аходился оштукатуренный камин со старой, источенной червями доской. Между камином и окном стояла плита. Стены с облупившейся краской покрылись пятнами сырости и, так же как потолок, были черны от грязи и копоти. Мебели - никакой, комната была заброшена, в темных углах валялись какие-то непонятные, не поддающиеся определению предметы, Помолчав, доктор заметил: - Да, комната осталась, но все отсюда исчезло... Ничто не изменилось, только мебели нет... Я пытался восстановить картину: кровати, очевидно, стояли у стены, напротив окон; по меньшей мере три кровати, потому что семейство Субиру состояло из семи человек - отца, матери, двух мальчиков, трех девочек... Подумайте только! Три кровати в такой комнатушке! И семь человек на нескольких квадратных метрах! И вся эта куча людей похоронена заживо, без воздуха, без света, почти без хлеба! Какая страшная нищета, какое жалкое, унизительное существование! Его перебили. Вошла какая-то тень, которую Пьер сначала принял за старую женщину. Это оказался священник, викарий приходской церкви, живший как раз в этом доме. Он был знаком с доктором Шассенем. - Я услышал ваш голос, господин Шассень, и спустился... Вы, значит, опять показываете комнату? - Да, господин аббат, я позволил себе... Я вас не побеспокоил? - О нет, ни в коем случае!.. Приходите сколько угодно, приводите посетителей. Он приветливо засмеялся, поздоровался с Пьером, и тот, удивленный его спокойной беспечностью, спросил: - Однако посетители вам, вероятно, иногда надоедают? Викарий, в свою очередь, удивился. - Да нет!.. Ведь никто сюда не заглядывает... Понимаете, никто и не знает о существовании этой комнаты. Все там, в Гроте... Я оставляю дверь открытой, чтобы меня не беспокоили. Но бывают дни, когда я не слышу даже мышиного шороха. Глаза Пьера все больше привыкали к темноте, и в груде еле различимых, непонятных предметов, заполнявших углы, он разглядел наконец старые бочки, остатки клеток для кур, сломанные инструменты, всякий мусор, который обычно выбрасывают в подвалы. Затем он заметил кое-какую провизию, подвешенную к балкам на потолке, - корзинку, полную яиц, связки крупного розового лука. - И вы, как видно, - заметил Пьер, слегка вздрогнув, - решили использовать комнату? Викарию стало не по себе. - Вот именно, конечно... Домик небольшой, у меня так мало места. К тому же вы не имеете представления, какая здесь сырость; эта комната положительно непригодна для жилья... Ну, мало-помалу все и накопилось здесь как-то само собой. - Словом, кладовка, - заключил Пьер. - О нет, что вы!.. Незанятая комната! А, пожалуй, если хотите, - и кладовка! Викарию все больше становилось не по себе. Доктор Шассень молчал, не вмешиваясь в разговор; он с улыбкой наблюдал за собеседниками и, по-видимому, был в восторге оттого, что Пьер так возмущен людской неблагодарностью. Пьер же, не владея собой, продолжал: - Извините меня, господин викарий, за настойчивость. Но подумайте: ведь вы всем обязаны Бернадетте; не будь ее, Лурд так и остался бы у нас во Франции обычным заштатным городом... И, право, мне кажется, что из благодарности приход Должен был бы эту жалкую комнату превратить в часовню... - Ого, в часовню! - перебил Пьера викарий. - Ведь речь идет всего лишь об обыкновенной девушке, церковь не может превращать ее память в культ. - Ну, хорошо, скажем - не часовню, но пусть здесь хотя бы горели свечи, благоговейные жители и паломники, - приносили бы свежие цветы, розы, целыми охапками... Наконец хотелось бы видеть немного любви, чтобы висел здесь портрет Бернадетты, который говорил бы, что память о ней жива, одним словом - хотя бы намек на то, какое место она должна занимать во всех сердцах... Это забвение, эта грязь и весь вид этой комнаты просто чудовищны! Бедный викарий, человек малоразвитый и не слишком уверенный в себе, сразу отказался от своего мнения. - В сущности, вы тысячу раз правы. Но ведь я не обладаю никакой властью, я ничего не могу сделать!.. В тот день, когда у меня потребуют комнату, чтобы привести ее в порядок, я ее отдам, уберу бочки, хотя, право, не знаю, куда их девать... Только, повторяю, от меня это не зависит, я ничего не могу поделать! И под предлогом, будто ему надо идти по делу, викарий поспешил проститься и быстро вышел, снова повторив Шассеню: - Оставайтесь, оставайтесь сколько угодно. Вы меня нисколько не стесняете. Когда доктор вновь оказался наедине с Пьером, он в радостном возбуждении схватил его за руки. - Ну, дорогой мой, вы доставили мне большое удовольствие! Как вы хорошо высказали ему то, что давно накипело у меня в душе! Мне самому хотелось бы приносить сюда каждое утро розы. Я просто велел бы убрать эту комнату, чтобы приходить сюда и ставить на камин два больших букета роз. Надо вам сказать, что я проникся к Бернадетте бесконечной нежностью, и мне кажется, эти розы окружили бы сиянием и ароматом ее память... Только, только... Он безнадежно махнул рукой. - У меня никогда не хватало на это мужества. Да, я говорю мужества, так как до сих пор никто еще не осмелился выступать против отцов Грота... Да и кто не заколебался бы, кто не отступил бы перед скандалом на религиозной почве... Подумайте только, какой поднимется отчаянный шум. Вот почему все, кто возмущается, как я, предпочитают молчать. И он добавил в заключение: - Грустно видеть, мой друг, людскую алчность и неблагодарность. Каждый раз, как я вхожу сюда и смотрю на эту мрачную нищету, мне становится так тяжело на душе, что я не могу удержаться от слез. Он замолчал, и оба не проронили больше ни слова, проникшись непреодолимой печалью, веявшей от этих стен. Их окутывал полумрак, сырость вызывала дрожь, а вокруг них были ободранные стены и пыльное старье, рассованное по углам. Они снова подумали о том, что, не будь Бернадетты, не существовало бы чудес, превративших Лурд в единственный в своем роде город. Ее голос вызвал к жизни чудодейственный источник, забивший из скалы, и Грот засиял свечами. Начались огромные работы, воздвигались новые церкви, громадные лестницы вели прямо в небо, словно чудом вырос целый новый город с садами, аллеями, набережными, мостами, лавками, гостиницами. И люди из самых отдаленных земель толпами стекались сюда, а дождь миллионов падал в таком изобилии, что молодой город, казалось, должен был бесконечно разрастись, заполонить всю долину и растянуться до самых гор. Устраните Бернадетту, и ничего не останется, необычайное происшествие вернется в небытие, старый, неведомый Лурд будет спать вековым сном у подножия замка. Бернадетта была единственной создательницей легенды, а между тем комната, из которой она вы- шла в тот день, когда перед ней предстало видение - святая дева, эта колыбель чуда, колыбель последующего необычайного расцвета края, оказалась заброшенной, отданной на съедение червям, превращенной в кладовку для хранения лука и старых бочек. И по контрасту Пьер сразу вспомнил торжество, на котором только что присутствовал в Базилике и Гроте, экзальтированную, шумящую толпу и Мари, тащившую свою тележку по лестнице вслед за дароносицей. Грот сиял. Это было уже не старое углубление в девственной скале, где на пустынном берегу потока преклоняла когда-то колена скромная девочка, но богатая, благоустроенная часовня, перед которой проходили народы. Шум, свет, поклонение, деньги - все стекалось туда, в Грот, который торжествовал вечную победу. Здесь же, у колыбели чуда, в этой сырой и темной дыре, не было ни души, не горело ни единой свечки, никто не пел, не приносил цветов. Никто не приходил, никто не молился. Только несколько сентиментальных посетителей, случайно забредших сюда, взяли себе на память осыпавшиеся под их пальцами кусочки полусгнившей каминной доски. Духовенство понятия не имело об этом скорбном месте, куда должны были бы приходить процессии, чтобы славить его. Это здесь, в холодную ночь, когда бедная девочка лежала вместе с сестрами, сотрясаясь от приступа терзавшей ее болезни, в то время как вся остальная семья спала тяжелым сном, у нее возникли первые мечты; отсюда она вышла, унося с собой безотчетную грезу, которая возродилась в ней ярким днем и так красиво воплотилась в легендарное видение. Никто сюда не приходил, эти ясли, где взошло скромное семя, были забыты, а богатую жатву снимали в блеске пышных церемоний те, кто пришел последним. Пьер, до слез умиленный трогательной историей, произнес наконец вполголоса, как бы подводя в двух словах итог своим мыслям: - Это - Вифлеем. - Да, - ответил Шассень, - это нищенское жилище - убежище, где человек сталкивается с жизнью, где рождаются новые культы, исполненные страдания и жалости... Иногда я думаю, не лучше ли, чтобы эта комната осталась такой вот забытой и бедной. Бернадетта от этого ничего не теряет, я, например, люблю ее еще больше, когда захожу сюда на часок. Он снова помолчал, затем продолжал с возмущением: - Нет, нет! Это непростительно, людская неблагодарность выводит меня из себя... Я уже говорил вам: я убежден, что Бернадетта добровольно ушла в монастырь в Невере. Но если даже никто и не способствовал ее исчезновению, как легко вздохнулось после ее ухода тем, кого она здесь стесняла! А ведь это те самые люди, которые жаждут властвовать и стараются всеми средствами предать ее память забвению... Ах, мой друг, если бы я вам все рассказал! Понемногу он разговорился и излил перед Пьером то, что было у него на душе. Преподобные отцы Грота, так жадно пользовавшиеся делом рук Бернадетты, и сейчас боялись ее - мертвая, она пугала их еще больше, чем живая. При жизни ее они приходили в ужас от мысли, что она может вернуться в Лурд и заставит их поделить с нею добычу; их успокаивало только ее смирение, она не стремилась к власти и сама избрала себе монастырь; там она отреклась от всего и угасла. Но теперь они еще больше трепетали оттого, что чужая воля могла посягнуть на останки ясновидящей, превратить их в реликвию. На следующий день после ее кончины муниципальный совет решил воздвигнуть памятник на ее могиле, поговаривали о подписке. Сестры неверского монастыря категорически отказались выдать тело: по их словам, оно принадлежало им. Все тогда поняли, что за спиной сестер стоят святые отцы, весьма обеспокоенные таким оборотом дела: действуя исподтишка, они всемерно сопротивлялись возвращению в Лурд праха всеми любимой Бернадетты, опасаясь возможной конкуренции Гроту. Можно ли себе представить; большую угрозу? Монументальный памятник на кладбище, процессии паломников, больных, прикладывающихся лихорадочно к мрамору, чудеса в атмосфере священной веры! Да, конкуренции не избежать, и она будет гибельна для Грота, ибо благоговейное поклонение переместится, а вместе с ним и чудеса. И при этом больше всего преподобных отцов пугала необходимость дележа, боязнь, что деньги утекут в другое место, если городское управление, наученное горьким опытом, сумеет извлечь пользу из могилы Бернадетты. Преподобным отцам даже приписывали чрезвычайно коварный план. У них было якобы тайное намерение сохранить для собственных целей тело Бернадетты, которое сестры Невера взялись просто приберечь для них в своей часовне. Но святые отцы решили обождать; они хотели привезти останки в Лурд, когда приток паломников начнет убывать. На что сейчас эта торжественная церемония, когда народ и так валит валом; а вот когда необычайная популярность лурдской богоматери пойдет на спад, как все на этом свете, тогда шумное и торжественное возвращение праха Бернадетты снова пробудит уснувшую было веру- весь христианский мир увидит, что избранница покоится в священной земле, где по ее мановению совершилось столько чудес. И на мраморе ее гробницы, перед Гротом или на хорах Базилики, снова возобновятся чудеса. - Можете искать сколько угодно, - продолжал доктор Шассень, - вы нигде в Лурде не найдете официально выставленного портрета Бернадетты. В лавках продают ее фотографии, но ни в одном святилище нет ее портрета... Это система, в этом забвении чувствуется то же беспокойство, которое привело в запустение печальную комнату, где мы сейчас находимся. Они так боятся, чтобы не возник культ ее могилы, так боятся, что толпы потекут сюда прикладываться, если на камине будут зажжены две свечи или поставлены два букета роз. Какой вышел бы