ернадетты - непрерывным рядом тянулись другие лавки; они жались одна к другой в каком-то подобии деревянного барака или галереи, построенной городским управлением, которое наживало на этом около шестидесяти тысяч франков. Это был настоящий базар, раскинувший свою выставку товаров чуть не до самого тротуара, задевая прохожих. На триста метров не было другой торговли: поток четок, медалей, статуэток без конца украшал витрины. А на вывесках огромными буквами значились наиболее почитаемые имена - святого Рока, святого Иосифа, Иерусалима, непорочной святой девы, сердца Иисусова - самое лучшее из того, что мог предоставить рай, чтобы тронуть и привлечь покупателей. - Честное слово, - воскликнул г-н де Герсен, - я думаю, что всюду одно и то же! Войдем в любую лавку. Он устал от этой непрерывной выставки безделушек. - Раз ты обещал купить у Мажесте, - сказала неутомимая Мари, - лучше всего вернуться. - Правильно, идем к Мажесте. Однако на улице Грота перед ними снова вытянулся тесный ряд лавок; среди них были ювелирные магазины, модные лавки, торговля зонтами - наряду с предметами культа, - был даже кондитер, продававший коробки с лепешками, замешенными на лурдской воде, - на крышках коробок красовалось изображение святой девы. Витрины фотографа изобиловали видами Грота и Базилики, портретами епископов, святых отцов всех орденов, прославленными видами соседних гор. В книжной лавке были выставлены последние новинки католической литературы, томы с благочестивыми заглавиями и многочисленные книги о Лурде, опубликованные за двадцать лет; некоторые из них имели шумный успех, отголосок которого сохранял им цену. По этой людной дороге, залитой ярким солнцем, толпа текла широким потоком, звенели бидоны, жизнь била ключом. Казалось, конца не будет статуэткам, медалям, четкам; витрины шли за витринами, простираясь на километры, - опустошая улицы города, который был захвачен базаром, торгующим все теми же предметами. Дойдя до Гостиницы явлений, г-н де Герсен снова заколебался. - Значит, решено, мы покупаем здесь? - Конечно, - ответила Мари. - Посмотри, какая красивая лавка. Она первой вошла в магазин, действительно один из самых больших на этой улице, - он занимал весь нижний этаж гостиницы, слева от главного подъезда. Г-н де Герсен и Пьер вошли за ней следом. Племянница супругов Мажесте Аполина, стоя на табурете, собиралась снять с высокой витрины чаши для святой воды, чтобы показать их молодому человеку, элегантному санитару в сногсшибательных желтых гетрах. Она смеялась воркующим смехом; пышные черные волосы и красивые глаза, освещавшие немного крупное лицо с прямым лбом, полными щеками и пухлыми красными губами, делали ее прехорошенькой. Пьер отчетливо увидел, как рука молодого человека щекотала у подола юбки ногу девушки, видимо, не имевшей ничего против. Но это длилось одно мгновение. Девушка проворно спрыгнула на пол и спросила: - Значит, вы думаете, что эта чаша не подойдет вашей тетушке? - Нет, нет! - ответил санитар уходя. - Добудьте чашу другой формы, я еще вернусь, я уезжаю завтра. Когда Аполина узнала, что Мари - та самая чудесно исцеленная, о которой ей со вчерашнего дня говорила г-жа Мажесте, она стала необычайно предупредительной. Она смотрела на девушку с веселой улыбкой, в которой было удивление, затаенное недоверие и насмешка здоровой женщины над детски неразвитым телом сверстницы. Тем не менее ловкая продавщица рассыпалась в любезностях: - Ах, мадмуазель, мне так приятно услужить вам! Какое удивительное произошло с вами чудо!.. Весь магазин к вашим услугам, а у нас самый большой выбор. Мари стало неловко. - Спасибо, вы очень любезны... Мы хотим купить кое-какие пустяки. - Если позволите, - сказал г-н де Герсен, - мы сами выберем. - - Ну что ж, сударь, выбирайте, а там увидим. Вошли другие покупатели, и Аполина забыла про Мари с ее спутниками, вернувшись к своему ремеслу хорошенькой продавщицы; она расточала любезные слова и обольстительные улыбки, в особенности мужчинам, и они уходили с полными карманами покупок. У г-на де Герсена осталось два франка из луидора карманных денег, который сунула ему на прощание старшая дочь, поэтому он не мог особенно расщедриться, выбирая сувениры. Но Пьер сказал, что они очень огорчат его, если не примут от него несколько вещиц на память о Лурде. Тогда было решено, что сперва выберут подарок для Бланш, а затем Мари и ее отец возьмут то, что им больше всего понравится. - Не будем спешить, - весело сказал г-н де Герсен. - Ну-ка, Мари, поищи хорошенько... Чем можно доставить больше всего удовольствия Бланш? Все трое смотрели, рылись, искали, но нерешительность их возрастала по мере того, как они переходили от предмета к предмету. Обширный магазин с прилавками, витринами и полками до самого потолка представлял собой море с неисчислимыми волнами всех религиозных предметов, какие только можно себе вообразить. Тут были четки - связки четок висели на стенах, груды четок лежали в ящиках, от скромных четок по двадцать су дюжина до четок из ароматического дерева, агата, ляпис-лазури на золотых и серебряных цепочках; некоторые, неимоверно длинные, были сделаны с таким расчетом, чтобы ими можно было дважды обвить шею и талию, - тщательно отполированные бусины величиной с орех перемежались в них с черепами. Были тут медали - груды медалей, полные коробки медалей всех размеров и всех сортов, от самых скромных и до самых драгоценных, с различными надписями и изображениями Базилики, Грота, непорочного зачатия, - медали гравированные, штампованные, покрытые эмалью, медали ручной и фабричной работы, смотря по карману. Были тут и святые девы, большие, маленькие, цинковые, деревянные, из слоновой кости и особенно гипсовые, одни - белые, другие - ярко раскрашенные, до бесконечности воспроизводившие описание Бернадетты: ласковое, улыбающееся лицо, длинное покрывало, голубой шарф, золотые розы на ногах; но каждая модель чем-то отличалась от других, отражая индивидуальность создавшего ее скульптора. И наконец, целый поток других предметов культа - сотни разных нарамников, тысячи благочестивых изображений, тонкие гравюры, яркие хромолитографии, утопающие в массе раскрашенных, позолоченных, покрытых лаком, окруженных букетами, отделанных кружевами картинок. Были там ювелирные изделия - кольца, броши, браслеты, усыпанные звездами и крестами, украшенные ликами святых. Но над всем преобладали изделия Парижа: наконечники для карандашей, портмоне, портсигары, пресс-папье, ножи для разрезания книг, даже табакерки - неисчислимое множество предметов, на которых на разный лад всеми возможными способами были воспроизведены Базилика, Грот и святая дева. В ящике пятидесятисантимовых вещей лежали вперемешку кольца для салфеток, рюмки для яиц и деревянные трубки с резьбой, изображавшей светозарное явление лурдской богоматери. Мало-помалу г-на де Герсена взяла досада, им овладели грусть и раздражение человека, который гордился своей принадлежностью к художникам. - Все это безобразно, просто безобразно! - повторял он, разглядывая каждый новый предмет. Он отвел душу, напомнив Пьеру о своей попытке полностью обновить религиозную живопись, попытке, на которую он ухлопал остатки своего состояния. Теперь архитектор еще строже стал относиться к товарам, которыми перегружена была лавка. Виданное ли дело, сколько здесь глупо-уродливых, вычурных и замысловатых вещей? Вульгарность замысла, отсутствие всякого мастерства в изображении говорили о том, что это была работа ремесленников. Все это отдавало модной гравюрой, конфетной коробкой и восковыми куклами в витринах парикмахерских; сколько фальши и вымученной наивности было в красивости этого искусства, лишенного подлинной человечности, выразительности и искренности! Затронув эту тему, г-н де Герсен не мог уже остановиться, стал нападать на строения нового Лурда, на жалкий, изуродованный Грот, безобразно громоздкую лестницу и отсутствие пропорций у церкви Розер и Базилики - первая слишком тяжеловесна и напоминает хлебный рынок, другая слишком тонка, без всякого стиля, вернее, разностильна. - Да, - сказал он в заключение, - надо очень любить милосердного бога, чтобы иметь смелость поклоняться ему в такой уродливой обстановке! Все здесь неудачно, все, как нарочно, испорчено, ни один из этих строителей не испытал подлинного волнения, не обладал настоящей наивностью, искренней верой, которые рождают шедевры. Все это ловкачи, копировщики, не вложившие в свою работу ни капли душевной теплоты. Да и что могло бы их вдохновить, если они не сумели создать ничего великого даже на этой земле чудес! Пьер не ответил. Но его чрезвычайно поразили рассуждения архитектора, и он понял наконец, что мучило его с момента приезда в Лурд. Несоответствие между современностью и верой прошедших веков, которую пытались воскресить, и порождало эту неудовлетворенность. Он вызвал в памяти старинные соборы, где трепетно молились верующие, вспомнил древние предметы культа, иконопись, церковную утварь, святых из дерева и камня, прекрасных по силе и выразительности изображения. В те далекие времена мастера верили, вкладывали в свои создания плоть и душу со всей наивностью своих переживаний, как говорил г-н де Герсен. А ныне архитекторы строят церкви, спокойно применяя к своей работе знания, так же как строят пятиэтажные дома; предметы же культа - четки, медали, статуэтки - изготовляют оптом в перенаселенных кварталах Парижа мастеровые, гуляки, которые даже не ходят в церковь. Отсюда и эти красивенькие игрушки, дешевка и хлам, от нелепой сентиментальности которых тошнит! Лурд был наводнен, обезображен ими до такой степени, что людям с мало-мальски изысканным вкусом, бродившим по улицам города, становилось невмоготу. Все это было грубо и никак не вязалось с попытками воскресить прошлое, с легендами, церемониями, процессиями минувших веков, и Пьер вдруг подумал, что в этом-то и заключается историческая и социальная обреченность Лурда: когда народ без благоговения строит церкви, без религиозного чувства изготовляет оптом четки, у него не может быть веры - она безвозвратно угасает. Мари с детским нетерпением продолжала рыться в выставленных товарах, колеблясь, не находя ничего, что было бы достойно восторженной мечты, которую она хотела сохранить. - Папа, время идет, ты должен проводить меня в больницу... Я подарю Бланш медаль на серебряной цепочке; это самое простое и красивое из всего, что здесь есть. Бланш будет носить ее как украшение... А себе я возьму вот эту статуэтку лурдской богоматери, она довольно мило раскрашена. Я поставлю ее в свою комнату, уберу свежими цветами... Не правда ли, будет хорошо? Господин де Герсен одобрил ее выбор. Сам он был в затруднении. - Ах ты, господи! Как трудно что-нибудь найти! - Он рассматривал ручку из слоновой кости с шариками на конце вроде горошин, в которых были помещены микроскопические фотографии. Приложив глаз к крохотным отверстиям, он вдруг с восхищением воскликнул: - Смотрите-ка! Котловина Гаварни!.. Замечательно, все как на самом деле. Каким это образом здесь уместился такой колосс?.. Честное слово, куплю эту ручку, она забавная и будет мне напоминать нашу экскурсию. Пьер выбрал портрет Бернадетты, большую фотографию, на которой она была изображена на коленях, в черном платье, с шелковой косынкой, - говорили, что это единственная фотографическая карточка, снятая с натуры. Он поспешил расплатиться, и все трое собрались уходить, но тут