- Четырнадцатая улица! Он поднялся по лестнице на улицу, повернул на восток и на остановке дождался автобуса, шедшего в восточном направлении. Утро было прохладным, но сейчас жара усиливалась с каждой минутой. Рубашка прилипла у Германа к спине. Что-то в его одежде мешало ему, но он никак не мог понять, что именно. Был ли это воротничок, резинка трусов или туфли? Проходя мимо зеркала, он взглянул на свое отражение: худой и истрепанный жизнью человек, немного сутулый, в поношенных и мятых брюках. Его галстук перекрутился. Он побрился всего несколько часов назад, но щетина уже легла тенью на его лицо. "Я не могу придти туда в таком виде!", - испуганно сказал он себе. Он замедлил шаги. Он посмотрел в витрину. Может быть, ему стоит купить дешевую рубашку. Или где-нибудь по близости есть магазин, где ему погладят костюм? По крайней мере, он должен почистить туфли. Он остановился у будки чистильщика, и молодой негр начал пальцами вмазывать гуталин в его туфли, через кожу щекоча ему пальцы. Теплый, наполненный пылью воздух, бензиновый выхлоп и запахи асфальта и пота были отвратительны. "Сколько времени легкие могут выдерживать это?", - спросил он себя. "Как долго способна просуществовать эта самоубийственная цивилизация? Тут ни для кого не хватит воздуха - сначала они все сойдут с ума, а потом задохнутся". Чернокожий юноша сказал что-то о туфлях Германа, но Герман не понимал его английский. От каждого слова до него доходил только первый слог. Юноша был обнажен до пояса. По его прямоугольной голове тек пот. "Как дела?", - спросил Герман, стараясь поддержать беседу. "Очень хорошо", - ответил юноша. 3. Герман сел в автобус, шедший от Юнион-сквер до Ист-Бродвея, и смотрел в окно. Со времени его прибытия в Америку район сильно изменился, теперь здесь жило много пуэрториканцев. Целые кварталы были снесены. Все-таки то тут, то там еще можно было видеть табличку с еврейской надписью, синагогу, ешиву, дом для престарелых. Где-то тут был дом землячества выходцев из Живкова - дом, который Герман пугливо обходил стороной. Автобус ехал мимо кошерных ресторанов, мимо еврейского кинотеатра, мимо купальни для ритуальных омовений, мимо зала, который сдавался для свадеб и бармицв[2], и мимо дома для погребальных церемоний. Герман видел молодых еврейских парней с пейсами, которые были длиннее тех, что носили в Варшаве, на головах у них были широкополые шляпы. Здесь, в этом районе, а также по другую сторону моста, в Вильямсбурге, селились венгерские хасиды, приверженцы раввинов из Сача, Вельца и Бобова - между ними продолжалась старые междоусобицы, и среди хасидов-экстремистов были даже такие, которое отказывались признавать государство Израиль. На Ист-Бродвее, выйдя из автобуса, Герман в окно подвала увидел группу седобородых мужчин, изучавших Талмуд. В их глазах под кустистыми бровями была мудрость и проницательность. Морщины на высоких лбах напомнили Герману о линиях на пергаментных свитках, которые проводили писцы, чтобы писать на них буквы. В лицах стариков отражалась упрямая забота, которой было столько же лет, сколько книгам, которые они изучали. Мгновенье Германа забавляла мысль о том, чтобы подсесть к ним. Сколько пройдет времени, прежде чем и он станет Седой Бородой? Герман вспомнил, что именно рассказывал ему один земляк о ребе Аврааме Ниссене: за несколько недель до вторжения Гитлера в Польшу он приехал в Америку. В Люблине у него было маленькое издательство, выпускавшее редкие религиозные книги. Он поехал в Оксфорд, чтобы снять копию со старой рукописи, которую там обнаружили. В 1939 он приехал в Нью-Йорк, чтобы набрать подписчиков, необходимых для издания этой рукописи, и не смог вернуться в Польшу из-за нацистского вторжения. Он потерял жену, но потом женился в Нью-Йорке на раввина. От идеи издать оксфордский манускрипт он отказался, а вместо этого стал работать над антологией раввинов, убитых нацистами. Его теперешняя жена, Шева Хаддас, помогала ему в работе. Оба приняли на себя обязанность один день в неделю - понедельник - посвящать траурным молитвам о мучениках в Европе. В этот день они постились, сидели в чулках на низких скамейках и следовали всем предписаниям шивы. Герман подошел к нужному ему дому на Ист-Бродвее и посмотрел в окна квартиры на первом этаже, в которой жил реб Авраам Ниссен. Они были занавешены гардинами, совершенно также, как это было принято на старой родине. Он поднялся на несколько ступеней по лестнице и позвонил в дверь. Сначала никто не отозвался. Ему показалось, что он слышит шепот за дверью, как будто там спорили, впускать его или нет. Дверь медленно открылась, и старая женщина, вероятно, Шева Хаддас, стояла перед ним на пороге. Она была маленькая, тонкая, у нее были морщинистые щеки, ввалившийся рот, а на крючковатом носу сидели очки. В закрытом платье и в чепчике она выглядела, как благочестивые женщины в Польше. При взгляде на нее нельзя было заметить никаких следов Америки, ни малейшего намека на спешку или возбуждение. Судя по ее поведению, можно было подумать, что Герман поздоровался с ней, - она кивнула в ответ. Не говоря ни слова, они прошли по длинному коридору. Реб Авраам Ниссен стоял в комнате - маленький, приземистый, сутулый, с бледным лицом, желтовато-седой окладистой бородой и спутанными пейсами. У него был высокий лоб, посредине головы точно возложенная ермолка. Карие глаза под серо-желтыми бровями излучали доверие и озабоченность. Под незастегнутым халатом было широкое, отделанное бахромой одеяние. Даже запах дома, казалось, принадлежал прошлому - жареный лук, чеснок, цикорий, восковые свечи. Реб Авраам Ниссен посмотрел на Германа - взгляд его говорил: "Слова не нужны!" Он глазами указал на дверь, которая вела в соседнюю комнату. "Позови ее", - приказал он своей жене. Старая женщина тихо вышла из комнаты. Реб Авраам Ниссен сказал: "Чудо, свершенное небесами!" Долго ничего не происходило. Герману снова послышалось, что за дверью кто-то спорит шепотом. Дверь открылась, и Шева Хаддас ввела Тамару - так, как невесту подводят к брачному ложу. Герман все понял с первого взгляда. Тамара немного постарела, но показалась ему неожиданно-молодой. Она была одета на американский манер и наверняка посетила салон красоты. Ее волосы были цвета вороньего крыла и имели искусственный блеск свежей краски, а на ее щеках лежали румяна. Брови она выщипала, ногти накрасила красным. Германа подумал о старом хлебе, который кладут в печь, желая подрумянить его. Ее темные, ореховые глаза отстраненно глядели на него. До этой секунды Герман мог бы поклясться, что прекрасно помнит Тамарино лицо. Но сейчас он заметил то, о чем забыл: складку у рта, эта складка была и раньше, она придавала Тамариному лицо выражение ранимости, недоверия и иронии. Он смотрел на нее: тот же нос, те же скулы, тот же разрез рта, тот же подбородок, те же губы и уши. Он услышал собственный голос: "Надеюсь, ты узнаешь меня". "Да, я узнаю тебя", - ответила она, и это был Тамарин голос, хотя звучал он немного иначе, чем прежде - возможно, потому, что она старалась контролировать себя. Реб Авраам Ниссен подал жене знак, и они покинули комнату. Герман и Тамара долго молчали. "Почему она носит розовый?", - думал Герман. Его смущение прошло, и он понял, что в нем нарастает раздражение. Как женщина, которая видела, как уводят на смерть ее детей, могла осмелиться так одеться? Теперь он был рад, что не надел свой лучший костюм. Он снова стал тем Германом, которым был всегда - мужем, который плохо ладил с женой и в конце концов ушел от нее. "Я не знал, что ты еще жива", - сказал он и устыдился своих слов. "Ты этого никогда не знал", - ответила Тамара в своем прежнем, ехидном стиле. "Ну, подойди, садись - вот сюда, на диван". Тамара села. Она была в нейлоне. Она одернула платье, задравшееся выше колен. Герман молча стоял перед ней. Ему пришло в голову, что так встречаются души только что умерших - они продолжают пользоваться словами живых, потому что еще не выучили язык мертвых. "Как ты приехала - на корабле?", - спросил он. "Нет, самолетом". "Из Германии?" "Нет, из Стокгольма". "Где ты была все это время? В России?" Тамара задумалась над этим вопросом. Потом сказала: "Да, в России". "Сегодня утром я еще не знал, что ты жива. Я встречался со свидетелем, который видел, как в тебя стреляли". "Кто это? Оттуда никто не вышел живым. 3начит, это нацист". "Но он еврей". "Этого не может быть. В меня попали две пули. Одна и сегодня во мне", - оказала Тамара, показывая на левое бедро. "Разве ее нельзя извлечь?" "Наверное, можно - здесь, в Америке". "Ты словно восстала из мертвых". "Да". "Где это случилось? В Наленчеве?" "В поле неподалеку от города. Когда настала ночь, мне удалось выбраться, хотя раны кровоточили. Шел дождь, иначе нацисты увидели бы меня". "А кто был тот нееврей?" "Павел Чехонски. Мой папа вел с ним дела. Когда я шла к нему, я думала: "Ну что еще может случиться? В худшем случае он выдаст меня". "Он спас тебе жизнь?" "Я пробыла у него четыре месяца. Врачу они довериться не могли. Он был моим врачом. Он и его жена". "Ты с тех пор что-нибудь слышала о них?" "Их больше нет в живых". Оба замолчали. Потом Тамара спросила: "Почему мой дядя не знал твоего адреса? Нам пришлось давать объявление в газету". "У меня нет квартиры. Я живу у одного человека". "Все-таки ты мог бы оставить дяде свой адрес". "Зачем? Все равно никто не ходит ко мне в гости". "А почему?" Он хотел объяснить, но не нашел слов. Он выдвинул стул из-за стола и сел на его край. Он знал, что должен спросить о детях, но не мог этого сделать. Стоило ему услышать, как люди говорят о здоровых, живых детях, как он испытывал нечто, близкое к панике. Каждый раз, когда Ядвига или Маша говорили, что хотят от него ребенка, он менял тему. Где-то в бумагах у него лежали фотографии малышей, Иошевед и Давида, но он никогда не осмеливался смотреть на них. Герман никогда не вел себя с ними так, как положено отцу. Однажды он даже сделал вид, что их нет, и изобразил из себя холостяка. И вот теперь здесь была Тамара - свидетельница его преступления. Он боялся, что она заплачет, но она держала себя в руках. "Когда ты узнала, что я жив?", - спросил он. "Когда? После войны. Странным образом. Один мой знакомый - вернее, очень близкий друг - завертывал посылку в еврейскую газету, выходящую в Мюнхене, и вдруг увидел твое имя". "Где ты тогда была? Еще в России?" Тамара не ответила, а он не стал повторять вопрос. Из опыта общения с Машей и другими выжившими в немецких лагерях он знал, что от тех, кто прошел концлагеря и скитался по России, никогда не узнать всей правды - не потому, что они лгали, а потому, что не могли рассказать обо всем. "Где ты живешь?", - спросила Тамара. "Чем занимаешься?" По пути, в автобусе, Герман предполагал, что Тамара спросит его об этом. И все-таки он сидел так, как будто получил удар по голове, и ничего не мог ответить. "Я не знал, что ты жива и..." Тамара принужденно улыбнулась. "Кто та счастливица, что заняла мое место?" "Она нееврейка. Она дочь поляка, в доме которого я прятался". Тамара подумала. "Крестьянка?" "Да". "Ты вознаградил ее таким образом?" "Да, можно сказать". Тамара посмотрела на него, но ничего не сказала. У нее было отсутствующее выражение лица - такое бывает у человека, который говорит об одном, а думает о другом. "А кем ты работаешь?", - повторила она свой вопрос. "Я работаю на одного рабби - американского рабби". "Что это за работа? Ты отвечаешь на вопросы, что соответствует ритуалу, а что нет?" "Я пищу для него книги". "А он? Что делает он? Танцует с девочками?" "Ты не так уж далека от правды, как думаешь. Я вижу, ты уже многое поняла в этой стране". "С нами лагере была американка. Она приехала в Россию в поисках социальной справедливости. Ее тут же сунули в лагерь - в тот, в котором сидела я. Она умерла от голода и дизентерии. У меня где-то есть адрес ее сестры. Перед смертью она взяла меня за руки и велела поклясться, что я разыщу ее родных и расскажу им всю правду". "Ее родные - тоже коммунисты?" "Я думаю, да". "Они тебе не поверят. Они все как загипнотизированные". "Там были массовый депортации в лагеря. Мужчин