скандал, какое волнение объяло бы души ловких коммерсантов, орудующих в Гроте, если бы какая-нибудь разбитая параличом женщина внезапно встала с криком, что она исцелилась; как они испугались бы за свою монополию. Они хозяева и хотят остаться хозяевами, не теряя ни гроша прибыли, извлекаемой из великолепного предприятия, которым они завладели и доходами с которого пользуются. Но все же они дрожат, да, дрожат, опасаясь памяти той, которая первой взялась за это дело, памяти маленькой девочки, ставшей великой после смерти, девочки, чье огромное наследие распаляет их такой жадностью, что, отправив ее в Невер, они не смеют перевезти в Лурд ее останки, скрытые, как в тюрьме, под плитой монастырского храма! Ах, сколь достойна жалости судьба несчастного создания, отторгнутого от живых, чей труп и то подвергся изгнанию! Как жалел Пьер это бедное существо, словно рожденное для страдания при жизни и после смерти! Даже если допустить, что чья-то настойчивая воля и не подвергала Бернадетту изгнанию до самой могилы, все же, по странному стечению обстоятельств, некто, обеспокоенный огромным влиянием, которое она могла приобрести, всегда ревниво старался держать ее в отдалении! Она оставалась в глазах Пьера избранницей и мученицей; и если он не мог стать верующим, если история этой несчастной довершила крушение его религиозного чувства, все же она взволновала его, открыв ему новый культ, единственно приемлемый для него - культ жизни и людского страдания. - Вот, мой друг, откуда берется вера! - воскликнул доктор Шассень, прежде чем уйти. - Посмотрите на эту темную дыру и вспомните сверкающий Грот, блистательную Базилику, новый город, с его особым мирком, людские толпы, стекающиеся сюда отовсюду! Да если бы Бернадетта оказалась всего лишь сумасшедшей, истеричкой, чем тогда можно было бы объяснить все это? Как, неужели мечта какой-то безумной могла бы так всколыхнуть целые народы? Нет, нет! Только божественным дуновением и можно объяснить все эти чудеса. Пьер хотел было ответить. Да, верно, какое-то дуновение носилось в воздухе, но это было рыдание, исторгнутое страданием, непреодолимая жажда упиться безграничной надеждой. Если достаточно было сновидения больного ребенка, чтобы привлечь толпы людей, чтобы посыпались миллионы и вырос новый город, значит это сновидение хоть немного утоляло голод обездоленного человечества, его ненасытную потребность в обмане и утешении! Очевидно, оно приоткрыло завесу над неведомым в благоприятный исторический момент, при благоприятных социальных условиях, и люди ринулись очертя голову в этот неведомый мир. О! Найти прибежище в тайне, раз действительность так жестока, поверить в чудо, раз неумолимая природа так несправедлива! Но как бы вы ни пытались свести неведомое к догматам, как бы ни стремились создавать религии, по существу, всякая вера зиждется на страдании, в основе ее - крик жизни, требующей здоровья, радости, счастья для всех если не на земле, то в ином мире. К чему верить в догматы? Разве недостаточно плакать и любить? И все же Пьер не стал спорить. Он удержался от ответа, готового сорваться с его губ, убежденный, что вечная потребность в сверхъестественном будет поддерживать в несчастном человечестве вечную веру. Чудо, достоверность которого нельзя даже установить, - это хлеб насущный для потерявшего надежду человечества. К тому же Пьер дал себе слово из милосердия никого не огорчать своими сомнениями. - И сколько здесь чудесного, правда? - настойчиво повторял доктор. - Несомненно, - ответил наконец Пьер. - В этой бедной и темной комнатке разыгралась настоящая человеческая драма. Здесь действовали какие-то неведомые силы. Они постояли молча еще несколько минут, оглядели стены и закоптелый потолок, последний раз взглянули на узкий зеленеющий двор. Безысходную тоску навевала эта грязная комната с паутиной по углам, заваленная старыми бочками, ненужными инструментами, всяким мусором, гнившим в куче на полу. Они повернулись и, не сказав ни слова, медленно вышли; печаль сдавила им горло. Только на улице доктор Шассень пришел в себя. Он вздрогнул и, прибавив шагу, сказал: - Это еще не конец, друг мой, идемте... Сейчас мы увидим другую величайшую несправедливость. Он говорил об аббате Пейрамале и его церкви. Доктор Шассень и Пьер перешли площадь Порш и свернули в улицу Сен-Пьер, на что потребовалось всего несколько минут. Они снова заговорили о преподобных отцах Грота и о беспощадной войне, объявленной бывшему лурдскому кюре отцом Сампе. Побежденный кюре скончался, испытав всю горечь поражения; убив его, эти святоши доконали и недостроенную им церковь, так и стоявшую без крыши, ничем не защищенную от дождей и непогоды. Сколько возвышенных мечтаний было связано у аббата с этой церковью в последние годы его жизни! С той поры, как у него отняли Грот, изгнав из святилища лурдской богоматери, созданного им вместе с Бернадеттой, эта церковь стала его местью, его протестом, его славой, домом божьим, где в священных одеждах он должен был торжествовать, откуда он повел бы (несметные толпы, чтобы выполнить завет святой девы. Человек, по натуре властный, пастырь, строитель храмов, он в радостном нетерпении торопил с работами, проявляя при этом беспечность увлекающегося человека, который, не думая о долгах, тратит деньги без счета, только бы на лесах было как можно больше рабочих. На его глазах церковь росла, он видел ее уже законченной - прекрасным летним утром она так и засияет в лучах восходящего солнца. Этот образ, постоянно вызываемый к жизни аббатом, придавал ему мужества в борьбе, хотя он уже чувствовал мертвую хватку опутывавшей его глухой вражды. Его церковь, возвышавшаяся над обширной площадью, выступила наконец из лесов во всем своем грандиозном величии. Аббат выбрал романский стиль, он хотел, чтобы церковь была огромная и очень простая, с нефом в девяносто метров длиной и шпилем высотой в сто сорок метров. Она сияла в его мечтах на ярком солнце, освобожденная от лесов, свежая, юная, с широким фундаментом из камня, уложенного ровными рядами. И он грезил, как будет ходить вокруг нее, восхищенный ее наготой, ее девственной непорочностью, исполненной необычайной чистоты, без единого лепного украшения, которые только излишне отяжеляют стиль. Кровли нефа, бокового придела и свода алтаря выступали на одинаковой высоте над карнизом строгого рисунка. Окна боковых приделов и нефа были украшены также лишь резным орнаментом. Аббат останавливался перед большими расписными оконницами бокового придела со сверкающими розетками, он обходил здание кругом, огибал круглый боковой придел и прилегающие к нему ризницы с двумя рядами маленьких окон, потом возвращался и не мог наглядеться на величественные пропорции, строгие линии огромного здания, вырисовывавшегося на фоне голубого неба, на кровли, на все это строение, прочность которого бросала вызов векам. Но когда аббат Пейрамаль закрывал глаза, перед его восхищенным взором вставали прежде всего фасад и колокольня; внизу - портал с тремя пролетами: правым и левым, каменные кровли которых служили террасами, и центральным, над которым взмывала ввысь колокольня. И тут колонны, поддерживавшие своды арок, были украшены наверху простым орнаментом. Между двумя высокими просветами нефа, у самого конька крыши, стояла под сводом статуя лурдской богоматери. Над ней, на колокольне, были еще просветы, прикрытые свежевыкрашенными деревянными щитами, - резонаторий для колоколов. Контрфорсы на четырех углах суживались кверху и отличались необычайной легкостью, как и шпиль, смелый каменный шпиль, окруженный четырьмя колоколенками, уходящими в самое небо, также украшенными коньками. И аббату, набожному пастырю, представлялось, что душа его уносится вместе с этим шпилем ввысь, к самому богу, свидетельствуя в веках о его вере. В другой раз его захватило иное видение. Взору его представала внутренность церкви в день первой торжественной мессы, которую он там отслужит. Витражи сверкают, словно драгоценные камни, двенадцать часовен в боковых приделах сияют огнями свечей. Он стоит у главного алтаря из мрамора и золота, четырнадцать колонн из цельного пиренейского мрамора - роскошные дары, присланные со всех концов христианского мира, - поддерживают своды нефа, а громогласные звуки органов наполняют храм радостным ликованием. Толпа верующих стоит на коленях на плитах пола, против хоров, окруженных легкой, как кружево, прелестной решеткой из резного дерева. Кафедра для проповедника, царственный подарок одной светской дамы, шедевр искусства, сделана из цельного дуба. Высеченные из камня купели - работа крупного художника. На стенах - мастерски выполненные картины; кресты, дароносицы, драгоценные кадильницы, священные одежды, сияющие словно солнце, наполняют шкафы ризницы. Какая чудесная мечта - быть верховным жрецом такого храма, благословлять народ, стекающийся сюда со всей земли, в то время как звон колоколов возвещает Гроту и Базилике, что здесь, в старом Лурде, у них есть соперница, торжествующая сестра, где также поют славу богу. Пройдя несколько шагов по улице Сен-Пьера, доктор Шассень и его спутник свернули в маленькую улочку Ланжель. - Мы пришли, - сказал доктор. Пьер осмотрелся, но не увидел церкви. Кругом были только жалкие лачуги, целый квартал бедного предместья, загроможденный облезлыми строениями. Наконец он заметил в тупике часть старого полусгнившего забора, который еще окружал обширное четырехугольное пространство между улицами Сен-Пьер, Баньер, Ланжель и Садовой. - Надо повернуть налево, - сказал доктор и вошел в узкий проход, заваленный мусором. - Вот мы и пришли! И взору их внезапно предстали жалкие развалины во всей своей неприглядности. Мощный остов нефа и боковых приделов, а также своды были еще целы: стены повсюду поднимались до самой кровли. Казалось, это самая настоящая церковь, по которой можно побродить в свое удовольствие, и все там на месте. Только подняв глаза, вы видели небо: недоставало крыши, внутрь беспрепятственно лил дождь, свободно гулял ветер. Скоро уже пятнадцать лет, как прекратились работы, но все оставалось в том виде, в каком было брошено последним каменщиком. Первое, что поражало взгляд, - это десять колонн в нефе и четыре колонны на хорах - чудесные колонны из цельного пиренейского мрамора, обшитые досками во избежание порчи. Основания и капители колонн были еще без лепных украшений. Эти одинокие колонны в деревянной обшивке производили грустное впечатление. Печаль исходила также и от пустоты, от травы, пробивавшейся сквозь щели в полу и в боковых приделах нефа, - жесткой кладбищенской травы, в которой жившие по соседству женщины проложили дорожки. Они устроили здесь прачечную и стирали свое нищенское белье - грубые простыни, рваные сорочки, детские пеленки как раз сушились в последних лучах солнца, проникавшего сюда через большие, зияющие пролеты окон. Медленно, в полном молчании Пьер и доктор Шассень обошли здание внутри. Двенадцать часовен в боковых приделах представляли собой как бы отдельные комнатки, полные щебня и мусора. Пол на хорах был цементированный, очевидно, чтобы уберечь от сырости склеп; к сожалению, своды осели и образовалось углубление, которое вчерашняя гроза залила водой, превратив его в маленькое озерцо. Впрочем, эта часть церкви пострадала гораздо меньше, ни один камень не был сдвинут с места; большие центральные розетки над трифориумом, казалось, только и ждали, чтобы в них вставили стекла, а толстые брусья, перекрещивающиеся над остовами стен, наводили на мысль, что их чуть ли не завтра начнут настилать кровельным железом. Но только когда Пьер и доктор Шассень вышли, чтобы осмотреть фасад, им бросилась в глаза грустная картина, которую являли собой эти развалины. Снаружи здание выглядело значительно менее законченным, построен был только портик с тремя входами; пятнадцати лет оказалось достаточно, чтобы разрушить скульптуру, колонки и орнамент, и разрушение это производило странное впечатление - как будто камень подточили слезы. Сердце сжималось при виде незавершенной постройки, превратившейся в руины. Не начав существовать, она уже раскрошилась! Сколько безысходной печали было в неподвижном колоссе, поросшем травою забвения! Пьер и доктор Шассень снова