все-таки есть вещи, которые тебе следует знать, чтобы не остаться в дураках. Маккар, натравливая Сильвера на Ругонов, испытывал особое наслаждение, когда глаза молодого человека наполнялись слезами обиды. Он ненавидел Сильвера, пожалуй, еще больше, чем остальных, за то, что тот был отличный работник и никогда не пил. Антуан проявлял самую изощренную жестокость, изобретал самую гнусную ложь, поражавшую несчастного мальчика прямо в сердце, и наслаждался при виде его бледности, его дрожащих рук, его взглядов, полных отчаяния, со злобным сладострастием низкого человека, который рассчитывает удары и целит в самое больное место. Когда Антуан находил, что Сильвер достаточно раздражен и удручен, он переходил к политике. - Говорят, - начинал он, понижая голос, - что Ругоны готовят какой-то подвох. - Подвох? - переспрашивал Сильвер, сразу настораживаясь. - Да, уверяют, что в одну из ближайших ночей всех добрых граждан города схватят и посадят в тюрьму. Сначала молодой человек высказывал сомнение. Но дяде были известны все подробности; он говорил, что уже составлены списки, называл лиц, попавших в эти списки; он знал, как именно, в какой час и при каких обстоятельствах план будет приведен в исполнение. И Сильвер понемногу начинал верить этим сказкам и бурно негодовал, проклиная врагов Республики. - Это их, - кричал он, - их надо убрать! Они предают родину! А что они собираются делать с арестованными гражданами? - Что они собираются делать? - повторял Маккар с резким, сухим смехом. - Ну, разумеется, расстреляют в тюремных подвалах. И так как молодой человек замирал от ужаса и глядел на него, не находя слов, Антуан продолжал: - Им это не впервой. Как-нибудь вечером проберись за здание суда, и ты услышишь выстрелы и стоны. - Мерзавцы! - шептал Сильвер. Тут дядя и племянник пускались в высокую политику. Фина и Жервеза, видя, что начались споры, потихоньку уходили спать; а мужчины, не замечая, что они ушли, просиживали до полуночи, обсуждая парижские новости, толкуя о близкой и неизбежной борьбе. Маккар горько порицал товарищей по партии; Сильвер рассуждал сам с собой, высказывал вслух свои мечты об идеальной свободе. Это были странные беседы, во время которых дядюшка выпивал рюмку за рюмкой, а племянник пьянел от энтузиазма. Но все же Антуану не удалось вовлечь юного республиканца в свои коварные замыслы, склонить его к участию в походе против Ругонов; напрасно он подзадоривал его: из уст Сильвера исходили только призывы к вечному правосудию, которое рано или поздно покарает виновных. Правда, великодушный юноша говорил о том, что пора взяться за цружие и перебить всех врагов Республики; но едва эти враги выходили из области мечтаний и воплощались в образе дяди Пьера или другого знакомого лица, как Сильвер начинал уповать, что небо избавит его от ужасов кровопролития. Вероятно, Сильвер перестал бы ходить к Маккару, завистливая ярость которого оставляла неприятный осадок, если бы не возможность свободно поговорить о своей обожаемой Республике. Все же дядя сыграл очень важную роль в судьбе Сильвера: Антуан своими желчными выпадами расстроил ему нервы и разжег страстное стремление к вооруженной борьбе, к насильственному завоеванию всеобщего счастья. Когда Сильверу исполнилось шестнадцать лет, Маккар ввел его в тайное общество монтаньяров - мощную организацию, охватившую весь юг. Теперь юный республиканец не спускал глаз с карабина контрабандиста, который Аделаида повесила над камином. Как-то ночью, когда бабушка спала, Сильвер вычистил и привел в порядок ружье. Потом снова повесил его на гвоздь и стал ожидать событий. Он баюкал себя грезами иллюмината, его идеалом были гомерические сражения, нечто вроде рыцарских турниров, где побеждали поборники свободы, восторженно приветствуемые всем миром. Но Маккар не отчаивался, хотя все его усилия были напрасны. Он утешал себя мыслью, что и сам сумеет расправиться с Ругонами, если ему удастся припереть их к стене. Его ярость завистливого, ненасытного тунеядца еще возросла, когда обстоятельства вынудили его снова приняться за работу. В на- чале 1850 года Фина скоропостижно скончалась от воспаления легких; она простудилась как-то вечером, когда стирала белье на Вьорне и потом, мокрое, тащила его на спине домой. Она вернулась вся вымокшая от воды и пота, изнемогая под непомерно тяжелой ношей, слегла и больше не вставала. Ее смерть потрясла Маккара. Он лишился верного источника дохода. Через несколько дней он продал сковороду, на которой жена жарила каштаны, и станок, на котором она чинила старые стулья, потом начал неистово проклинать господа бога за то, что тот отнял у него жену, эту могучую бабу, которой он стыдился при жизни и которую только тепарь оценил по достоинству. Он с еще большей алчностью стал отнимать у детей их заработок. Но не прошло и месяца, как Жервеза, которой надоели его постоянные требования, ушла от него со своими двумя детьми и с Лантье, мать которого к тому времени умерла. Любовники уехали в Париж. Удрученный Антуан грубейшим образом отзывался о дочери, предсказывая, что она подохнет в больнице, как все ей подобные. Но этот поток брани не улучшил его положения, в самом деле очень тяжелого. Вскоре и Жан последовал примеру сестры. Он дождался дня получки и постарался получить деньги сам. Уходя из мастерской, Жан сказал своему товарищу, а тот передал Антуану, что не намерен больше содержать лодыря-отца, а если тот попробует вернуть его через полицию, то он ни за что на свете не притронется к пиле и к рубанку. На другой день, тщетно проискав сына и оставшись один, без гроша, в комнате, где он в течение двадцати лет жил на чужой счет в свое удовольствие, Антуан пришел в неистовую ярость и начал пинками расшвыривать стулья, изрыгая самые мерзкие ругательства. Потом, утомившись, стал волочить ноги и стонать, как больной. Он и правда заболел от одной мысли, что ему придется зарабатывать себе на хлеб. Когда Сильвер пришел к нему, Маккар со слезами на глазах начал жаловаться на неблагодарных детей. Разве он был плохим отцом? Жан и Жервеза - чудовища; вот как они отплатили ему за все его заботы! Они бросили его, потому что он стар, потому что из него уже больше ничего не вытянешь. - Ну, положим, дядя, - заметил Сильвер, - вы в таком возрасте, что вполне можете работать. Но Маккар сгорбился, кашлял и мрачно качал головой, как бы показывая, что не выдержит малейшей усталости. Когда племянник собрался уходить, он занял у него десять франков. Он прожил месяц, таская старьевщику одну за другой старые вещи детей, распродавая понемногу домашнюю утварь. Скоро не осталось ничего, кроме стола, кровати, стула, да того платья, что было на нем. Он даже променял кровать орехового дерева на складную койку. Когда уже нечего было продавать, Антуан, плача от злости, мрачный, бледный, как человек, решивший покончить с собой, вытащил связку ивовых прутьев, провалявшуюся в углу целую четверть века. Ему казалось, что он поднимает гору. И вот он снова принялся плести корзины, обвиняя в своих бедах все человечество. Он с пеной у рта кричал, что богачи должны делиться с бедняками. Он был непримирим. Он произносил зажигательные речи в кабачках, где его свирепые взгляды обеспечивали ему неограниченный кредит. Работал он лишь тогда, когда ему не удавалось выманить сто су у Сильвера или у товарищей. Теперь это был уже не "господин Маккар", ремесленник, разыгрывающий из себя буржуа, разодетый по-праздничному и чисто выбритый даже в будни; он снова превратился в оборванца, как в те дни, когда спекулировал на своих лохмотьях. С тех пор как он стал почти каждый базарный день торговать корзинами, Фелисите не решалась показываться на рынке. Однажды он устроил ей ужаснейшую сцену. Его ненависть к Ругонам росла вместе с нищетой. Он придумывал самые страшные угрозы и клялся, что добьется справедливости и отомстит богачам, которые заставляют его работать. Будучи так настроен, он встретил государственный переворот с горячей и бурной радостью охотничьей собаки, почуявшей добычу. В городе было несколько честных либералов, но они не сумели столковаться между собой, держались особняком, и Антуан, естественно, оказался одним из главарей восстания. И хотя рабочие были теперь самого плохого мнения об этом лентяе, им волей-неволей пришлось сплотиться вокруг него. В первые дни в городе было спокойно, и Маккар уже решил, что его расчеты не осуществятся. Но потом, узнав, что поднялась вся округа, он начал опять надеяться. Ни за что на свете не ушел бы он из Плассана. Поэтому он придумал благовидный предлог, чтобы не примкнуть к рабочим, которые в воскресенье утром отправились на подкрепление к повстанцам Палюда и Сен-Мартен-де-Во. Вечером, когда он со своими единомышленниками сидел в кабачке старого квартала, один из. товарищей прибежал предупредить их, что повстанцы всего в нескольких километрах от Плассана. Эту новость принес нарочный, которому удалось пробраться в город; ему поручено было отпереть ворота, чтобы впустить колонну. Сообщение вызвало взрыв торжества. Маккар пришел в исступление: неожиданное приближение мятежников казалось ему особой милостью провидения. У него дрожали руки при мысли, что скоро он схватит Ругонов за горло. Антуан и его друзья быстро вышли из кафе. Скоро все республиканцы, еще остававшиеся в городе, собрались на проспекте Совер. Именно этот отряд и повстречался Ругону, когда он бежал прятаться к матери. Когда они дошли до улицы Банн, Маккар, шедший позади, остановил четырех товарищей; это были дюжие, недалекие парни, которых он подавлял своими речами в кофейнях. Он без труда убедил их, что необходимо сейчас же арестовать врагов Республики во избежание больших несчастий. По правде сказать, он боялся упустить Пьера в суматохе, какую должно было вызвать прибытие повстанцев. Четверо верзил с детской покорностью последовали за ним и принялись барабанить в двери Ругонов. В этих критических обстоятельствах Фелисите проявила поразительное мужество. Она спустилась вниз и отперла парадную дверь. - Нам надо пройти к тебе, - грубо заявил Маккар. - Пожалуйста, входите, господа, - ответила Фелисите с иронической любезностью, делая вид, что не узнает своего деверя. Поднявшись наверх, Маккар приказал ей позвать мужа. - Мужа нет дома, - отвечала она невозмутимо, - он уехал по делу с марсельским дилижансом сегодня в шесть часов вечера. У Антуана вырвался жест досады при этом заявлении, произнесенном отчетливым, спокойным голосом. Он ворвался в гостиную, прошел в спальню, разворотил постель, заглянул за занавеси и под стол. Все четыре парня помогали ему. Фелисите спокойно уселась на диване в гостиной и начала завязывать свои юбки, как будто ее застигли во время сна и она не успела как следует одеться. - Этот трус в самом деле удрал, - пробормотал Маккар, возвращаясь в гостиную. Но он продолжал подозрительно оглядываться. Он чувствовал, что Пьер не мог бросить дела в самый решительный момент. Он подошел к Фелисите, которая позевывала, сидя на диване. - Говори, куда спрятался твой муж, - сказал он. - Даю тебе слово, что ему не причинят никакого вреда. - Я сказала правду, - нетерпеливо ответила она. - Как я могу выдать вам мужа, когда его нет? Ведь вы же все осмотрели. Ну так оставьте меня в покое. Маккар, обозленный ее хладнокровием, наверное ударил бы ее, но в это время с улицы донесся глухой шум. Это колонна повстанцев входила на улицу Банн. Антуану пришлось покинуть желтую гостиную; он показал невестке кулак, обозвал ее старой мерзавкой и обещал скоро вернуться. Спустившись вниз, он отвел в сторону одного из своих спутников, землекопа по имени Кассут, самого тупого из четырех, и приказал ему сидеть на крыльце и не двигаться с места до нового приказа. - Приди и скажи мне, - сказал Антуан, - если эта каналья вернется домой. Кассут грузно опустился на ступени. Стоя на тротуаре, Маккар поднял глаза и увидел в окне желтой гостиной Фелисите; облокотясь на подоконник, она с любопытством смотрела на повстанцев, словно это был полк, проходивший с музыкой по городу. Ее невозмутимое спокойствие окончательно взорвало Антуана; он готов был вернуться и вышвырнуть старуху на улицу. Но, овладев собой, он последовал за отрядом, бормоча на ходу: - Так, так, любуйся на нас. Посмотрим, выйдешь ли ты на