верю, что принадлежу этому
миру. Может быть, я даже смогу помочь тебе?"
     "Как?  Когда  мужчина  годами прячется на  сеновале,  он перестает быть
членом  общества. Вот правда: я  и  здесь,  в Америке,  все  еще  прячусь на
сеновале. Недавно ты сама сказала об этом".
     "Ну, какие тайны могут  быть  друг от друга у  двух покойников? Если ты
пока что не совершил особенных  преступлений, ты  все-таки мог бы  подыскать
себе  пристойную  работу. Писать для  рабби  - это плохой  способ  проводить
время.
     "А что  мне остается делать? Даже если хочешь стать гладильщиком  брюк,
надо  быть  сильным и быть  членом  профсоюза.  Так они называют тут рабочие
организации - вступить в них очень трудно. Что касается..."
     "Наших детей больше нет. Почему у тебя нет от нее ребенка?"
     "Может, это ты еще родишь детей".
     "3&чем?Что бы  у неевреев было,  кого  сжигать? Но здесь  так чудовищно
пусто. Я встретила женщину ,которая тоже была в лагерях. Она потеряла  всех,
но  теперь у нее новый муж  и  новые дети. Многие начали заново. Мой дядя до
поздней ночи обрабатывал меня,  чтобы я поговорила с тобой и приняла наконец
решение. Они благородные люди, но  немного прямолинейные. Он говорит, что ты
должен развестись с той, другой; а если не хочешь, то разводись  со мной. Он
даже намекнул, что собирается  оставить  мне кой-какое наследство.  На все у
них един ответ: это воля Божья. А раз они верят в это, то могут пройти через
любой ад и не повредиться".
     "Еврейский  развод для Ядвиги невозможен,  потому что мы не венчались с
ней по еврейскому закону", - сказал Герман.
     "По крайней мере  ты верен ей, или  у тебя есть  еще  шесть других?", -
спросила Тамара.
     Герман молчал."Ты хочешь, что бы я во всем признался?"
     "Почему бы мне не знать все?"
     "Дело в том, что у меня любовница".
     По  Тамариному  лицу  пробежала улыбка."Я  так и  думала. О чем же тебе
говорить с Ядвигой?  Она  для тебя как правый  ботинок  на левой ноге. А кто
твоя любовница?"
     "Она оттуда. Из лагерей".
     "Почему ты не женился на ней?"
     "У нее есть муж. Они  больше не живут вместе,  но он не хочет давать ей
развод".
     "Понимаю. С тобой всегда  одна и  та же история. Ты говоришь мне правду
или что-то скрываешь от меня?"
     "Нет, я ничего от тебя не скрываю".
     "Мне совершенно все равно, одна  у тебя любовница, две или дюжина. Если
ты был мне неверен, когда я была молодая и красивая - или по меньшей мере не
уродливая - почему ты должен быть верным крестьянке,  которая, к тому же, не
особенно  привлекательная? Да,  а другая, эта  твоя  подружка, ее устраивает
такое положение?"
     "Что ей остается? Муж не дает ей развода, а она любит маня".
     "Ты тоже ее любишь?"
     "Я не могу без нее жить".
     "Ой-ой-ой,  такие  слова  -  от  тебя?  Она  красивая?  Интеллигентная?
Очаровательная?"
     "И то, и другое, и третье".
     "И как тебе это удается? Ты бегаешь от одной к другой?"
     "Стараюсь изо всех сил".
     "Ты  ничему не  научился.  Абсолютно ничему. Возможно,  и я осталась бы
прежней, если бы не видела, что они  сделали с  нашими  детьми.  Все утешали
меня, говорили, что время залечит раны. Все наоборот  - чем  глубже  отходит
событие в прошлое, тем сильнее болят раны. Мне нужно найти комнату,  Герман.
Я не могу больше с ними жить. С лагерниками было  проще.  Когда я не  хотела
больше  слушать  их,  я  просто говорила, чтобы  они шли  прочь  и надоедали
кому-нибудь другому. Но я не могу так говорить с дядей. Он мне как отец. Мне
развод не нужен; я никогда больше не буду жить с мужчиной. Если, конечно, ты
не хочешь развода. А если хочешь..."
     "Нет, Тамара, мне развод не нужен. Чувстве, которые я испытываю к тебе,
у меня никто не отнимет".
     "Что  за чувстве? Ты обманывал других - и  этого ты изменить не можешь.
Но ведь ты обманываешь и себя. Я не буду читать тебе нотаций, но из подобной
неразберихи не выйдет ничего хорошего.  Я посмотрела на тебя и подумала:"Так
выглядит  зверь,  когда его обложили охотники, и бежать ему  некуда".Что  за
человек твоя любовница?"
     "Немного сумасшедшая, но безумие интересная".
     "У нее есть дети?"
     "Нет".
     "Она достаточно молодая, чтобы иметь ребенка?"
     "Да, но она не хочет детей".
     "Ты лжешь,  Герман. Когда  женщина  любит  мужчину,  она хочет  от него
ребенка. Еще она хочет стать  его женой и не хочет, чтобы он бегал к другой.
Почему у нее не сложилась жизнь с ее мужем?"
     "О, он обманщик, бездельник, ни  на что  не  годный  тип.  Он сам  себе
присвоил степень доктора, и он берет деньги с пожилых дам".
     "Извини, но  кого она  взяла себе вместо него? Мужчину, у которого  две
жены  и  который  пишет  проповеди  для  псевдо-рабби. Ты рассказывал  своей
любовнице обо мне?"
     "Еще  нет. Но  она  прочла объявление  в газете  и подозревает  что-то.
Возможно, она вот-вот позвонит сюда. Или она уже звонила?"
     "Мне  никто не звонил. Что  мне сказать, если  она позвонит? Что я твоя
сестра? Сара сказала так Авимелеху об Аврааме"
     "Я сказал  ей, что объявился  мой  двоюродный брат,  человек  по  имени
Файвел Лембергер".
     "Я должна сказать ей, что я Файвел Лембергер?"
     Тамара расхохоталась. Все ее существо изменилось. Ее глаза сияли  таким
весельем. какого Герман никогда  не видел в ней (или, возможно, забыл).На ее
левой  щеке образовалась  ямочка.  На  одно  мгновенье  она  показалась  ему
девчонкой-плутовкой. Он встал, и она тоже встала.
     "Ты так быстро уходишь?"
     "Тамара, мы с тобой не виноваты. что все разлетелось вдребезги".
     "Что мне остается, как не надеется? Быть третьим колесом твоей разбитой
телеги?  Давай не будем думать о прошлом плохо. Мы много лет провели вместе.
Несмотря на все твои выходки, это были мои счастливейшие годы".
     Они продолжали разговаривать, стоя в коридоре, рядом с дверью.
     Тамаре слышала  от кого-то, что  жена  сына раввина из Старого  Живкова
жива  и снова  собирается замуж. Но она  верующая  и сначала должна получить
освобождение от брачных  обязательств. У нее есть брат, безбожник,  он живет
где-то  в Америке."По крайней мережу меня есть привилегия - быть знакомой со
всеми  этими святыми людьми", - сказала Тамара."Может  быть. Бог преследовал
именно эту цель, отправив меня в скитания".Неожиданно она подошла к  Герману
и поцеловала  его  в  губы.  Все  произошло  так быстро,  что  он  не  успел
поцеловать ее в ответ. Он попытался обнять ее, но она  быстро выскользнула и
дала ему понять, что он должен идти.


     Пятница  в  Бруклине  не похожа на пятницу  в  Живкове. Хотя Ядвга  еще
перешла в  иудаизм, она старалась следовать традиционным еврейским правилам.
Она вспоминала еврейские ритуалы по тем временам, когда работала у родителей
Германа.  Она покупала  халу и пекла особенные, маленькие  субботние пироги.
Здесь, в Америке, у нее не было подходящей плиты, что бы  приготовить чолент
-  но  одна  соседка показала ей, как накрывать конфорку асбестовой плиткой,
чтобы еда не подгорала и оставалась теплой всю субботу.
     На   Мермейд-авеню   Ядвига  купила  вино  и  свечи,  необходимые   для
благословения. Она отыскала где-то два латунных канделябра, субботнее блюдо,
и хотя  она не умела  произносить слов  благословения, незадолго до зажжения
субботних свечей она  закрывала глаза пальцами и что-то бормотала, точно так
же, как это делала на ее глазах мать Германа.
     А  еврей  Герман  игнорировал  субботу.  Он включал  и  выключал  свет,
несмотря  на  то,  что это  было запрещено. После субботней трапезы из мяса,
риса,  фасоли  и  курицы с молодей картошкой  он садился писать, хотя именно
этого делать было  нельзя. Когда Ядвига  спросила  его,  почему он  нарушает
заповедь Господню, он ответил:
     "Нет никакого  Бега,  ты  слышишь? А даже если бы был -  я  бы презирал
его".
     В эту  пятницу  Герман казался беспокойнее,  чем  обычно. Он много  раз
спрашивал Ядвигу, не  звонил  ли кто.  Между  рыбой  и супом он  вытащил  из
нагрудного кармана записную  книжку  и карандаш и что-то  быстро  нацарапал.
Иногда,  вечерами по пятницам.  Если у  него было хорошее настроение, Герман
пел застольные  песни  своего  отца, а  еще "Шолом Алейхем" и "Достопочтимая
женщина"  -  эти  песни  он  переводил  Ядвиге  на  польский.   Первая  была
приветствием  ангелам,  которые в субботу  сопровождают  евреев из  синагоги
домой. Вторая была хвалебная песня, посвященная добродетельной жене, которая
встречается еще реже, чем жемчужина. Однажды он перевел ей гимн, посвященный
яблоневому саду,  влюбленному жениху и  украшенной  драгоценностями невесте.
Там  была  описана  любовь  -  подобных  описаний,  по  понятиям  Ядвиги,  в
благочестивой  песне быть не  должно. Герман объяснил  ей, что гимн  написан
каббалистом, так  называемым Святым Львом, чудотворцем, которому  являл себя
сам пророк Илья. Свадьба в песне происходит в Граде Божьем.
     Щеки Ядвиги пылали, когда он пел  эти песни,  а глаза светились - глаза
ее радовались  субботе.  Но сегодня  вечером  он  был  молчалив и раздражен.
Ядвига подозревала, что во время своих путешествий он иногда бывал с другими
женщинами. В конце концов, он  вполне мог  получать удовольствие от женщины,
которая умеет читать эти  маленькие  буковки. Откуда мужчине знать, что  ему
надо самом деле? Как легко соблазнить мужчину - одним словом, одной улыбкой,
одним движением.
     Всю  неделю, как  только  наступал  вечер,  Ядвига накрывала  клетку  с
попугаями. Но вечером в пятницу им разрешалось не  спать подольше.  Войтысь,
самец,  пел вместе с  Германом. Птица впадала  в нечто вроде транса и, летая
испускала  трели.  Сегодня  вечером Герман не пел, и Войтысь  сидел на крыше
клетки,  взъерошив перья.  "Случилось что-то?", - спросила  Ядвига. "Ничего,
ничего", - сказал Герман.
     Ядвига вышла  из комнаты  и разобрала  постель. Герман выглянул в окно.
Обычно Маша  звонила ему в пятницу вечером. Не желая огорчать свою мать, она
никогда  не пользовалась  домашним  телефоном  в  субботу.  Она  выходила за
сигаретами  и звонила  из  магазина  поблизости. Но сегодня  вечером телефон
молчал.
     С тех пор, как Маша прочитала объявление в газете, он ждал, что вот-вот
разразится скандал.  Ложь, которую он сплел, была  чересчур  очевидной. Маша
скоро  неизбежно поймет, что  он не шутил, говоря  о  Тамарином возвращении.
Вчера  она  много  раз,  с  ревнивым  наслаждением,  иронически  подмигивая,
повторяла  имя  его двоюродного брата -  Файвел  Лембергер. Она, видимо,  не
торопилась наносить  уничтожающий удар - возможно, не желала  портить неделю
их отдыха, который должен был начаться в понедельник.
     Насколько   надежно  Герман  чувствовал  себя   с   Ядвигой,  настолько
ненадежной   казалась   ему   Маша.   Она   никогда  не  считалась   с   тем
обстоятельством, что он живет с другой женщиной. Она оскорбляла его, говоря,
что  вернется к Леону Тортшинеру.  Герман знал, что мужчины липнут к ней. Он
часто  наблюдал  в  кафетерии,  как  они  пытались  втянуть  ее в  разговор,
спрашивали  адрес и  телефон  и  оставляли ей  визитные  карточки.  Персонал
кафетерия,  -   все,  начиная   хозяином   и   заканчивая   мывшим   тарелки
пуэрториканцем, - заглядывался на нее. Даже женщины восхищались ее  грацией,
ее  длинной шеей,  талией, ногами, белизной ее кожи. Разве были у  него силы
удержать  ее? Как  долго она будет с  ним?  Бесконечное число раз он пытался
подготовить себя к тому дню, когда она уйдет от него.
     И вот  он  стоял  и  смотрел  на  скудно освещенную  улицу  -  вниз  на
неподвижные  листья деревьев,  вверх  на небо,  которое  отражало  огни Кони
Айленда; он видел пожилых женщин и мужчин, которые поставили стулья у дверей
парадного и вели бесконечные разговоры людей, потерявших последнюю надежду.
     Ядвига положила руку ему па плечо. "Постель готова.  Я постелила чистое
белье".
     Герман  зажег свет. Мрачно мерцали свечи.  Ядвига  прошла в ванную. Она
сохранила  ритуал деревенской женщины, от которого никогда  не  отклонялась.
Она полоскала  рот,  прежде чем идти в постель, мылась и расчесывала волосы.
Даже в  Липске  она  содержала  себя в  безукоризненной  чистоте.  Здесь,  в
Америке, она  слушала  по польскому радио всевозможные гигиенические советы.
Войтысь  еще   успел  высказать  последний   протест,  прежде  чем  стемнело
окончательно  -  и  тут же полетел в  клетку  вместе с  Марианной.  Он тесно
прижался к ней,  сидя на жердочке.  Так они  неподвижно  просидят до восхода
солнца и, возможно, испытают  предчувствие великого  покоя - смерти, которая
освобождает человека и зверя.
     Герман медленно раздевался. Он представил себе Тамару, как она с широко
раскрытыми глазами  лежит  без  сна в доме своего дяди и  широко  раскрытыми
глазами глядит  в темноту. Маша, скорее  всего, сейчас стояла неподалеку  от
Кротон-парк  или на  Тремонт-авеню и  курила.  Парни  проходили мимо  нее  и
присвистывали.  Возможно, рядом  с ней остановился  автомобиль, и кто-нибудь
пытался подцепить ее. Может быть, она уже сидела в машине.
     Зазвонил телефон,  и Герман поспешил к  аппарату. Одна субботняя  свеча
догорела, но другая еще мерцала. Он поднял трубку и прошептал: "Маша!"
     Несколько секунд было тихо. Потом Маша сказала: "Ты лежишь в кровати со
своей крестьянкой?"
     "Нет, я не лежу с ней в кровати".
     "Ну, а где еще? Под кроватью?"
     "Где ты?", - спросил Герман.
     "Какая тебе  разница,  где я? Ты  мог бы быть  со мной. Вместо этого ты
проводишь ночи со слабоумной из Липска. К тому  же ты завел  себе  еще одну.
Твой двоюродный брат  Файвел Лембергер  -  ни  что иное,  как жирная шлюха в
твоем вкусе. Ты с ней уже спал?"
     "Пока что еще нет".
     "Кто она? Ты вполне можешь сказать мне правду".
     "Я же тебе сказал: Тамара жива, и она здесь".
     "Тамара мертва и гниет в земле. Файвел - одна из твоих лапочек".
     "Я клянусь прахом моих родителей, что это никакая не лапочка!"
     На другом конце провода возникла напряженная тишина.
     "Скажи мне, кто она", - стояла на своем Маша.
     "Моя родственница. Сломленная женщина, потерявшая своих детей. "Джойнт"
помог ей перебраться в Америку".
     "Почему ты тогда сказал, что это Файвел Лембергер?", - спросила Маша.
     "Потому что я знал, как ты подозрительна. Если я упоминаю о женщине, ты
немедленно думаешь, что..."
     "Сколько ей лет?"
     "Старше меня. Она  развалина. Ты действительно  думаешь, что реб Авраам
Ниссен Ярославер стал бы  давать объявление  в газету из--за моей любовницы?
Это благочестивые люди. Я же говорил тебе, позвони ему и сама все выясни".
     "Ну  ладно, наверное, в  этот раз ты не виноват. Ты представить себе не
можешь, что я вынесла в последние дни".
     "Дурочка, я же тебя люблю! Где ты сейчас?"
     "Где  я?  В  кондитерской  на  Тремонт-авеню.  Я  прошлась  по   улице,
покуривая, и каждые две минуты останавливался автомобиль, и какой-нибудь тип
хотел  подцепить меня. Парни присвистывали за моей  спиной,  как  будто  мне
восемнадцать. Никогда не пойму,  что они во мне находят.  Куда мы  поедем  в
понедельник?"
     "Придумаем что-нибудь".
     "Я  боюсь  оставить маму одну. Что будет,  если у нее случится приступ?
Она умрет где-нибудь, и ни один петух по ней не прокукарекает".
     "Попроси кого-нибудь из соседей посмотреть за ней".
     "Я всегда избегала  соседей. Я  не  могу теперь явиться и попросить их.
Кроме  того, мама  боится  людей. Если стучат  в дверь, она думает,  что это
пришел  нацист. Да возрадуются жизни враги Израиля - - так же, как я радуюсь
этому отпуску".
     "Коли так, можем остаться в городе".
     "Я должна посмотреть  на зеленую траву и подышать свежим воздухом. Даже
в  лагерях воздух не был таким  грязным, как здесь. Я бы взяла маму о собой,
но я шлюха в ее глазах. Бог  обрушил  на  нее столько  бед, а она  дрожит от
страха, что делает слишком мало для Него. Гитлер делал то, что Он хотел. Вот
правда!"
     "Зачем  ты  тогда  зажигаешь  субботние  свечи?  Почему   постишься  на
Йом-Киппур?"
     "Не для Него. Настоящий  Бог ненавидит нас, а мы придумали себе  идола,
чтобы  он любил нас  и считал  нас своим  избранном народом. Ты сам говорил:
"Нееврей создает  богов из камней, а  мы - из теорий".  Когда ты приедешь  в
воскресенье?"
     "В четыре".
     "Ты тоже и Бог, и убийца. Ну ладно, приятной субботы".


     Герман и  Маша сели в автобус, шедший на  север. После шести часов пути
они сошли  у озера Джордж. Они сняли  комнату за семь долларов и  остались в
ней  на ночь.  Они отправились в путь безо всякого  плана. Герман  нашел  на
скамейке в парке  карту штата Нью-Йорк, и она вела их. Окно комнаты выходило
на озеро и на горы.
     Ветер, проникавший в комнату,  приносил запах елей. Издалека  слышалась
музыка. Маша взяла собой корзинку, полную  еды, которую приготовила вместе с
матерью - блинчики, пудинг, яблочный компот, сухие сливы, изюм и самодельный
пирог.
     Маша, куря, стояла у  окна  и смотрела на весельные и моторные лодки на
озере.  Она сказала задорно: "А где же нацисты? Что  это  вообще  за мир без
нацистов? Довольно-таки отсталая страна, эта Америка".
     Перед  отъездом она  пожертвовала  часть  своих  отпускных  на  бутылку
коньяка.  Пить она  научилась  в  России.  Герман  только  раз  отхлебнул из
бутылки, а Маша  все  пила, делалась все веселее и веселее и в конце  концов
начала петь и насвистывать.
     В  детские  годы  в Варшаве  Маша  узилась  танцам.  У  нее  были  икры
танцовщицы. Она подняла  руки и  начала танцевать.  В  трусиках и нейлоновых
чулках, с  висящей  между  губ  сигаретой  и  с распущенными волосами  - она
напоминала  Герману девушек, приезжавших в Живков с цирком. Она  напевала на
идиш, на иврите, на русском и польском. Она звала Германа танцевать с  ней и
требовала от него пьяным  голосом:"Ну-ка  поди  сюда, мальчик  из ешивы,  мы
посмотрим, на что ты способен".
     Они рано легли спать, но сон их все время прерывался. Маша проспала час
и  проснулась. Она хотела  делать все разом: любить, курить, пить, говорить.
Месяц  висел  низко  над   водой.  Выпрыгивавшие  из  воды  рыбы  с  плеском
возвращались в  свою стихию. Звезды  покачивались,  как  крошечные фонарики.
Маша рассказывала Герману истории, которые возбуждали в нем гнев и ревность.
     Утром они  собрали  вещи  и  снова сели в  автобус. Следующую ночь  они
провели  у озера  Шрун,  в бунгало рядом с водой. Было так холодно,  что  им
пришлось положить свою одежду  на одеяло, чтобы не замерзнуть. На  следующее
утро после завтрака они взяли  напрокат  лодку. Герман  греб, а Маша лежала,
греясь на солнце. Герману казалось, что он может читать ее мысли сквозь кожу
ее лба, сквозь ее опущенные веки.
     Герман размышлял о том, насколько все это фантастично - быть в Америке,
в  свободной  стране,  без  страха  перед  нацистами, НКВД. Пограничниками и
доносчиками.  Выходя  на улицу,  он ни разу не  брал с  собой документов.  В
Соединенных Штатах никто не спрашивал документы. Но он не мог забыть, что на
улице между Мермейд-авеню и Нептун-авеню его ждала Ядвига. На Ист-Бродвее, в
доме реба Авраама Ниссена Ярославер, жила Тамара, согласная довольствоваться
любыми крохами, которые он, может быть, швырнет в  ее сторону. Он никогда не
освободится  от  притязаний, которые  имеют на  него эти женщины. Даже рабби
Ламперт имел полное  право  жаловаться  на  него. Герман  отказался  принять
дружбу, которую предлагал ему рабби.
     В окружении светлоголубых небес  и желтозеленой воды он чувствовал себя
не  таким виноватым. Птицы провозглашали новый  день так, как будто это было
утро после сотворения  мира. Теплый ветерок приносил аромат леса, а из кухни
отеля доносились запахи еды.  Герману показалось,  что он слышит стон курицы
или утки. Этим ласковым  летним утром  где-то забивали птицу; Треблинка была
повсюду.
     Машины  припасы кончились, но она  отказывалась  есть в ресторане.  Она
пошла  на  рынок  и купила  хлеб, помидоры,  сыр  и яблоки.  Она  вернулась,
нагруженная таким количеством продуктов, что их хватило бы,  чтобы накормить
целую семью.  В  ней, рядом  с  фривольной  шаловливостью,  жил  материнский
инстинкт. Она  считала  деньги  - распущенные  женщины так не  поступают.  В
бунгало Маша нашла маленький примус, на котором сварила кофе. Запах керосина
и гари напомнил Герману его студенческие годы в Варшаве.
     В открытое окно влетали мухи, пчелы и бабочки. Мухи и пчелы садились на
просыпанный сахар. Бабочка парила над куском хлеба. Она не ела, а, казалось,
наслаждалась ароматом. Для Германа  это не были паразиты,  которых следовало
гнать;  в каждом создании он  видел проявление  вечной воли жить,  узнавать,
постигать. В  то время,  когда муха протягивала свои усики к  еде, она терла
одну заднюю  лапку о другую.  Крылья  бабочки напомнили Герману телес-котн -
молитвенную шаль. Пчела  пожужжала и  побурчала  и снова улетела.  Маленький
муравей  ползал  по  столу.  Он пережил холодную ночь и взбежал на стол - но
куда идти?  У крошки  хлеба он остановился, а потом зигзагом побежал дальше.
Он ушел из муравейника и теперь должен был один пробиваться в жизни.
     Потом Герман и Мажа  поехали в  Лэйк-Плэсид.  Там  они нашли  комнату в
горном  приюте. Все в доме было старым, но  безупречным: прихожая, лестница,
картины  и  орнаменты  на  полотенце с  вышитой  эмблемой,  изготовленное  в
Германии - реликвия времен первой мировой войны. На  широкой  кровати лежали
огромные подушки -  как в  европейских  гостиницах.  Окна  выходили на горы.
Солнце зашло и отбросило глубокие красные четырехугольники на стены.
     Некоторое время спустя Герман сошел  вниз позвонить. Он  научил Ядвигу,
как  отвечать  на  заранее оплаченный звонок. Ядвига спросила, где  он, и он
назвал первое  пришедшее в голову название.  Вообще-то Ядвига не жаловалась,
но говорила возбужденно: по ночам ей страшно; соседи будут смеяться  над ней
и показывать на нее пальцем. Зачем Герману так много денег? Она готова пойти
работать  и помогать ему,  чтобы он мог побольше бывать дома, как это делают
другие мужчины. Герман успокаивал ее, оправдывался и обещал отсутствовать не
очень долго. Она послала  ему  по  телефону поцелуй,  и  он тоже  ответил ей
звуком поцелуя.
     Когда  он  вернулся   наверх,  Маша  не  желала  говорить  с  ним.  Она
сказала:"Теперь я знаю правду".
     "Какую правду?"
     "Я слышала, как  ты говорил. Тебе так не хватает ее, что ты едва можешь
дождаться, пока вернешься".
     "Она совсем одна. Она беспомощная".
     "А я что же?"
     Они молча поужинали. Маша не  зажигала свет. Она дала ему яйцо всмятку,
и  внезапно  он подумал о вечере  перед  Тишебов[5],  о последней
трапезе  перед постом,  которая  состоит из сваренного вкрутую и посыпанного
пеплом яйца, знака скорби, символа того, что счастье  вполне может укатиться
от человека и протухнуть, как яйцо.
     Маша то  жевала,  то курила.  Он  попытался заговорить с  ней,  но  она
молчала. После ужина она прямо в  одежде  бросилась  на кровать и свернулась
калачиком, так что было трудно понять, спит она или дуется на него.
     Герман вышел  на улицу. Он брел  по незнакомой улице и останавливался у
витрин  сувенирных магазинов: индийские  куклы,  вышитые золотом  сандалии с
деревянными  подошвами, ожерелья из  янтаря, китайские серьги,  мексиканские
браслеты.  Он пришел  к озеру ,в котором отражалось  медное  небо. По берегу
озера гуляли беженцы из  Германии - широкоплечие мужчины и статные  женщины.
Они  говорили о  домах, делах,  бирже.  "В  каком  смысле они мои  братья  и
сестры?", - спросил себя Герман."В чем состоит их  еврейство? В чем  мое?" У
всех у них  было  только  одно желание:  как можно  быстрее ассимилировать и
избавиться от акцента. Герман не принадлежал к ним, также как не принадлежал
к американским,  польским или русским евреям. Как и муравей  утром на столе,
он отделился от общества.
     Он пошел вокруг озера, мимо лесопосадок и отеля, построенного наподобие
швейцарского  шале.  Светили  светляки, стрекотали кузнечики, где-то в кроне
дерева  каркнула  сонная  птица.  Взошел месяц  -  голова скелета.  Что  там
находится? Что  такое  месяц?  Кто его  создал? С  какой целью? Может  быть,
кто-нибудь найдет ответ также легко, как Ньютон, открывший гравитацию, когда
он, как  говорят,  увидел падающее с дерева  яблока. Возможно, всеобъемлющая
истина  выражается  в одной фразе. Или слова, способные выразить истину, еще
только предстоит создать?
     Было поздно, когда Герман вернулся. Маша все еще лежала, свернувшись на
кровати,  в  той же позе, в какой он оставил ее. Он подошел к ней и потрогал
ее  лицо,  словно  хотел  убедиться,  что  она  жива."Чего  тебе  надо?",  -
раздраженно сказала она.
     Он разделся  и лег рядом  с ней. Потом заснул.  Когда  он открыл глаза,
светил месяц. Маша стояла посреди комнаты и пила коньяк из бутылки.
     "Маша, это не выход!"
     "А что выход?"
     Она  сняла ночную рубашку и  пришла  к  нему.  Они  молча  целовались и
занимались  любовью. Потом она села  и закурила.  Вдруг она оказала: "Где  я
была  в  это время пять  лет назад?" Она  долго вспоминала.  Потом  сказала:
"Среди мертвых".


     Герман и Маша  продолжили  свое путешествие.  Они остановились в  отеле
неподалеку от канадской границы.  Их отпуск кончался через несколько дней, а
отель был недорогой.
     Ряд бунгало,  принадлежавших отелю.  стоял на берегу  озера.  Женщины и
мужчины  в  купальных костюмах  играли в карты на  свежем  воздухе. На корте
рабби в ермолке и шортах играл со своей женой, ортодоксально носившей парик.
В гамаке  между двух  пиний лежали  молодой человек  и  девушка. Они давно и
беспрерывно  хихикали.  У  юноши  был  высокий  лоб,  растрепанная  грива  и
волосатая  узкая грудь.  Девушка  была  в купальнике, а  на шее у нее висела
звезда Давида.
     Хозяйка отеля сказала Герману, что  кухня  у нее  "строго  кошерная", а
постояльцы  образуют "одну счастливую  семью".Она  проводила его  и  Машу  в
бунгало с некрашеными стенами и потолком из голах досок. Постояльцы ели  все
вместе за  длинными столами в столовой отеля. За обедом матери в купальниках
впихивали  еду  в  рот  детям,  полные решимости  вырастить из  них  больших
американцев.  Малыши  кричали,  задыхались  и  выплевывали   овощи.  Герману
казалось,  что он понимает. что говорят их разгневанные глаза:"Мы не  желаем
мучиться  только из-за того,  что вы  хотите  удовлетворить  свое тщеславнее
честолюбие". Рабби-теннисист  сыпал остротами. Официанты - студенты колледжа
или ешивы - шутили с пожилыми женщинами и флиртовали с девушками. Они тут же
принялись   выспрашивать  Машу,   откуда  она,   и   осыпали   ее  льстивыми
комплиментами. У Германа сдавило горло. Он не мог есть ни порубленную печень
с луком,  ни  креплах[6], ни  толстый кусок говядины. Женщины  за
столом жаловались:"Что это за мужчина? Он не ест ничего".
     За  годы, проведенные у  Ядвиги на  сеновале  и в  пересыльном лагере в
Германии, а  также  за  годы борьбы  в  Америке -  Герман  потерял контакт с
современными евреями.  Здесь они были снова. Пишущий на идиш  поэт с круглым
лицом  и  кудрявыми волосами  дискутировал с  рабби. Он  определял себя  как
атеиста  и  говорил о мировых  проблемах, культуре,  еврейской  республике в
Биробиджане, антисемитизме. Рабби после еды совершил ритуальное омовение рук
и   пробормотал   благодарственную  молитву.   Поэт   между   тем  продолжал
пустословить.  Время от времени глаза  раввина стекленели,  и  он произносил
несколько слов. Толстая  женщина  утверждала, что идиш  это жаргон, мешанина
без грамматики.  Бородатый еврей  в очках  с золотой  оправой и  в  шелковой
ермолке  встал и произнес  речь  о заново  основанном государстве Израиль  и
попросил жертвовать деньги.
     Машу вовлекли в разговор другие женщины.  Они называли ее миссис Брокер
и  спрашивали,  когда  они поженились с Германом, сколько у них детей  и чем
Герман занимается.  Герман опустил голову. Каждый контакт с людьми пробуждал
в нем  страх. Всегда могло  оказаться, что  кто-то знает  его  и  Ядвигу  по
Бруклину.
     Пожилой  еврей   из  Галиции  вцепился  в  фамилию  Бродер  и  принялся
допрашивать  Германа, есть ли у него родственники в  Лемберге, в  Тарнове, в
Бродах,  в  Дрогобыче.  У  него  самого  был  родственник,  двоюродный   или
троюродный племянник, который готовился стать  раввином, а стал адвокатом  и
теперь  играл значительную роль  в  ортодоксальной партии в Тель-Авиве.  Чем
подробнее Герман  объяснял, тем активнее приставал к нему еврей  из Галиции.
Казалось, он непременно хочет доказать, что они с Германом родственники.
     Женщины  за столом  обсудили  Машину красоту, стройную фигуру и одежду.
Когда  они услышали, что платье она сшила сама, то тут же захотели знать, не
шьет ли она на заказ.  У всех  у них были платья и юбки, которые нужно  было
подкоротить или удлинить, сделать шире или уже.
     Хотя  Герман  ел мало, он встал из-за стола сытым. Они с  Машей  прошли
прогуляться. Он сам не  осознавал до конца, насколько нетерпимым сделался за
годы   своего  одиночества,  насколько  основательно  изъял   себя  из  всех
человеческих  отношений.  У  него  было  лишь одно  желание: уйти как  можно
скорее. Он шагал так быстро, что Маша отстала.
     "Почему ты так бежишь? Никто за тобой не гонится".
     Они поднимались в гору. Герман все время оглядывался. Сумел бы он здесь
спрятаться от нацистов?  Нашелся бы кто-нибудь, кто спрятал бы его и Машу на
сеновале? Обед только что  кончился, а его уже тревожила мысль о том, что он
должен будет встретиться с этими людьми за ужином. Он не сможет сидеть рядом
с ними и смотреть, как они заставляют детей есть и превращают ужин в бедлам.
Он  не сможет больше слушать все эти пустые слова. В городе Герман все время
тосковал по природе и покою, но он не был  создан для подобного покоя.  Маша
боялась собак.  Каждый  раз, когда  она слышала  собачий  лай,  она  хватала
Германа за руку. Вскоре она сказала, что ей трудно идти в туфлях на  высоких
каблуках. Фермеры,  мимо  которых  они прошли, посмотрели на гуляющую пару с
неудовольствием.
     Когда они возвращались  в отель,  Герман внезапно  решил  покататься на
одной из лодок, приготовленных для  гостей. Маша попыталась отговорить  его.
"Ты утопишь нас обоих", - сказала она. Но в конце концов села с ним  в лодку
и закурила сигарету. Герман умел грести, но ни он, ни Маша не умели плавать.
Небо было ясным  и  светлоголубым, и дул ветер. Волны поднимались и опадали,
лизали борта  лодки и  раскачивали  ее, как колыбель. Изредка  Герман слышал
какой-то  хлопок,  как будто в  воде  их  подстерегало чудовище и тихо плыло
вслед  за  ними  и  каждую  секунду  готово  было опрокинуть  лодку.  Маша с
озабоченным лицом следила  за ним, давала ему указания и критиковала. Она не
очень высоко оценивала  его физическую форму. Возможно, она была счастлива в
этот момент - но сама не верила в это.
     "Гляди. бабочка!"
     Маша пальцем показала  на бабочку. Каким  образом, ради  всего святого,
она так далеко улетела  от берега? Сумеет  ли она вернуться? Она трепетала в
воздухе, летела зигзагом, и вдруг исчезла. Волны, переменчивая игра золота и
теней, превращали озеро в огромную жидкую шахматную доску.
     "Осторожно, скала!"
     Маша сидела на корме с прямой спиной.  Лодку качало. Герман стал быстро
табанить. Из воды показалась скала, вся в зазубринах, острая и покрытая мхом
-  пережиток эпохи ледников и глетчеров, которые  когда-то прорыли  в  земле
этот  водоем.  Она выстояла  под  дождем, под снегом, в мороз и в  жару. Она
никого не боялась. Она не нуждалась в освобождении, она уже была свободной.
     Герман подвел  лодку к берегу, и они  вылезли из нее. Они пошли в  свое
бунгало, легли в постель и накрылись шерстяным одеялом.
     Машины  глаза  улыбались под опущенными  веками. Потом  ее  губы начали
шевелиться. Герман пристально посмотрел на нее. Знал ли он ее? Даже черты ее
лица  показались ему чужими. Он никогда всерьез не изучал структуру ее носа,
ее подбородка, ее лба. А что происходило у нее в голове?
     Маша задрожала и села."Я только что видела моего отца".
     Секунду она молчала. Потом спросила:"Какое сегодня число?"
     Герман подумал и сказал, какое.
     "Уже семь недель, как у меня был гость", - сказала Маша.
     Сначала Герман не  понял, о чем  она.  У каждой женщины  свое слово для
менструаций:  праздник, гость, месячные. Он был  встревожен  и стал  считать
вместе с ней.
     "Да, уже пора".
     "Обычно у меня без задержки. Насколько  я ненормальная  других вещах  -
настолько я нормальная в этом самом. Стопроцентно".
     "Сходи к врачу".
     "Они ничего  не смогут  сказать.  Слишком  рано.  Я подожду еще неделю.
Аборт стоит  тут пятьсот долларов".Машин голос  стал другим. "К тому же  это
опасно.  У  нас в кафетерии работала одна женщина. Она  сделала аборт. У нее
случилось  заражение крови, и она умерла. Ужасная смерть! А что будет с моей
мамой,  если со  мной что-то случится?  Ты наверняка  бросишь  ее  умирать с
голода".
     "Только не надо мелодрам. Ты еще не умираешь".
     "Жизнь не так уж далека от смерти. Я видела, как умирают, я знаю".