в магазин вошла г-жа Мажесте и, вскрикнув от радости, захотела непременно сделать Мари подарок, заявив, что это принесет счастье ее дому. - Прошу вас, мадмуазель, возьмите чашу для святой воды, выбирайте вот из этих! Святая дева, отметившая вас, оплатит мне сторицей. Она повысила голос, добилась, что покупатели, набившиеся в магазин, заинтересовались и жадными глазами стали глядеть на девушку. Снова вокруг нее собралась толпа, стали останавливаться и прохожие на улице; тогда хозяйка гостиницы вышла на порог и стала делать знаки торговцам, чьи лавки были напротив, возбуждая любопытство всех соседей. - Пойдем, - повторяла Мари, которую все это крайне смущало. Но отец снова задержал ее, увидев входившего в магазин священника. - Господин аббат Дезермуаз! Это был действительно красавец-аббат, в тонкой сутане, надушенный, веселый, с свежевыбритым лицом. Не замечая своего вчерашнего спутника, он быстро подошел к Аполине и отвел ее в сторону. Пьер услышал, как он сказал ей вполголоса: - Что же вы не принесли мне утром три дюжины четок? Аполина засмеялась своим воркующим смехом, лукаво посмотрела на аббата снизу вверх и ничего не ответила. - Это четки для моих маленьких духовных дочерей в Тулузе, я хотел положить их на дно чемодана; к тому же вы обещали мне помочь уложить белье. Она продолжала смеяться, возбуждая его, искоса поглядывая, на него краешком красивых глаз. - Теперь я уеду только завтра; принесите мне их вечером, хорошо? Когда освободитесь... Я живу в конце улицы, у Дюшен, меблированная комната в нижнем этаже... Будьте милой, приходите сами. Улыбаясь уголками своих ярких губ, она сказала наконец кокетливым тоном так, что он не мог понять, сдержит она обещание или нет: - Разумеется, господин аббат, приду. Их прервали; г-н де Герсен подошел к аббату, чтобы пожать ему руку. Они тотчас же завели разговор о котловине Гаварни: очаровательная прогулка, чудесные часы, проведенные вместе. Они никогда их не забудут. Затем они посмеялись над своими незадачливыми спутниками, славными людьми, развлекавшими их своей наивностью. Архитектор напомнил аббату об обещании заинтересовать тулузского миллионера его работами по управлению воздушными шарами. - Сто тысяч франков в качестве первого аванса вполне хватит, - сказал он. - Положитесь на меня, - ответил аббат Дезермуаз, - вы не зря молились святой деве. Пьер, держа в руках портрет Бернадетты, поразился необычайному сходству Аполины с ясновидящей. То же, несколько крупное, лицо, тот же пухлый рот, те же чудесные глаза; он вспомнил, что г-жа Мажесте уже указывала ему на это удивительное сходство, тем более что Аполина провела в Бартресе детство в такой же бедной семье, пока тетка не взяла ее к себе в лавку помощницей. Бернадетта! Аполина! Какое неожиданное перевоплощение через тридцать лет! Эта Аполина с любезными улыбками, соглашавшаяся приходить на свидание, эта девушка, о которой шли самые недвусмысленные слухи! И вдруг перед его глазами снова встал Лурд: извозчики, продавщицы свечей, содержательницы комнат, ловящие на вокзале постояльцев, сотни меблированных домов с укромными квартирками, толпы ничем не занятых священников, пылкие монахини и просто случайные прохожие, являвшиеся сюда, чтобы удовлетворить свои желания. Он видел торгашество, разнузданное миллионами, которые сыпались дождем, - город, жаждущий наживы, лавки, превращающие улицы в базар, грызущихся между собой хозяев гостиниц, жадно обирающих паломников, всех, вплоть до сестер ордена святого духа, содержательниц табльдота и преподобных отцов Грота, торгующих своим богом! Какое страшное и грустное зрелище - чистый образ Бернадетты, увлекающий толпы, которые гонятся за иллюзией счастья, притягивающий груды золота и, в конечном счете, ведущий к растлению! Достаточно было пробудить суеверие, как люди повалили сюда толпами, потекли деньги и навсегда развратили этот честный край. Там, где цвела целомудренная лилия, теперь взросла, на почве алчности и наслаждения, чувственная роза. С той поры как невинное дитя увидело здесь святую деву, Вифлеем превратился в Содом. - А? Я вам говорила? - воскликнула г-жа Мажесте, заметив, что Пьер сравнивает ее племянницу с портретом. - Аполина - вылитая Бернадетта. Девушка подошла с обычной своей любезной улыбкой, польщенная сравнением. - Посмотрим, посмотрим! - сказал аббат Дезермуаз, живо заинтересовавшись. Он взял фотографию, сравнил, пришел в восторг. - Изумительно, те же черты... Я и не заметил раньше. - Только, по-моему, - заметила Аполина, - у нее нос был больше моего. - Конечно, вы красивее, гораздо красивее, это ясно... И все же вас можно принять за сестер! - воскликнул аббат. Пьер не мог удержаться от улыбки, такими странными ему показались слова аббата. Бедняжка Бернадетта умерла, и у нее не было никакой сестры. Она не может родиться вновь, таким не место в этом шумном, созданном ею городе. Наконец Мари ушла под руку с отцом, и было решено, что мужчины зайдут за ней в больницу, чтобы вместе отправиться на вокзал. На улице Мари ожидало с полсотни экзальтированных людей. Ее приветствовали, шли за ней следом; одна женщина сказала своему искалеченному ребенку, которого она несла из Грота, чтобы он коснулся платья чудесно исцеленной. III  С половины третьего белый поезд, который должен был отправиться из Лурда в три сорок, стоял у второй платформы. Три дня он находился на запасном пути, наглухо закрытый и запертый в том виде, как прибыл из Парижа; на переднем и заднем вагонах его висели белые флаги, служившие указанием для паломников, - посадка производилась обычно долго и стоила больших трудов. В этот день отбывали все четырнадцать поездов с паломниками. В десять часов утра отправился зеленый, затем розовый