балкон завтра. Было около одиннадцати часов вечера, когда повстанцы вошли в город через Римские ворота. Остававшиеся в Плассане рабочие распахнули их настежь, несмотря на протесты сторожа, - у него силой отняли ключи. Всю жизнь он ревниво относился к своим обязанностям и привык впускать только по одному человеку, да еще внимательно вглядевшись в него; теперь он совсем опешил при виде этого потока людей; он шептал, что его навеки опозорили. Во главе колонны по-прежнему шли плассанцы, ведя за собой остальных. Мьетта была в первом ряду, слева от нее - Сильвер; она гордо вздымала знамя, чувствуя за спущенными занавесями испуганные взгляды встревоженных буржуа. Повстанцы из осторожности медленно двигались по Римской улице и улице Банн; они опасались, что их встретят на перекрестке ружейными выстрелами, хотя и знали спокойный нрав жителей. Но город как будто вымер; только кое-где в окнах слышались приглушенные восклицания. На их пути раздвинулось пять-шесть занавесок, не больше; пожилой рантье, в рубашке, со свечой в руке, высунулся в окно, наклоняясь, чтобы лучше видеть; но, разглядев высокую девушку в красном, которая, казалось, увлекала за собой вереницу черных демонов, он поскорее захлопнул окно, испуганный дьявольским видением. Мало-помалу молчание сонного города успокоило повстанцев, они решились свернуть в улицы старого квартала и вышли на Базарную площадь и на площадь Ратуши, которые соединялись короткой, широкой улицей. Обе эти площади, обсаженные чахлыми деревьями, были залиты луной. Здание ратуши, недавно отремонтированное, выделялось на ясном небе огромным яркобелым пятном, на котором тонкими черными линиями четко вырисовывались железные арабески балконов. Можно было различить несколько человек, стоявших на балконе: это были мэр, майор Сикардо, три-четыре муниципальных советника и несколько других чиновников. Внизу двери были заперты. Три тысячи республиканцев, заполнивших обе площади, подняв головы, остановились в ожидании, готовые дружным напором выломать двери. Появление повстанцев в этот поздний час застало власти врасплох. Перед тем как отправиться в мэрию, майор Сикардо завернул домой надеть мундир. Потом он побежал будить мэра. К тому моменту, когда сторож Римских всеют, отпущенный повстанцами, прибежал в мэрию и доложил, что разбойники ворвались в город, майору с большим трудом удалось собрать человек двадцать солдат национальной гвардии. Не успели даже предупредить жандармов, хотя их казармы были рядом. Наспех заперли двери и устроили совещание. Не прошло и пяти минут, как глухой, нарастающий шум. возвестил о приближении колонны. Г-н Гарсонне, от души ненавидевший Республику, естественно, хотел обороняться. Но как человек осторожный, он понял, что сопротивление бесполезно, когда увидел, что около него лишь несколько бледных, заспанных чиновников. Совещались недолго. Один лишь Сикардо упорствовал; он непременно желал сражаться и уверял, что достаточно двадцати человек, чтобы сладить с трехтысячной толпой этого сброда. Г-н Гарсонне, пожав плечами, заявил, что единственный выход - это с достоинством капитулировать. И так как крики толпы усиливались, он вышел на балкон; остальные последовали за ним. Мало-помалу все стихло. Внизу, в колыхающейся черной массе, ружья и косы поблескивали в лучах луны. - Кто вы такие и что вам надо? - громко крикнул мэр. Человек в пальто, фермер из Ла-Палюда, выступил вперед. - Отоприте двери. Предотвратите братоубийственную войну, - сказал он, не отвечая на вопросы г-на Гарсонне. - Разойдитесь! - крикнул мэр. - Приказываю вам именем закона! Эти слова вызвали в толпе громкий ропот. Когда шум несколько затих, до балкона стали долетать бурные возгласы. Раздались выкрики: - Мы сами пришли во имя закона! - Вы, как должностное лицо, обязаны уважать основные законы страны, ее конституцию, которую сейчас грубо нарушили. - Да здравствует конституция! Да здравствует Республика! Г-н Гарсонне пытался говорить, ссылаясь на свое положение должностного лица, но фермер из Ла-Палюда, стоявший перед балконом, перебил его. - Сейчас, - заявил он с жаром, - вы должностное лицо несуществующей должности. Мы лишаем вас ваших полномочий. До сих пар майор Сикардо только покусывал усы да бормотал глухие ругательства. Дубины и косы возмущали его. Он сдерживался изо всех сил, чтобы не отделать на свой лад этих жалких вояк, у которых даже не было по ружью на брата. Но, услыхав, что господин в штатском пальто собирается сместить мэра, опоясанного шарфом, он потерял терпение и закричал: - Эй вы, сброд! Будь у меня четыре солдата и капрал, я надрал бы вам уши и научил бы вас уважать старших! Этого было достаточно, чтобы вызвать самые решительные действия. Долгий гул прокатился по толпе, и она ринулась к дверям мэрии. Оторопевший г-н Гарсонне поспешил уйти с балкона, умоляя Сикардо быть благоразумнее, если он не хочет, чтобы их всех перебили. Не прошло и двух минут, как двери подались, и толпа хлынула в мэрию; гвардейцев быстро обезоружили; мэра и остальных чиновников арестовали. Сикардо отказался отдать шпагу, и начальнику отряда Тюлет, человеку большого хладнокровия, пришлось защищать его от гнева мятежников. Когда ратуша оказалась во власти республиканцев, пленников отвели в маленькое кафе на Базарной площади и оставили там под охраной. Отряды не должны были проходить через Плассан, но начальники решили, что людям необходимы пища и отдых. Вместо того чтобы сразу же занять главный город департамента, колонна отклонилась влево, совершив нечто вроде широкого обхода, что и погубило ее. Виной всему была неопытность и непростительная нерешительность импровизированного генерала, командовавшего отрядом. Повстанцы направлялись к плоскогорью св. Рура, в десяти лье от Плассана, и перспектива долгого перехода заставила их войти в город, несмотря на поздний час - было уже около половины двенадцатого. Когда г-н Гарсонне узнал, что армия нуждается в продовольствии, он вызвался доставить припасы. В этих трудных обстоятельствах он проявил тонкое понимание положения. Необходимо было во что бы то ни стало накормить три тысячи голодных людей; нельзя допустить, чтобы горожане, проснувшись, увидали, что повстанцы сидят на тротуарах, вдоль улиц; если мятежники уйдут до рассвета, то они пройдут по спящему городу, как дурной сон, как кошмар, который рассеется с зарей. Г-н Гарсонне, оставаясь под арестом, в сопровождении двух стражников отправился стучать в двери булочных и приказал распределить между повстанцами все продукты, какие мог достать. К часу ночи три тысячи человек, сидя на земле, ели, поставив ружья и косы между ногами. Базарная площадь и площадь Ратуши превратились в огромные столовые. Несмотря на пронизывающий холод, веселые возгласы проносились в толпе; отдельные группы людей четко вырисовывались в ярком свете луны. Бедняги, проголодавшись, с удовольствием поедали свои порции, дуя на окоченевшие пальцы; а из соседних улиц, где на белых порогах домов виднелись неясные черные фигуры, долетали взрывы смеха, вырывавшиеся из темноты и терявшиеся в общей сутолоке. Из окон высовывались любопытные женщины; кумушки, повязанные фуляровыми платками, осмелев, смотрели, как едят эти свирепые бунтовщики, как эти кровожадные убийцы ходят по очереди к базарному насосу и пьют прямо из горсти. Пока толпа занимала ратушу, жандармерия, расположенная в двух шагах от нее, на улице Кекуэн, выходящей на крытый рынок, также перешла в руки народа. Жандармов захватили в постели и обезоружили в несколько минут. Сильвера и Мьетту напором толпы отнесло в эту сторону. Девушку, которая все еще прижимала к груди знамя, притиснули к стене казармы, а Сильвер, увлеченный людским потоком, проник внутрь здания. Он помогал товарищам вырывать у жандармов карабины, которые те успели схватить. Разъяренный, опьяненный общим порывом, он напал на высокого жандарма по имени Ренгад и несколько минут боролся с ним. Наконец юноше удалось быстрым движением выхватить карабин. Ствол ружья сильно ударил Ренгада в лицо и вышиб ему правый глаз. Хлынула кровь и обрызгала руки Сильвера, который сразу отрезвел. Он взглянул на свои пальцы, - выронил ружье и пустился бежать, потеряв голову, махая руками, чтобы стряхнуть с них кровь. - Ты ранен? - вскрикнула Мьетта. - Нет, нет, - ответил он сдавленным голосом, - я сейчас убил жандарма. - Он умер? - Не знаю, у него все лицо в крови. Уйдем поскорее! Он потащил ее за собой. Дойдя до рынка, он усадил девушку на каменную скамью и сказал, чтобы она ждала его здесь. Он не сводил глаз со своих рук и что-то бормотал. Мьетта поняла, наконец, из его бессвязных слов, что он хочет перед уходом попрощаться с бабушкой. - Ну что ж, иди, - сказала она. - Не беспокойся обо мне. Да вымой руки. Он пошел быстрым шагом, растопырив пальцы, не догадываясь ополоснуть их под колонками, мимо которых проходил. С того момента, как он почувствовал на своей коже теплую кровь Ренгада, им овладела одна мысль: бежать к тете Диде, вымыть руки у колодца на маленьком дворе. Ему казалось, что только там он сможет смыть эту кровь. В нем вдруг пробудилось все его мирное, нежное детство; он чувствовал непреодолимую потребность спрятаться в бабушкиных юбках, хотя бы на одну минуту. Он прибежал, задыхаясь. Тетя Дида еще не спала, и во всякое другое время это удивило бы Сильвера. Войдя в комнату, он не сразу заметил своего дядю Ругона, сидевшего в углу на сундуке. Он не стал дожидаться расспросов бедной старухи. - Бабушка, - быстро начал он, - прости меня... Я ухожу со всеми... видишь, я в крови... Я, кажется, убил жандарма. - Ты убил жандарма? - повторила тетя Дида каким-то странным голосом. Ее глаза вспыхнули ярким светом и впились в красные пятна. Вдруг она обернулась к камину. - Ружье взял ты? - спросила она. - Где ружье? Сильвер, который оставил карабин подле Мьетты, поклялся ей, что ружье цело. В первый раз Аделаида в присутствии внука упомянула о контрабандисте Маккаре. - Ты принесешь ружье? Обещай мне! - сказала она с неожиданной энергией. - Это все, что мне осталось от него. Ты убил жандарма; а ведь его застрелили жандармы. Она продолжала пристально, с жестоким удовлетворением смотреть на Сильвера и, казалось, не собиралась удерживать его. Она не потребовала никаких объяснений, не заплакала, как добрые бабушки, которым при малейшей царапине кажется, что внук сейчас умрет. Она была во власти одной мысли и в конце концов высказала ее: - Ты убил жандарма из ружья? - с горячим любопытством спросила она. Сильвер, должно быть, не расслышал или не понял ее. - Да, - ответил он, - я пойду вымою руки. Только вернувшись от колодца, он увидел дядю. Пока он говорил, Пьер, бледнея, молча слушал его слова. В самом деле Фелисите права, его родня словно нарочно компрометирует его. Оказывается, теперь его племянник убил жандарма. Никогда ему не получить места сборщика, если этот сумасшедший увяжется за мятежниками. Пьер встал перед дверью, решив задержать его. - Послушайте, - сказал он Сильверу, удивленному его присутствием, - я - глава семьи. Я запрещаю вам уходить из дома. Дело идет о вашей и моей чести. Завтра я постараюсь переправить вас через границу. Сильвер пожал плечами. - Пропустите меня, - спокойно сказал он, - я не шпион. Я не скажу, где вы спрятались, можете быть спокойны. Ругон продолжал говорить о семейной чести и о своих правах главы семейства, но Сильвер перебил его: - Да разве я член вашей семьи? Ведь вы всегда отрекались от меня. Сегодня вы пришли сюда, потому что струсили, потому что вы чувствуете, что настал час расплаты. Да ну, пустите! Я-то ведь не прячусь; я должен выполнить свой долг. Ругон не шевелился. Тогда тетя Дида, которая в каком-то экстазе слушала горячую речь Сильвера, положила сухую руку на плечо сына. - Пусти, Пьер, - сказала она, - мальчику надо идти. Юноша легонько оттолкнул дядю и выбежал на улицу. Ругон тщательно запер за ним дверь и сказал матери голосом, в котором звучала злобная угроза: - Если с ним что-нибудь случится, пеняйте на себя. Сумасшедшая старуха, вы сами не знаете, что вы сейчас натворили! Но Аделаида, казалось, не слышала его. Она подкинула хворосту в угасающий огонь, бормоча с бледной улыбкой: - Уж я-то знаю! Он пропадал целые месяцы, а потом возвращался как ни в чем не бывало. Она, очевидно, говорила