     На ужин рабби приволок новый куль  острот; его запас  анекдотов казался
неистощимым.  Женщины  хихикали.  Студенты-официанты  шумно  подавали  пищу.
Сонные дети  не хотели есть,  и  матери  били  их по рукам. Женщина, которая
только недавно  приехала в  Америку, вернула свою еду  на кухню,  и официант
спросил ее:"Гитлер вас лучше кормил?"
     Потом все собрались  в  казино, в перестроенном сарае. Пишущий на  идиш
поэт произнес хвалебную речь  Сталину и продекламировал пролетарские  стихи.
Актриса показала  пародии на известных людей. Она плакала, смеялась, кричала
и корчила рожи. Актер, игравший в еврейском варьете в Нью-Йорке, рассказывал
смачные истории об обманутом супруге, чья жена прятала казака  под кроватью,
и о рабби, пришедшем к шлюхам, чтобы поведать им о левитах,  и покинувшем их
с расстегнутой ширинкой. Женщины и девушки катались от смеха."Почему мне все
это так неприятно?", - спросил себя  Герман.  Вульгарность происходившего  в
казино  противоречила  смыслу  творения,  была издевательством над смертными
муками тех, кто погиб в огне. Некоторые из гостей сами бежали от нацистского
террора.  В открытую дверь  влетали мотыльки,  привлеченные яркими  лампами,
обманутые   фальшивым   днем.  Некоторое  время  они  порхали   по  комнате,
разбивались о стену или обжигались о лампы и падали на пол.
     Герман  оглянулся  и увидел,  что Маша танцует  с  огромным мужчиной  в
клетчатой рубашке и в шортах, открывавших его волосатый ноги. Он держал Машу
за  бедра; ее рука едва дотягивалась ему до  плеча. Один из официантов играл
на  трубе, другой  лупил по барабану. Третий дул  в самодельный инструмент -
горшок с дырками.
     С  тех  пор, как  Герман  уехал  Машей  из  Нью-Йорка, у  него  не было
возможности побыть одному. После  некоторых сомнений он вышел, так, что Маша
этого не заметила. Ночь была безлунная и холодная. Герман прошел мимо фермы.
В загоне стоял теленок. Он  глядел в ночь с недоумением существа, которое не
умеет  говорить. Казалось, его  большие  глаза  спрашивают:  где  я? Зачем я
здесь? С гор дул прохладный ветер.  Падающие звезды  летели по небу и гасли.
Чем дальше  уходил Герман, тем меньше делалось казино,  пока не сплющилось и
не превратилось в светляка. При всем своем негативизме Маша сохраняла в себе
нормальные инстинкты. Она хотела иметь мужа, детей, дом. Она любила музыку и
театр и смеялась над  шутками актеров. А в нем жило горе, которое невозможно
было смягчить.  Он  не  был  жертвой  Гитлера -  он  был  жертвой задолго до
Гитлера.
     Он подошел к стенам сгоревшего дома и остановился. Привлеченный запахом
гари, дырами, которые когда-то были окнами, закоптелым входом, черной трубой
-  он  вошел  внутрь.  Если демоны существуют,  они  живут  в  этих  руинах.
Поскольку  он едва выносил людей,  демоны, возможно, были его  естественными
спутниками.  Смог бы  он  на  всю оставшуюся  жизнь  остаться в  этой  груде
развалин? Он стоял меж  обуглившихся  стен и вдыхал запах давно  потушенного
пожара. Он слышал, как дышит ночь. Ему даже казалось, что она похрапывает во
сне. Тишина звучала  в его ушах. Он  стоял на углях  и пепле. Нет, он не мог
участвовать во всех этих представлениях со смехом, песнями и танцами. Сквозь
дыру, которая когда-то была  окном, он видел темное небо - небесный папирус,
полный   иероглифов.  Взгляд   Германа  остановился  на  трех  звездах,  чье
расположение было  похоже  на  букву  "сегул" в  иврите. Он смотрел  на  три
солнца,  каждое  из  которых,  наверное, имело свои планеты  и  кометы.  Как
странно,  что маленький, заключенный в череп мускул давал возможность видеть
такие  далекие объекты.  Как  странно, что  сосуд,  полный  мозга, все время
задает вопросы и не  может прийти ни к какому ответу! Все  они молчат:  Бог,
звезды, мертвые. Создания, которые говорили ,но не сказали ничего...
     Он  повернул  назад, к  казино,  огни которого  тем  временем  погасли.
Здание,  еще  хранившее  в  себе память о голосах,  было тихим и  покинутым,
погруженным в  самозабвение,  свойственное  всем  неодушевленным  предметам.
Герман принялся искать свое бунгало, но найти его было трудно. Куда бы он не
шел, он  всегда плутал  - в городах,  за городом,  на кораблях,  в отелях. У
дверей дома, где находился офис, горел фонарь, но там никого не было.
     Вдруг одна мысль ошеломила Германа. Может,  Маша пошла спать с танцором
в  зеленых   шортах?  Это  было  маловероятно,  но  ведь  современные  люди,
потерявшие  всякую  веру, на  все способны. Что такое  цивилизация,  как  не
убийство и проституция? Маша узнала его шаги.
     Дверь открылась, и он услышал ее голос.


     Маша приняла снотворное и уснула, а Герман не спал. Сначала он вел свою
обычную войну с нацистами, бомбардировал  их  атомными бомбами, уничтожал их
армии тайным оружием, поднимал их  флот со дна  морского и сажал его на мель
неподалеку от виллы Гитлера в Берхтесгадене. Как он не  старался, он не  мог
удержать  своих  мыслей.   Его  психика   работала   как  машина,   обретшая
самостоятельность.  Он  снова  пил  напиток,  наделявший   его  способностью
познавать время и пространство, которое было "вещью в  себе".Его размышления
снова  и  снова приводили  к одному  и тому же  выводу: Бог (или то, чем  он
является)несомненно мудр, но  нет никаких свидетельств его милосердия.  Если
же  в небесной иерархии  действительно есть Бог милосердия, то он всего лишь
беспомощный божок, нечто вроде небесных небесного еврея под властью небесных
нацистов. До тех пор, пока
     не  имеешь  мужества  покинуть этот мир, ты можешь только  прятаться  и
пробовать выжить - с помощью алкоголя,  опиума,  на сеновале в  Липске или в
маленькой комнате Шифры Пуа.
     Он заснул и видел сны о солнечном затмении и  траурных  процессиях. Они
следовали  одна за другой; черные лошади, на которых  ехали исполины, тащили
длинные катафалки. Исполины одновременно были и умершие, и оплакивающие."Как
это  может  быть?", - спросил себя Герман  во сне."Может  ли племя проклятых
сопровождать  само себя  к  собственной могиле?"  Они  несли  факелы и  пели
траурную песню, полную неземной тоски. Их одежды летели над землей, верхушки
их шлемов доставали до небес.
     Герман вскочил,  и  ржавые  пружины  кровати  застонали.  Он  проснулся
испуганный, весь в поту. В желудке давило, мочевой пузырь был полон. Подушка
под  его  головой  была мокрая и скрученная, как  выжатое белье.  Сколько он
спал? Час? Шесть? В  бунгало было черно и холодно, как зимой.  Маша сидела в
постели,  ее  бледное  лицо  светилось  в  темноте."Герман,   я  боюсь  этой
операции!", - крикнула она хрипло, голосом, который был похож на голос Шифры
Пуа. Прошло мгновенье, прежде чем Герман понял, о чем она говорит.
     "Ну да, хорошо".
     "Может быть, Леон теперь  согласится  на развод. Я поговорю с ним. Если
он не захочет разводиться, ребенок получит его фамилию".
     "Я не могу развестись с Ядвигой".
     Маша  пришла  в  ярость.  "Ты  не  можешь!",   -  закричала  она."Когда
английский король решил жениться на женщине, которую  любил, он отказался от
трона,  а  ты  не  можешь избавиться от глупой крестьянки!  Нет  закона,  по
которому ты обязан  жить с  ней.  Худшее,  что может с  тобой случиться - ты
будешь платить алименты. Я возьму сверхурочные и буду платить!"
     "Ты прекрасно знаешь, что развод убьет Ядвигу".
     "Ничего я не знаю. Скажи, раввин обручил тебя с этой бабой?"
     "Раввин? Нет".
     "Как же вы тогда муж и жена?"
     "У нас гражданский брак".
     "По еврейскому закону этот брак вообще ничего не значит. Женись  на мне
по еврейскому ритуалу. Мне не нужны эти бумаги гоев".
     "Ни один рабби не заключит брак,  пока мы не представим  ему документы.
Мы здесь в Америке, а не в Польше".
     "Я найду рабби, который сделает это".
     "Это называется двоеженство - нет, хуже, многоженство".
     "Но  никто не узнает. Будут знать только моя мать  и  я. Мы уедем, и ты
возьмешь себя другое имя. Если твоя  крестьянка настолько нужна тебе, что ты
не  можешь без нее  жить,  то я разрешу тебе проводить с ней  день в неделю.
Меня такой вариант устроит".
     "Раньше или позже они арестуют меня и вышлют".
     "Если в  газете  не было объявления  о нашем  бракосочетании, никто  не
сможет  доказать,  что  мы  муж  и  жена.  Кетуббу  ты сожжешь  сразу  после
венчания".
     "Ребенка должны занести в ведомость".
     "Мы что-нибудь придумаем.  Достаточно того,  что я готова делить тебя с
подобной идиоткой. Дай я скажу до конца". Маша изменила тон. "Я сидела здесь
и целый час думала. Если ты не согласен,  то  можешь уйти сию же минуту и не
возвращаться.  Я  найду  врача,  который сделает  аборт, но  после  этого не
попадайся мне на глаза. Я даю  тебе на ответ одну минуту. Если  ты отвечаешь
"нет", то тогда одевайся и проваливай. Я  больше  ни секунды  не хочу видеть
тебя тут".
     "Ты требуешь от меня, чтобы  я нарушил  закон.  Я буду  бояться каждого
полицейского на улице".
     "Ты итак боишься. Отвечай мне!"
     "Да".
     Долгое время Маша ничего не говорила.
     "Ты  это  просто  так  сказал?",  - наконец спросила она."И завтра  мне
придется все начать с начала?"
     "Нет, я решил".
     "Надо  предъявить  тебе  ультиматум,  и только  тогда  ты решаешься  на
что-то. Первым делом я завтра позвоню Леону и скажу ему, чтобы он соглашался
на развод. Если он не захочет, я уничтожу его".
     "Что ты собралась сделать? Застрелить его?"
     "Я и на это способна, но я  расправлюсь с ним по-другому. По  закона он
такой  же  некошерный, как  свинья.  Мне достаточно заявить  на  него,  и на
следующий день его вышлют".
     "По  еврейскому  закончу   наш  ребенок   все   равно  будет  считаться
незаконнорожденным. Он зачат до заключения брака".
     "До  еврейского  закона  и до  всех  других  законов мне  дела  как  до
прошлогоднего снега. Все это я затеваю для моей мамы, только для нее".














     Герман снова готовился к одному из своих путешествий. Он придумал новую
ложь: он уезжает продавать Британскую энциклопедию. Он рассказал Ядвиге, что
должен  будет целую неделю  пробыть на Среднем  Западе.  Подобной  лжи и  не
требовалось, поскольку Ядвига с трудом могла отличить одну  книгу от другой.
Но  выдумывать  истории  стало манией Германа. Кроме того, ложь устаревала и
нуждалась в обновлении.  Не  так давно Ядвига рассердилась на него. В первый
день Рош-Гашана его не было дома до половины второго ночи.
     Она  испекла новогоднюю халу, точно такую, какую показывала ей соседка,
но, судя по всему, Герман торговал  книгами и на Рош-Гашана. Теперь женщины,
жившие в доме,  старались убедить Ядвигу в том,  что у ее  мужа где-то  есть
любовница.  Они  говорили  наполовину на идиш,  наполовину на польском. Одна
старая  женщина посоветовала  Ядвиге  найти  адвоката,  добиться от  Германа
развода и  потребовать алиментов.  Другая взяла  ее  в  синагогу, чтобы  она
послушала,  как  трубят в рог.  Она стояла среди  других  жен, и  при первых
жалобных звуках рога она разразилась слезами. Все это напомнило ей о Липске,
о войне, о смерти отца.
     Теперь Герман снова собирался уехать от нее - не для
     того, чтобы  встречаться с Машей, а  для того,  чтобы навестить Тамару,
которая сняла бунгало в горах. Он должен был  что-нибудь солгать и Маше.  Он
рассказал  ей,  что едет с  рабби Лампертом в Атлантик-сити, на  конференцию
раввинов.
     Это   было  неубедительное  объяснение.  Даже   раввины-реформаторы  не
устраивают конференции в праздничные дни.  Но  Маша, которая заставила Леона
Тортшинера  согласиться на развод  и которая  после  девяноста дней ожидания
собиралась выйти за Германа замуж,  перестала устраивать ему сцены ревности.
Развод  и беременность  изменили ее  взгляды. Она вела себя с  Германом  как
жена. И к своей маме она относилась с еще  большей преданностью, чем раньше.
Маша   нашла   беженца-раввина,   который   готов  был  провести   церемонию
бракосочетания, не требуя от них никаких документов.
     Когда   Герман   сказал  ей,  что  вернется   из  Атлантик-сити   перед
Йом-Киппуром, она  не задала  ни одного вопроса. Еще он сказал ей, что рабби
заплатит ему пятьдесят долларов - а им нужны были деньги.
     Это была  довольно-таки рискованная затея. Он  обещал позвонить Маше, и
он знал, что телефонистка  могла назвать город, откуда он звонит. Маше могло
прийти в голову позвонить в контору  рабби и  убедиться, что он в Нью-Йорке.
Но раз Маша не позвонила ребу Аврааму Ниссену Ярославер  - она, вероятно, не
позвонит  и рабби Ламперту. Одной опасностью больше,  одной  меньше - это не
имело значения. У него было две жены, и он собирался приобрести третью. Хотя
он  боялся последствий  своих поступков  и  скандала,  который  мог  вот-вот
разразиться, в  нем было что-то,  что наслаждалось чувством, возникавшим  от
того, что он противостоял все время угрожавшей ему катастрофе. Его  поступки
были и расчетом, и импровизацией. "Подсознание",как называл это фон Хартман,
никогда  не ошибалось. Слова как будто бы сами  срывались у Германа с уст, и
только  потом  он  осознавал,  какую тактику  и какие уловки выбрал.  В этой
безумной путанице чувств он, как расчетливый игрок, рисковал своим счастьем.
     Герману ничего не  стоило избавиться от Тамары. Она  много раз говорила
ему, что не станет противиться, если  он решит развестись. Но  развод ничего
не дал  бы ему. Не было больной разницы, кем быть перед законом - двоеженцем
или многоженцем. Кроме того, развод  стоил бы денег, и еще  Герману пришлось
бы предъявить документы.
     Но  было  и  еще  одно соображение: в возвращении  Тамары  Герман видел
символ, столь важный  для его мистической  веры. Каждый раз, когда он  был с
ней, он заново переживал чудо возрождения. Иногда, когда она говорила с ним,
ему начинало  казаться, что  это говорит ее материализовавшийся дух. Он даже
думал о том, что Тамары в действительности нет в живых, а к нему вернулся ее
призрак.
     Герман  интересовался оккультизмом  еще  до  войны.  3десь,в Нью-Йорке,
когда  у  него выпадало хоть немного  свободного времени, он шел в публичную
библиотеку на Сорок  второй улице и листал книги о  телепатии,  ясновидении,
диббуках,  о  полтергейсте - обо  всем, что было связано  о парапсихологией.
Поскольку  официальная  религия  обанкротилась, а философия  потеряла всякое
значение,  оккультизм  стал полноценной заменой для тех  людей, что  все еще
искали истину. Но души существовали на разных уровнях. Тамара вела себя - по
крайней мере внешне - как живой человек. Организация, объединявшая беженцев,
установила  ей ежемесячное пособие,  и  реб  Авраам  Ниссен  Ярославер  тоже
поддерживал  ее.  Она  сняла  бунгало,  принадлежавшее  еврейскому  отелю  в
Монтейндейле.  Жить  в главном  корпусе и есть  в  ресторане она  не хотела.
Владелец отеля,  еврей из Польши,  согласился доставлять  ей  еду в  бунгало
дважды  в день.  Прошло уже  две недели, а  Герман еще не выполнил  обещания
провести у нее несколько дней. На  свой бруклинский  адрес он получил от нее
письмо,  в котором она упрекала его в том, что он не сдержал слова. В  конце
она писала: "Поступай так, словно я еще мертвая, и посети мою могилу".
     Прежде чем  ехать, Герман обдумал  все  возможные неожиданности. Он дал
Ядвига деньги, он заплатил за  квартиру в Бронксе; он купил  Тамаре подарок.
Он упаковал в чемодан одну из рукописей для рабби Ламперта, чтобы поработать
над ней.
     На автобусную  станцию Герман пришел  слишком рано. Он сел на скамейку,
поставил чемодан у  ног  и ждал,  пока объявят рейс на Монтейндейл.  Прямого
автобуса не было. Он должен был ехать с пересадкой.
     Он  купил  еврейскую  газету,  но  прочел  только  заголовки.  Судя  по
заголовкам, новости были прежние: Германия отстраивалась. Союзники и  Советы
простили  преступления нацистов.  Каждый  раз, когда  Герман читал  подобнее
сообщения,  в нем  пробуждались  фантазии  о мести. В  этих фантазиях Герман
разрабатывал  методы уничтожения  целых  армий и  разрушения целых  отраслей
индустрии. Ему удавалось отдать под суд всех, кто  участвовал в  уничтожении
евреев.  Он стыдился  таких мечтаний, захватывавших его мысли  при  малейшей
провокации, но они с детским упорством снова и снова овладевали им.
     Он услышал, как  объявили Монтейндейл, и поспешил  к выходу, где стояли
автобусы.  Он забросил  чемодан в багажную сетку,  и на секунду у него стало
легко на сердце. Он почти не замечал других пассажиров. Они говорили на идиш
и держали в руках свертки, завернутые в  еврейские газеты. Автобус тронулся,
и через некоторое время в полуоткрытое окно задул ветерок, пахнувший травой,
деревьями и бензином.
     Дорога до Монтендейла занимала пять часов,  но на нее уходил весь день.
Автобус остановился на конечной, где они должны были ждать другого автобуса.
Погода  по-прежнему стояла  летняя,  но дни  уже  стали короче. После захода
солнца  в  небе появилась четвертушка месяца и тут же исчезла  за  облаками.
Небо  потемнело, появились звезды. Шофер второго  автобуса  выключил  свет в
салоне, потому что он мешал ему видеть на узком, извилистом шоссе. Они ехали
через леса,  и внезапно возник ярко  освещенный  отель. На веранде мужчинн и
женщины играли в карты.  Они пронеслись мимо. Это было нереально,  как  фата
моргана.
     Пассажиры один  за  другим  сходили на остановках  и  исчезали в  ночи.
Герман  остался в  автобусе один. Он сидел, прижав лицо  к стеклу, и пытался
запомнить каждое  дерево, каждый куст и  камень, как будто  Америка, подобно
Польше,  была  предназначена  к  уничтожению  и  как  будто  он  обязан  был
запечатлеть  в  памяти все детали.  Не развалится ли  рано  или  поздно  вся
планета? Герман читал, что Вселенная разбегается, да,  и  при этом случаются
взрывы. С неба струилась  ночная меланхолия. Звезды мерцали, как поминальные
свечи в какой-нибудь космической синагоге.
     Когда  автобус  подъезжал  к  отелю,  где Герман  должен  был  сходить,
водитель включил в  салоне свет. Отель был  точной  копией того, которой они
проехали: такая же веранда, такие же стулья, столы,  мужчины, женщины, та же
углубленность в карточную  игру."Автобус  ездит  по кругу?",  - спросил себя
Герман. От  долгой неподвижности у него ныли  ноги, но он взбегал по широким
ступеням отеля мощными прыжками.
     Внезапно появилась  Тамара - в белой блузе, темной юбке и белых туфлях.
Она выглядела загоревшей и помолодевшей. Она по-новому  уложила  волосы. Она
побежала к  нему,  взяла его чемодан и  представила его нескольким женщинам,
сидевшим за карточным столом. Одна женщина, в купальном костюме п в пиджаке,
наброшенном  на  плечи, бросила короткий  взгляд  в карты и сказала  хриплым
голосом:
     "Как  мужчина  может  надолго оставлять  одну  такую красивую  женщину?
Мужчины увиваются вокруг нее, как мухи вокруг меда".
     "Почему ты  не  приезжал так долго?", - спросила Тамара, и ее слова, ее
польско-еврейский акцент, ее доверительная интонация - вес это разрушило его
оккультные  фантазии.  Это  не  был  призрак  из  иного  мира.  Она  немного
поправилась.
     "Ты  голоден?", - спросила она."Они оставили тебе ужин".  Она взяла его
за руку и повела в ресторан, в котором горела одна-единственная лампа. Столы
были уже накрыты для завтрака, кто-то еще возился  на  кухне, и слышался шум
льющейся  воды.  Тамара  пошла  на  кухню и  вернулась с  молодым человеком,
который  нес  на подносе  ужин,  оставленный  для  Германа:  половина  дыни,
суп-лапша, курица с морковью, компот и кусок  медового пирога. Тамара шутила
с молодым человеком, и он фамильярным тоном  отвечал ей. Герман заметил, что
у него на руке вытатуирован голубой номер.
     Официант  ушел,  и  Тамара  замолчала.  Моложавость  и  загар,  которые
бросились в глаза  Герману, сейчас, казалось, поблекли. Стали заметны тени и
первые признаки мешков под глазами.
     "Ты видел этого мальчика?",  - сказала она."Он стоял  всего в  шаге  от
печи. Еще минута, и он стал бы кучей пепла".


     Тамара  лежала  в своей  кровати, а Герман -  на  раскладушке,  которую
принесли  для него в  бунгало, но спать  они  не могли.  Герман на мгновенье
задремал, но  снова проснулся,  как будто что-то  толкнуло его.  Раскладушка
заскрипела под ним.
     "Ты не спишь?", - сказала Тамара.
     "О, как-нибудь да засну".
     "У  меня  есть несколько таблеток снотворного. Если  хочешь, я дам тебе
одну. Я принимаю их, но  все равно не сплю. А если засыпаю, то это не сон, а
погружение в пустоту. Я принесу тебе таблетку".
     "Нет, Тамара. Обойдусь без нее".
     "Зачем тебе ворочаться всю ночь?"
     "Если бы я лежал с тобой, я бы заснул".
     Мгновенье Тамара ничего не говорила.
     "Какой в этом смысл. У  тебя есть жена.  Я труп, Герман,  а с трупам не
спят".
     "А я что?"
     "Я думала, Ядвиге ты по крайней мере верен"
     "Я же рассказал тебе всю историю".
     "Да, рассказал. Когда раньше мне  кто-нибудь что-нибудь  рассказывал, я
точно  знала, о чем  он  говорит. Теперь я слышу слова, но они не доходят до
меня. Они скатываются с меня, как капли воды по смазанной маслом коже.  Если
тебе неудобно в твоей кровати, приходи в мою".
     "Да".
     В  темноте  Герман  встал  с  раскладушки.  Он  забрался  под  одеяло и
почувствовал тепло  Тамариного тела и что-то еще, что он забыл годы разлуки,
что-то материнское и одновременно очень чужое.
     Тамара неподвижно лежала  на спине. Герман лежал  на боку, лицом к ней.
Он не касался ее, но чувствовал полноту ее грудей. Он лежал тихо, смущенный,
как жених в первую брачную ночь. Годы разделили их основательно, как разрез.
Одеяло  было заправлено  под матрас,  и  Герман хотел было попросить  Тамару
вытащить его, но медлил.
     Тамара  оказала:"Сколько  мы так  лежим? Мне кажется, будто  прошло сто
лет".
     "Сейчас еще нет десяти".
     "Правда? А для меня  это целая вечность. Только  Бог может вместить так
много в такое короткое время".
     "Я думал, ты не веришь в Бога".
     "После того, что случилось с детьми, я перестала верить. Где  я была на
Йом-Киппур в 1940 году? Я была  в России. В Минске. Я шила  на фабрике мешки
для картофеля и кое-как зарабатывала на хлебную  пайку. Я  жила на окраине с
неевреями. Я решила, что не буду поститься
     на  Йом-Киппур.  Какой смысл  имело  там  поститься?  А  еще было глупо
показывать соседям, что веришь.  Но когда наступил вечер и  я услышала,  что
евреи читают где-то "Кол Нидре",я не смогла есть".
     "Ты говорила, что маленький Давид и Иошевед приходят к тебе".
     Герман тут же пожалел о своих словах. Тамара не пошевельнулась, но даже
кровать начала стонать, как будто потрясенная его словами. Тамара подождала,
пока прекратится кряхтение, и сказала:
     "Ты мне не поверишь. Я лучше не буду рассказывать".
     "Нет, я верю тебе. Те, что во всем сомневаются, тоже способны верить".
     "Даже  если бы я хотела, я не  смогла  бы  рассказать тебе. Себе я могу
объяснить  это  только одним способам -  я  сошла с ума. Но душевная болезнь
тоже должна иметь причину".
     "Когда они приходят? Во снах?"
     "Я не знаю. Я  говорила тебе, я не сплю, а погружаюсь в бездну. Я падаю
и падаю и никогда не достигаю дна. Я зависаю и парю. Это только один пример.
Я переживаю столько всяких вещей, что не могу ни вспомнить,  ни рассказать о
них. Днем я живу вполне неплохо, но мои ночи  полны кошмаров. Наверное,  мне
надо сходить к психиатру,  но как он поможет мне? Единственное, что он может
сделать  - это дать всем этим вещам латинские названия. Если я иду к  врачу,
то только  за  одним:  чтобы  он  прописал мне  снотворное. Дети  - да,  они
приходят. Иногда они со мной де утра"
     "Что они говорят?"
     "О,  они говорят всю ночь,  но когда  я  просыпаюсь,  я ничего не  могу
вспомнить. А если я и  запоминаю  несколько слов, то  тут же забываю их.  Но
ощущение остается  - ощущение, что  они  где-то  существуют  и  ищут со мной
контакта. Иногда я  иду с ними или лечу с ними - я точно не  знаю,  что это.
Еще я слышу  музыку,  но это музыка без  звуков.  Мы доходим до  границы,  и
дальше я не могу -  идти с  ними. Они  отрываются от  меня и летят на другую
сторону.  Я  не  могу вспомнить, что это - гора,  какой-то барьер.  Иногда я
думаю, что вижу лестницы, и кто-то идет им навстречу -  святой  или дух. Все
что я говорю, Герман, все это  неправда,  потому что нет слов, чтобы описать
это. Конечно, если я сошла с ума, все это - часть моего безумия".
     "Ты не сумасшедшая, Тамара".
     "Ну что  же,  приятно слышать.  Но  разве кто-нибудь правда знает,  что
такое  сумасшествие?  Уж  коли  ты  тут,  почему  ты не подвинешься немножко
поближе? Вот так, хорошо. Я годами была уверена в том, что тебя нет в живых,
а  для мертвых другой счет. Когда  я узнала, что ты жив,  было поздно менять
внутреннюю установку".
     "Дети никогда не говорят обо мне?"
     "Я думаю, говорят, но я не уверена".
     На  мгновенье тишина  стала всеобъемлющей. Даже кузнечики стихли. Потом
Герман  услышал  шум  воды;  казалось,  это   плещет  ручей;  или  это  была
водопроводная  труба? В животе забурчало, но он не знал,  у  него это или  у
Тамары? Он чувствовал зуд, и  ему хотелось расцарапать кожу, но он взял себя
в  руки. Он  ни о  чем не  думал, но  в  его мозгу  сам собой  шел  какой-то
мыслительный процесс. Внезапно  он сказал:  "Тамара,  я хочу  тебя  о чем-то
спросить. Даже произнося это, он не знал, о чем будет спрашивать.
     "Что?"
     "Почему ты осталась одна?"
     Тамара не ответила. Он решил, что она, наверное, задремала,  но тут она
заговорила -  отчетливо и ясно."Я же  тебе уже говорила, что не рассматриваю
любовь как спорт".
     "Что это значит?"
     "Я  не  могу  иметь  что-то с мужчиной, которого  не  люблю. Все  очень
просто".
     "Значит ли это, что ты все еще любишь меня?"
     "Я этого не сказала".
     "За все эти годы у тебя не было ни одного мужчины?"  Герман спросил это
с дрожью в голосе и тут же  устыдился своих слов и волненья,  которое они  в
нем вызвали.
     "Предположим, у  меня  кто-то был - ты  сейчас выпрыгнешь из кровати  и
помчишься назад в Нью-Йорк?"
     "Нет, Тамара, мне и в голову не придет осуждать тебя. Ты можешь быть со
мной совершенно откровенна".
     "А потом ты обольешь меня такими прекрасными словами!"
     "Нет. Ты же не знала, что  я жив, как  я  могу  чего-нибудь  требовать?
Самые верные жены выходят замуж, когда умирают их мужья".
     "Да, тут ты прав".
     "Итак, твой ответ?"
     "Почему ты так дрожишь? Ты ни капельки не изменился".
     "Отвечай мне!"
     "Да, у меня кто-то был".
     Тамара  говорила почти  рассерженно. Она  повернулась на бок,  лицом  к
нему,  и была теперь  совсем  близко. Он видел,  как в  темноте блестят  его
глаза. Поворачиваясь, она коснулась его колена.
     "Когда?"
     "В России. Там это все было".
     "Кто это был?"
     "Мужчина, не женщина".
     В Тамарином  ответе таился подавленный смех,  смешанный с раздражением.
Горло Германа сжалось: "Один? Много?"
     Тамара нетерпеливо вздохнула. "Тебе ни к чему знать все подробности".
     "Уж если ты рассказала мне  так много, то могла бы рассказать и все  до
конца".
     "Тогда - много".
     "Сколько?"
     "Правда, Герман, это ни к чему".
     "Скажи мне, сколько!"
     Стало тихо.  Казалось, Тамара считает про себя. Германа охватили грусть
и сладострастие, и он подивился капризам тела. Одна часть его  души горевала
о чем-то  невозвратимо-потерянном:  это  предательстве, вне  зависимости  от
того,  насколько  незначительным оно было по  сравнению  с общей порочностью
мира  -  замарывало  его  пятном  позора.  Другая  часть  его  души  жаждала
обрушиться в  эту измену, вываляться  в  этом  унижении. Он  услышал Тамарин
голос: "Три".
     "Три мужчины?"
     "Я не знала, что ты жив. Ты  был так  жесток  со мной. Все эти годы  ты
мучил меня. Я знала,  что если ты жив, то все будет  также, как раньше. И ты
действительно женился на служанке твоей матери".
     "Ты знаешь, почему".
     "У меня тоже были мои "почему".
     "Значит, ты шлюха!"
     Из Тамары вырвалось нечто, похожее на смех. "Я этого не говорила!"
     И она обняла его.


     Герман  погрузился  в глубокий сон, но кто-то  будил его.  В темноте он
открыл глаза и не мог  понять, кто  это: Ядвига? Маша?  "Или я  сбежал с еще
одной женщиной?", - спросил он себя. Но его смятение длилось всего несколько
секунд. Конечно, это была Тамара.
     "Что такое?", - спросил он.
     "Я  хочу,  чтобы  ты  звал  правду".  Тамара говорила дрожащим  голосом
женщины, которая с трудом сдерживает слезы.
     "Какую правду?"
     "Такую, что у меня никого не было -  ни трех мужчин, ни одного, ни даже
половины. Ни один  мужчина  не дотронулся до меня  даже мизинцем.  Как перед
Богом - это правда".
     Тамара села, и в темноте он почувствовал  ее волю и  решимость не  дать
ему заснуть, пока он ее не выслушает.
     "Ты лжешь", - сказал он.
     "Я не лгу. Я сказала тебе правду сразу, как только ты  спросил меня. Но
ты был разочарован. Что-то у тебя не в порядке. Ты извращенец?"
     "Я не извращенец".
     "Мне очень  жаль,  Герман, но я чиста, как в тот день, когда ты женился
на  мне.  Я говорю,  мне  жаль, потому что если  бы я  знала, что  ты будешь
чувствовать себя таким обманутым, я бы, наверное,  попробовала угодить тебе.
В мужчинах. которые хотели меня, недостатка не было".
     "Если тебе ничего не  стоит сказать сначала одно, потом  другое, я тебе
больше не верю".
     "Ладно, не верь. Я сказала тебе правду, в тот день, когда мы встре-
     тились в доме  моего  дяди. Ты бы, наверное, хотел,  чтобы я изобразила
тебе парочку воображаемых любовников, просто для того,  чтобы доставить тебе
удовольствие. К сожалению,  моей  фантазии  на  это не хватает.  Герман,  ты
знаешь, насколько свята для меня память о наших детях. Скорее я дам отрезать
себе язык, чем замараю память о них.  Я клянусь Иошевед  и Давидом,  что  ни
один  мужчина меня  не касался. Не думай,  что  это было просто. Мы спали на
полах в сараях.  Женщины  отдавались  мужчинам,  которых  едва знали.  Но  я
отталкивала всех, кто пробовал приблизиться ко мне. Я все время видела перед
собой  лица наших  детей.  Я клянусь Богом, нашими  детьми. моими  покойными
родителями, что за все эти годы ни один мужчина даже не поцеловал меня! Если
ты и теперь мне не веришь  -  то прошу тебя, оставь меня. Сам Бог не смог бы
вынудить у меня такой клятвы".
     "Я верю тебе".
     "Я  говорила  тебе  -  это  могло бы случиться,  но  какая-то  сила  не
допустила этого. Что за сила. я  не знаю. Рассудок говорил мне, что от твоих
останков не осталось и  следа, не  я чувствовала, что ты где-то существуешь.
Как это понять?"
     "Не обязательно понимать".
     "Герман, есть еще одна вещь, которую я хотела бы сказать тебе".
     "Что?"
     "Я  прошу  тебя  -  не  перебивай  меня.  Прежде чем  я  поехала  сюда,
американский врач из консульства обследовал меня и сказал,  что я совершенно
здорова. Я все  выдержала без вреда для себя -  голод,  эпидемии. Я  была на
тяжелых работах в России. Я пилила дрова, рыла канавы, возила камни в тачке.
Ночью, вместо того  чтобы  спать, я часто  ухаживала за больными,  лежавшими
рядом  со мной на  дощатом полу. Я  никогда  не думала, что я такая сильная.
Скоро я найду здесь работу, и какой бы трудной она ни была, она будет легче,
чем  в  России. Я не хочу долго быть на содержании "Джойнта", а те несколько
долларов,
     которые так хочет давать мне мой дядя - я возвращу их ему. Я говорю
     тебе это, чтобы ты знал, что я, слава Богу, не потребую от тебя никаких
затрат. Я поняла твое положение,  когда ты сказал  мне, что зарабатываешь на
пропитание тем,  что пишешь книги для какого-то рабби,  который публикует их
под своим именем. Так нельзя жить, Герман! Ты сам себя убиваешь!"
     "Я не убиваю себя, Тамара. Я уже давно конченный человек".
     "Что  со мной будет?  Я  не должна это говорить, но  я не  могу быть  с
кем-то, кроме тебя. Это так же точно, как то, что сейчас ночь".
     Герман  не  ответил. Он  закрыл  глаза.  как  будто  хотел  урвать  еще
мгновенье сна.
     "Герман, у меня нет ничего, ради чего я могла бы  жить. Я растранжирила
две недели - на еду, прогулки, купание и  разговоры со всевозможными людьми.
И все это время я говорила себе: "3ачем  я это  делаю?" Я пытаюсь читать, но
книги больше не привлекают меня. Женщины уже давно твердят мне, что я должна
сделать, но я  отшучиваюсь  и ухожу  от этой темы. Герман, никакого  другого
выхода у меня нет - я должна умереть".
     Герман сел."Что ты хочешь сделать? Повеситься?"
     "Если кусок  веревки способен положить  конец,  то  тогда благословение
Богу,  создавшему  веревку. Там  у  меня  всегда  было  немного  надежды.  Я
действительно думала  переселиться в Израиль. Но когда я узнала, что ты жив,
все  изменилось. Теперь мне не на  что надеяться, а от этого умирают вернее.
чем от рака. Я часто такое видела. Я  видела и  противоположное.  В Джамбуле
умирала одна женщина.  Тут она получает из-за  границы  письмо и продуктовую
посылку. Она садится на нарах и  сразу же  выздоравливает. Врач описал  этот
случай и отослал сообщение в Москву"
     "И она еще жива?"
     "Год спустя она умерла от дизентерии".
     "Тамара, я тоже живу без надежды.  Единственная перспектива,  которая у
меня есть - это тюрьма и высылка".
     "Почему ты непременно должен попасть в тюрьму? Ты никого не ограбил".
     "У меня две жены, и скоро будет третья".
     "Кто же третья?", - спросила Тамара.
     "Маша, женщина, о которой я тебе рассказывал".
     "Ты говорил, что у нее уже есть муж".
     "Он развелся с ней. Она беременна".
     Герман не  знал,  зачем сказал это  Тамаре.  Наверное, он признался ей,
потому что хотел шокировать ее запутанными обстоятельствами своей жизни.
     "Ну, прими мои поздравления. Значит, ты снова станешь отцом".
     "С ума я сойду, вот горькая правда".
     "Да,  полностью нормальным тебе быть не дано. Скажи, какой во всем этом
смысл?"
     "Она  боится аборта. В этих  вещах человека  нельзя заставлять. Она  не
хочет, чтобы ребенок был внебрачным. У нее мать набожная".
     "Я приму  за правило - ничему больше  не удивляться. Развод я тебе дам.
Мы  можем  завтра пойти к рабби.  В этих  обстоятельствах  ты не  должен был
приезжать ко мне, но рассказывать тебе, что логично, а что нет - тоже самое,
что со слепым говорить  о красках. Ты всегда был такой? Или война тебя таким
сделала? Я и правда не знаю, каким ты был прежде. Я уже говорила тебе, что в
моей жизни  есть периоды,  о которых я ничего  не  помню. А  ты?  Ты  просто
легкомысленный, или тебе нравится страдать?"
     "На мне наручники. И я не могу освободиться".
     "От меня  ты  скоро  освободишься.  От  Ядвиги  ты  тоже вполне  можешь
избавиться. Дай  ей деньги на билет и отошли ее обратно в Польшу.  Она ж там
сидит совсем одна в квартире. Крестьянка должна работать, иметь детей, утром
выходить в  поле, а не сидеть взаперти, как зверь  в клетке. С тобой она еще
как-нибудь  перебьется, а  если тебя,  сохрани  Боже, арестуют, что будет  с
ней?"
     "Тамара, она спасла мне жизнь".
     "Это причина, чтобы уничтожать ее?"
     Герман не  стал возражать. Медленно  светлело. Он  видел Тамарино лицо.
Оно все больше и больше выступало  из темноты  - черта здесь, черта там, как
портрет, который возникает под  рукой художника. Ее глаза, глядящие на него,
были широко раскрыты. Солнце внезапно бросило  на стену  напротив окна пятно
света, которое походило на багряную мышку. Герман почувствовал, как  холодно
в комнате. "Ложись, еще умрешь", - сказал он Тамаре.
     "Так быстро черт меня не утащит".
     Все же она легла, и Герман накрыл ее и себя одеялом. Он обнял Тамару, и
она не противилась ему.  Ничего  не  говоря, они лежали рядом друг с другом,
захваченные сложными и противоречивыми требованиями тела.
     Огненная  мышка  на  стене  поблекла, лишилась  хвоста и  скоро  совсем
исчезла. На некоторое время снова наступила ночь.