и желтый поезда, а после белого поезда уходили оранжевый, серый и голубой. Персоналу станции предстоял горячий денек, шумный и суетливый, служащие теряли от этого голову. Но белый поезд возбуждал наибольший интерес и волнение, потому что он увозил доставленных им тяжелобольных; среди них, несомненно, находились избранники святой девы, отмеченные ею для свершения чуда. Под навесом платформы теснилась толпа, осаждавшая широкий крытый проход в сотню метров длиной. Все скамьи были заняты, загромождены багажом и ожидающими паломниками. На одном конце с бою занимали столики в буфете - мужчины пили пиво, женщины заказывали газированный лимонад, а на противоположном конце, перед дверью почтово-пассажирской конторы, санитары очищали место, чтобы обеспечить быструю переноску больных: скоро их должны были привезти. Вдоль широкого перрона не прекращалась беготня растерянных бедняков и священников, которых было тут -всегда полным-полно, любопытных и миролюбивых господ в сюртуках; это была самая смешанная, самая пестрая вереница людей, когда-либо сталкивающихся на вокзале. Барон Сюир был очень озабочен - не хватало лошадей: неожиданно нахлынувшие пуристы наняли все экипажи для экскурсий в Бареж, Котере, Гаварни, а было уже три часа. Наконец, завидев Берто и Жерара, он бросился им навстречу; обегав весь город, они возвратились и утверждали, что все идет превосходно: они раздобыли лошадей, и перевозка больных будет организована в наилучших условиях. Во дворе санитары уже приготовились и ожидали с носилками и тележками, когда подойдут фургоны и всевозможные экипажи, нанятые для доставки больных на вокзал. У газового фонаря громоздилась гора подушек и тюфяков. Прибыли первые больные, и барон Сюир снова засуетился, а Берто и Жерар поспешили на перрон. Они наблюдали за переноской больных и отдавали приказания среди возрастающей суматохи. Отец Фуркад, прогуливавшийся вдоль поезда под руку с отцом Массиасом, остановился, увидев доктора Бонами. - Ах, доктор, как я счастлив... Отец Массиас - он сейчас уезжает - сообщил мне только что о необыкновенной милости, какой отметила святая дева эту интересную молоденькую девушку, мадмуазель Мари де Герсен. Уж сколько лет мы не видели такого ослепительного чуда. Это необыкновенная удача для всех нас, это благословение, и оно оплодотворит наши усилия, озарит, ободрит, обогатит весь христианский мир. Отец Фуркад сиял от удовольствия, и доктор немедленно изобразил ликование на своем чисто выбритом, спокойном лице с обычно усталыми глазами. - Замечательно, замечательно, преподобный отец! Я напишу брошюру, такого явного исцеления сверхъестественным путем еще никогда не бывало... Да, это наделает много шума! Все трое возобновили прогулку, и тут врач заметил, что отец Фуркад еще больше волочит ногу, крепко опираясь на плечо своего спутника. - Что, приступ подагры усилился, преподобный отец? - спросил он. - Вам, видно, очень больно. - И не говорите, я всю ночь не сомкнул глаз. Так досадно, что приступ начался как раз в день моего приезда сюда! Уж не мог подождать... но делать нечего, не будем об этом говорить. Я так доволен результатами этого года! - Да, да! - в свою очередь, сказал отец Массиас дрожащим от пылкой веры голосом. - Мы можем уехать, полные гордости, энтузиазма и благодарности. Сколько еще чудес, кроме этой девушки! Они уже и в счет не идут - исцелились глухие и немые, изъязвленные лица стали гладкими, как ладонь, умирающие от чахотки едят, танцуют, они воскрешены! Вместо больных я увожу с собой в прославленном поезде воскресших. Ослепленный верой, он не видел вокруг себя больных и шел, окрыленный сверхъестественным триумфом. Все трое продолжали свою медленную прогулку мимо вагонов, которые начинали уже наполняться, улыбались кланявшимся им паломникам, временами останавливались с добрым словом перед носилками, где лежала какая-нибудь бледная, трясущаяся от лихорадки женщина. Они говорили ей, что она гораздо лучше выглядит и, наверное, поправится. Прошел озабоченный начальник станции и резко крикнул: - Не загромождайте платформу! Не загромождайте платформу! Берто заметил ему, что ничего не поделаешь: приходится пока ставить носилки на землю. Он рассердился. - Да разве это годится? Посмотрите, там поставили тележку поперек пути... Вы что же, хотите, чтобы передавили ваших больных? Через несколько минут прибывает поезд из Тулузы! Он бросился бегом расставлять по местам служащих, которые очищали полотно дороги от толпы испуганных паломников, не знавших, куда идти. Многие - старики и малограмотные - забыли даже, какого цвета их поезд, хотя у каждого на шее висел билет того же цвета, чтобы их могли направить куда следует и усадить, словно помеченный и поставленный в загон скот. А в какой спешке все это происходило - ведь четырнадцать дополнительных поездов должны были отойти от станции, не нарушая обычного расписания! Когда Пьер с чемоданом пришел на вокзал, ему уже стоило большого труда протиснуться на перрон. Он был один. Мари выразила желание еще раз преклонить колена перед Гротом, она хотела до последней минуты благодарить святую деву. Пьер предоставил г-ну де Герсену сопровождать ее, а сам отправился в гостиницу, чтобы расплатиться. Впрочем, он взял с них обещание нанять коляску, так что через четверть часа они должны были приехать. В ожидании их он прежде всего решил отыскать свой вагон и освободиться от чемодана. Но это была нелегкая задача; наконец он узнал вагон по именам г-жи де Жонкьер, сестры Гиацинты и сестры Клер Дезанж на карточке, болтавшейся все эти три дня на двери - и на солнце и под дождем. Это был все тот же вагон. Пьер вспомнил своих спутников по купе: подушки обозначали место, занятое для г-на