о Маккаре. Между тем Сильвер бегом мчался к рынку. Приближаясь к месту, где он оставил Мьетту, он услышал громкие голоса и увидел кучку людей; это заставило его ускорить шаги. Там только что разыгралась безобразная сцена. Когда повстанцы принялись за еду, в их толпе стали появляться кое-кто из обывателей. В числе этих любопытных был и Жюсген, сын кожевника Ребюфа, молодой человек лет двадцати, тщедушное, ничтожное существо. Он жестоко ненавидел свою кузину Мьетту. Дома он попрекал ее каждым куском, называл нищенкой, подобранной из жалости на большой дороге. Надо полагать, что девушка отказалась стать его любовницей. Испитой, бледный, с непомерно длинными руками и ногами, с перекошенным лицом, он мстил ей за свое уродство, за то, что эта красивая, сильная девушка пренебрегла им. Он мечтал о том, чтобы отец выгнал ее. Он без устали шпионил за Мьеттой. Недавно он узнал о ее свиданиях с Сильвером и ждал только случая, чтобы донести об этом Ребюфа. В тот вечер, заметив, что Мьетта около восьми часов убежала из дома, он уже не в силах был сдерживать свою ненависть, не мог больше молчать. Ребюфа, услышав его рассказ, пришел в ярость и заявил, что если только эта девка посмеет вернуться, он выгонит ее пинками. Жюстен лег спать, предвкушая чудесную сцену, которая разыграется наутро. Но ему не терпелось поскорее насладиться местью. Он оделся и вышел. - Может быть, удастся встретить Мьетту; и мальчишка решил, что будет держать себя как можно наглее. Он присутствовал при вступлении в город повстанцев и прошел с ними до мэрии, предчувствуя, что встретит здесь влюбленных. И действительно, в конце концов он увидел свою двоюродную сестру на скамейке, где она сидела, поджидая Сильвера. Заметив, что на ней теплый плащ и что рядом стоит красное знамя, прислоненное к столбу, он начал грубо издеваться над ней. Мьетта, пораженная его появлением, не нашлась что ответить. Девушка расплакалась под градом оскорблений. Она содрогалась от рыданий, опустив голову, закрыв лицо руками, а Жюстен называл ее дочерью каторжника и кричал, что его отец Ребюфа задаст ей хорошую трепку, если только она посмеет вернуться в Жй-Мейфрен. Добрых четверть часа он осыпал оскорблениями дрожащую, перепуганную девушку. Вокруг собрались зеваки и глупо смеялись над этой безобразной сценой. Наконец несколько повстанцев заступились за Мьетту и пригрозили как следует поколотить его, если он не оставит девушку в покое. Жюстен отступил, заявляя, что никого не боится. В этот момент появился Сильвер. Увидев юношу, молодой Ребюфа отскочил в сторону, собираясь удрать: он боялся Сильвера, так как знал, что тот гораздо сильнее его. Но он не мог удержаться от соблазна еще раз оскорбить Мьетту в присутствии ее возлюбленного. - Я так и знал, что каретник где-нибудь поблизости. Так, значит, ты убежала от нас к этому сумасшедшему? И подумать, только, что ей нет и шестнадцати лет. Ну, когда же крестины? Он отступил на несколько шагов, заметив, что Сильвер сжал кулаки. - Но главное, - продолжал он с гнусным смешком, - не вздумай явиться к нам рожать, а то и бабка не понадобится. Отец так двинет тебя ногой, что сразу разродишься. Тут он с громким воплем пустился наутек: лицо его было разбито. Сильвер одним прыжком очутился около него и со всего размаха ударил его кулаком по физиономии. Но он не стал преследовать Жюстена. Он подошел к Мьетте, которая стояла, судорожно вытирая слезы ладонью. Сильвер с нежностью поглядел на нее, стараясь ее утешить, но она ответила, сделав энергичный жест: - Нет, нет, видишь, я уже больше не плачу... ничего, так лучше. Теперь я больше не буду винить себя за то, что ушла... я свободна. Она взяла знамя и повела Сильвера к повстанцам. Было уже около двух часов. Холод все усиливался, республиканцы доедали хлеб стоя и топали ногами, стараясь согреться. Наконец начальники подали знак к выступлению. Колонна построилась. Пленников поместили посередине; кроме г-на Гарсонне и майора Сикардо, мятежники арестовали и уводили с собой сборщика г-на Пейрота и нескольких других чиновников. В этот момент в толпе появился Аристид. Он переходил от группы к группе. При виде общего подъема ловкий журналист решил, что осторожнее будет проявить некоторое сочувствие к республиканцам, но, с другой стороны, ему не хотелось компрометировать себя, и он пришел попрощаться с ними, забинтовав руку, горько сетуя на проклятую рану, которая, мешает ему взяться за оружие. В толпе он повстречал своего брата Паскаля, который нес сумку с инструментами и походную аптечку. Доктор спокойно сообщил ему, что уходит с повстанцами. Аристид шепотом назвал его младенцем и стушевался, боясь, чтобы ему не поручили охрану города, считая этот пост крайне опасным. Повстанцы не рассчитывали удержать Плассан. В городе слишком сильна была реакция, чтобы можно было организовать хотя бы демократический комитет, как это делалось в других местах. Они бы мирно ушли, если бы Маккар, раззадоренный своей ненавистью, не вызвался поддерживать порядок в Плассане, если ему дадут двадцать человек побойчее. Ему дали двадцать человек, он встал во главе своего отряда и отправился занимать мэрию. Колонна спустилась по проспекту Совер и вышла через Большие ворота, оставляя за собой молчаливые, пустынные улицы, по которым она пронеслась как ураган. Вдали расстилались дороги, залитые луной. Мьетта не захотела опереться на руку Сильвера; она шла бодро, решительно, держа обеими руками красное знамя, не жалуясь на холод, от которого у нее посинели пальцы. V  Вдали расстилались дороги, залитые луной. Отряд повстанцев продолжал свой героический поход в холодном, светлом просторе полей. Эпопея, увлекшая за собой Сильвера и Мьетту, этих больших детей, жаждущих любви и свободы, священная, величавая, врывалась как вольный ветер в низменные комедии Маккаров и Ругонов. Громовый голос народа по временам гремел, заглушая болтовню желтого салона и разглагольствования дяди Антуана. И фарс, пошлый, вульгарный фарс, превращался в великую историческую драму. По выходе из Плассана повстанцы свернули на дорогу, ведущую в Оршер. Они рассчитывали прибыть в город часам к десяти утра. Дорога в Оршер вьется по течению Вьорны, вдоль высокого берега, огибая холмы, у подножия которых протекает река. Слева долина расширяется, стелется огромным зеленым ковром, кое-где усеянным серыми пятнами деревень. Справа громоздятся мрачные вершины Гарригского кряжа, каменные поля, ржавые, словно опаленные солнцем утесы. Широкая грунтовая дорога, местами переходящая в шоссе, тянется среди огромных скал, между которыми на каждом шагу открывается вид на долину. Трудно представить себе нечто более дикое, более причудливо грандиозное, чем эта дорога, высеченная в склоне горы. Эти места внушают какой-то священный ужас, особенно ночью. В бледном свете луны повстанцы, казалось, проходили по широкой улице разрушенного города, среди руин гигантских храмов; луна преображала утесы то в обломки колонн, то в упавшую капитель, то в стену с таинственными портиками. В вышине дремали Гарригские горы, огромный массив, чуть тронутый молочной белизной, подобный городу гигантов, с башнями, обелисками, домами и террасами, закрывающими полнеба; а внизу, там, где лежала равнина, ширился океан рассеянного света, необъятный простор, где стлался пеленою светящийся туман. Повстанцам чудилось, что они идут по бесконечному шоссе, по круговой дороге, проложенной вдоль берега фосфоресцирующего моря и опоясывающей пределы неведомой страны. В ту ночь Вьорна глухо ворчала под придорожными скалами, и сквозь неумолчный рев потока повстанцы различали пронзительные вопли набата. Деревни, разбросанные по равнине, по другую сторону реки, поднимались одна за другой, били тревогу, зажигали костры. До самого утра неустанный погребальный звон колоколов сопровождал колонну, идущую сквозь ночь, и видно было, как восстание пробегает по долине, словно огонь по пороховой нити. Кровавые огни костров пронизывали тьму, отдаленное пение доносилось приглушенными раскатами, беспредельное пространство утопало в серебристой лунной мгле, смутно колыхалось, содрогаясь, как от внезапных порывов гнева. На всем пути картина оставалась неизменной. Люди шли, охваченные лихорадочным возбуждением; парижские события зажгли сердца республиканцев, их вдохновлял вид широкого пространства, объятого мятежом. Опьяненные мечтой о всеобщем восстании, они верили, что вся Франция следует за ними; там, за Вьорной, в безбрежном море рассеянного света, им мерещились несметные полчища, подобно им спешившие на защиту Республики. Эти малоразвитые, наивные и легковерные люди не сомневались в быстрой, несомненной победе. Они схватили бы и расстреляли всякого, кто в этот торжественный час осмелился бы сказать, что только они одни мужественно выполняют свой долг, а весь край, парализованный страхом, без сопротивления дал себя связать по рукам и ногам. К тому же их подбадривал прием, какой они встречали в придорожных деревнях, ютившихся по склонам Гарригских гор. При появлении отряда жители вскакивали с постелей, женщины выбегали из домов и желали повстанцам скорой победы, мужчины, не успев одеться, хватали первое попавшееся оружие и присоединялись к отряду. В каждой деревне колонну встречали приветствиями, радостными возгласами и провожали бесчисленными напутствиями. Под утро луна скрылась за вершинами Гарригских гор; повстанцы все шли, быстрым шагом, в густой тьме зимней ночи; они уже не различали ни холмов, ни равнины, они слышали только монотонную жалобу колоколов, которые звучали во мраке, как бой незримых, неведомо где скрытых барабанов, и их отчаянный призыв неустанно подгонял повстанцев. Толпа увлекла Мьетту и Сильвера. К утру девушка стала изнемогать от усталости. Она с трудом переступала быстрыми, мелкими шажками, не поспевая за огромными шагами окружавших ее здоровых молодцов. Она изо всех сил старалась удержаться от жалоб: ей тяжело было признаться, что она слабее мужчин. Еще в начале похода Сильвер взял ее под руку; теперь, видя, что знамя понемногу выскальзывает из ее окоченевших рук, он хотел понести его, чтобы ей было легче, но Мьетта рассердилась; она только позволила ему поддерживать знамя одной рукой, а сама продолжала нести его на плече. С ребяческим упрямством она не хотела расставаться со своей героической ролью и отвечала улыбкой на взгляды Сильвера, светившиеся заботливой нежностью. Но когда луна зашла, Мьетта, в потемках, совсем ослабела. Сильвер чувствовал, как она все тяжелее виснет у него на руке. Он взял у нее знамя и обнял за талию, чтобы не дать ей упасть. Но она ни разу не пожаловалась на усталость. - Ты совсем замучилась, бедная моя Мьетта, - сказал Сильвер. - Да, я немножко устала, - откликнулась она сдавленным голосом. - Давай отдохнем? Она не ответила, но Сильвер почувствовал, что она еле держится на ногах. Тогда он передал знамя одному из повстанцев и вышел из рядов, поддерживая Мьетту. Она пыталась сопротивляться, ей было стыдно, что с ней обращаются, как с ребенком; но Сильвер успокоил ее, сказав, что знает тропинку, которая вдвое короче дороги. Можно будет отдохнуть с часок и притти в Оршер одновременно с колонной. Было около шести часов утра. Легкий туман поднимался над Вьорной. Ночь, казалось, стала еще чернее. Сильвер и Мьетта ощупью взобрались по склону и уселись на скале. Они были затеряны в зияющей бездне мрака, словно на утесе, выступающем из океана. Когда отзвучали шаги удаляющегося отряда, в этой пучине слышны были только два колокола: один, звонкий, доносился откуда-то снизу, из какой-нибудь придорожной деревни, а второй, далекий, приглушенный, отвечал на его страстную жалобу глухим рыданием. Казалось, колокола где-то в бездне небытия рассказывают друг другу о трагической гибели вселенной... Мьетта и Сильвер, разгоряченные быстрой ходьбой, сперва не чувствовали холода. Они молчали, с невыразимой печалью слушая набат, от которого содрогалась ночь. Ничего не было видно. Мьетте стало страшно. Она нашла руку Сильвера и сжала ее. Лихорадочное возбуждение последних часов, подстегивавшее их, стремительно уносившее их вперед, заставившее забыть обо всем, внезапно улеглось; они сидели теперь на этом неожиданном привале, прижавшись друг к другу, растерянные, разбитые, как