держали отдельно от женщин. Их морили голодом и заставляли работать, так, что даже самые сильные на них умирали в течение года. Я видела это собственными глазами, а если бы не видела, то тоже не поверила бы". "А как тебе жилось?" Тамара прикусила нижнюю губу. Она покачала головой, словно хотела сказать, что бессмысленно рассказывать о чем-то, во что все равно не поверят. Это больше не была та болтливая Тамара, которую он знал - это был другой человек. Ему пришло в голову , что это может быть не Тамара, а ее сестра. Потом она вдруг начала рассказывать. "Как мне жилось, я, наверное, не смогу рассказать никогда. Я сама этого точно не знаю. Произошло так много всего, что иногда я думаю, что ничего не произошло. О многом я начисто забыла, даже о нашей с тобой жизни. Я знаю только, что лежала на нарах в Казахстане и пыталась вспомнить, почему летом 1939, поехав навестить отца, взяла детей с собой, но не могла найти ни малейшего смысла в том, что я делала. Мы валили деревья в лесу - по двенадцать и четырнадцать часов ежедневно. По ночам было так холодно, что нельзя было заснуть. А вонь была такая, что я едва могла дышать. У многих была болезнь бери-бери. Ты говоришь с кем-нибудь, строишь планы, и вдруг он затих. Ты говоришь ему что-то, а он не отвечает. Ты подползаешь к нему поближе и видишь, что он мертв. И вот я лежала там и спрашивала себя: "Почему я не поехала вместе с Германам в Живков?" Но я ничего не могла вспомнить. Мне говорили, что это дефект психики; у меня такой дефект. Иногда я помню все, а иногда ничего не помню. Большевики учили нас атеизму, вот я и сейчас верю, что все предопределено. Судьба предназначила мне увидеть, как эти нелюди вырвали моему отцу бороду и часть щеки. Тот, кто не видел в эту секунду моего отца, не знает, что такое быть евреем. Я сама не знала, иначе я пошла бы по его стопам. Моя мать упала им в ноги, и они били ее сапогами и плевали в нее. Меня они чуть не изнасиловали, но у меня были месячные, а ты знаешь, какое у меня сильное кровотечение. О, потом кровотечения прекратились, просто прекратились. Откуда взяться крови, если нет хлеба? Ты спрашиваешь, как мне жилось? Пылинка, которую ветер несет сквозь пустыню и песок, тоже не расскажет тебе, каково ей пришлось. Кто эта нееврейка, которая прятала тебя?" "Наша служанка. Ты ее знаешь. Ядвига". "Ты на ней женился?" Казалось, Тамара сейчас рассмеется. "Да". "Извини меня, но она уже тогда была несколько простовата. Твоя мать смеялась над ней. Она не умела даже надеть туфли. Я до сих пор помню, как твоя мать рассказывала мне, что Ядвига пыталась надеть левую туфлю на правую ногу. А когда ей давали деньги на покупки, она теряла их". "Она спасла мне жизнь". "Да, наверное, собственная жизнь важнее всего остального. Где ты женился на ней - в Польше?" "В Германии". "Разве нельзя было как-то иначе отблагодарить ее? Ну, да лучше мне об этом не спрашивать". "Тут не о чем спрашивать. Все обстоит так, как обстоит". Тамара уставилась на собственную ногу. Она чуть-чуть подтянула платье и почесала колено, потом снова быстро обдернула платье. "Где ты живешь? Здесь, в Нью-Йорке?" "В Бруклине. Это район Нью-Йорка". "Я знаю. У меня есть один бруклинский адрес. У меня целый том адресов. Мне понадобится целый год, чтобы обежать всех и рассказать всем родственникам, кто где погиб. Я как-то раз была в Бруклине. Тетя объяснила мне дорогу, и я одна поехала на метро. Я была там в доме, где никто не говорит на идиш. Я говорила на русском, польском, немецком, но они отвечали только на английском. Я попыталась объяснить им жестами, что их тети больше нет в живых. Дети хохотали. Их мать, кажется, неплохая женщина, но в ней уже и следа еврейского нет. О том, что сделали нацисты, люди знают очень немного - каплю в море - но о том, что вытворял и продолжает вытворять Сталин, они не имеют ни малейшего представления. Даже люди, живущие в России, не знают всей правды. Что ты сказал, ты делаешь - пишешь для рабби?" Герман кивнул. "Да. Кроме того, я торгую книгами". Он лгал по привычке. "Ты еще и этим занимаешься? Какими книгами ты торгуешь? На идиш?" "На, идиш, на английском, на иврите. Я так называемый разъездной коммивояжер". "И куда ты ездишь?" "В разные города". "А чем занимается твоя жена, когда ты уезжаешь?" "Чем занимаются женщины, когда их мужья уезжают? Ремесло коммивояжера - это что-то очень важное в Америке". "У тебя дети от нее?" "Дети? Нет!" "Меня бы не удивило, если бы у тебя были дети. Я знала молодых евреек, которые выходили замуж за бывших нацистов. О том, что делали некоторые девушки, чтобы спасти свою шкуру, я лучше промолчу. Люди потеряли всякий стыд. В кровати, стоявшей рядом с моей, развлекались друг с другом брат и сестра. Они не могли дождаться, пока стемнеет. Так чему же мне еще удивляться? А где она тебя прятала?" "Я же сказал уже, на сеновале". "И ее родители на знали об этом?" "У нее есть мать и сестра. Отца нет. Они об этом не знали". "Конечно, знали. Крестьяне хитрые. Они вычислили, что после войны ты женишься на ней и возьмешь ее в Америку. Надо думать, ты забрался к ней в постель еще когда жил со мной". "Я не забирался к ней в постель. Ты несешь чушь. Откуда они могли знать, что я получу американскую визу? К тому же, я собирался ехать в Палестину". "Они знали, они знали, будь уверен. Ядвига, может быть, умом слаба, но ее мать обсудила все с другими крестьянками и все рассчитала. Все хотят в Америку. Весь мир помирает от тоски по Америке. Если отменить ограничения на въезд, здесь станет так тесно, что некуда будет иголку воткнуть. Не думай, что я злюсь на тебя. Во-первых, я ни на кого больше не злюсь, а во-вторых, ты не знал, что я жива. Ты обманывал меня еще тогда, когда мы были вместе. Ты бросил детей в беде. В последние две недели ты не писал мне, хотя знал, что война может начаться в любой момент. Другие отцы рисковали своей жизнью, перебираясь к детям через границы. Мужчины, которым удавалось бежать из России, от тоски по своим семьям сами отдавали себя в руки нацистов. Но ты остался в Живкове и зарылся в сено с любовницей. Как это я дошла до того, что бы претендовать на такого человека? Ну да. А почему у тебя нет от нее детей?" "У меня их нет, и хватит". "Почему ты так смотришь на меня.? Ты на ней женился. Если внуки моего отца были недостаточно хороши для тебя и если ты стыдился их, как чесотки на лице, то почему бы тебе не иметь с Ядвигой других детей? Ее отец наверняка был более приятный человек, чем мой". "На одну минуту я поверил, что ты изменилась, но теперь вижу, что ты точно та же". "Нет, не точно та же. Ты видишь перед собой совсем другую женщину. Тамара, которая бросила своих мертвых детей и бежала в Скибу - так называется деревня - это другая Тамара. Я мертва, а если женщина мертва, ее муж может делать, что захочет. Правда, мое тело все еще таскается по окрестностям. Оно даже дотащилось до Нью-Йорка. Они натянули на меня нейлоновые чулки, покрасили мне волосы и покрыли мне ногти лаком, но - Господи спаси! - неевреи всегда наводят красоту на своих покойников, а сегодня все евреи гои. И я ни на кого не злюсь и ни от кого не завишу. Я бы не удивилась, узнав, что ты женился на нацистке, из тех, кто ходили по трупам и втыкали каблуки в глаза еврейских детей. Откуда тебе знать, что со мной произошло? Я только надеюсь, что с твоей новой женой ты не шутишь тех шуток, что шутил со мной". За дверью, которая вела в коридор и на кухню, были слышны шаги и голоса. Реб Авраам Ниссен Ярославер появился в комнате, сопровождаемый Шевой Хаддас, оба, муж и жена, шаркали ногами. Реб Авраам Ниссен обратился к Герману. "Вероятно, у вас еще нет квартиры. Вы можете оставаться у нас, пока не найдете жилья. Гостеприимство - это акт любви к ближнему, а кроме того, вы наши родственники. Как сказано в Священном писании: "Ты не должен прятаться от той, что плоть от плоти твоей". Тамара перебила его. "Дядя, у него другая жена". Шева Хаддас всплеснула руками. Реб Авраам Ниссен озадаченно глядел на них. "Ну, тогда другое дело..." "Ко мне приходил свидетель, который поклялся, что она..." Герман сбился. Он не подумал о том, чтобы сказать Тамаре, что ей не следует рассказывать им про его жену-нееврейку. Он посмотрел на Тамару и покачал головой. У него было детское желание убежать из комнаты, прежде чем его выдадут на позор. Не понимая, что делает, он пошел ж двери. "Не убегай. Я не собиралась принуждать тебя к чему-либо". "О таком обычно можно прочесть только в газете", - сказала Шева Хаддас. "Ты, видит Бог, не совершил греха", - сказал Авраам Ниссен. "Если бы ты знал, что она жива, то твоя связь с другой женщиной противоречила бы закону. Но в данном случае запрет рабби Гершома к тебе неприменим. Одно ясно: ты должен развестись со своей нынешней женой. Почему ты ничего не сказал нам об этом?" "Я не хотел огорчать вас". Герман подал Тамаре знак - приложил палец к губам. Реб Авраам Ниссен взялся за бороду. Глаза Шевы Хаддас излучали материнскую заботу. Ее голова, покрытая чепчиком, кивала, смиряясь с древним правом мужчины на измену, с его страстью ко все новым и новым объятиям - со страстью, которой не мог противостоять даже самый порядочный из них. Так всегда было и так всегда будет, казалось, думала она. "Это дело, которое муж и жена должны обсуждать одни", - сказала она. "Я пока что приготовлю поесть". Она повернулась к двери. "Спасибо, я недавно ел", - быстро сказал Герман. "Его жена хорошая повариха. Она наверняка приготовила ему на ужин жирный супок". Тамара состроила презрительную гримасу - такую, какая иногда бывает у евреев-ортодоксов, когда они имеют в виду свинину. "Стакан чая с печеньем?", - спросила Шева Хаддас. "Нет, нет, правда". "Может быть, вам стоит пойти в соседнюю комнату и поговорить", -сказал рабби Авраам Ниссен. "Как говорят мудрецы: "Эти дела решают с глазу на глаз". Если вам понадобится моя помощь - я сделаю все, что смогу". Старик продолжал другим тоном. "Мы живем во времена нравственного хаоса. Во всем виноваты безбожные убийцы. Не считайте себя виноватым. У вас не было иного выхода". "Дядя, безбожников хватает и среди евреев. Кто, ты думаешь, привел нас на то поле? Евреи-полицейские. На рассвете они выломали все двери, обыскали все подвалы и чердаки. Если они находили прятавшихся людей, то били их резиновыми дубинками. Они привязали нас друг к другу, как скотину, которую ведут на убой. Одному из них я сказала всего одно слово, и он ударил меня так, что я этого никогда не забуду. Они не знали, болваны, что их тоже не пощадят". "Как сказано: "Незнание есть корень всяческого зла". "ГПУ в России было не лучше нацистов". "Ну, как сказал пророк Исайя: "И согнут человеку выю и унизят его". Когда люди перестают верить в Творца, миром правит анархия". "Таков род человеческий", - сказал Герман как бы сам себе. "Тора говорит: "Потому что мысли и желания сердца человеческого злы с юных лет". Но по этой причине Тора и существует. Да, идите вон туда и обсудите все между собой". Реб Авраам Ниссен открыл дверь в спальню. Там стояли две кровати, застеленные европейскими покрывалами, изголовье к изголовью, как на старой родине. Тамара пожала плечами и вошла первая. Герман последовал за ней. Он подумал о свадебных покоях, в которые они входили женихом и невестой много лет назад. За окном торопился Нью-Йорк, но здесь, за гардинами, продолжалась жить частица Наленчева и Живкова. Все воссоздавало картину ушедших лет: выцветшие желтые стены, высокий потолок, деревянный пол, даже стиль комода и обивка кресел. Опытный режиссер не смог бы найти более подходящий интерьер для этой сцены, - подумал Герман. Он вдохнул запах свечных фитилей. Он опустился в кресло, а Тамара села на край кровати. Герман сказал: "Ты, конечно, можешь не говорить мне об этом, но - если ты считала, что меня нет в живых, тогда ты наверняка - с другими..." Он не мог продолжать. Его рубашка снова стала мокрой. Тамара испытующе поглядела на него. "Ты хочешь знать? Всю правду?" "Можешь не говорить. Но я был с тобой честен и заслуживаю..." "У тебя был другой выбор? Тебе пришлось сказать правду. Я твоя законная жена, а это означает, что у тебя две жены. За такими