     Герман провел  день и  вечер перед Йом-Киппур у Маши.  Шифра Пуа купила
две жертвенные курицы,  одну для себя и  вторую для Маши, Герману она хотела
купить петуха, но он это запретил. С некоторых пор он подумывал, не стать ли
вегетарианцем.  Он  теперь  все  время  говорил о  том,  что  дела,  которые
вытворяли нацисты с евреями,  - ничем не отличаются от того, что делают люди
со  зверьми.  Как  кусок  домашней птицы  может  избавить человека от греха?
Почему  сострадающий Бог  принимает подобную  жертву? Маша была  согласна  с
Германом. Шифра Пуа поклялась, что уйдет из дома, если Маша не совершит все,
что  положено  совершить  по ритуалу.  Маша  вынуждена  была  уступить.  При
произнесении предписанных  молитв  курицу подбросили  в воздух  и  заставили
перевернуться через голову, после чего Маша отказалась нести птиц к мяснику.
     Обе курицы. белая и коричневая, со  связанными лапами лежали на полу, и
их золотые  глаза смотрели в разные стороны. Шифра  Пуа пришлось нести кур к
мяснику  самой. Как  только  она  ушла, Маша  разразилась слезами.  Ее  лицо
исказилось и стало мокрым. "Я больше не могу  в этом участвовать! Я не могу!
Не могу!"
     Герман  дал  ей платок,  и  она  высморкалась. Она ушла  в ванную, и он
слышал ее приглушенный плач. Потом она вернулась  в комнату с бутылкой виски
в  руках. Часть  она  уже  выпила. Она и  смеялась, и плакала - с упрямством
испорченного ребенка. Герману пришло в голову, что  это беременность сделала
ее  ребячливой до неприличия. У нее появились замашки маленькой девочки, она
все  время хихикала и изображала наивность. Он вспомнил слова Шопенгауэра  о
том, что женщина никогда не становится взрослой. Та, что вынашивает детей, и
сама остается ребенком.
     "В этом мире человеку  остается только одно -  виски.  На, глотни!",  -
сказала Маша и приставила ему бутылку к губам.
     "Нет, это не для меня".
     Этой ночью  Маша  не пришла к нему.  Она приняла таблетку снотворного и
заснула сразу после ужина. Она лежала  на своей кровати  полностью одетая, в
дурмане, как сильно  выпивший человек. Герман потушил  свет в своей комнате.
Курицы,  из-за  которых  поссорились   Шифра  Пуа  и   Маша,  уже  лежали  в
холодильнике,  ощипанные  и  вымытые.  В  окне  стоял почти  полный,  в  три
четверти. месяц. Он бросал молочный свет  на вечернее  небо. Герман заснул и
видел во сне вещи, не имевшие никакого отношения к его нынешнему настроению.
Во  сне  он  скользил  с  ледяного  холма,  используя  новое  изобретение  -
комбинацию коньков, санок и лыж.
     На следующее  утро,  после завтрака,  Герман попрощался с Шифрой  Пуа и
Машей  и  поехал  в Бруклин.  По дороге  он  позвонил  Тамаре.  Шева  Хаддас
забронировала ей место в  женской части своей синагоги, чтобы она могла быть
там во время полуночных  молитв. Тамара, как и  подобает благочестивой жене,
пожелала Герману всего наилучшего и добавила: "Что бы ни случилось,  у  меня
нет никого, кто бы был мне ближе, чем ты".
     Ядвига не придерживалась ритуала, по которому следует подбрасывать кур,
но за день до Йом-Киппура приготовила халу,  мед, рыбу, креплах и курицу. На
ее  кухне  пахло  также,  как  на  кухне  Шифры  Пуа.  Ядвига  постилась  на
Йом-Киппур. За  место  в  синагоге  она заплатила  десять  долларов, которые
сэкономила  от денег,  предназначенных  на  хозяйство.  Теперь  она не стала
сдерживаться  и обвинила  Германа  в том, что он таскается  за женщинами. Он
попытался защищаться, но  не смог  удержать раздражения. В  конце концов  он
толкнул и даже ударил ее, потому что знал, что в ее деревне  в Польше побои,
которые мужчина наносил женщине, являлись для женщины доказательством любви.
Ядвига запричитала: она спасла ему жизнь,  и в благодарность за это  он бьет
ее в преддверии самого большого праздника в году.
     День  прошел,  и  наступила ночь. Герман и Ядвига поели  последний  раз
перед постом.  Ядвига по совету  соседок выпила одиннадцать  глотков  воды -
мера, предохраняющая от жажды во время поста.
     Герман  постился, но  в синагогу не ходил. Он не  мог преодолеть себя и
стать таким, как  эти  ассимилированные евреи,  которые  молились  только по
праздникам. Иногда, когда он не боролся с Богом, он молился Ему; но стоять в
Божьем  доме, держать  в  руках  молитвенник, который открываешь  только  по
праздникам,  и  восхвалять  Его по предписанию -  этого он не  мог.  Соседки
знали, что Герман  еврей,  остается дома, в то время как  его жена-нееврейка
ходит молиться. Он даже представив себе, как они плюются, произнося его имя.
иа свой лад онп отлучили его от церкви.
     Ядвига была в новой платье, которое  она купила на распродаже. Волосы у
нее  были покрыты платком, а на шее висела цепочка с фальшивыми жемчужинами.
Обручальное кольцо, которое  купил ей Герман (хотя он и не  стоял с  ней под
свадебным балдахином),блестело у нее на пальце. Она взяла с собой в синагогу
молитвенник; на левой стороне шел  текст на иврите, на правом на английском.
Ядвига не умела читать ни на одном из этих языков.
     Прежде чем уйти,  она  поцеловала Германа и по-матерински  сказала ему:
"Проси Бога, чтобы год был счастливым".
     Затем, как добрая еврейская жена, она разразилась слезами. Внизу Ядвигу
ждали  соседки, жаждавшие принять  ее  в свой  круг и  наставить в еврейских
обычаях,  которые они  унаследовали от бабушек и матерей; обычаи поблекли  и
исказились за годы их жизни в Америке.
     Герман ходил взад-вперед. Когда он бывал в Бруклине один,  то сейчас же
звонил Маше,  но на Йом-Киппур Маша не притрагивалась к телефону и не  брала
сигареты в руки. Все-таки он попробовал, потому что видел, что звезд  в небе
еще нет, но ему никто не ответил.
     Один в квартире,  Герман чувствовал себя сразу у  всех трех женщин.  Он
мог читать их мысли.  Он  знал, или по  крайней  мере думал, что  знает, что
происходит  у  них  в  душах.  Их  раздражение  на  Бога  смешивалось  с  их
раздражением на него, Германа.  Его  женщины  молились  за  его  здоровье  и
просили всемогущего Бога, чтобы  заставил Германа вести  себя  по-другому. В
этот  день,  когда  так много  почестей воздавалось  Богу. у Германа не было
никакого желания раскрывать Ему  свою  душу. Он  подошел к окну.  Улица была
пуста. Листья увядали и  падали при каждом колебании воздуха. Пляж безлюден.
На Мермейд-авеню закрыты все магазины. Был Йом  Киппур, и было  тихо на Кони
Айленд  -  так тихо, что из своей квартиры он мог слышать шум прибоя.  Может
быть, для океана  всегда был Йом Киппур,  и он тоже молился Богу, но его Бог
был  как   сам  океан  -  вечно  бурлящий,  бесконечно  мудрый,  безгранично
равнодушный,  пугающий  в своей неограниченной мощи.  подвластный неизменным
законам.
     Стоя у окна,  он посылал телепатические послания Ядвиге. Маше и Тамаре.
Он утешал их всех, желал им хорошего года, обещал им любовь и преданность.
     Герман отправился в спальню и не раздеваясь вытянулся на кровати. Он не
хотел  признаваться себе в этом, но из всех его страхов самый большой был  -
снова  стать  отцом. Он боялся сына, а еще  больше он  боялся дочери  -  она
станет живым подтверждением  позитивизма, который он  отвергал, зависимости,
которой  не нужна  свобода, слепоты, которая не желала признавать,  что  она
слепа.
     Герман  заснул,  и Ядвига разбудила  его.  Она рассказала  ему,  что  в
синагоге кантор пел "Кол Нидре" и рабби читал проповедь, в  которой призывал
евреев жертвовать  на  ешивы  в Святой  Земле и на  другие богоугодные дела.
Ядвига дала  пять  долларов. Смущаясь,  она  попросила Германа.  чтобы он не
трогал ее в эту  ночь. Это запрещено. Она  склонилась над ним, и он увидел в
ее глазах  то выражение,  которые всегда видел в праздничные  дни  в  глазах
своей матери. Рот  Ядвиги задрожал, как будто  она хотела сказать что-то, но
ни  звука не  сорвалось с ее губ. Потом она прошептала: "Я стану еврейкой. Я
хочу иметь еврейского ребенка".






     Герман провел первые два дня праздника суккот с Машей, а на Хол Хамоэд,
переходные дни, вернулся в свою квартиру, в Бруклин.
     Он  позавтракал  и сидел за столом в  комнате, работая над главой книги
под  названием "Jewish  Life  as Reflected in  the  Shulcan  Aruch  and  the
Responsa".
     У  рабби  уже был  договор  на  книгу  с  одним  американским  и  одним
английским издателем, и скоро ему предстояло заключить договор с французским
издательством.  Герману причитался  процент  от прибыли. Книга  будет  иметь
приблизительно тысячу пятьсот страниц. Первоначально планировалось выпустить
в свет  несколько томов, но рабби Ламперт  организовал дело  так, что прежде
будет издан ряд монографий, каждая из которых представляет собой законченное
целое, а  потом  все они, с  небольшими дополнениями,  образуют толстый том,
который появится отдельным изданием.
     Герман написал несколько строк и  остановился.  Как  только  он садился
работать, его  нервы начинали  саботаж. Он впадал в сонливость и едва был  в
состоянии держать глаза открытыми. Ему надо было выпить стакан воды, сходить
помочиться, он  обнаруживал крошку между двумя шатающимися зубами  и пытался
достать ее сначала кончиком языка,  а потом ниткой, которую он вытаскивал из
переплета записной книжки.
     Ядвига  получила от Германа двадцатипятицентовую монетку для стиральной
машины  и  с грязным бельем  ушла  в подвал. На кухне Войтысь давал Марианне
уроки пилотажа. Сейчас она сидела рядом с  ним на жердочке, виновато опустив
голову, как будто ее только что сурово отругали за непростительную ошибку.
     Зазвонил телефон.
     "Чего ей еще  надо?",  - спросил  себя  Герман. Он только  что, полчаса
назад, говорил с Машей, и она сказала ему, что идет  на Тремонт-авеню делать
покупки для предстоящих праздников - Шмини Азерес и Шимхас Тора.
     Он взял трубку и сказал: "Да, Машеле".
     Он  услышал глубокий мужской  голос, который внезапно  стал медленным и
гортанным - как у человека, который хотел сказать что-то, но его прервали, и
он потерял нить. Герман набрал  воздуха, чтобы сказать, что звонящий  ошибся
номером,  но голос спросил  Германа Бродера.  Герман был в сомнении - вешать
ему трубку  или нет? Вдруг  это детектив из полиции? Или открылось,  что  он
двоеженец? "Кто это?", - сказал он наконец.
     Некто на  другом конце провода  покашлял,  откашлялся, покашлял снова -
как оратор, перед тем, как начать говорить."Я прошу вас, выслушайте меня", -
сказал он на идиш. - Меня зовут Леон Тортшинер. Я прежний Машин муж".
     У Германа пересохло во рту. Это был его первый непосредственный контакт
с Леоном Тортшинером. Голос  у мужчины был глубокий, а  идиш  звучал не так,
как  у  Германа  и  Маши. Он  говорил  с  акцентом,  типичном для  польского
местечка, находящегося в глуши, где-нибудь между Радомом и Люблином.  Каждое
слово кончалось легкой вибрацией, как на басовых клавишах рояля.
     "Да, я знаю", - сказал Герман. - Как вы нашли мой номер?"
     "Неважно. У  меня он  есть, вот  и все. Но  если вам обязательно  нужно
знать,  то я видал его в Машиной записной книжке. У меня  хорошая  память на
цифры.  Я  не  знал,  чей  это номер,  но  в  конце концов, как говорится, я
вычислил."
     "Понятно".
     "Надеюсь, я вас не разбудил".
     "Нет, нет".
     Прежде  чем  продолжать, Тортшинер сделал паузу, и по этой паузе Герман
понял, что он осмотрительный человек, который основательно думает и медленно
реагирует. "Не могли бы мы встретиться?"
     "Зачем?"
     "По личному делу".
     Он не  очень умен, пронеслось у Германа в голове. Маша часто  говорила,
что Леон  дурак."Вы  наверняка  понимаете,  что  мне это  в  высшей  степени
неприятно", - услышал Герман свой лепет."Не знаю, зачем нам встречаться. Так
как вы разведены и..."
     "Мой дорогой мистер  Бродер, я не  стал  бы звонить  вам,  если  бы нам
незачем было встречаться".
     Он то  ли  усмехнулся про себя,  то ли  закашлялся, что прозвучало  как
сочетание добродушной  досады и триумфальной  жизнерадостности, свойственной
тому,  кто перехитрил  своего соперника. Герман почувствовал,  что мочки его
ушей становятся горячими. "Мы не могли бы обсудить это по телефону?"
     "Есть  вещи,  которые возможно обсуждать,  только глядя  друг  другу  в
глаза.  Скажите  мне,  где  вы живете,  и я приду к  вам. Или  встретимся  в
кафетерии. Я вас приглашаю".
     "По крайней мере объясните мне, о чем речь", - настаивал Герман.
     Казалось,  Леон  Тортшинер сжал  губы и с  чмоком  открыл их, борясь со
словами,  которые  ускользали  из-под  его   контроля.  Наконец   из  звуков
вылепились слова."О  чем  еще может  идти  речь, кроме  Маши?",- сказал Леон
Тортшинер. "Она мост между  нами, так сказать. Правда, мы развелись с Машей,
но мы были с ней мужем и женой, этого из жизни  не выкинешь. Еще прежде  чем
она  рассказала мне о вас, я знал  о вас все. Не спрашивайте меня, откуда. У
меня, как говорится, свои источники информации"
     "Где вы сейчас?"
     "На  Флэтбуш. Я знаю,  что  вы живете где-то на Кони Айленд.  Если  вам
трудно приехать  ко мне, я  приеду к вам. Как это  говорят? Если Магомет  не
идет к горе, гора идет к Магомеду".
     "На  Серф-авеню  есть  кафетерий",  -  сказал  Герман.  "Мы  можем  там
встретиться".  Ему  трудно  было  говорить.  Он  описал  Тортшинеру   точное
местоположение  кафетерия и сказал ему,  по  какой  линии метро  надо ехать.
Тортшинер  заставил его много раз повторять все эти сведения. Оy хотел точно
знать каждую  мелочь,  и он повторял  фразы  так,  как будто  акт  говорения
доставлял ему  удовольствие сам по себе.  Он вызывал в  Германе не досаду, а
чувство  гораздо  более  сильное - раздражение от  того, что его загоняли  в
неловкое  положение. Кроме  того,  Герман  был  человек  подозрительный. Кто
знает?  Не исключено,  что  у этого типа  с собой  нож или револьвер. Герман
быстро  принял  ванну и побрился. Он решил надеть свой  лучший костюм; он не
хотел жалко выглядеть в  глазах этого человека. "Нравиться  надо всем", -  с
иронией подумал Герман, - "даже бывшему мужу твоей любовницы".
     Он спустился в  подвал  и через  стекло  стиральной машины  увидел свое
вращающееся  нижнее  белье.  Вода  пенилась  и плескалась.  У  Германа  было
странное  чувство  -  ему казалось, что  эти неодушевленные  вещи,  -  вода,
мыльный порошок, отбеливатель - гневаются на человека за то насилие, которое
он применил,  чтобы овладеть ими. Ядвига  испугалась, увидев Германа. До сих
пор он никогда не спускался в подвал.
     "Я должен встретиться кое с кем в кафетерии на Серф-авеню", - сказал он
ей.  И хотя  Ядвига  не  задала ему ни едкого вопроса, он  рассказал ей, где
находится кафетерий, потому  что думал, что если Леон  Тортшинер  нападет на
него,  Ядвига  должна  знать,  где  он был,  чтобы, в  случае необходимости,
предстать свидетельницей на  суде. Он даже  несколько раз  назвав  имя Леона
Тортшинера. Ядвига смотрела не  него со  смирением крестьянки, которая давно
отчаялась  понять  горожанина  и  его  образ  жизни,  но глаза  ее  выдавали
недоверие.  Даже  в   дни,  которые  принадлежали  ей,  он   находил  поводы
отлучаться.
     Герман  бросил  взгляд  на наручные  часы и прикинул, как бы не  прийти
слишком рано. Он был уверен, что такой человек, как Леон Тортшинер, опоздает
минимум на полчаса, и он решил прогуляться по пляжу.
     День был солнечный и мягкий, но все аттракционы  были уже  закрыты.  Не
осталось  ничего, кроме забитых дверей,  выцветших и сорванных плакатов. Все
экспонаты уехали: девушка, змея, силач,  разрывавший  цепи, пловец без рук и
без  ног, медиум,  вызывавший  души умерших. Плакаты на заборе, возвещавшие,
что богослужение  по праздничным дням  проходит в аудитории Демократического
клуба, были разорвана и сняты. Чайки, крича, летали над океаном.
     Валы накатывались на берег, шипя и пенясь, и каждый раз отступали назад
-  свора  лающих  псов,  не  способных  достать  и  укусить.  Вдали на  воде
покачивался корабль с серым  парусом.  Подобно морю, он двигался и оставался
на месте - путешествующий по воде труп в упаковке.
     "Все уже  было",  - думал Герман. "Акт творения, потоп, Содом, вручение
Торы, гитлеровская кровавая  баня".Подобно тощим коровам  в фараоновом  сне,
настоящее поглотило прошлое так, что от него не осталась и следа.


     Герман вошел в кафетерий и  увидел Леона Тортшинера, сидящего за столом
у стены. Он узнал его  по фотографии, которую видел в машиной  альбоме, хотя
Тортшинер был теперь гораздо  старше. Это был крупней мужчина лет пятидесяти
с прямоугольным  черепом и густей волосами,  при  первом взгляде  на которые
было ясно, что они крашеные. Лицо у него было широкое, с  выступающим вперед
подбородком, высокими скулами и  мощным носом с  большими ноздрями.  У  него
были кустистые  брови и  карие татарские  глаза. На  лбу  у  него был  шрам,
выглядевший как  старая ножевая рана. Облик его был довольно-таки грубый, но
смягчался польско-еврейской приветливостью, которую Тортшинер излучал.
     "Убивать  меня   он   не  собирается",   -  подумал  Герман.   Казалось
невероятным, что этот чурбан когда-то был  Машиным мужем. Сама мысль об этом
была  смешной.  Но так  всегда было с фактами. Они  взрывали  мыльные пузыри
идей, опровергали теории. уничтожали убеждения.
     Перед Тортшинером  стояла  чашка кофе.  Сигара с  дюймом пепла на конце
лежала в  пепельнице. Слева стояла  тарелка с  недоеденным  омлетом. Заметив
Германа, Тортшинер со значительным видом встал и тут же сел.
     "Герман Бродер?", - спросил он и протянул большую, тяжелую руку.
     "Шолом алейхем".
     "Садитесь, садитесь", - сказал Тортшинер. "Я принесу вам кофе".
     "Нет, спасибо".
     "Чай?"
     "Нет, спасибо".
     "Я принесу вам кофе!", - решительно сказал Тортшинер. "Я вас пригласил,
и вы мой гость. Я взял один омлет, потому что должен следить  за моим весом,
но вы-то вполне можете позволить себе съесть кусок ватрушки".
     "Это ни к чему, правда".
     Тортшинер встал. Герман смотрел, как он берет поднос и встает в очередь
к стойке. Для человека со столь широким и грузным телом он был чересчур  мал
ростом; у  него были слишком большие руки и  ноги и плечи сильного человека.
Это  было  польское телосложение: в  ширину  больше,  чем в высоту. Он носил
коричневый костюм в полоску, который наверняка  купил себе потому, что хотел
выглядеть моложе. Он вернулся с чашкой кофе и куском ватрушки на подносе. Он
быстро взял  почти  погасшую  сигару, энергично затянулся  и  выпустил перед
собой облако дыма.
     "Я вас представлял совсем по-другому", -  сказал он."Маша описывала мне
вас как настоящего Дон-Жуана". Он явно не имел в виду ничего обидного.
     Герман опустил голову. "Женские штучки".
     "Я  долго  думал,  звонить ли  вам.  Такие  дела легко  не делаются, вы
понимаете. У меня есть все основания быть вашим врагом, но я сразу же говорю
вам со  всей откровенностью,  что я здесь во имя вашего благополучия. Верите
вы мне или нет - это, как говорится, другое дело".
     "Да, я понимаю".
     "Нет, вы не понимаете. Как вы можете понять? Вы, как Маша  мне сказала,
что-то вроде писателя, но я-то ученый. Прежде  чем понять что-то, надо иметь
факты,  общую  информацию. А рriori  мы ничего не знаем, только то, что один
плюс один в сумме два".
     "Каковы же факты?"
     "Факты таковы. что Маша  купила у  меня развод за  такую цену, какую ни
одна  приличная  женщина  платить не должна,  даже если от этого  зависит ее
жизнь". Леон Тортшинер говорил не спеша и, казалось, без гнева."Я думаю, вам
следует  это знать. Потому что если женщина способна  платить такую цену, вы
не можете быть уверены, что она  не стерва. У нее были любовники, прежде чем
она  познакомилась со мной, а также в  то  время, когда  мы жили вместе. Это
правда. По этой причине  мы и расстались. Я хочу  быть с  вами  откровенным.
Вообще-то  у  меня   не   может  быть  никаких  оснований  для  того,  чтобы
интересоваться  вами. Но я  познакомился  кое с кем,  кто  знает вас.  Он не
знает, что мы связаны -  если это можно так назвать -  и он  рассказал мне о
вас.  Почему  я должен держать  это в  тайне? Его  имя - рабби  Дамперт.  Он
рассказал мне, что вы жертва войны, что вы годами лежали на чердаке, набитом
соломой,  и так далее.  Я  слышал,  что вы  немного  работаете на  него.  Он
называет это  "исследования", но  мне вам ни  к чему  рисовать диаграммы. Вы
талмудист, а я бактериолог.
     Как вы  знаете,  рабби Ламперт  работает  над  книгой, в  которой хочет
доказать. что любое знание основывается на Торе, и он изъявил желание, чтобы
я помог ему в работе над естественно-научной частью. Я открыто высказал ему,
что в Торе  современной науке искать нечего. Нет никакого смысла там искать.
Моисей понятия не имел об электричестве  и витаминах. Кроме того, у меня нет
никакого желания  убиваться за  несколько долларов.  Я обойдусь и  без  них.
Рабби прямо не назвал вашего имени, но когда он говорил о  человеке, который
прятался на сеновале, я,  как говорится, связал все  воедино. Он превозносит
вас  до  небес. Но он, конечно, не  знает того, что знаю я. Он довольно-таки
странный тип. Он сразу же стал называть меня по имени, а мне такое обращение
не по  нраву. Дела  должны  идти  естественным путем.  В  личных  отношениях
необходима эволюция. С ним невозможно разговаривать, потому что у него все
     время   звонит   телефон.   Готов   поспорить,  что   он   одновременно
проворачивает тысячу дел. Зачем ему так много денег? Но перейдем к делу.
     Я хочу, чтобы вы знали, что  Маша потаскушка.  Скромная и простая. Если
вы хотите выйти  за потаскушку, это  ваше  право, но  я подумал, что  должен
предостеречь вас, прежде чем вы попадете в ее сети.  То, что мы встречались,
конечно, останется между нами. Я только на этом условии  позвонил вам.  Леон
Тортшинер взял сигару и затянулся, но сигара погасла.
     Пока  Тортшинер говорил,  Герман сидел, опустив голову  над столом. Ему
было  жарко и хотелось расстегнуть воротник рубашки. За ушами у него пылало.
По спине,  вдоль  позвоночника,  тек пот. Когда Тортшинер  взялся за сигару,
Герман спросил приглушенным голосам: "Что за цена?"
     "Вы  же знаете, что за цена. Не  настолько  вы  наивны.  Вы,  вероятно,
думаете, что я не лучше нее, и я вас в некотором  роде понимаю. Вы влюбились
в  нее, а  Маша - это  женщина, в которую очень  легко влюбиться. Она сводит
мужчин с ума. Меня она довела почти до безумия. Какой бы примитивной она  ни
была, но  ее способность проникать в сущность человека выше, чем  у  Фрейда,
Адлера и  Юнга вместе взятых. А  может, и немного больше. Еще она выдающаяся
актриса. Захочет смеяться - смеется; захочет плакать - плачет. Я говорил ей,
что она может стать второй Сарой Бернар, если перестанет расточать талант на
глупости. Итак, вы видите, что меня совершенно не удивляет, что  вы попали в
ее  сети. И  я  не  хочу лгать  - я  все  еще люблю ее. Последнему  студенту
психологии известно  после  первых же двух семестров, что можно одновременно
любить  и  ненавидеть. Вы, вероятно,  спросите меня, зачем я рассказываю вам
эти тайны?  Чем я вам обязан? Чтобы понять это, вы должны  дослушать меня до
конца".
     "Я слушаю".
     "Пейте  кофе, пока не остыл. Попробуйте ватрушку. Вот. И не волнуйтесь.
В конце  концов,  весь мир совершает революцию,  духовную революцию. Газовые
камеры Гитлера -  штука  достаточно  плохая, но если люди лишатся всех своих
идеалов,  это будет  похуже,  чем  пытки.  Вы наверняка росли  в религиозной
семье.  Где еще  вы  могли  познакомиться с  Гемарой? Мои  родители  не были
фанатиками, но были  верующими евреями. У моего отца был  Бог и  женщина,  у
моей матерю был Бог и мужчина.
     Маша,   вероятно,   рассказывала   вам,   что   учился  в  Варшаве.   Я
специализировался по биологии, работал с профессором Волковским и
     помог ему совершить  одно важное открытие.  Вообще-то говоря,  это  мое
открытие,  но лавровые венки собрал  он. Но дело в том, что  и ему досталось
немного.  Люди  считают,  что  воры водятся  только на  Крахмальной улице  в
Варшаве  и  в  Боуэри  в  Нью-Йорке.  Но  воры  бывают и среди  профессоров,
художников, среди  больших людей во всех областях. Обыкновенные  воры обычно
друг у друга не воруют, но многие ученые этим буквально  живут. Вы наверняка
знаете,  что Эйнштейн украл свою теорию у одного математика, который помогал
ему,  -  сегодня даже  имя этого человека неизвестно. Фрейд тоже воровал,  а
также Спиноза.  Это, правда, не имеет отношения к делу, но я - жертва именно
такого воровства.
     Когда нацисты  пришли в Варшаву, я мог  бы работать у  них. У меня были
рекомендательные письма от известнейших немецких ученых, и они не посмотрели
бы на то, что я еврей. Но я не хотел иметь преимуществ и привилегий и прошел
через весь этот ад. Потом я бежал в Россию, там наши интеллектуалы полностью
сменили позиции и даже принялись доносить друг на друга. Иного большевикам и
не нужно было. Они высылали их в  лагеря. Лично я симпатизировал коммунизму,
но  когда мне стало  выгодно  быть коммунистом, я  понял, что вся их система
воняет. И я открыто сказал  им об этом. Можете себе представить, как они  со
мной обращались.
     Как бы то  ни было,  я пережил  войну, лагеря,  голод, вшей, и  в  1945
приземлился в  Люблине.  Там я встретил вашу  Машу. Она  была любовницей или
женой  одного  дезертира  из  Красной  армии,  который занимался  в  Польшей
контрабандой и  торговал на черном  рынке. Я точно не знаю, что  между  ними
произошло. Он обвинял ее в  измене  и Бог знает в чем еще. Мне ни к чему вам
говорить,  что она привлекательная женщина  -  несколько лет назад  она была
просто  красавицей. Я потерял  всю  мою  семью. Когда  она  услышала, что  я
ученый, она заинтересовалась мной. У  контрабандиста,  я  думаю, была другая
женщина  - или полдюжины других. Вам не стоит  забывать. что в  жизни всегда
больше плевел, чем зерен.
     Маша отыскала свою мать,  и мы втроем  направились в Германию. У нас не
было  никаких  документов, а нам  предстояло перейти границу.  Каждый шаг на
этом пути был опасным приключением. Если человек хотел жить, ему приходилось
нарушать закон, потому что  все  законы обрекали его на смерть. Вы сами были
жертвой,  следовательно, вы знаете, как оно было,  хотя у  каждого, конечно,
своя  история. С беженцами невозможно разговаривать, потому что  - абсолютно
неважно, что  именно  ты  рассказываешь -  тут  же  найдется кто-нибудь, кто
скажет, что все было совсем иначе.
     Не   вернемся  к  Маше.  Мы  прибыли  в   Германию,  и   они  "вежливо"
интернировали нас и посадили в лагерь. Женщины и мужчины соединялись там, не
изведав радости брачных церемоний. Кому нужны такие церемонии в такое время?
Но Машина мать настояла, чтобы мы  поженились по  законам Моисея  и Израиля.
Контрабандист, вероятно,  развелся  с  ней, или она  вообще  не  была за ним
замужем. Мне  это  было  абсолютно  безразлично. Я хотел  как  можно  скорее
вернуться к моей научной работе, и я не религиозен. Она хотела выйти  замуж;
я ничего не имел против. Другие люди, только попав в лагерь, тут же начинали
делать  дела  -  занимались  контрабандой.  Американская  армия  доставила в
Германию разные товары - их разворовывали.
     Евреи  везде  проворачивали  свои  дала  -  даже в  Освенциме. Если  ад
существует, они  и там будут проворачивать дела. Я говорю это без ненависти.
Что им еще  оставалось? На помощь, которую  человек получал от  всевозможных
организаций,  едва  можно было  жить. После  голодных лет люди хотели хорошо
есть и хорошо одеваться.
     Но  что  было  делать  мне, который  по  природе своей вовсе не деловой
человек? Я сидел дома и жил на помощь "Джойнта". Подобраться к какому-нибудь
университету  или лаборатории немцы  мне  не давали.  Там было еще несколько
лентяев  вроде  меня, и  мы  читали книги  и  играли в шахматы.  Это Маше не
нравилось. Жизнь с контрабандистом приучила  ее к роскоши. Познакомившись со
мной,  она  была   очарована  тем,  что  я  ученый,  но   ее  не  долго  это
удовлетворяло.  Она начала обращаться со  мной как с дерьмом; она устраивала
ужасные сцены. Ее мать, должен вам сказать, святая. Она прошла все круги ада
и  осталась незапятнанной. Ее  мать я  действительно очень  любил.  Часто ли
встречаешь  в жизни святого человека? Машин отец  тоже был очень благородный
человек, нечто вроде писателя, знаток иврита. В кого  она. я не знаю.Где  бы
она ни была, она  не  могла  отказаться  от  наслаждений. Контрабандисты все
время устраивали праздники,  с музыкой  и танцами и так далее.  В России она
пристрастилась к водке, со всеми ее радостями.
     Когда я встретил Машу в  Люблине, у меня было ощущение, что она  хранит
верность  контрабандисту.  Но  вскоре  выяснилось, что  у  нее  были  всякие
истории. Слабых евреев  уничтожили,  а у  тех, кто  остался  в  живых,  была
железная конституция, хотя, как  выясняется,  и они тоже сломленные люди. Их
проблемы только сейчас выходят  на  поверхность.  Через сто лет  люди  будут
идеализировать гетто, и им будет казаться, что там были одни святые. Большей
лжи  быть не  может. Во-первых, сколько  святых бывает  в  каждом поколении?
Во-вторых, большинство набожных евреев  погибло.  А у тех,  кто выжил,  была
одна  страсть - выжить  любой ценой.  В некоторых гетто  были  даже  кабаре.
Можете представить эти кабаре! Чтобы выжить, нужно было идти по трупам.
     По моей теории человеческий  род ухудшается, а  не улучшается. Я  верю,
так  сказать,  в  обратную  эволюцию.  Последний  человек   на  Земле  будет
преступником и сумасшедшим.
     Я думаю,  что Маша рассказывала обо мне все самое плохое. Но факт  есть
факт: она разрушила наш брак. В то время как она  гуляла, я как идиот  сидел
дома с ее матерью. У ее матери болели глаза, и я читал ей из Пятикнижия и из
американо-еврейских  газет. Но сколько  я  мог вести такую жизнь? Я и теперь
еще не стар, а тогда был в расцвете лет. Я тоже начал знакомиться с людьми и
устанавливать  контакты  с   научным  миром.  Из  Америки   часто  приезжали
профессорши  -  здесь   немалое  количество  образованных  женщин  -  и  они
интересовались мной. Моя теща, Шbфра Пуа, сказала мне, что если Маша все дни
и половину ночей проводит без меня  - то я ничего не должен ей. Шифра Пуа  и
сегодня  еще  любит  меня. Однажды я  встретил ее на  улице,  и она обняла и
поцеловала меня. Она все еще говорит мне "мой сын".
     Когда я подучил американскую визу, Маша неожиданно помирилась со  мной.
Виза была предоставлена мне  не как беженцу, а как  ученому. Я получил визу,
не  она.  Она  должна была ехать в  Палестину.  Два  известных  американских
университета сражались за меня. Потом  меня интригами вытеснили  сначала  из
одного, потом  из другого. Я не  хочу сейчас подробно  рассказывать об этом,
потому что это не имеет  отношения  к  нашей теме. Я  разрабатывал  теории и
делал открытия,  которые были не по  душе  большим  концернам. Ректор одного
университета совершенно откровенно сказал мне:"Второго  краха на Уолл-стрите
мы себе позволить не можем". Я открыл не  более и не менее как новые частицы
энергии. Атомная  энергия? Не совсем атомная. Я  бы назвал ее  биологической
энергией.  Атомная бомба  тоже  была  бы  готова на  годы  раньше,  если  бы
Рокфеллер не вставлял палки в колеса.
     Американские миллионеры наняли воров,  и они ограбили человека, который
сидит   перед  вами.   Они   охотились   за  одним   аппаратом,  который   я
собственноручно  собирал  на  протяжение многих  лет. Если бы я  создал этот
аппарат  -  а мне оставалось  сделать всего только  шаг  -  то  американские
нефтяные  концерны  обанкротились  бы.  Но  они  не   могли  воспользоваться
аппаратом и химикалиями  к  нему  без  моей помощи. Концерны предлагали  мне
отступные. У меня были трудности  с получением  гражданства, и я уверен, что
они ждали  подходящего момента, чтобы  нарушить мои гражданские права. Можно
десять раз на дню плевать в лицо дяде Сэму, и он будет ухмыляться в ответ на
все  это  пустяки.  Но   когда  пытается  пощупать  его  ценные  бумаги,  он
превращается в тигра.
     О чем я? Ах, да, об Америке. Что Маша делала бы в Палестина?
     Она оказалась бы в лагере для беженцев, который  был бы немногим лучше,
чем немецкий. Ее мать больна, в том климате она не протянула  бы долго. Я не
хочу строить из себя святого. Незадолго да того, как мы прибыли сюда, у меня
была связь с другой женщиной. Она хотела, чтобы я развелся с Машей. Она была
американка,  вдова  миллионера,  и  она была  готова  оборудовать  для  меня
лабораторию, чтобы я мог работать  независимо от университетов.  Но я как-то
еще не был готов к  разводу. Все должно вызреть, даже рак. Конечно, я больше
не верил Маше, и  действительно, едва здесь мы встали на ноги, как она снова
начала свои старые штуки. Но оказывается,  можно жить  вместе и без доверия.
Однажды  я  встретил  старого школьного товарища, который признался мне, что
его жена спит с другими мужчинами. Когда,  я  спросил его, почему он  терпит
это, он ответил: "Можно преодолеть и ревность". Можно преодолеть все, только
не смерть.
     Как насчет еще одной  чашки  кофе? Нет? Да, преодолеть можно все. Я  не
знаю точно, как  она  с вами  познакомилась, да это мне и безразлично. Какое
это  имеет  значение?  Я вас  не  упрекаю. Вы  мне  не  обещали,  что будете
лояльным, а кроме Того, мы  берем в этом мире то, что можем взять. Я беру  у
вас, а  вы берете у меня.  Я знаю наверняка, что  здесь, в Америке, у нее до
вас был еще  кто-то, потому что я встречался с ним, и он не  делал из  этого
тайны. Познакомившись  с  вами, она  стала  просить меня о разводе,  но я не
чувствовал,  что чем-то обязан ей, потому  что она разрушила  мою жизнь. Она
без  проблем могла бы получить развод по  гражданскому законодательству - мы
уже некоторое время не живом вместе.  Но  никто но заставит меня согласиться
на еврейский развод - даже величайший из  раввинов.  Это ее вина, что у меня
до сих пор нет работы. Когда  наш брак рухнул, я пытался  продолжать научную
работу,  но я  был  в  очень плохом состоянии  и не  мог  сосредоточиться на
серьезной работе. Я начал ненавидеть  ее, хотя ненависть мне не свойственна.
Я говорю с  вами как друг и  желаю вам только добра. Мысль моя очень проста:
не вы, так кто-то другой. Если бы я был настолько виноват, как это хотела бы
представить  Маша, стала бы ее мать посылать мне поздравительную открытку на
Рош Гашана?
     А теперь перехожу к  делу. Несколько недель назад Маша  позвонила мне и
попросила  о встрече.  "Что  случилось?", -  спросил я. Она ходила вокруг да
около, пока я на сказал, что жду ее. Она пришла на взводе,  fit to kill, как
говорят  здесь в Америке. Я уже знал о вас, но она начала  рассказывать  мне
все заново, так, как будто эта вчера случилось.  Во всех подробностях. Она в
вас  влюблена;  она  беременна.  Она  хочет  ребенка.  Она  ищет  рабби  для
бракосочетания - ради своей матери. "С  каких это пор ты стала  заботиться о
своей матери?" - спросил я ее. Я был в отвратительном настроении. Она села и
забросила ногу на ногу, как актриса, позирующая для фотографа. Я сказал  ей:
"Ты вела  себя  как  проститутка, еще когда мы были  вместе, теперь плати за
это". Она почти не возражала. "Мы  все еще муж и жена", -  сказала  она.  "Я
думаю, нам можно". Я до сих  пор не  знаю, почему сделал это.  Из тщеславия.
наверное. Потом я встретил рабби Ламперта, и он рассказал мне о вас, о вашей
учености, о вашем многолетнем  пребывании  на том  чердаке, и  мне все стало
ясно, до боли ясно. Я понял,  что она поймала вас в  свои сети точно так же,
как  меня. Почему  ее тянет  к  интеллектуалам - это был бы неплохой вопрос.
Хотя она связывалась и с вышибалами.
     Вот, коротко  говоря,  все. Я долго не решался  рассказать  это вам.  Я
пришел  к  выводу, что обязан предупредить вас. Надеюсь со крайней мере, что
ребенок ваш.  Похоже на то, что она  вас  действительно любит,  но  с  таким
человеком, как она, никогда нельзя знать наверняка".
     "Я  не женюсь ней",  - сказал  Герман. Он говорил  так  тихо,  что Леон
Тортшинер должен был приложить ладонь к уху.
     "Что?  Послушайте, об  одном хочу сказать вам. Не говорите ей  о  нашей
встрече.  Конечно, я  должен был  встретиться с вами  еще раньше, но  вы  же
видите  - я непрактичный, человек. Я сам на себя навлекаю неприятности. Если
она  узнает,  что  я  рассказал вам  о  том, что  было -  я  не  поручусь за
собственную жизнь".
     "Я ничего ей не скажу".
     "Вы вовсе  не обязаны  на ней жениться.  Такой женщине как-раз  неплохо
схлопотать  внебрачного  ребенка. Кто тут заслуживает  сострадания - так это
вы. Ваша жена - она погибла?"
     "Да, она погибла".
     "Дети тоже?"
     "Да".
     "Рабби рассказал мне, что вы  живете у друга и  что у вас нет телефона,
но я вспомнил, что видел  ваш  телефон в машиной записной  книжке.  У важных
номеров она всегда делает кружочки  и  рисует цветы и  зверей. Вокруг вашего
номера она нарисовала целый сад с деревьями и змеями".
     "Как получилось, что вы сегодня в Бруклине, если живете в Манхэттене?",
- спросил Герман.
     "У меня здесь друзья", - сказал Тортшинер очевидную ложь.
     "Мне надо идти", - сказал Герман. "Большое спасибо".
     "К чему такая сделка? Подождите. Я думаю только о вашем благополучии. В
Европе  у людей  была привычка, жить скрытно  и для самих себя.  Там в этом,
наверное,  был  свой  смысл,  но  здесь-то  свободная  страна  и  нет  нужды
прятаться.  Здесь можно быть коммунистом, анархистом, кем угодно. Здесь есть
религиозные секты,  которые,  молясь,  держат змею в  руке - из-за того, что
что-то на эту тему сказано в каком-нибудь  стихе книги псалмов. Другие ходят
голые. Маша волочит за  собой целый тюк своих тайн.  Самая  большая глупость
людей,  имеющих  тайны, состоит  в том, что  они обманывают сами  себя. Маша
рассказывала мне  вещи,  которые не должна  была бы рассказывать. Если бы не
она, я бы этого никогда не узнал".
     "Что она вам рассказывала?"
     "Что  она рассказывала  мне, она  расскажет  и  вам.  Это только вопрос
времени. Люди охотно рассказывают обо  всем, даже  о  грыже. Мне  нет  нужды
сообщать вам, что по ночам она  не спит. Она курят и разговаривает. Я умолял
ее дать мае поспать. Но демон,  сидящий в ней. не дает ей покоя. Если бы она
жила в средние века, то  в  субботнюю ночь наверняка летала бы на  помеле на
свидание с чертом. Но Бронкс -  это место, где черт  помер  бы  от скуки. Ее
мать,  на  свой  лад, тоже ведьма,  но добрая  ведьма:  наполовину раввинша,
наполовину  прорицательница. Каждое существо женского пола плетет сети,  как
паук.  Появится рядом  муха - тут же попадет в сеть. Если не бежать  от них,
они высосут последнюю каплю жизни".
     "Я-то уж убежать смогу. Пока".
     "Мы  могли бы быть друзьями. Рабби - дикарь, но он любит людей.  У него
огромные связи, и он  может быть вам  полезен. Он  гневается на меня, потому
что я не хочу выискивать в Книге Бытия намеков на электронику и телевидение.
Но он найдет кого-нибудь,  кто  сделает это. Он  до  сути своей янки, хотя я
думаю, что он родился в  Польше. Его настоящее имя не Милтон, а Мелех. Он по
любому  доводу  выписывает  чек. Когда он явится в мир иной  и должен  будет
отчитаться, Он вытащит чековую книжку. Но, как всегда утверждала моя бабушка
Райце, у савана дет карманов".