будто очнувшись от тревожного сна. Им казалось, что море выплеснуло их на край дороги и отхлынуло назад. Непреодолимая усталость погружала их в бездумное оцепенение; их пыл угас; они забыли об отряде, который должны были догнать; и грустно, и сладко им было сидеть вот так, вдвоем, держась за руки в неприветливой мгле. - Ты не сердишься, правда? - спросила, наконец, Мьетта. - Я бы шла с тобой всю ночь напролет, но они так быстро бежали, что я совсем запыхалась. - На что же мне сердиться? - сказал Сильвер. - Не знаю. Я боюсь, что ты меня разлюбишь. Я бы рада делать такие большие шаги, как ты, и все итти и итти, не останавливаясь. А теперь ты будешь думать, что я еще маленькая. Сильвер улыбнулся в темноте, - Мьетта догадалась, что он улыбается. Она продолжала решительным тоном: - Ты все относишься ко мне, как к сестре. А я хочу быть твоей женой. И она притянула Сильвера к себе на грудь, крепко обняла его и шепнула: - Какой холод! Давай согреемся, вот так. Наступило молчание. До сих пор, до этого волнующего мгновения, любовь их носила оттенок братской нежности. В своем неведении, они продолжали считать дружбой влечение, которое побуждало их постоянно обниматься, держать друг друга в объятиях дольше, чем брат и сестра. Но, при всей чистоте их любви, пылкая кровь с каждым днем все больше волновалась. С возрастом, с познанием эта идиллия должна была перейти в горячую страсть, полную южного огня. Если девушка бросается на шею юноше, это значит, что она уже стала женщиной, и дремлющая в ней женская природа готова проснуться при первой ласке. Когда влюбленные целуют друг друга в щеку, это значит, что они, сами о том не догадываясь, уже ищут губы. Поцелуй порождает любовников. В эту черную, холодную декабрьскую ночь под пронзительный плач набата Мьетта и Сильвер обменялись поцелуем, от которого вся кровь хлынула от сердца к устам. Они молчали, тесно прижавшись друг к другу. Мьетта сказала Сильверу: "Давай согреемся", и они простодушно ждали, что им станет теплее. Скоро горячие волны стали проникать сквозь одежду. Они почувствовали, что объятие жжет, услышали, как их грудь вздымается единым вздохом. Их охватила истома и навеяла на них какую-то тревожную дремоту. Им стало жарко; зажмурив глаза, они видели вспышки света, в голове шумело. Это состояние мучительного блаженства длилось всего несколько минут, но им оно показалось бесконечным. Незаметно, как во сне, их губы слились. Поцелуй был долгий, жадный. Им казалось, что они еще никогда не целовались. Им стало больно, они отодвинулись. Ночной холод остудил их жар; смущенные, они сидели на некотором расстоянии друг от друга. Колокола по-прежнему жалобно перекликались в зияющей кругом черной бездне. Дрожащая, испуганная Мьетта не решалась прижаться к Сильверу. Она не знала даже, тут ли он; его не было слышно. Все их существо было переполнено острым ощущением поцелуя, слова подступали к устам, им хотелось поблагодарить друг друга, поцеловаться еще раз, но они стыдились своего жгучего счастья и скорее согласились бы никогда больше не испытать его, чем заговорить о нем вслух. Если бы не быстрая ходьба, разгорячившая кровь, да не сообщница - темная ночь, они продолжали бы целовать друг друга в щеку, как добрые друзья. В Мьетте заговорила девическая стыдливость. После страстного поцелуя Сильвера в благосклонном мраке, где расцветало ее сердце, она вспомнила вдруг оскорбления, которыми ее осыпал Жюстен. Всего несколько часов назад она без краски стыда слушала, как он ругал ее девкой, спрашивал, когда крестины, кричал, что отец поможет ей разродиться пинком ноги, если только она осмелится вернуться в Жа-Мейфрен. Мьетта плакала, хотя и не понимала его, плакала, потому что угадывала в его словах что-то грязное. Но сейчас, становясь женщиной, она, по своей наивности, опасалась, что поцелуй, еще горевший на ее лице, покроет ее позором, тем позором, которым клеймил ее Жюстен. Ей стало страшно, и она разрыдалась. - Что с тобой? О чем ты плачешь? - встревожился Сильвер. - Ничего, оставь! - лепетала она. - Я сама не знаю. - И непроизвольно у нее вырвалось среди рыданий: - Какая я несчастная! Мне и десяти лет не было, как в меня уже швыряли камнями. А теперь со мной обращаются как с последней тварью. Жюстен был прав, что осрамил меня перед всеми. То, что мы с тобой делаем, Сильвер, это грешно. Сильвер был потрясен, он обнял ее, пытался успокоить. - Ведь я же тебя люблю, - шептал он, - я твой брат. Что же тут грешного? Мы поцеловались, потому что нам было холодно. Мы же целовались каждый вечер, когда прощались. - Совсем не так, как сейчас, - тихо-тихо ответила Мьетта. - Знаешь что, не нужно больше так делать. Наверно, это грех, потому что мне стало как-то совсем не по себе. Теперь мужчины будут смеяться надо мной, а я не посмею ничего сказать, потому что они ведь правы... Сильвер молчал, не зная, какими словами успокоить растревоженное воображение этой тринадцатилетней девочки, дрожащей, испуганной первым любовным поцелуем. Он нежно прижал ее к себе, чувствуя, что она утешится, если вернется к теплой неге объятия. Но Мьетта оттолкнула его. - Знаешь что, давай уйдем, совсем уйдем отсюда! Я не могу вернуться в Плассан; дядя изобьет меня, все будут на меня пальцами показывать... Вдруг ее охватило отчаяние. - Нет, нет, на мне проклятие, я не хочу, чтобы ты ушел со мной и бросил тетю Диду! Оставь меня, брось меня где-нибудь на дороге! - Мьетта, Мьетта! - взмолился Сильвер. - Что ты говоришь! - Нет, нет, я освобожу тебя! Подумай сам, меня выгнали, как потаскушку. Если мы вернемся вместе, тебе придется каждый день драться из-за меня. Нет, я не хочу! Сильвер поцеловал ее в губы, шепнув: - Ты будешь моей женой. Никто не посмеет тебя обидеть. Она слабо вскрикнула: - Нет, нет, не целуй меня так, мне больно! И, помолчав немного, добавила: - Ты сам знаешь, что я не могу стать твоей женой. Мы еще слишком молоды. Придется ждать, а я тем временем умру со стыда. Напрасно ты возмущаешься, все равно тебе придется бросить меня где-нибудь. Тут Сильвер не выдержал и разрыдался тем сухим мужским рыданием, которое надрывает душу. Мьетта испугалась; бедный мальчик весь трясся в ее объятиях, и она целовала его в лицо, позабыв о том, что поцелуи обжигают губы. Она сама виновата. Она - дурочка - не смогла вынести сладкой боли его ласки. С чего это на нее напали грустные мысли, когда Сильвер поцеловал ее так, как еще не целовал никогда? И она прижимала его к своей груди, умоляла простить ее за то, что она его огорчила. Они плакали, обхватив друг друга дрожащими руками, и от их слез темная декабрьская ночь казалась еще мрачнее. А вдали неумолчно, задыхаясь, рыдали колокола... - Нет, лучше умереть, - повторял Сильвер среди рыданий, - лучше умереть! - Не плачь, прости меня, - лепетала Мьетта. - Ведь я сильная, я все сделаю, что ты захочешь. Сильвер вытер слезы и сказал: - Ты права, нам нельзя возвращаться в Плассан. Но сейчас не время падать духом. Если мы победим, я захвачу тетю Диду, и мы все уедем далеко-далеко. А если не победим... Он остановился. - А если не победим?.. - тихо повторила Мьетта. - Тогда, что бог даст, - еще тише сказал Сильзер. - Тогда меня, наверно, уже не будет в живых, и тебе придется утешать несчастную старуху. Так будет лучше. - Правда, - прошептала Мьетта. - Лучше уж умереть. Этот призыв к смерти заставил их еще теснее прижаться друг к другу. Мьетта твердо решила умереть вместе с Сильвером. Он говорил только о себе, но она чувствовала, что он с радостью уведет ее с собой в могилу; там они смогут любить друг друга свободнее, чем при солнечном свете. Тетя Дида тоже умрет и соединится с ними. Эта жажда неземных наслаждений была у Мьетты как бы предчувствием, и скорбные голоса колоколов, казалось, обещали ей, что небо скоро исполнит ее желание. "Умереть! умереть!" - колокола повторяли это слово все громче и громче, и влюбленным чудилось, что они погружаются в последний сон, непробудную дремоту, убаюканные теплом объятия, горячей лаской снова слившихся уст. Мьетта уже не отстранялась от Сильвера. Она сама прижалась губами к его губам; а он, молча, страстно упивался лаской, острой боли которой Мьетта сначала не могла перенести. Мысль о близкой смерти взволновала ее; не стыдясь, она прильнула к своему возлюбленному; казалось, ей хотелось перед тем, как сойти в могилу, испить до дна все те радости, которых она едва успела коснуться устами; казалось, она сердится, что не может сразу познать всю их мучительную, неведомую сладость. Мьетта угадывала, что за поцелуем скрывается еще что-то, и это неизвестное пугало и в то же время притягивало ее пробуждающиеся чувства. Вся во власти Сильвера, она сама готова была просить его сорвать последний покров, с наивным бесстыдством невинности. А он, обезумев от ее ласки, упиваясь счастьем, обессилев, не хотел ничего большего, как будто даже не верил, что могут быть еще другие наслаждения. Когда у Мьетты захватило дыхание, когда она почувствовала, что жгучая радость первого объятия понемногу слабеет, она шепнула Сильверу: - Нет, я не хочу умирать, пока ты меня не полюбишь по-настоящему. Я хочу, чтобы ты любил меня еще сильнее... Она не находила слов, и не потому, чтобы ей мешала стыдливость, но потому, что сама не сознавала, чего хочет, Она вся дрожала от страстного волнения, от беспредельной жажды счастья. В своей наивности она готова была топать ногами от нетерпения, как ребенок, которому не дают игрушку. - Люблю тебя! люблю тебя! - шептал, изнемогая, Сильвер. Но Мьетта качала головой: неправда, он что-то скрывает от нее. Тайный инстинкт здоровой натуры говорил ей о царящем в природе законе продолжения жизни, и она отказывалась умереть, не познав его власти. И этот протест крови и нервов против смерти наивно проявлялся в трепете горячих рук, в бессвязном лепете и мольбе. Наконец она затихла, уронила голову на плечо Сильвера и замерла. Склонившись к ней, он целовал ее долгими поцелуями. А она наслаждалась ими, пытаясь вникнуть в их смысл, постичь их тайную сладость. Она прислушивалась, старалась проследить, как трепет пробегает по жилам, спрашивая себя, такова ли любовь, такова ли страсть. Ее охватила истома, и она задремала, но и во сне чувствовала ласки Сильвера. Он закутал ее в большой красный плащ и сам прикрылся его полой. Им не было холодно. Скоро он догадался по ровному дыханию Мьетты, что она заснула, и обрадовался при мысли, что после отдыха они смогут бодро продолжать путь. Он решил дать ей поспать часок. Небо все еще было темное, и только на востоке чуть заметная бледная полоска возвещала приближение дня. Где-то позади них был, по-видимому, сосновый лес, и Сильвер прислушивался к музыке его пробуждения в первом дыхании зари. Колокола продолжали плакать в дремотном утреннем воздухе, и плач их баюкал сон Мьетты, подобно тому как раньше вторил ее любовному смятению. До этой тревожной ночи Сильвер и Мьетта любили друг друга той нежной, идиллической любовью, какая рождается порой у обездоленных, у чистых сердцем, в рабочей среде, где еще встречается простодушная любовь древнегреческих мифов. Мьетте было всего девять лет, когда ее отца сослали на каторгу за убийство жандарма. Процесс Шантегрейля прогремел по всему краю. Браконьер не скрывал, что убил жандарма, но клялся, что жандарм сам целился в него. "Я просто успел выстрелить раньше, чем он, - уверял Шантегрейль, - я защищался; это не убийство, а дуэль". Разубедить его было невозможно. Тщетно председатель суда втолковывал ему, что жандарм имеет право стрелять в браконьера, браконьер же не смеет стрелять в жандарма. Шантегрейль избежал гильотины только благодаря своей искренней убежденности и прежней хорошей репутации. Когда к нему, перед отправкой в Тулон, привели дочь, он плакал, как ребенок. Девочка, еще в колыбели лишившаяся матери, осталась жить с дедом в деревне Шаваноз, в ущельи Сейльи. Когда браконьера сослали, они стали питаться подаянием. Охотники, жители Шаваноза, помогали несчастной семье каторжника, но старик скоро умер от горя, Мьетта осталась одна и, вероятно, пошла бы просить милостыню, если бы соседки не вспомнили, что у девочки есть тетка в Плассане. Какая-то добрая душа взялась отвезти Мьетту к тетке, которая встретила племянницу не слишком радушно. Евлалия, жена