вошли в неф, и там их опять охватила грусть при виде храма, загубленного в самом своем зародыше. На обширном пустыре вокруг здания валялись полусгнившие доски лесов, которые пришлось снять, чтобы они не обрушились на прохожих; в высокой траве лежали обломки арок, доски с гнездами для балок, пучки старых веревок, истлевших от сырости. Был тут и остов лебедки, похожий на виселицу, ручки от лопат, сломанные тачки, разбросанные в беспорядке среди забытых здесь материалов и зеленоватых штабелей кирпича, замшелых, поросших вьюнком. Местами из-под крапивы выступали рельсы подъездной железной дороги, а в углу ржавела опрокинутая вагонетка. Среди этого кладбища всякого лома особенно тоскливо выглядел брошенный в сарае локомобиль; пятнадцать лет стоял он там, остывший, недвижимый. Сарай развалился, сквозь дыры в крыше дождь поливал в непогоду выведенную из строя машину; кусок приводного ремня свисал с лебедки, опутывая ее гигантской паутиной. И все эти остатки металлических сооружений тоже разрушались, покрылись плесенью, этой растительностью старости, желтые пятна которой превращали их в подобие древних орудий, источенных временем. Мертвый, застывший локомобиль с погасшею топкой был душой строительства, и она отлетела, так и не дождавшись, чтобы чье-то большое милосердное сердце пробралось сюда сквозь шиповник и тернии и разбудило спящую красавицу-церковь от тяжелого сна разрушения. Наконец доктор Шассень заговорил: - И подумать только, что каких-нибудь пятидесяти тысяч франков было бы достаточно, чтобы избежать такой катастрофы! Эта сумма позволила бы возвести крышу, здание было бы спасено, а там можно было бы и подождать... Но они хотели убить храм, как убили человека. Рукою он указал вдаль, на святых отцов Грота, которых избегал называть по имени: - А ведь они ежегодно получают девятьсот тысяч франков дохода! Но они предпочитают посылать подарки в Рим - надо же поддерживать могущественные связи... Доктор Шассень невольно снова начал возмущаться врагами кюре Пейрамаля. Вся эта история вызывала в нем священный гнев против несправедливости. Стоя перед жалкими развалинами, он вспомнил энтузиаста-кюре, который, целиком отдавшись постройке своей церкви, залез в долги и тратил деньги не считая; а в это время отец Сампе настороженно пользовался каждой его ошибкой, дискредитировал его в глазах епископа, пресекал приток даяний и наконец остановил работы. А затем, после смерти аббата, потерпевшего поражение, начались бесконечные процессы, длившиеся целых пятнадцать лет, и время окончательно разрушило дело рук кюре Пейрамаля. Теперь церковь пришла в такое состояние, а долг возрос до такой цифры, что ни о каком строительстве не могло быть и речи! Медленное умирание камней приходило к концу. Локомобиль в развалившемся сарае, ничем не защищенный от дождя, изъеденный мхом, казалось, готов был рассыпаться от малейшего прикосновения. - Я знаю, они празднуют победу, теперь им никто больше не мешает. Этого-то они и хотели, они стремились стать хозяевами, захватить в свои руки власть и деньги... Страх перед конкуренцией побудил их устранить из Лурда даже религиозные ордена, пытавшиеся здесь обосноваться. К отцам Грота обращались иезуиты, доминиканцы, бенедиктинцы, капуцины, кармелиты, но святые отцы всегда ухитрялись им отказывать. Они мирятся лишь с женскими монастырями, им нужно стадо... Им принадлежит весь город, они содержат здесь лавки и торгуют богом оптом и в розницу! Доктор Шассень медленно зашагал среди обломков нефа и широким жестом указал на царившее кругом запустение. - Посмотрите на эту страшную картину... А там, на площадь Розер и на Базилику, они затратили свыше трех миллионов. Внезапно, как и в холодной, темной комнате Бернадетты, Пьеру представилась Базилика во всем своем торжествующем великолепии. Не здесь осуществлялась мечта кюре Пейрамаля, не здесь совершались требы и благословлялся коленопреклоненный народ под ликующие звуки органов. Пьер видел Базилику, сотрясаемую перезвоном колоколов, гудящую от безмерной радости людей, дождавшихся чуда, Базилику, сверкающую огнями, увешанную хоругвями, лампадами, золотыми и серебряными сердцами, с причтом в золотых облачениях, с дароносицей, подобной золотому светилу. Базилика горела в лучах заходящего солнца, касаясь шпилем неба, и стены ее содрогались от миллионов молитв. А эта церковь, умершая, не успев родиться, церковь, в которой приказом епископа запрещались торжественные богослужения, рассыпалась прахом, и ветер свободно гулял по ней. Ливни подтачивали понемногу камни, большие мухи жужжали в крапиве, разросшейся в нефе, и никто из верующих не приходил сюда; только несколько живших по соседству женщин переворачивали свое ветхое белье, сушившееся на траве. В мрачном молчании словно рыдал чей-то глухой голос, быть может, голос мраморных колонн, оплакивавших свою ненужную роскошь, скрытую под деревянными обшивками. Иногда пролетали, щебеча, птицы. Огромные крысы, укрывавшиеся под сваленными в кучу лесами, кусали друг друга, выскакивая из своих нор, и в ужасе стремительно разбегались. Не было зрелища печальней и безнадежней, чем эти руины, возникшие по злой воле человека напротив своей торжествующей соперницы, сияющей золотом Базилики. - Идем, - сказал просто доктор Шассень. Они вышли из церкви, прошли вдоль левого придела и оказались перед грубо сколоченной из досок дверью; спустившись по деревянной, наполовину сломанной лестнице с шатающимися ступеньками, они очутились в склепе. Этот низкий зал, придавленный сводами, в точности воспроизводил расположение хоров. Приземистые, неотделанные колонны не имели никаких лепных украшений. Повсюду валялись материалы, дерево гнило на утрамбованной земле, огромный зал побелел от извести, как обычно бывает в недостроенных зданиях. Три окна, когда-то застекленные, но сейчас без единого стекла, заливали холодным светом скорбные голые стены. И вот здесь, посредине зала, лежал прах кюре Пейрамаля. Ревностным друзьям аббата пришла в голову трогательная мысль похоронить его в склепе неоконченного храма. Мраморная гробница покоилась на широком цоколе. Надписи золотыми буквами гласили о замысле подписавшихся на постройку памятника; то был крик правды и воздаяния. На фронтоне можно было прочесть: "Этот памятник воздвигнут в благословенную память великого служителя лурдской богоматери, на благочестивые оболы, присланные со всего мира". Справа - слова из послания папы Пия IX: "Ты отдал себя всецело строительству храма матери божьей". Слева - фраза из евангелия: "Блаженны страждущие, гонимые за истину". Разве не заключалась в этих словах правдивая жалоба, законная надежда человека, погибшего в долгой борьбе за то, чтобы свято исполнить приказания святой девы, переданные через Бернадетту? И тут же стояла лурдская богоматерь - небольшая статуэтка ее была поставлена немного выше надгробной надписи, в углублении голой стены, на которой висели в качестве украшения лишь венки из бисера. Перед могилой, как и перед Гротом, стояло в ряд пять - шесть скамеек для верующих, которым захотелось бы здесь посидеть. Взволнованный доктор Шассень молча указал Пьеру на огромное сырое пятно, зеленевшее на одной из стен. Пьер вспомнил лужу, которую он заметил наверху на растрескавшемся цементном полу хоров - результат вчерашней грозы. Очевидно, в дождливые дни вода просачивалась и заливала склеп. У обоих сжалось сердце, когда они увидели узенькие струйки, бегущие вдоль свода; крупные капли мягко падали на гробницу. Доктор не мог сдержать стона. - Смотрите, теперь его заливает дождем! Пьер замер в каком-то священном ужасе. Какая трагедия умереть и потом лежать вот так, под дождем, под порывами ветра, который дул зимой сквозь разбитые окна. В образе мертвого аббата, покоившегося одиноко в пышной мраморной гробнице, среди развалин своей церкви, было какое-то суровое величие. Уснувший навеки мечтатель был единственным стражем этого запустения, где реяли ночные птицы, - олицетворением немого, настойчивого, вечного протеста, воплощенным ожиданием. Перед ним была вечность, и он терпеливо ждал в своем гробу прихода каменщиков, которые, быть может, явятся сюда погожим апрельским днем. Случись это через десять лет - он будет здесь, через сто - он тоже будет здесь. Он ждал возрождения прогнивших стропил нефа там, наверху, как воскрешения из мертвых, ждал, что свершится чудо и леса вновь поднимутся вдоль стен. Он ждал, что заросший мхом локомобиль вдруг воспрянет, задышит мощным дыханием и начнет поднимать брусья кровли. Его любимое детище, огромное здание рушилось над его головой, а он лежал с закрытыми глазами, со сложенными на груди руками, словно сторожил обломки и ждал. Доктор вполголоса докончил свой страшный рассказ о том, как, после преследования кюре Пейрамаля и его творения, стали преследовать его могилу. Когда-то здесь стоял бюст кюре, и набожные руки зажгли перед ним неугасимую лампаду. Но однажды какая-то женщина упала навзничь, говоря, что видит душу усопшего, и преподобные отцы всполошились. Неужели тут будут происходить чудеса? Больные уже проводили целые дни перед гробницей, сидя на скамейках, иные склоняли колена, прикладывались к мрамору, умоляли об исцелении. Преподобные отцы пришли в ужас: а вдруг начнутся выздоровления, а вдруг у Грота окажется конкурент в лице этого мученика, одиноко спящего вечным сном среди старых инструментов, забытых каменщиками! Тарбский епископ, которого поставили об этом в известность и постарались соответствующим образом обработать, опубликовал послание, запрещавшее всякий культ, всякие паломничества и процессии к гробнице бывшего лурдского кюре. Воспоминание о нем, как и о Бернадетте, оказалось под запретом, нигде в официальных местах не было его портрета. Как ополчались преподобные отцы на живого человека, так стали они яростно нападать на самую память об усопшем. И сейчас еще они препятствуют возобновлению работ, создавая всевозможные затруднения. Они не желают делиться богатой жатвой подаяний. Они только и ждут, чтобы зимние дожди довершили разрушение, чтобы своды, стены, вся гигантская постройка рухнула на мраморную гробницу, на тело побежденного, чтобы она погребла его и раздробила его кости! - Да, - прошептал доктор, - а ведь я знал его таким мужественным, он горел такой жаждой завершить благородное дело! А теперь, вы видите, его заливает дождем! Он с трудом опустился на колени и углубился в молитву. Пьер не мог молиться, он продолжал стоять. Великая любовь к людям переполняла его сердце. Он слушал, как тяжелые капли одна за другой медленно падали со свода на могилу, словно отсчитывая в глубокой тишине секунды вечности. Он думал о вечной скудости земной юдоли и о том, что страдание всегда избирает лучших. Оба великих созидателя славы лурдской богоматери, Бернадетта и кюре Пейрамаль, пали жертвами жестокости, их терзали при жизни и изгнали после смерти. Несомненно, все это вконец подорвало веру Пьера, ибо Бернадетта, в результате его расследований, оказалась просто сестрой по плоти всех страждущих, обреченной нести на своих плечах людские беды. Все же он сохранил к ней братскую любовь, и две слезы медленно скатились по его щекам. ПЯТЫЙ ДЕНЬ  I  Этой ночью Пьер, вернувшись в Гостиницу явлений, снова не мог сомкнуть глаз. Зайдя мимоходом в больницу, где он узнал, что Мари после крестного хода крепко заснула детски-безмятежным, восстанавливающим силы сном, он лег сам, обеспокоенный отсутствием г-на де Герсена. Пьер ждал его самое позднее к обеду; очевидно, что-то задержало архитектора в Гаварни, и священник подумал, как будет огорчена Мари, если отец не придет к ней утром. Всего можно было ожидать, всего опасаться от этого милейшего рассеянного человека с птичьим умом. Сначала, очевидно, беспокойство не давало Пьеру заснуть, несмотря на усталость. А затем шум в гостинице, хотя час был и поздний, стал совершенно невыносим. На следующий день, во вторник, надо было уезжать; это был последний день пребывания паломников в Лурде, и они старались использовать оставшиеся часы - без устали ходили к Гроту и обратно. Не зная отдыха, они стремились, в своем волнении, силой побороть небо. Хлопали двери, дрожали полы, весь дом сотрясался. Раздавался упорный кашель, слышались