     Зазвонил телефон, но Герман не подошел  к  нему. Он посчитал количество
звонков и снова  обратился к Гемаре. Он сидел за столом, который был  покрыт
праздничной  скатертью,  изучал текст  и  интонировал  его,  как  это  делал
когда-то в школе в Живкове.
     Мишна:"И  вот обязанности,  которые жена выполняет для своего мужа. Она
мелет,  печет, стирает, варит,  кормит  ребенка,  убирает постель  и  прядет
шерсть.  Если она привела с  собой служанку, то она не мелет, не печет и  не
стирает. Если она привела двух,  то она не  варит и  не кормит ребенка; если
трех, она не убирает постель и не прядет  шерсть; если четырех, то она сидит
в  гостиной.  Рабби Элизер  говорит:"Даже если  она  привела ему полный  дом
служанок, он  должен заставить ее прясть  шерсть, потому что ничегонеделание
приводит к болезни духа".
     Гемара:  "Она  мелет?  Но  это делает  вода  - имеется в виду, что  она
готовит зерно к  помолу. Или речь может идти о ручной мельнице. Эта Мишна не
во всем согласуется с рабби Хийя, потому что рабби Хийя сказал: женщина, она
тут  только для красоты, для детей. И дальше  сказал рабби Хийя: Всякий, кто
желает, чтобы дочь его была прекрасна,  должен кормить ее молодыми цыплятами
и  заставлять  ее пить молоко до  тех  пор, пока она не  вступит  в  возраст
зрелости..."
     Телефон  снова зазвонил,  и  в этот раз  Герман не  считал звонков.  Он
покончил с Машей. Он поклялся, что откажется от всякого мирского честолюбия,
преодолеет  распущенность, в которой погряз, когда  заплутал,  оставив Бога,
Тору и иудаизм. Прошлой ночью он не ложился спать и пытался проанализировать
современного еврея и свой собственный образ жизни. Он снова и снова приходил
к одному я тому же выводу: если  еврей хотя бы на шаг  отступает  от Шульхан
Арух,  он  попадает в  область  всего  низменного  -  фашизма,  большевизма,
убийств, супружеской неверности, пьянства. Что могло помешать Маше быть тем,
чем  она была? Что могло изменить Леона Тортшинера? Что  могло  удержать  от
отвратительных поступков  евреев,  работавших в  ГПУ, капо в лагерях, воров,
спекулянтов и доносчиков? Что могло помешать  Герману  все глубже  утопать в
его  болоте?  Не философия,  не Беркли, Хьюм,  Спиноза, не Лейбниц,  Гегель,
Шопенгауэр, Ницше и Гуссерль. Все они проповедовали некую мораль,  но она не
могла помочь противостоять искушению.  Можно одновременно быть спинозистом и
нацистом;  можно   быть   знатоком  гегелевой   феноменологии   и   все-таки
сталинистом;  можно  верить в  монады,  в  дух времени,  в  слепую  волю,  в
европейскую культуру и все равно совершать преступления.
     Ночью он провел в себе  полную инвентаризацию. Он обманывал  Машу, Маша
обманывала его. Оба имели одну и ту же цель: в те немногие годы, которые еще
оставались  им  до  того  момента,  когда  настудит  тьма,  взять  от  жизни
наслаждений как можно больше - а  потом придет  конец,  окончательный конец,
вечность   без   вознаграждения,   без  наказания.  без  желаний.  За   этим
мировоззрением, как за ширмой,  нарывом разрастался обман и набухал  принцип
"сила прежде права". Этого можно было избежать, только обратившись
     к Богу. И какая же вера могла дать ему  убежище?  Не та, которая во имя
Бога организовывала инквизицию, крестовые  походы, кровавые войны? Для  него
оставался только один выход: вернуться к Торе, к Гемаре, к еврейским книгам.
А что же его сомнения? Но даже если сомневаешься в  существовании кислорода,
дышать-то все  равно  надо.  Можно  отрицать силу тяготения,  но  все  равно
приходится ходить  до земле. Раз он задыхался без Бога и Торы, он должен был
служить Богу и изучать Тору. Он раскачивался и говорил: "И она кормит своего
ребенка. Итак, я бы сказал, что Мишна не  согласуется со школой Шамаи. "Если
она  дала  клятву не кормить ребенка грудью", -  говорит школа  Шамаи,  "она
забирает у него грудь изо рта", а школа Гилеля говорит, "что  муж заставляет
ее, и она должна кормить".
     Снова  зазвонил телефон. Ядвига вышла из кухни, держа утюг в одной руке
и кастрюлю с водой в другой.
     "Почему ты не подходишь к телефону?"
     "Я больше  никогда  не  буду  в праздничные дни подходить к телефону. А
если ты хочешь быть еврейкой, больше никогда не гладь в день Шмини Азерес".
     "Но это ты пишешь по субботам, не я".
     "Я больше не буду писать по субботам. Если мы не хотим быть такими, как
нацисты. - мы должны быть евреями".
     "Ты дойдешь сегодня со мной на куфот?"
     "Говори хакафот[7], а не куфот. Да, я дойду с тобой. Если ты
хочешь быть еврейкой, .ты должна совершить ритуальные омовения".
     "Когда я стану еврейкой?"
     "Я поговорю с рабби. Я научу тебя, как произносить молитвы".
     "У нас будет ребенок?"
     "Если есть на то воля Божья, то будет".
     Ядвига покраснела. Она была вне себя от радости.
     "Что мне сделать с утюгом?"
     "Отложи его до конца праздничных дней".
     Ядвига  постояла  еще  немного,  потом  пошла  в кухню. Герман потрогал
подбородок. Он  не брился, у него росла  борода.  Он решил, .что  больше  не
будет  работать  для рабби, потому  что эта работа - обман. Он подыщет  себе
место  учителя иди что-нибудь в этом роде. Он разведется с Тамарой. Он будет
делать  то, что  делали  до  него  сотни поколений  евреев.  Раскаяние? Маша
никогда не раскается. Она современная  женщина до мозга костей, с тщеславием
и всеми заблуждениями современной женщины.
     Самое  умное было бы - покинуть Нью-Йорк и начать заново в каком-нибудь
отдаленном  штате. Иначе он все время будет стремиться к Маше. Одна мысль  о
ней возбуждала его. Беспрерывные звонки телефона говорили ему, какие мучения
она  испытывала,  как она  желала  его, как  была  связана  с  ним. Он читал
замечания Раши к Талмуду. Он  не мог помешать тому, что ее язвительные слова
проникали в него - ее колкие замечания, ее презрение к  тем, кто хотел  ее и
бегал  за ней,  как  кобель  за сучкой  в период  течки. Она, без  сомнения,
найдет,  как  объяснить свое поведение.  Она была  способна объявить  свинью
кошерной пищей тут же создать основательную теорию, доказывающую это.
     Он сидел над Гемарой и пялился на  буквы и слова. В этих книгах он  был
дома, Его родители  склонялись над этими  страницами, его  деды и бабки, все
его  предки.  Эти слова никогда не имели адекватного перевода, их можно было
только интерпретировать. Даже фраза за "женщина  здесь  ради своей  красоты"
имела  в контексте  глубокое религиозное значение.  В этом  месте он думал о
школе, о женской части синагоги, о покаянных молитвах, о плаче по мученикам,
о жизнях, пожертвованных  во  имя Божье -  но не  о косметике  и  фривольных
развлечениях.
     Возможно ли  объяснить это  постороннему? Еврей брал  слова  с рыночной
площади, из  мастерской, из спальни  и освящал их.  В Гемаре  у слов "вор" и
"разбойник"  иные  оттенки, они вызывают иные ассоциации,  чем в  польском и
английском.  Грешники  в Гемаре воруют  и обманывают только  для того, чтобы
евреи  могли  извлечь  из  этого  урок  -   чтобы  Раши  мог  написать  свой
комментарий,  чтобы  Тозафот  мог  создать свой  великолепный  комментарий к
комментарию Раши; чтобы ученые раввины вроде реба Самуэлд Идлиша, реба Меира
Люблинского и реба Шломо  Дурие продолжали  искать ясные ответы  и чтобы оня
могли почувствовать новые тонкости и осознать новые взгляды. Даже  язычники,
упоминавшиеся в Гемаре, молились своим богам лишь затем, чтобы талмудический
трактат мог поведать об опасностях языческих богослужений.
     Телефон снова зазвонил, и Герману показалось, что сквозь звон он слышит
машин голос: "Выслушай но  крайней мере, что я хочу сказать  тебе!" По  всем
законам судопроизводства  обе стороны имеют  право высказаться. Герман знал,
что снова нарушает  свое слово - но не смог удержаться от того, чтобы встать
и поднять трубку.
     "Алло".
     На другое конце провода было тихо. Маша не могла выговорить ни слова.
     "Кто это?", - спросил Герман.
     Никто не ответил.
     "Ты шлюха!"
     Герман услышал шорох быстрого вздоха.
     "Ты жив еще??", - спросила Маша.
     "Да, я еще жив".
     Снова долго было тихо.
     "Что случилось?"
     "Случилось то, что я понял, что ты дрянь". Герман кричал. Слова рвались
из него.
     "Ты рехнулся!", - возразила Маша.
     "Я проклинаю день, когда встретил тебя! Отродье!"
     "Боже мой! Что я сделала?"
     "Ты заплатила за развод проституцией!"
     Герману казалось, что голос, кричавший это, был не его голос. Так ревел
его отец,  когда обличал  неверующего еврея: гой, дьявол, отщепенец! Это был
древний  еврейский вопль - вопль  против  тех, кто  нарушил  заповеди.  Маша
начала кашлять. Казалось, она задыхается.
     "Кто рассказал тебе это? Леон?"
     Герман  обещал  Леону Тортшинеру не  называть его  имени.  Все-таки  он
запретил себе лгать. Он молчал.
     "Он злобный черт и..."
     "Может быть, он и злобный, но он сказал правду".
     "Он потребовал этого от меня, но я плюнула ему в лицо. Вот правда! Если
я лгу, то пускай завтра утром я больше не проснусь и пускай я покоя не найду
в гробу. Сведи нас лицом  к лицу, и если  он  отважится повторить эту подлую
ложь, я убью его и себя тоже. О, Господи!"
     Маша причитала пронзительно, и ее  голос тоже звучал  не как голос; это
был  глас еврейки прошедших времен, которую несправедливо обвинили в  дурном
поступке. Герману казалось, что он слышит голос ушедших поколений.
     "Он не еврей! Он нацист!"
     Маша плакала так громко, что Герману пришлось отодвинуть трубку от уха.
Он стоял и  слушал ее плач. Вместо того, чтобы затихать, плач становился все
громче. Германом снова овладел гнев.
     "У тебя был любовник здесь, в Америке!"
     "Если  у  меня был любовник в Америке,  то пусть я заболею раком. Пусть
Бог услышит  мои  слова  и  покарает  меня. Если Леон выдумал это, то  пусть
проклятье упадет на его голову. Отец  небесный, посмотри, что они делают сом
ной! Если он сказал правду, то пусть ребенок умрет у меня в животе!"
     Перестань! Ты воешь как баба!"
     "Я не хочу больше жить".
     Рыдания захлестнули Машу.





     Всю ночь шел снег  - крупный  и  сухой,  как  соль.  На улице, где  жил
Герман,  были  едва  видны  контуры  немногих  автомобилей, погребенных  под
снегом.  Герман  подумал,  что  так  выглядели  засыпанные пеплом повозки  в
Помпеях,  когда пробудился  Везувий. Ночное  небо стало  фиолетовым,  словно
Земля, каким-то чудом совершив  поворот, перешла на новую  неведомую орбиту.
Герман вспоминал юность:  ханука, как  выпускали  жир из кур, готовя их  для
грядущей пасхи, игры,  катание на  коньках по замерзшим водосточным канавам,
чтение ежедневного отрывка из Торы, который начинался: "И Иаков жил в стране
своих отцов". Прошлое  существовало! Герман  говорил  сам с собой. Даже если
считать,  что  время  -  это не более  чем способ  мышления,  как  утверждал
Спиноза,  или  форма  восприятия,  как  думал  Кант  -  все-таки  невозможно
опровергнуть  тот  факт,  что зимой в Живкове печи топили дровами. Его отец,
благослови Господь его память, изучал Гемару и комментарий к ней. в то время
как его мать  варила блюдо из перловки, фасоли, картошки и  сушеных  грибов.
Герман  мог почувствовать вкус каши, мог  слышать, как читая,  бормочет  его
отец и  как говорит на кухне с Ядвигой его  мать,  как звенит колокольчик на
санях, на которых крестьянин вывозит из леса дрова.
     Герман, в  халате  и тапочках, сидел в своей квартире. Хотя была  зима,
окно было  приоткрыто;  в щель втекал  шум, как  будто под снегом стрекотали
бесчисленные цикады. Дома было  очень жарко.  Дворник топил всю ночь. Пар  в
батареях,  исполненный  невыразимой  тоски,  пел  свою  однообразную  песню.
Герману казалось,  что в шуме,  производимом паром, он слышит жадобу: плохо,
плохо;  тоска, тоска;  болезнь,  болезнь, болезнь.  Он  не зажигал  свет,  и
комната была наполнена отраженным снежным сиянием, лившимся с неба. Это было
что-то  вроде северного сияния, о котором Герман  читал в книгах.  Некоторое
время  он  глядел на  книжную полку  и  тома Гемары,  которые  стояли  там в
забвении и пыли. Ядвига не осмеливалась прикасаться к священным книгам.
     Герман не мог заснуть. Рабби, найденный Машей,  обручил  его с  ней. По
его расчетам, она  была на шестом месяце, хотя этого и  не было заметно. А у
Ядвиги тоже не было месячных.
     Герман  размышляй о еврейской пословице:  "Десять  врагов  не причиняют
человеку столько вреда, сколько он сам" .Но он знал, что все это сотворил не
он сам; тут  все время присутствовал  его тайный  недруг,  его демон. Вместо
того, чтобы  уничтожить Германа  одним ударом, недруг насылал  на  него  все
новые и новые страдания, в которых он запутывался все сильнее и сильнее.
     Герман втянул в себя  холодный воздух, веявший  с  океана  и  пахнувший
снегом. Он  выглянул в  окно и ощутил желание  помолиться, но кому? Какое он
имел теперь право обращаться к высшим силам? Через некоторое время  он снова
лег в  постель  рядом с Ядвигой. Это была их последняя ночь вместе. Утром он
снова отправится в деловую поездку - то есть поселится у Маши.
     С тех  пор,  как во время церемонии бракосочетания он  надел  кольцо на
Машин указательный палец, она была занята тем, что создавала уют в  квартире
и убирала его комнату.  Ей больше не было нужно по ночам  приходить  к нему,
таясь от своей матери.  Она пообещала ему не сорится с ним из-за Ядвиги,  но
нарушила слово. При любой возможности она проклинала Ядвигу, а однажды у нее
даже вырвалось, что она убила бы ее. Машина надежда, что после того, как она
выйдет  замуж, мать прекратит осыпать ее упреками, не оправдалась. Шифра пуа
жаловалась,  что  понятия Германа о браке - сплошное издевательство.  Они  с
Германом обменивались только самыми необходимыми  словами. Она запретила ему
называть себя "тещей". Шифра Пуа  еще глубже погрузилась в свои молитвы, еще
чаще,  чем прежде, листала книги и как никогда много читала еврейские газеты
и мемуары  жертв  гитлеризма. Большую часть времени  она  проводила в  своей
затемненной спальне, и нельзя было понять, размышляет она там или дремлет.
     Беременность Ядвиги - это была новая катастрофа. Рабби в синагоге, куда
Ядвига  ходила  на Йом-Кипур,  взял  с нее десять долларов, одна  из  женщин
сводила ее на ритуальные омовения, и теперь Ядвига перешла в иудейскую веру.
Она  следовала  всем  правилам  очищения.  Она  все время  задавала  Герману
вопросы. Разрешается ли хранить мясо в холодильнике,  если там стоит бутылка
молока? Можно  ли после фруктов есть молочные продукты?  Можно ли  ей писать
матери,  которая по  еврейским  законам больше не  была  ее матерью? Соседки
сбивали   ее  с  толку  своими   противоречивыми  советами,  основанными  на
местечковых предрассудках. Один пожилой еврей, иммигрант и уличных торговец,
пытался   объяснить   ее   алфавит.   Ядвига   больше  не  слушала  польские
радиопрограммы, а  только еврейские передачи: в этих передачах были сплошные
плачи и вздохи,  даже в  песнях  слышались  всхлипы. Она  попросила  Германа
говорить с ней на идиш, хотя  мало  что понимала. Все чаще она говорила ему,
что он ведет себя  не так, как  другие евреи. Он не ходил в синагогу, у него
не было ни талеса, ни филактерий.
     Он отвечал  ей на это, что пусть лучше позаботится  о своих собственных
делах, или  возражал:  "Тебе  не  придется  лежать  в аду  на моей  доске  с
гвоздями", или говорил: "Доставь мне удовольствие, оставь евреев в покое.  У
нас и без тебя хватает неприятностей".
     "Я могу носить медальон, который подарила мне Марианна?"
     "Да, можешь, можешь. Когда ты перестанешь надоедать мне?"
     Теперь Ядвига приглашал соседок себе в гости.  Они приходили, посвящали
ее в свои тайны, болтали с ней. Эти женщины, которым нечем было занять себя,
преподавали  ее иудаизм,  учили  покупать  подешевле  и  как  не  дать  мужу
эксплуатировать  себя.   Американская  домохозяйка   должна  иметь  пылесос,
электрический  миксер, электроутюг и,  если  возможно, посудомоечную машину.
Квартиру  необходимо  застраховать  на  случай пожара  и ограбления;  Герман
должен  застраховать и  их  самих;  ей  надо лучше  одеваться и не бегать  в
деревенских обносках.
     Вопрос,  какой  разновидности  идиш учить  Ядвигу,  вызвал бурные споры
среди соседок. Женщины из Польши пытались учить ее польскому идиш, а литовки
литовскому.  Они  все  время  твердили  Ядвиге,  что  ее  муж  слишком много
путешествует и  что если она  на уследит, он свяжется  с другой  женщиной. В
голове  Ядвиги укрепилась мысль, что страховой  полис и посудомоечная машина
весьма необходимы для сохранения еврейских традиций.
     Герман  заснул, проснулся,  снова задремал и снова  проснулся. Его  сны
были  такими же запутанными, как  и его жизнь наяву. Он говорил с Ядвигой об
аборте, но  она и слышать не хотела. Разве  у  нее нет  права иметь хотя  бы
одного  ребенка?  А  если  она  умрет, и над ней не  произнесут  Кадиш? (Она
выучилась  этому  слову  у соседок). Да,  а  он?  3ачем ему  быть деревом  с
увядшими листьями?
     Она будет ему хорошей женой; она собирается работать вплоть до девятого
месяца.  Она будет  стирать  для  соседей,  драить полы  -  и так они смогут
покрыть  все  расходы.  Одна  из соседок, у которой  сын  только  что открыл
супермаркет,  предлагает  Герману место в магазине, и тогда ему  не придется
мотаться по всей стране и продавать книги.
     Герман  обещал  Тамаре,  что  позвонит  ей в  меблированные комнаты,  в
которые  она  переселилась,  но дни  шли,  а он все никак  не мог  выполнить
обещание. Как  обычно,  он  запаздывал  с работой для рабби. Каждый  день он
испытывал  страх, что  получит  письмо  из  финансового  управления, которое
наложит  на него  тяжкий штраф  за  то,  что  он  не  платит  налоги.  Любое
расследование сразу же выявит все  его обстоятельства. Теперь, когда у Леона
Тортшинера был  номер  его  телефона, неблагоразумно жить  в  этой квартире.
Тортшинер  способен  явиться  без  предупреждения.   Герман  полагал  вполне
вероятным, что Тортшинер собирается погубить его.
     Герман  положил руку Ядвиге  на бедро. Ее тело излучало животное тепло.
Ядвига во сне  почувствовала, что  Герман хочет  ее, и  отозвалась,  бормоча
что-то и не просыпаясь  до конца. "Никакого сна нет",  - подумал Герман."Все
обман и видимость".
     Он  снова задремал,  а когда открыл  глаза, был  уже яркий  день.  Снег
сверкал в солнечных лучах.  Ядвига была на кухне - он чувствовал запах кофе.
Войтысь свистел и пел. Он надевал что-то Марианне, которая пела очень редко,
но зато  чистила перышки целый день  и  особенно  большое  внимание  уделяла
перышкам под крыльями.
     В сотый раз Герман  подсчитал свои расходы.  Он задолжал  за  квартиру,
здесь и в  Бронксе; он должен был  оплатить счета за телефонные разговоры на
имя Ядвиги Прач и Шифры Пуа Блох; он еще не заплатил за электроэнергию и газ
и в той квартире, и в  этой, и их могли отключить в любую минуту. Он потерял
счета; его  бумаги и документы каким-то образом исчезали; наверное, он терял
и деньги."Да, мне поздно стараться изменить что-то", - подумал он.
     Через некоторое время он пошел в ванную побриться. Он посмотрел на свое
намыленное лицо  в зеркале.  Мыло  на скулах было похоже на  бороду. Из пены
торчал бледный нос и пара светлых, усталых и все-таки молодых и жадных глаз.
     Зазвонил телефон. Он подошел к аппарату, взял трубку и услышал  пожилой
женский  голос.  Она  запиналась,  ей  трудно  было говорить.  Он  уже хотел
изложить трубку, когда она сказала: "Это Шифра Пуа".
     "Шифра Пуа? Что случилось?"
     "Маша заболела", - она начала всхлипывать.
     "Самоубийство", - пронзило Германа. "Говори, что случилось!"
     "Приезжай скорей - пожалуйста!"
     "Что случилось?"
     "Пожалуйста приезжай!", - повторила Шифра Пуа. И она повесила трубку.
     В первое мгновенье  Герман хотел  было  перезвонить ей, чтобы  выяснить
подробности, но  он  знал, что Шифре Пуа трудно говорить по телефону  -  она
плохо слышит. Он вернулся  в  ванную. Пена  на его  щеках  высохла и слезала
хлопьями. Что бы ни случилось, он должен побриться и принять душ. "Пока жив,
нельзя быть вонючим". Он снова принялся намыливать лицо.
     Ядвига   вошла  в  ванную.  Обычно  она  открывала   дверь  медленно  и
спрашивала,  можно  ли   ей  войти,  но   в   этот  раз  она  забыла  всякую
вежливость."Кто сейчас звонил? Твоя любовница?"
     "Оставь меня!"
     "Кофе остынет".
     "Я не буду завтракать. Я сейчас уйду".
     "Куда? К любовнице?"
     "Да, к любовнице".
     "Ты  обрюхатил меня  и бегаешь к  шлюхам. Никаких книг  ты не продаешь,
обманщик!"
     Герман  был удивлен. Столь раздраженным тоном она с ним еще никогда  не
говорила. Ярость  охватила его."Иди на  кухню, или я выгоню тебя отсюда!", -
прорычал он.
     "У тебя есть любовница. С ней ты проводишь ночи. Ты собака!"
     Ядвига потрясла перед ним кулаком, а  Герман вытолкнул  ее за дверь. Он
слышал, как  она ругается на своем крестьянском  наречии: "Scierwa, cholera,
lajdak, parch".  Он залез  под душ, но шла только холодная вода. Он одевался
быстро, как  только  мог.  Ядвига  ушла из  квартиры, вероятно, рассказывать
соседкам, что он  добил ее. Герман выпил глоток кофе  из  чашки, стоявшей на
кухонном столе, и выбежал вон. Вскоре он вернулся; он забыл свитер и галоши.
На улице его ослепил снег. Кто-то протоптал дорожку между сугробов. Он пошел
к Мермейд-авеню, где торговцы убирали снег и сгребали  его в кучи.  Холодный
ветер налетел на него, и даже вся та одежда, что он надел на себя, не смогла
защитить  его  от холода. Он слишком  мало спал  и казался себе легким  - от
голода.
     Он поднялся по лестнице на открытый перрон станции  и ждал поезда. Кони
Айленд, с Луна-парком и ипподромом, лежал заброшенный  под  зимним  снегом и
льдом. Поезд промчался вдоль перрона и затормозил, Герман вошел в  вагон. На
секунду  он увидел в  окно океан.  Волны разбивались и пенились с гневом. По
пляжу медленно брел человек, и было непонятно, чего он хочет там на холоде -
разве что утопиться.
     Герман сел на место под  трубами отопления.  Он чувствовал, как горячий
воздух поднимается  сквозь щели между планками. Вагон  был  наполовину пуст.
Пьяный  лежал на полу. Он был в  летней одежде и без шапки. Время от времени
он ворчал себе под нос. Герман поднял с пола грязную, смятую газету и прочел
сообщение  о сумасшедшем,  который  убил  жену и шестерых детей.  Поезд  шел
медленнее,  чем  обычно.  Кто-то  из пассажиров  сказал, что  пути  завалило
снегом. Под землей поезд  пошел быстрее и наконец прибыл на Таймс-сквер, где
Герман пересел  в экспресс на Бронкс. Поездка длилась почти  два часа, и все
два часа Герман читал мокрую газету: комментарии,  объявления, даже страницу
о скачках и некрологи.


     Войдя  в  машину  квартиру,  он  увидел Шифру Пуа, невысокого  молодого
человека (это  был врач) и женщину  с темным  лицом,  наверное,  соседку. Ее
голова с кудряшками казалась чересчур большой для ее маленького тела.
     "Я думала, ты уже не придешь!", - сказал Шифра Пуа.
     "На метро долго ехать".
     Волосы Шифры Пуа были покрыты черным платков. Ее лицо казалось желтые и
сморщенным, более, чем обычно.
     "Где она?", - спросил Герман. Он  не знал, спрашивает ли он о живом или
о мертвом человеке.
     "Она спит. Не входи".
     Врач, круглолицый, с влажными глазами и вьющимися волосами, приблизился
к Герману и спросил насмешливо: "Муж?"
     "Да", - сказала Шифра Пуа.
     "Мистер Бродер, ваша жена не беременна. Кто вам рассказал это?
     "Она сама сказала".
     "Кровотечение  у  нее  было,  но  она  не  беременна.  Ее  когда-нибудь
осматривал врач?"
     "Я не знаю. Не могу сказать".
     "Люди, где,  вы думаете, вы живете  -  на Луне? Вы как будто  все еще в
своем местечке в Польше". Врач говорил наполовину  на английском, наполовину
на идиш. "Если женщина забеременевает в этой стране, она находит себе врача,
и врач следит за ней.  Вся ее беременность была вот здесь!", - сказал врач я
показал указательным пальцем на висок.
     Шифра  Пуа  уже  знала диагноз, но  всплеснула руками  так,  как  будто
слышала его первый раз.
     "Я этого не понимаю, я этого не понимаю. Ее живот рос, и ребенок толкал
ее".
     "Все нервы".
     "Какие  нервы!  3ащити  и  сохрани  нас  от таких нервов!  Господи, она
закричала, и начались схватки. О, жалкая моя жизнь!", - причитала Шифра Пуа.
     "Миссис Блох, я один раз слышала о подобном, случае",- сказала соседка.
"Чего только не бывает с нами, беженцами. Мы так много страдали при Гитлере,
что почти сошли с ума. У  женщины, о которой я слышала, вырос большой живот.
Все говорили,  что  там  близнецы.  Но в  больнице выяснилось, что  там были
только газы".
     "Газы?", - спросила.  Шифра Пуа и  приложила  ладонь  к уху, как  будто
совсем оглохла.  "Но я же говорю вам, что  все  эти  месяцы  у  нее не  было
месячных.  Да, это  злые духи играли  с нами.  Мы  выбрались из  ада, но  ад
последовал за нами в Америку. Гитлер помчался нам вслед".
     "Я ухожу", - сказал врач."Она  проспит до поздней ночи, а может быть, и
до раннего  утра. Когда  проснется, дайте  ей  лекарство.  Можно  дать ей  и
поесть, но не шолет".
     "Кто  же  посреди  недели шолет?",  - спросила Шифра  Пуа."Мы  даже  по
субботам  не едим  шолет.  Шолет, который приходится готовить в  духовке, не
бывает вкусным".
     "Я просто пошутил".
     "Вы придете еще раз, господин доктор?"
     "Я загляну завтра  рано утром по пути  в больницу. Бабушкой вы  станете
через год. Внутри себя она абсолютно в порядке".
     "Так долго  я  не  проживу. Один  Бог  на небесах знает,  сколько жизни
отняли у меня эти несколько часов. Я  думала, она на шестом  месяце  - самое
большее на седьмом. Вдруг  она кричит, что  у нее схватки, и из  нее  льется
кровь. Это чудо, что я еще жива и еще стою на ногах".
     "Да,  все это у нее здесь, наверху", - врач показал  на  лоб. Он пошел,
остановился у дверей и кивнул соседке, чтобы она следовала за ним. Шифра Пуа
выжидала  молча, потому что подозревала, что соседка подслушивает за дверью.
Потом она сказала:
     "Я  так хотела внука. По крайней мере одного. Мы бы назвали его в честь
кого-нибудь из убитых  евреев. Я надеялась, это  будет мальчик, и мы назовем
его Меир. Но ничего у нас не выходит, потому  что нам не  везет. О, зачем  я
спаслась  от  нацистов?  Я  должна была умереть  с евреями, а  не  бежать  в
Америку. Но мы хотим жить. Какой смысл в жизни? Я  завидую мертвым. Я целыми
днями  завидую  им. Я  не  имею права распорядиться собственной  смертью.  Я
надеялась, мои останки  похоронят  в Святой  Земле, но, видно,  мне  суждено
лежать на американское кладбище".
     Герман  ничего  не  ответил.  Шифра  Пуа  подошла  к  столу   и   взяла
молитвенник. Потом снова положила его. "Хочешь есть?"
     "Нет, спасибо".
     "Почему  ты так долго ехал?  Ну ладно, я все-таки  помолюсь."Она надела
очки, опустилась на стул, и ее бледные губи зашевелились.
     Герман осторожно  открыл  дверь в  спальню.  Маша  спала в  кровати,  в
которой обычно спала Шифра  Пуа. Она была бледной, но  выглядела неплохо. Он
долго смотрел на нее. На него нахлынули любовь и стыд. "Что  я могу сделать?
Как я могу загладить  всю  ту боль, что я причинил ей?"  Он  закрыл дверь  и
пошел в  свою комнату.  Через  наполовину замерзшее окно он видел дерево  во
дворе, еще недавно покрытое зелеными листьями. Теперь на дереве лежал снег и
висели сосульки. Толстый голубовато-белый покров лежал на куче металлолома и
на металлическое заборе. Снег покрывал мусор, выброшенный людьми.
     Герман лег на кровать и заснул. Когда он открыл глаза, был вечер, перед
ним стояла Шифра Пуа и будила его.
     "Герман, Герман, Маша проснулась. Пойди и посмотри на нее".
     Прошло несколько секунд. прежде чем он  понял,  где он, и вспомнил, что
случилось.
     В спальной  горела одна лампа.  Маша лежала в той же  позе, что прежде,
только теперь у  нее были  открыты глаза. Она посмотрела на Германа и ничего
не сказала.
     "Как ты себя чувствуешь?", - спросил он.
     "У меня больше нет чувств".


     Снова шел снег. Ядвига приготовила обед из одного блюда, как это делали
в  Живкове  - смесь  перловой  крупы,  фасоли,  сушеных грибов  и  картошки,
посыпанная красным перцем и петрушкой. Радио передавала песню из оперетты на
идиш,   которую   Ядвига   принимала  за  религиозное   песнопение.  Попугаи
реагировали на музыку на свой лад. Они кричали, свистели, летали по комнате.
Ядвига закрыла кастрюли крышками, чтобы попугаи - Боне упаси! - не свалились
туда.
     В  разгар работы  на  Германа обрушилась усталость.  Он отложил  ручку,
откинул  голову  на спинку  кресла и попытался немного вздремнуть. В Бронксе
Маша еще не ходила на работу - она была слишком слабой. Она впала в  апатию.
Если он что-то говорил ей, она отвечала ему коротко и деловито, но  так, что
дальнейший разговор был невозможен. Шифра  Пуа молилась целыми днями, словно
Маша по-прежнему  была тяжело больна. Герман  знал,  что ее денег,  если  не
добавлять к ним Машину зарплату, не хватит  даже  на  самое  необходимое для
жизни,  но и  у  него тоже не было сбережений.  Маша  назвала  ему  название
кредитной конторы, где он мог взять сто долларов под высокие проценты, но на
сколько хватит этих денег? Кроме того, в этом случае ему понадобится подпись
поручителя.
     Из кухни вышла Ядвига. "Герман, обед готов".
     "Я тоже готов - материально, физически, духовно".
     "Говори так, чтобы я понимала тебя".
     "Я думал, ты хочешь, чтобы я говорил с тобой на идиш".
     "Говори так, как говорила твоя мать".
     "Я не  могу  говорить как  моя  мать.  Она  была  верующая, а я даже не
атеист".
     "Я не понимаю, что за вздор ты несешь. Иди есть.  Я сделала  обед как в
Живкове".
     Герман собрался идти, как вдруг позвонили в дверь.
     "Видно, к тебе пришла одна  из  твоих  дам  - поучить тебя",  -  сказал
Герман.
     Ядвига  пошла  открывать. Герман перечеркнул  последнюю  написанную  им
страницу  и пробормотал:"Что ж,  рабби  Ламперт, миру  придется  смириться с
проповедью покороче".Внезапно он услышал приглушенный крик: Ядвига вбежала в
комнату и захлопнула за  собой  дверь.  Ее лицо было белым, а глаза обращены
вверх.  Она дрожала и изо всех сил  держала  дверную ручку, как будто кто-то
рвался в  комнату с той стороны."Погром?", -  пронзило Германа."Кто  это?" -
спросил он.
     "Не ходи! Не  ходи!  О Боже!" На  губах у Ядвиги появилась  слюна.  Она
попыталась преградить ему путь. Ее лицо исказилось. Герман глянул в окно. Из
этой комнаты до  пожарной лестницы  не доберешься.  Он шагнул  Ядвиге, и она
схватила  его  за руки. В этот момент  дверь распахнулась, и  Герман  увидел
Тамару в потертой шубе, шляпе и сапогах. Он сразу понял.
     "Прекрати дрожать, идиотка!", - крикнул он Ядвиге. "Она живая!"
     "Йезус, Мария!"  Голова  Ядвиги  тряслась. Она изо всех сил прижалась к
Герману и чуть не свалила его.
     "Я не думала, что она меня узнает", - сказала Тамара.
     "Она живая! Она живая! Она  не мертвая!",  - прорычал  Герман  Ядвиге и
начал бороться с ней,  желая успокоить ее и оторвать  от себя. Она плакала и
прижималась к нему. Ее плач звучал как вой зверя.
     Тамара  отступила на  шаг. "Мне  и в голову не приходило, что она может
узнать  меня. Меня  и родная мать не узнала бы.  Успокойся, Ядзя", - сказала
она по-польски."Я не  мертвая, и я пришла  не за  тем,  чтобы как привидение
нагонять на тебя ужас".
     "О, Божинька!"
     И Ядвига  обеими кулажами ударила себя по голове. Герман сказал Тамаре:
"3ачем ты это сделала? Она могла умереть от страха"
     "Мне очень  жаль, мне очень жаль. Я думала, я так изменилась. Совсем не
похожа на то, что было. Я решила посмотреть, как и где ты живешь".
     "Ты могла бы по крайней мере позвонить заранее".
     "О Боже, о Боже! Что теперь будет?", - плакала Ядвига. "А я беременна".
Ядвига положила руку себе на живот.
     Тамара выглядела растерянной, но одновременно казалось, что  она сейчас
лопнет от смеха.  Герман уставился на нее:"Ты  свихнулась или напилась?",  -
спросил он.
     Едва он  произнес эти  слова,  как ощутил  запах алкоголя. Неделю назад
Тамара  рассказывала ему, что  записалась на прием в  больницу.  Она хотела,
чтобы ей  удалили пулю из бедра. "Ты перешла  к крепким напиткам?", - сказал
он.
     "Когда  человек  не  справляется  со  слабыми  проявлениями  жизни,  он
переходит к крепким. У тебя очень уютно". Голос Тамары  изменился. "Когда ты
жил со мной, у нас  всегда  был беспорядок. Повсюду валялись твои  бумаги  и
книги. Здесь все сияет чистотой".
     "Она следит за  порядком в квартире, а ты скакала туда-сюда и выступала
с речами на митингах Поалей Цион".
     "Где крест?",  - спросила Тамара по-польски. "Почему нигде нет  креста?
Если здесь нет мезузы, то должен быть крест".
     "Вот мезуза", - ответила Ядвига.
     "Крест тоже должен быть", - сказала Тамара. "Не думайте,  что я  пришла
мешать вашему счастью. В России я научилась пить, а когда я выпью стаканчик,
я становлюсь любопытной. Я  только хотела посмотреть, как вы живете. В конце
концов, у нас есть кое-что, что нас связывает. Вы оба помните, какой я была,
когда еще была живой".
     "Иезус! Мария!"
     "Я  не  мертвая, я не  мертвая. Я не  живая и не мертвая. На него я  не
претендую", - сказала Тамара, показывая на Германа."Он не знал, что я где-то
борюсь  за выживание  и,  вполне  вероятно,  он  всегда  любил  тебя,  Ядзя.
Наверняка он спал с тобой еще до того, как встретился со мной".
     "Нет, нет! Я  была невинная девушка. Я пришла к  нему девственницей", -
сказала Ядвига.
     "Что? Мои  поздравления.  Мужчины любят девственниц. Если бы устраивать
это  дело  на мужской  вкус,  то каждая женщина  ложилась  бы  как шлюха,  в
поднималась бы снова девственницей. Ну да, я вижу, что я незваный гость, и я
сейчас уйду".
     "Пани  Тамара, садитесь.  Вы нагнали  на  меня  страху,  поэтому я  так
кричала.  Я  сварю кофе. Бог свидетель: если бы я знала,  что  вы живы, я бы
держалась от него подальше".
     "Я на тебя  не  сержусь, Ядзя. В нашем мире  полно жадности.  Но  и ты,
получив его, ничего  хорошего не получила", -  сказала Тамара, показывая  на
Германа. "Все-таки лучше, чем  быть одной. И  квартира у вас  симпатичная. У
нас никогда не было такой квартиры".
     "Я сварю кофе. Хотите есть, пани Тамара?"
     Тамара ничего  не ответила.  Ядвига пошла на кухню, ее тапочки неуклюже
шаркали по  полу. Она оставила  дверь открытой. Герман заметил, что Тамарины
волосы в беспорядке. Под глазами у нее были желтоватые мешки.
     "Я не знал, что ты пьешь", - сказал он.
     "Ты много чего не знаешь. Ты думаешь, можно пройти через ад и выйти без
увечий. Но нельзя! В  России от любой болезни было  одно лекарство  - водка.
Напьешься, ляжешь  на солому  или на землю,  и  все становится безразличным.
Пусть Бог и Сталин творят  что хотят. Вчера я была в гостях у людей, которые
содержат  винный магазин -  здесь,  в Бруклине,  но в другой его  части. Они
подарила мне полную сумку виски".
     "Я думал, ты собираешься лечь в больницу".
     "Я  завтра должна  лечь, но не  уверена,  что  хочу этого.  Эта пуля",-
сказала  Тамара  и  положила  руку  на  бедро,-  "мой  лучший  сувенир.  Она
напоминает мне, что когда-то у меня были родители, дети, дом. Когда ее вынут
из меня, у меня  ничего не останется. Это  немецкая пуля, но после  стольких
лет в еврейском теле она стала еврейской. Может быть, в один прекрасный день
она  взорвется,  но  пока что она тихо  лежит во  мне, и у нас с ней хорошие
отношения. Вот, если хочешь, ты можешь ее нащупать. Ты и в этом мой партнер.
Тот же револьвер, наверное, убил твоих детей..."
     "Тамара, я прошу тебя..."
     Тамара состроила презрительную гримасу и показала ему язык.
     "Тамара,  я  прошу   тебя!",  -  передразнила  она."Не  бойся,  она  не
разведется  с тобой. А если и  разведется, ты всегда можешь пойти ко второй.
Как там ее имя? А  если и та тебя выгонит, ты можешь прийти ко мне. А  вот и
Ядзя с кофе!"
     Ядвига вошла, держа поднос, на котором стояли  две чашки, сливки, сахар
и тарелка с печеньем. Она повязала фартук и выглядела  как служанка, которой
она и была когда-то. Так  она подавала Герману  и Тамаре до войны, когда они
приезжали  из  Варшавы.  Лицо  Ядвиги,  минуту  назад  бледное,  теперь было
красным. Капли пота стояли у
     нее на лбу. Тамара удивленно посмотрела на нее и засмеялась.
     "Садись. Принеси себе чашку", - сказал Герман.
     "Я выпью кофе на кухне".
     И снова Ядвигины  тапочки прошлепали на кухню. В этот  раз  она закрыла
дверь за собой.