вещами в Америке следят очень строго. Совершенно независимо от того, что делала я - тебе неплохо бы знать: любовь для меня - это не вид спорта". "Я не говорил, что любовь - вид спорта". "Ты превратив наш брак в карикатуру. Я пришла к тебе невинной девочкой и..." "Перестань!" "Все дело в том, что мы, как бы мы там ни страдали и как бы ни сомневались, проживем еще день или еще час - очень нуждались в любви. Мы нуждались в ней сильнее, чем в нормальные времена. Люди лежали в подвалах и на чердаках, голодные и вшивые, но они обнимались и целовались. Я никогда бы не подумала, что люди могут быть столь страстными в подобных обстоятельствах. Для тебя я была меньше, чем ничто, но мужчины пожирали меня взглядами! Господи, прости меня! Мои дети были убиты, а мужчины затевали со мной романы. Они предлагали мне кусок хлеба или немного жира или какое-нибудь послабление на работе. Не думай, что это были пустяки. Корка хлеба - это была мечта. Несколько картофелин - состояние. В лагерях торговля шла все время, в нескольких шагах от газовых камер заключали сделки. Весь обменный капитал уместился бы в одной туфле, вот как отчаянно люди старались спасти свою жизнь. Симпатичные мужчины, моложе меня, мужья привлекательнейших женщин, бегали за мной и каких только чудес не обещали! Мне даже присниться не могло, что ты жив, но пускай бы я знала об этом - я все равно не обязана была хранить тебе верность! Наоборот, я хотела тебя забыть. Но хотеть и мочь - две разные вещи. Я должна любить мужчину, иначе секс мне отвратителен. Я всегда завидовала женщинам, для которых любовь - игра. Но в конце концов, а что она такое, как не игра? Но есть во мне что-то - проклятая кровь моих богобоязненных бабок - что препятствовало этому. Я говорила себе, что я набитая дура, но если мужчина дотрагивался до меня, я начинала избегать его. Они называли меня лицемеркой. Мужики делались грубыми. Один очень уважаемый человек пытался меня изнасиловать. В придачу ко всем этим несчастьям мои подруги по лагерю в Джамбуле попытались устроить мой брак. Все твердили одно и то же: "Ты молода, тебе надо замуж". Но это ты нашел себе другую, а не я. Одно я знаю точно, милосердного Бога, в которого мы верили - не существует". "Значит, у тебя никого не было?" "Мне кажется, ты разочарован. Нет, у меня никого не было, и я больше никого не хочу. Перед душами моих детей я хочу предстать чистой". "Мне кажется, ты сказала - Бога не существует". "Если Бог мог смотреть на весь этот ужас и ничего не предпринял, то Он - не Бог. Я говорила с верующими евреями, даже с раввинами. В нашем лагере был молодой человек - он был раввином в Старом Жикове. Он был очень набожный - таких, как он, больше не бывает. Ему приходилось работать в лесу, хотя он был слишком слаб для этого. Большевики знали, что его труд не принесет им никакой пользы, но мучить раввина считалось у них добрым делом. Однажды в субботу он не захотел брать свою пайку хлеба, потому что закон запрещает носить что-либо в этот день. Его мать, жена старого раввина, была святая. Только Бог на небесах знает, как она утешала людей и отдавала им последнее. Условия в лагере были такие, что она ослепла. Но она знала назубок все молитвы и твердила их до последней минуты. Однажды я спросила ее сына: "Как Бог допустил такую трагедию?" Его ответ состоял из всевозможных уверток. "Неисповедимы пути Господни" и так далее. Я не стал спорить с ним, но во мне поднялось раздражение. Я рассказала ему о наших детях, и он побелел как полотно и смотрел на меня пристыженный - как будто сам был виноват в этом. В конце концов он сказал: "Я заклинаю вас, не продолжайте". "Да, да". "Ты ни разу не спросил о детях". Герман помолчал мгновенье. "О чем тут спрашивать?" "Нет, не спрашивай. Я знала, что среди взрослых бывают великие люди, но что дети, маленькие дети, могут быть великими настолько - в это я никогда бы не поверила. Они повзрослели за одну ночь. Я отдавала им часть моей пайки, но они отказывались есть эти куски. Они пошли на смерть как святые. Души существуют, они есть Бог, которого нет. Не возражай мне. Это мое убеждение. Я хочу, чтобы ты знал, что наш маленький Давид и маленькая Иошевед приходят ко мне. Не во снах, а наяву. Ты, конечно, думаешь, что я рехнулась, ну и думай - мне это ни капельки не мешает". "Что они говорят тебе?" "О, много всего. Там, где они теперь, они снова дети. Что ты намерен делать? Разведешься со мной?" "Нет". "А что мне тогда делать? Приехать жить к твоей жене?" "Прежде всего ты должна найти себе квартиру". "Да. Оставаться здесь я не могу". Глава четвертая. 1. "Итак, невозможное возможно", - сказал себе Герман. "И действительно, происходят великие дела". Бормоча под нос, он шел по Четырнадцатой улице. Он оставил Тамару в доме ее дяди и направился к Маше, предварительно позвонив ей из кафетерия на Ист-Бродвее и сказав, что неожиданно появился один из его дальних родственников из Живкова. Смеха ради он дал родственнику имя Файвеля Лембергера и описал его как ученого-талмудиста, мужчину в возрасте шестидесяти лет. "Ты уверен, что это не Ева Краковер, прежняя твоя любовь в тридцатые годы?", - спросила Маша. "Если хочешь, я представлю тебе его", - возразил Герман. Теперь Герман зашел в аптеку, что бы позвонить Ядвиге. Все телефонное кабинки были заняты, и ему пришлось ждать. Особенно ошеломило его не само событие, а тот факт, что во всех своих фантазиях и размышлениях он не мог и представить, что Тамара жива. Может быть, его дети тоже воспрянут из мертвых? Свиток жизни прокрутится еще раз, и все, кто были, снова будут тут. Уж коли высшие силы играют с ним, у них наверняка есть еще кое-что в запасе. Разве они уже не произвели на свет Гитлера и Сталина? Покуда ими владеет дух изобретательства, никогда нельзя чувствовать себя в безопасности. Через десять минут все пять телефонные кабинок все еще были заняты. Мужчина по-прежнему жестикулировал, говорил так, как будто собеседник на другом конце провода мог видеть его. Другой шевелил губами в непрерывном монологе. Третий говорил и курил и между делом складывал в столбик мелочь, которая была нужна ему, чтобы продолжать разговор. Девушка смеялась и пристально смотрела на ногти левой руки, словно диалог касался именно ее ногтей, их формы и цвета. Все говорившие очевидно были вовлечены в ситуации, которые требовали объяснений, извинений, отговорок. На их лицах были ложь, любопытство, горе. Наконец одна из кабинок освободилась, и Герман вошел в нее, вдыхая запах и тепло другого человека. Он набрал номер, и Ядвига ответила тут же, как будто ждала у телефона. "Ядзя, милая, это я". "О, да!" "Как дела?" "Откуда ты звонишь?" "Из Балтиморы". Ядвига несколько мгновений молчала. "Где это? Ну ладно, все равно". "Несколько сот миль от Нью-Йорка. Ты меня хорошо слышишь?" "Да, очень хорошо." "Я стараюсь продать книги". "А люди покупают?" "Я стараюсь, и они покупают. Это же их деньги идут у нас на квартплату. Как ты провела день?" "О, я стирала белье - здесь все так пачкается", - сказала Ядвига, не замечая, что все время говорит одно и то же. "Прачечные здесь рвут белье в клочья". "Что поделывают птицы?" "Болтают. Целуются весь день". "Счастливые создания. Я сегодня переночую в Балтиморе. Завтра поеду в Вашингтон, это еще дальше, а вечером опять позвоню тебе. Телефону нет дела до расстояний. Электричество за одну секунду переносит голос на сто восемьдесят тысяч миль", - сказал Герман, не зная, зачем сообщает ей эту информацию. Возможно, он хотел поразить ее расстоянием, которое их разделяло, чтобы она не ждала, что он слишком быстро вернется домой. Он слышал щебетанье птиц. "К тебе кто-нибудь приходил? Я имею в виду, из соседок?", - спросил он. "Нет, но в дверь звонили. Я открыла на цепочку, а там стоял мужчина с машиной, которая всасывает пыль. Он хотел показать мне, как это происходит, но я сказала, что когда тебя нет, я никого не впускаю". "Ты правильно сделала. Может быть, это правда был продавец пылесосов, но это мог быть и вор, и убийца". "Я не пустила его". "Что ты будешь делать сегодня вечером?" "О, я устрою стирку. А потом поглажу твои рубашки". "Ах, можно и не гладить". "Когда ты снова позвонишь?". "Завтра". "Где ты будешь ужинать?" "В Филадельфии, я имею в виду, в Балтиморе, полно ресторанов". "Мяса не ешь. Ты испортишь себе желудок". "У меня уже все равно все испорчено". "Не ложись поздно спать". "Да. Я люблю тебя". "Когда ты приедешь?". "Не позже, чем послезавтра". "Приезжай скорей, мне одиноко без тебя". "Мне тебя тоже не хватает. Я привезу тебе подарок". И Герман повесил трубку. "Милая душа," - сказал себе Герман. "Как получается, что подобная доброта все-таки выживает в этом похабном мире? Это необъяснимо - разве что верить в переселение душ". Герман вспомнил о Машиной выдумке, будто у Ядвиги может быть любовник. "Это неправда", - подумал он, раздражаясь. "Она само чистосердечие". Все-таки он представил, что в то время, пока она говорила с ним по телефону, рядом с ней стоял поляк. Поляк использовал те же самые трюки, которыми так хорошо умел пользоваться Герман. "Ну да, полную гарантию дает только смерть". Герман подумал о рабби Ламперте. Если он сегодня не отдаст ему обещанную главку, рабби вполне способен выгнать его. Срок платы за квартиру истек и в Бронксе, и в Бруклине. "Я смеюсь! Это все уже чересчур. Это будет мой конец". Он по лестнице спустился на станцию подземки. Что за влажная жара? Молодые негры пробегали мимо него. В их выкриках звучала наполовину Африка, наполовину Нью-Йорк. Женщины, у которых платья пропотели подмышками, толкали друг друга пакетами и сумками, и глаза их сверкали от гнева. Герман сунул руку в карман брюк, желая вытащить платок, по платок был мокр. На перроне ждала густая толпа, тело было прижато к телу. Резко свистнув, подъехал поезд - с такой скоростью, как будто хотел, не останавливаясь, промчаться мимо. Вагоны были набиты. Толпа бросилась в открывающиеся двери, не дожидаясь, пока пассажиры внутри вагона протолкаются к ним. Сила, которой невозможно было противиться, втащила Германа внутрь. Бедра, груди, локти вдавливались в него. Здесь, по крайней мере, не существовало иллюзии свободной воли. Здесь человека швыряло и трясло, как гальку или как метеор в космосе. Втиснутый в человеческую массу, Герман завидовал людям высокого роста, которые могли глотнуть немного холодного воздуха, шедшего от вентиляторов. Так жарко не было даже летом на сеновале. Так, наверное, запихивали евреев в товарные вагоны, которые доставляли их к газовым камерам. Герман закрыл глаза. Что ему теперь делать? Что предпринять? Тамара наверняка приехала без денег. Если она скроет, что у нее есть муж, то "Джойнт" окажет ей поддержку. Но она уже сказала, что не собирается обманывать американских филантропов. А он теперь был двоеженец - и в придачу имел любовницу. Если это раскроется, его могут арестовать и выслать в Польшу. "Мне нужен адвокат. Мне немедленно нужен адвокат!" Но как он объяснит эту ситуацию? У американских адвокатов на все есть простые ответы: "Какую из них вы любите? Тогда разведитесь с другой. Кончайте с этим. Найдите работу. Пойдите к психоаналитику". Герман представил себе судью, который выносит обвинительный приговор, указывая на него пальцем: "Вы злоупотребили американским гостеприимством". "Мне нужны они все три, вот постыдная правда", - признался он сам себе. Тамара похорошела, стала спокойнее, интереснее. Она прошла еще более ужасный ад, чем Маша. Развестись с ней значило бы отдать ее в руки других мужчин. А что касается любви, то эти идиоты-специалисты используют слово "любовь" так, как будто могут объяснить, что это такое - тогда как никто еще не осознал его истинного значения. 