кожевника Ребюфа, урожденная Шантегрейль, была крупная черноволосая властная женщина, заправлявшая всем в доме. В предместье говорили, что она вертит мужем, как хочет. И действительно, Ребюфа, скупой, жадный до работы и до денег, питал какое-то особое почтение к этой высокой сварливой бабе, на редкость выносливой, бережливой и неприхотливой. Благодаря ей семья процветала. Когда муж вечером, вернувшись с работы, застал дома Мьетту, он начал было ворчать, но жена живо заткнула ему рот, сказав своим грубым голосом: - Ничего, девчонка здоровая, она заменит работницу; мы будем ее кормить и сэкономим на жалованьи. Такой расчет пришелся по сердцу Ребюфа. Он даже ощупал руки Мьетты и с удовлетворением заявил, что она очень крепкая для своего возраста. Мьетте было всего девять лет. На следующий день он дал девочке, работу. На юге женский труд далеко не так тяжел, как на севере. Женщины редко копают землю и таскают тяжести; они вообще не выполняют мужской работы. Их дело - вязать снопы, собирать маслины и тутовые листья; самое трудное - это полоть. Мьетта работала охотно. Жизнь на вольном воздухе нравилась ей и была ей на пользу. Пока тетка была жива, девочке жилось хорошо. Несмотря на свою грубость, Евлалия любила Мьетту как дочь и не допускала до тяжелой работы, которую Ребюфа пытался иногда взвалить на нее. - Нечего сказать, ловко придумал! - кричала она. - Дурак ты, что ли? Не понимаешь, что если она сегодня надорвется, так завтра совсем не сможет работать. Этот довод убеждал Ребюфа, он смирялся и сам тащил груз, который собирался было взвалить на детские плечи Мьетты. Мьетта была бы совсем счастливой под тайным покровительством тетки Евлалии, если бы не преследования двоюродного брата, шестнадцатилетнего Жюстена, который возненавидел девочку и в часы досуга всеми силами старался отравить ей жизнь. Когда ему удавалось оклеветать Мьетту так, чтобы ей досталось, он бывал чрезвычайно рад. Он наступал ей на ногу, грубо толкал ее, словно невзначай, и при этом злорадно хихикал. В таких случаях Мьетта молча, с достоинством смотрела на него в упор своими большими черными детскими глазами, сверкающими гневом, и трусливый мальчишка невольно переставал ухмыляться. В сущности, он побаивался ее. Мьетте шел одиннадцатый год, когда тетка Евлалия внезапно скончалась. С этого дня все в доме переменилось. Ребюфа мало-помалу начал обращаться с Мьеттой как с батрачкой; он взвалил на нее всю черную работу, пользовался ею как рабочим скотом. Она не жаловалась, считая, что обязана уплатить долг благодарности. По вечерам, разбитая усталостью, она плакала, вспоминая тетку, эту суровую женщину, скрытую доброту которой она оценила только сейчас. Впрочем, Мьетта не гнушалась никакой работой, даже самой тяжелой. Ее восхищали проявления силы, и она гордилась своими крепкими руками и широкими плечами. Но ее огорчало недоверие дяди, его постоянные попреки, его тон недовольного хозяина. Теперь она была чужая в доме. Но и с чужой не обращаются так, как обращались с ней. Ребюфа бессовестно эксплоатировал бедную маленькую родственницу, которую оставил у себя потому, что это ему было выгодно. Своим трудом она десять раз окупила его жестокое гостеприимство, но не проходило дня, чтобы он не попрекнул племянницу куском хлеба. Особенно изощрялся Жюстен. После смерти матери, когда девочка оказалась беззащитной, он направил всю свою злобную изобретательность на то, чтобы сделать ей жизнь невыносимой. Самая жестокая пытка, которую он мог придумать, состояла в том, чтобы твердить Мьетте об ее отце. Тетка строго запретила упоминать при Мьетте о каторге и каторжниках, и бедная девочка, при жизни тетки мало соприкасавшаяся с людьми, даже не понимала как следует значения этих слов. Жюстен объяснил ей все и по-своему рассказал про убийство жандарма и про суд над Шантегрейлем. Он так и сыпал ужасными подробностями: каторжникам приковывают к ноге пушечное ядро; они работают по пятнадцати часов в сутки; ни один не выживает. Нет ничего на свете страшнее каторги, - и, смакуя, он описывал все ее ужасы. Мьетта слушала, цепенея от страха, обливаясь слезами. Но иногда она приходила в бешенство, и тогда Жюстен быстро отскакивал от нее, опасаясь ее сжатых кулаков. Он наслаждался этими жестокими разоблачениями. Когда отец набрасывался на девочку из-за какой-нибудь мелочи, Жюстен принимал его сторону, радуясь, что может безнаказанно оскорблять ее. Если же Мьетта пыталась оправдываться, он заявлял: - Будет тебе. Яблочко от яблони недалеко падает. Ты кончишь на каторге, как твой отец. И Мьетта рыдала, глубоко уязвленная, охваченная стыдом, не в силах защитить себя. Она уже начинала превращаться во взрослую девушку. Она рано созрела и переносила все издевательства с удивительной стойкостью. Она редко падала духом, да и то лишь тогда, когда Жюстен своими оскорблениями ранил ее врожденную гордость. Скоро Мьетта научилась без слез переносить постоянные, нападки дрянного мальчишки, а он хотя и дразнил ее, но с опаской, зная, что она может броситься на него с кулаками. Она заставляла его замолчать, глядя на него в упор. Не раз у нее являлся соблазн убежать из Жа-Мейфрена, не она отгоняла эту мысль из гордости, не желая признать себя побежденной. В конце концов она зарабатывает свой хлеб, она не из милости живет у Ребюфа, - это сознание удовлетворяло ее самолюбие. И она оставалась для того, чтобы продолжать борьбу, напрягая все силы, живя постоянной мыслью о самозащите. Мьетта взяла за правило молчать и делать, свое дело, отвечая немым презрением на насмешки. Она понимала, что дяде выгодно ее держать и он не станет слушать наговоры Жюстена, который спит и видит, чтобы Мьетту выгнали из дому. Она бросала им вызов, не уходя по собственной воле. Долгие часы упрямого молчания Мьетта посвящала странным мечтам. Ее жизнь протекала за оградой Жа-Мейфрена, вдали от людей, и, подрастая, Мьетта прониклась духом протеста, у нее образовались собственные взгляды на вещи, от которых, наверное, пришли бы в ужас жители предместья.. Больше всего ее занимала судьба отца. В ее памяти всплы= вали слова Жюстена. В конце концов она примирилась с мыслью, что отец совершил убийство. Она решила, что отец правильно поступил, застрелив жандарма, который собирался его убить. Один землекоп, работавший в Жа-Мейфрене рассказал ей, как было дело, и с тех пор Мьетта, когда она изредка выходила из дому, даже не оборачивалась, если мальчишки кричали ей вслед - "Эй, ты, Шантегрейль!" Она лишь ускоряла шаг, стиснув зубы и гневно сверкая черными глазами. И только придя домой и заперев за собой калитку, она бросала на толпу мальчишек один-единственный долгий взгляд. Она легко могла бы ожесточиться, проникнуться дикой злобой отверженца, если бы в ней по временам не пробуждался ребенок. Ведь ей было всего одиннадцать лет, и когда она по-детски предавалась горю, ей становилось легче. Она плакала, она стыдилась отца, стыдилась самой себя. Чтобы выплакаться вволю, она забивалась в сарай, понимая, что надо скрывать слезы, иначе ее будут мучить еще сильнее. Наплакавшись досыта, она шла на кухню, умывалась холодной водой и принимала прежний замкнутый вид. Но Мьетта пряталась не только из страха; сильная не по летам, она гордилась своей силой и не желала казаться ребенком. С годами она должна была бы озлобиться. Но ее спасло то, что она встретила на своем пути ласку, в которой так нуждалась ее любящая натура. Колодец во дворе дома, где жили старуха Дида и Сильвер, принадлежал двум смежным владениям. Стена Жа-Мейфрена перерезала его надвое. Раньше, еще до того, как участок Фуков слился с соседней усадьбой, огородники ежедневно брали воду в этом колодце. Но он находился далеко от служб, и после покупки участка обитатели Жа-Мейфрена, у которых были другие, более удобные водоемы, почти перестали им пользоваться. Зато по ту сторону стены ежедневно слышался скрип журавля: это Сильвер качал воду для тети Диды. Как-то раз колодезный журавль сломался. Молодой каретник вытесал новый крепкий дубовый журавль и решил приладить его вечером, после работы. Для этого ему пришлось влезть на стену. Окончив работу, он отдыхал, сидя верхом на стене и с любопытством глядя на обширную усадьбу Мейфрена. Его внимание привлекла крестьянка, половшая грядки в нескольких шагах от него. Стоял июль, и было знойно, хотя солнце уже близилось к закату. Крестьянка сняла кофту и осталась в белом лифчике и цветной косынке, наброшенной на плечи. Рукава рубашки были засучены по локоть. Она сидела на корточках, и вокруг нее круто топорщились складки синей холщовой юбки, помочи которой перекрещивались на спине. Передвигаясь на коленях, крестьянка ловко вырывала сорные травы и бросала их в кошелку. Сильвер видел только, как мелькали ее обнаженные руки, опаленные солнцем, хватая то тут, то там еще не вырванные сорняки. Он с интересом следил за быстрой игрой ее рук, и ему нравилось, что они такие крепкие и проворные. Она насторожилась, когда Сильвер перестал работать и стук молотка прекратился, но потом сразу опустила голову, прежде чем он успел разглядеть ее черты. Это пугливое движение заинтересовало его, и он остался на стене. Он с юношеским любопытством поглядывал на нее, бессознательно насвистывая и отбивая такт долотом, которое держал в руке, как вдруг оно выскользнуло, упало по ту сторону стены, ударилось о край колодца и отскочило на несколько шагов. Сильвер, нагнувшись, смотрел на долото, не зная, спуститься ли ему за ним. Но, очевидна крестьянка уголком глаза следила за юношей: она встала, не говоря ни слова, подняла долото и протянула его Сильверу Тут он увидел, что перед ним подросток. Он удивился и немного смутился. Освещенная красными лучами заката девочка старалась дотянуться до него. Стена в этом месте была низкая, но все же слишком высока для нее. Сильвер перевесился через край стены, а крестьяночка встала на цыпочки. Они ничего не говорили, только глядели друг на друга, смущенно улыбаясь. Сильверу хотелось, чтобы она подольше оставалась в этой позе, обратив к нему прелестное личико; ее огромные черные глаза и алые губы поразили и взволновали его. Сильвер еще ни разу не видел девушек так близко; он и не подозревал, что глаза и рот могут быть так привлекательны. Все в ней казалось ему очаровательным - и цветная косынка, и белый лифчик, и синяя юбка с помочами, которые натянуло поднявшееся плечо. Его взгляд скользнул по руке, протягивающей инструмент: до локтя она была золотисто-смуглая, как бы одетая в загар, но дальше, в тени засученного рукава, Сильвер разглядел обнаженное округлое предплечье, белое, как молоко. Он смутился, нагнулся еще ниже и, наконец, схватил долото. Крестьяночка тоже сконфузилась. Оба замерли в тех же позах, продолжая улыбаться, - девочка стоя внизу и подняв голову, юноша полулежа на гребне стены. Они не знали, как им разойтись. Они еще не обменялись ни единым словом. Сильвер забыл даже поблагодарить ее. - Как тебя зовут? - спросил он. - Мария, - ответила крестьяночка, - но меня все зовут Мьеттой. Она поднялась на цыпочках и спросила звонким, отчетливым голосом: - А тебя? - Меня зовут Сильвер, - ответил молодой рабочий. Наступило молчание; оба с удовольствием прислушивались к звуку своих имен. - Мне пятнадцать лет, - продолжал Сильвер. - А тебе? - Мне будет одиннадцать в день всех святых, - ответила Мьетта. Сильвер сделал удивленный жест. - Вот оно что, - засмеялся он. - А я-то подумал, что ты уже взрослая девушка... у тебя такие здоровые руки. Она тоже засмеялась, глядя на свои руки. Больше они ничего не сказали. Они еще долго глядели друг на друга к улыбались, но Сильверу, невидимому, больше не о чем было ее спрашивать, и Мьетта спокойно отошла от стены и принялась полоть, не поднимая головы. А он все еще медлил на стене. Солнце садилось, косые лучи тянулись по желтому полю ЖаМейфрена. Земля пылала. Казалось, по ней пробегает пламя пожара, и сквозь эту огненную завесу Сильвер видел крестьяночку, сидящую на корточках; ее голые руки снова замелькали в быстрой игре. Синяя холщовая юбка словно выцвела, отблески заката сверкали на бронзовых руках. Наконец Сильверу стало неловко, что он так долго задерживается, и он спустился со стены. Вечером Сильвер, захваченный этим приключением, начал расспрашивать тетю