     "Я вломилась сюда как слон  в посудную лавку", - сказала Тамара. "Когда
все  идет  вкривь и  вкось, трудно хоть  что-то  сделать правильно. Верно, я
немного выпила, но я  вовсе не пьяна. Пожалуйста, верни ее. Я должна ей  все
объяснить".
     "Я сам ей все объясню".
     "Нет, приведи ее. Она наверняка  решила,  что  я пришла  забрать у  нее
мужа".
     Герман пошел на кухню. Дверь  за собой он закрыл. Ядвига стояла у  окна
спиной  к  нему.  Его шаги испугали ее,  и  она обернулась.  Ее  волосы были
взлохмачены,  глаза  заплаканы,  лицо   красное   и  опухшее.  Она  казалась
постаревшей. Герман еще не успел ничего сказать, а она уже подняла кулаки ко
лбу и запричитала: "Куда я теперь денусь?"
     "Ядзя, все останется, как было".
     Крик, похожий на шипенье гуся, вырвался из нее. "Почему ты говорил мне,
что она мертва? Ты не продавал книги, ты был у нее!"
     "Ядзя,  я клянусь тебе  как  перед  Богом,  что это не так.  Она только
недавно приехала в Америку. Я понятия не имел, что она жива."
     "Что мне теперь делать? Она твоя жена".
     "Ты моя жена".
     "Она сначала. Я уйду.  Я  уеду обратно в Польшу. Если б только у меня в
животе  не  было  твоего ребенка". Ядвига  начала раскачиваться  с  жалобным
видом, который бывает у крестьянок, оплакивающих мертвых. "Ау-ау-ау".
     Тамара  открыла дверь.  "Ядзя, не плачь так. Я  не собираюсь отнимать у
тебя твоего мужа. Я просто зашла посмотреть, как вы живете".
     Ядвига бросилась вперед, как будто хотела упасть к ногам Тамары.
     "Пани Тамара, вы его жена, пусть так и будет. Это дар Божий, то, что вы
остались в  живых. Я отойду в сторону. Я  уеду домой в Польшу.  Моя  мать не
прогонит меня".
     "Нет,  Ядзя,  это  тебе делать ни к  чему. Ты носишь  под  сердцем  его
ребенка,  а  я,  как говорится,  неплодоносящее  дерево. Сам Бог забрал моих
детей к себе".
     "О, пани  Тамара!". Ядвига разразилась слезами  и  ударила  себя обеими
руками по скулам.  Она раскачивалась вперед и назад, как будто искала место,
куда бы упасть. Герман посмотрел в сторону двери; он боялся, что ее  услышат
соседки.
     "Ядзя, успокойся",  -  твердо сказала Тамара. "Я живая, но я все  равно
что  мертвая. Говорят, что мертвые иногда возвращаются к живым  и приходят к
ним в  гости, и я, в некотором роде,  именно такой  гость.  Я  хотела только
поглядеть, как у вас тут, но я никогда больше не приду".
     Ядвига отняла руки от лица, которое приобрело цвет сырого мяса.
     "Нет,  пани   Тамара.  Вы   останетесь  здесь!  Я  всего  лишь  простая
крестьянка, необразованная, но у меня есть сердце. Это ваш муж и ваш дом. Вы
достаточно настрадались".
     "Тихо!  Я  его   не  хочу.  Если  ты  решила  вернуться  в  Польщу,  то
возвращайся, но не из-за меня. Даже если ты уйдешь, я жить с ним не буду".
     Ядвига успокоилась. Она смотрела на Тамару, сомневаясь и не веря. "Куда
же вы  пойдете? 3десь дом для вас и хозяйство. Я  буду готовить и убирать. Я
снова буду служанкой. Так хочет Бог".
     "Нет, Ядвига. У  тебя  доброе  сердце, но  подобную жертву я принять не
могу. Перерезанную шею не сошьешь заново".
     Тамара,  собравшись идти, поправила шляпу  и несколько  прядей.  Герман
шагнул к ней. "Не уходи пока. Коли Ядвига теперь знает все, мы могли бы быть
друзьями, и мне придется сочинять на две выдумки меньше".
     В  этот  момент кто-то  зазвонил  во  входную  дверь. Это  был длинный,
громкий звонок. Оба попугая, сидевшие на крыше клетки и  слушавшие разговор,
принялись испуганно летать  по кухне. Ядвига выбежала в комнату. "Кто это?",
- крикнул Герман.
     Он слышал приглушенные голоса, но не мог разобрать, мужчина говорит или
женщина.  Он открыл дверь. В коридоре  стояла маленькая пара. У женщины было
бледное,  морщинистое  лицо,  желтоватые глаза  и  морковно-красные  волосы.
Складки  на  ее лбу  и щеках  выглядели  так, словно их  вылепили из  глины.
Несмотря  на это, она не  казалась  старой  - во всяком случае, ей  не  было
пятидесяти. Она  была  в  домашнем платье и в тапочках.  В руках у  нее было
вязанье. Она вязала, ожидая, пока откроют дверь. Рядом с ней стоял крохотный
мужчина в фетровой шляпе  с пером, в  клетчатом пиджаке, чересчур легком для
холодного зимнего  дня,  в  розовой рубашке,  полосатых  брюках,  коричневых
туфлях и при  галстуке, отливавшем желтым,  красным  и зеленым. Он  выглядел
забавно, как иностранец, только что самолетом прилетевший из страны с жарким
климатом и еще не успевший  переодеться. Голова у него была длинная и узкая,
нос крючком, щеки впалые, подбородок острый. Его темные глаза смеялись, так,
как будто его визит - не более чем шутка.
     Женщина  говорила  на  идиш с польским  акцентом. "Вы меня  не  знаете,
мистер Бродер, но я вас знаю. Мы живем внизу. Ваша жена дома?"
     "Дома".
     "Добрая  душа. Я была с ней, когда она переходила в нашу  веру.  Еще  я
ходила с ней на ритуальное омовение и говорила, что она делать. То,  как она
чтит еврейские обычаи - это пример всем еврейкам. Она сейчас занята?"
     "Да, немного".
     "А  это  мой друг,  мистер Пешелес. Он  здесь не живет.  У него  дом  в
Си-Гейт. Еще у него, пусть да не коснется его  злой взгляд, дома в Нью-Йорке
и Филадельфии.  Он  приехал к нам в гости, и мы рассказали ему о вас, что вы
продаете книги, и он с удовольствием обсудил бы с вами кой-какие дела".
     "Никаких дел! Совершенно никаких дел!", - прервал ее мистер Пешелес. "Я
делаю дала  не  с  книгами, а с землей, но и этого я теперь больше не делаю.
Что значат, в конце концов, все дела? Не так уж они и  важны. Даже Рокфеллер
не  может  есть  больше  трех  раз  в   день.  Просто  я  читаю  с  огромным
удовольствием, совершенно все равно, что -  газету, журнал,  книгу, все, что
достану. Если у вас есть несколько минут, я охотно с вами поболтаю".
     Герман медлил. "Мне очень жаль, но у меня правда много дел".
     "Это не надолго -  десять или  пятнадцать минут", - настаивала женщина.
"Мистер Пешелес  навещает меня  раз в  шесть месяцев, а иногда  и того реже.
Мистер Пешелес богатый человек, да не упадет  на него  ничей злой  взгляд, и
если вам  как-нибудь придется искать себе квартиру, он, может  быть,  окажет
вам услугу".
     "Что  за  услугу? Я  никому не  оказываю  услуг.  Мне самому приходится
платить за квартиру. Здесь Америка. Но если вам нужна квартира, я  могу дать
вам совет, а это вам не повредит".
     "Ну хорошо, заходите.  Извините, что принимаю вас в  кухне, но моя жена
нездорова".
     "Ах,  какая разница,  где сидеть? Он же пришел  не для того,  чтобы его
чествовали.  Его,  да не  упадет  на него  ничей  злой  взгляд, и  без  того
достаточно чествуют. Недавно  он стал  президентом самого  большого дома для
престарелых в Нью-Йорке. Во всей Америке знают, кто такой Натан Пешелес. А в
Иерусалиме он  недавно  построил две ешивы - не  одну ешиву, а две! -  и там
сотни мальчиков изучают Тору за его счет..."
     "Прошу  вас. миссис Шрайер, мне не нужна реклама. Когда мне понадобится
рекламный  агент, я найму его. Все  это ему  вовсе  не обязательно знать.  Я
делаю это не для того, чтобы меня похвалили". Мистер Пешелес говорил быстро.
Он выплевывал слова как  сухие горошины. Его рот ввалился, нижней губы почти
не  было  видно. Он  многозначительно  улыбался  и  сохранял  невозмутимость
богача, пришедшего с визитом к  бедняку. Они остановились  у  двери в кухню.
Прежде чем  Герман нашел возможность представить Тамару, она сказала: "Я уже
ухожу".
     "Не убегайте. По-моему, вам не стоит уходить", - сказал мистер Пешелес.
"Вы, конечно, красивая женщина, но я-то не медведь и не людоед".
     "Садитесь,  садитесь",  - сказал Герман. "Не  уходи, Тамара", - добавил
он. "Я вижу, тут не хватает стульев, но мы можем перейти в соседнюю комнату.
Минутку!"
     Он  пошел в другую комнату.  Ядвига больше не плакала.  Она стояла и со
страхом крестьянки перед чужаками пялилась на дверь. "Кто это?"
     "Миссис Шрайер. Она привела с собой мужчину".
     "Чего ей надо? Я сейчас никого не хочу видеть. О, я сойду" с ума!"
     Герман  взял  стул  и  вернулся  в кухню. Миссис  Шрайер  уже сидела за
кухонным  столом.  Войтысь  сел на  Тамарино плечо и схватился  за  сережку.
Герман услышал, как мистер Пешелес  говорит Тамаре: "Всего несколько недель?
Но вы совершенно не выглядите  новенькой. В  мое время иммигранта можно было
распознать за милю. Вы выглядите как американка. Абсолютно".


     "Ядвига чувствует  себя не очень хорошо.  Не  думаю, что  она  выйдет к
нам", - сказал Герман. "Очень сожалею, но здесь не особенно удобно".
     "Удобно!", - перебила миссис Шрайер. "Гитлер научил нас, как обходиться
без удобств".
     "Вы тоже оттуда?", - спросил Герман.
     "Да, оттуда".
     "Из концлагерей?"
     "Из России".
     "Где вы были в России?", - спросила Тамара.
     "В Джамбуле".
     "В лагере?"
     "В лагере тоже. Я жила на улице Наброжной".
     "Господи,  я  тоже  жила  на  Наброжной",  - сказала  Тамара.  "С одной
раввиншей и ее сыном".
     "Да, мир тесен, мир тесен", - сказал мистер Пешелес и хлопнул в ладоши.
У него  были острые  пальцы и свеженаманикюренные  ногти. "Россия  чудовищно
большая страна, но едва  встретятся  двое беженцев, как оказывается, что они
или  родственники,  или  сидели в  одном лагере. Знаете  что?  Давайте лучше
пойдем все вниз, к  нам", - сказал  он,  обращаясь к миссис Шрайер. "Позовем
Багельсов, Локсов и выпьем немного коньяку. Вы обе из Джамбула, и у вас есть
о  чем  поговорить.  Пойдемте  же  вниз,  мистер  э  -  э  -  Бродер.Лица  я
запоминаю,но имена забываю.Один раз я забыл имя моей собственной жены..."
     "Это как раз  то, что  забывают все мужчины", - сказала  миссис Шрайер,
подмигивая.
     "К сожалению, это невозможно", - сказал Герман.
     "Почему? Берите свою  жену  и пойдемте  с нами вниз.В наше время это не
пустяк,когда нееврейка переходит  в иудаизм.Я слышал, вы годами прятались на
чердаке.  Какие книги вы продаете? Я интересуюсь старыми книгами. Один раз я
купил  книгу  с  автографом Линкольна.  Я  люблю  ходить  на  аукционы.  Мне
рассказывали, что вы тоже что-то пишете. Что вы пишете?"
     Герман собрался отвечать, но зазвонил телефон. Тамара повернула голову,
и Войтесь пустился в  полет по кухне.  Талефон  стоял неподалеку от кухни, в
маленьком коридорчике, шедшем  в спальню. Герман рассердился на Машу. Почему
она звонит? Она  же  знает,  что  он  придет к ней.  Может  быть,  лучше  не
подходить к телефону? Он снял трубку и сказал: "Алло".
     Ему пришло в голову, что это может быть Леон Тортшинер. С тех пор,  как
они  встречались в кафетерии,  он все время  ждал его звонка. Герман услышал
мужской голос,  но это был  не Леон Тортшинер. Некто глубоким басом вопрошал
по-английски: "Это мистер Бродер?"
     "Да".
     "Это рабби Ламперт". Было тихо. На кухне все замолчали.
     "Да, рабби".
     "Значит, у  вас  все-таки есть  телефон, и не в Бронксе, а в  Бруклине.
Эспланада,2 - это где-то на Кони Айленд".
     "Мой друг переехал",  - пробормотал Герман, в ту  же секунду осознавая,
что эта ложь только осложнит его жизнь.
     Рабби откашлялся. "Он переехал и поставил себе телефон? Бывает, бывает.
Я действительно немного  туповат, но  не настолько,  насколько вы  думаете".
Голос  рабби  возвысился.  "Оставьте  свои  штучки  при себе.  Я  знаю  все,
абсолютно  все. Вы женились и не посчитали нужным сказать мне  об  этом хоть
слово.  Я даже не  поздравил вас. Кто знает, может быть, я бы  преподнес вам
миленький свадебный подарок. Но если  вы хотите иначе - пожалуйста! Я звоню,
потому что вы  сделали в вашей  статье о каббале несколько  настолько грубых
ошибок, что мы оба предстаем в дурном свете".
     "Что за ошибки?"
     "Сейчас не могу сказать. Мне позвонил рабби Московиц - что-то об ангеле
Сандалфоне или Метатроне.  Статья уже набрана. Когда он обнаружил ошибки, ее
уже начали печатать. Теперь придется вынимать страницы и переверстывать весь
номер. Вот какую кашу вы заварили на мою голову!"
     "Мне очень  жаль,  но если это так, то я увольняюсь,  и вам не придется
платить мне за работу".
     "Чем это  мне поможет? Я  от вас  завишу.  Почему вы  не  порылись  как
следует  в  книгах? Я  вас  для  того  и  нанял, чтобы  вы  делали для  меня
исследовательскую работу  и чтобы я  не представал перед всем миром дураком.
Вы же знаете, сколько у меня дел и..."
     "Я не знаю, какие ошибки я сделал, но если я их сделал, это значит, что
я для такой работы не подхожу".
     "Где я возьму кого-нибудь еще? У вас есть секреты от меня. Почему? Если
вы любите женщину, то греха  в этом нет. Я  обращался с вами как  с другом и
открыл вам свое  сердце,  а вы выдумали  историю  о соотечественнике, жертве
Гитлера с вашей старой родины. Почему мне нельзя знать ,что у вас есть жена?
Есть же у меня право сказать вам: "Мазел тов!"
     "Само собой. Большое спасибо".
     "Почему вы говорите так тихо? У вас болит горло или что-то еще?"
     "Нет, нет".
     "Я всегда  говорил вам,  что не могу работать  с человеком, который  не
дает  мне свой адрес и  телефон. Я должен  сейчас  же  встретиться  с  вами,
поэтому скажите, где вы живете. Если мы исправим завтра ошибки, они подождут
о печатанием до завтра".
     "Я живу не здесь, а в Бронксе". Герман прошептал это прямо в трубку.
     "Опять в Бронксе? Где в Бронксе? Честно, я сойду от вас с ума".
     "Я все вам объясню. Я тут только временно".
     "Временно? Что с вами? Или у вас две жены?"
     "Может быть"
     "Ну хорошо, и когда вы будете в Бронксе?"
     "Сегодня вечером".
     "Дайте мне  адрес.  Раз и  навсегда!  Давайте наконец  покончим с  этой
неразберихой!"
     Герман против своей воли дал  ему  Машин адрес.  Он держал  руку у рта,
чтобы его не слышали в кухне.
     "Когда вы там будете?"
     Герман сказал, когда.
     "Это точно, или вы снова плутуете?"
     "Нет, я там буду".
     "Хорошо, я приду туда. Не нервничайте .Я не отниму у вас вашу жену".
     Герман  вернулся  на кухню  и посмотрел на Ядвигу.  Она  пришла сюда из
комнаты. Ее лицо и глаза  были по-прежнему красными.  Уперев кулаки в бедра,
она смотрела на него.  Скорее всего, она  подслушивала его  разговор. Герман
слышал,  как  миссис Шрайер спрашивает  Тамару: "Как  вы попали в  Россию, с
войсками?"
     "Нет, нас переправили через границу", - ответила Тамара.
     "Мы ехали в вагонах для скота", - сказала миссис Шрайер. "Три недели мы
ехали, стиснутые  как  сельди в бочке. Когда мы хотели опорожнить  желудок -
извините за подробность - нам приходилось делать это через маленькое окошко.
Представьте  себе, мужчины  и  женщины вместе. Мне никогда не понять, как мы
вынесли  все  это. А некоторые не вынесли. Они  умерли стоя.  Мертвых просто
выбрасывали из поезда. В ужаснейший мороз мы приехали  в лес, и первым делом
нам пришлось залить деревья  и строить бараки. Мы рыли ямы в замерзшей земле
и спали в них..."
     "Все это я знаю отлично", - сказала Тамара.
     "У вас здесь есть родственники?", - спросил Тамару мистер Пешелес.
     "Дядя и тетя. Они живут на Ист-Бродвее".
     "Ист-Бродвей?  А он вам кто?",  -  спросил мистер Пешелес, показывая на
Германа.
     "О, мы друзья".
     "Ну, тогда  пойдемте  вместе  с нами  к  миссис Шрайер, и мы все  будем
друзьями.  Когда я слушаю эти рассказы о  голоде, у меня появляется аппетит.
Мы будем есть, пить  и  разговаривать. Пойдемте,  мистер э -  э -  Бродер. В
такой холодный день неплохо излить душу".
     "Боюсь, что мне придется сейчас уйти", - сказал Герман.
     "Мне тоже надо идти", - поддержала Тамара.
     Ядвига вдруг словно проснулась. "Куда  уходит  пани Тамара? Пожалуйста,
останьтесь. Я приготовлю ужин".
     "Нет, Ядзя, в другой раз".
     "Ну, похоже, вы не намерены принять  мое приглашение", - сказал  мистер
Пешелес. "Пойдемте,  миссис Шрайер, в этот раз мы не добились успеха. Если у
вас есть какие-нибудь старые книги, я мог бы кое-что и купить. Я, вообще-то,
как я уже говорил, в некотором роде коллекционер. А в остальном..."
     "Мы  с  вами  еще  поговорим попозже", - сказала миссис Шрайер  Ядвиге.
"Возможно, в будущем мистер Пешелес будет появляться здесь  почаще. Один Бог
знает, что сделал для меня этот  человек. Другие довольствовались  тем,  что
оплакивали судьбу евреев,  а он сделал мне визу. Я написала  ему, совершенно
чужому для меня человеку, - только потому, что его отец и мой отец много лет
назад  были партнерами, они торговали  сельскохозяйственной  продукцией  - и
через  четыре недели пришла виза.  Мы пошли в консульство, и там уже знали о
мистере Пешелесе. Они знали все".
     "Ну,  хватит. Кончайте свои хвалебные песни, кончайте. Что такое  виза?
Кусок бумаги".
     "Такие куски бумаги могли бы спасти тысячи людей".
     Пешелес встал. "Как вас зовут?", - спросил он Тамару. Она вопросительно
посмотрела на него, потом на Германа, потом на Ядвигу.
     "Тамара".
     "Мисс? Миссис?"
     "Как хотите".
     "Тамара - а дальше? У вас наверняка есть и фамилия".
     "Тамара Бродер".
     "Тоже Бродер? Вы брат и сестра?"
     "Кузен и кузина", - ответил Герман за Тамару.
     "Да, мир тесен. Необыкновенное время. Я  однажды читал в газете историю
об одном беженце, который ужинал со своей женой. Внезапно открывается дверь,
и заходит его бывшая жена,  о которой он думал, что она погибла в гетто. Вот
каша, которую заварили для нас Гитлер и Сталин".
     На лице  миссис Шрайер появилась улыбка. Ее желтые глаза искрились, она
льстиво  рассмеялась.  Морщины на ее  лице углубились, стали как татуировка,
которую можно увидеть на лицах людей примитивных племен.
     "В чем смысл этой истории, мистер Пешелес?"
     "О, тут вообще нет никакого смысла. В жизни бывает все. Особенно в наше
время, когда все пошло кувырком".
     Мистер  Пешелес  опустил  правое  веко и  сложил  губы  так, как  будто
собирался засвистеть. Он сунул руку в нагрудный карман и протянул Тамаре две
визитные карточки.
     "Кто бы вы не были, будем знакомы".


     Едва гости ушли,  Ядвига разразилась слезами. Ее лицо исказилось. "Куда
ты теперь идешь? Почему ты оставляешь меня одну? Пани Тамара!  Он не торгует
книгами.  Это ложь.  У  него  любовница, и он идет к ней. Все об этом знают.
Соседки смеются  надо  мной.  А  я  спасла  ему  жизнь. Я  отрывала  от себя
последний кусок и несла ему на сеновал. Я выносила его испражнения".
     "Ядвига, пожалуйста, перестань!" - сказал Герман.
     "Герман, мне  надо идти. Но одно я хочу тебе сказать, Ядзя. Он не знал,
что я жива. Я совсем недавно приехала сюда из России".
     "Каждый день он звонит ей, своей любимой. Он думает, я не слышу,  но  я
все слышу. Целыми днями  он у нее, а потом он приходит  домой без  сил и без
единого пенни в кармане. Каждый день приходит старуха-хозяйка и  спрашивает,
когда мы заплатим за квартиру и грозится выгнать нас на улицу, прямо сейчас,
зимой.  Если бы я  не была беременной, я бы работала  на фабрике. Здесь надо
иметь деньги  на  больницу и врача, здесь никто не  рожает  дома -  я вас не
отпущу,  пани  Тамара". Ядвига  побежала к  двери и  закрыла  ее раскинутыми
руками.
     "Ядзя, мне надо идти", - сказала Тамара.
     "Если  он решил вернуться к вам,  я отдам ребенка.  Здесь можно  отдать
ребенка. Они даже платят..."
     "Перестань говорить ерунду, Ядзя. Я не хочу возвращаться к нему, и тебе
ни  к чему отдавать ребенка. Я найду  тебе врача  и  больницу, где ты будешь
рожать".
     "О, пани Тамара!"
     "Ядзя, выпусти меня!", - сказал Герман. Он надел пальто.
     "Ты не пойдешь!"
     "Ядзя, рабби ждет меня. Я работаю на него. Если я сейчас не встречусь с
ним, скоро у нас не будет ни дома, ни корки хлеба",
     "Это ложь! Проститутка ждет тебя, а не рабби!"
     "Ну, я вижу,  что здесь  происходит",  -  сказала Тамара  отчасти себе,
отчасти Ядвиге и Герману.  "Мне действительно пора  теперь  идти. На случай,
если я вдруг  решу лечь в больницу, мне надо  будет  еще кое-что постирать и
приготовить. Выпусти меня, Ядзя".
     "Ты  все-таки   решилась?  В   какую  больницу  ты  ложишься?  Как  она
называется?", - спросил Герман.
     "Какое  это имеет  значение?  Если я останусь  в  живых,  то буду  жить
дальше, а если нет, то они меня как-нибудь уж похоронят. Тебе не обязательно
навещать меня. Если они прознают, что ты мой муж, то заставят тебя  платить.
Я  сказала,  что у  меня нет никаких родственников.  Надо стоять на  этом до
конца".
     Тамара подошла к  Ядвиге и поцеловала  ее. На мгновенье Ядвига положила
голову на Тамарино плечо. Она громко заплакала и поцеловала Тамару в  лоб, в
щеки, потом поцеловала ей обе руки.  Она почти опустилась  на колени, что-то
бормоча на своем крестьянском  наречии, но было невозможно понять,  что  она
говорит.
     Как  только  Тамара  ушла, Ядвига снова встала у  двери. "Ты сегодня от
меня не уйдешь!"
     "Это мы сейчас посмотрим".
     Герман выждал, пока  затихли  шаги Тамары. Тогда он  схватил Ядвигу  за
запястья  и молча потащил ее. Он толкнул ее, и она с  глухим стуком упала на
пол. Он открыл дверь  и  выбежал. Он  бежал  вниз по сбитым  ступеням, одним
скачком  перемахивая через  две, и слышал звук, который  походил на крик или
стон. Он вспомнил о том, что учил когда-то: если ты нарушаешь одну  заповедь
из десяти, ты нарушаешь их  все. "Ты кончишь тем,  что  станешь  убийцей", -
сказал он себе.
     Он  не  заметил,  как  настали   сумерки.   На  лестнице  было   темно.
Раскрывались двери квартир, но  он не оборачивался. Он вышел из дома. Тамара
стояла в снежных вихрях и ждала его.
     "Где твои галоши? Тебе нельзя так идти!", - крикнула она.
     "Мне надо".
     "Ты хочешь убить себя? Иди  возьми галоши, иначе ты схватишь воспаление
легких".
     "Что  я схвачу, тебя не касается.  Убирайся в преисподнюю -  убирайтесь
все в преисподнюю!"
     "Оп-ля,  это  прежний Герман. Подожди здесь, я  поднимусь и вынесу тебе
галоши".
     "Нет, ты не пойдешь!"
     "Тогда на этом свете будет одним идиотом меньше".
     Тамара шла сквозь снежные вихри. Снежинки  были - голубые  кристаллики.
Зажглись фонари, но все равно было сумрачно. Небо было затянуто желтоватыми,
ржаво-коричневыми тучами -  бурное и  грозное. Холодный  ветер дул с залива.
Внезапно наверху, в доме, открылось окно, и оттуда вылетела галоша, а за ней
другая.  Это Ядвига швыряла  вслед  Герману  его  галоши.  Он  взглянул в ту
сторону, но она  закрыла окно  и задернула  занавески. Тамара  посмотрела на
него  и засмеялась. Она подмигнула ему и потрясла кулаком в его сторону.  Он
натянул галоши, но туфли уже были полны снега. Тамара ждала, пока он догонит
ее.
     "Самой дурной собаке достается самая лучшая кость. Как это получается?"
     Она  уцепилась  за  него, и  они вместе прокладывали  путь сквозь снег,
осторожно  и  медленно,  как  пожилые  супруги.  Глыбы   заледенелого  снега
соскальзывали с крыш. Мермейд-авеню вся была занесена.  Мертвый голубь лежал
в снегу, вытянуэ  красные ноги.  "Да,  святое создание, ты уже  прожило свою
жизнь", - в  мыслях  обратился к  нему Герман. "Тебе хорошо".  Его  охватила
тоска. "Зачем Ты  создал его,  если  таков его  конец? Сколько Ты еще будешь
молчать, Всемогущий Садист?"
     Герман и Тамара  пришли на станцию и сели в  поезд. Тамара ехала только
до  Четырнадцатой улицы,  а Герман  до Таймс-сквер.  Все места  были заняты,
кроме узкой боковой скамейки - туда и втиснулись Герман и Тамара.
     "Значит, ты решилась на операцию", - сказал Герман.
     "Что еще я могу потерять? Ничего, кроме моей жалкой жизни".
     Герман  опустил  голову. Когда  они  подъезжали  к Юнион-сквер,  Тамара
попрощалась с ним. Он встал, и они поцеловались.
     "Думай иногда обо мне", - сказала она.
     "Прости меня!"
     Тамара поспешила выйти.  Герман снова сел в тускло освещенный угол. Ему
казалось, что он  слышит  голос отца: "Ну, я спрашиваю тебя, чего ты достиг?
Ты сделал себя несчастным, и  всех остальных тоже. Мы стыдимся  тебя, здесь,
на небесах".
     Герман  вышел  на Таймс-сквер и переел на  другую линию. От  станций до
улицы, где жила Шифра Пуа, он шел пешком. Кадиллак рабби занимал практически
всю заснеженную  улицу.  Все лампы  в доме горели,  а автомобиль,  казалось,
светился  в темноте. Герман стеснялся входить в  этот сияющий  дом с бледным
лицом, замерзшим красным носом, в своей жалкой одежде. В темноте под навесом
он стряхнул  с себя  снег  и  потер щеки, чтобы придать им цвет. Он поправил
галстук и  платком насухо вытер лоб. Ему  пришла в голову мысль, что  рабби,
скорее всего, не нашел  в  статье никаких  ошибок.  Это был  только предлог,
чтобы вмешаться в дела Германа.
     Первое, что бросилось Герману в  глаза, когда  он вошел в квартиру, был
огромный букет на комоде. На накрытом скатертью столе стояла, возвышаясь над
печеньем и апельсинами, двухлитровая  бутылка шампанского. Маша была уже под
хмельком.  Она громко  разговаривала  и  смеялась.  Она была  в  праздничном
платье. Голос рабби гремел.  Шифра Пуа на кухне пекла пироги. Герман слышал,
как  шипит масло, и чувствовал запах поджаривающегося картофеля. Рабби был в
светлом костюме и казался гигантом в этой узкой и низкой квартире.
     Рабби встал и одним-единственным большим  шагом подошел к  Герману.  Он
хлопнул  в ладоши  и громко выкрикнул: "Мазел  тов,  жених!" Маша  поставила
стакан. "Вот он, наконец!" И  она показала  на него  и затряслась от  смеха.
Потом она тоже встала и подошла к Герману. "Не стой у двери. Здесь твой дом.
Я твоя жена. Все принадлежит тебе!".
     Она бросилась к нему в объятия и поцеловала его.





     Снег шел уже два дня. В квартире Пифры Пуа не топили. Дворник, живший в
подвале,  лежал в своей комнате, пьяный до бесчувствия.  Отопительный  котел
сломался, и никто не чинил его.
     В  драной  шубе,  которую она  привезла из Германии,  закутав  голову в
шерстяной платок, в тяжелых сапогах, Шифра Пуа бродила по дому. Ее лицо было
белым  от холода  и  забот.  Она  надела  очки и  ходила туда-сюда, читая  в
молитвеннике.  Она  то молилась,  то  проклинала  домовладельцев-обманщиков,
которые заставляют мерзнуть зимой  бедных  квартиросъемщиков.  Ее губы стали
голубыми. Она  громко читала куски  из Библии  и говорила затем: "Как будто,
прежде  чем мы приехали сюда, мы не  получили полной мерой.  Теперь мы можем
поставить в этот  список и Америку. Уж не настолько это лучше концлагеря. Не
хватает только одного - чтобы вошел нацист".
     Маша,  которая  в этот  день  не пошла  на  работу,  потому что  хотела
спокойно приготовиться  к вечеринке у рабби Ламперта, перебила мать.  "Мама,
ты бы постыдилась! Если бы в Штуттхофе у тебя было  то,  что есть сейчас, ты
бы сошла с ума от радости".
     "Сколько сил  может быть  у человека? Там  у нас по крайней  мере  была
надежда. На моем теле нет ни одного места, которое бы не мерзло. Может быть,
ты купишь где-нибудь жаровню? У меня кровь стынет".
     "Где  в Америке  можно  достать  жаровню?  Мы переедем  отсюда. Подожди
только, пока придет весна".
     "До весны я не продержусь".
     "Ты  старая  ведьма,  ты  еще  всех  нас переживешь!"  Машин голос  был
пронзительным от нетерпения.
     Вечеринка, на которую ее  и Германа пригласил  рабби, довела ее чуть ли
не до сумасшествия. Сначала  она отказалась идти, потому что считала, что за
приглашением кроется  Леон Тортшинер,  замысливший что-то. Маша подозревала,
что  визит рабби к ней в гости и то, что он напоил  ее допьяна  шампанским -
все это были детали плана, разработанного Леоном Тортшинером для того, чтобы
поссорить  ее  и  Германа. Она уже  давно презрительно  отзывалась  о рабби,
называла его бесхребетной тварью, хвастуном, лицемером. Покончив  с ним, она
переходила к Леону Тортшинеру: он болтун, лжец, скандалист.
     Маша, после своей ложной беременности,  не могла больше спать по ночам,
даже  таблетки  но помогали.  Стоило  ей  заснуть,  как она  просыпалась  от
кошмаров. Ее отец являлся к ней в саване и кричал ей в ухо строки из Библии.
Она видела во  сне  сказочных зверей с рогами-спиралями и острыми мордами. У
них были сумки, как у кенгуру, и соски, и были  покрыты нарывами. Они лаяли,
рычали и  нападали на  нее. Каждые две недели  у нее начиналась  болезненная
менструация, и кровь выходила из нее сгустками. Шифра Пуа гнала ее к  врачу,
но Маша говорила, что она врачам не доверяет. Она была твердо убеждена,  что
врачи отравляют своих пациентов.
     По  вдруг  Маша изменила  планы и решила идти на  вечеринку. Почему она
должна бояться Леона Тортшинера? Она развелась с ним в полном соответствии с
еврейским  законом.  Если  он  поздоровается с  ней, она  повернется к  нему
спиной,  если он  попробует выкинуть еще какую-нибудь  штуку,  она  попросту
плюнет ему в лицо,
     Снова  Герман  видел,  как Маша впадает из одной крайности  в другую. С
нарастающим  воодушевлением   она  начала  готовиться   к   вечеринке.   Она
распахивала  дверцы шкафов,  вытягивала  ящики  комода,  вытаскивала платья,
блузы и туфли,  которые она большей частью привезла из  Германии. Она решила
перешить  платье.  Она  шила,  отпарывала  подкладку,   курила  сигарету  за
сигаретой,  наваливала  груды  чулок  и   белья.   Она  все  время  болтала,
рассказывала истории о  том, как  за ней ухаживали  мужчины -  до  войны, во
время войны, лагерях, в конторах "Джойнта" -  и требовала,  чтобы  Шифра Пуа
подтверждала  ее  слова. На некоторое время она  отрывалась  от  шитья  и  в
доказательство предъявляла старые письма и фотографии.
     Герман понимал, что она страстно хочет иметь успех на вечеринке,  хочет
затмить всех других женщин  своей элегантностью,  своей внешностью. С самого
начала  он знал,  что  она,  несмотря на все свои  сомнения, в конце  концов
решится идти. У Маши все превращалось в драму.
     Неожиданно батарея зашипела - котел починили. Дым дополз в квартиру , и
Шифра Пуа  закричала, что пьяный дворник наверняка спалит  дом;  им придется
бежать из  квартиры па мороз.  Пахло гарью  и угольным газом. Маша пустила в
ванну  горячую воду. Она  делала все разом: готовила себе ванну и пела песни
на  иврите,  идиш,  польском  и   немецком.  Она  с  удивительной  быстротой
превратила старое платье в новое, нашла подходящие к платью туфли на высоком
каблуке и столу[8], которую кто-то подарил ей в Германии.
     Вечером снег перестал, но задул ледяной ветер. Улицы на востоке Бронкса
выглядели как улицы в Москве или в Куйбышеве.
     Шифра  Пуа, которая  не  одобряла  всю эту  затею,  бормотала что-то  о
евреях,  которые  после  массового  уничтожения  не  имеют права  ходить  на
вечеринки, но восхищалась  Машиной внешностью и  давала советы. В этой суете
Маша забывала есть, и ее мать  варила для нес и для Германа рис  на  молоке.
Жена  рабби  позвонила  Маше  и  объяснила,  как  им  добраться  до  верхних
Семидесятых улиц; до Вест-Энд авеню,  где они  живут. Шифра Пуа потребовала,
чтобы  Маша надела свитер и  теплое  трико, но  Маша и  слышать  об этом  не
хотела. Каждое несколько минут она отхлебывала из бутылки коньяка.
     Было уже поздно, когда  Герман  и  Маша  вышли  из  дома. Снежный ветер
схватил его за плечи и сорвал шляпу с головы; он успел поймать ее в воздухе.
Когда  Маша   попыталась  пробиться  сквозь  сугроб,   ее  вечернее   платье
затрепетало и надулось, как шар. Глубокий снег ухватил один из ее сапогов, и
ее  чулки  промокли.   Ее  старательно  причесанные   волосы,  лишь  отчасти
защищенные шляпой,  побелели от снега,  как будто она вдруг постарела. Одной
рукой  она  держала  шляпу,  другой  пыталась  удержать  платье. Она  что-то
крикнула Герману, но ветер срывал и уносил слова с губ.
     Дорога к станции  городской  железной дороги,  которая обычно  занимала
несколько минут, теперь превратилась в целое путешествие.  Когда они наконец
пришли,  оказалось,  что  поезд  только  что   ушел.   Кассир,  сидевший   в
отапливаемой  маленькой печкой  кабинке, сказал им, что поезда застревают на
засыпанных снегом путях  и что нельзя сказать, когда будет  следующий.  Маша
дрожала и  прыгала  на  месте,  стараясь согреть  ноги. Она  была  бледной и
выглядела больной.
     Прошло  пятнадцать  минут,  а  поезд  все  не  приходил.  Толпа  ждущих
становилась все больше: мужчины в резиновых сапогах,  галошах и со свертками
под мышкой; женщины в толстых пиджаках и  с платками на  голове. Каждое лицо
на  свой собственный лад выражало тупость,  жадность или  страх. Низкие лбы,
безутешные   взгляды,  широкие  носы  с  большими   ноздрями,  прямоугольные
подбородки, толстые груди и широкие  бедра противоречили всем представлениям
об Утопии. Котел  эволюции еще кипел. Один-единственный вопль мог бы вызвать
здесь  восстание. Соответствующая  пропаганда, и толпа приступила бы к охоте
на людей.
     Раздался свисток,  и у перрона затормозил поезд. Вагоны были наполовину
пусты.  Окна замерзли.  В вагонах было холодно,  и в черной, мокрой грязи на
полу лежали смятые, грязные  газеты и  жевательная  резинка. "Может  ли быть
что-то более уродливое, чем этот поезд?", - спросил себя Герман. Какое здесь
все скучное! Как будто кто-то умышленно, по приказу, создавал все это именно
таким.  Какой-то алкоголик  начал  говорить  речь, в  которой высказывался о
Гитлере и  евреях.  Маша  достала из  дамской  сумочки  маленькое зеркале  и
попыталась рассмотреть  свое отражение  в  запотевшем  стекле.  Она намочила
кончики   пальцев  и  попробовала  пригладить  волосы  -  пусть  даже  ветер
растреплет их, как только они выйдут.
     Пока  поезд шел над поверхностью земли, Герман глядел в дырку,  которую
он процарапал во льду, покрывавшем окно. Газеты трепетали на ветру. Торговец
разбрасывал  соль  по  тротуару   перед  своим  магазином.  Машина  пыталась
выбраться из впадины в жидком месиве, но ее колеса бессильно проворачивались
на месте. Герман вдруг вспомнил о том, что он решил  быть настоящим евреем и
вернуться к Шульхан Арух и к Гемаре. Как часто он уже строил подобные планы!
Как  часто  он  уже  пытался  плюнуть мирской  суете  в лицо,  и каждый  раз
оставался в дураках. И сейчас он ехал на вечеринку. Пока половина его народа
подверглась  пыткам  и уничтожению,  другая  половина  устраивала вечеринки.
Жалость к Маше охватила его. Она выглядела исхудавшей, бледной, больной.
     Когда Герман и Маша сошли с поезда, было уже очень поздно. С замерзшего
Гудзона  дул  яростный  ветер.  Маша прижималась  к Герману.  Он  должен был
наваливаться на ветер  всем своим  весом, чтобы  его  опрокинуло назад. Снег
лежал на ресницах.
     Маша,  кашляя,  что-то закричала ему. Его  шляпа пыталась  сорваться  с
головы. Пальто и  брюки  бились вокруг  ног. Чудо, что они смогли  различить
номер дома на доме рабби. Едва дыша, они вбежали в вестибюль. Тут было тепло
и  тихо. На стенах висели  картины  в золотых рамах;  ковры  покрывали  пол,
канделябры излучали мягкий свет; диваны и кресла ожидали гостей.
     Маша  подошла к  зеркалу  и  попыталась  исправить тот  ущерб,  который
нанесла  ее платью и  внешности погода. "Если  я смогла  вытерпеть такое,  я
никогда не умру", - сказала она.