невнятные грубые голоса. И Пьер, измученный бессонницей, то поворачивался с боку на бок, то вскакивал с постели, проверяя, не идет ли г-н де Герсен. Несколько минут он лихорадочно прислушивался, но из коридора до него доносился лишь необычайный, неясный шум. Что это слева? То ли священник, то ли мать с тремя дочками, то ли старая чета воюют с мебелью? А может быть, это справа? Кто это так расшумелся - многочисленная семья, или одинокий господин, или одинокая дама? Пьер поднялся и решил пойти в комнату де Герсена, уверенный, что там происходит нечто страшное. Но сколько он ни прислушивался, до него доносился из-за перегородки только нежный шепот двух голосов, легкий, как ласка. Он сразу вспомнил о г-же Вольмар и, озябнув, лег обратно в постель. Наконец на рассвете Пьер стал засыпать, как вдруг сильный стук в дверь поднял его. На этот раз он не ошибся, кто-то громким, прерывающимся от волнения голосом звал его: - Господин аббат, господин аббат! Умоляю, проснитесь! Это, несомненно, принесли г-на де Герсена, по меньшей мере мертвого. Растерявшись, Пьер в одной рубашке бросился открывать дверь и оказался лицом к лицу со своим соседом, г-ном Виньероном. - Умоляю вас, господин аббат, одевайтесь скорее! Необходимо ваше святое напутствие. И Виньерон рассказал, что, поднявшись, чтобы посмотреть, который час, он вдруг услышал тяжкие стоны в соседней комнате, где спала г-жа Шез. Она любила оставлять дверь открытой, чтобы не чувствовать себя так одиноко. Он, конечно, бросился к ней, открыл ставни, впустил свет и воздух. - Ах, какое страшное зрелище, господин аббат! Наша бедная тетя лежит на кровати с посиневшим лицом, раскрыв рот, и не может передохнуть; руки у нее свело, и она судорожно цепляется за простыни... Вы понимаете - порок сердца... Скорее, скорее, господин аббат, напутствуйте ее, умоляю вас! Оглушенный Пьер не мог найти ни брюк, ни сутаны. - Конечно, конечно, я пойду с вами. Но я не могу причастить ее, у меня ничего нет с собою для этого. Господин Виньерон, помогая ему одеваться, нагнулся, ища туфли. - Ничего, ничего, один ваш вид поможет ей отойти с миром, если бог принесет нам это горе... Вот, обуйтесь и пойдемте сейчас же, скорее! Он вихрем вылетел из комнаты Пьера и скрылся в соседнем номере. Все двери остались раскрытыми настежь. Молодой священник шел за ним следом; в первой комнате, где был ужасный беспорядок, он заметил лишь маленького Гюстава; полуголый мальчик неподвижно сидел на диване, куда его укладывали спать, бледный, забытый и озябший - драма внезапной смерти прервала его сон. Раскрытые чемоданы стояли среди комнаты, на столе валялись остатки колбасы, постель родителей была смята, одеяла сброшены на пол, словно здесь промчался ураган. Во второй комнате Пьер увидел мать Гюстава, которая, наскоро накинув старенький желтый халат, в ужасе глядела на сестру. - Ну как, мой друг? Как? - заикаясь, повторял Виньерон. Не отвечая, г-жа Виньерон указала жестом на неподвижную г-жу Шез. Голова старухи упала на подушку, руки ее свело, лицо посинело, рот был раскрыт, как при последнем вздохе. Пьер нагнулся над ней. - Она мертва, - сказал он вполголоса. Мертва! Это слово гулко отдалось в прибранной комнате, где царило тяжелое молчание. Пораженные супруги растерянно поглядывали друг на друга. Итак, конец? Тетка умерла раньше Гюстава, мальчик получил в наследство пятьсот тысяч франков. Сколько раз они мечтали об этом, а теперь, когда их желание осуществилось, они были словно оглушены! Сколько раз они приходили в отчаяние, боясь, что несчастный ребенок скончается раньше тетки! Умерла, бог мой! Разве они в этом виноваты? Разве они действительно молили об этом святую деву? Она была так добра к ним, что они дрожали от страха, не решаясь высказать малейшее пожелание, - им казалось теперь, что святая дева немедленно его исполнит. Уже в смерти начальника отделения, умершего так внезапно и словно специально, чтобы уступить Виньерону место, они узнали всемогущий перст лурдской богоматери. Неужели она снова одарила их, подслушав подсознательные мечты, их невысказанное желание? Между тем они не хотели ничьей смерти, они были честные люди, неспособные на дурные поступки, любили семью, ходили в церковь, исповедовались, причащались, как все, без хвастовства. Их помыслы о пятистах тысячах франков, размышления о сыне, который мог умереть первым, о том, как было бы неприятно, если бы наследство перешло к другому, менее достойному племяннику, - все это было скрыто глубоко в их душе, наивно и вполне естественно! Конечно, они думали об этом и перед Гротом, но разве святая дева не обладает высшей мудростью и не знает лучше нас, что нужно для счастья живых и мертвых? И г-жа Виньерон разразилась искренними рыданиями, оплакивая сестру, которую она обожала. - Ах, господин аббат, я видела, как она угасла, она скончалась на моих глазах. Какое несчастье, что вы не пришли раньше и не приняли ее душу!.. Она умерла без священника, ваше присутствие так умиротворило бы ее. С полными слез глазами, поддаваясь минутному умилению, г-н Виньерон стал утешать жену. - Твоя сестра была святая, она причащалась еще вчера утром, и ты можешь быть спокойна, душа ее теперь на небе. Конечно, если бы господин аббат пришел вовремя, это доставило бы ей удовольствие... Но что поделаешь? Смерть была так внезапна. Я тотчас же побежал за господином аббатом, нам не в чем себя упрекать... И, обратившись к Пьеру, он продолжал: - Чрезмерное благочестие ускорило ее кончину, господин аббат. Вчера в Гроте у нее был сильный приступ удушья. Но, несмотря на усталость, она непременно хотела идти с крестным ходом... Я думал, она пойдет недалеко. Но я ничего не мог ей сказать, она бы испугалась. Пьер тихо преклонил колена и прочел положенные молитвы с тем чисто человеческим волнением перед лицом вечной жизни и вечной смерти, которое заменяло ему веру. Несколько минут он оставался на коленях; до него донеслось перешептывание супругов. А маленький, забытый всеми Гюстав по-прежнему лежал на диване в неубранной комнате. Он потерял терпение, стал плакать и звать: - Мама! Мама! Мама! Наконец г-жа Виньерон пошла его успокоить. Вдруг ей пришла в голову мысль принести его на руках, чтобы он в последний раз поцеловал несчастную тетю. Сперва Гюстав отбивался, не хотел, плакал. Г-ну Виньерону пришлось вмешаться и пристыдить его. Как! Ведь он ничего не боится и, как взрослый, мужественно переносит боль! А бедная тетя, такая милая, до последней минуты, наверное, думала о нем. - Дай мне его, - сказал г-н Виньерон жене, - он будет умницей. Гюстав повис на шее отца. Он был в одной рубашке и дрожал всем своим жалким, золотушным телом. Чудотворная вода бассейна не только не исцелила, а, наоборот, разбередила рану на пояснице, и его иссохшая больная нога висела как плеть. - Поцелуй ее, - сказал Виньерон. Мальчик наклонился и поцеловал покойницу в лоб. Не смерть волновала его и вызывала протест. С тех пор как Гюстав находился в одной комнате с умершей, он со спокойным любопытством разглядывал ее. Он не любил свою тетку, он слишком долго страдал из-за нее. Душившие его мысли и чувства, обострившиеся с годами, были совсем не детскими. Гюстав хорошо понимал, что он еще ребенок, что детям не следует заглядывать в душу взрослых. Отец сел в сторонке, продолжая держать сына на коленях, а мать закрыла окно и зажгла свечи в двух подсвечниках, стоявших на камине. - Ах, голубчик, - прошептал г-н Виньерон, чувствуя потребность говорить, - какая жестокая утрата для всех нас. Наша поездка испорчена, сегодня последний день, после обеда мы уезжаем... А святая дева была так добра... Сын удивленно, с бесконечной грустью и упреком посмотрел на него, и отец спохватился: - Конечно, я знаю, она еще полностью не исцелила тебя. Только не надо сомневаться в ее расположении... Она нас любит, осыпает нас милостями; разумеется, она исцелит и тебя, ей осталось одарить нас только этой последней благодатью. Госпожа Виньерон, услышав слова мужа, подошла к ним. - Какое было бы счастье вернуться в Париж здоровыми всем троим! Никогда человек не получает полного удовлетворения! - Послушай-ка, - заметил вдруг г-н Виньерон, - я не могу поехать с вами сегодня, мне придется выполнить кое-какие формальности. Только бы обратный билет был действителен до завтра! Оба уже успели прийти в себя после ужасного потрясения; им стало легче. Несмотря на любовь к г-же Шез, они уже забывали о ней и спешили уехать из Лурда, как будто главная цель их поездки была достигнута. Они испытывали неосознанную, но не выходящую из рамок приличия радость. - Сколько мне предстоит беготни в Париже! - продолжал г-н Виньерон. - А я так жаждал покоя!.. Ну ничего, мне осталось пробыть в министерстве до отставки еще три года, тем более что теперь я уверен в отставке начальника отдела... Зато после уж я попользуюсь немного жизнью. Раз у нас теперь будут деньги, я куплю на своей родине имение Бильот, замечательный земельный участок, о котором я так давно мечтал. И я не стану портить себе кровь, ручаюсь! Буду жить там мирно среди лошадей, собак и цветов! Маленький Гюстав дрожал на коленях у отца всем своим жалким телом недоноска, в задравшейся рубашонке, обнажавшей худобу этого умирающего ребенка. Заметив, что отец забыл о нем, весь отдавшись своей наконец осуществившейся мечте о богатой жизни, мальчик посмотрел на него с загадочной улыбкой, в которой сквозили и грусть и лукавство. - Хорошо, папа, а как же я? Господин Виньерон, очнувшись, заволновался. Сначала он как будто даже не понял сына. - Ты, маленький?.. Ты будешь с нами, черт возьми!.. Но Гюстав продолжал пристально глядеть на него, не переставая улыбаться тонкими губами. - А, ты так думаешь? - Конечно, я уверен в этом!.. Ты будешь с нами, нам так хорошо будет вместе... Виньерону стало не по себе, он не находил нужных слов и весь оцепенел, когда мальчик с философским и презрительных видом пожал узенькими плечиками. - Ах нет!.. Я умру. Отец с ужасом прочел в проницательном взгляде сына, в его старческом взгляде ребенка, научившегося все понимать, что мальчику знакомы самые отвратительные стороны жизни, потому что он испытал все это на себе. Больше всего Виньерона испугала внезапная уверенность в том, что мальчик всегда проникал в глубь его души, угадывая даже то, в чем отец боялся самому себе сознаться. Он вспомнил, как с самой колыбели глаза маленького больного были устремлены на него; этот взгляд, обостренный болезнью, наделенный силой необыкновенного прозрения, обшаривал все закоулки его черепа, - где скрывались бессознательные мысли. И теперь Виньерон невольно читал в глазах сына то, в чем иногда не признавался даже самому себе. Перед ним раскрылась вся его жизнь - вечная жадность, злоба на то, что у него такой хилый отпрыск, беспокойство, что наследство г-жи Шез зависит от столь ненадежного существа, страстное желание, чтобы она поскорее умерла, пока еще жив сын. Ведь это был вопрос дней - кто умрет первым, ибо конец был неотвратим для обоих; мальчика также подстерегает смерть, и тогда отец прикарманит все деньги и проживет долгую беззаботную старость. И весь этот ужас был так очевиден, его так ясно выражали умные, печальные и улыбающиеся глаза несчастного ребенка, что им обоим - и сыну и отцу - казалось, что они громко говорят об этом. Но Виньерон опомнился и, отвернувшись, стал горячо возражать: - Как! Ты умрешь?.. Что за мысли? Какая глупость! Госпожа Виньерон опять заплакала. - Гадкий мальчик, как ты можешь доставлять мне такое горе, и именно сейчас, когда мы оплакиваем нашу тяжелую утрату! Гюставу пришлось поцеловать родителей, обещать им, что он будет жить ради них. Но улыбка не сходила с его губ; мальчик прекрасно сознавал, что ложь нужна для того, чтобы не предаваться слишком большой печали. Впрочем, поскольку сама святая дева не могла дать ему в этом мире хотя бы маленькой доли счастья, для которого, казалось бы, создано всякое живое существо, он решил - пусть после его смерти будут счастливы хотя бы его родители. Госпожа Виньерон пошла досыпать, а Пьер наконец поднялся с колен; г-н Виньерон кончал приводить в порядок комнату. - Уж вы меня извините, господин аббат, - сказал он, провожая молодого священника до двери. - У меня, право, голова идет