Сабатье, а на скамье, где так страдала Мари, в дереве даже осталась выемка от железной гайки тележки. Поставив на место чемодан, Пьер вышел на платформу и стал терпеливо ждать, немного удивляясь, что не видит доктора Шассеня, который обещал его проводить. Теперь, когда Мари была на ногах, Пьер снял лямки санитара, и на его сутане красовался лишь красный крест паломника. Он видел вокзал в бледной полумгле страшного утра, когда приехал в Лурд, и теперь его поразили просторные проходы и дневной свет. Гор не было видно, но по другую сторону, напротив зала ожидания, поднимались очаровательные, покрытые зеленью холмы. Стояла необыкновенно мягкая погода, легкий пух облаков скрывал солнце, а с неба молочного цвета падал рассеянный свет, словно перламутровая пыль, - серенький денек, как говорят в народе. Пробило три часа. Пьер для верности посмотрел на большие станционные часы. В это время на перроне показались г-жа Дезаньо и г-жа Вольмар, а за ними следом г-жа де Жонкьер с дочерью. Дамы приехали из больницы в ландо и тотчас же принялись разыскивать свой вагон. Раймонда узнала купе первого класса, в котором она приехала. - Мама, мама! Сюда!.. Побудь немного с нами, успеешь пойти к своим больным, тем более что их еще нет. Пьер очутился лицом к лицу с г-жой Вольмар. Их взгляды встретились, но он не узнал ее. У нее лишь слегка вздрагивали ресницы: она снова стала женщиной в черном платье, медлительной, апатичной, скромной, старающейся держаться в тени. Огонь в ее больших глазах померк, лишь иногда в ее равнодушном взоре пробегала искорка и тотчас же гасла. - Ох, какая у меня была жестокая мигрень! - говорила она г-же Дезаньо. - Вы понимаете, у меня до сих пор голова словно чужая. Это от поездки. Все эти годы я уже заранее знаю, что так будет. Оживленная, розовая и еще более растрепанная, чем всегда, г-жа Дезаньо щебетала: - К вашему сведению, дорогая, сейчас у меня тоже голова прямо раскалывается. Да, нынче утром началась такая невралгия, что хоть плачь... Только... Она нагнулась и тихо продолжала: - Только я думаю, что на этот раз уж наверно... Да, да, ребенок, которого я так хочу... Я все время молила святую деву, а проснувшись, почувствовала себя совсем больной! Словом, все признаки!.. Представьте себе, как удивится мой муж в Трувиле! Вот обрадуется! Госпожа Вольмар слушала ее с серьезным видом, а затем спокойно сказала: - Ну и хорошо! А я, душечка, знаю одну особу, которая больше не хотела иметь детей. Она приехала сюда, и у нее все прекратилось. Жерар и Берто, увидев дам, поспешили подойти. Утром оба явились в Больницу богоматери всех скорбящих, и г-жа де Жонкьер приняла их в маленькой конторе рядом с бельевой. Там, добродушно улыбаясь и принося извинения за то, что он пришел в такую неподходящую минуту, Берто попросил руки мадмуазель Раймонды для своего двоюродного брата Жерара. Все сразу почувствовали себя в своей тарелке, а г-жа де Жонкьер умилилась, говоря, что Лурд принесет молодоженам счастье. И брак был мгновенно решен, к общему удовлетворению. Назначена была даже встреча на пятнадцатое сентября в замке Берневиль близ Канн, в имении дяди, дипломата. Берто был с ним знаком и обещал Жерару представить его старику. Затем позвали Раймонду, и она, краснея, вложила обе ручки в руки, жениха. Жерар засуетился, спросил девушку: - Не надо ли вам подушек на ночь? Не стесняйтесь, я могу дать вам и вашим спутницам все, что требуется. Раймонда весело отказалась: - Нет, нет, мы не такие неженки. Оставьте их для бедных больных. Дамы говорили все разом. Г-жа де Жонкьер объявила, что: так устала, так устала, просто ног под собой не чувствует; но все же она была счастлива, ее смеющийся взгляд то и дело обращался на дочь и молодого человека, о чем-то тихо беседовавших. Но Берто и Жерар не могли больше оставаться с ними, служба требовала их присутствия. Они попрощались, напомнив о встрече: пятнадцатого сентября, в замке Берневиль, не так ли? Да, да, решено! Все снова рассмеялись, пожали друг другу руки, договаривая восхищенными взглядами то, чего нельзя было сказать в такой толпе вслух. - Как! - воскликнула г-жа Дезаньо. - Вы едете пятнадцатого в Берневиль! Если мы останемся в Трувиле до двадцатого, как предполагает муж, мы непременно приедем к вам в гости! Она обернулась к молчаливой г-же Вольмар. - Приезжайте тоже. Вот забавно будет всем снова встретиться! Молодая женщина медленно развела руками и ответила утомленным и безразличным тоном: - О, для меня развлечения кончились. Я еду домой. Ее глаза снова встретились с глазами Пьера, оставшегося с дамами, и ему показалось, что она на миг смутилась и на безжизненном лице ее появилось выражение невыразимого страдания. Прибыли сестры Общины успения, и дамы столпились у вагон-буфета. Ферран, приехавший в коляске вместе с монахинями, вошел в вагон первым и помог сестре Сен-Франсуа взобраться на высокую подножку; он встал в дверях вагона, превращенного в кухню и кладовую, где хранилась провизия на дорогу - хлеб, бульон, молоко, шоколад, а сестра Гиацинта и сестра Клер Дезанж, стоя на перроне, передали ему аптечку и прочую мелочь. - Все взяли? - спросила сестра Гиацинта. - Хорошо. Теперь вам остается забраться в свой угол и спать, раз вы жалуетесь, что никто не прибегает к вашей помощи. Ферран тихонько засмеялся. - Я буду помогать сестре Сен-Франсуа... зажгу керосинку, буду мыть чашки и разносить порции на остановках, помеченных в расписании. И все же, если вам нужен будет врач, придите за мной. Сестра Гиацинта также засмеялась. - Но нам не нужен врач, все наши больные исцелились! И, глядя ему прямо в глаза, добавила спокойным, дружеским тоном: - Прощайте, господин Ферран. Он еще раз улыбнулся, несказанное волнение вызвало