2. Когда Герман пришел, Маша была дома. Она была в хорошем настроении. Она вынула сигарету, торчавшую между губ, и поцеловала его в губы. Он слышал, как на кухне булькает что-то. Пахло жарким, чесноком, борщом, молодой картошкой. Он слышал голос Шифры Пуа. Всегда, когда он приходил в этот дом, у него появлялся аппетит. Мать и дочь все время варили, пекли, возились с кастрюлями, сковородками, банками для рассола, досками для приготовления лапши. По субботам Шифра Пуа и Маша готовили шолет[3] и кугль[4]. Может быть, потому, что он жил с нееврейкой, Маша особенно заботилась о том, чтобы по субботам в доме горели свечи, сиял ритуальный кубок, а стол был накрыт так, как велит традиция. Шифра Пуа часто втягивала Германа в спор о законах, относящихся к еде; по недосмотру она вымыла вместе ложку из-под молока и вилку, которой ела мясо; со свечи на поднос капнул воск; у цыпленка не оказалось желчного пузыря. Герман вспомнил, что ответил ей на ее последний вопрос: "Попробуй печень и скажи, горькая ли она". "Да, она горькая". "Если она горькая, значит, она кошерная". Герман как раз ел картошку, когда Маша спросила его о родственнике, разыскавшем его. Он поперхнулся куском, который собирался проглотить, и чуть не задохнулся. Он не мог вспомнить имени, которое назвал ей по телефону. Все-таки он начал рассказывать. Он привык к подобным импровизациям. "Да, я даже не знал, что он еще жив". "Так он не женщина?" "Я же тебе сказал - мужчина". "Ты много чего говоришь. Кто он? Где он живет?" Имя, которое он придумал, снова вспомнилось ему - Файвел Лембергер. "А в каком родстве он с тобой состоит?" "Он родственник со стороны матери". "Какой именно?" "Он сын брата моей матери". "Девичья фамилия твоей матери была Лембергер? Мне кажется, ты называл другую фамилию". "Ты ошибаешься". "По телефону ты сказал, что ему лет шестьдесят. Как твой двоюродный брат может быть таким старым?" "Моя мать была младшей. Мой дядя на двадцать лет старше ее". "А как звали твоего дядю?" "Тевье". "Тевье? Сколько было твоей матери, когда он умер?" "Пятьдесят один". "Во всей этой истории что-то не так. Это твоя прежняя любовница. Ей так тебя не хватало, что она поместила объявление в газету. Почему ты вырвал его? Ты боялся, что я увижу имя и номер телефона. Ха, я просто купила еще одну газету. Я сейчас же позвоню туда и все выясню. В этот раз ты сам вырыл для себя яму", - сказала Маша. Ненависть и удовлетворение появились на ее лице. Герман оттолкнул от себя тарелку. "Почему бы тебе не позвонить туда прямо сейчас и не прекратить этот дурацкий допрос!", - сказал он. "Давай, иди, набирай номер! Ты причиняешь мне боль своими злобными обвинениями!" Выражение Машиного лица изменилось."Позвоню, когда будет настроение. Ешь, картошка остынет". "Если ты хотя бы немножко не доверяешь мне, тогда наши отношения не имеют смысла". "Они так и так не имеют смысла. А ты несмотря на это ешь картошку. Если он племянник твоей матери, почему ты говорил о дальнем родственнике?" "Для меня все родственники дальние". "У тебя есть твоя дурочка, и у тебя есть я, но едва появляется какая-нибудь красотка из Европы, как ты убегаешь от меня на свидание с ней. У этой шлюхи. может быть, еще и сифилис". Шифра Пуа подошла к столу. "Почему ты не даешь ему спокойно поесть?" "Мама, не вмешивайся!", - угрожающе сказала Маша. "Я не вмешиваюсь. Мои слова для тебя ничего не значат. Когда человек ест, не надо жужжать ему в уши. Я знаю один случай, когда один человек - Боже упаси! - задохнулся от этого". "У тебя на любой случай приготовлено по истории. Он лжец и обманщик. К тому же он так глуп, что дает поймать себя на лжи", -- сказала Маша, обращаясь наполовину к матери, наполовину к Герману. Герман взял ложкой маленькую картофелину. Она была круглая, свежая. блестящая от масла, обсыпанная петрушкой. Он открыл было рот. но остановился. Он нашел жену, но лишился любовницы. Это и была шутка, которую припасла для него судьба? Хотя он и обдумал в подробностях, что рассказать о родственнике Маше - ум его отказывался работать. Краем ложки он разрезал нежную маленькую картофелину."Сказать ей правду?", - спросил он себя. Но ответа не последовало. Странно, но, несмотря на свое бедственное положение, Герман чувствовал себя спокойно. Это было смирение пойманного преступника. которого неминуемо ждет наказание. "Почему ты не звонишь?", - сказал он. "Ешь. Я принесу тебе клецки". Он ел картошку. и каждый кусок давал ему силу. Он не обедал. а события дня обессилили его. Он казался себе узником, который ест последний раз в жизни. Скоро Маша узнает правду. Рабби Ламперт наверняка выгонит его. У него в кармане всего два доллара. На поддержку государства он претендовать не может - его двойная жизнь выплывет наружу. Какую работу он сможет найти? Он не годился даже мыть тарелки. Маша подала ему пудинг с яблочным компотом и чай. После ужина он намеревался поработать над рукописью для рабби, но его желудок был чересчур набит. Когда он благодарил мать и дочь за еду, Шифра Пуа сказала: "Почему ты благодаришь нас? Благодари Его, он там, наверху". Она принесла Герману миску с водой, чтобы он вымыл руки, и ермолку, чтобы он мог произнести благодарственную молитву. Герман пробормотал первый стих и рухнул в постель. Маша занялась мытьем посуды. На улице было по-прежнему светло, и Герману казалось, что он слышит, как в кроне дерева во дворе поют птицы, но это не было чириканье воробьев, который обычно прыгают в ветвях. Герман поиграл мыслью, что это души птиц другого века, века Колумба или даже доисторической эпохи, и вот теперь они пробудились и пели, противясь надвигающемуся вечеру. Ночью в своей комнате он часто находил жуков, таких огромных и странных, что ему не верилось, что они продукт этого климата и этой эпохи. День казался Герману длиннее любого летнего дня, какой он только мог вспомнить. Он подумал о словах Дэвида Хьюма, сказавшего, что не существует никакого логического доказательства того, что солнце взойдет назавтра. А если это все-таки случилось, то нет никакой гарантии, что солнце зайдет в этот день. Было жарко. Он часто удивлялся, почему в комнате не вспыхивает пожар, и в особенно жаркие дни представлял, как из потолка, стен, кровати, книг и рукописей вырываются языки пламени. Он вытянулся на кровати. то засыпая, то размышляя. Тамара спрашивала о его адресе и телефоне, но он ответил, что позвонит ей сам на следующий день. Чего они все хотят? На мгновенье забыть об одиночестве и неизбежности смерти. Он был беден и ничего не значил - и все-таки несколько человек зависели от него. Но только Маша придавала всему смысл. Если ему придется расстаться с ней, Тамара и Ядвига превратятся для него в обузу. Он заснул, а когда проснулся, был вечер. Он слышал, как Маша в соседней комнате говорит по телефону. Говорила ли она с рабби Ниссеном? Или с Тамарой? Герман напряженно вслушивался. Нет, она говорила с кассиршей из кафетерия. Через несколько минут она вошла в его комнату. Он слышал ее голос в полутьме. "Ты спишь?" "Я только что проснулся". "Ты лег и сразу заснул. Наверное, у тебя чистая совесть". "Я никого не убивал". "Можно убивать и без ножа". Потам она сказала изменившимся голосом:"Герман, теперь я могу идти в отпуск". "С какого числа?" "Мы могли бы уехать в воскресенье утром". Некоторое время Герман молчал. "Все, что у меня есть - это два доллара и несколько пенни". "Разве ты не получишь чек от рабби?" "Теперь я не уверен в этом". "Ты хочешь остаться со своей крестьянкой - или с кем-то еще. Весь год ты обещал поехать со мной, а в последний момент отказываешься. Я не должна была бы так говорить, но по сравнению с тобой Леон Тортшинер был честный человек. Он тоже лгал, но он был безобидный хвастун и выдумывал дикую чушь. Может быть, ты сам устроил это объявление в газете? Все, что я должна сделать - это набрать номер. Скоро я тебя застукаю". "Набери, и увидишь. За пару центов можешь узнать правду". "У кого ты был?" "Тамара, моя мертвая жена, восстала из могилы. Она выкрасила ногти лаком и приехала в Нью-Йорк". "Ну конечно. Что там у тебя с твоим рабби?". "Я не сдал работу вовремя". "Ты сделал это специально, чтобы не ехать со мной. Ты мне не нужен. В воскресенье утром я упакую чемодан и поеду на приро-ду. Если я на несколько дней не выберусь из этого города, я сойду с ума. Я никогда не была такой усталой, даже в лагере". "Почему ты ляжешь отдохнуть?" "Спасибо за совет. Мне это не поможет. Я лежу и думаю о всех этих жестокостях и унижениях. Когда я засыпаю, я снова оказываюсь среди них. Они рвут меня, бьют меня, гонят меня. Они несутся со всех сторон, как собаки. которые травят зайца. Умирают ли от кошмаров? Подожди, я схожу за сигаретой". Маша вышла из комнаты. Герман встал и посмотрел в окно. Небо мерцало блекло и печально. Воздух пахнул болотами и тропиками. Солнце шло с востока на запад, так, как ходило с невообразимо-давних пор. Солнце, вместе с планетами, неслось куда-то. Млечный путь вращался вокруг своей оси. Посреди этого космического приключения стоял Герман, с клочком своей реальности, со своими смехотворно-маленькими заботами. Нужно всего-то кусок веревки, каплю яда, и вместе с ним все это исчезнет."Почему она не звонит? Чего ждет?", - спросил себя Герман. "Наверное, она боится правды". Маша вернулась с сигаретой между губами."Если ты хочешь поехать со мной, я заплачу за тебя". "У тебя разве есть деньги?" "Я получила от профсоюза". "Ты знаешь, что этого не заслуживаю". "Не заслуживаешь, но если человек жить не может без вора, то он его спасет и от виселицы". 3. Пятницу, субботу и воскресенье Герман собирался провести в Бруклине с Ядвигой. В понедельник он собирался ехать с Машей за город. Он закончил главу, отдал ее рабби и торжественно пообещал ему впредь сдавать работу только в срок. Ему везло: рабби был слишком занят, чтобы приводить свои угрозы в исполнение. Рабби ваял рукопись и сразу же заплатил Герману. Два телефона на столе рабби звонили одновременно. В этот день он улетал в Детройт читать лекцию. Когда Гетман попрощался с ним, рабби покачал головой, словно хотел сказать:"Только не думай, что можешь одурачить меня, ты, цыпленок. Я знаю больше, чем ты думаешь". Он подал Герману не всю руку, а только два пальца. Когда Герман был уже в дверях. миссис Регаль, секретарша, закричала: "Что у вас с телефоном?" "Я дам рабби адрес".И он закрыл дверь за собой. Всякий раз. когда Герман получал чек от рабби. это казалось ему чудом. Он быстро, как только мог, обменивал чек на деньги в банке, где знали рабби. Он не хотел иметь дела с чеками. Наличные он засовывал в задний карман, хотя и боялся, что его ограбят. Была пятница, и настенные часы в банке показывали четверть двенадцатого. Контора рабби, так же как и банк, находилась на Западной Пятьдесят седьмой улице. Герман двинулся в направлении Бродвея. Позвонить ли ему Тамаре? Судя по тому, как Маша говорила с ним из кафетерия, сомнений быть не могло: она уже позвонила ребу Аврааму Ниссену. Сейчас она наверняка знает, что Тамара жива. "Из этой истории я живым не выберусь". Герман заметил, что повторяет фразу, которую часто произносил его отец. Герман завел в магазин и набрал номер реба Авраама Ниссена. Через несколько секунд он услышал голос Шевы Хаддас. "Кто это?" "Это Герман Бродер, Тамарин муж". Он торопливо произносил эти слова. "Я сейчас позову ее". Он не мог сказать, сколько ждал - минуту, две, пять. То обстоятельство, что Тамара подошла не сразу. могло означать только одно: Маша уже звонила. Наконец он услышал Тамарин голос - голос звучал не так, как вчера. Она спросила чересчур громко:"Герман, это ты?" "Да, это я. Я все еще не могу поверить, что то, что случилось, действительно случилось". "Ну, это случилось. Я смотрю в окно и вижу улицу Нью-Йорка, полную евреев. Бог благослови их. Я даже слышу, как рубят рыбу". "Ты же в еврейском квартале". "В Стокгольме тоже были евреи, настоящие евреи, но здесь все немножко как в Наленчеве". "Да, кое-что из той жизни сохранилось. Тебе кто-нибудь звонил?" Тамара ответила не сразу. Потом она сказала:"Кто мне мог звонить? Я никого не знаю в Нью-Йорке. Тут есть - как это называется? - землячество. Мой дядя хотел поспрашивать их, но..." "Ты еще не спрашивала о жилье?" "Кого я должна спрашивать?3автра я схожу в землячество. Может, они помогут мне. Ты обещал позвонить вчера вечером" "Мои обещания не стоят и пенни". "Все это странно. В России было очень плохо, но там люди по крайней мере держались друг за друга; в лагере или в лесу - мы, заключенные, всегда были вместе. В Стокгольме мы тоже были все вместе. Здесь я впервые одна. Я смотрю