кругом... Ужасно неприятно. Все же надо как-то это пережить. Выйдя в коридор, Пьер некоторое время прислушивался к шуму на лестнице: ему показалось, что он узнает голос г-на де Герсена. В эту минуту произошел случай, который привел его в величайшее смущение. Дверь комнаты, где жил одинокий мужчина, медленно и осторожно приоткрылась, и оттуда легкой походкой вышла дама вся в черном; на секунду мелькнул силуэт мужчины, стоявшего в дверях, приложив палец к губам. Дама обернулась и оказалась лицом к лицу с Пьером. Это случилось так внезапно, что они не могли отвернуться, сделав вид, будто не узнают друг друга. Это была г-жа Вольмар. После трех дней и трех ночей, проведенных взаперти в этой комнате любви, она выскользнула оттуда ранним утром с разбитым сердцем. Еще не было шести часов, она надеялась, что никого не встретит и исчезнет, как легкая тень, проскользнув по пустым коридорам и лестницам; ей хотелось показаться в больнице и провести там последнее утро, чтобы оправдать свое пребывание в Лурде. Заметив Пьера, она, вся дрожа, пролепетала: - Ах, господин аббат, господин аббат... Увидев, что дверь в комнату Пьера раскрыта настежь, она, казалось, уступила сжигавшему ее лихорадочному возбуждению; ей нужно было говорить, объясниться, оправдаться. Покраснев, она вошла в комнату первой, а он, смущенный всей этой историей, вынужден был последовать за ней. Пьер оставил дверь открытой, но она знаком попросила ее закрыть, желая довериться ему. - Ах, господин аббат, умоляю вас, не судите меня слишком строго. У него вырвался жест, говоривший, что он не позволит себе осуждать ее. - Да, да, я знаю, что вам известно мое несчастье... В Париже вы встретили меня однажды за церковью Троицы с одним человеком. А здесь вы узнали меня третьего дня, когда я стояла на балконе. Не правда ли? Вы догадались, что я живу здесь, в комнате рядом с вами, с этим человеком, и прячусь от людей... Но если бы вы знали, если бы вы знали... Ее губы дрожали, в глазах стояли слезы. Он смотрел на нее, поражаясь необыкновенной красоте, преобразившей ее лицо. Эта женщина в черном, одетая очень просто, без единой драгоценности, предстала перед ним, снедаемая страстью, - она была совсем иной, чем обычно, когда старалась стушеваться и гасла. С первого взгляда она не казалась красивой - слишком она была смуглая, худая, с большим ртом и длинным носом; но чем дольше он на нее смотрел, тем больше очарования находил в ее облике, лицо ее становилось неотразимым, особенно - большие глаза, блеск которых она всегда гасила под покровом равнодушия. Пьер понял, что ее можно любить и желать до безумия. - Если бы вы знали, господин аббат, если бы я рассказала вам, как я измучена!.. Вы, вероятно, и сами догадываетесь, потому что знаете мою свекровь и моего мужа. В редкие посещения нашего дома вы не могли не заметить, какие там творятся гадости, хотя я всегда старалась казаться довольной и молча уединялась в своем уголке... Но прожить десять лет, не любить и не быть любимой, нет, нет, этого я не могла! И она рассказала Пьеру неприглядную историю своего замужества с ювелиром, принесшего ей только горе, несмотря на кажущееся благополучие; ее свекровь - жестокая женщина с душой палача и тюремщика, муж - чудовище, отвратительный физически, гнусный морально. Ее запирали, не позволяли даже смотреть в окно. Ее били, возмущались ее вкусами, желаниями, женскими слабостями. Она знала, что ее муж содержит на стороне девиц, но если она улыбалась какому-нибудь родственнику, если в редкий день хорошего настроения прикалывала к корсажу цветок, муж срывал его, устраивал сцены ревности и с угрозами выворачивал ей руки. Годами она терпела этот ад и все же надеялась: в ней было столько жизни, такая жажда любви, она так стремилась к счастью и верила, что оно придет. - Господин аббат, клянусь, я не могла не пойти на этот шаг. Я была слишком несчастна. Всем существом своим я жаждала любви. Когда мой друг сказал мне, что любит меня, я уронила голову ему на плечо - и все было кончено, я навсегда стала его вещью. Надо понять, какое это наслаждение быть любимой, встречать лишь ласку, нежные слова, предупредительность и внимание, знать, что о тебе думают, что где-то есть сердце, в котором ты живешь; какое наслаждение слиться воедино, забыться в объятиях друг друга, когда тело и душа объединены одним желанием!.. Ах, если это преступление, господин аббат, то я в нем не раскаиваюсь. Я даже не могу сказать, что меня довели до этого, оно так же естественно, как дыхание, и оно было мне необходимо, чтобы жить. Она поднесла руку к губам, словно посылая поцелуй всему миру. Пьер смотрел на нее, потрясенный влюбленностью этой женщины, этим воплощением страсти и желания. И огромная жалость пробудилась в нем. - Бедная женщина, - произнес он тихо. - Нет, не перед священником я исповедуюсь, я была бы счастлива, если бы вы меня поняли... Я неверующая, религия неспособна меня утешить. Некоторые утверждают, что женщины находят в ней удовлетворение, прочное прибежище, ограждающее их от греха. Мне всегда становится холодно в церкви, небытие пугает меня до смерти... И я знаю, что нехорошо притворяться религиозной, прикрывать религией свои сердечные дела. Но меня к этому вынуждают. Вы встретили меня позади церкви Троицы только потому, что это единственная церковь, куда меня пускают одну, а Лурд - единственное место, где я лишь три дня в году могу пользоваться абсолютной свободой и отдаваться любви. Она вздрогнула, горькие слезы покатились у нее по щекам. - Ах, эти три дня, эти три дня! Вы не знаете, как пламенно я их жду, какая страсть сжигает меня, с какой неистовой болью я увожу воспоминание о них! Пьер долго жил в целомудрии, и тем не менее он ясно представил себе эти три дня и три ночи, ожидаемые с такою жадностью, так ненасытно прожитые в комнате с закрытыми окнами и дверьми, втайне от всех - ведь даже прислуга не подозревала о присутствии там женщины. Объятия и поцелуи без конца, забвение всего на свете, полное отрешение во имя неутолимой любви! В такие минуты утрачивалось представление о времени и пространстве - одна жажда принадлежать друг другу еще и еще, до душераздирающей минуты расставания. Эта жестокость жизни вызывала у г-жи Вольмар дрожь, необходимость покинуть этот рай заставила ее, такую молчаливую обычно, излить всю накопившуюся в ней боль. Слиться в последнем объятии, а потом расстаться на долгие дни и долгие ночи, без возможности даже видеть друг друга! - Бедная женщина, - повторил Пьер. Сердце у него сжалось, когда он представил себе эти мучения плоти. - Подумайте, господин аббат, - продолжала она, - в какой ад я возвращаюсь. На недели, на месяцы небо закроется для меня, и я безропотно буду переносить свое мученичество!.. Снова на год окончилось счастье. Боже милостивый! Каких-то три дня, каких-то несчастных три ночи за целый год - разве нельзя сойти с ума от желания, от мучительной безысходной тоски?.. Я так несчастна, господин аббат! Скажите, вы не думаете, что я все же честная женщина? Пьер был глубоко тронут ее порывом, ее искренним горем. Он чувствовал дыхание страсти, опаляющей весь мир, могучее, всеочищающее пламя; он преисполнился жалости и простил. - Сударыня, мне жалко вас, и я бесконечно вас уважаю. Тогда она замолчала и посмотрела на него своими большими глазами, полными слез. Потом схватила обе его руки, сжала их горячими пальцами и исчезла в коридоре, легкая, как тень. Но когда она ушла, Пьеру стало еще больнее, чем в ее присутствии. Он распахнул окно, чтобы изгнать оставленный ею аромат любви. Уже в воскресенье, когда он узнал, что рядом в комнате спрятана женщина, его охватил целомудренный ужас при мысли, что она олицетворяет собой как бы отмщение плоти за непорочный мистический экстаз, царящий в Лурде. Теперь им снова овладело смятение, он понял всемогущество страсти, непреодолимую волю к жизни, заявляющую о своих правах. Любовь сильнее веры, и, быть может, в обладании кроется неземная красота. Любить, принадлежать друг другу, несмотря ни на что, созидать жизнь, продолжать ее - не в этом ли единственная цель природы, хотя и приходится подчиняться социальным и религиозным устоям? На секунду перед ним разверзлась пропасть: целомудрие было его последним оплотом, достоинством неверующего священника, жизнь которого не удалась. Пьер понимал, что погибнет, если, уступив разуму, даст волю велениям плоти. К нему вернулась гордость целомудрия, вся сила, какую он вложил в свою профессиональную честность, и он снова поклялся убить в себе мужчину, поскольку добровольно вычеркнул себя из числа таковых. Пробило семь часов. Пьер не стал ложиться, он окатил себя водой, радуясь, что ее свежесть успокоила его лихорадочный жар. Он кончал одеваться, с волнением думая о г-не де Герсене, но тут услыхал шаги в коридоре, остановившиеся перед дверью его комнаты. Кто-то постучал, Пьер с облегчением открыл дверь и, пораженный, отпрянул. - Как, это вы! Вы уже встали, ходите по улицам, навещаете друзей! На пороге стояла, улыбаясь, Мари. За нею, с улыбкой в красивых кротких глазах, - сопровождавшая ее сестра Гиацинта. - Ах, мой друг, - сказала Мари, - я не могла больше лежать. Как только проглянуло солнышко, я вскочила с постели, так мне захотелось ходить, бегать, прыгать, как дитя... И я так долго упрашивала сестру Гиацинту, что она согласилась наконец пойти со мной... Мне кажется, если бы в палате были заперты все двери, я выпрыгнула бы в окно. Пьер пригласил их войти; невыразимое волнение сжало ему горло от веселых шуток Мари, от ее непринужденных грациозных движений. Боже! Ведь он столько лет видел, как она лежала со скованными болезнью ногами, мертвенно-бледная! А сейчас, с тех пор как он накануне расстался с ней в Базилике, она помолодела, похорошела! Достаточно было одной ночи, чтобы перед ним снова предстала прелестная, пышущая здоровьем девочка, - только выросшая и возмужавшая, - девочка, которую он безумно целовал за цветущей изгородью, под деревьями, пронизанными солнцем. - Какая вы красивая, какая высокая, Мари! - не удержался он. - Не правда ли, господин аббат, - вмешалась сестра Гиацинта, - когда святая дева за что-нибудь берется, она делает все хорошо. Из ее рук люди выходят обновленными и благоухающими, как розы. - Ах, - воскликнула Мари, - я так счастлива, так хорошо ощущать в себе силу, здоровье, словно ты родилась вновь! Пьер чувствовал себя восхитительно. Казалось, воздух, в котором еще оставалось дыхание г-жи Вольмар, рассеялся, очистился. Мари наполнила комнату своей душевной чистотой, ароматом и блеском целомудренной молодости. А между тем к радости, которую испытывал Пьер при виде этой яркой красоты, этого вновь расцветающего существа, примешивалась глубокая грусть. В сущности, бунт, поднявшийся в его душе, когда он находился в Склепе, рана, нанесенная ему жизнью, превратившая его в неудачника, навсегда будет кровоточить. Сколько грации! Как расцвела эта женщина, которую он обожает! А он никогда не познает обладания ею, он отрешен от мира, он - в гробнице. Пьер больше не рыдал, он чувствовал безграничную печаль, бездонную пустоту при мысли, что он мертв, что женщина эта подобно заре поднялась над могилой, где он похоронил себя как мужчину. Это было добровольное самоотречение, безрадостное величие существ, стоящих выше обыденного. Как и та, страстная любовница, Мари взяла руки Пьера в свои. Но ее маленькие ручки были так нежны, так свежи, так успокаивали. Она смущенно смотрела на него, не смея сказать о почти непреодолимом своем желании. И все же решилась: - Пьер, поцелуйте меня. Я была бы так рада. Он вздрогнул, сердце его заныло - эта последняя пытка была слишком мучительна. Ах! Поцелуи прошлого, вкус которых он всегда ощущал на губах! Он никогда больше не целовал ее с тех пор, а теперь должен был обменяться с ней братским поцелуем. Бросившись ему на шею, Мари звучно поцеловала его в левую щеку, потом в правую, потребовала от него того же, и Пьер так же дважды поцеловал ее. - Я тоже рад, очень рад, Мари, клянусь вам. Сломленный волнением, потеряв мужество, Пьер зарыдал от нежности и горечи, как ребенок, закрыв лицо руками, чтобы скрыть слезы. - Ну, ну, не надо так; вы слишком растрогались, - весело сказала сестра