слезы на его глаза. Дрожь в голосе указывала на то, что он никогда не забудет этой поездки, что встреча с сестрой Гиацинтой доставила ему огромную радость, что он навеки сохранит нежное воспоминание о ней. - Прощайте, сестра. Госпожа де Жонкьер решила войти в вагон вместе с сестрами Клер Дезанж и Гиацинтой, но последняя сказала, что спешить нечего, больных только еще начинают привозить. Сестра Гиацинта ушла и увела с собой Клер Дезанж, обещая за всем присмотреть; она даже взяла у г-жи де Жонкьер дорожную сумочку, сказав, что положит ее на место. Дамы, весело разговаривая, продолжали прогулку по широкому перрону, где было так приятно ходить. Пьер, не отрывая глаз от часов, смотрел, как двигается стрелка, и не мог понять, почему нет Мари с отцом. Только бы г-н де Герсен не заблудился! Он ждал и вдруг увидел обозленного г-на Виньерона, который злобно подталкивал перед собой жену и маленького Тюстава. - Ох, господин аббат, прошу вас, покажите, где наш вагон, Помогите мне запихнуть туда наш багаж и этого ребенка... Я теряю голову, они вывели меня из терпения... У дверей вагона второго класса его вдруг прорвало, и он схватил за руки священника как раз в ту минуту, когда Пьер намеревался внести маленького больного. - Можете себе представить! Они хотят, чтобы я уехал, они сказали, что завтра мой обратный билет будет недействителен!.. Сколько я им ни твердил о том, что случилось, они и слушать не хотят. Ведь не очень-то приятно оставаться с этой покойницей, сидеть тут над ней, класть ее в гроб, везти ее завтра в Париж. А они объявляют, что это их не касается, они, мол, делают достаточно скидок на билеты паломников, и не их дело, если кто-нибудь умирает. Госпожа Виньерон слушала, дрожа, а маленький Гюстав, о котором все позабыли, качаясь от усталости и опираясь на костыли, с любопытством смотрел на них большими глазами умирающего ребенка. - Я им на все лады кричал, что это из ряда вон выходящий случай... Что же они прикажут мне делать с покойницей? Не могу же я сунуть ее под мышку и принести сюда как: багаж - значит, мне необходимо остаться... Нет! До чего люди глупы и злы! - А вы говорили с начальником станции? - спросил Пьер. - Ах, да! Начальник станции! Он где-то тут, только его не найдешь. Ну как же вы хотите, чтобы все шло как следует при такой неразберихе? Однако надо все-таки его откопать. Я должен ему высказать, что у меня на душе! Видя, что жена его стоит неподвижно, точно окаменев, он закричал: - А ты что тут делаешь? Войди в вагон, тебе передадут вещи и мальчика. Он засуетился, стал подталкивать ее, потом передал ей свертки, а Пьер взял на руки Гюстава. Несчастный ребенок был легче птички; казалось, он еще больше похудел от своей язвы, которая так болела, что он тихонько застонал, когда Пьер поднял его. - Я сделал тебе больно, голубчик? - Нет, нет, господин аббат, мне пришлось много ходить. Я сегодня очень устал. Гюстав грустно улыбался своей умной улыбкой, потом он забрался в свой уголок и закрыл глаза, разбитый этим ужасным путешествием. - Мне, понимаете ли, - продолжал г-н Виньерон, - вовсе не хочется умирать здесь от скуки, в то время как жена и, сын без меня вернутся в Париж. Но тут уж ничего не поделаешь - жить в гостинице я больше не хочу, к тому же я был бы вынужден еще раз заплатить за три места, раз они не хотят ничего слушать... А жена у меня бестолковая, она не сумеет найтись, если встретится затруднение. Тут он впопыхах стал подробнейшим образом наставлять г-жу Виньерон, что и как она должна делать во время поездки, как ей войти в квартиру, как ухаживать за Гюставом, если у него будет приступ. Послушно и немного растерянно она отвечала на все: - Да, да, мой друг... Разумеется, мой друг... Но вдруг им снова овладел гнев. - В конце концов будет действителен мой билет или не будет? Да или нет? Я хочу знать... Надо найти этого начальника станции! Он снова бросился в толпу и вдруг увидел на перроне костыль Гюстава. Это было уж слишком! Он воздел руки к небу, призывая его в свидетели, что он, видно, не избавится от всех хлопот, потом бросил костыль жене и ушел вне себя, крикнув ей: - Возьми! Ты вечно все забываешь! Больные все прибывали, и так же, как в день приезда, вдоль перрона, по путям бесконечной чередой выстроились носилки и повозки. Снова прошли вереницей все отвратительные болезни, все виды язв и уродства; число и серьезность их нисколько не уменьшились, а несколько случайных выздоровлений были лишь скромным светлым пятном на фоне мрачной действительности. Больных увозили такими же, какими привезли. Маленькие тележки с убогими старухами, в ногах у которых лежало их добро, звенели на рельсах; носилки, где лежали завернутые в одеяла тела с бледными лицами и блестящими глазами, покачивались на ходу среди толчеи. Кругом царила бессмысленная спешка, невероятное смятение, сыпались вопросы, оклики, народ бегал или толкался на месте, словно стадо, которое не находит ворот своего хлева. Санитары теряли голову, не зная куда идти, а тут еще раздавались тревожные предупреждения железнодорожных служащих, каждый раз пугая и без того до смерти растерявшихся людей. - Осторожно, осторожно, эй, вы там!.. Поторапливайтесь! Нет, нет, не переходите!.. Поезд из Тулузы, поезд из Тулузы! Пьер, вернувшись на перрон, снова увидел г-жу де Жонкьер и остальных дам - они продолжали весело разговаривать. Рядом с ними стоял Берто, которого отец Фуркад остановил, чтобы поздравить с образцовым порядком во время паломничества. Бывший судья, весьма польщенный, поклонился. - Не правда ли, преподобный отец, хороший урок республике? Когда в Париже празднуется какая-нибудь кровавая дата их гнусной истории, толчея бывает такая, что дело доходит чуть не до