в окно, и у меня такое чувство, что я не имею никакого отношения ко всему этому. Ты не мог бы зайти ко мне? Мой дядя уехал, а тетя уходит в магазин. Мы могли бы поговорить". "Хорошо, я приду". "Приходи. В конце концов, мы когда-то были родственниками", - сказала Тамара и положила трубку. В тот момент, когда Герман вышел на улицу, рядом остановилось такси. Денег, которые он зарабатывал, едва хватало на кусок хлеба, но ему надо было торопиться, если он не хотел отнять у Ядвиги весь день. Он сел в такси, и его внутренняя растерянность прорвалась смехом. Да, Тамара тут; это не галлюцинация. Такси остановилось, Герман заплатил и дал шоферу на чай. Он позвонил, и Тамара открыта ему. Прежде всего ему бросилось в глаза, что лак с ее ногтей исчез. Она была в другом, темном платье, а ее волосы были слегка растрепаны. Он заметил даже несколько седых прядей. Она почувствовала, что ему неприятно видеть ее наряженной как американскую куклу, и она снова вернулась к стилю Старого Света. Теперь она выглядела старше, и он видел морщины вокруг ее глаз. "Тетя только что ушла", - сказала она. Во время первого свидания Герман не поцеловал Тамару. Теперь он попытался сделать это, но она отступила. "Я поставлю чай". "Чай? Я только что обедал". "А я все-таки считаю, что заслужила право выпить с тобой чашку чаю", - сказала она с наленчевским кокетством. Он последовал за ней в комнату. Чайник в кухне засвистел, и Тамара пошла заваривать чай. Вскоре она внесла на подносе чай, лимон и тарелку с печеньем, которое наверняка испекла Шева Хаддас. Печенье было вырезано по разным шаблонам, каждая штучка была неровной и непохожей на другую - совсем как в Живкове. Печенье пахло корицей и миндалем. Герман сжевал одно. Его стакан был полон и страшно горяч, и в нем была тусклая серебряная ложка. Все светские подробности польско-еврейской жизни вплоть до мельчайших деталей были каким-то странным образам пересажены сюда. Тамара, села за стол - не слишком близко к Герману и не слишком далеко от него, на том точно выверенном расстоянии, на котором сидит женщина, которая не является мужчине женой, но все-таки - родственником."Я все время смотрю на тебя и не могу поверить, что это ты", - сказала она."Я все время смотрю на тебя и не могу поверить, что это ты", - сказала она. Я больше не могу себе позволить еще во что-то поверить. С тех пор, как я здесь, прошлое как будто сошло с ума". "В каком смысле?" "Я уже почти забыла, как это было - там. Ты мне не поверишь, Герман, но ночью я лежу без сна и не могу вспомнить, как мы с тобой познакомились и сошлись. Я знаю, что мы часто ссорились, но почему - не знаю. Как будто мою жизнь сняли с меня. как шелуху с луковицы. Я начинаю забывать, что было в России, даже о том, что совсем недавно было в Швеции, я помню все меньше и меньше. Нас несло из страны в страну, Бог знает зачем. Они давали нам документы и снова отбирали их. Не спрашивай меня, сколько раз за последние несколько недель я должна была ставить свою подпись. Зачем им нужно столько подписей? И везде я иду под фамилией моего мужа - Бродер. Для чиновников я все еще твоя жена, Тамара Бродер". "Мы никогда больше не будем чужими друг другу". "Ты так не думаешь, ты так только говоришь. Ты очень быстро утешился со служанкой твоей матери. Но мои дети - твои дети! - - все еще приходят ко мне. Не будем больше говорить об этом! Лучше расскажи, как ты живешь! По крайней мере, она тебе хорошая жена? Во мне ты всегда находил тысячу недостатков". "Чего я могу ждать от нее? Она делает то же самое, что делала, когда была у нас служанкой". "Герман, мне ты можешь сказать все. Во-первых, мы когда-то были вместе, а во-вторых, как я уже сказала тебе, я больше не верю, что принадлежу этому миру. Может быть, я даже смогу помочь тебе?" "Как? Когда мужчина годами прячется на сеновале, он перестает быть членом общества. Вот правда: я и здесь, в Америке, все еще прячусь на сеновале. Недавно ты сама сказала об этом". "Ну, какие тайны могут быть друг от друга у двух покойников? Если ты пока что не совершил особенных преступлений, ты все-таки мог бы подыскать себе пристойную работу. Писать для рабби - это плохой способ проводить время. "А что мне остается делать? Даже если хочешь стать гладильщиком брюк, надо быть сильным и быть членом профсоюза. Так они называют тут рабочие организации - вступить в них очень трудно. Что касается..." "Наших детей больше нет. Почему у тебя нет от нее ребенка?" "Может, это ты еще родишь детей". "3&чем?Что бы у неевреев было, кого сжигать? Но здесь так чудовищно пусто. Я встретила женщину ,которая тоже была в лагерях. Она потеряла всех, но теперь у нее новый муж и новые дети. Многие начали заново. Мой дядя до поздней ночи обрабатывал меня, чтобы я поговорила с тобой и приняла наконец решение. Они благородные люди, но немного прямолинейные. Он говорит, что ты должен развестись с той, другой; а если не хочешь, то разводись со мной. Он даже намекнул, что собирается оставить мне кой-какое наследство. На все у них един ответ: это воля Божья. А раз они верят в это, то могут пройти через любой ад и не повредиться". "Еврейский развод для Ядвиги невозможен, потому что мы не венчались с ней по еврейскому закону", - сказал Герман. "По крайней мере ты верен ей, или у тебя есть еще шесть других?", - спросила Тамара. Герман молчал."Ты хочешь, что бы я во всем признался?" "Почему бы мне не знать все?" "Дело в том, что у меня любовница". По Тамариному лицу пробежала улыбка."Я так и думала. О чем же тебе говорить с Ядвигой? Она для тебя как правый ботинок на левой ноге. А кто твоя любовница?" "Она оттуда. Из лагерей". "Почему ты не женился на ней?" "У нее есть муж. Они больше не живут вместе, но он не хочет давать ей развод". "Понимаю. С тобой всегда одна и та же история. Ты говоришь мне правду или что-то скрываешь от меня?" "Нет, я ничего от тебя не скрываю". "Мне совершенно все равно, одна у тебя любовница, две или дюжина. Если ты был мне неверен, когда я была молодая и красивая - или по меньшей мере не уродливая - почему ты должен быть верным крестьянке, которая, к тому же, не особенно привлекательная? Да, а другая, эта твоя подружка, ее устраивает такое положение?" "Что ей остается? Муж не дает ей развода, а она любит маня". "Ты тоже ее любишь?" "Я не могу без нее жить". "Ой-ой-ой, такие слова - от тебя? Она красивая? Интеллигентная? Очаровательная?" "И то, и другое, и третье". "И как тебе это удается? Ты бегаешь от одной к другой?" "Стараюсь изо всех сил". "Ты ничему не научился. Абсолютно ничему. Возможно, и я осталась бы прежней, если бы не видела, что они сделали с нашими детьми. Все утешали меня, говорили, что время залечит раны. Все наоборот - чем глубже отходит событие в прошлое, тем сильнее болят раны. Мне нужно найти комнату, Герман. Я не могу больше с ними жить. С лагерниками было проще. Когда я не хотела больше слушать их, я просто говорила, чтобы они шли прочь и надоедали кому-нибудь другому. Но я не могу так говорить с дядей. Он мне как отец. Мне развод не нужен; я никогда больше не буду жить с мужчиной. Если, конечно, ты не хочешь развода. А если хочешь..." "Нет, Тамара, мне развод не нужен. Чувстве, которые я испытываю к тебе, у меня никто не отнимет". "Что за чувстве? Ты обманывал других - и этого ты изменить не можешь. Но ведь ты обманываешь и себя. Я не буду читать тебе нотаций, но из подобной неразберихи не выйдет ничего хорошего. Я посмотрела на тебя и подумала:"Так выглядит зверь, когда его обложили охотники, и бежать ему некуда".Что за человек твоя любовница?" "Немного сумасшедшая, но безумие интересная". "У нее есть дети?" "Нет". "Она достаточно молодая, чтобы иметь ребенка?" "Да, но она не хочет детей". "Ты лжешь, Герман. Когда женщина любит мужчину, она хочет от него ребенка. Еще она хочет стать его женой и не хочет, чтобы он бегал к другой. Почему у нее не сложилась жизнь с ее мужем?" "О, он обманщик, бездельник, ни на что не годный тип. Он сам себе присвоил степень доктора, и он берет деньги с пожилых дам". "Извини, но кого она взяла себе вместо него? Мужчину, у которого две жены и который пишет проповеди для псевдо-рабби. Ты рассказывал своей любовнице обо мне?" "Еще нет. Но она прочла объявление в газете и подозревает что-то. Возможно, она вот-вот позвонит сюда. Или она уже звонила?" "Мне никто не звонил. Что мне сказать, если она позвонит? Что я твоя сестра? Сара сказала так Авимелеху об Аврааме" "Я сказал ей, что объявился мой двоюродный брат, человек по имени Файвел Лембергер". "Я должна сказать ей, что я Файвел Лембергер?" Тамара расхохоталась. Все ее существо изменилось. Ее глаза сияли таким весельем. какого Герман никогда не видел в ней (или, возможно, забыл).На ее левой щеке образовалась ямочка. На одно мгновенье она показалась ему девчонкой-плутовкой. Он встал, и она тоже встала. "Ты так быстро уходишь?" "Тамара, мы с тобой не виноваты. что все разлетелось вдребезги". "Что мне остается, как не надеется? Быть третьим колесом твоей разбитой телеги? Давай не будем думать о прошлом плохо. Мы много лет провели вместе. Несмотря на все твои выходки, это были мои счастливейшие годы". Они продолжали разговаривать, стоя в коридоре, рядом с дверью. Тамаре слышала от кого-то, что жена сына раввина из Старого Живкова жива и снова собирается замуж. Но она верующая и сначала должна получить освобождение от брачных обязательств. У нее есть брат, безбожник, он живет где-то в Америке."По крайней мережу меня есть привилегия - быть знакомой со всеми этими святыми людьми", - сказала Тамара."Может быть. Бог преследовал именно эту цель, отправив меня в скитания".Неожиданно она подошла к Герману и поцеловала его в губы. Все произошло так быстро, что он не успел поцеловать ее в ответ. Он попытался обнять ее, но она быстро выскользнула и дала ему понять, что он должен идти. 4. Пятница в Бруклине не похожа на пятницу в Живкове. Хотя Ядвга еще перешла в иудаизм, она старалась следовать традиционным еврейским правилам. Она вспоминала еврейские ритуалы по тем временам, когда работала у родителей Германа. Она покупала халу и пекла особенные, маленькие субботние пироги. Здесь, в Америке, у нее не было подходящей плиты, что бы приготовить чолент - но одна соседка показала ей, как накрывать конфорку асбестовой плиткой, чтобы еда не подгорала и оставалась теплой всю субботу. На Мермейд-авеню Ядвига купила вино и свечи, необходимые для благословения. Она отыскала где-то два латунных канделябра, субботнее блюдо, и хотя она не умела произносить слов благословения, незадолго до зажжения субботних свечей она закрывала глаза пальцами и что-то бормотала, точно так же, как это делала на ее глазах мать Германа. А еврей Герман игнорировал субботу. Он включал и выключал свет, несмотря на то, что это было запрещено. После субботней трапезы из мяса, риса, фасоли и курицы с молодей картошкой он садился писать, хотя именно этого делать было нельзя. Когда Ядвига спросила его, почему он нарушает заповедь Господню, он ответил: "Нет никакого Бега, ты слышишь? А даже если бы был - я бы презирал его". В эту пятницу Герман казался беспокойнее, чем обычно. Он много раз спрашивал Ядвигу, не звонил ли кто. Между рыбой и супом он вытащил из нагрудного кармана записную книжку и карандаш и что-то быстро нацарапал. Иногда, вечерами по пятницам. Если у него было хорошее настроение, Герман пел застольные песни своего отца, а еще "Шолом Алейхем" и "Достопочтимая женщина" - эти песни он переводил Ядвиге на польский. Первая была приветствием ангелам, которые в субботу сопровождают евреев из синагоги домой. Вторая была хвалебная песня, посвященная добродетельной жене, которая встречается еще реже, чем жемчужина. Однажды он перевел ей гимн, посвященный яблоневому саду, влюбленному жениху и украшенной драгоценностями невесте. Там была описана любовь - подобных описаний, по понятиям Ядвиги, в благочестивой песне быть не должно. Герман объяснил ей, что гимн написан каббалистом, так называемым Святым Львом, чудотворцем, которому являл себя сам пророк Илья. Свадьба в песне происходит в Граде Божьем. Щеки Ядвиги пылали, когда он пел эти песни, а глаза светились - глаза ее