     Она еще раз огляделась вокруг  себя и  пошла  к лифту.  Герман поправил
галстук. Большое, во весь рост,  зеркало  продемонстрировало  все недостатки
его фигуры  и  одежды. Его спина была кривой, а  выглядел он изнуренным.  Он
потерял  в весе,  его пальто  и костюм казались слишком  большими  для него.
Лифтер помедлил, прежде  чем открыть дверь.  Когда лифт остановился на этаже
рабби, он подозрительно посмотрел, как Герман нажимает звонок.
     Никто  не появлялся. Герман  слышал шум,  гул голосов  и  громкий голос
рабби. Через некоторое время черная служанка в белом фартуке и белой наколке
открыла дверь. За ней  стояла жена раввина  -- раввинша. Это  была  большая,
похожая  на статую женщина - еще  больше, чем ее  муж. У нее были  волнистые
светлые волосы, указующий  вверх нос, она была в длинном золотом платье. Она
была увешена  драгоценностями.  Все  в этой женщине было костистым,  острым,
длинным, нееврейским. Она сверху вниз поглядела  на Германа и Машу,  и глаза
ее засветились.
     Вдруг появился рабби.
     "Ну, вот они!", - прогудел он. Он  протянул  им обе руки, одну Герману,
другую Маше, и тут же поцеловал Машу.
     "Она воистину красавица!", - сказал  он.  "Он захапал себе  красивейшую
женщину Америки. Эйлин, погляди на нее!"
     "Давайте ваши пальто. Холодно, да? Я боялась, вы не доберетесь. Май муж
так много рассказывал мне о вас. Я действительно очень рада, что..."
     Рабби обнял Машу  и Германа и  повел их  в комнату. Он прокладывал путь
через толпу и представлял их по дороге. Герман видел гладко выбритых мужчин,
чьи  маленькие ермолки сидели на густых волосах, мужчин без ермолок и мужчин
с козлиными и окладистыми  бородами. Расцветки  женских  волос  были так  же
многообразны, как расцветки платьев.  Он слышал английский, иврит, немецкий,
даже французский. Пахло косметикой, алкоголем, порубленной печенью.
     Официант подошел к новым гостям  и  спросил, что они желают пить. Рабби
подвел Машу к бару  и забыл про  Германа. Его рука  лежала на машиной талии,
как будто  он  танцевал  с  ней. Герман хотел  присесть,  но  нигде не видел
свободного  стула.  Служанка  поднесла  ему  поднос  с красиво сервированной
рыбой,   холодной  закуской,  яйцами,   кексами.  Он  попытался  зубочисткой
подцепить половину яйца, но она сорвалась. Люди говорили так громко, что шум
оглушал его. Какая-то женщина заходилась от смеха.
     Герман еще ни разу не бывал на американской  вечеринке. Он ожидал,  что
гости рассядутся за  столом,  а официанты будут  подавать  еду. Но  не  было
комнаты, где можно было бы сесть, и никто не подавал еду. Кто-то заговорил с
ним по-английски, но  в таком гаме  он  не мог понять ни  слова. Куда,  ради
всего святого, делась Маша? Казалось, она исчезла в сутолоке. Он остановился
перед картиной и некоторое время рассматривал ее.
     Он перешел в комнату, где было больше кресел и диванов. Книги стояли от
пола до потолка. В этой комнате с бокалами в руках сидели несколько мужчин и
женщин.  В углу  стоял  свободный  стул, и Герман  опустился на  него.  Люди
говорили  об  одном  профессоре, который  получил аванс за книгу, пять тысяч
долларов.  Они потешались  над ним и  его  работами.  Герман слышал названия
университетов,  фондов,  стипендий,   имена  заказчиков,  названия  работ  о
еврействе,  социализме,  истории,  психологии.  "Что  это  за  женщины?  Как
получается, что они  в курсе всего этого?", - подумал Герман. Он  чувствовал
себя скованным  в своей жалкой  одежде и боялся,  что они попытаются втянуть
его в разговор.
     "Я  тут чужой.  Я  должен  был  остаться талмудистом".  Он  еще немного
отодвинул свей стул, подальше от них.
     Чтобы чем-то заняться,  он взял  с книжной  полки "Диалоги" Платона. Он
наугад открыл  "Федон" и прочел: "Неправдоподобно предположение, что те, кто
всерьез  занимаются философией, на самом деле только задаются вопросом,  как
умирать и каково быть мертвым".
     Он перелистнул несколько страниц  назад, к "Апологии",и его взгляд упал
на слова "Потому что я полагаю, что это претив природы, когда лучший человек
терпит ущерб от худшего". Было ли  это истинно так? Противоречило ли природе
то, что нацисты убили миллионы евреев?
     Официант  вошел в  комнату и сказал  что-то, чего Герман  не понял. Все
встали  и  покинули  комнату. Герман  остался один. Он представил себе,  что
нацисты в Нью-Йорке, но кто-нибудь - может быть, даже рабби  -  прячет его в
этой библиотеке. Еду ему передают через дыру в стене.
     В двери появился человек, показавшийся ему  знакомым. Это  был  мужчина
маленького роста в смокинге; в его смеющихся глазах была ирония. "Кого это я
вижу?", - сказал он на идиш. "Да, действительно, мир тесен, как говорится".
     Герман встал.
     "Вы меня не узнаете?"
     "Я так запутался здесь, что..."
     "Пешелес! Натан Пешелес! Пару недель назад я был у вас дома".
     "Да, конечно".
     "Почему вы сидите здесь один? Вы пришли сюда почитать книги? Я не знал,
что вы знакомы с рабби Лампертом. Но кто с ним не знаком? В соседней комнате
есть что поесть - методом самообслуживания.  Берете  и накладываете  себе на
тарелку. Где ваша жена?"
     "Где-то здесь. Я потерял ее".
     Едва Герман произнес  эти слова, как  тут же понял, что Пешелес говорит
не о Маше, а о Ядвиге. Катастрофа, которой боялся Герман, близилась. Пешелес
взял его под руку.
     "Пойдемте, поищем  ее. Моя жена сегодня не смогла пойти со мной.  У нее
грипп. Есть  женщины, которые заболевают всякий раз, когда нужно куда-нибудь
идти".
     Пешелес  повел  Германа в  соседнюю комнату. Тут, с тарелками  в руках,
кушая и болтая, стояли люди. Некоторые сидели на подоконниках, на батареях -
там, где им  удавалось найти местечко. Пешелес потащил Германа  в  столовую.
Гроздья   людей  облепили   длинный,  уставленный  кушаниями   стол.  Герман
высматривал,  где же Маша. Она стояла  рядом с  невысоким  мужчиной, который
держал ее за руку. Было ясно, что он  говорит ей что-то  смешное, потому что
она смеялась и всплескивала  руками.  Увидев  Германа, она отняла  у мужчины
руку  и двинулась  сквозь  толпу.  Мужчина  последовал  за ней. Машине  лицо
раскраснелось, а глаза восторженно сияли.
     "А вот  мой потерянный муж!", - закричала она.  Она  обвила руками  его
шею,  так,  как  будто он  только что вернулся из далекого  путешествия.  Ее
дыхание пахло алкоголем.
     "Это мой муж; это Яша  Котик", - сказала Маша, показывая на мужчину,  с
которым  разговаривала.   Он  был  в  европейском  смокинге  с  заостренными
отворотами; широкая  шелковая полоса украшала  внешние швы брюк.  Его черные
волосы  были  разделены  на  пробор и  сияли, напомаженные;  нос у  него был
кривой,   а   подбородок   раздвоенный.   Его   моложавая   фигура   странно
контрастировала с морщинами на  лбу и складками у  рта, обнаруживавшего, как
только  он начинал  смеяться, неправильный прикус.  В его взгляде, улыбке  и
манере говорить было что-то насмешливое, преувеличенное. Он стоял с согнутой
рукой, как будто  ждал  случая снова увести Машу. Он выпятил губы, и  на его
лице появилось еще больше складок.
     "Значит, это твой муж?", - спросил он, по-клоунски  задирая  вверх одну
бровь.
     "Герман, Яша Котик  -  актер, о котором я тебе рассказывала.  Мы были в
одном лагере. Я не знала, что он в Нью-Йорке".
     "Кто-то говорил мне, что она направилась  в  Палестину",  - сказал  Яша
Котик Герману.  "Я  думал,  она где-то у  Стены Плача или у  могилы  Рахели.
Смотрю, а она  стоит в  гостиной рабби Ламперта и пьет виски. Это Америка  -
точно такая, как представлял себе сумасшедший Колумб - ха!"
     Большим и указательным пальцем изображая револьвер, он сделал жест, как
будто  открывал огонь. Все его движения были акробатически-быстрые. Его лицо
все время двигалось, корчило гримасы и передразнивало. Он задирал одну бровь
в наигранном удивлении, в то  время как другая опускалась, словно он плакал.
Он раздувал ноздри. Герман уже много слышал о нем от Маши. Она говорила, что
он рассказывал  анекдоты,  роя собственную могилу,  и нацисты так потешались
над  ним,  что  разрешили  ему  бежать. Подобным  же  образом  его  клоунада
сослужила  ему  хорошую службу у большевиков.  Юмор  висельника  и  комичные
проделки  помогли  ему  преодолеть  бесчисленные  опасности. Маша хвасталась
перед Германом тем, что Яша любил ее, а она его отвергла.
     "Значит,  вы ее муж?", - сказал Котик Герману. "Как вы ее заполучили? Я
полмира обыскал, разыскивая ее, а вы явились да женились. Кто вам дал на это
право? Это, извините меня, типичный империализм..."
     "Ты по-прежнему  шут", - сказала Маша. "Я, кажется, слышала, что ты был
в Аргентине?"
     "Да,  я  был в  Аргентине.  А где я не был? Боже,  благослови  самолет.
Садишься, опрокидываешь в  себя шнапс,  и только начнешь храпеть и мечтать о
Клеопатре,  как ты  уже в Южной  Америке. Когда здесь шевуот, на Кони Айленд
люди идут  купаться, а  когда там  шевуот, люди дрожат от холода в квартирах
без  отопления. Кому понравится творог на шевуот,  если  на улице мороз?  На
хануку   плавишься   от   жары,   все   раздеваются,  чтобы   охладиться   в
Мар-дель-Плате, но достаточно  только на минуту нырнуть в казино и просадить
несколько  песо, и ты снова взмок. Что ты такого нашла в нем, что  вышла  за
него?", - сказал Яша Котик  Маше и подчеркнул вопрос преувеличенным пожатием
плеч. "Что, например, есть у него, чего бы у меня не было? Хотел бы знать".
     "Он  серьезней  человек,  а ты всем действуешь на  нервы", -  возразила
Маша.
     "Видите,  что вам досталось?", - сказал Яша Котик Герману и показал  на
Машу. "Она не просто женщина. Она  поджигатель беспорядков - родом  то ли  с
неба, то ли из ада, я никак не пойму. Ее мудрость спасла нам всем жизнь. Она
могла бы убедить самого Сталина, если бы он почтил лагерь визитом. Что стало
с Моше Файфером?", - спросил Яша, оборачиваясь к ней. "Я  думал, ты осталась
с ним".
     "С ним? Что ты несешь? Ты пьян или просто хочешь поссорить меня с  моим
мужем?  Я ничего  не знаю о Моше Файфере, совсем ничего, и ничего не  хочу о
нем  знать. Когда ты так говоришь, можно подумать, между  мной и  им  что-то
было. У него была жена, и каждый знал об этом. Если они оба еще живы, то они
наверняка вместе".
     "Ну, я  ведь ничего и  не сказал. Вам ни к чему ревновать, мистер - как
ваше  имя? Бродер?  Хорошо, значит, Бродер. Во время войны ни один из нас не
был человечным. Нацисты делали  из нас мыло, кошерное мыло. А для русских мы
были навозом для революции.  Чего ждать от навоза? Что касается меня, то эти
годы я бы вычеркнул из жизни".
     "Он пьян как Лот", - пробормотала Маша.


     Пешелес во время этого разговора стоял на шаг позади всех.
     Он удивленно поднял брови и ждал с терпением картежника, который знает,
что в его руках туз. На его безгубом рту лежала замороженная усмешка. Герман
забыл о нем и только теперь повернулся к нему. "Маша, это мистер Пешелес".
     "Пешелес? Мне кажется, одного Пешелеса я когда-то знала. В России или в
Польше - теперь уже не помню, где", - сказала Маша.
     "Я происхожу из маленькой семьи. Наверное,  у нас была бабушка по имени
Пеше  или  Пешеле.  Я  познакомился  с  мистером Бродером на Кони  Айленд, в
Бруклине - я не знал..."
     Последние слова  Пешелес  вытолкнул из  себя  с  блеющим смешком.  Маша
вопросительно  посмотрела на Германа. Яша Котик лукаво почесал голову ногтем
мизинца.
     "Кони Айленд?  Я как-то  играл  там,  или  пробовал играть  -  как  это
называется?  Ах, да,  Брайтон. Театр полон старых  женщин. Где они  берут  в
Америке так  много  старух? Они не только  глухи,  но еще и забыли идиш. Как
можно играть перед публикой, которая  не  слышит тебя, а если бы и услышала,
то не поняла бы?  Менеджер, или как он  еще там себя называл, прожужжал  мне
все  уши речами об успехе  и  так  далее. Какой может  быть успех в доме для
престарелых? Таким, каким вы меня сейчас видите - таким я уже лет сорок стою
на  сценах еврейских театров.  Начал я  в  одиннадцать  лет.  Когда  они  не
разрешили мне  играть в Варшаве, я уехал в Лодзь, в Вильну и в Ишишок. Я и в
гетто играл. Даже голодная публика  лучше,  чем  глухая.  Когда я приехал  в
Нью-Йорк,  я должен был играть перед профсоюзом актеров. Я играл Купи Лемля,
а  эксперты  профсоюза  в  это время  перекидывались в картишки  и время  от
времени поглядывали на меня.  У меня ничего не вышло - произношение и прочие
шманцы.  Ну, короче говоря,  я  познакомился  с  человеком, у  которого  был
румынский  погребок. "Ночное  Кабаре" - называлась  лавочка.  Евреи, которые
прежде  были  шоферами на дальних  рейсах, ходили туда со своими  кралями. У
всех жены  и внуки, которые стали профессорами. Жены носят  дорогие норки, и
Яша Котик  должен развлекать их. Моя особенность  в  том, что  я  говорю  на
плохом  английском и  вставляю раз  от разу несколько слов на  идиш.  И  это
награда за то, что я сказал "нет" газовым камерам и отказался лечь и умереть
за  товарища Сталина  в Казахстане. Для  пущей  радости, здесь, в Америке, я
заработал подагру, да и насос уже не хочет качать, как прежде. А что делаете
вы, мистер Пешелес? Вы бизнесмен?"
     "Какое это имеет значение? Я вашего не беру".
     "Выходит, все-таки берете!"
     "Мистер Пешелес торгует домами", - сказал Герман.
     "Может быть, у вас найдется дом для меня?", - спросил Яша Котик. "Я даю
вам письменную гарантию, что не стану жрать кирпичи".
     "Что же мы тут стоим?", -  перебила Маша. "Пойдемте, съедим что-нибудь.
Правда, Яшеле, ты ни капельки не изменился. Как прежде - уксус в меду".
     "А ты невероятно похорошела".
     "Как долго вы уже замужем?" - спросил Пешелес у Маши.
     Маша сдвинула брови. "Достаточно  долго, чтобы потихонечку подумывать о
разводе".
     "Где вы живете? Тоже на Кони Айленд?"
     "Что означает вся  эта болтовня о Кони  Айленд?  Что там случилось?", -
спросила Маша подозрительно.
     "А вот  и  салат!",  -  сказал сам  себе  Герман. Его удивляло, что его
представления о катастрофе оказывались много хуже,  чем действительность. Он
все еще стоял на ногах. Он не  упал в  обморок. Яша Котик закрыл один глаз и
покрутил носом. Пешелес подошел поближе.
     "Я ничего не выдумываю, миссис - как мне вас называть? Я был  у мистера
Бродера  дома,  на  Кони  Айленд.  На  какой  это  улице?  Между  Мермейд  и
Нептун-авеню? Я думал, что  женщина,  перешедшая в иудаизм -  его супруга. А
теперь оказывается, что у него здесь  тоже есть  симпатичная маленькая жена.
Говорю  вам, эти переселенцы умеют  жить. У нас.  американцев,  все  обстоит
по-другому: если ты  женился, то и остаешься с женой, нравится она тебе  или
нет. Или разводись и плати  алименты, а не  заплатишь, так пойдешь в тюрьму.
Что случилось  с  еще  одной красивой женщиной  - Тамарой? Тамарой Бродер? Я
даже записал ее фамилию в мою записную книжку".
     "Кто это  Тамара? Твою погибшую жену  звали Тамарой, да?",  -  спросила
Маша.
     "Моя погибшая жена в Америке", - возразил Герман.  Когда  он произносил
это, у него дрожали колени, а желудок свело судорогой. "Я все-таки еще упаду
в обморок?", - спросил он себя.
     Машино лицо стало злым. "Твоя жена восстала из мертвых?"
     "Кажется, так".
     "Это та, которую ты встретил у твоего дяди на Ист-Бродвее?"
     "Да".
     "Ты говорил мне, что она старая и уродливая".
     "Именно это все  мужья и говорят женам", - смеясь, сказал Яша Котик. Он
высунул кончик языка и скосил глаза. Пешелес тер подбородок.
     "Я теперь не знаю, кто не в себе - я или все остальные". Он  повернулся
к Герману.  "Я был на Кони Айленд в гостях у миссис Шрайер, и она рассказала
мне  о женщине, которая живет этажом выше и которая перешла в  иудаизм, и вы
будто бы ее муж.  Она сказала, что вы писатель или  рабби или что-то в  этом
роде, а еще  она сказала,  что вы торгуете книгами. У  меня  есть слабость к
литературе, будь она  на идиш, иврите  или турецком.  Она  расхваливала вас,
говорила и то, и  это, и поскольку  у меня  библиотека  и я собираю все, что
только могу, я подумал, что мог бы что-нибудь у вас купить. Итак,  Тамара? -
кто она?"
     "Я не знаю, чего вы хотите, мистер Пешелес, и почему вы  вмешиваетесь в
жизнь  других  людей", - сказал Герман. "Если  вы думаете,  что что-то  не в
порядке, почему вы не приведете полицию?"
     Огненные  круги появлялись перед его  глазами,  когда он  говорил.  Они
медленно вибрировали рядом  с  его лицом.  Это явление  он помнил с детства.
Маленькие кольца как будто прятались за его глазами, чтобы обнаружить себя в
момент стресса. Одно кольцо уплыло в сторону, но потом вернулось.  "Можно ли
лишиться чувств и при этом остаться на ногах?", - спросил себя Герман.
     "Какая полиция? О чем вы говорите? Я,  как говорится, не казак  Господа
Бога. По мне, так пусть у вас будет хоть целый  гарем. Вы живете не  в  моем
мире. Я думал, я  могу вам чем-нибудь помочь. В конце  концов вы беженец,  а
полька-нееврейка, перешедшая в иудаизм - это не пустяк. Мне говорили, что вы
разъезжаете  и  продаете  энциклопедии. Так  вышло, что через несколько дней
после того, как я побывал у вас,  мне  представилась  возможность посетить в
больнице одну  женщину, которую прооперировали  по случаю какого-то женского
недомогания. Она дочь моего старого друга. Я вхожу и вижу Тамару; они лежали
в  одной  палате.  Ей удаляли пулю из бедра. Нью-Йорк  кошмарный  город, это
целая Вселенная, но одновременно  это маленькая деревня. Она рассказала мне,
что она ваша жена - возможно, она бредила".
     Герман открыл рот, собираясь отвечать,  но в этот момент к ним  подошел
рабби. Лицо рабби пылало от выпитого алкоголя.
     "Я все обыскал, а вы вот  где!", - громким голосом закричал он.  Вы уже
познакомились? Мой друг Натан Пешелес знает всех, и все  знают его. Маша, вы
самая  красивая  на  вечеринке! Я  не  знал,  что  в Европе  еще есть  столь
очаровательные женщин. А тут еще и Яша Котик".
     "Я знаю Машу подольше, чем вы", - сказал Яша Котик.
     "Да, мой друг Герман прятал ее от меня".
     "Он прячет не ее одну", - многозначительно добавил Пешелес.
     "Вы  думаете? Вы, должно быть, близко с  ним  знакомы.  Передо  мной он
всегда разыгрывает  невинную  овечку. Я уже стал  было  думать, что он евнух
и..."
     "Хотел бы я быть таким евнухом", - перебил Пешелес.
     "От  мистера Пешелеса ничего  не  скроешь". Рабби  рассмеялся.  "У него
повсюду шпионы. Что вы узнали? Поведайте мне".
     "Я не выдаю тайны других людей".
     "Пойдемте поедим. Пойдемте в столовую, там все".
     "Извините, рабби, я сейчас вернусь", - неожиданно сказал Герман.
     "Куда это вы убегаете?"
     "Я сейчас вернусь".
     Герман быстро ушел, а Маша побежала за ним. Им  пришлось проталкиваться
сквозь толпу.
     "Не беги за мной, я сейчас вернусь", - потребовал Герман.
     "Кто этот Пешелес? Кто Тамара? Маша схватила Германа за рукав.
     "Я прошу тебя, отпусти меня!"
     "Ответь мне!"
     "Я должен сблевать".
     Он вырвался  и побежал, ища ванную. Он толкал людей, и они отвечали тем
же. Какая-то женщина  закричала,  потому  что  он наступил  ей на мозоль. Он
вышел в  вестибюль  и сквозь сигаретный дым увидел множество дверей,  но  не
знал, какая ведет в  ванную.  В голове что-то начало вращаться. Пол  под ним
качался, как на корабле. Одна  дверь  открылась,  и кто-то вышел  из ванной.
Герман рванулся туда и столкнулся с мужчиной, который обругал его.
     Он подбежал к унитазу, и его вырвало. В ушах гремело, в висках стучало.
Его  желудок  судорожно выбрасывал из себя желчь, горечь и  вонь;  он совсем
позабыл, что бывает такая гнусность. Каждый раз, когда он думал, что желудок
пуст,  и  начинал вытирать  рот  туалетной  бумагой,  его  скручивали  новые
судороги. Он стонал  и извивался и склонялся все ниже и ниже. Его стошнило в
последний раз, он встал  и почувствовал,  что в его организме  больше нет ни
капли щелочи. Кто-то бил в дверь и пытался сорвать ее. Он  загадил кафельный
пол, забрызгал стены, и теперь он должен был убрать. В зеркале он видел свое
бледное  лицо. С перекладины  над  умывальником  он взял  полотенце  и вытер
отвороты пиджака. Он попробовав открыть окно, чтобы проветрить, но у него не
было  сил  вытолкнуть  фрамугу вверх.  Он сделал  последнее  усилие, и  окно
открылось. Заледеневший  снег  и  сосульки  висели  на раме. Герман  глубоко
вдохнул, свежий воздух  оживил его. В  дверь снова замолотили, кто-то дергал
за ручку. Он открыл и увидел Машу.
     "Ты хочешь сломать дверь?"
     "Вызвать врача?"
     "Нет, никакого врача. Нам надо уйти".
     "Ты весь грязный".
     Маша достала из сумочки платок.  Вытирая  с  него  грязь,  на спросила:
"Сколько у тебя жен? Три?"
     "Десять".
     Пусть Бог опозорит тебя так, как ты опозорил меня".
     "Я иду домой", - сказал Герман.
     "Иди, но  к своей крестьянке, не ко мне", - ответила  Маша. "Между нами
все кончено".
     "Кончено так кончено".
     Маша ушла обратно в комнату, а  Герман решил забрать свое пальто, шляпу
и  галоши,  но не  знал, где искать  их. Жена рабби,  взявшая у него одежду,
исчезла.  Служанки  нигде  не  было  видно. Он  протолкался сквозь  толпу  в
вестибюль.  Он  спросил  какого-то  мужчину,  где пальто, но  мужчина  пожал
плечами. Герман пошел в библиотеку и  опустился в кресло. На столике  кто-то
оставил полстакана  виски и надкусанный сэндвич. Герман съел резко пахнувший
хлеб с сыром и выпил остатки  виски ;комната  крутилась, как карусель. Перед
его  глазами  плясала сеть точек и линий,  они  были цветные и светились; он
иногда видел такие, когда надавливал кончиками пальцев на веки. Все мерцало,
сотрясалось, меняло формы. Люди просовывали головы в дверь, но Герман был не
в состоянии видеть их по-настоящему. Их лица  неотчетливо  плыли по воздуху.
Кто-то заговорил с ним,  но у него было  такое  чувство, будто его уши полны
водой. Его качало бурное море. Как  странно, что во всем этом хаосе все-таки
оставался  хоть  какой-то  порядок.  Фигуры,  которые  он  видел,  все  были
геометрическими, хотя и разорванными на куски.  Цвета быстро менялись. Когда
вошла Маша, он  узнал ее. Она  подошла к нему со  стаканом в руке и сказала:
"Ты еще тут?"
     Ее слова  донеслись  как будто издали, и он удивился  изменению  своего
слуха и чувству безразличия относительно себя самого.
     Маша  придвинула  стул  и  села  рядом  с  ним, причем ее  колени почти
касались его коленей.
     "Кто эта Тамара?"
     "Моя жена. Она в Америке".
     "Между нами все кончено, но  я считаю, что напоследок ты обязан сказать
мне правду".
     "Это правда".
     "Рабби  Ламперт предложил мне место - начальница отделения в санатории,
зарплата семьдесят пять долларов в неделю".
     "А что ты сделаешь со своей мамой?"
     "Для нее там тоже место найдется".
     Герману  было  совершенно  ясно, что все это означает, но это не  имело
больше   никакого  значения.   Он   полагал,   что  пережил   "раскрепощение
конечностей" - так хасиды называют состояние потеря собственного  "я". "Если
бы только я все время мог быть таким!", - подумал он.
     Маша ждала. Потом она сказала: "Ты специально все это устроил.  Это все
твой  план.  Я  уйду  от мира  к старикам и  больным.  Поскольку для  евреек
монастырей не бывает, санаторий станет  моим монастырем -  до тех пор,  пока
моя  мать не  умрет. Тогда  я положу конец всей этой комедии. Принести  тебе
что-нибудь? Не твоя вина, что ты родился шарлатаном".
     Маша  ушла. Герман снова положил голову  на  подлокотник.  У  него было
только одно  желание -  лечь.  Он  слышал  голоса,  смех, шаги, позвякивание
посуды и стаканов.  Потом  опьянение постепенно  прошло;  комната  перестала
вращаться, кресло снова твердо стояло на полу. Его мысли вновь обрели четкие
очертания. Все, что оставалось - это слабость в коленях и горький привкус во
рту. Он услышал, как его желудок заурчал от голода.
     Герман  думал о Пешелес и Яше Котике. Ясно, что он, даже  если выдержит
испытание до конца, больше не сможет работать у рабби Ламперта. Во всем этом
хаосе   угадывался   план,   выработанный   высшими   силами,   руководящими
человеческой жизнью. Нельзя  было не  заметить, что  рабби пытался  увести у
него Машу.  Он никогда не стал бы платить семьдесят  пять долларов в  неделю
женщине,  которая не имеет ни опыта, ни  образования для подобной работы. И,
кроме того,  он не стал бы заботиться о ее матери -  она обойдется ему еще в
семьдесят пять долларов в неделю.
     Герман  вдруг вспомнил что,  что  Яша Котик  говорил  о  Моше  Файфере.
Вечеринка разрушила  те немногие иллюзии, что были у него относительно Маши.
Он долго ждал, но Маша не возвращалась. "Кто знает? Может быть, она пошла за
полицией", -  промелькнуло  у  него в голове. Он представил,  как они явятся
арестовывать его, как сначала доставят его на Эллис Айленд, а потом вышлют в
Польшу.
     Внезапно  перед  ним  очутился  мистер  Пешелес.  Наклонив  голову,  он
посмотрел на Германа и сказал с  издевкой: "А, вот вы где спрятались.  А вас
ищут".
     "Кто?"
     "Рабби, равинша.  Ваша  Маша  красивая  женщина.  Пикантная.  Где таких
берут? Не обижайтесь на меня, но рядом с ней вы кажетесь пустым местом".
     Герман промолчал.
     "Как вы это делаете? Не могли бы вы раскрыть мне секрет?"
     "Мистер Пешелес, в моем положении мне завидовать нечего".
     "Почему? В Бруклине нееврейка ради вас переходит в иудаизм. Здесь у вас
женщина неописуемой красоты. И о Тамаре плохого не скажешь. Я ничего дурного
не  хотел  ,но я  рассказал  рабби  Ламперту о нееврейке, которая  ради  вас
сменила веру, и теперь он совсем  запутался.  Он сказал мне, вы  пишете  для
него книгу. Кто этот Яша Котик? Я его вообще не знаю".
     "Я его тоже не знаю".
     "Они с  вашей женой, кажется, прекрасно  понимают друг друга.  Безумней
мир, не правда ли? Чем больше живешь, тем больше видишь.
     Но как ни смотри, а здесь  в Америке вам надо быть  чуточку осторожней.
Годами все  идет  нормально, а потом  разражается скандал.  Тут  был однажды
мафиози, который был на короткой ноге с верхами общества: с губернаторами, с
сенаторами, с  кем угодно. Вдруг он начинает доставлять людям  неприятности,
его сажают под арест, проходит немного времени, и они высылают его в Италию,
откуда он родом. Я не  хочу никаких сравнений, упаси Боже,  но для дяди Сэма
закон - всегда закон. Я бы посоветовал вам - не разрешайте ей жить в  том же
штате. Тамара перенесла тяжелые страдания. Я пытался выдать ее замуж, но она
рассказала мне, что она замужем за вами. Это, конечно, тайна, и  я ее никому
не раскрою".
     "Я не знал, что она жива".
     "Но она рассказывала мне, что из Европы писала то ли  в "Джойнт", то ли
в ХИАС, чтобы они дали объявление в газету. Вы, наверное, не читаете газет?"
     "Может, вы знаете, где мне найти мое пальто?", - сказал Герман. "Я хочу
уйти, но никак его не найду".
     "Правда? Всех  этих  женщин  вы смогли найти, а пальто свое  не можете?
Спорю, вы превосходный актер. Не волнуйтесь, никто не возьмет вашего пальто.
Я думаю,  все  вещи  в  спальне. Ни у  кого в Нью-Йорке нет стольких стенных
шкафов, чтобы убрать туда все пальто во время  вечеринки. Но к чему спешить?
Вы же не уйдете без вашей жены? Я слышал, рабби предложил ей хорошую работу.
Вы курите?"
     "Иногда".
     "Вот, возьмите сигарету. Это успокаивает  нервы". Мистер Пешелес достал
золотой портсигар  и золотую зажигалку. Сигареты были импортные, короче. чем
американские, и с золотым мундштуком. "Итак, еще раз - к чему беспокоиться о
будущем?", -  сказал он.  "Никто не  знает, что будет завтра. Каждый, кто не
берет себе  то, чем  он может завладеть сегодня,  не получает вообще ничего.
Что  стало  из  всех этих  состояний в  Европе? Куча пепла".  Мистер Пешелес
затянулся   и   выпустил   кольца.  Целую  минуту  его  лицо  было   старым,
меланхоличным. Он выглядел так, как будто думал о каком-то своем, одному ему
известном горе, для которого не было утешения.
     "Я пойду взгляну, что там происходит", - сказал он и показал на дверь.


     Герман,  оставшись один, сидел с опущенной головой.  На  книжной  полке
вблизи  кресла  он  увидел  Библию,  наклонился  и вытащил ее.  Он  полистал
страницы и наткнулся  на псалм: "Господи, будь  милосерден; ибо боюсь  я. От
горя изнывают глаза мои, душа моя  и тело мое;  потому что в печали проходит
жизнь  моя и в стенаниях идут годы  мои. Сила моя отнялась  у меня  за грехи
мои, и увяло тело мое. Из-за врагов моих стал я  посмешищем для моих соседей
и ужасом для друзей моих".
     Герман прочитал это. Как получалось, что эти фразы оставались истинными
при  всех условиях,  во  все века,  при любых настроениях,  в  то время  как
светская  литература  со временем теряла свое  значение, вне  зависимости от
того, насколько хорошо была написана?
     Маша ввалилась в комнату; она была явно пьяна. В одной руке она держала
тарелку,  в другой стакан с виски. Ее  лицо  было бледным, но глаза излучали
насмешку. Она неуверенным движением поставила тарелку на подлокотник кресла.
     "Что  ты  тут  делаешь?",  - спросила  она.  "Читаешь Библию? Ты жалкий
святой-самозванец!"
     "Маша, сядь".
     "Откуда ты знаешь, что я хочу сесть? Может, я гораздо охотней легла бы.
А если подумать получше, то я вообще-то хочу сесть к тебе на колени".
     "Нет, Маша, не здесь".
     "Почему  это нет?  Я знаю, что он рабби, но его квартира еще далеко  не
храм. Во время войны и храм не останавливал людей. Затаскивали евреек в храм
и..."
     "Так нацисты делали".
     "А кто были нацисты? Тоже люди. Они хотели того же, чего хочешь ты, Яша
Котик, чего хочет даже рабби. Может, ты бы сделал тоже самое. В Германии они
часто  спали  с  женами  нацистов. Они  покупали  их  за пачку  американских
сигарет, за плитку шоколада. Ты  бы видел, как дочери расы господ ложились в
постель с парнями из гетто и как они тискали и целовали их. На некоторых они
даже женились. Почему же ты так много значения  придаешь слову  "нацист"? Мы
все нацисты. Вся человеческая  раса!  Ты  не только нацист,  но еще  и трус,
боящийся собственной тени".
     Маша  попыталась  рассмеяться, но  тут  же  снова стала  серьезной.  "Я
слишком   много  выпила.   Там   стояла   бутылка  виски,  и  я  все   время
прикладывалась. Иди  сюда,  поешь,  если не хочешь  умереть  с голода". Маша
упала  в  кресло. Она достала  из сумочки  пачку  сигарет, но не могла найти
спичек. "Что ты так на меня смотришь? Я не буду спать с рабби".
     "Что было у тебя с Яшей Котиком?"
     "Мои вши спали с его вшами. Кто Тамара? Скажи мне, наконец?"
     "Моя ясна жива. Я уже пробовал объяснить тебе это".
     "Это правда или ты опять меня морочишь?"
     "Это правда".
     "Но они же ее застрелили".
     "Она жива".
     "Дети тоже?"
     "Нет, дети нет".
     "Слушай, этот кошмар чересчур даже для Маши. Твоя краля знает о ней?"
     "Она навестила нас".
     "Все  это  мне  безразлично. Когда я приехала в Америку, то думала, что
выберусь  из всей этой  грязи,  но только теперь, как видно,  я  очутилась в
самом глубоком дерьме. Это, наверное, последний раз, когда я говорю с тобой,
и я хочу  сказать тебе, что ты самый вредный врун, какого я только встречала
в своем жизни. И поверь мне - мне перебегали путь множество крыс. Где торчит
твоя воскресшая жена?  Я  с удовольствием познакомилась бы с ней, по крайней
мере посмотрела бы на нее".
     "Она живет в меблированных комнатах".
     "Дай мне адрес и телефон".
     "К чему? Ну хорошо, я дам тебе. Но у меня нет с собой записной книжки".
     "Когда ты услышишь, что я умерла, не приходи на мои похороны".