Гиацинта. - Господин аббат может уж слишком возгордиться, решив, что мы пришли только к нему... Ведь господин де Герсен дома, не правда ли? - Ах, дорогой отец! - воскликнула Мари с глубокой нежностью. - Вот кто обрадуется больше всех! Пьеру пришлось сказать, что г-н де Герсен еще не вернулся из экскурсии в Гаварни. В его словах сквозило беспокойство, хотя он и старался объяснить запоздание неожиданными помехами и непредвиденными осложнениями. Но Мари совсем не беспокоилась и, смеясь, заметила, что отец никогда не умел быть точным. Между тем ей не терпелось, чтобы он увидел ее здоровой, расцветшей, возвращенной к жизни! Сестра Гиацинта вышла на балкон и тотчас вернулась в комнату со словами: - Вот и он... Он внизу, выходит из коляски. - Ах, знаете, - воскликнула Мари с радостным оживлением, - надо сделать ему сюрприз!.. Да, надо спрятаться, а как только он войдет, мы сразу выскочим ему навстречу. И она увлекла сестру Гиацинту в соседнюю комнату. Г-н де Герсен вихрем влетел в комнату, и Пьер поспешил ему навстречу. - Ну, вот и я!.. - воскликнул де Герсен, пожимая Пьеру руку. - Не правда ли, мой друг, вы не знали, что и думать, ведь я обещал приехать еще вчера. Но вы представить себе не можете, сколько было приключений: прежде всего, как только мы приехали в Гаварни, у нашего экипажа сломалось колесо; потом вчера, когда мы все же наконец выехали, нас задержала страшная гроза в Сен-Севере. Мы просидели там всю ночь, и я ни на минуту не сомкнул глаз. Ну, а вы как? - Я тоже не мог уснуть, такой шум был в гостинице, - ответил священник. Но де Герсен перебил его: - В общем, не в этом главное, там было чудесно... Трудно даже себе представить, я вам после все расскажу... Я был с тремя очаровательными священниками. Аббат Дезермуаз - приятнейший человек... Ох, мы столько смеялись! Он снова остановился. - А как моя дочь? В эту минуту за его спиной послышался звонкий смех. Он обернулся и остолбенел. Это была Мари, она ходила, у нее было радостное, пышущее здоровьем лицо. Де Герсен никогда не сомневался в чуде, и оно нисколько не удивило его, - он возвращался в Лурд, глубоко убежденный, что все будет хорошо и он найдет дочь здоровой. Но его до глубины души поразило это удивительное зрелище: он никак не ожидал увидеть свою дочь такой похорошевшей, такой прекрасной в своем простеньком черном платье; она даже не надела шляпки, а лишь набросила на изумительные белокурые волосы кружевную косынку! Она была оживленной, цветущей, ликующей, как все дочери всех отцов, которым он так мучительно завидовал долгие годы! - О дитя мое, дитя мое! Она бросилась в его объятия, и оба упали на колени, уносясь в молитве, исполненной веры и любви; этот рассеянный человек с птичьим умом, заснувший, когда надо было сопровождать дочь в Грот, уехавший в Гаварни в тот день, когда, по предчувствию Мари, святая дева должна была исцелить ее, - этот человек проявил, такую отеческую нежность, такую восторженную веру и благодарность христианина, что на миг показался даже возвышенным в своих чувствах. - О Иисусе, о Мария!.. О дитя мое, у нас не хватит жизни на то, чтобы отблагодарить Марию и Иисуса за дарованное нам счастье... О дитя мое, они воскресили тебя и наделили такой красотой, возьми же мое сердце, чтобы вручить им его вместе с твоим... Я принадлежу тебе, я принадлежу им навеки, дорогое, обожаемое дитя мое... Оба стояли на коленях у раскрытого окна, устремив взор в небо. Дочь склонила голову на плечо отца, а он обнял ее за талию. Они слились воедино, слезы медленно катились по их восторженным лицам, озаренным улыбкой, а губы шептали слова благодарности: - О Иисусе, благодарим тебя! О святая богоматерь, благодарим тебя!.. Мы любим тебя, мы преклоняемся перед тобой... Ты влила новую кровь в наши вены - она принадлежит тебе, она пылает для тебя... О всемогущая матерь, о сыне божий, вас благословляют радостные дочь и отец, они смиренно припадают к стопам вашим. Эти два существа, обретшие счастье после стольких мрачных дней, их бессвязные слова радости, словно еще пронизанные страданием!.. Вся эта сцена была так трогательна, что Пьер снова прослезился. Но то были сладкие слезы, они умиротворили его душу. Ах, печальное человечество! Как отрадно было видеть, что оно получило хоть немного утешения, что оно вкусило блаженства, даже если это минутное счастье порождено извечной иллюзией! И разве не являлся этот человек, неожиданно осиянный величием при виде своей дочери, воскрешенной к жизни, разве не являлся он олицетворением всего человечества, несчастного человечества, спасаемого любовью? Немного в стороне стояла сестра Гиацинта и тоже плакала; печаль, какой она, не знавшая иных родителей, кроме бога и святой девы, никогда не испытывала, лежала у нее на сердце, охваченном глубоким волнением. В комнате, где эти четверо людей по-братски проливали слезы, царила тишина. Когда отец и дочь наконец встали, разбитые и умиленные, первой заговорила сестра Гиацинта. - А теперь, мадмуазель, - сказала она, - надо поторапливаться, мы должны как можно скорее вернуться в больницу. Но тут все запротестовали. Г-н де Герсен хотел, чтобы дочь осталась с ним, а у Мари глаза разгорелись от желания жить, двигаться, обойти весь мир. - Нет, нет! - сказал отец. - Я вам ее не отдам... Мы сейчас выпьем молока, потому что я умираю от голода, потом пойдем погулять, да, да, вдвоем! Она пойдет со мной под руку, как женушка! Сестра Гиацинта засмеялась. - Хорошо! Я оставлю ее у вас, скажу дамам-попечительницам, что вы ее похитили... Ну, а сама побегу. Вы себе представить не можете, сколько у нас перед отъездом дел в больнице: надо собрать больных, вещи, словом - хлопот полон рот! - Мы уезжаем во вторник? - спросил рассеянно г-н де Герсен. - Значит, сегодня вечером? - Конечно, не забудьте!.. Белый поезд отходит в три сорок... И если вы будете благоразумны, то приведете мадмуазель пораньше, чтобы она могла немного отдохнуть. Мари проводила сестру до двери. - Не беспокойтесь. Я буду умницей. Я хочу пойти к Гроту и еще раз поблагодарить святую деву. Когда они остались втроем в маленькой, залитой солнцем комнате, им стало необычайно хорошо. Пьер позвал служанку и попросил принести молока, шоколаду, пирожных - все самое вкусное. И хотя Мари уже завтракала, она стала есть еще, - так разыгрался у нее аппетит со вчерашнего дня. Они пододвинули столик к окну и устроили настоящий пир на свежем горном воздухе, под звон сотни лурдских колоколов, славивших этот ясный день. Они разговаривали, смеялись. Мари рассказывала отцу о чуде, сто раз повторяя мельчайшие подробности, как она оставила в Базилике свою тележку и как проспала двенадцать часов, не шелохнувшись. Затем г-н де Герсен захотел описать свою поездку, но он путал, все время сбивался, то и дело возвращаясь к разговору о чуде. В общем, котловина Гаварни - это нечто грандиозное; она только издали кажется маленькой, потому что на расстоянии теряешь чувство пропорции. Три гигантских уступа, покрытых снегом, верхний край горы, вырисовывающийся на фоне неба в виде циклопической крепости с усеченной башней и зубчатыми бастионами, большой водопад, струи которого, на первый взгляд, текут так медлительно, а на самом деле с громовым грохотом низвергаются в долину, вся эта величественная картина - леса направо и налево, потоки, горные обвалы, - кажется, уместилась бы на ладони, если смотреть на нее с деревенской площади. А больше всего поразили архитектора - и он все время возвращался к этому в разговоре - странные очертания, которые принял снег, лежавший среди утесов: словно огромное белое распятие в несколько тысяч метров длиной переброшено поперек котловины с одного ее края до другого. Вдруг он прервал свой рассказ и спросил: - Кстати, что происходит у наших соседей? Поднимаясь по лестнице, я встретил Виньерона, он бежал как сумасшедший, а в приоткрытую дверь я увидел госпожу Виньерон, и лицо у нее было красное, красное... У их сына Гюстава снова был приступ? Пьер забыл про г-жу Шез, покойницу, уснувшую вечным сном за перегородкой, и ощутил легкий холодок. - Нет, нет, мальчику не хуже... Больше он не добавил ни слова, предпочитая молчать. Зачем портить этот счастливый час воскрешения, эту радость вновь обретенной молодости напоминанием о смерти? Но у него самого с этой минуты из головы не шла мысль о соседстве с небытием; и еще он думал о другой комнате, где одинокий мужчина, заглушая рыдания, припал губами к паре перчаток, похищенных у подруги. Вновь он услышал все звуки, наполнявшие гостиницу, - кашель, вздохи, неясные голоса, беспрерывное хлопанье дверей, треск половиц, шуршание юбок по коридору, беготню людей, готовившихся в спешке к отъезду. - Честное слово, тебе будет плохо! - воскликнул, смеясь, г-н де Герсен, видя, что дочь берет еще одну сдобную булочку. Мари также рассмеялась. Потом сказала с засверкавшими вдруг в глазах слезами: - Ах, как я рада! И мне очень больно, что не все так же счастливы, как я! II  Было восемь часов. Мари не терпелось уйти из комнаты, она все время поворачивалась к окну, как будто хотела одним духом выпить все свободное пространство, все огромное небо. Ах, ходить по улицам, по площадям, уйти так далеко, как захочется! Тщеславно показать всем, как она теперь сильна, - ведь она может пройти несколько лье, после того как святая дева ее исцелила! Это был подъем, непреодолимый взлет всего ее существа, она жаждала этого всей душой, всем сердцем. Но когда они уже собрались уходить, Мари решила, что надо прежде всего пойти с отцом к Гроту еще раз поблагодарить лурдскую богоматерь. Потом они будут свободны, у них останется целых два часа для прогулки, а затем она вернется в больницу завтракать и уложит свои вещи. - Ну что, готовы? Идем? - повторял де Герсен. Пьер взял шляпу, они спустились по лестнице, громко разговаривая и смеясь, словно школьники, отпущенные на каникулы. Они уже вышли было на улицу, но тут в подъезде их остановила г-жа Мажесте, которая, по-видимому, поджидала их. - Ах, мадмуазель, ах, господа, разрешите вас поздравить... Мы узнали о необычайной милости, которой вы удостоились, а мы всегда бываем так счастливы, так польщены, когда святой деве угодно отличить кого-нибудь из наших клиентов! Ее сухое и суровое лицо расплылось в любезной улыбке, она ласкающим взглядом смотрела на удостоенную чуда. Мимо прошел ее муж, и она окликнула его: - Посмотри, мой друг! Эта мадмуазель, мадмуазель... На гладком одутловатом лице Мажесте появилось радостное, благодарное выражение. - В самом деле, мадмуазель, я и выразить не могу, какой чести мы удостоились... мы никогда не забудем, что ваш папаша жил у нас. Уже многие нам завидуют. А г-жа Мажесте тем временем останавливала других жильцов, выходивших из гостиницы, подзывала тех, кто уже усаживался за стол, и, дай ей волю, призвала бы всю улицу в свидетели того, что именно у нее пребывало чудо, со вчерашнего дня восторгавшее весь Лурд. Понемногу собралась целая толпа, и каждому она шептала на ухо: - Посмотрите, это она, та самая молодая особа, знаете... Вдруг, что-то вспомнив, она воскликнула: - Пойду в магазин за Аполиной. Она должна взглянуть на мадмуазель. Но тут Мажесте, державшийся с большим достоинством, остановил жену: - Не надо, оставь Аполину в покое, она занята с тремя дамами... Мадмуазель и почтенные господа, несомненно, купят что-нибудь, прежде чем покинуть Лурд. Так бывает приятно впоследствии любоваться маленькими сувенирами! А наши клиенты всегда покупают все у нас, в магазине при гостинице. - Я уже предлагала свои услуги, - подчеркнула г-жа Мажесте, - и снова прошу. Аполина будет так счастлива показать мадмуазель все, что у нас есть самого красивого, и по невероятно сходным ценам! О, прелестные, прелестные вещицы! Мари начинала раздражать эта задержка, а Пьеру причиняло подлинное страдание все возраставшее любопытство окружающих. Что же касается г-на де Герсена, то он был в восторге от популярности и успеха своей дочери. Он обещал зайти в магазин на обратном пути. - Конечно, мы купим несколько безделушек - сувениров для себя и в подарок знакомым... Но позднее, когда вернемся. Наконец они вырвались и пошли по аллее Грота. После двух ночных гроз установилась великолепная погода. Свежий утренний воздух благоухал, весело