радовались субботе. Но сегодня вечером он был молчалив и раздражен. Ядвига подозревала, что во время своих путешествий он иногда бывал с другими женщинами. В конце концов, он вполне мог получать удовольствие от женщины, которая умеет читать эти маленькие буковки. Откуда мужчине знать, что ему надо самом деле? Как легко соблазнить мужчину - одним словом, одной улыбкой, одним движением. Всю неделю, как только наступал вечер, Ядвига накрывала клетку с попугаями. Но вечером в пятницу им разрешалось не спать подольше. Войтысь, самец, пел вместе с Германом. Птица впадала в нечто вроде транса и, летая испускала трели. Сегодня вечером Герман не пел, и Войтысь сидел на крыше клетки, взъерошив перья. "Случилось что-то?", - спросила Ядвига. "Ничего, ничего", - сказал Герман. Ядвига вышла из комнаты и разобрала постель. Герман выглянул в окно. Обычно Маша звонила ему в пятницу вечером. Не желая огорчать свою мать, она никогда не пользовалась домашним телефоном в субботу. Она выходила за сигаретами и звонила из магазина поблизости. Но сегодня вечером телефон молчал. С тех пор, как Маша прочитала объявление в газете, он ждал, что вот-вот разразится скандал. Ложь, которую он сплел, была чересчур очевидной. Маша скоро неизбежно поймет, что он не шутил, говоря о Тамарином возвращении. Вчера она много раз, с ревнивым наслаждением, иронически подмигивая, повторяла имя его двоюродного брата - Файвел Лембергер. Она, видимо, не торопилась наносить уничтожающий удар - возможно, не желала портить неделю их отдыха, который должен был начаться в понедельник. Насколько надежно Герман чувствовал себя с Ядвигой, настолько ненадежной казалась ему Маша. Она никогда не считалась с тем обстоятельством, что он живет с другой женщиной. Она оскорбляла его, говоря, что вернется к Леону Тортшинеру. Герман знал, что мужчины липнут к ней. Он часто наблюдал в кафетерии, как они пытались втянуть ее в разговор, спрашивали адрес и телефон и оставляли ей визитные карточки. Персонал кафетерия, - все, начиная хозяином и заканчивая мывшим тарелки пуэрториканцем, - заглядывался на нее. Даже женщины восхищались ее грацией, ее длинной шеей, талией, ногами, белизной ее кожи. Разве были у него силы удержать ее? Как долго она будет с ним? Бесконечное число раз он пытался подготовить себя к тому дню, когда она уйдет от него. И вот он стоял и смотрел на скудно освещенную улицу - вниз на неподвижные листья деревьев, вверх на небо, которое отражало огни Кони Айленда; он видел пожилых женщин и мужчин, которые поставили стулья у дверей парадного и вели бесконечные разговоры людей, потерявших последнюю надежду. Ядвига положила руку ему па плечо. "Постель готова. Я постелила чистое белье". Герман зажег свет. Мрачно мерцали свечи. Ядвига прошла в ванную. Она сохранила ритуал деревенской женщины, от которого никогда не отклонялась. Она полоскала рот, прежде чем идти в постель, мылась и расчесывала волосы. Даже в Липске она содержала себя в безукоризненной чистоте. Здесь, в Америке, она слушала по польскому радио всевозможные гигиенические советы. Войтысь еще успел высказать последний протест, прежде чем стемнело окончательно - и тут же полетел в клетку вместе с Марианной. Он тесно прижался к ней, сидя на жердочке. Так они неподвижно просидят до восхода солнца и, возможно, испытают предчувствие великого покоя - смерти, которая освобождает человека и зверя. Герман медленно раздевался. Он представил себе Тамару, как она с широко раскрытыми глазами лежит без сна в доме своего дяди и широко раскрытыми глазами глядит в темноту. Маша, скорее всего, сейчас стояла неподалеку от Кротон-парк или на Тремонт-авеню и курила. Парни проходили мимо нее и присвистывали. Возможно, рядом с ней остановился автомобиль, и кто-нибудь пытался подцепить ее. Может быть, она уже сидела в машине. Зазвонил телефон, и Герман поспешил к аппарату. Одна субботняя свеча догорела, но другая еще мерцала. Он поднял трубку и прошептал: "Маша!" Несколько секунд было тихо. Потом Маша сказала: "Ты лежишь в кровати со своей крестьянкой?" "Нет, я не лежу с ней в кровати". "Ну, а где еще? Под кроватью?" "Где ты?", - спросил Герман. "Какая тебе разница, где я? Ты мог бы быть со мной. Вместо этого ты проводишь ночи со слабоумной из Липска. К тому же ты завел себе еще одну. Твой двоюродный брат Файвел Лембергер - ни что иное, как жирная шлюха в твоем вкусе. Ты с ней уже спал?" "Пока что еще нет". "Кто она? Ты вполне можешь сказать мне правду". "Я же тебе сказал: Тамара жива, и она здесь". "Тамара мертва и гниет в земле. Файвел - одна из твоих лапочек". "Я клянусь прахом моих родителей, что это никакая не лапочка!" На другом конце провода возникла напряженная тишина. "Скажи мне, кто она", - стояла на своем Маша. "Моя родственница. Сломленная женщина, потерявшая своих детей. "Джойнт" помог ей перебраться в Америку". "Почему ты тогда сказал, что это Файвел Лембергер?", - спросила Маша. "Потому что я знал, как ты подозрительна. Если я упоминаю о женщине, ты немедленно думаешь, что..." "Сколько ей лет?" "Старше меня. Она развалина. Ты действительно думаешь, что реб Авраам Ниссен Ярославер стал бы давать объявление в газету из--за моей любовницы? Это благочестивые люди. Я же говорил тебе, позвони ему и сама все выясни". "Ну ладно, наверное, в этот раз ты не виноват. Ты представить себе не можешь, что я вынесла в последние дни". "Дурочка, я же тебя люблю! Где ты сейчас?" "Где я? В кондитерской на Тремонт-авеню. Я прошлась по улице, покуривая, и каждые две минуты останавливался автомобиль, и какой-нибудь тип хотел подцепить меня. Парни присвистывали за моей спиной, как будто мне восемнадцать. Никогда не пойму, что они во мне находят. Куда мы поедем в понедельник?" "Придумаем что-нибудь". "Я боюсь оставить маму одну. Что будет, если у нее случится приступ? Она умрет где-нибудь, и ни один петух по ней не прокукарекает". "Попроси кого-нибудь из соседей посмотреть за ней". "Я всегда избегала соседей. Я не могу теперь явиться и попросить их. Кроме того, мама боится людей. Если стучат в дверь, она думает, что это пришел нацист. Да возрадуются жизни враги Израиля - - так же, как я радуюсь этому отпуску". "Коли так, можем остаться в городе". "Я должна посмотреть на зеленую траву и подышать свежим воздухом. Даже в лагерях воздух не был таким грязным, как здесь. Я бы взяла маму о собой, но я шлюха в ее глазах. Бог обрушил на нее столько бед, а она дрожит от страха, что делает слишком мало для Него. Гитлер делал то, что Он хотел. Вот правда!" "Зачем ты тогда зажигаешь субботние свечи? Почему постишься на Йом-Киппур?" "Не для Него. Настоящий Бог ненавидит нас, а мы придумали себе идола, чтобы он любил нас и считал нас своим избранном народом. Ты сам говорил: "Нееврей создает богов из камней, а мы - из теорий". Когда ты приедешь в воскресенье?" "В четыре". "Ты тоже и Бог, и убийца. Ну ладно, приятной субботы". 5. Герман и Маша сели в автобус, шедший на север. После шести часов пути они сошли у озера Джордж. Они сняли комнату за семь долларов и остались в ней на ночь. Они отправились в путь безо всякого плана. Герман нашел на скамейке в парке карту штата Нью-Йорк, и она вела их. Окно комнаты выходило на озеро и на горы. Ветер, проникавший в комнату, приносил запах елей. Издалека слышалась музыка. Маша взяла собой корзинку, полную еды, которую приготовила вместе с матерью - блинчики, пудинг, яблочный компот, сухие сливы, изюм и самодельный пирог. Маша, куря, стояла у окна и смотрела на весельные и моторные лодки на озере. Она сказала задорно: "А где же нацисты? Что это вообще за мир без нацистов? Довольно-таки отсталая страна, эта Америка". Перед отъездом она пожертвовала часть своих отпускных на бутылку коньяка. Пить она научилась в России. Герман только раз отхлебнул из бутылки, а Маша все пила, делалась все веселее и веселее и в конце концов начала петь и насвистывать. В детские годы в Варшаве Маша узилась танцам. У нее были икры танцовщицы. Она подняла руки и начала танцевать. В трусиках и нейлоновых чулках, с висящей между губ сигаретой и с распущенными волосами - она напоминала Герману девушек, приезжавших в Живков с цирком. Она напевала на идиш, на иврите, на русском и польском. Она звала Германа танцевать с ней и требовала от него пьяным голосом:"Ну-ка поди сюда, мальчик из ешивы, мы посмотрим, на что ты способен". Они рано легли спать, но сон их все время прерывался. Маша проспала час и проснулась. Она хотела делать все разом: любить, курить, пить, говорить. Месяц висел низко над водой. Выпрыгивавшие из воды рыбы с плеском возвращались в свою стихию. Звезды покачивались, как крошечные фонарики. Маша рассказывала Герману истории, которые возбуждали в нем гнев и ревность. Утром они собрали вещи и снова сели в автобус. Следующую ночь они провели у озера Шрун, в бунгало рядом с водой. Было так холодно, что им пришлось положить свою одежду на одеяло, чтобы не замерзнуть. На следующее утро после завтрака они взяли напрокат лодку. Герман греб, а Маша лежала, греясь на солнце. Герману казалось, что он может читать ее мысли сквозь кожу ее лба, сквозь ее опущенные веки. Герман размышлял о том, насколько все это фантастично - быть в Америке, в свободной стране, без страха перед нацистами, НКВД. Пограничниками и доносчиками. Выходя на улицу, он ни разу не брал с собой документов. В Соединенных Штатах никто не спрашивал документы. Но он не мог забыть, что на улице между Мермейд-авеню и Нептун-авеню его ждала Ядвига. На Ист-Бродвее, в доме реба Авраама Ниссена Ярославер, жила Тамара, согласная довольствоваться любыми крохами, которые он, может быть, швырнет в ее сторону. Он никогда не освободится от притязаний, которые имеют на него эти женщины. Даже рабби Ламперт имел полное право жаловаться на него. Герман отказался принять дружбу, которую предлагал ему рабби. В окружении светлоголубых небес и желтозеленой воды он чувствовал себя не таким виноватым. Птицы провозглашали новый день так, как будто это было утро после сотворения мира. Теплый ветерок приносил аромат леса, а из кухни отеля доносились запахи еды. Герману показалось, что он слышит стон курицы или утки. Этим ласковым летним утром где-то забивали птицу; Треблинка была повсюду. Машины припасы кончились, но она отказывалась есть в ресторане. Она пошла на рынок и купила хлеб, помидоры, сыр и яблоки. Она вернулась, нагруженная таким количеством продуктов, что их хватило бы, чтобы накормить целую семью. В ней, рядом с фривольной шаловливостью, жил материнский инстинкт. Она считала деньги - распущенные женщины так не поступают. В бунгало Маша нашла маленький примус, на котором сварила кофе. Запах керосина и гари напомнил Герману его студенческие годы в Варшаве. В открытое окно влетали мухи, пчелы и бабочки. Мухи и пчелы садились на просыпанный сахар. Бабочка парила над куском хлеба. Она не ела, а, казалось, наслаждалась ароматом. Для Германа это не были паразиты, которых следовало гнать; в каждом создании он видел проявление вечной воли жить, узнавать, постигать. В то время, когда муха протягивала свои усики к еде, она терла одну заднюю лапку о другую. Крылья бабочки напомнили Герману телес-котн - молитвенную шаль. Пчела пожужжала и побурчала и снова улетела. Маленький муравей ползал по столу. Он пережил холодную ночь и взбежал на стол - но куда идти? У крошки хлеба он остановился, а потом зигзагом побежал дальше. Он ушел из муравейника и теперь должен был один пробиваться в жизни. Потом Герман и Мажа поехали в Лэйк-Плэсид. Там они нашли комнату в горном приюте. Все в доме было старым, но безупречным: прихожая, лестница, картины и орнаменты на полотенце с вышитой эмблемой, изготовленное в Германии - реликвия времен первой мировой войны. На широкой кровати лежали огромные подушки - как в европейских гостиницах. Окна выходили на горы. Солнце зашло и отбросило глубокие красные четырехугольники на стены. Некоторое время спустя Герман сошел вниз позвонить. Он научил Ядвигу, как отвечать на заранее оплаченный звонок. Ядвига спросила, где он, и он назвал первое пришедшее в голову название. Вообще-то Ядвига не жаловалась, но говорила возбужденно: по ночам ей страшно; соседи будут смеяться над ней и показывать на нее пальцем. Зачем Герману так много денег? Она готова пойти работать и помогать ему, чтобы он мог побольше бывать дома, как это делают другие мужчины. Герман успокаивал ее, оправдывался и обещал отсутствовать не очень долго. Она послала ему по телефону поцелуй, и он тоже ответил ей звуком поцелуя. Когда он вернулся наверх, Маша не желала говорить с ним. Она сказала:"Теперь я знаю правду". "Какую правду?" "Я слышала, как ты говорил. Тебе так не хватает ее, что ты едва можешь дождаться, пока вернешься". "Она совсем одна. Она беспомощная". "А я что же?" Они молча поужинали. Маша не зажигала свет. Она дала ему яйцо всмятку, и внезапно он подумал о вечере перед Тишебов[5], о последней трапезе перед постом, которая состоит из сваренного вкрутую и посыпанного пеплом яйца, знака скорби, символа того, что счастье вполне может укатиться от человека и протухнуть, как яйцо. Маша то жевала, то курила. Он попытался заговорить с ней, но она молчала. После ужина она прямо в одежде бросилась на кровать и свернулась калачиком, так что было трудно понять, спит она или дуется на него. Герман вышел на улицу. Он брел по незнакомой улице и останавливался у витрин сувенирных магазинов: индийские куклы, вышитые золотом сандалии с деревянными подошвами, ожерелья из янтаря, китайские серьги, мексиканские браслеты. Он пришел к озеру ,в котором отражалось медное небо. По берегу озера гуляли беженцы из Германии - широкоплечие мужчины и статные женщины. Они говорили о домах, делах, бирже. "В каком смысле они мои братья и сестры?", - спросил себя Герман."