     Когда Герман вышел из дома и почувствовал, какой кошмарный стоит мороз,
что-то в нем начало смеяться  - это  был  смех, который иногда снисходит  на
человека в момент величайшей катастрофы. Режущий ветер  свистя и воя налетал
с Гудзона. В несколько  секунд Герман промерз до костей.  Был час  ночи. Сил
для долгой поездки на Кони Айленд у него не было. Он прижался к двери дома и
боялся сделать шаг. Если б у него было достаточно денег, чтобы снять номер в
отеле. Но в его кармане было меньше трех долларов, а за три доллара нигде не
снять комнаты,  за  исключением, может быть,  Бауэри. Мог ли он  вернуться и
занять у рабби  немного  денег? Наверху наверняка были гости с автомобилями,
которые, безусловно, отвезут Машу домой. "Нет, лучше я умру!", - пробормотан
он. Он двинулся в сторону Бродвея.
     Тут ветер был не такой сильный. Мороз на Бродвее не кусался. И освещена
улица была лучше, чем  Вест-Энд Авеню. Снег перестал, только иногда одинокая
снежинка палила с  неба или  с крыши. Герман увидел  кафетерий.  Он  побежал
через улицу и чуть не попал под такси. Водитель  обругал его. Герман покачал
головой и сделал извиняющийся жест.
     Едва дыша и окоченев от  холода вошел он в кафетерий. Здесь, на свету и
в  тепле, как  раз накрывали столы к завтраку.  Звенела посуда.  Люди читали
утренние газеты,  ели французские  гренки с  сиропом,  овсянку  со сливками,
кукурузные  хлопья  с  молоком,  вафли  и  колбаски.  От  запаха еды  Герман
почувствовал слабость. Он  нашел стол  у стены и повесил шляпу и  пальто. Он
понял, что не  взял талон  с номером,  и  пошел кассирше, чтобы объяснить ей
это.
     "Да, я видела, как вы вошли",  - сказала кассирша. "Сразу видно, как вы
окоченели".
     У стойки он заказал овсяную  кашу, яйца,  рожок и кофе. Вся еда  стоила
пятьдесят пять центов. Когда  он нес поднос к  своему столу, у  него дрожали
колени, и он едва выдерживал  тяжесть подноса, не сгибаясь. Но едва он начал
есть, как его жизненная сила  вернулась к нему. Аромат кофе кружил голову. У
него было  теперь лишь одно желание - чтобы кафетерий оставался открытым всю
ночь.
     К столу подошел  пуэрториканец  - уборщик посуды. Герман спросил, когда
закрывается кафетерий, и мужчина ответил: "В два".
     Меньше  чем  через  час он снова будет стоять под снегом на  морозе. Он
должен выработать план,  прийти  к решению. Напротив  него  была  телефонная
будка. Может быть, Тамара еще не спит. Сейчас она была единственный человек,
с которым он не находился в состоянии войны.
     Он вошел в телефонную будку, сунул  в аппарат монетку  и набрал Тамарин
номер. Ему  ответила  соседка, она пошла за Тамарой. Не прошло и минуты, как
он услышал ее голос.
     "Надеюсь, я тебя не разбудил. Это я, Герман".
     "Да, Герман".
     "Ты спала?".
     "Нет, я читала газету".
     "Тамара, я в кафетерии на  Бродвее. В два они закрываются. Я  не  знаю,
куда мне пойти".
     Тамара помедлила мгновенье. "А где же твои жены?"
     "Они обе больше не разговаривают со мной".
     "А что ты делаешь в это время на Бродвее?"
     "Я был у рабби на вечеринке".
     "Я  понимаю.  Ты хочешь прийти? Тут жутко холодно. Я натянула  на  ноги
рукава  свитера.  Ветер  продувает дом так,  как  будто в окнах  нет стекла.
Почему  ты поссорился  со своими женами? Но в  чем дело, почему ты  сразу не
идешь сюда?  Я завтра так и так собиралась  позвонить тебе. Мне надо кое-что
обсудить с тобой. Единственная проблема  - парадное заперто.  Звони хоть два
часа, дворник  все  равно не откроет. Когда  ты придешь? Я спущусь  и открою
сама".
     "Тамара, мне стыдно так обременять тебя. Н о мне  просто-напросто негде
спать, а на отель у меня нет денег".
     "Теперь, когда она беременна, она пошла на тебя войной?"
     "Ей прожужжали все уши. Я не хочу винить тебя, но зачем ты рассказала о
нас Пешелесу?"
     Тамара вздохнула. "Он  пришел  в  больницу я  пробуравил  меня  тысячью
вопросов. Я  до  сих пор  не знаю, как  он меня  отыскал.  Он уселся на  мою
кровать и устроил мне допрос, как адвокат. Потом он в придачу ко всему решил
выдать меня замуж. Это было сразу после операции. Что это за человек такой?"
     "Я влип в такую грязь,  что  теперь  все безнадежно", - сказал  Герман.
"Лучше, я думаю, я вернусь на Кони Айленд".
     "В  это время? У тебя на дорогу уйдет вся ночь. Нет, Герман, приходи ко
мне. Я не могу заснуть и все равно не сплю всю ночь".
     Тамара хотела сказать  что-то еще, но аппарат потребовал вторую монету,
которой у Германа не было, и он успел сказать  только, что приедет к ней как
можно скорее, и повесил  трубку.  Он покинул кафетерий и  пошел  на  станцию
метро на Семьдесят Девятой улице. Пустой Бродвей расстилался перед ним. Ярко
сиявшие фонари создавали настроение  зимнего праздника, таинственного, как в
сказке. Герман спустился на станцию и ждал поезда. Кроме него на перроне был
только  один негр. Несмотря  на  мороз, негр  был без пальто. Герман прождал
пятнадцать  минут,  но не  появилось  ни человека,  ни поезда.  Фонари сияли
пронзительно. Снег, мелкий, как мука, сыпался сквозь решетку в потолке.
     Он жалел  теперь,  что позвонил Тамаре. Наверное, было умнее поехать на
Кони Айленд.  По крайней мере, он несколько часов поспал бы в  тепле -  если
предположить, что Ядвига  оставила  бы  его в покое.  Он  понял,  что Тамаре
придется  одеться и  ждать  его  внизу в  холодном вестибюле,  иначе она  не
услышит звонка.
     Рельсы  задрожали,  и  с  шумом подошел поезд. В  вагоне  сидело  всего
несколько человек - пьяный, который бормотал и корчил рожи; человек с метлой
и ящиком с сигнальными лампами,  которыми пользуются путевые рабочие; другой
рабочий, у  которого была буханка хлеба и деревянная  планка. Вокруг ботинок
мужчин образовались черные лужи, их носы были красными и блестели от холода,
их  ногти  потрескались  и  были  грязными.  В  воздухе витало  возбуждение,
типичное  для людей, превративших ночь в день. Герману казалось,  что стены,
лампы,  стекла  окон,  рекламные  плакаты  страдают  от  холода   и  шума  и
нездорового  освещения.  Поезд  все время  свистел и выл сиреной, как  будто
машинист потерял управление и проехал на красный свет и заметил свою ошибку.
Выйдя на Таймс-сквер,  Герман  проделал неблизкий  путь  до  поезда местного
назначения, который шел до станции "Центральная".
     Поезда  до  Восемнадцатой улицы  Герману  опять пришлось  ждать  долго.
Другие  люди  на  перроне,  казалось,  были в  той  же ситуации,  что  и он:
оторванные  от семей,  бесцельно бродящие мужчины, которых общество не могло
ассимилировать, но не могло  и изгнать; их лица  выражали несостоятельность,
сожаление и вину.  Ни один из этих  мужчин не  был приятно выбрит  или одет.
Герман   рассматривал  их,  но  они   игнорировали  его  и  друг  друга.  На
Восемнадцатой улице он  сошел с поезда  и прошел квартал до Тамариного дома.
Здания контор были  темными,  заброшенными.  Не  верилось, что еще несколько
часов  назад  здесь спешили  по  своим делам толпы  людей. Беззвездное  небо
мрачно  светилось  над  крышами.  Герман  осторожно поднялся  по  нескольким
обледенелым ступенькам  к стеклянной двери дома,  в котором жила  Тамара. Он
увидел Тамару в  слабом свете единственной лампочки. Она ждала его в пальто,
из   под  которого  выглядывала  ночная  рубашка.  Ее  лицо  было  серым  от
бессонницы, волосы  не причесаны.  Она  молча открыла ему  дверь, и  они  на
усталых ногах потащились вверх по лестнице; лифт не работал.
     "Сколько ты уже ждешь?", - спросил Герман.
     "Это все равно. Я привыкла ждать".
     Ему казалось непостижимым, что это его жена, та самая Тамара, с которой
он  познакомился двадцать  пять  лот  назад  на лекции,  где  дискутировался
следующий вопрос:  "Способна  ли  Палестина  разрешить проблемы евреев?"  На
третьем этаже Тамара остановилась ненадолго и сказала: "О, мои ноги!"
     Он тоже чувствовал мускулы на икрах.
     Тамара перевела дух и спросила: "Она уже нашла больницу?"
     "Ядвига? Все это взяли в свои руки соседки".
     "Но это ведь, в конце концов, твой ребенок".
     Он хотел сказать: "Ну и что?", но промолчал.


     Герман  проспал  час  и  проснулся. Он не  раздевался, а  в  постели  в
пиджаке,  брюках,  рубашку  и носках. Тамара снова натянула  на ноги  рукава
свитере. На кровать,  поверх покрывала, она бросила  свою поношенную  шубу и
пальто Германа.
     Она сказала: "Время моих  страданий продолжается  по воле Божьей.  Я  в
самой середке этого времени. Более или менее, но это та же самая борьба, что
была в Джамбуле. Ты не поверишь  мне, Герман, но это почему-то утешает меня.
Я не хочу забывать, через что мы прошли. Если в  комнате тепло, мне кажется,
что  я предаю всех  евреев в Европе. Мой дядя  считает,  что евреи отныне  и
навсегда должны надеть траур. Весь народ должен усесться на низкие скамеечки
и читать в книге Иова".
     "Без веры скорбеть невозможно".
     "Уже одно это достаточное основание для скорби".
     "Ты сказала по телефону, что собиралась мне позвонить. Зачем?"
     Тамара задумалась.  "О, я не знаю, как  мне начать. Герман,  я  не могу
лгать так долго, как ты. Мои  тетя и дядя потребовали, чтобы я рассказала им
о нас с тобой. Если я рассказала правду такому ничего не значащему человеку,
как  Пешелес,   то  как  я  могла   скрывать   факты   перед   единственными
родственниками, которые остались у  меня на свете? Я не хотела жаловаться на
тебя, Герман, во всем  этом  есть и моя вина, но у меня такое чувство, что я
должна рассказать им. Я думала, что их хватит удар, когда я скажу им, что ты
женат на нееврейке. Но дядя только вздохнул  и сказала: "Человека оперируют,
а  потом к нему приходят боли".Кто знает это лучше меня?  Боли пришли только
наутро после  операции. Он,  конечно, хочет, чтобы  мы  развелись. У него не
один, а десять кандидатов в женихи - образованные мужчины, прекрасные евреи,
все они беженцы, потерявшие в Европе жен. Что я должна была ответить на это?
Я  также хочу  замуж, как  ты танцевать  на крыше. Но дядя и тетя, они  оба,
настояли на  том, что или ты разводишься с Ядвигой и  возвращаешься  ко мне,
или  я  развожусь  с  тобой. Со  своей  точки  зрения  они  правы. Моя мать,
благослови Господь  ее  память, однажды  рассказала мне историю  об  умерших
людях,  которые  не знают, что они  умерли.  Они едят, пьют и даже женятся и
выходят замуж. Знаешь,  уж коли мы когда-то жили вместе и у нас были дети, а
теперь мы блуждаем в мире безумия, то зачем нам разводиться?"
     "Тамара, труп тоже можно посадить в тюрьму".
     "Никто не  посадит тебя в  тюрьму. И вообще чего ты так боишься тюрьмы?
Там тебе, может быть, будет много лучше, чем теперь".
     "Я  не хочу, чтобы меня выслали.  Я  не хочу,  чтобы меня  похоронили в
Польше".
     "Кто на тебя донесет? Твоя любовница?"
     "Возможно, Пешелес".
     "Зачем ему это делать? И какие у него есть доказательства? Ты ни на ком
не женился в Америке".
     "У меня с Машей еврейский брачный контракт".
     "И что она может иметь с этого? Мой тебе совет, возвращайся к  Ядвиге и
помирись с ней".
     "Это и есть то, что ты хотела рассказать мне? Я не могу больше работать
на рабби, это теперь без вопросов. Я задолжал квартплату.  У меня не  хватит
денег даже на то, чтобы прожить завтрашний день".
     "Герман, я хочу кое-что сказать тебе, но не сердись на меня".
     "Что?"
     "Герман, люди вроде  тебя неспособны принимать решения,  касающиеся  их
самих. Я  в этом смысле  тоже не  особенно  хороша,  но  иногда легче решать
проблемы других, чем собственные. Здесь в Америке у некоторых людей есть то,
что  называется  "менеджер".  Разреши мне  быть  твоим  менеджером.  Отдайся
полностью в мои руки.  Веди себя так, как будто ты в концентрационном лагере
и  должен делать  все,  что  тебя  говорят. Я говорю тебе, что  делать, и ты
делаешь.  Я и работу для  тебя найду. В твоем состоянии ты неспособен помочь
себе сам".
     "Почему ты хочешь это сделать? И как?"
     "Это не  твое  дело. Кое-что  я уж сделаю.  Я  позабочусь о  всех троих
потребностях, а  ты должен быть готов  делать все, что я от  тебя  потребую.
Если я скажу тебе, иди на  улицу и рой ямы, ты должен  идти на улицу и  рыть
ямы".
     "А что будет, если они посадят меня в тюрьму?"
     "Тогда я буду носить тебе передачи".
     "Тамара,  ты хочешь этого только затем,  чтобы  всучить  мне  несколько
твоих долларов".
     "Нет, Герман. Никакого ущерби ты мне не причинишь. Завтра мы начнем.  Я
возьму  в свои руки все твои дела. Я  знаю, я новичок  в  этой стране, но  я
привыкла жить на чужбине. Я  вижу, что  все  это  чересчур для тебя, что  ты
скоро рухнешь под этой тяжестью".
     Герман молчал. Потом он сказал: "Ты ангел?"
     "Может быть. Кто знает, кто такие ангелы?"
     "Я  говорил себе, что это сумасшествие  -  звонить  тебе так поздно, но
что-то  подталкивало меня позвонить. Да, я отдам себя  в твои руки.  У  меня
больше нет сил..."
     "Раздевайся. Ты испортишь себе костюм".
     Герман вылез из постели, снял пиджак, брюки и галстук и  остался только
в нижнем белье и носках. В темноте он положил свои вещи на стул. Раздеваясь,
он  слышал,  как  в батарее шипит  пар.  Он снова  лег  в постель,  и Тамара
придвинулась немного ближе и положила руку ему на ребра. Герман задремал, но
время от  времени снова открывал  глаза. Тьма медленно  светлела.  Он слышал
шорохи, шаги, слушал, как внизу в вестибюле открывалась и закрывалась дверь.
Жильцы, должно быть, все были люди, рано уходившие на работу. Даже для того,
чтобы жить  в этой  жалкой  халупе, надо было зарабатывать.  Через некоторое
время  Герман  снова заснул.  Когда  он проснулся, Тамара  уже  оделась. Она
сказала ему,  что искупалась в ванной, в  коридоре. Она испытующа посмотрела
на него, и ее лицо приняло решительное выражение.
     "Ты еще помнишь наш уговор? Иди умывайся. Вот полотенце".
     Он повесил свое пальто на плечики и  вышел  в  коридор.  Все  утро люди
ждали, пока освободится ванная, но  теперь дверь была открыта.  Герман нашел
кусок  мыла,  забытый  кем-то,  и  стал  мыться над умывальником. Вода  была
тепловатой.  "Откуда в  ней  ее  доброта?",  -  спросил  себя  Герман. В его
воспоминаниях Тамара была упрямая и ревнивая. А теперь, несмотря на  то, что
он променял ее на других, она была единственный человек, готовый помочь ему.
Что это значило?
     Он  вернулся  в  комнату  и  оделся.  Тамара  сказала,  что  он  должен
спуститься на лифте на этаж ниже, она не хочет, чтобы люди в доме знали, что
у нее ночевал мужчина;  пусть подождет ее на улице. Он вышел из двери дома и
на секунду ослеп от света дня. Восемнадцатая  улица была полна грузовиков, с
которых  сгружали  коробки  и  ящики.  На  Четвертой Авеню гигантские машины
убирали снег.  Тротуары кишели  пешеходами.  Голуби,  выжившие в  эту  ночь,
рылись  в  снегу;  воробьи  прыгали  вокруг  них.  Тамара повела  Германа  в
кафетерий на Двадцать Третьей  улице. Запахи там были  такие же, как прошлой
ночью  на  Бродвее,  только  тут  они  смешивались  с  запахом  дезинфекции,
поднимавшимся от свеженатертого пола. Тамара даже не  спросила, что он хотел
бы  заказать. Она  усадила  его за  стоя, принесла  апельсиновый сок, рожок,
омлет  и  кофе. Некоторое  время она  смотрела, как он ест, а потом принесла
свой завтрак. Герман  держал чашку кофе между ладонями, но не пил, а грелся.
Его  голова  клонилась  все ниже и ниже.  Женщины  разрушили  его, но они же
выказывали ему  сочувствие. "Я еще  смогу жить без  Маши", - утешил он себя.
"Тамара права - на самом деле нас больше нет в живых".





     Зима  прошла.  Ядвига  ходила с  большим  животом.  Тамара  заказала  в
больнице  место  и  каждый день говорила с  Ядвигой по телефону  по-польски.
Соседки не отходили от нее. Войтысь пел и верещал с раннего утра  до вечера.
Марианна  отложила  маленькое  яйцо.  Хотя Ядвигу предупреждали,  что  ей не
следует  делать много  физической  работы,  она  беспрерывно  что-то мыла  и
протирала. Полы  блестели. Она  купила краску и с помощью соседки,  бывшей в
Европе художницей, заново покрасила стены. В Нью-Джерси, в санатории  рабби,
Маша  и Шифра Пуа праздновали пасху со стариками и увечными. Тамара помогала
Ядвиге подготовиться к празднику.
     Соседкам рассказали, что Тамара - кузина Германа. У них появилась новая
тема, и они опять могли поточить языки, но если мужчина решил жить как изгой
и  нашел женщину,  которая терпит  это, то тут они  мало что могли поделать.
Пожилые  жильцы старались поболтать с Тамарой, расспросить ее о концлагерях,
о  России  и  большевиках. Большинство этих людей  было антикоммунистами, но
среди них был один уличный торговец, который утверждал, что все,  что газеты
пишут о России - неправда. Он обвинял Тамару во лжи. Штрафные лагеря, голод,
черный рынок, чистки - все это  химеры ее  воображения. Каждый раз, когда он
слышал  Тамарины рассказы, он  говорил:  "А  все-таки  я  утверждаю  - слава
Сталину!"
     "Почему же вы тогда не отправитесь к нему?"
     "Они придут сюда". Он жаловался, что его жена, следившая за  тем, чтобы
кухня была строго-кошерной, заставляет  его вечерами по пятницам произносить
благословение над  вином и ходить в  синагогу. Перед  пасхой весь дом пахнул
мацой и борщом, сладким вином, хреном и другими блюдами, завезенными сюда из
Старого Света. Эти запахи смешивались с запахом залива и океана.
     Герман едва мог поверить  в это -  но Тамара нашли для него работу. Реб
Авраам Ниссен  Ярославер и его жена  Шева Хаддас решили поехать в Израиль на
довольно-таки  продолжительный срок. Реб Авраам  Ниссен намекал на  то, что,
возможно, он поселится  там навсегда. Он  скопил несколько тысяч долларов  и
получил деньги от отдела социального страхования. Он хотел быть похороненным
в Иерусалиме на Масляничной горе, а не лежать на нью-йоркском кладбище среди
бритых  евреев. Одно время он хотел продать свой  книжный магазин, но отдать
его за низкую цену, которую ему  предлагали, означало  бы  не уважать книги,
которые он так тщательно собирал. Кроме того,  возможно, он и не останется в
Израиле. Тамара убедила  своего  дядю  отдать  магазин в ее  надежные  руки.
Герман будет помогать ей в работе. Кем бы Герман ни был, но в денежных делах
он честный человек. Тамара будет жить в дядиной квартире и платить за нее.
     Реб Авраам Ниссен  разрешил Герману придти и показал  ему  свой книжный
фонд - все  старые книги. Реб Авраам Ниссен уже давно никак не мог разобрать
их. Запыленные книги  штабелями  лежали на полу, многие рассохлись, у других
порвались переплеты. Где-то у него была опись, но найти ее было  невозможно.
Никогда он не торговался с покупателем: брал столько,  сколько давали. Много
ли надо ему и  Шеве Хаддас?  Квартплата в старом здании  на Ист-Бродвее, где
они жили, была ограничена по закону и не повышалась.
     Старик знал об образе жизни Германа и все время настаивал, чтобы Тамара
развелась с  ним, - но все-таки сумел найти и для него оправдание. Почему он
должен ждать  веры от этих молодых людей, если  его самого  мучили сомнения?
Как  те, кто пережил подобное разрушение, могут верить во Всемогущего  и Его
милосердие?  В  глубине души  реб  Авраам Ниссен  не  испытывал  симпатий  к
ортодоксальным евреям, которые пытались вести себя так,  как будто  в Европе
не было никакого массового уничтожения.
     Эти мысли реб Авраам Ниссен высказал Герману, когда они, перед отъездом
реба  Авраама в  Израиль, имели длинный разговор. Он хотел остаться в Святой
Земле,  чтобы  избавить  себя  от  утомительного  путешествия  по  подземным
пространствам,  которое  придется  предпринять  мертвым,   прежде  чем   они
достигнут  Святой Земли, чтобы восстать там при явлении  Мессии.  Старик  не
стал заключать с  Германом никаких письменных соглашений.  Они договорились,
что Герман может брать себе из выручки столько, сколько ему надо для жизни.
     С тех пор, как Маша приняла место в санатории, у  Германа было чувство,
что  ему больше  нечего  сказать ей;  так оно  и должно  было  случиться. Он
сделался  фаталистом  и на  практике, и в теории. Он  был  готов подчиняться
руководству  высших сил, звались они  судьбой, предопределением или Тамарой.
Единственной  его  проблемой  были  галлюцинации:  в метро он  видел Машу  в
поезде,  стоявшем напротив. Телефон  в магазине звонил,  и он  слышал  Машин
голос. Проходило довольно  много времени, прежде чем  он понимал, что это не
она. Чаще всего звонили молодые американцы, которые спрашивали, могут ли они
продать или  подарить книги, доставшиеся им от их умерших  отцов. Он понятия
не имел, откуда они знают книжный магазин реба  Авраама Ниссена, потому  что
старик никогда не давал объявлений и не делал себе рекламу.
     Для Германа все это было большой загадкой: доверие реба Авраама Ниссена
к  нему;  Тамарина  готовность  помогать  ему; самоотречение,  с  каким  она
заботилась о Ядвиге. С той ночи в бунгало Тамара больше не хотела физической
близости с ним. Ее отношение к нему было чисто платоническим.
     Скрытая  доселе  деловая хватка проснулась в Тамаре. С  помощью Германа
она  составила каталог, установила  цены  и  отдала  развалившиеся  книги  в
переплет.  Перед  Пасхой  Тамара сделала  запас Хаггады,  салфеток для мацы,
ермолок во всех стилях  и всех расцветок, даже свечей и тарелок. Она утопала
в платках для молитвы, в ремнях для  молитвы,  в молитвенниках, напечатанных
на  двух языках, на английском и  на иврите,  и  в текстах, которые  изучают
мальчики к бар-мицве.
     Ложь  о  торговле  книгами, которую так  часто  повторял Герман,  стала
правдой. Однажды утром он взял Ядвигу с собой,  чтобы показать  ей  магазин.
Потом Тамара  проводила  ее домой, потому  что Ядвига  боялась одна ездить в
метро, особенно теперь, в последние месяцы беременности.
     Как странно было сидеть  вместе с Тамарой  и Ядвигой за  предпасхальной
трапезой и  декламировать  Хаггаду. Они  настояли  на  том,  чтобы он  надел
ермолку  и совершил  всю  церемонию -  благословил  вино,  отведал блюдо  из
петрушки, тертых яблок, с орехами и с корицей,  а также яиц и  соленой воды.
Тамара  задал четыре ритуальных вопроса.  Для него, а возможно и для Тамары,
это была только игра, ностальгическая игра. Но что,  в конце концов, не было
игрой?  Он  ни в  чем не мог  найти ничего  "реального"  -  о так называемых
"точных науках" и говорить нечего.
     В личной философии Германа выживание всегда основывалось на  обмане. От
микроба  до человека, из поколения в поколение, жизнь побеждала потому,  что
умела прокрадываться мимо ревнивых, разрушительных сил. Как контрабандисты в
Живкове во время первой  мировой  войны  набивали  сапоги и рубашки табаком,
прятали  всевозможный контрабандный  товар на  теле, крались через  границу,
нарушали законы  и  подкупали  чиновников -  точно также мухлевала  частичка
протоплазмы, и точно  также каждая  каждое  ее скопление  прокладывало  свой
кружной путь  сквозь  эпохи. Так было, когда первые бактерии появились в иле
на краю океана, и  так  будет, когда  солнце превратится в  шлак и последнее
живое существо на  Земле замерзнет и закончит  свою  жизнь  в последнею акте
биологической драмы. Звери смиряются  с ненадежностью бытия и необходимостью
бежать  и скрываться;  лишь  человек  ищет  безопасность  -  и  в результате
получает  вместо  безопасности собственную гибель.  Еврею  всегда  удавалось
проскальзывать  между  преступлением  и  безумием.  Он тайком  вил гнезда  в
Ханаане и  Египте. Авраам  выдал  Сарру  за свою сестру. Все две тысячи  лет
изгнания,  начиная с Александрии,  Вавилона  и  Рима и кончая гетто Варшавы,
Лодзи  и  Вильны,   были  одной   большой  контрабандой.  Библия,  Талмуд  и
комментарии  к ним предписывали евреям одну  стратегию: беги от зла, прячься
от опасностей, избегай меряться силами, как можно дальше держись от недобрых
сил  Вселенной.  Еврей   никогда  не  смотрел  с  презрением  на  дезертира,
заползавшего в подвал или на чердак, в то  время как снаружи армии сражались
друг с другом.
     Герман,  современный  еврей,  еще  на  шаг  расширил  этот принцип:  он
отказывался даже от силы, которую давала вера в Тору. Он обманывал не только
Авимелеха, но  и Сарру  и  Агарь. Герман  не заключал  с  Богом  союза  и не
пользовался  Его  услугами.  Он  не  хотел,  чтобы  семя его стало столь  же
многочисленным, как песок морской.
     Вся его  жизнь была  игрой  в прятки -  проповеди, которые он писал для
рабби Ламперта, книги, которые он продавал  раввинам и мальчикам из  ешив, а
также то, что он согласился  с  переходом Ядвиги в иудаизм и принял Тамарину
дружбу.
     Герман читал из Хаггады  и зевал. Он поднял свой бокал и пролил  десять
капель, чтобы  обозначить десять мук, посланных на фараона. Тамара похвалила
Ядвигины фрикадельки.  Рыба  из  Гудзона  или какого-нибудь  озера заплатила
своей  жизнью за  то,  что Герман, Тамара и  Ядвига вспомнили  об  исходе из
Египта. Курица положила свою голову, чтобы напомнить им о пасхальной жертве.
     В  Германии   и  даже  в   Америке  создавались  неонацистские  партии.
Коммунисты во имя Ленина  и Сталина пытали стариков-учителей,  а  в Китае  и
Корее  во  имя  "культурной"  революции  уничтожали  целые деревни.  Убийцы,
игравшие  детскими черепами, тянули  пиво  из  высоких бокалов в  мюнхенских
пивных и пели  в церквах благочестивые  гимны.  В Москве  ликвидировали всех
еврейских писателей.  И все-таки  еврейские коммунисты  прославляли убийц  и
поносили вчерашних вождей. Истина? Не  в этих джунглях,  не на этой глиняной
сковородке, стоящей на раскаленной лаве. Бог? Чей Бог? Евреев? Фараона?
     Оба,  Герман  и  Ядвига,  просили  Тамару  остаться  на  ночь,  но  она
непременно хотела домой. Она обещала придти завтра и помочь приготовиться ко
второму седеру. Она и Ядвига помыли посуду. Тамара пожелала Ядвиге и Герману
счастливого праздника и отправилась домой.
     Герман пошел в спальню и лег на кровать. Он не  хотел думать о Маше, но
мысли его снова и снова возвращались к ней. Что она теперь делает? Думает ли
иногда о нем?
     Зазвонил телефон,  он вскочил и схватил  трубку. Он  надеялся,  что это
Маша,  и одновременно боялся, что ей все происходящее могло видеться не так,
как ему. У него сдавило горло, и он едва вытолкнув в телефон:"Алло?"
     Никто не ответил.
     "Алло! Алло! Алло!"
     Позвонить  и  не сказать  ни  слова - это был старый Машин  трюк. Может
быть, она просто хотела послушать его голос.
     "Не будь идиотом, скажи что-нибудь!", - сказал он.
     По-прежнему никакого ответа.
     "Ты поставила точку, не я", - услышал он свой голос.
     Никаких  возражений.  Он  выждал  немного и сказал: "Несчастней, чем  я
сейчас, ты меня сделать не можешь".


     Прошли недели.  Герман уснул, и ему снилась Маша. Зазвонил телефон,  он
отбросил  одеяло  и  выпрыгнул  из  кровати. Ядвига  продолжала  храпеть. Он
побежал  в  коридор  и  в  темноте стукнулся  коленам.  Он  поднял  трубку и
закричал: "Алло!", но никто не отвечал.
     "Если ты не отвечаешь, я кладу трубку", - сказал он.
     "Подожди!"  Это  был Машин голос. Он  звучал приглушенно,  она  глотала
слова.  Через  некоторое время ее речь стала  более  отчетливой.  "Я на Кони
Айленд", - сказала она.
     "Что ты делаешь на Кони Айденд? Где ты?"
     "В  Манхеттен Бич Отель. Я весь вечер пыталась дозвониться до тебя. Где
ты был? Я хотела позвонить попозже, но заснула".
     "Что ты делаешь в Манхеттен Бич Отель? Ты одна?"
     "Да, я одна. Я вернулась к тебе".
     "Где твоя мать?"
     "В санатории в Нью-Джерси".
     "Я не понимаю".
     "Я договорилась, что она  останется там.  Рабби  хочет  помогать ей или
что-то в этом роде. Я ему все рассказала - что я не могу жить без тебя и что
моя мать единственное препятствие. Он пытался отговорить меня, но логика тут
не поможет".
     "Ты знаешь, что Ядвига скоро родит".
     "О  ней  он  тоже   позаботится.   Он  потрясающий   человек,  пусть  и
ненормальный. У него в одном ногте больше сердца,  чем у  тебя в груди. Если
бы я только могла любить его! Но я не могу.  Едва он дотрагивается  до меня,
как мне тут же делается  дурно от  отвращения. Он сам  поговорит с тобой. Он
хочет, чтобы  ты  доделал  работу,  которую начал для него.  Он любит меня и
развелся  бы со своей  женой, если бы я  согласилась  выйти за  него,  но он
понимает мои чувства. Никогда не подумала бы, что он окажется таким душевным
человеком".
     Герман помолчал, прежде чем сказать что-то.
     "Все это ты могла бы рассказать мне из Нью-Джерси",- сказал он с дрожью
в голосе.
     "Если я тебе не нужна, то я навязываться не буду. Клянусь тебе, если ты
сейчас откажешься  от  меня,  я больше  тебя  никогда  не  увижу. Все  проще
простого. Я хочу знать раз и навсегда: да иди нет?"
     "Ты отказалась от места?"
     "Я от всего отказалась. Я упаковала чемодан и вернулась к тебе".
     "Что с вашей квартирой? От нее ты тоже отказалась?"
     "Мы будем жить  по-другому. Я  не хочу больше оставаться  в  Нью-Йорке.
Рабби Ламперт дал мне  превосходное рекомендательное письмо, с ним я повсюду
найду работу. Люди в санатории с ума сходили по мне. Я буквально  возвращала
людей к жизни.  У рабби есть санаторий во Флориде, и если я  захочу работать
там, то могу хоть сегодня  приниматься за дело за сотню в неделю.  Если тебе
не нравится Флорида, у него есть еще  санаторий в Калифорнии. Ты тоже можешь
работать на наго. Он добрый, как ангел".
     "Я не могу ее сейчас бросить. Каждый день могут начаться схватки".
     "А когда  ребенок  родится,  ты  найдешь другие  причины.  Мое  решение
твердое. Завтра я улетаю в Калифорнию, и ты больше никогда не  услышишь  обо
мне. В этом я тебе клянусь прахом моего отца".
     "Но подожди же!"
     "Чего? Новых отговорок? Я  даю тебе час времени,  чтобы собрать  вещи и
приехать  сюда.  Рабби  Ламперт  позаботится   о  больничных  счетах   твоей
крестьянки и обо  всем остальное  тоже. Он председатель какого-то родильного
дома - название у меня сейчас  вылетело  из головы. Я ничего не  скрывала от
него. Он был шокирован, но он  понимает. Он, возможно, вульгарен, но он  все
равно святой. Или ты подыскал себе новую любовь?"
     "Новую любовь я себе не подыскал, но книжный магазин у меня есть".
     "Что? У тебя есть магазин?"
     Герман кратко рассказал ей всю историю.
     "Ты вернулся к своей Тамаре?"
     "Нет, ничего подобного. Но она тоже ангел".
     "Познакомь ее с рабби. Может  быть, два ангела  произведут нового бога.
Мы с тобой в любом случаи черти и причиняем друг другу одну только боль".
     "Я не могу сейчас, посреди ночи, начать собирать вещи".
     "Тебе  ничего  не  надо собирать.  Что  там у тебя есть?  Рабби кое-что
одолжил мне или  заплатил аванс - в зависимости  от того, что я решу делать.
Оставь все, как этот раб в Библии".
     "Какой раб? Это убьет ее".
     "Она крепкая крестьянка. Она найдет кого-нибудь  еще и будет счастлива.
Она может отказаться от ребенка, и его усыновят. Рабби связан с учреждением,
которое занимается этим. У него повсюду связи. Если хочешь, заведем ребенка,
но  хватит  болтать. Уж если Авраам  смог  пожертвовать Исааком,  ты  можешь
пожертвовать Исавом.  Возможно, потом мы  возьмем ребенка себе.  Каков  твой
ответ?"
     "Что ты хочешь, чтобы я сделал?"
     "Одевайся и приезжай. Такие вещи происходят каждый день".
     "Я боюсь Бога".
     "Если боишься, оставайся с ней. Спокойной ночи навсегда!"
     "Подожди, Маша, подожди!"
     "Да или нет?"
     "Да".
     "Вот номер моей комнаты".
     Герман положил трубку. Он  напряженно прислушался.  Ядвига  по-прежнему
храпела. Он стоял  у телефона. Он  не осознавал,  как тосковал  по  Маше. Он
стоял в  темноте с безмолвной покорностью человека, потерявшего волю. Только
через некоторое время он снова смог действовать. Он вспомнил, что  где-то  в
ящике  стола у него есть фонарик.  Он  нашел  его  и направил луч  света  на
телефон,  так,  чтобы видеть номерной  диск.  Он  должен  был  поговорить  с
Тамарой. Он набрал номер Авраама Ниссена  Ярославер. Он ждал несколько минут
прежде чем услыхал сонный Тамарин голос.
     "Тамара, извини меня" - сказал он."Это Герман".
     "Да, Герман. Что случилось?"
     "Я ухожу от Ядвиги. Я уезжаю с Машей".
     Некоторое время  Тамара молчала.  "Ты понимаешь,  что  ты делаешь?",  -
спросила она наконец.
     "Понимаю и делаю".
     "Женщина, которая требует такую жертву, не заслуживает ее. Я никогда бы
не подумала, что ты настолько можешь потерять голову".
     "Но это факт".
     "А что с магазином?"
     "Все в  твоих  руках. Рабби, на  которого  я работал,  хочет что-нибудь
сделать для Ядвиги. Я дам тебе его адрес и номер телефона. Позвони ему".
     "Подожди, я возьму чем записать".
     Пока он держал трубку и ждал, стало тихо. Ядвига перестала храпеть.
     "Сколько сейчас времени?", - подумал Герман. Обычно он точно чувствовал
время. Он  мог сказать,  который час, с точностью до  минуты; но  сейчас эта
способность  исчезла в  нем. Он молил Бога, перед которым был  грешен, чтобы
Ядвига не проснулась. Тамара вернулась к телефону. "Говори номер".
     Герман назвал ей фамилию рабби Ламперта и номер телефона.
     "Ты не мог бы по крайней мере подождать, пока она родит?"
     "Я не могу ждать".
     "Герман, у тебя ключи от магазина.  Ты не мог бы отпереть рано утром? Я
в десять буду там".
     "Хорошо, я приеду к десяти".
     "Ну, эту кашу ты заварил сам, и сям будешь  ее расхлебывать", - сказала
Тамара и положила трубку.
     Он стоял в темноте и прислушивался к своему  внутреннему  голосу. Потом
он пошел в  кухню  взглянуть  на  часы. Он был потрясен, увидев, что  сейчас
только четверть второго.  Он спал не  больше часа, хотя ему казалось, что он
проспал всю ночь. Он огляделся, ища чемодан, в который хотел упаковать белье
и рубашку. Он осторожно выдвинул ящик и взял несколько рубашек, нижнее белье
и пижаму. Он чувствовал, что Ядвига  не спит, а только делает вид, что свит.
Кто знает? Возможно ли, что она хочет  избавиться от него? Может, ей все это
надоело?  А может, она выжидает, чтобы в последний  момент устроить скандал.
Запихивая вещи в чемодан,  он  подумал о  рукописи для  рабби? Где  она?  Он
услышал, как Ядвига встает.
     "Что случилось?", - закричала она.
     "Мне надо кой-куда сходить".
     "Куда еще?  Ах,  это  все  равно".  Ядвига снова легла.  Он слышал, как
застонала кровать.
     Он одевался в  темноте, потея, хотя ему было холодно. Мелочь посыпалась
у него из карманов брюк. Он все время налетал на мебель.
     Телефон зазвонил, и  он побежал к  нему. Это снова была Маша. "Ты идешь
или ты не идешь?"
     "Я иду. Ты же на оставляешь мне выбора".