Диду. Быть может, она знает, кто эта девочка Мьетта с такими черными глазами и таким алым ртом. Но с тех пор как тетя Дида переселилась в домик в тупике св. Митра, она ни разу не заглядывала за стену своего дворика. Эта стена представлялась ей непреодолимой преградой, отрезавшей ее от прошлого. Она не знала, да и не желала знать, что творится теперь по ту сторону стены, в бывших владениях Фуков, где она похоронила свою любовь, свое сердце, свою плоть. При первом же вопросе Сильвера она взглянула на него с детским испугом. Неужели он потревожит пепел угасших дней, неужели заставит ее плакать, как ее сын Антуан? - Не знаю, - торопливо сказала она, - я теперь не выхожу из дому, я никого не вижу. Сильвер с нетерпением ждал следующего дня. Придя на работу, он завел разговор с товарищами по мастерской. Он не стал рассказывать им о своей встрече с Мьеттой, но упомянул вскользь о девочке, которую видел издали в Жа-Мейфрене. - Э, да это Шантегрейль! - воскликнул один из рабочих. Сильверу больше не пришлось спрашивать, товарищи сами рассказали ему всю историю браконьера Шантегрейля и его дочери Мьетты, проявляя бессмысленную злобу, с какой толпа всегда относится к отверженным. Особенно жестоко они отзывались о девочке. У них не было для нее другого названия, кроме как "дочь каторжника", как будто этого было достаточно, чтобы обречь невинного ребенка на вечный позор. Каретник Виан, честный и добродушный человек, в конце концов прикрикнул на них. - Замолчите вы, злые языки! - сказал он, швырнув на землю оглоблю, которую держал в руках. - Как вам не стыдно так нападать на ребенка! Я знаю эту девочку, она очень скромная на вид, и мне говорили, что она никогда не отлынивает от дела и сейчас уже работает не хуже взрослой женщины. У нас тут есть лодыри, которые ей и в подметки не годятся. Даст бог, она найдет себе хорошего мужа и тот положит конец всем этим гнусным сплетням. Сильвер, потрясенный шутками и руганью рабочих, при словах Виана почувствовал, как слезы подступают у него к глазам. Но он не сказал ни слова. Он схватил молот, лежавший возле него, и стал изо всех сил бить им по ступице колеса. Вечером, возвратись из мастерской, Сильвер побежал к стене и взобрался на нее. Он застал Мьетту за тем же занятием, что и накануне. Он окликнул ее. Она подошла, застенчиво улыбаясь, с прелестным смущением ребенка, который вырос, не зная ласки. - Тебя зовут Шантегрейль, да? - спросил он ее в упор. Она отшатнулась, перестала улыбаться, глаза ее потемнели, стали жесткими, засверкали недоверием. Значит, и он будет обижать ее, как другие. Не отвечая, она отвернулась от него, но Сильвер, пораженный внезапной переменой в ее лице, быстро добавил: - Пожалуйста, не уходи... Я вовсе не хотел тебя огорчить... Мне так много надо тебе сказать... Она подошла, но недоверчиво. Сильвер, решивший высказать ей все, что переполняло его сердце, молчал, не зная, с чего начать, боясь, как бы снова не задеть больного места. - Хочешь, будем друзьями? - сказал он взволнованно, вкладывая всю душу в эти слова. Удивленная Мьетта вскинула на него глаза; они были влажные, улыбающиеся. Сильвер поспешно добавил: - Я знаю, что тебя обижают. Надо с этим покончить. Теперь я буду защищать тебя, ладно? Девочка просияла. Дружба, которую ей предлагали, спасет ее от злых мыслей, от затаенной ненависти. Но она покачала головой и сказала: - Нет, я не хочу, чтобы ты дрался из-за меня. Со всеми ведь не справишься. И потом есть люди, от которых ты все равно не можешь меня защитить. Сильверу хотелось крикнуть, что он защитит ее ото всех на свете, но она остановила его ласковым жестом. - Довольно с меня и того, что ты мой друг. Они разговаривали еще несколько минут, совсем тихо. Мьетта рассказала Сильверу о дяде и двоюродном брате. Она очень боялась, что они увидят, как он сидит здесь верхом на стене, Жюстен не даст ей проходу, если у него в руках будет оружие против нее. Она говорила о своих опасениях со страхом школьницы, повстречавшейся с подругой, с которой мать запретила ей водиться. Сильвер понял одно, - ему не легко будет встречаться с Мьеттой. Это его огорчило. Все же он обещал ей, что больше не будет взбираться на стену. Они стали придумывать, где бы им увидеться, но Мьетта вдруг крикнула, чтобы он поскорей уходил: Жюстен шел по двору, направляясь к колодцу. Сильвер живо спрыгнул со стены и, очутившись на своем дворике, стал прислушиваться, досадуя, что ему пришлось бежать. Через несколько минут он отважился снова взобраться на стену и заглянуть в усадьбу Жа-Мейфрен, но, увидав, что Жюстен разговаривает с Мьеттой, быстро убрал голову. На другой день ему не удалось увидать ее даже издали: должно быть, она кончила работать в этой части огорода. Прошла неделя, а приятели так и не смогли об- меняться ни единым словом. Сильвер был в отчаянии: он уже подумывал о том, чтобы попросту пойти к Ребюфа и вызвать Мьетту. Общий колодец был довольно велик, но не слишком глубок. Края его образовывали широкий полукруг по обеим сторонам стены; вода была всего в трех-четырех метрах от его края. В этой спокойной влаге отражались оба отверстия колодца, два полумесяца, которые пересекала черней линией тень, отбрасываемая стеной. Наклонившись над колодцем, можно было в потемках увидеть два зеркала необычайного блеска и чистоты. Солнечным утром, когда капли, стекающие с веревки, не возмущали поверхности, оба зеркала, оба отражения неба светились в зеленоватой воде, где с необычайной четкостью вырисовывалась листва плюща, вьющегося по стене над колодцем. Как-то раз поутру, выйдя за водой для тети Диды и ухватившись за веревку, Сильвер невзначай наклонился над колодцем. Он вздрогнул и замер на месте. Ему показалось, что в глубине колодца он видит лицо Мьетты, что она, улыбаясь, смотрит на него. Но он дернул веревку, возмутил воду, и помутневшее зеркало уже ничего не отражало. Сильвер подождал, пока успокоится вода; сердце у него билось, он боялся шелохнуться. Мало-помалу круги на воде стали расширяться, и перед ним снова возникло видение. Оно дрожало, колыхалось на поверхности, и движение воды придавало чертам какую-то призрачную прелесть. Наконец отражение установилось. Сильвер увидел улыбающееся личико Мьетты, ее стан, ее цветной платок, белый лифчик и синие помочи. А во втором зеркале он увидел себя. Тогда, догадавшись, что они видят друг друга, оба стали кивать головой. Некоторое время они молчали. Потом поздоровались: - Добрый день, Сильвер. - Добрый день, Мьетта. Непривычный звук голосов удивил их. В этой сырой яме они звучали приглушенно и необыкновенно мягко. Казалось, они доносятся откуда-то издалека, как по вечерам далекое пение с полей. Они поняли, что расслышат друг друга, даже если будут говорить шопотом. Колодец гудел при малейшем шорохе. Облокотившись на каменную закраину и глядя друг на друга, они стали беседовать. Мьетта рассказала ему все свои огорчения за эту неделю. Она работала на другом конце сада и могла приходить сюда только рано утром. При этом она сделала недовольную гримаску. Сильвер разглядел ее и ответил досадливым кивком головы. Они поверяли друг другу свои дела, как будто сидели рядом, их мимика соответствовала их словам. Не беда, что их разделяет стена, ведь они видят друг друга в таинственной глубине колодца. - Я знаю, - продолжала Мьетта, делая лукавое лицо, - что ты каждый день в одно и то же время ходишь за водой. Мне слышно из дома, как скрипит журавль. И знаешь, что я придумала, - я сказала им, что лучше варить овощи в колодезной воде. Теперь я буду приходить сюда по утрам в одно время с тобой, буду здороваться с тобой, и никто об этом не узнает. Она засмеялась, простодушно радуясь своей выдумке, и добавила: - Мне и в голову не приходило, что мы можем увидеть друг друга в воде. И в самом деле, это была неожиданная радость. Оба были в восторге. Они говорили только для того, чтобы видеть, как шевелятся губы. В обоих было еще очень много ребяческого, и новая игра забавляла их. Они на разные голоса пообещали друг другу никогда не пропускать утреннего свидания. Но вот Мьетта решила, что ей пора уходить, и сказала Сильверу, чтобы он тащил ведро. Но он медлил, не решаясь дернуть веревку. Мьетта все еще стояла, наклонившись над колодцем, он смотрел на ее улыбающееся лицо, и ему было жаль разбить ее улыбку. Он слегка качнул ведром, вода задрожала, улыбка потускнела. Сильвер замер: он испугался, ему показалось, что он огорчил Мьетту и она плачет. Но Мьетта кричала: "Ну, что же ты, ну!" - она смеялась, и эхо повторяло ее смех звонкими раскатами. Она с шумом спустила ведро и подняла в колодце настоящую бурю. Все скрылось в черной воде. Тут и Сильвер стал наполнять свои кувшины, прислушиваясь к шагам Мьетты, удаляющимся от стены. С этого дня они ни разу не пропустили утреннего свидания у колодца. Эта спящая вода, эти прозрачные зеркала, в которых они любовались своим отражением, придавали их встречам особую прелесть; их живое, ребяческое воображение долгое время довольствовалось ими. Они вовсе не стремились встречаться лицом к лицу. Им казалось гораздо забавнее пользоваться колодцем как зеркалом и поверять свои утренние приветствия его звонкому эху. Вскоре колодец стал их добрым другом. Они любили наклоняться над тяжелой неподвижной гладью, похожей на расплавленное серебро. Внизу, в таинственном полумраке, пробегали зеленые блики, превращая сырую яму в лесную прогалинку. Их лица выглядывали из зеленого гнездышка, устланного мхом, овеянного прохладою листьев и воды. А неведомая глубина колодца, этой опрокинутой башни, над которой они наклонялись с легкой дрожью, притягивала их, и к их веселости примешивался приятный страх. Их охватывало безумное желание спуститься в колодец на большие камни, выступающие полукругом всего в нескольких сантиметрах от воды; на них можно было бы сидеть, как на скамейке, свесив ноги в воду, и болтать целыми часами, - никому и в голову не пришло бы искать их там. Но когда они думали о том, что таится внизу, им становилось жутко: нет, достаточно уж того, что их отражения спускаются туда, в глубину, в зеленый сумрак, где странные отсветы переливаются на камнях, где из темных углов доносятся загадочные шумы. Мьетту и Сильвера особенно смущали эти шумы, исходящие из незримой глубины; нередко им мерещилось, что кто-то откликается на их голоса; они замолкали и прислушивались к необъяснимым, тихим жалобам; в стенах колодца медленно просачивалась влага, тихо вздыхал воздух, капли, скользя по камням, падали гулко, как рыдания. Чтобы успокоиться, Мьетта и Сильвер ласково кивали друг другу. Колодец очаровывал их, и в его очаровании, заставлявшем их склоняться над ним, как и во всяких чарах, таился страх. Но он продолжал оставаться их другом. И притом, какой превосходный предлог для свиданий! Жюстен, следивший за каждым шагом Мьетты, не догадывался, почему она каждое утро так охотно ходит за водой. Иногда издали он видел, что Мьетта медлит, перегнувшись через край колодца, и бормотал: "Вот лентяйка, балуется там, мутит воду". Да и как ему было догадаться, что по ту сторону стены стоит влюбленный парень, любуется в воде ее улыбкой и говорит: "Пусть только эта скотина Жюстен посмеет тебя обидеть! Ему придется иметь дело со мной". Больше месяца длилась эта игра. Стоял июль. С утра палил зной; что за наслаждение прибегать сюда, в эту влажную прохладу! Как приятно обдувало лицо холодное дыхание колодца, как хорошо было любить друг друга над ключевой водой, в час, когда небо горит пожаром! Мьетта бежала прямо по жнивью, она задыхалась от бега, мелкие колечки кудрей выбивались на лбу и висках. Поставив кувшин на закраину, она наклонялась над водой, раскрасневшаяся, растрепанная, трепещущая от смеха. А Сильвер, почти всегда приходивший первым, внезапно увидав ее в воде, испытывал такое же острое чувство, как если бы она бросилась ему на шею на повороте тропинки. Кругом звенело и ликовало ясное утро. Поток горячего света, пронизанный жужжанием насекомых, струился на старую стену, на журавль, на закраину колодца. Но они уже не замечали ни утренних лучей, ни миллионов голосов, поднимающихся с земли; скрытые в своем зеленом убежище глубоко под землей, в таинственной, чуть страшной яме, они забывали обо всем, наслаждаясь прохладой и полумраком, трепеща