В чем состоит их еврейство? В чем мое?" У всех у них было только одно желание: как можно быстрее ассимилировать и избавиться от акцента. Герман не принадлежал к ним, также как не принадлежал к американским, польским или русским евреям. Как и муравей утром на столе, он отделился от общества. Он пошел вокруг озера, мимо лесопосадок и отеля, построенного наподобие швейцарского шале. Светили светляки, стрекотали кузнечики, где-то в кроне дерева каркнула сонная птица. Взошел месяц - голова скелета. Что там находится? Что такое месяц? Кто его создал? С какой целью? Может быть, кто-нибудь найдет ответ также легко, как Ньютон, открывший гравитацию, когда он, как говорят, увидел падающее с дерева яблока. Возможно, всеобъемлющая истина выражается в одной фразе. Или слова, способные выразить истину, еще только предстоит создать? Было поздно, когда Герман вернулся. Маша все еще лежала, свернувшись на кровати, в той же позе, в какой он оставил ее. Он подошел к ней и потрогал ее лицо, словно хотел убедиться, что она жива."Чего тебе надо?", - раздраженно сказала она. Он разделся и лег рядом с ней. Потом заснул. Когда он открыл глаза, светил месяц. Маша стояла посреди комнаты и пила коньяк из бутылки. "Маша, это не выход!" "А что выход?" Она сняла ночную рубашку и пришла к нему. Они молча целовались и занимались любовью. Потом она села и закурила. Вдруг она оказала: "Где я была в это время пять лет назад?" Она долго вспоминала. Потом сказала: "Среди мертвых". 6. Герман и Маша продолжили свое путешествие. Они остановились в отеле неподалеку от канадской границы. Их отпуск кончался через несколько дней, а отель был недорогой. Ряд бунгало, принадлежавших отелю. стоял на берегу озера. Женщины и мужчины в купальных костюмах играли в карты на свежем воздухе. На корте рабби в ермолке и шортах играл со своей женой, ортодоксально носившей парик. В гамаке между двух пиний лежали молодой человек и девушка. Они давно и беспрерывно хихикали. У юноши был высокий лоб, растрепанная грива и волосатая узкая грудь. Девушка была в купальнике, а на шее у нее висела звезда Давида. Хозяйка отеля сказала Герману, что кухня у нее "строго кошерная", а постояльцы образуют "одну счастливую семью".Она проводила его и Машу в бунгало с некрашеными стенами и потолком из голах досок. Постояльцы ели все вместе за длинными столами в столовой отеля. За обедом матери в купальниках впихивали еду в рот детям, полные решимости вырастить из них больших американцев. Малыши кричали, задыхались и выплевывали овощи. Герману казалось, что он понимает. что говорят их разгневанные глаза:"Мы не желаем мучиться только из-за того, что вы хотите удовлетворить свое тщеславнее честолюбие". Рабби-теннисист сыпал остротами. Официанты - студенты колледжа или ешивы - шутили с пожилыми женщинами и флиртовали с девушками. Они тут же принялись выспрашивать Машу, откуда она, и осыпали ее льстивыми комплиментами. У Германа сдавило горло. Он не мог есть ни порубленную печень с луком, ни креплах[6], ни толстый кусок говядины. Женщины за столом жаловались:"Что это за мужчина? Он не ест ничего". За годы, проведенные у Ядвиги на сеновале и в пересыльном лагере в Германии, а также за годы борьбы в Америке - Герман потерял контакт с современными евреями. Здесь они были снова. Пишущий на идиш поэт с круглым лицом и кудрявыми волосами дискутировал с рабби. Он определял себя как атеиста и говорил о мировых проблемах, культуре, еврейской республике в Биробиджане, антисемитизме. Рабби после еды совершил ритуальное омовение рук и пробормотал благодарственную молитву. Поэт между тем продолжал пустословить. Время от времени глаза раввина стекленели, и он произносил несколько слов. Толстая женщина утверждала, что идиш это жаргон, мешанина без грамматики. Бородатый еврей в очках с золотой оправой и в шелковой ермолке встал и произнес речь о заново основанном государстве Израиль и попросил жертвовать деньги. Машу вовлекли в разговор другие женщины. Они называли ее миссис Брокер и спрашивали, когда они поженились с Германом, сколько у них детей и чем Герман занимается. Герман опустил голову. Каждый контакт с людьми пробуждал в нем страх. Всегда могло оказаться, что кто-то знает его и Ядвигу по Бруклину. Пожилой еврей из Галиции вцепился в фамилию Бродер и принялся допрашивать Германа, есть ли у него родственники в Лемберге, в Тарнове, в Бродах, в Дрогобыче. У него самого был родственник, двоюродный или троюродный племянник, который готовился стать раввином, а стал адвокатом и теперь играл значительную роль в ортодоксальной партии в Тель-Авиве. Чем подробнее Герман объяснял, тем активнее приставал к нему еврей из Галиции. Казалось, он непременно хочет доказать, что они с Германом родственники. Женщины за столом обсудили Машину красоту, стройную фигуру и одежду. Когда они услышали, что платье она сшила сама, то тут же захотели знать, не шьет ли она на заказ. У всех у них были платья и юбки, которые нужно было подкоротить или удлинить, сделать шире или уже. Хотя Герман ел мало, он встал из-за стола сытым. Они с Машей прошли прогуляться. Он сам не осознавал до конца, насколько нетерпимым сделался за годы своего одиночества, насколько основательно изъял себя из всех человеческих отношений. У него было лишь одно желание: уйти как можно скорее. Он шагал так быстро, что Маша отстала. "Почему ты так бежишь? Никто за тобой не гонится". Они поднимались в гору. Герман все время оглядывался. Сумел бы он здесь спрятаться от нацистов? Нашелся бы кто-нибудь, кто спрятал бы его и Машу на сеновале? Обед только что кончился, а его уже тревожила мысль о том, что он должен будет встретиться с этими людьми за ужином. Он не сможет сидеть рядом с ними и смотреть, как они заставляют детей есть и превращают ужин в бедлам. Он не сможет больше слушать все эти пустые слова. В городе Герман все время тосковал по природе и покою, но он не был создан для подобного покоя. Маша боялась собак. Каждый раз, когда она слышала собачий лай, она хватала Германа за руку. Вскоре она сказала, что ей трудно идти в туфлях на высоких каблуках. Фермеры, мимо которых они прошли, посмотрели на гуляющую пару с неудовольствием. Когда они возвращались в отель, Герман внезапно решил покататься на одной из лодок, приготовленных для гостей. Маша попыталась отговорить его. "Ты утопишь нас обоих", - сказала она. Но в конце концов села с ним в лодку и закурила сигарету. Герман умел грести, но ни он, ни Маша не умели плавать. Небо было ясным и светлоголубым, и дул ветер. Волны поднимались и опадали, лизали борта лодки и раскачивали ее, как колыбель. Изредка Герман слышал какой-то хлопок, как будто в воде их подстерегало чудовище и тихо плыло вслед за ними и каждую секунду готово было опрокинуть лодку. Маша с озабоченным лицом следила за ним, давала ему указания и критиковала. Она не очень высоко оценивала его физическую форму. Возможно, она была счастлива в этот момент - но сама не верила в это. "Гляди. бабочка!" Маша пальцем показала на бабочку. Каким образом, ради всего святого, она так далеко улетела от берега? Сумеет ли она вернуться? Она трепетала в воздухе, летела зигзагом, и вдруг исчезла. Волны, переменчивая игра золота и теней, превращали озеро в огромную жидкую шахматную доску. "Осторожно, скала!" Маша сидела на корме с прямой спиной. Лодку качало. Герман стал быстро табанить. Из воды показалась скала, вся в зазубринах, острая и покрытая мхом - пережиток эпохи ледников и глетчеров, которые когда-то прорыли в земле этот водоем. Она выстояла под дождем, под снегом, в мороз и в жару. Она никого не боялась. Она не нуждалась в освобождении, она уже была свободной. Герман подвел лодку к берегу, и они вылезли из нее. Они пошли в свое бунгало, легли в постель и накрылись шерстяным одеялом. Машины глаза улыбались под опущенными веками. Потом ее губы начали шевелиться. Герман пристально посмотрел на нее. Знал ли он ее? Даже черты ее лица показались ему чужими. Он никогда всерьез не изучал структуру ее носа, ее подбородка, ее лба. А что происходило у нее в голове? Маша задрожала и села."Я только что видела моего отца". Секунду она молчала. Потом спросила:"Какое сегодня число?" Герман подумал и сказал, какое. "Уже семь недель, как у меня был гость", - сказала Маша. Сначала Герман не понял, о чем она. У каждой женщины свое слово для менструаций: праздник, гость, месячные. Он был встревожен и стал считать вместе с ней. "Да, уже пора". "Обычно у меня без задержки. Насколько я ненормальная других вещах - настолько я нормальная в этом самом. Стопроцентно". "Сходи к врачу". "Они ничего не смогут сказать. Слишком рано. Я подожду еще неделю. Аборт стоит тут пятьсот долларов".Машин голос стал другим. "К тому же это опасно. У нас в кафетерии работала одна женщина. Она сделала аборт. У нее случилось заражение крови, и она умерла. Ужасная смерть! А что будет с моей мамой, если со мной что-то случится? Ты наверняка бросишь ее умирать с голода". "Только не надо мелодрам. Ты еще не умираешь". "Жизнь не так уж далека от смерти. Я видела, как умирают, я знаю". 7. На ужин рабби приволок новый куль острот; его запас анекдотов казался неистощимым. Женщины хихикали. Студенты-официанты шумно подавали пищу. Сонные дети не хотели есть, и матери били их по рукам. Женщина, которая только недавно приехала в Америку, вернула свою еду на кухню, и официант спросил ее:"Гитлер вас лучше кормил?" Потом все собрались в казино, в перестроенном сарае. Пишущий на идиш поэт произнес хвалебную речь Сталину и продекламировал пролетарские стихи. Актриса показала пародии на известных людей. Она плакала, смеялась, кричала и корчила рожи. Актер, игравший в еврейском варьете в Нью-Йорке, рассказывал смачные истории об обманутом супруге, чья жена прятала казака под кроватью, и о рабби, пришедшем к шлюхам, чтобы поведать им о левитах, и покинувшем их с расстегнутой ширинкой. Женщины и девушки катались от смеха."