сияло яркое солнце. С деловитым видом сновали по улицам люди, радуясь, что живут на свете. Какой восторг ощущала Мари, для которой, все было ново, прекрасно, неоценимо! Утром ей пришлось занять у Раймонды ботинки, потому что она побоялась положить в чемодан свои из суеверного страха, как бы они не принесли ей несчастья. Ботинки так шли к ней, она с детской радостью прислушивалась к бодрому постукиванию каблуков по тротуару. Она не помнила, чтобы ей приходилось когда-либо видеть такие белые дома, такие зеленые деревья, таких веселых прохожих. Казалось, все ее чувства находились в особенно радостном возбуждении и необычайно обострились: она слышала музыку, ощущала отдаленные запахи, жадно глотала воздух, словно вкушая сочный плод. Но самым приятным, самым сладостным для нее было гулять под руку с отцом. Никогда еще она не испытывала такой радости, - ведь она мечтала об этом годами, считала несбыточным счастьем, усыпляла мыслью об этом свои страдания. Теперь мечта осуществилась, сердце Мари ликовало. Девушка прижималась к отцу, старалась держаться прямо, хотела быть красивой, чтобы он мог гордиться ею. И он действительно был очень горд, он чувствовал себя таким же счастливым, как и она, желал, чтобы все ее видели: в нем ключом била радость оттого, что она - его дочь, его кровь, плоть от плоти его, сияющая отныне молодостью и здоровьем. Когда все трое вышли на площадь Мерласс, на ней уже кишмя кишели торговки свечами и букетами и положительно не давали паломникам проходу. - Надеюсь, мы пойдем в Грот не с пустыми руками! - воскликнул г-н де Герсен. Пьер, шедший рядом с Мари, остановился; его подкупала смеющаяся веселость девушки. Их тотчас окружила плотная толпа торговок, совавших им прямо в лицо свой товар: "Красавица! Господа хорошие! Купите у меня, у меня, у меня!" Приходилось от них отбиваться. Г-н де Герсен купил наконец самый большой букет - пучок белых маргариток, твердый и круглый, как кочан капусты, у красивой девушки, пухленькой блондинки, лет двадцати, не более, в таком откровенном наряде, что под полурасстегнутой кофточкой угадывалась округлость груди. Букет стоил только двадцать су, и г-н де Герсен настоял на том, чтобы заплатить за него из собственных скромных средств; архитектора немного смущала развязность высокой девицы; он подумал, что эта-то уж наверное занимается другим промыслом, когда святая дева спит. Пьер, со своей стороны, заплатил за три свечи, которые Мари купила у старухи; свечи были по два франка - очень недорого, по словам торговки. Старуха, с острым лицом, хищным носом и жадными глазами, рассыпалась в медоточивых благодарностях: "Да благословит вас святая дева, красавица моя! Да исцелит она вас и ваших близких от болезней!" Это снова рассмешило их; все трое отошли хохоча, веселясь, как дети, при мысли, что пожелания старухи уже сбылись. Когда пришли к Гроту, Мари захотелось сначала положить букет и свечи, а потом уже преклонить колена. Народу было еще мало, они стали в очередь и минуты через две-три вошли. С каким восторгом смотрела на все Мари - на серебряный алтарь, на орган, на подношения, на закапанные воском подсвечники с пылающими среди бела дня свечами! Этот Грот она видела лишь издали, со своего скорбного ложа; теперь же она вошла сюда, словно в рай, вдыхая теплый, благоуханный воздух, от которого у нее перехватывало дух. Положив свечи в большую корзину и приподнявшись на цыпочки, чтобы прикрепить букет к одному из прутьев решетки, Мари приложилась к скале у ног святой девы, к тому месту, что залоснилось от тысяч лобызавших его уст. Она припала к этому камню поцелуем любви, исполненным пламенной благодарности, - поцелуем, в котором отдавала всю свою душу. Выйдя из Грота, Мари распростерлась ниц, смиренно выражая свою признательность. Ее отец стал рядом на колени и также с жаром принялся благодарить богоматерь. Но он не мог долго заниматься чем-то одним; он начал беспокойно озираться по сторонам и наконец шепнул на ухо дочери, что должен, уйти - он только сейчас вспомнил об одном важном деле. Ей, пожалуй, лучше всего остаться и подождать его здесь. Пока она будет молиться, он быстро покончит с делами, и тогда они вволю нагуляются. Мари ничего не поняла, она даже не слышала, что он говорит, и только кивнула головой, обещая не двигаться с места; девушка снова прониклась умиленной верой, глаза ее, устремленные на белую статую святой девы, увлажнились слезами. Де Герсен подошел к Пьеру, стоявшему в стороне. - Понимаете, дорогой, это дело чести, - пояснил он. - Я обещал кучеру, возившему нас в Гаварни, побывать у его хозяина и осведомить его об истинной причине опоздания. Вы знаете, это парикмахер с площади Маркадаль... Кроме того, мне надо побриться. Пьер встревожился, но уступил, когда г-н де Герсен дал слово, что через четверть часа они вернутся. Опасаясь, как бы дело не затянулось, священник настоял на том, чтобы нанять коляску со стоянки на площади Мерласс. Это был зеленоватый кабриолет; кучер в берете, толстый парень лет тридцати, курил папиросу. Сидя на козлах боком и расставив колени, он правил с хладнокровием сытого человека, чувствующего себя хозяином улицы. - Подождите нас, - сказал Пьер, когда они приехали на площадь Маркадаль. - Ладно, ладно, господин аббат, подожду! Бросив свою тощую лошадь на солнцепеке, кучер подошел к полной, растрепанной, неряшливой служанке, мывшей собаку у соседнего водоема, и принялся шутить с нею. Казабан как раз стоял на пороге своего заведения, высокие окна и светло-зеленая окраска которого оживляли угрюмую и пустынную по будням площадь. Когда не было спешной работы, он любил покрасоваться между двумя витринами, где банки с помадой и флаконы с парфюмерией переливались яркими цветами. Он тотчас же узнал г-на де Герсена и аббата. - Весьма тронут, весьма польщен такой честью... Соблаговолите, пожалуйста, войти. Он добродушно выслушал г-на де Герсена, который принялся оправдывать кучера, возившего компанию в Гаварни. Кучер, конечно, не виноват, он не мог предвидеть, что сломаются колеса, и уж явно не мог предотвратить грозу. Если седоки не жалуются - значит, все в порядке. - Да, - воскликнул г-н де Герсен, - чудесный край, незабываемый! - Ну что ж, сударь, раз вам нравятся наши места, значит; вы приедете сюда снова, а больше нам ничего и не надо. Когда архитектор сел в одно из кресел и попросил себя побрить, Казабан снова засуетился. Его помощник опять отсутствовал, - его куда-то услали паломники, которых приютил парикмахер, - семья, увозившая с собой целый ящик с четками, гипсовыми святыми девами и картинками под стеклом. Со второго этажа доносились их громкие голоса, отчаянный топот, суетня потерявших голову людей, упаковывающих в спешке перед самым отъездом ворох покупок. В соседней столовой, дверь в которую была открыта, двое детей допивали шоколад, оставшийся в чашках на неубранном столе. Это были последние часы пребывания в доме чужих людей, чье вторжение заставляло парикмахера с женой ютиться в тесном подвале и спать на раскладной койке. Пока Казабан густо мылил щеки г-на де Герсена, архитектор стал расспрашивать его: - Ну как, довольны сезоном? - Конечно, не могу жаловаться. Вот, слышите? Мои жильцы сегодня уезжают, а завтра утром я жду других, дай бог времени хоть немного прибрать... И так будет до октября. Пьер ходил по комнате взад и вперед, нетерпеливо поглядывая на стены; парикмахер вежливо обернулся к нему: - Присядьте, господин аббат, возьмите газету... Я скоро. Священник молча поблагодарил, но отказался сесть; тогда Казабан, который не мог не почесать языком, продолжал: - Ну, у меня-то дела идут хорошо, мой дом славится чистотой постелей и хорошим столом... А вот город недоволен, да, недоволен! Могу даже сказать, что я еще ни разу не видел такого недовольства. Он на минуту умолк, брея левую щеку г-на де Герсена, и вдруг его неожиданно прорвало: - Святые отцы Грота играют с огнем, вот что я вам скажу. Язык у него развязался, и он говорил, говорил без умолку, вращая своими большими глазами, выделявшимися на его смуглом удлиненном лице с выдающимися скулами, покрытыми красными пятнами. Все его тщедушное тело неврастеника трепыхалось от избытка слов и жестов. Он вернулся к своим обвинениям, рассказывая о бесчисленных обидах, нанесенных старому городу преподобными отцами. На них жаловались содержатели гостиниц и торговцы предметами культа, не получавшие и половины тех барышей, на какие они могли рассчитывать; новый город прибрал к рукам и паломников и деньги, - процветали лишь те гостиницы, меблированные комнаты и магазины, которые были расположены вблизи Грота. Шла беспощадная борьба, смертельная ненависть росла изо дня в день. Старый город с каждым сезоном терял крохи жизни и безусловно обречен был на гибель, его задушит, убьет новый город. Уж этот их грязный Грот! Да он, Казабан, скорее согласится, чтобы ему отрубили обе ноги, чем пойдет туда. Прямо с души воротит глядеть на эту лавочку, что они приспособили рядом с Гротом. Просто срам! Один епископ был очень возмущен этим и, говорят, написал даже папе! Он сам, хваставший своим свободомыслием, своими республиканскими взглядами, еще во времена Империи голосовавший за кандидатов оппозиции, имеет полное право заявить, что не верит в их грязный Грот - ему наплевать на него! - Вот послушайте, сударь, я вам расскажу один случай. Мой брат-член муниципального совета, от него я и узнал эту историю. Прежде всего надо вам сказать, что муниципальный совет у нас теперь республиканский, и его весьма удручает развращенность города. Нельзя вечером выйти из дому, чтобы не встретить на улице девок, знаете - этих продавщиц свечей. Они гуляют с кучерами, личностями подозрительными, которые бог весть откуда съезжаются к нам каждый сезон... Да будет вам также известно, что у преподобных отцов существуют определенные обязательства перед городом. Когда они покупали участки вокруг Грота, то подписали договор, запрещающий им всякую торговлю. Это не помешало, однако, преподобным отцам открыть там лавку. Разве это не бесчестная конкуренция, недостойная порядочных людей?.. И вот сейчас новый городской совет решил послать к ним делегацию с требованием выполнять договор и немедленно прекратить торговлю. Знаете, что они ответили, сударь? Да они двадцать раз повторяли и продолжают повторять одно и то же, всякий раз, как им напоминают об их обязательствах: "Хорошо, мы согласны, но мы у себя хозяева, и мы закроем Грот". Он привстал, держа на отлете бритву, вытаращив от возмущения глаза, и повторил, скандируя: - Мы закроем Грот. Пьер, продолжавший медленно шагать по комнате, остановился и сказал: - Ну что же! Муниципальный совет должен был ответить: "И закрывайте!" Казабан от неожиданности чуть не задохнулся; лицо его побагровело, и он был вне себя. Он только пролепетал: - Закрыть Грот!.. Закрыть Грот! - Разумеется! Если он вас так раздражает и вызывает такое неудовольствие! Если он является причиной постоянных раздоров, несправедливости, порчи нравов! Всему этому наступил бы конец, о Гроте перестали бы толковать... Право, это было бы прекрасным разрешением вопроса, окажи кто-нибудь из власть имущих услугу городу и заставь преподобных отцов осуществить свою угрозу. Пока Пьер говорил, с Казабана понемногу сходил гнев. Он успокоился, слегка побледнел, и в глубине его больших глаз Пьер прочел растущую тревогу. Не слишком ли далеко он зашел в своей ненависти к святым отцам? Многие духовные лица недолюбливают их; быть может, этот молодой священник приехал в Лурд, чтобы вести против них кампанию? Тогда как знать? Возможно, что в будущем Грот и закроют. Но ведь все только им и существуют. Хотя старый город бесновался от злобы, сетуя, что на его долю остаются одни крохи, он все же был доволен и этим; самые свободомыслящие из его обитателей, наживавшиеся на паломниках, как и все остальные, молчали - им становилось не по себе, как только кто-нибудь соглашался с ними и критиковал неприятные стороны нового Лурда. Надо быть осторожнее. Казабан занялся г-ном де Герсеном. Он стал брить другую щеку клиента, бормоча с независимым видом: - Ну, если я что и говорю про их Грот, - мне-то он, по правде, не мешает. А жить ведь всем надо. Дети в столовой разбили чашку