смертоубийства. Пусть приедут сюда, поучатся! Его приводила в восторг мысль хоть чем-нибудь досадить правительству, заставившему его подать в отставку. Он был безумно счастлив, когда в Лурде бывал особенно большой наплыв верующих и создавалась давка. Между тем его не удовлетворяли результаты политической пропаганды, которую он вел ежегодно в течение трех дней. Его брало нетерпение, все шло недостаточно быстро. Когда же лурдская богоматерь вернет монархию? - Видите ли, преподобный отец, единственное, что явилось бы нашим подлинным торжеством - это если бы мы привели сюда массы городских рабочих. Теперь я стану думать и заботиться только об этом. Ах, если бы можно было создать католическую демократию! Огец Фуркад стал очень серьезен, взгляд его умных, красивых глаз был мечтательно устремлен вдаль. Как часто он ставил себе целью перевоспитать, обновить народ! Но не требовался ли для этого гений нового мессии? - Да, да, - бормотал он, - католическая демократия. Ах, это было бы началом возрождения человечества! Отец Массиас страстно перебил его, сказав, что все нации мира в конце концов придут к этому, но доктор Бонами, чувствовавший, что в среде паломников уже назревает охлаждение пламенной веры, качал головой, утверждая, что верующим надо проявить больше усердия. Он считал, что успех зависит прежде всего от рекламы - надо шире рекламировать чудеса. И доктор сиял, добродушно посмеиваясь, показывая на шумную толпу больных. - Посмотрите на них! Разве они не выглядят лучше, чем когда приехали? Многие хоть и не выздоровели, но, поверьте, уезжают, неся в себе зародыш выздоровления! Да, хорошие они люди! Они больше нас всех способствуют славе лурдской богоматери. Ему пришлось умолкнуть - мимо них пронесли г-жу Дьелафе в обитом шелком ящике и опустили у двери вагона первого класса, где горничная уже размещала багаж. Жалость объяла все сердца: за три дня своего пребывания в Лурде несчастная женщина, очевидно, так и не очнулась от забытья. Какой ее вынесли санитары из вагона в день приезда, такой она и осталась, одетая в кружева, вся в драгоценностях, с безжизненным лицом рассыпающейся мумии. Она как будто стала еще меньше: ужасная болезнь, разрушившая кости, разрушала теперь мышцы. Неутешные муж и сестра, с покрасневшими глазами, подавленные утратой последней надежды, шли за ней вместе с аббатом Жюденом, точно провожая на кладбище покойника. - Нет, нет! Повремените, - сказал священник носильщикам, собиравшимся внести ящик в вагон. - Она еще натерпится в вагоне, пусть до последней минуты насладится мягкой погодой и чудесным небом. Увидев Пьера, он отвел его в сторону и сказал надломленным от горя голосом: - Ах, я так удручен... Еще утром я надеялся. Я предложил отнести ее к Гроту, отслужил за нее обедню, молился до одиннадцати часов. Но святая дева не услышала меня... Меня, никому не нужного старика, она исцелила, а для этой женщины, красивой, богатой, чья жизнь должна быть сплошным праздником, я не добился исцеления!.. Разумеется, святая дева лучше нас знает, как ей поступить, и я преклоняюсь перед нею и благословляю ее имя. Но душа моя исполнена печали. Он не все сказал, он не сознался в том, какая мысль угнетала его, простого, хорошего и наивного человека, который никогда не ведал сомнений и страстей. У этих несчастных, заплаканных людей, у мужа и сестры, было слишком много миллионов, они одарили Базилику безмерно богатыми дарами, пожертвовали слишком много денег. Чудо нельзя купить, мирские богатства скорее вредят перед лицом бога. Несомненно, святая дева осталась глуха к ним, сердце ее приняло их холодно и сурово, чтобы лучше слышать слабый голос бедняков, которые пришли к ней с пустыми руками и чье богатство состояло в любви; их она осыпала своею милостью, на них излила горячую нежность божественной матери. И несчастные богачи, не добившиеся милости, муж и сестра, увозившие жалкое тело молодой женщины, чувствовали себя как парии среди толпы получивших если не выздоровление, то хоть утешение; казалось, они стеснялись своего богатства, им было стыдно, что лурдская богоматерь облегчила страдания нищих, а красивую, могущественную даму, умирающую в кружевах, не удостоила даже взглядом. Пьеру вдруг пришла в голову мысль, что он не заметил, как пришли г-н де Герсен и Мари, и они, быть может, уже в поезде; он вошел в вагон, но на скамейке был только его чемодан. Сестра Гиацинта и Клер Дезанж уже устраивались в ожидании больных; Жерар привез в тележке г-на Сабатье, и Пьер помог внести его в вагон-дело оказалось нелегкое, они даже вспотели. Бывший учитель, подавленный, но очень спокойный и смиренный, сразу улегся в свой угол. - Спасибо, господа... Вот я и на месте, и то хорошо! Остается только выгрузить меня в Париже. Госпожа Сабатье, завернув ему ноги в одеяло, вышла на перрон постоять возле открытой двери вагона. Она заговорила с Пьером и вдруг, прервав беседу, сказала: - Смотрите-ка! Вот идет госпожа Маэ... Она вчера откровенно рассказала мне все о себе. Бедняжка очень несчастна! Госпожа Сабатье любезно предложила ей посмотреть за вещами. Но та была словно не в себе - смеялась и, вертясь во все стороны, повторяла: - Нет, нет, я не еду! - Как, не едете? - Нет, нет, я не еду... То есть еду, но не с вами, не с вами. Она выглядела так необычно, так светилась счастьем, что ее трудно было узнать. Лицо этой безвременно увядшей блондинки сияло, она помолодела на десять лет. Куда девалась печаль покинутой женщины! Госпожа Маэ радостно крикнула: - Я еду с ним... Да, он приехал за мной, мы едем вместе... Да, да, в Люшон, вместе, вместе! Указывая восторженным взглядом на полного, веселого брюнета с пушком на губах, покупающего газеты, она сказала: - Смотрите, вон там мой