Почему мне все это так неприятно?", - спросил себя Герман. Вульгарность происходившего в казино противоречила смыслу творения, была издевательством над смертными муками тех, кто погиб в огне. Некоторые из гостей сами бежали от нацистского террора. В открытую дверь влетали мотыльки, привлеченные яркими лампами, обманутые фальшивым днем. Некоторое время они порхали по комнате, разбивались о стену или обжигались о лампы и падали на пол. Герман оглянулся и увидел, что Маша танцует с огромным мужчиной в клетчатой рубашке и в шортах, открывавших его волосатый ноги. Он держал Машу за бедра; ее рука едва дотягивалась ему до плеча. Один из официантов играл на трубе, другой лупил по барабану. Третий дул в самодельный инструмент - горшок с дырками. С тех пор, как Герман уехал Машей из Нью-Йорка, у него не было возможности побыть одному. После некоторых сомнений он вышел, так, что Маша этого не заметила. Ночь была безлунная и холодная. Герман прошел мимо фермы. В загоне стоял теленок. Он глядел в ночь с недоумением существа, которое не умеет говорить. Казалось, его большие глаза спрашивают: где я? Зачем я здесь? С гор дул прохладный ветер. Падающие звезды летели по небу и гасли. Чем дальше уходил Герман, тем меньше делалось казино, пока не сплющилось и не превратилось в светляка. При всем своем негативизме Маша сохраняла в себе нормальные инстинкты. Она хотела иметь мужа, детей, дом. Она любила музыку и театр и смеялась над шутками актеров. А в нем жило горе, которое невозможно было смягчить. Он не был жертвой Гитлера - он был жертвой задолго до Гитлера. Он подошел к стенам сгоревшего дома и остановился. Привлеченный запахом гари, дырами, которые когда-то были окнами, закоптелым входом, черной трубой - он вошел внутрь. Если демоны существуют, они живут в этих руинах. Поскольку он едва выносил людей, демоны, возможно, были его естественными спутниками. Смог бы он на всю оставшуюся жизнь остаться в этой груде развалин? Он стоял меж обуглившихся стен и вдыхал запах давно потушенного пожара. Он слышал, как дышит ночь. Ему даже казалось, что она похрапывает во сне. Тишина звучала в его ушах. Он стоял на углях и пепле. Нет, он не мог участвовать во всех этих представлениях со смехом, песнями и танцами. Сквозь дыру, которая когда-то была окном, он видел темное небо - небесный папирус, полный иероглифов. Взгляд Германа остановился на трех звездах, чье расположение было похоже на букву "сегул" в иврите. Он смотрел на три солнца, каждое из которых, наверное, имело свои планеты и кометы. Как странно, что маленький, заключенный в череп мускул давал возможность видеть такие далекие объекты. Как странно, что сосуд, полный мозга, все время задает вопросы и не может прийти ни к какому ответу! Все они молчат: Бог, звезды, мертвые. Создания, которые говорили ,но не сказали ничего... Он повернул назад, к казино, огни которого тем временем погасли. Здание, еще хранившее в себе память о голосах, было тихим и покинутым, погруженным в самозабвение, свойственное всем неодушевленным предметам. Герман принялся искать свое бунгало, но найти его было трудно. Куда бы он не шел, он всегда плутал - в городах, за городом, на кораблях, в отелях. У дверей дома, где находился офис, горел фонарь, но там никого не было. Вдруг одна мысль ошеломила Германа. Может, Маша пошла спать с танцором в зеленых шортах? Это было маловероятно, но ведь современные люди, потерявшие всякую веру, на все способны. Что такое цивилизация, как не убийство и проституция? Маша узнала его шаги. Дверь открылась, и он услышал ее голос. 8. Маша приняла снотворное и уснула, а Герман не спал. Сначала он вел свою обычную войну с нацистами, бомбардировал их атомными бомбами, уничтожал их армии тайным оружием, поднимал их флот со дна морского и сажал его на мель неподалеку от виллы Гитлера в Берхтесгадене. Как он не старался, он не мог удержать своих мыслей. Его психика работала как машина, обретшая самостоятельность. Он снова пил напиток, наделявший его способностью познавать время и пространство, которое было "вещью в себе".Его размышления снова и снова приводили к одному и тому же выводу: Бог (или то, чем он является)несомненно мудр, но нет никаких свидетельств его милосердия. Если же в небесной иерархии действительно есть Бог милосердия, то он всего лишь беспомощный божок, нечто вроде небесных небесного еврея под властью небесных нацистов. До тех пор, пока не имеешь мужества покинуть этот мир, ты можешь только прятаться и пробовать выжить - с помощью алкоголя, опиума, на сеновале в Липске или в маленькой комнате Шифры Пуа. Он заснул и видел сны о солнечном затмении и траурных процессиях. Они следовали одна за другой; черные лошади, на которых ехали исполины, тащили длинные катафалки. Исполины одновременно были и умершие, и оплакивающие."Как это может быть?", - спросил себя Герман во сне."Может ли племя проклятых сопровождать само себя к собственной могиле?" Они несли факелы и пели траурную песню, полную неземной тоски. Их одежды летели над землей, верхушки их шлемов доставали до небес. Герман вскочил, и ржавые пружины кровати застонали. Он проснулся испуганный, весь в поту. В желудке давило, мочевой пузырь был полон. Подушка под его головой была мокрая и скрученная, как выжатое белье. Сколько он спал? Час? Шесть? В бунгало было черно и холодно, как зимой. Маша сидела в постели, ее бледное лицо светилось в темноте."Герман, я боюсь этой операции!", - крикнула она хрипло, голосом, который был похож на голос Шифры Пуа. Прошло мгновенье, прежде чем Герман понял, о чем она говорит. "Ну да, хорошо". "Может быть, Леон теперь согласится на развод. Я поговорю с ним. Если он не захочет разводиться, ребенок получит его фамилию". "Я не могу развестись с Ядвигой". Маша пришла в ярость. "Ты не можешь!", - закричала она."Когда английский король решил жениться на женщине, которую любил, он отказался от трона, а ты не можешь избавиться от глупой крестьянки! Нет закона, по которому ты обязан жить с ней. Худшее, что может с тобой случиться - ты будешь платить алименты. Я возьму сверхурочные и буду платить!" "Ты прекрасно знаешь, что развод убьет Ядвигу". "Ничего я не знаю. Скажи, раввин обручил тебя с этой бабой?" "Раввин? Нет". "Как же вы тогда муж и жена?" "У нас гражданский брак". "По еврейскому закону этот брак вообще ничего не значит. Женись на мне по еврейскому ритуалу. Мне не нужны эти бумаги гоев". "Ни один рабби не заключит брак, пока мы не представим ему документы. Мы здесь в Америке, а не в Польше". "Я найду рабби, который сделает это". "Это называется двоеженство - нет, хуже, многоженство". "Но никто не узнает. Будут знать только моя мать и я. Мы уедем, и ты возьмешь себя другое имя. Если твоя крестьянка настолько нужна тебе, что ты не можешь без нее жить, то я разрешу тебе проводить с ней день в неделю. Меня такой вариант устроит". "Раньше или позже они арестуют меня и вышлют". "Если в газете не было объявления о нашем бракосочетании, никто не сможет доказать, что мы муж и жена. Кетуббу ты сожжешь сразу после венчания". "Ребенка должны занести в ведомость". "Мы что-нибудь придумаем. Достаточно того, что я готова делить тебя с подобной идиоткой. Дай я скажу до конца". Маша изменила тон. "Я сидела здесь и целый час думала. Если ты не согласен, то можешь уйти сию же минуту и не возвращаться. Я найду врача, который сделает аборт, но после этого не попадайся мне на глаза. Я даю тебе на ответ одну минуту. Если ты отвечаешь "нет", то тогда одевайся и проваливай. Я больше ни секунды не хочу видеть тебя тут". "Ты требуешь от меня, чтобы я нарушил закон. Я буду бояться каждого полицейского на улице". "Ты итак боишься. Отвечай мне!" "Да". Долгое время Маша ничего не говорила. "Ты это просто так сказал?", - наконец спросила она."И завтра мне придется все начать с начала?" "Нет, я решил". "Надо предъявить тебе ультиматум, и только тогда ты решаешься на что-то. Первым делом я завтра позвоню Леону и скажу ему, чтобы он соглашался на развод. Если он не захочет, я уничтожу его". "Что ты собралась сделать? Застрелить его?" "Я и на это способна, но я расправлюсь с ним по-другому. По закона он такой же некошерный, как свинья. Мне достаточно заявить на него, и на следующий день его вышлют". "По еврейскому закончу наш ребенок все равно будет считаться незаконнорожденным. Он зачат до заключения брака". "До еврейского закона и до всех других законов мне дела как до прошлогоднего снега. Все это я затеваю для моей мамы, только для нее".  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  Глава пятая 1. Герман снова готовился к одному из своих путешествий. Он придумал новую ложь: он уезжает продавать Британскую энциклопедию. Он рассказал Ядвиге, что должен будет целую неделю пробыть на Среднем Западе. Подобной лжи и не требовалось, поскольку Ядвига с трудом могла отличить одну книгу от другой. Но выдумывать истории стало манией Германа. Кроме того, ложь устаревала и нуждалась в обновлении. Не так давно Ядвига рассердилась на него. В первый день Рош-Гашана его не было дома до половины второго ночи. Она испекла новогоднюю халу, точно такую, какую показывала ей соседка, но, судя по всему, Герман торговал книгами и на Рош-Гашана. Теперь женщины, жившие в доме, старались убедить Ядвигу в том, что у ее мужа где-то есть любовница. Они говорили наполовину на идиш, наполовину на польском. Одна старая женщина посоветовала Ядвиге найти адвоката, добиться от Германа развода и потребовать алиментов. Другая взяла ее в синагогу, чтобы она послушала, как трубят в рог. Она стояла среди других жен, и при первых жалобных звуках рога она разразилась слезами. Все это напомнило ей о Липске, о войне, о смерти отца. Теперь Герман снова собирался уехать от нее - не для того, чтобы встречаться с Машей, а для того, чтобы навестить Тамару, которая сняла бунгало в горах. Он должен был что-нибудь солгать и Маше. Он рассказал ей, что едет с рабби Лампертом в Атлантик-сити, на конференцию раввинов. Это было неубедительное объяснение. Даже раввины-реформаторы не устраивают конференции в праздничные дни. Но Маша, которая заставила Леона Тортшинера согласиться на развод и которая после девяноста дней ожидания собиралась выйти за Германа замуж, перестала устраивать ему сцены ревности. Развод и беременность изменили ее взгляды. Она вела себя с Германом как жена. И к своей маме она относилась с еще большей преданностью, чем раньше. Маша нашла беженца-раввина, который готов был провести церемонию бракосочетания, не требуя от них никаких документов. Когда Герман сказал ей, что вернется из Атлантик-сити перед Йом-Киппуром, она не задала ни одного вопроса. Еще он сказал ей, что рабби заплатит ему пятьдесят долларов - а им нужны были деньги. Это была довольно-таки рискованная затея. Он обещал позвонить Маше, и он знал, что телефонистка могла назвать город, откуда он звонит. Маше могло прийти в голову позвонить в контору рабби и убедиться, что он в Нью-Йорке. Но раз Маша не позвонила ребу Аврааму Ниссену Ярославер - она, вероятно, не позвонит и рабби Ламперту. Одной опасностью больше, одной меньше - это не имело значения. У него было две жены, и он собирался приобрести третью. Хотя он боялся последствий своих поступков и скандала, который мог вот-вот разразиться, в нем было что-то, что наслаждалось чувством, возникавшим от того, что он противостоял все время угрожавшей ему катастрофе. Его поступки были и расчетом, и импровизацией. "Подсознание",как называл это фон Хартман, никогда не ошибалось. Слова как будто бы сами срывались у Германа с уст, и только потом он осознавал, какую тактику и какие уловки выбрал. В этой безумной путанице чувств он, как расчетливый игрок, рисковал своим счастьем. Герману ничего не стоило избавиться от Тамары. Она много раз говорила ему, что не станет противиться, если он решит развестись. Но развод ничего не дал бы ему. Не было больной разницы, кем быть перед законом - двоеженцем или многоженцем. Кроме того, развод стоил бы денег, и еще Герману пришлось бы предъявить документы. Но было и еще одно соображение: в возвращении Тамары Герман видел символ, столь важный для его мистической веры. Каждый раз, когда он был с ней, он заново переживал чудо возрождения. Иногда, когда она говорила с ним, ему начинало казаться, что это говорит ее материализовавшийся дух. Он даже думал о том, что Тамары в действительности нет в живых, а к нему вернулся ее призрак. Герман интересовался оккультизмом еще до войны. 3десь,в Нью-Йорке, когда у него выпадало хоть немного свободного времени, он шел в публичную библиотеку на Сорок второй улице и листал книги о телепатии, ясновидении, диббуках, о полтергейсте - обо всем, что было связано о парапсихологией. Поскольку официальная религия обанкротилась, а философия потер