от радости. Но в иные утра Мьетта, не склонная по своему темпераменту к долгим созерцаниям, принималась шалить: она дергала веревку и нарочно разбрызгивала воду, разбивая ясные зеркала и искажая отражения. Сильвер убеждал ее успокоиться. Более страстный и более замкнутый, чем она, он не знал большего наслаждения, чем любоваться лицом подруги, отраженным в воде с необычайной четкостью. Но Мьетта не слушалась, она смеялась и нарочно говорила грубым голосом, страшным голосом людоеда, который смягчало и приглушало эхо. - Нет! Нет! - сердито повторяла она. - Сегодня я тебя не люблю. Посмотри, какие я строю рожи. Правда, я уродина? И она хохотала, глядя, как их лица расширяются, расплываясь на поверхности воды. Но как-то раз она рассердилась всерьез. Однажды утром Сильвера не оказалось на месте, и она прождала его добрых пятнадцать минут, напрасно скрипя журавлем. Когда она, наконец, потеряла терпение и собралась уходить, прибежал Сильвер. Увидев его, Мьетта подняла в колодце настоящую бурю. Она с раздражением размахивала ведром, и черная вода кружилась и плескалась о камни. Напрасно Сильвер пытался ей объяснить, что тетя Дида задержала его. На все его оправдания Мьетта возражала: - Нет, ты меня обидел, я не хочу больше тебя видеть. Бедный юноша печально смотрел в темную яму, полную жалобных шумов, где, бывало, его встречало светлое видение на поверхности дремлющей глади. Он ушел, так и не увидев Мьетты. На другой день он пришел на полчаса раньше и грустно смотрел в колодец, ничего не ожидая, говоря себе, что упрямица, наверно, не придет, как вдруг Мьетта, подстерегавшая его по ту сторону стены, с громким хохотом нагнулась над водой. Все было забыто. Здесь были свои драмы и свои комедии, и колодец участвовал в них. Его ясные зеркала и мелодичное эхо благоприятствовали расцвету их нежности. Мьетта и Сильвер одарили колодец призрачной жизнью, наполнили его своей молодой любовью, и еще долго после того, как прекратились их встречи у колодца, Сильвер, качая по утрам воду, все время ожидал увидеть смеющееся лицо Мьетты в дрожащем полумраке, еще взволнованном той радостью, какую они вселили в него. Этот месяц расцвета их детской нежности спас Мьетту от ее немого отчаяния. Она чувствовала, что в ней возрождается потребность любить, счастливая беззаботность ребенка, подавленная озлобленным одиночеством, в котором протекала ее жизнь. Теперь девочка знала, что она кому-то дорога, что она не одна на свете, и эта уверенность помогала ей переносить преследования Жюстена и мальчишек предместья. В ее сердце, не умолкая, звенела песня, заглушавшая их гиканье. Она вспоминала об отце с нежностью, умилением и перестала мечтать о жестокой мести. Зарождающаяся любовь прогоняла злую лихорадку, как ясная утренняя заря. Вместе с тем у Мьетты появилась хитрость влюбленной девушки. Она поняла, что ей нужно по-прежнему хранить вид молчаливого протеста, чтобы не вызвать подозрений у Жюстена. Но, несмотря на все это, глаза ее излучали нежность, даже когда негодный мальчишка издевался над ней, - она разучилась смотреть на него, как прежде, мрачным, жестким взглядом. Он слышал, как она что-то мурлычет по утрам, за завтраком. - Уж больно ты весела, Шантегрейль, - говорил он, подозрительно поглядывая на нее. - Тут что-то не чисто. Она пожимала плечами, а внутренне трепетала от страха и спешила вернуться к своей роли негодующей жертвы. Но хотя Жюстен и догадывался, что у нее появились какие-то тайные радости, он долго не мог проследить, каким образом его жертва ускользнула от него. Сильвер также был глубоко счастлив. Ежедневные встречи с Мьеттой давали ему пищу для размышлений в унылые часы, которые он проводил дома. Вся его одинокая жизнь, долгие молчаливые вечера наедине с тетей Дидой освещались воспоминанием об утреннем свидании, которое он старался восстановить в мельчайших подробностях. Он был переполнен своим чувством и еще больше замкнулся в монашеской жизни, которую они вели с бабушкой. Сильвер по природе любил укромные уголки, уединение, где он мог мирно жить, погруженный в свои мысли. В ту пору он жадно проглатывал все случайные книги, какие ему удавалось разыскивать у старьевщиков предместья, и это самообразование привело его к своеобразной и возвышенной социальной религии. Хаотическое, плохо усвоенное чтение, лишенное твердого фундамента, рисовало ему жизнь, и особенно женщин, в свете суетности и чувственных страстей, и это могло бы смутить его ум, если бы сердце оставалось неудовлетворенным. Но вот явилась Мьетта, и Сильвер принял ее сначала как друга, а потом как радость и цель всей своей жизни. Вечером, удалившись в свою каморку и повесив лампу у изголовья кровати, Сильвер обретал Мьетту на каждой странице ветхого, запыленного томика, который он выхватывал наугад с книжной полки, висевшей у него над головой, и читал с благоговением. Когда в книге шла речь о прекрасной добродетельной девушке, он тотчас же придавал ей черты своей возлюбленной. И сам он принимал участие в действии. Если он читал роман, то в конце женился на Мьетте или же умирал вместе с нею. Если же это была политическая статья или трактат по политической экономии, - которые он предпочитал романам, по странному тяготению полуобразованных людей к серьезному чтению, - ему все же удавалось приобщить ее и к этой сухой материи, зачастую непонятной ему самому: он воображал, что воспитывает в себе сердце, развивает способность любить, имея в виду время, когда они поженятся. Не было таких пустых бредней, в которых не участвовала бы Мьетта. Эта невинная нежность защитила его от растлевающего влияния непристойных сказок XVIII века, случайно попавших ему в руки. Но Сильвер предпочитал всему гуманитарные утопии, изобретаемые в наши дни великими умами, увлеченными химерой всеобщего счастья. Сильвер погружался в них вместе с Мьеттой; без нее он не мыслил себе ни уничтожения пауперизма, ни окончательного торжества революции. То были ночи лихорадочного чтения, когда его напряженная мысль не могла оторваться от книги, которую он то бросал, то снова брал в руки; ночи, полные сладостного волнения, которым он опьянялся до зари, как запретным вином; ему становилось тесно в узкой каморке, глаза резало от желтого, мигающего света лампы, но он добровольно отдавался во власть жгучей бессонницы, созидая проекты нового общества, нелепые и наивно благородные, где народы преклонялись перед идеальной женщиной, воплощенной в образе Мьетты. У Сильвера было наследственное предрасположение к фанатической вере в утопии. Нервное расстройство бабушки у него преобразилось в постоянное воодушевление, в стремление ко всему возвышенному и недостижимому. Одинокое детство и случайное, полученное урывками образование способствовали развитию этих природных склонностей. Но Сильвер еще не достиг того возраста, когда в человеческом мозгу прочно укореняется навязчивая идея. Утром, освежив голову холодной водой, он забывал свои безумные мечты, полные простодушной веры и невыразимой нежности. Он снова превращался в ребенка и мчался к колодцу с одной мыслью - увидеть улыбку своей возлюбленной, вместе с нею насладиться радостью сияющего утра. Случалось, что Сильвер, захваченный мечтами о будущем, или просто поддавшись внезапному порыву, бросался к тете Диде и целовал ее в обе щеки, а старуха смотрела ему в глаза, обеспокоенная тем, что они такие ясные и светятся знакомым ей счастьем. Между тем Мьетте и Сильверу наскучило созерцать свои тени. Они пресытились своей игрушкой и мечтали о более полных радостях, каких не мог доставить колодец. Им хотелось чего-то более осязаемого, хотелось глядеть друг другу в лицо, бегать вдвоем по полям, возвращаться домой усталыми, обнявшись и тесно прильнув друг к другу, чтобы глубже чувствовать свою дружбу. Как-то утром Сильвер предложил Мьетте попросту перелезть через стену и побродить с нею по Жа-Мейфрену. Но девочка отговорила его от этой безумной затеи, которая отдала бы ее в руки Жюстена, и Сильвер обещал придумать какой-нибудь другой способ. Стена, разделявшая колодец, делала крутой поворот в нескольких шагах от него, образуя углубление, где влюбленные могли бы спрятаться, если бы только им удалось туда добраться. Но как туда попасть? Сильвер отказался от мысли перелезть через стену, не желая волновать Мьетту. Но у него возник другой тайный план: калитка, которую Маккар и Аделаида когда-то прорубили за одну ночь, уцелела в заброшенном уголке соседнего владения: ее даже забыли заколотить; черная от сырости, зеленая от плесени, со ржавым замком и петлями, она казалась частью старой стены. Ключ от нее был, вероятно, давно потерян; трава, выросшая на пороге, и бугорок, образовавшийся перед ним, доказывали, что через него уже много лет не переступала ничья нога. Вот этот-то потерянный ключ и задумал разыскать Сильвер. Он знал, как благоговейно тетя Дида хранит реликвии прошлого, предоставляя им истлевать на старых местах. Однако он целую неделю безуспешно обшаривал весь дом. Каждую ночь он, крадучись, направлялся к калитке, чтобы проверить, не подойдет ли один из ключей, найденных им за день. Он перепробовал больше тридцати ключей, уцелевших, вероятно, со времен Фуков; он отыскивал их повсюду - на полках, на дне забытых ящиков и уже начал было отчаиваться, как вдруг желанный ключ нашелся: оказалось, что он попросту привязан веревочкой к ключу от входных дверей, торчащему в замке, и провисел так более сорока лет. Вероятно, тетя Дида ежедневно касалась его рукой, но не решалась убрать это мучительное напоминание о минувшем счастье. Когда Сильвер убедился, что ключ действительно подходит к калитке, он стал ожидать утра, воображая, как обрадуется и удивится Мьетта, которой он ни слова не сказал о своих поисках. На другой день, услыхав, что Мьетта поставила кувшин у колодца, он тихонько отпер калитку и быстро ее распахнул, примяв траву на пороге. Вытянув шею, он увидел, что Мьетта стоит, наклонившись над колодцем, и смотрит в воду, поглощенная ожиданием. Тогда он в два шага достиг ниши в стене и тихонько окликнул ее: "Мьетта! Мьетта!" Мьетта вздрогнула и подняла голову, думая, что он сидит на стене. Но когда она увидела, что он в Жа-Мейфрене, в двух шагах от нее, она слабо вскрикнула от неожиданности и бросилась к нему. Они взялись за руки и глядели друг на друга, восхищенные неожиданной близостью, находя, что они еще красивее под горячими лучами солнца. Это было в августе, в день успения. Издали доносился перезвон колоколов, и воздух был прозрачный, какой бывает в большие праздники, словно пронизанный какой-то светлой радостью. - Здравствуй, Сильвер! - Здравствуй, Мьетта! Голоса, произносившие их обычное утреннее приветствие, прозвучали теперь по-новому. Они знали только отзвуки своих голосов, приглушенные эхом колодца. Теперь они казались им звонкими, как пение жаворонка. Ах, как хорошо было в этом солнечном уголке, в этом лучистом воздухе! Они все еще держались за руки. Сильвер стоял, прислонившись к стене, Мьетта слегка откинулась назад, обоих озаряло сияние их улыбки. Они собирались поведать друг другу все, что не решались доверить гулкому эху колодца, как вдруг Сильвер, обернувшись на легкий шорох, побледнел и выпустил руки Мьетты. Он увидел тетю Диду: она стояла, выпрямившись во весь рост, на пороге калитки... Бабушка вышла к колодцу случайно. Увидев в старой черной стене белый просвет открытой калитки, она почувствовала, как что-то ударило ее прямо в сердце. Белый просвет представился ей бездной света, грубо вторгающегося в ее прошлое. Она увидела самое себя в ярком утреннем свете, увидела, как она, Аделаида, бежит, быстро переступает порог, увлекаемая своей страстью. А Маккар уже там, Маккар ее ждет. Она бросается к нему на шею, прижимается к его груди, и восходящее солнце проникает вместе с нею в калитку, которую она второпях позабыла закрыть, и заливает их обоих косыми лучами. Это внезапное видение было для нее, как жестокая кара; оно беспощадно разбило ее старческий сон, разбередило жгучую боль воспоминаний. Ей и в голову не приходило, что калитку могут открыть. Ей казалось, что смерть Маккара навеки замуровала ее. Если бы колодец, если бы вся стена вдруг провалилась сквозь землю, это не так поразило бы Аделаиду. К ее изумлению примешивалось