и оглушительно орали. Пьер снова посмотрел на священные картинки и гипсовую мадонну, которыми парикмахер украсил стены, чтобы угодить своим жильцам. Со второго этажа раздался чей-то голос, что вещи уже уложены: когда вернется подмастерье, пусть поднимется и перевяжет сундук. Казабан, в сущности совершенно не знавший двух своих посетителей, стал недоверчив, забеспокоился, в уме его зародились тревожные предположения. Он был в отчаянии, что они уйдут, а он так ничего и не узнает о них, в то время как сам разоткровенничался вовсю. Если бы можно было вернуть резкие слова против святых отцов! Когда г-н де Герсен поднялся, чтобы помыть подбородок, Казабан решил возобновить разговор: - Вы слышали о вчерашнем чуде? Весь город взбудоражен, мне рассказывали об этом человек двадцать... Да, святым отцам, как видно, выпало на долю необыкновенное чудо - одна барышня, паралитичка, говорят, встала и дотащила свою тележку до самой Базилики. Господин де Герсен вытер лицо и собирался вновь сесть, но, услышав слова парикмахера, рассмеялся с довольным видом. - Эта молодая особа - моя дочь. При таком неожиданном известии Казабан расцвел. Он успокоился и снова обрел дар речи; бурно жестикулируя, он подправил г-ну де Герсену прическу. - Ах, сударь, поздравляю, я польщен, - такая честь обслужить вас... Раз ваша барышня выздоровела, ваше родительское сердце должно быть удовлетворено. У него и для Пьера нашлось любезное словцо. Решившись наконец отпустить их, он посмотрел на священника проникновенным взглядом и проговорил тоном здравого человека, высказывающего свое заключение о чудесах: - Счастья, господин аббат, на всех хватит. Нам только надо, чтобы время от времени случалось такое чудо. Выйдя из парикмахерской, г-н де Герсен пошел за кучером, который продолжал шутить со служанкой; вымытая собака отряхивалась на солнце. Через пять минут коляска доставила их на площадь Мерласс. Поездка заняла добрых полчаса; Пьер решил оставить коляску за собой: он хотел показать Мари город, не слишком утомляя ее. Отец побежал за ней к Гроту, а священник стал ждать их под деревьями. Кучер, закурив с фамильярным видом папиросу, тотчас же завел с Пьером разговор. Сам он был родом из деревни в окрестностях Тулузы и не мог пожаловаться: хорошо зарабатывал в Лурде. Здесь и едят хорошо и развлекаются, можно сказать - край неплохой. Он говорил развязно, как человек, которого не очень стесняют религиозные принципы, но который не забывает, впрочем, о почтении к духовному лицу. Наконец, развалившись на козлах, он свесил ногу и медленно проронил: - Да, господин аббат, дело в Лурде здорово поставлено, вопрос в том, долго ли это протянется. Пьера поразили эти слова, и ему невольно захотелось глубже вникнуть в их смысл, но тут возвратился г-н де Герсен с Мари. Он нашел дочь на том же месте, коленопреклоненной у ног святой девы в порыве веры и благодарности; казалось, в глазах девушки запечатлелся пылающий Грот - так сияли они от великой радости исцеления. Мари ни за что не хотела ехать в коляске. Нет, нет, она предпочитала идти пешком, ее совсем не интересует осмотр города, ей важно еще часок походить под руку с отцом по улицам, площадям, где угодно! И когда Пьер расплатился с кучером, она устремилась в аллею сада, разбитого на эспланаде, в восторге, что может гулять мелкими шагами вдоль цветущих газонов, под высокими деревьями. От трав, листьев и бесчисленных одиноких аллей веяло такой свежестью, там слышалось вечное журчание Гава! Затем она захотела снова пройти по улицам, смешаться с толпой; в ней ключом било желание видеть движение, жизнь, слышать шум. Заметив на улице святого Иосифа панораму, изображавшую старый Грот, а перед ним коленопреклоненную Бернадетту в день, когда произошло чудо со свечой, Пьер вздумал зайти туда. Мари радовалась, как дитя, и г-н де Герсен был тоже очень доволен, особенно когда заметил, что среди паломников, толпой входивших вместе с ними в темный коридор, нашлось несколько человек, которые узнали его дочь, исцеленную лишь накануне, но ставшую уже знаменитостью, чье имя переходило из уст в уста. Когда они поднялись на круглую эстраду, освещенную рассеянным светом, проникавшим сюда сквозь большой тент, Мари устроили своего рода овацию; ее появление встретили ласковым перешептыванием, изумленными взглядами, восторгом, близким к экстазу; всем хотелось ее видеть, идти за нею следом, дотронуться до нее. Это была слава - теперь перед ней будут преклоняться, куда бы она ни пошла. Чтобы немного отвлечь от нее внимание публики, служитель, дававший объяснения, пошел вперед и стал рассказывать о том, что было изображено на огромном полотне в сто двадцать шесть метров, опоясывавшем эстраду. Речь шла о семнадцатом явлении святой девы Бернадетте; девочка, стоя со свечой на коленях перед Гротом, увидела богоматерь; она прикрыла пламя рукой, да так и замерла, забыв ее отдернуть, но рука не сгорела; полотно живо воссоздавало пейзаж тех времен, Грот в его девственном состоянии и всех, кто, по рассказам, присутствовал при этом: врача, устанавливающего чудо с часами в руках, мэра, полицейского комиссара, прокурора; при этом служитель называл их имена, а следовавшая за ним публика только ахала. Мысли Пьера почему-то вдруг вернулись к фразе, произнесенной кучером: "Дело в Лурде здорово поставлено, вопрос в том, долго ли это протянется". Действительно, в этом-то и заключался вопрос. Сколько уже построили почитаемых святилищ, внимая голосу невинных, избранных детей, которым являлась святая дева! И вечно повторялась одна и та же история: пастушка, которую преследовали, называли лгуньей, затем глухое брожение среди несчастных, изголодавшихся по иллюзии, и наконец пропаганда, победа сияющего, как маяк, святилища, а дальше - закат, забвение и потом возникновение нового святилища, рожденного восторженной мечтой другой ясновидящей. Казалось, могущество иллюзии истощилось, и для того, чтобы оно могло возродиться, надо было переместить ее, перенести в новую обстановку, создать новые приключения. Салетта свергла древних святых дев из дерева и камня, которые исцеляли болящих. Лурд сверг Салетту и, в свою очередь, будет свергнут какой-нибудь святой девой, чей нежный спасительный лик явится невинному ребенку, еще не родившемуся на свет. Но если Лурд так быстро, так бурно вырос, то, несомненно, он обязан этим неискушенной душе, обаятельному образу Бернадетты. На сей раз обошлось без мошенничества, без обмана: хилая, больная девочка даровала страждущему человечеству свою мечту о справедливости и равенстве в обретении чуда. Она была лишь воплощением вечной надежды, вечного утешения. К тому же исторические и социальные условия в конце этого страшного века позитивного опыта, казалось, способствовали неистовой жажде мистического порыва; вот почему торжествующий Лурд, вероятно, долго еще продержится, прежде чем обратится в легенду и станет одним из тех мертвых культов, чей аромат, когда-то сильный, теперь уже выдохся. Ах, с какой легкостью разглядывая огромное полотно панорамы, Пьер мысленно восстанавливал старый Лурд, этот мирный верующий город, единственную колыбель, где могла родиться легенда! Это полотно говорило обо всем, являлось наглядным доказательством происшедших тогда событий. Пьер даже не слышал монотонных пояснений служителя, пейзаж говорил сам за себя. На первом плане был изображен Грот, отверстие в скале на берегу Гава - девственный край, край грез, с лесистыми холмами, обвалами, без дорог, без всяких новшеств: ни монументальной набережной, ни аллей английского сада, извивающихся среди подстриженных деревьев, ни благоустроенного Грота за решеткой, ни лавки с предметами культа, этого преступного торга, возмущавшего благочестивые души. Лучшего, более уединенного уголка святая дева не могла бы найти, чтобы явиться избраннице своего сердца, бедной девочке, что в грезах блуждала там мучительно длинными ночами, собирая валежник. Дальше, по ту сторону Гава, позади замка, раскинулся доверчивый, уснувший старый Лурд. Перед глазами вставало былое: маленький городок с узкими улицами, мощенными булыжником, с темными домами, облицованными мрамором, с древней полуиспанской церковью, полной старинных лепных изображений, золотых образов и раскрашенных кафедр. Только дважды в день Лапаку переезжали вброд дилижансы из Баньер и Котере и поднимались затем по крутой улице Басе. Дух времени еще не овеял эти мирные кровли, укрывавшие отсталое, наивное население, подчинявшееся строгой религиозной дисциплине. Там не знали разврата, веками жили изо дня в день в бедности, суровость которой оберегала нравы. И никогда еще Пьеру не было так понятно, почему именно на этой почве, где царили вера и честность, могла родиться и вырасти Бернадетта, словно роза, распустившаяся на придорожном кусте шиповника. - Это все-таки любопытное зрелище, - объявил г-н де Герсен, когда все вышли на улицу. - Я доволен, что посмотрел. Мари также смеялась от удовольствия. - Не правда ли, папа? Словно мы там побывали. Иногда кажется, что фигуры сейчас задвигаются... А как прелестна Бернадетта, в экстазе, на коленях, когда пламя свечи лижет ей пальцы, не оставляя ожога. - Ну, вот что, - снова заговорил архитектор, - у нас остался только час, надо подумать о покупках, если мы хотим что-нибудь приобрести... Давайте обойдем лавки? Мы, правда, обещали Мажесте отдать ему предпочтение, но это не мешает нам посмотреть, что есть у других... А? Как вы думаете, Пьер? - Разумеется, как вам будет угодно, - ответил священник. - Кстати мы прогуляемся. Он пошел вслед за Мари и ее отцом, и вскоре они снова очутились на площади Мерласс. С тех пор как Пьер вышел из помещения панорамы, он испытывал странное чувство - ему было как-то не по себе. Он словно вдруг перенесся из одного города в другой, из одной эпохи в другую. Из сонной тишины древнего Лурда, подчеркнутой унылым светом, пробивавшимся сквозь тент, он сразу попал в новый, шумный Лурд, залитый ярким светом. Только что пробило десять часов, на улицах царило необыкновенное оживление, все спешили до завтрака покончить с покупками, чтобы готовиться затем к отъезду. Тысячи паломников наводнили улицы, осаждали лавки. Крики, толкотня, беспрерывный стук колес мчащихся мимо экипажей напоминали ярмарочную суету. Многие запасались в дорогу провизией, опустошая лавчонки, где продавали хлеб, колбасу, ветчину. Покупали фрукты, вино, несли полные корзины бутылок и пакетов, пропитанных жиром. У одного разносчика, торговавшего сыром, мигом расхватали весь товар, который он вез на тележке. Но больше всего публика покупала религиозные сувениры; иные торговцы, чьи тележки были полны благочестивых статуэток и картинок, делали блестящие дела. У лавок стояли очереди на улице, женщины несли под мышкой святых дев, в руках - бидоны для чудотворной воды, а шеи обмотали множеством четок. Бидоны от одного до десяти литров, одни без картинок, другие, украшенные лурдской богоматерью в голубом, новая жестяная посуда, кастрюльки - все это звенело и сверкало на солнце. Лихорадочный торг, удовольствие истратить деньги, уехать с полными карманами фотографий и медалей разрумянили все лица, превратив эту толпу в завсегдатаев ярмарок с чрезмерными и неудовлетворенными аппетитами. На площади Мерласс г-н де Герсен соблазнился было одной из самых красивых и бойко торгующих лавок с вывеской, на которой крупными буквами было написано: "Субиру, брат Бернадетты". - А? Не купить ли нам все, что нужно, здесь? Наши сувениры носили бы более местный колорит и выглядели бы более занимательными! Затем он прошел мимо, повторяя, что надо сперва все осмотреть. У Пьера сжалось сердце, когда он взглянул на лавку брата Бернадетты. Его огорчило, что брат продавал статуэтки святой девы, которую видела сестра. Но ведь надо было жить, а Пьер знал, что семья ясновидящей отнюдь не процветала, имея столь сильного конкурента в лице победоносной Базилики, сверкающей золотом. Паломники оставляли в Лурде миллионы, но торговцев предметами культа было более двухсот, не считая содержателей гостиниц и меблированных комнат, забиравших львиную долю доходов, так что столь жадно оспариваемая прибыль сводилась к пустякам. Вдоль всей площади - по правую и по левую руку от лавки брата Б