     Герман  боялся, что Ядвига передумает и попытается силой задержать его,
но  она  лежала спокойно.  Все время, что он собирался, она не спала. Почему
она молчала? Впервые за все время, что он знал ее ,она вела себя не так, как
он ожидал. Казалось, она участвует в заговоре против него, знает что-то, что
от  него сокрыто. Или она дошла до последней  стадии  отчаяния? Эта  загадка
вселяла  в  него  неуверенность. Не исключено, что  в последнюю  минуту  она
набросится на  него  с ножом.  Прежде чем  покинуть  квартиру,  он прошел  в
спальню и сказал: "Ядвига, я ухожу".
     Она не ответила.
     Он  хотел  без шума  закрыть дверь,  но она захлопнулась с грохотом. Он
тихо  пошел  вниз  по лестнице, стараясь не  разбудить соседей.  Он  пересек
Мермейд-авеню и зашагал вниз до  Серф-авеню. Каким тихим и темным  был  Кони
Айленд  ранним  утром!  Увеселительные  заведения   были  закрыты  и  фонари
потушены. Улица тянулась перед ним пустая, как загородная  дорога. Он слышал
шум  волн за полосой пляжа. Пахло рыбой и иными морскими созданиями. На небе
Герман видел несколько звезд. Он заметил такси и остановил его.
     Все, что у  него было  -  это десять долларов. Он опустил стекло, чтобы
выпустить  сигаретный  дым.  В кабину  ворвался ветер, но лоб  его оставался
влажным. Он глубоко вздохнул. Не смотря на ночную прохладу, день обещал быть
теплым. Он внезапно понял, что так должен чувствовать  себя убийца по пути к
своей жертве. "Она мой враг! Мой враг!", - бормотал  он, имея в виду Машу. У
него было тревожное ощущение того,  что все это он уже переживал однажды. Но
когда? Или это снилось ему? Ему хотелось пить; или это он хотел Машу?
     Такси  остановилось  у  отеля.  Герман  боялся,  что  шофер  не  сможет
разменять  десять долларов, но он  молча отсчитал сдачу. В холле отеля  было
тихо.  Ночной  портье  дремал за стойкой перед ящичком с ключами. Герман был
уверен, что человек  у  лифта  спросит  его, куда  он  направляется в  столь
поздний час,  но  тот  без  единого слова  отвез его  на нужный этаж. Герман
быстро нашел номер. Он постучал, и Маша сразу открыла. Она била в халате и в
тапочках.  В  комнату падал свет от уличных фонарей, другого  света не было.
Они бросились друг другу в объятья и переплелись без слов, в жутком молчании
прижимаясь  друг к другу.  Солнце  взошло, а Герман едва  заметил это.  Маша
высвободилась из его рук и встала, чтобы опустить жалюзи.
     Они заснули, так и не поговорив.  Он  спал крепко  и проснулся, оттого,
что снова хотел Машу  и испытывал страх, оставшийся в  нем  от забытого  уже
сна.  Все,  о чем  он  мог  вспомнить, было  -  беспорядок, крики и какие-то
насмешки.  Но вскоре и это  спутанное воспоминание  поблекло.  Маша  открыла
глаза. "Сколько времени?", - спросила она и снова заснула.
     Он разбудил ее, чтобы  объяснить ей,  что в  десять  он  должен быть  в
книжном магазине. Они  пошли в ванную, чтобы помыть  друг друга. Маша начала
говорить.  "Первым  делом нам  надо  в  мою  квартиру, я  должна  взять  там
кое-какие вещим и запереть дверь. Моя мама туда никогда больше не вернется".
     "Это может затянуться на несколько дней".
     "Нет, всего несколько часов. Здесь мы больше оставаться не можем".
     Хотя он только  что насытился  ее телом,  он никак  не мог понять,  как
выдержав такую долгую разлуку с ней. Она несколько пополнела за эти  надели;
и помолодела.
     "Она устроила сцену, твоя крестьянка?"
     "Нет, не сказала ни слова".
     Они быстро оделись,  и Маша  заплатила  за номер.  Они пошли к  станции
метро на Шипхедс-бей. Залив был залит солнечным светом и полон лодок, многие
из которых, на рассвете уйдя в открытое море, возвращались теперь. Рыба, еще
несколько  часов назад плававшая  в воде, лежала на палубах с остекленевшими
глазами,  разорванными ртами  и  заляпанной кровью  чешуей. Рыбаки,  богатые
спортсмены-удильщики, взвешивали рыб и хвастались уловом. Всякий  раз, когда
Герман видел, как убивают животных, у него появлялась одна и  та же мысль: в
своем  поведении  относительно   тварей   Божьих   все   люди   -   нацисты.
Самодовольство, которым человек отличался от других живых существ, влекло за
собой самые дикие расистские теории и порождало принцип: сила рождает право.
Снова и снова Герман решал быть вегетарианцем, но Ядвига и слышать не хотела
об  этом.  В  деревне  и  потом  в лагере  они достаточно наголодались.  Они
приехали  в  изобилие Америки не  для того, чтобы  снова  голодать.  Соседки
научили ее, что кашрут[9] - это корни иудаизма. Для курицы только
почетно, если ее тащат  к мяснику, который, прежде чем перерезать ей  горло,
произносит благословение.
     Герман и Маша  зашли в кафетерий позавтракать. Он снова сказал, что  не
может  ехать вместе с ней в Бронкс, потому что сначала должен  встретиться с
Тамарой и отдать ей ключ от магазина. Маша недоверчиво слушала его.
     "Она отговорит тебя".
     "Тогда пойдем со мной. Я отдам ей ключ, и мы поедем домой".
     "У меня  больше  нет  сил. Время,  что я провела в санатории -  это был
сплошной  ад.  Каждый день мама надоедала  мне там,  что  хочет вернуться  в
Бронкс, хотя  у нее была удобная комната, медсестры, врач, и все, что только
может  пожелать  больной  человек. Там была  и  синагога,  где они молились.
Каждый раз, когда рабби навещал ее, он приносил ей подарок. На небесах ей не
было бы лучше. Но она все время упрекала меня за то, что я засунула ее в дом
престарелых.  Другие  старики  скоро  поняли,  что  ее   невозможно  сделать
счастливой.  Там  был сад, где все они  сидели и читали газеты или играли  в
карты - но она заточила себя  в своей комнате. Я жалела стариков. То,  что я
рассказывала  тебе о  рабби,  правда: он  готов был ради меня  оставить свою
жену. Одного моего слова было бы достаточно".
     В метро  Маша сделалась молчаливой.  Она  сидела  с закрытыми  глазами.
Когда Герман  что-то говорил ей,  она  вздрагивала,  как будто ее вырвали из
сна. Ее лицо, этим утром бывшее круглым и молодым, снова стало худым. Герман
заметил у нее седой волос. Наконец-то Маша довела свою драму до кульминации.
Все  ее  истории всегда кончались путаницей, чепухой,  театральщиной. Герман
посматривал на свои часы. Он  договорился с Тамарой на  десять, но было  уже
двадцать минут одиннадцатого, а поезд был  еще далеко от нужной ему станции.
Наконец, поезд остановился  на Кэнал-стрит, Герман выскочил.  Он обещал Маше
позвонить  ей  и приехать в Бронкс как можно быстрее. Шагая через ступеньку,
он взбежал по лестнице и  поспешил к магазину,  но Тамары там не было.  Она,
должно быть, уехала домой. Он закрыл дверь и вышел, чтобы позвонить Тамаре и
сказать ей, что он тут. Он набрал номер, но никто не ответил.
     Герман  подумал, что Маша, наверное, уже дома, и позвонил ей. Он выждал
множество  гудков, но  и  там никто  не брал трубку. Он набрал еще раз и уже
хотел  дать отбой, как вдруг услышал  Машин голос. Она ругалась и плакала, и
он никак не мог понять, что она говорит. Потом он услышал, как она жалуется:
"Меня ограбили! Все взяли, ничего нам не оставили, одни голые стены!"
     "Когда это произошло?"
     "Его  знает?  О, Боже, почему меня  не сожгли, как других евреев?"  Она
разразилась истерическим плачем.
     "Ты звонила в полицию?"
     "Что  полиция  может  тут поделать? Они  же  сами  воры!" Маша положила
трубку. Герману казалось, что он все еще слышит ее плач.


     Куда  делась Тамара? Почему она  не  подождала  его? Он  снова  и снова
набирал ее  номер. Стараясь успокоиться,  он открыл книгу.  Это был Кедушат.
"Дело  в  том", -  читал он, -  "что  все ангелы и  звери дрожат  в ожидании
Страшного Суда. А значит, они тоже чувствуют страх во всем  своем теле перед
днем расплаты".
     Дверь открылась, и в магазин вошла  Тамара.  Она была в платье, которое
казалось чересчур длинным и чересчур  широким для нее. Она выглядела бледной
и усталей. Говорила она громко и  твердо, почти  не  сдерживая грубого тона.
"Где ты был? Я ждала тебя с десяти до половины одиннадцатого. К нам приходил
покупатель.  Он  хотел купить  полное  издание Мишны, а  я не  могла открыть
дверь. Я позвонила  Ядвиге, но никто не ответил. Чего доброго, она покончила
самоубийством".
     "Тамара, я больше сам собой не распоряжаюсь".
     "Да, ты  сам себе роешь могилу.  Эта Маша еще  хуже тебя. У женщины  на
последних  неделях  беременности  не  уводят мужа.  Кто  так поступает,  тот
ведьма".
     "Она потеряла контроль над своими действиями, также, как я".
     "Ты же  всегда  говорил о "свободе  выбора". Я читала книгу, которую ты
написал для рабби, и у меня такое ощущение, что  "свободный выбор" стоит там
в каждом втором предложении".
     "Я дал ему столько свободы выбора, сколько он велел".
     "Прекрати! Ты  делаешь  себя  еще хуже, чем  ты  есть. Женщина способна
довести  мужчину  до  сумасшествия.  Когда  мы  бежали  от  нацистов,   один
руководитель  Поалей  Цион отбил  жену  у своего лучшего  друга. Позднее нам
пришлось всем  вместе спать  в одной комнате, примерно тридцать человек, и у
нее хватило бесстыдства в двух шагах  от мужа быть с любовником.  Всех троих
сегодня  нет в  живых. Куда ты собрался бежать? После  всей этой разрухи Бог
подарил тебе ребенка - этого мало?"
     "Тамара, все эти разговоры бесполезны. Я не могу жить без Маши, а чтобы
убить себя, у меня не хватает смелости".
     "Тебе не  надо  убивать  себя.  Мы вырастим ребенка.  Рабби  что-нибудь
придумает,  и я тоже  не  совсем беспомощная. Пока  я жива,  я буду  ребенку
второй матерью. У тебя, наверное, нет денег?"
     "И одного пенни я у тебя больше не возьму".
     "Не убегай. Уж коли она ждала так  долго,  то  десять  минут ничего  не
изменят. Что вы задумали?"
     "Мы еще не решили. Рабби предложил ей работу в Майами или в Калифорнии.
Я тоже найду работу. Я пришлю тебе деньги на ребенка".
     "Не об этом речь. Я могу  переехать к Ядвиге, но это слишком  далеко от
магазина.  Может  быть,  я перевезу ее ко мне. Дядя и тетя пишут  из Израиля
такие восторженные  письма,  что  я  сомневаюсь, что они  вернутся. Они  уже
посетили  все святые гробницы.  Если мать Рахиль  все  еще имеет влияние  на
Всемогущего, она замолвит за них словечко. Где живет твоя Маша?"
     "Я уже тебе сказал - в Бронксе. Ее только что ограбили. Все забрали".
     "Нью-Йорк кишит ворами, но о магазине мне беспокоиться нечего. Когда  я
запирала магазин несколько дней  назад, мой  сосед, тот, у которого торговля
нитками, спросил меня, не боюсь ли я воров, а я сказала, что опасаюсь только
одного - что какой-нибудь пишущий на идиш автор вломится сюда ночью и утащит
пару книг".
     "Тамара, я должен идти. Дай я тебя поцелую. Тамара, со мной покончено".
     Герман  взял чемодан и выбежал из магазина. В это  время дня метро было
почти  пусто. Он вышел на  своей станции и  пошел  к  той  маленькой боковой
улочке, где жила  Маша. У него все  еще был ключ  от ее квартиры. Он  открыл
дверь и увидел Машу, стоящую посреди комнаты. Казалось, она успокоилась. Все
шкафы были открыты, ящики  из комода вынуты. Квартира выглядела как во время
переезда,  когда личные вещи уже  упакованы и  только мебель  ждет погрузки.
Герман заметил, что воры вывинтили даже лампочки.
     Маша закрыла за Германом дверь, чтобы вслед за ним не зашли соседи. Она
прошла в комнату  Германа и  села на кровать. Подушки и покрывало  своровали
тоже. Она закурила сигарету.
     "Что ты сказала своей маме?", - спросил Герман.
     "Правду".
     "Что она сказала?"
     "Все  те же  старые фазы: мне опять будет плохо. Ты  бросишь меня и так
далее  и  тому подобное. Если ты меня бросишь, значит,  ты меня бросишь. Для
меня важно только настоящее. Это ограбление не случайно. Это предупреждение.
Мы не должны здесь  больше оставаться. В  Библии сказано:"Обнаженным вышел я
из  тела  моей  матери,  обнаженным я  вернусь  туда".Почему "туда"?  Мы  не
возвращаемся в тело нашей матери.
     "Земля - это мать".
     "Да. Но прежде чем мы  вернемся  в нее, давай попробуем жить. Нам нужно
сейчас же решить, куда мы собираемся - в Калифорнию или во Флориду. Мы можем
поехать  поездом или  автобусом.  Автобус дешевле, но  до Калифорнии  неделя
пути, и мы приедем туда скорее мертвыми, чем живыми. Я думаю, нам надо ехать
в Майами. Я  сразу начну работать в санатории. Сейчас не сезон, и цены вдвое
ниже, чем обычно. Правда, там сейчас жарко, но,как говорит моя мать,  "в аду
будет пожарче".
     "Когда уходит автобус?"
     "Я позвоню и  узнаю. Телефон они  не своровали. Старый чемодан они тоже
не тронули, а нам  больше ничего и не нужно. Точно также мы передвигались по
Европе. У меня не было даже чемодана, только узел. Не делай такого жалобного
лица!  Ты наверняка  найдешь работу во Флориде. Если ты не хочешь писать для
рабби, то можешь быть учителем. Старичкам нужен  человек, который помогал бы
им изучать Пятикнижие или какие-нибудь комментарии. Я уверена, что ты будешь
зарабатывать не меньше  сорока  долларов  в неделю,  и с той сотней, которую
получаю я, мы сможем жить как короли".
     "Хорошо, тогда все решено".
     "Я бы все равно не стала брать с  собой весь  этот хлам.  Наверное, то,
что нас ограбили - это замаскированное благословение небес".
     Машины глаза смеялись.  Солнечный свет падал на ее голову, и  ее волосы
горели  огнем.  Дерево  на улице,  всю  зиму укрытое снежным  одеялом, снова
стояло, украшенное сверкающей листвой. Герман рассматривал его с удивлением.
Каждую зиму он  был убежден в тем, что дерево, стоявшее  на помойке, посреди
груд  мусора и консервных банок, теперь окончательно засохнет и умрет. Ветер
обламывал ему ветви. Бродячие собаки  мочились на ствол, который стал тонким
и узловатым. Дети, жившие в округе, вырезали на его коре ини-циалы, сердечки
или  даже  непристойности.  Но  когда  приходило  лето,  дерево  покрывалось
обильной листвой. Птицы щебетали в густой кроне. Дерево снова выполняло свое
предназначение,  не  особенно заботясь о том, что  пила,  топор  или  просто
незагашенный  окурок,  который  Маша по привычке  выбрасывала в окно,  могут
положить конец его жизни.
     "А в Мексике у рабби случайно нет санатория?", - спросил Машу Герман.
     "Почему в Мексике? Подожди, я  сейчас приду. Прежде чем уйти,  я отдала
кое-какие вещи в чистку, и кое-какое твое белье еще у китайцев. И  в банке у
меня лежит еще несколько долларов  я  хочу забрать  их. На все-про все уйдет
примерно полчаса".
     Маша  ушла.  Герман  слышал,  как  она  заперла   дверь.   Он  принялся
просматривать свои книги и вытащил словарь, который понадобится ему, если он
и  дальше  будет  работать  для  рабби. В одном  из ящиков  он  нашел разные
записные книжки  и даже  авторучку, которую не заметили воры. Герман  открыл
свой чемодан,  запихнул туда книги  так, что  больше  ничего  уже  не  могло
влезть.  Ему хотелось позвонить Ядвиге, но  он знал, что это  бесполезно. Он
растянулся  на  пустой  кровати.  Он  заснул,  и  ему  снился сон. Когда  он
проснулся, Маши еще не было. Солнце ушло, и в комнате стемнело. Вдруг Герман
услышал: шум за дверью, шаги и крики. Казалось, там тащат что-то тяжелое. Он
встал и открыл входную дверь. Мужчина и женщина наполовину несли, наполовину
вели Шифру  Пуа.  Ее лицо  изменилось  и казалось больным.  Мужчина  крикнул
ему:"Ей стало плохо у меня в такси. Вы сын?"
     "Где Маша?", - спросила женщина. Герман узнал ее, это была соседка.
     "Ее нет дома".
     "Вызовите врача!"
     Герман  пробежал несколько  ступенек,  что отделяли  его от  Шифры Пуа.
Когда он попытался подхватить ее под руки,  она поглядела до него со строгим
выражением лица.
     "Мне вызвать врача?", - спросил он.
     Шифра  Пуа  покачала головой. Герман затащил ее в квартиру. Шофер такси
отдал Герману сумочку и дорожную сумку Шифры Пуа. Поначалу он не заметил их.
Герман  заплатил шоферу  из своих денег. Они ввели  Шифру  Пуа  в  сумрачную
спальню.  Герман  нажал на выключатель,  но воры вывернули лампочки и здесь.
Шофер такси спросил, почему  никто  не зажигает свет,  и женщина ушла, чтобы
принести  лампочку  из  своей квартиры. Шифра Пуа начала  причитать: "Почему
здесь так темно? Где Маша? О, горе моей жалкой жизни!"
     Герман  обхватил Шифру Пуа  за руку  и за плечо.  В это время вернулась
женщина и ввернула  лампочку. Шифра  Пуа  посмотрела  на  свою кровать. "Где
белье?",- спросила она почти нормальным голосом.
     "Я принесу  вам  подушку  и простыню", -  сказала  соседка.  "Пока  что
ложитесь так".
     Герман подвел Шифру Пуа. к кровати. Он чувствовал, как она дрожит.  Она
прижалась  к нему, когда  он приподнял ее  и  посадил на  матрас. Шифра  Пуа
застонала, и лицо ее сморщилось. Женщина вошла, неся подушку и простыню. "Мы
должны сейчас же вызвать скорую помощь".
     Снова на лестнице  послышались шаги, и в  квартиру вошла Маша. В  одной
руке она несла платья на плечиках, в другой узел белья. Прежде чем она вошла
в комнату ,Герман сказал через открытую дверь: "Твоя мать здесь!"
     Маша остановилась. "Она сбежала оттуда, да?"
     "Она больна".
     Маша отдала Герману платья и узел, и он  положил все на  кухонный стол.
Он  слышал, как Маша яростно ругалась  на свою  мать.  Он  знал,  что должен
вызвать врача,  но не  знал ни  одного,  которому мог  бы позвонить. Соседка
вышла из  комнаты  и  недоуменно  всплеснула  руками.  Герман  пошел  в свою
комнату. Он слышал, как женщина спорит с кем-то по телефону.
     "Полицейского? Где я сейчас найду полицейского? Женщина может умереть!"
     "Врача! Врача! Она  умирает!",  - закричала Маша. "Она сама себя убила,
скотина, из чистого упрямства!"
     И  Маша   испустила  вопль,   подобный  тому,  который  Герман   слышал
несколькими часами раньше, когда она сказала ему  по телефону об ограблении.
Сам звук  ее голоса изменился,  стал другим - необузданным, как у  кошки. Ее
лицо исказилось, она рвала на себе волосы. Она бросилась к Герману, так, как
будто  хотела напасть  на него. Соседка смущенно прижала телефонную трубку к
груди.
     Маша кричала: "Вот вы как хотели! Враги! Мерзкие враги!"
     Она  хватала ртом  воздух  и  сгибалась, как будто  собиралась  упасть.
Соседка уронила трубку и схватила Машу за плечи. Она потрясла ее, как трясут
кричащего ребенка, чтобы он снова смог набрать в грудь воздуха.
     "Убийцы!"





     Пришел врач, тот самый, который приходил к Маше, когда  она думала,ч то
беременна, и сделал Шифре Пуа  укол. Потом  приехала скорая помощь,  и  Маша
поехала вместе  с Шифрой Пуа в  больницу.  Через  несколько минута  в  дверь
постучал полицейский. Герман рассказал ему, что Шифру Пуа увезли в больницу,
но он ответил, что пришел в связи с ограблением. Полицейский спросил фамилию
Германа и его адрес  и какое  отношение имеет он к проживающей  здесь семье.
Герман  что-то промямлил и  побледнел. Полицейский подозрительно поглядел на
него и  спросил,  когда он приехал в Америку и есть  ли у  неге американской
гражданство. Он записал что-то в блокнот и ушел. Соседка снова  забрала свою
подушку  и простыню.  Герман ждал Машиного звонка из больницы, но прошло два
часа, а телефон молчал.
     Настал вечер; во всей  квартире, за исключением  спальни,  было  темно.
Герман вывернул лампочку в  спальне, чтобы перенести ее в свою  комнату,  но
ударился о  косяк и услышал,  как зазвенела нить накала. Он ввернул лампу  в
ночник, но она не горела. Он пошел на кухню, чтобы поискать спички и свечи и
ничего не мог найти. Он стоял  у  окна и смотрел в небо. Дерево, каждый лист
которого  несколько часов назад отражал игру солнечного света, стояло черное
в темноте.  Одна-единственная звезда  поблескивала на красноватом светящемся
небе. Кошка осторожными шагами  пересекла двор и пробралась мимо груд железа
и  мусора.  Издали доносились крики, шум уличного  движения  и  приглушенное
громыхание подземки. На Германа нашла меланхолия, чернее которой в его жизни
не  бывало.  Он  не  мог всю  ночь  оставаться  один  в  этой  опустошенной,
неосвещенной  квартире. Если Шифра Пуа умерла, ее  дух, может  быть,  явится
сюда.
     Он решил  пойти и  достать где-нибудь  несколько лампочек.  Кроме всего
прочего, он  не ел  с самого завтрака.  Он  вышел из квартиры, а когда дверь
захлопнулась за  ним,  обнаружил,  что  забыл ключ.  Он  обыскивал  карманы,
прекрасно зная, что ключа не  найдет. Он оставил его  на  столе. В  квартире
зазвонил телефон. Герман надавил на  дверь, но она  была заперта.  Звонки не
прекращались.
     Герман  нажал да дверь изо  всех сил, но она  не  желала  отворяться, а
телефон все звонил.
     "Это Маша! Маша!" Он  даже не знал, в какую  больницу она повезла Шифру
Пуа.
     Телефон  перестал звонить,  но Герман все не уходил. Он раздумывал,  не
взломать ли ему  дверь.  Он  был  уверен,  что  телефон зазвонит  снова.  Он
подождал пять минут  и  пошел  вниз. Когда  он выходил из парадного, телефон
зазвонил опять и  звонил много минут не переставая. Герману казалось, что  в
настойчивых  звонках  он  слышит  Машину  ярость.  Он  видел  ее  искаженное
страданием лицо.
     Возвращаться не имело смысла. Он пошел в сторону  Тремонт-авеню и дошел
до кафетерия, где Маша работала кассиршей.
     Он решил выпить чашку кофе, а потом вернуться и ждать Машу на лестнице.
Он подошел к стойке. Он ощупал карман жилетки и  обнаружил ключ, но  это был
ключ от его квартиры в Бруклине.
     Он решил, что  чем  пить кофе, он лучше позвонит  Тамаре,  но все будки
были   заняты.  Он  попытался   взять  себя  в   руки.  "Даже   вечность  не
беспредельна", - пронеслось у него в голове. "Если у космоса не было начала,
то одна вечность уже прошла". Герман посмеялся над собой. "Снова парадоксы в
стиле  Зенона". Одна  из трех телефонных будок освободилась. Герман поспешил
занять ее.  Он набрал  номер Тамары, но никто  не отвечал. Он забрал монетку
обратно и,  не раздумывая, набрал номер своей  бруклинской квартиры. Тут  он
услышит родной голос, пусть даже этот голос прозвучит враждебно. Ядвиги тоже
не было дома. Он подождал, пока телефон прозвонит десять раз.
     Герман сел за пустой стол и решил  подождать полчаса, а потом позвонить
в Машину квартиру. Он вытащил из кармана лист бумаги и попытался рассчитать,
сколько  времени  он и Маша смогут просуществовать на деньги, которые у  них
есть. Это  была  бессмысленная затея,  потому что он не знал, сколько  стоят
билеты  на  автобус.  Он  считал,  прикидывал,  царапал  картинки  и  каждые
несколько минут смотрел  на наручные часы. Сколько он получит,  если продаст
их? Не более доллара.
     Так он сидел и пытался сделать выводы. На сеновале у него была иллюзия,
что мир принципиально изменится, но ничего не изменилось. Та же политика, те
же  фразы, те  же  лживые  обещания. Профессора  и  дальше  пишут  книги  об
идеологии  убийства,  социологии  пытки,  философии преступления, психологии
террора. Инженеры изобретают новое смертоносное оружие. Болтовня  о культуре
и  справедливости отвратительней, чем варварство и несправедливость."Я  сижу
по  шее в  дерьме и сам  дерьмо.  Выхода нет", - пробормотал Герман. "Учить?
Чему тут учить? И кто я такой, чтобы учить?" Ему
     было  также  плохо,  как  вчера  вечером  на  вечеринке у рабби.  Через
двадцать минут Герман набрал Машин номер, и она ответила.
     До  ее  голосу  он понял, что Шифра  Пуа  умерла. Голос был беззвучный;
полная противоположность  тому  сверхдраматическому  стилю,  в  котором  она
говорила об обыкновеннейших вещах.
     Все-таки он спросил: "Как дела у твоей мамы?"
     "У меня нет мамы", - сказала Маша.
     Оба молчали.
     "Где  ты?", - спросила  Маша  через  некоторое  время.  "Я  думала,  ты
дождешься меня".
     "Господи Боже, когда это случилось?"
     "Она умерла по пути в больницу. Ее последние слова были:
     "Где Герман?" Где ты? Возвращайся скорее".
     Он  выбежал из кафетерия,  забыв отдать  чек  кассирше,  и  она  громко
ругалась ому вслед; он швырнул ей его.


     Герман ожидал,  что  у Маши будут соседи, но  никого не было.  Квартира
была такой же темной,  какой он ее  оставил. Они  молча стояли рядом  друг с
другом.
     "Я вышел купить лампочки и  захлопнул дверь", - сказал он. "У тебя есть
где-нибудь свечка?"
     "Зачем? Нет, она нам на нужна".
     Он отвел  ее в свою  комнату. Там было не  так темно. Он сел на стул, а
Маша села на край кровати.
     "Кто-нибудь уже знает?", - спросил Герман.
     "Никто не знает, и никого это не касается".
     "Мне позвонить рабби?"
     Маша ничего не ответила. Он уже думал, что она, в своем горе, не слышит
его, но  внезапно  она  сказала: "Герман,  я этого не  вынесу. С этим  делом
связаны формальности, и к тому же они стоят денег".
     "Где рабби? Все еще в санатории?"
     "Когда я уезжала, он был там, но собирался  куда-то лететь.  Я не знаю,
где он".
     "Я попробую позвонить ему в санаторий. У тебя есть спичка?"
     "Где моя сумочка?"
     "Если ты принесла ее с собой, я ее найду".
     Герман  встал и  отправился на поиски. Он все ощупывал перед собой, как
слепой.  На  ощупь  он  нашел на кухне стол и стулья. Он  решил было пойти в
спальню,  но  побоялся. Может,  Маша оставила  свою сумочку  в  больнице? Он
вернулся к Маше.
     "Я не могу ее найти".
     "Она была здесь. Я вынимала ключ".
     Маша встала, и оба стали  бродить в темноте. Упал стул. Маша снова  его
поставила.  Герман  ощупью  пробрался  в  ванную  и  по  привычке  нажал  на
выключатель. Вспыхнул свет, и он увидел Машину сумочку на ящике для грязного
белья. Лампочку над аптечкой воры не заметили.
     Герман взял сумочку, удивился ее тяжести и крикнул Маше, что он нашел и
что  в ванной  есть  свет. Он взглянул  на часы, но оказалось, что  он забыл
завести их, и они встали.
     Маша  вошла  в  дверь  ванной -  лицо  ее  изменилось,  волосы  были  в
беспорядке; она щурилась. Герман дал ей сумочку. Он не мог  смотреть на нее.
Он говорил  с ней, отвернув  лицо, как благочестивый еврей, который не хочет
глядеть на женщину.
     "Я выверну здесь лампочку и вверну ее в лампу у телефона".
     "Зачем? Ну ладно..."
     Герман  осторожно  вывернул  лампочку  и  прижал  ее  к  себе.  Он  был
благодарен Маше, что она не  ссорится с ним, не плачет и не устраивает сцен.
Он  ввернул  лампочку в  коридоре и  пережил момент наслаждения,  когда  она
вспыхнула.  Он позвонил рабби, трубку взяла женщина. "Рабби Ламперт улетел в
Калифорнию".
     "Не знаете ли вы, когда он вернется?"
     "Не раньше чем через неделю".
     Герман понимал,  что это  значит. Если бы он был  тут, он уладил бы все
формальности и, возможно,  взял  бы оплату похорон на себя.  Герман  медлил;
потом спросил, куда можно позвонить рабби.
     "Этого я вам сказать не могу", - сказала женщина сухо.
     Герман выключил свет, сам  не зная, зачем. Он вернулся в свою  комнату.
Там сидела Маша с сумочкой на коленях.
     "Рабби улетел в Калифорнию".
     "Да, тогда..."
     "С  чего  мы должны начать?",  - спросил Герман и  себя,  и  Машу. Маша
как-то  обмолвилась, что ни  она, ни  ее  мать  не  принадлежат  ни  к какой
организации и  ни  к какой  синагоге, из тех, что устраивают похороны  своих
членов. За все  надо было платить:  за  погребение,  за  место  на кладбище.
Герман должен  был  отыскать нужное  учреждение, выпросить скидку, допросить
кредит, найти поручителя. Но кто его знал? Герман подумал о зверях. Они жили
без сложностей и, умерев, никому не бывали в тягость.
     "Маша, я больше не хочу жить", - сказал он.
     "Однажды ты обещал мне, что мы  умрем вместе. Давай сделаем это теперь.
У меня хватит снотворного на нас двоих".
     "Да, давай примем таблетки",  -  сказал  он, сам не зная, правда ли так
думает.
     "Они у меня вот тут,  в сумочке. Все, что нам  еще понадобится - стакан
воды".
     "Это у нас найдется".
     У  него сжало горло, и он едва мог говорить. Его ошеломило, как  быстро
это  случилось.  Пока  Маша  рылась  в  своей  сумочке,  он  слышал  громкое
позвякивание  и позванивание ключей, монет, помады.  "Я всегда знал, что она
мой ангел смерти", - подумал он.
     "Прежде  чем мы  умрем, я  хотел бы узнать  правду", - услышал  он свой
голос.
     "О чем?"
     "Была ли ты верна мне все то время, что мы были вместе".
     "Ты был мне верен? Если ты скажешь мне правду, я тебе тоже скажу".
     "Я скажу тебе правду".
     "Подожди, я закурю".
     Маша  достала из  пачки  сигарету.  Она все делала  очень медленно.  Он
слышал, как  она катает сигарету между большим  и  указательным пальцем. Она
чиркнула спичкой, и  в отблеске огня ее глаза с вопросом посмотрели на него.
Она затянулась,  задула огонек,  и  еще мгновенье  головка  спички  мерцала,
освещая ее ноготь. "Ну, послушаем", - сказала она.
     Герману было трудно говорить. "Только с Тамарой; это все".
     "Когда?"
     "Это было в отеле в горах".
     "Ты никогда не ездил в горы".
     "Я  сказал  тебе,  что  еду  с  рабби  Лампертом  в  Атлантик-сити,  на
конференцию. Теперь твоя очередь", - сказал Герман.
     Маша коротко рассмеялась.
     "То, что ты сделал со своей женой, я сделала со своим мужем".
     "Значит, он сказал правду?"
     "В тот раз да. Я пошла к нему, чтобы договориться с ним о разводе, и он
настоял  на  этом.  Он  сказал,  что  если я  хочу  получить  развод  -  это
единственная возможность".
     "Ты поклялась, что он врет".
     "Я врала, когда клялась".
     Они сидели молча, каждый со своими мыслями.
     "Теперь умирать не обязательно", - сказал Герман.
     "Что ты собираешься делать? Бросить меня?"
     Герман  не ответил.  Голова  у  него  была совершенно пустая.  Потом он
сказал: "Маша, мы должны уехать сегодня ночью".
     "Даже нацисты разрешали евреям хоронить своих мертвых".
     "Мы больше не евреи, и я больше не могу оставаться здесь".
     "Чего ты от меня хочешь? Десять ближайших поколений проклянут меня".
     "Мы итак уже прокляты".
     "Давай, до  крайней мере дождемся похорон". Последние  слова этой фразы
Маша едва смогла вымолвить. Герман встал. "Я сейчас ухожу".
     "Подожди, я пойду  с тобой. Я только  на  секунду зайду в ванную". Маша
встала. Она  шла запинающимися шагами. Ее каблуки царапали по полу. На улице
неподвижно стояло дерево в ночи. Герман сказал ему: "Прощай!" Он в последний
раз попытайся разгадать его тайну. Он  услышал  плеск воды;  Маша, наверное,
умывалась. Он стоял  тихо, напряженно прислушиваясь и дивясь  самому  себе и
Машиной готовности идти с ним до конца.
     Маша вышла из ванной. "Герман, где ты?"
     "Я здесь".
     "Герман, я не могу оставить маму", - спокойно сказала Маша.
     "Тебе так или иначе придется ее оставить".
     "Я  хочу, чтобы  меня похоронили  рядом с ней.  Я не хочу  лежать среди
чужих".
     "Ты будешь лежать рядом со мной".
     "Ты чужой".
     "Маша, я должен идти".
     "Подожди минуту. Если так, то возвращайся к своей крестьянке. Не бросай
своего ребенка".
     "Я брошу всех", - сказал Герман.

     Эпилог

     В ночь  на  Шевуот Ядвига родила дочь.  Рабби предложил, в  случае если
родится девочка,  назвать ее Машей.  Он  позаботился обо  всем: о  похоронах
Шифры Пуа и Маши,  об  оплате больницы для Ядвиги. Он купил детскую коляску,
одеяльца, даже  игрушку-погремушку. Реб Авраам  Ниссен и Шева Хаддас  решили
остаться в Израиле, квартира и книжный магазин достались Тамаре.
     Тамара не хотела, чтобы Ядвига жила одна, и поэтому она  перевезла ее и
ребенка  к  себе.  Тамара целый  день работала в  магазине,  а  Ядвига  вела
домашнее хозяйство.
     Маша  оставила обычную записку:  никто не  виноват  в  ее  смерти.  Она
просила  похоронить  ее  рядом  с  матерью.  Из-за того,  что  рабби  был  в
Калифориии, ее чуть было не похоронили на военном кладбище. Со дня ее смерти
прошло  два дня,  а никто еще не  знал, что случилось. Если  верить истории,
опубликованной в еврейской  газете, Маша явилась во  сна актеру Яше Котику и
сказала  ему,  что умерла.  На  следующее  утро  Яша  Котик  позвонил  Леону
Тортшинеру.  Леон  Тортшинер,  у  которого  еще  оставался ключ  от  Машиной
квартиры, поехал туда  и  обнаружил  труп.  Именно  Леон Тортшинер  разыскал
находившегося  в Калифорнии рабби.  Эта версии позднее была  опровергнута  в
письме, которое написала в газету соседка Маши. Соседка утверждала,  что она
позвонила в  больницу, узнала, что Шифра Пуа умерла и что никто не явился за
телом.  Тогда она  позвонила дворнику, который открыл квартиру,  где  они  и
обнаружили мертвую Машу.
     Рабби  стал  частым  гостем  у  Тамары  и  маленькой  Маши.  Он  не раз
припарковывал свой автомобиль перед Тамариным магазином и рылся в ее книгах.
Он направлял  к ней покупателей, а также тех, кто бесплатно или за небольшую
цену  отдавай  ей  свои  книги.  У  изготовителя  надгробий  на  Кэнал-стрит
(мастерская  находилась в одном  квартале от магазина Тамары)  рабби заказал
один общий памятник для матери и дочери.
     Тамара  много  раз публиковала в еврейских  газетах фамилию  Германа  в
списках  тех,  кого  разыскивают  родственники,  но  безрезультатно.  Тамара
считала, что Герман или покончил самоубийством, или прячется на каком-нибудь
американском подобии  его польского сеновала. Однажды  рабби сообщил Тамаре,
что раввинат,  в связи с массовый уничтожением евреев, смягчил ограничения и
запреты, и теперь брошенные женщины могут выходить замуж во второй раз.
     И  Тамара  возразила  на это:  "Может  быть, в  следующей  жизни  -  за
Германа".





     1 Мезуза - маленький свиток пергамента в футляре на дверном  косяке. На
свитке слова из Пятой книги Моисея, 6, 4-7 и 11, 1З-21.

     2  Церемония,  в соответствии с  которой  еврейский  юноша,  начиная  с
тринадцати лет, вступает в состояние религиозной ответственности.

     3 Суп из фасоли.

     4 Суфле из лапши, картофеля или хлеба, иногда с изюмом.

     5   Девятый   день   месяца   аба(июль-август),   когда  был   разрушен
иерусалимский храм; верующие евреи в этот день постятся.

     6 Треугольные, наполненные фаршем или сыром пельмени.

     7 Иврит, мн.  число от хакафа, обход;  церемония в синагоге в  праздник
Симхат Тора,  23  тишри  (первый месяц еврейского календаря);  члены общины,
несущие свитки  Торы, семь раз обводят вокруг возвышения,  на котором  лежит
Тора.

     8 Часть одеяния в Древнем Риме.

     9 Еврейские законы и предписания, касающиеся еды.


Популярность: 71, Last-modified: Tue, 04 Sep 2001 18:06:05 GMT