смутное негодование против кощунственной руки, которая осквернила порот, оставив за собой белый просвет, зияющий, как открытая могила. Старуха подошла ближе, словно ее притягивали какие-то чары, и остановилась на пороге. То, что она увидела, вызвало в ней болезненное удивление. Правда, она слышала, что участок Фуков присоединен к Жа-Мейфрену, но она не подозревала, что все ее прошлое могло так бесследно исчезнуть. Казалось, порыв ветра смел все, что она берегла в своей памяти. Старый дом, огромный огород с зелеными грядами овощей - все пропало. Ни камня, ни деревца не уцелело от былых времен. Там, где стоял ее родной дом, в котором она выросла, который еще вчера могла представить себе, закрыв глаза, тянулись теперь полосы голой земли, обширное скошенное поле, унылое, как пустыня. Если теперь она закроет глаза и захочет воскресить прошлое, то перед нею непременно возникнет это жнивье, как желтый саван, покрывающее землю, где погребена ее юность. Аделаида взглянула на это скучное равнодушное поле, и ей показалось, что сердце ее умирает опять. Все кончено. У нее отняты даже видения прошлого. Теперь она жалела, что поддалась соблазну и заглянула в белый просвет, в эту дверь, распахнувшуюся в навеки минувшие дни. Тетя Дида собиралась уже уйти, захлопнуть проклятую калитку, не пытаясь даже узнать, чья дерзкая рука ее открыла, как вдруг она заметила Сильвера и Мьетту. При виде влюбленных, которые, смущенно опустив головы, ждали ее взгляда, она остановилась на пороге, пронзенная еще горшей болью. Она все поняла. Итак, до конца дней ей суждено видеть себя и Маккара, слитых в объятии, в ясном утреннем свете. Калитка снова стала сообщницей: по дороге, проторенной любовью, опять проходила любовь - извечное возрождение, сулящее счастье сегодня и слезы в будущем. Тетя Дида видела только слезы, и внезапно ею овладело предчувствие - пред нею предстали Мьетта и Сильвер, окровавленные, раненные в самое сердце. Потрясенная воспоминанием былых страданий, воскресших при виде этих мест, тетя Дида оплакивала судьбу своего дорогого Сильвера. Во всем виновата она: если бы тогда, давно, она не пробила в стене калитку, Сильвер не оказался бы здесь, в этом глухом уголке, у ног девушки, не упивался бы счастьем, которое дразнит смерть и вызывает ее зависть. Молча тетя Дида подошла и взяла Сильвера за руку. Она, пожалуй, не стала бы мешать влюбленным, дала бы им поболтать под стеной, если бы не чувствовала себя соучастницей в их смертоносной радости. И она увлекла за собой Сильвера; услышав легкие шаги Мьетты, она обернулась. Девочка подхватила кувшин и пустилась наутек через поле. Она бежала, радуясь, что так дешево отделалась, и тетя Дида невольно улыбнулась, глядя, как она мчится через поле, словно козочка, вырвавшаяся на волю. - Какая молодая! - пробормотала она. - Еще успеет! Должно быть, она хотела сказать, что Мьетта еще успеет наплакаться и настрадаться. Потом, взглянув на Сильвера, восторженно смотревшего, как Мьетта бежит под ярким солнцем, она добавила спокойно: - Берегись, мальчик, от этого умирают!.. Больше она ничего не сказала об этом событии, разбередившем рану в ее сердце. У нее образовался своего рода культ молчания. Когда Сильвер вошел в дом, она заперла калитку и забросила ключ в колодец. Теперь она может быть спокойна - калитка больше не сделает ее сообщницей. В последний раз она взглянула на запертую калитку, радуясь, что стена стала опять мрачной и непроницаемой. Могила закрылась, белый просвет навсегда заслонен досками, черными от сырости, зелеными от плесени, на которые улитки уронили серебряные слезы. Вечером с тетей Дидой сделался нервный припадок; во время приступов, повторявшихся у нее время от времени, она порой говорила громко, бессвязно, как в бреду. В этот вечер Сильвер, испытывавший острую жалость к несчастной старухе, которую сводили судороги, и старавшийся удержать ее на кровати, слышал, как она, задыхаясь, говорила о таможенных стражниках, о выстрелах, о каком-то убийстве. Она отбивалась, умоляла, клялась отомстить. Когда припадок стал проходить, ее, как всегда, охватил непонятный ужас, она дрожала от страха, так что стучали зубы, приподнималась на постели, диким взглядом озиралась по сторонам и снова падала на подушку, испуская протяжные стоны. По-видимому, у нее были галлюцинации. Она обняла Сильвера и прижала его к себе, как будто узнавая внука, но потом опять стала принимать его за кого-то другого. - Они тут! - повторяла она, заикаясь. - Смотри, они хотят его схватить. Они его убьют... Я не хочу... Прогони их, скажи им, что я не хочу... Мне больно, когда на меня смотрят... И она повернулась к стене, чтобы не видеть людей, о которых говорила. Она затихла не надолго, потом продолжала: - Ты тут, дитя мое? Не оставляй меня... Мне казалось, что я умираю... Ах, зачем мы пробили калитку в стене!.. С того дня начались мои страдания... Я так и знала, что калитка принесет нам несчастье... Бедные, бедные дети!.. Сколько слез! Их тоже пристрелят, как собак... Она впала в беспамятство и уже не сознавала, что рядом с нею Сильвер. Вдруг она вскочила: по-видимому, ей что-то померещилось в ногах постели. Ее лицо исказилось. - Почему ты их не прогонишь? - кричала она, пряча свою седую голову на груди у Сильвера. - Они опять тут. Вот тот с ружьем, он прицелился, он сейчас выстрелит!.. Вскоре она забылась тяжелым сном, каким обычно кончались у нее припадки. На следующий день она ничего не помнила. Ни разу она не упомянула о том утре, когда застигла Сильвсра с его подругой за старой стеной. Молодые люди не виделись целых два дня. Когда Мьетта осмелилась вернуться к колодцу, они решили не повторять своей затеи. Но после первого, столь внезапно прерванного свидания им ужасно захотелось опять побыть вдвоем, уединиться в каком-нибудь укромном местечке. Сильвера больше не удовлетворяли радости, доставляемые колодцем; чтобы не огорчать тетю Диду, он решил никогда не переходить за стену и стал умолять Мьетту назначить ему свидание где-нибудь в другом месте. Она не заставила себя долго просить и встретила его предложение радостным смехом, как девочка, которая еще не помышляет ни о чем запретном. Она смеялась просто потому, что ей казалось забавным провести шпиона Жюстена. Влюбленные долго обсуждали, где бы им лучше видеться. Сильвер придумывал самые невероятные места; он или мечтал о далеких путешествиях, или предлагал встречаться в полночь на чердаке Жа-Мейфрена. Более практичная Мьетта пожимала плечами и обещала что-нибудь придумать. На следующее утро она задержалась у колодца всего на минутку, улыбнулась Сильверу и шепнула ему, чтобы он вечером, часов в десять, приходил на пустырь св. Митра. Не трудно догадаться, что Сильвер явился во-время. Весь день он ломал себе голову, почему Мьетта выбрала это место. Его любопытство еще усилилось, когда он вошел в узкий проход за грудами досок, в самом конце пустыря. "Должно быть, она придет оттуда", - размышлял он, глядя на дорогу, ведущую в Ниццу. Вдруг за стеной зашуршали ветки и над ее краем показалась смеющаяся растрепанная головка, радостно кивавшая ему. - Вот и я! В самом деле, это была Мьетта. Она, как мальчишка, вскарабкалась на одно из тех тутовых деревьев, какие и по сей день растут вдоль стен Жа-Мейфрена. Одним прыжком она очутилась на могильной плите, выступающей из земли в конце аллеи. Сильвер с восторгом следил, как она опускается со стены, забыв даже помочь ей. Он взял ее за руки и сказал: - Какая ты ловкая! Ты лазаешь лучше меня. Так они встретились в первый раз в этом глухом уголке, где их ожидало столько счастливых часов. С этого вечера они виделись здесь ежедневно. Колодцем они пользовались теперь только для того, чтобы известить друг друга о неожиданных обстоятельствах, мешающих свиданию, о перемене часа, о разных маленьких новостях, столь важных для них обоих и не терпящих отлагательства. Тот, кому надо было известить другого, начинал качать журавль, скрип которого слышен был издалека. В иные дни они вызывали друг друга по нескольку раз, чтобы сообщить какой-нибудь необыкновенно важный пустяк; но настоящую радость они испытывали только по вечерам, в укромной аллее. Мьетта отличалась поразительной точностью. На счастье она спала над кухней, в чулане, где до ее приезда хранили зимние запасы. Туда вела отдельная лестница, так что Мьетта могла в любое время входить и выходить незаметно для дяди Ребюфа и Жюстена. Но если бы даже Жюстен случайно увидел, как она возвращается домой, она живо придумала бы какое-нибудь объяснение и посмотрела бы на него в упор жестким взглядом, от которого он сразу поджимал хвост. Какие это были счастливые, теплые вечера! Стояли первые дни сентября, который в Провансе бывает ясным и солнечным. Влюбленные могли приходить на свидание не раньше девяти часов. Мьетта перелезала через стену. Скоро она научилась так ловко перепрыгивать через нее, что почти всегда уже сидела на могильной плите, когда Сильвер еще только протягивал руки, чтобы помочь ей спуститься. Мьетта смеялась, радуясь своей ловкости, переводя дух, раскрасневшаяся, растрепанная. Она похлопывала по юбке, чтобы пригладить ее. Сильвер, смеясь, называл ее озорным мальчишкой. Но ему нравилась ее удаль. Он с одобрением смотрел, как она прыгает через стену, словно старший брат, наблюдающий за упражнениями маленького братишки. Сколько ребяческого было в их зарождающейся любви! Часто они мечтали о том, чтобы отправиться за птичьими гнездами на берег Вьорны. - Вот увидишь, как я умею лазать по деревьям! - гордо заявляла Мьетта. - У нас в Шаванозе я взбиралась на самую верхушку орехового дерева отца Андре. А ты доставал когда-нибудь сорочьи гнезда? Вот это трудно! Но Сильвер подхватывал ее, снимал с плиты, и они начинали ходить по аллее, обнявшись за талию. Они спорили о том, как лучше упираться руками и ногами в развилины, когда взбираешься на дерево, и теснее прижимались друг к другу, чувствуя, как от объятия исходит странное тепло, обжигающее их неожиданной радостью. Да, здесь было куда лучше, чем у колодца! Все же они по-прежнему оставались детьми, болтали и играли, точно мальчишки, и, еще не зная слов любви, наслаждались взаимной близостью, как влюбленные, просто от- того, что кончики их пальцев соприкасались. Каждый инстинктивно искал теплую руку другого, не понимая, куда его влекут чувства и сердце. В эту пору блаженного неведения оба даже боялись признаться друг другу в странном волнении, которое охватывало их при малейшем прикосновении. Улыбаясь, порой удивляясь радости, которая пронизывала их, как только они дотрагивались друг до друга, они отдавались неге новых ощущений, без умолку болтая о птичьих гнездах, до которых так трудно добраться. Молодые люди прохаживались взад и вперед по тропинке между грудами досок и оградой Жа-Мейфрена. Они никогда не выходили из тупика и, дойдя до конца, всякий раз возвращались обратно. Здесь они были как дома. И нередко Мьетта, радуясь тому, что они так надежно укрыты, останавливалась и начинала восторгаться своей удачной мыслью. - Нет, как же я это хорошо придумала! - говорила она с восхищением. - Пройди хоть целую милю, - не найдешь второго такого уголка. Густая трава заглушала их шаги. Они утопали во мгле, как в потоке, баюкавшем их между темными берегами, и только над головой виднелась темно-синяя полоска неба, усеянная звездами. Почва под ногами казалась зыбкой, аллея напоминала сказочную реку, текущую под черным в золотых искрах небом, и они испытывали неизъяснимое волнение, они понижали голос, хотя и знали, что их никто не слышит. Вокруг струилась ночь, и влюбленные, отдавшись ее потоку, чувствуя необыкновенную душевную и телесную -легкость, делились самыми незначительными впечатлениями дня, охваченные любовным трепетом. В ясные вечера, когда стена и штабели досок четко вырисовывались в лунном свете, Мьетта и Сильвер опять становились детьми. Аллея уходила в темноту, пересеченная полосами света, такая приветливая, такая знакомая. И друзья бегали, догоняя друг друга, хохотали, как школьники во время перемены, отваживались даже взбираться на груды досок. Сильверу каждый раз приходилось унимать Мьетту; он пугал ее, уверяя, что Жюстен, наверно, подстерегает за стеной. Потом, переводя дух, они бродили по аллее, утешая