муж, тот красивый мужчина, который шутит с продавщицей... Он неожиданно приехал ко мне сегодня утром и увозит меня, через две минуты мы садимся в тулузский поезд... Ах, дорогая, ведь я вам рассказала про мое горе, вы теперь понимаете, как я счастлива, правда? Но она не могла молчать и сообщила об ужасном письме, полученном в воскресенье; он писал, что если она, воспользовавшись своим пребыванием в Лурде, заедет к нему в Люшон, он не впустит ее к себе. Человек, за которого она вышла замуж по любви! Человек, десять лет не обращавший на нее внимания, пользовавшийся своими постоянными разъездами, чтобы возить с собой женщин по всей Франции!.. На этот раз все было кончено, она просила у бога смерти: ведь она знала, что неверный супруг находился в это самое время в Люшоне с двумя сестрами, своими любовницами. Что же случилось, бог мой? Это был словно гром небесный! Должно быть, обе дамы получили предостережение свыше, осознали свой грех, быть может, увидели во сне, что они в аду. Однажды вечером, без всякого объяснения, они взяли и уехали, оставив его в гостинице, а он не мог жить в одиночестве и почувствовал себя до такой степени наказанным, что внезапно решил поехать за женой и пожить с ней недельку. Он ничего не говорил, но, видимо, и на нем сказалась милость божья, он был так мил с женой, что нельзя было не поверить в истинное его обращение. - Ах! Как я благодарна святой деве! - продолжала г-жа Маэ. - Это она оказала на него воздействие, я все поняла вчера. Мне показалось, что она кивнула мне как раз в тот момент, когда муж решил за мной приехать. Я спросила у него точно, который был час, - время совпало минута в минуту... Видите ли, это самое большое чудо, меня просто смешат всякие там исцеленные ноги да затянувшиеся язвы. Ах! Благословенна будь лурдская богоматерь, излечившая рану моего сердца! Полный брюнет обернулся, она бросилась к нему, забыв попрощаться. Нежданная любовь, запоздалый медовый месяц- неделя, которую она проведет в Люшоне с любимым человеком, - сводили ее с ума от радости. А он, этот добрый малый, взяв ее в минуту досады и одиночества, вдруг умилился: эта история забавляла его, к тому же он нашел, что его жена гораздо лучше, чем он думал. Наконец подошел тулузский поезд. Приток больных усилился, шум и смятение стояли невообразимые, звонили звонки, вспыхивали сигналы. Мимо пробежал начальник станции, крича во все горло: - Вы там, посторонитесь!.. Очистите пути! Один из служащих бросился к рельсам и оттолкнул с путей позабытую тележку, в которой лежала старая женщина. Растерянная группа паломников перебежала через рельсы в каких-нибудь тридцати метрах от паровоза, который медленно приближался, грохоча и выбрасывая клубы дыма. Несколько паломников, совсем потерявших голову, попали бы под колеса, если бы служащие не оттащили их, схватив грубо за плечо. Наконец поезд остановился среди тюфяков, подушек и обалдевших людей, никого не раздавив. Дверцы открылись, из вагонов высыпали пассажиры, а другие входили, и этот встречный поток приехавших и отъезжавших довершил сумятицу на перроне. В закрытых окнах показались головы; сперва на лицах было любопытство, затем оно сменилось удивлением при виде необычайного зрелища. Наивные глаза двух очаровательных девушек выражали глубокую жалость. Госпожа Маэ вошла в вагон, за нею следом ее муж; она была так счастлива и двигалась так легко, будто ей снова стало двадцать лет, как в дальний вечер свадебного путешествия. Дверцы вагонов закрыли, паровоз издал продолжительный свисток, качнулся и медленно, тяжело отошел от платформы, оставив за собой толпу, растекавшуюся по путям, как из открытого шлюза. - Закройте выход на перрон, - закричал начальник станции своим служащим, - и смотрите в оба, когда подадут паровоз! Прибыли запоздавшие паломники и больные. Прошла танцующей походкой возбужденная Гривотта, с лихорадочно горящими глазами, за ней - Элиза Руке и Софи Куто, веселые, немного запыхавшиеся от быстрой ходьбы. Все трое поспешили в вагон, где их побранила сестра Гиацинта. Они чуть не остались в Гроте; паломники часто не могли оторваться от него, продолжая молиться и благодарить святую деву, в то время как поезд ожидал их на станции. Встревоженный Пьер, не зная, что и думать, вдруг увидел г-на де Герсена и Мари: они спокойно стояли под навесом, разговаривая с аббатом Жюденом. Пьер поспешил подойти к ним - он так о них беспокоился! - Что вы делали? Я уже потерял надежду увидеть вас. - Как что мы делали? - миролюбиво ответил г-н де Герсетс. - Вы ведь знаете, что мы были в Гроте... Там один священник говорил замечательную проповедь. Мы и сейчас были бы там, если б я не вспомнил об отъезде... Мы даже наняли извозчика, как обещали вам... Он посмотрел на станционные часы. - Да и спешить-то некуда! Поезд отправится не раньше чем через четверть часа. Это было верно, и Мари улыбнулась счастливой улыбкой. - Ах, Пьер, если бы вы знали, сколько радости доставило мне последнее, посещение святой девы! Она улыбнулась мне, и я почувствовала в себе столько жизненных сил... Право, это было дивное прощание, не надо нас бранить, Пьер! Он улыбнулся: ему стало немного неловко за свое волнение. Неужели ему так хотелось быть подальше от Лурда? Или он боялся, что Грот удержит Мари и она не вернется? А теперь, когда она была здесь, он даже сам удивился своему спокойствию. Пьер все же посоветовал г-ну де Герсену и Мари войти в вагон; в это время он заметил приближавшегося к ним доктора Шассеня. - А, дорогой доктор! Я поджидал вас. Я был бы так огорчен, если бы мне пришлось уехать, не простившись с вами! Старый врач, взволнованный до глубины души, перебил его: - Да, да, я задержался. Всего десять минут тому назад я по дороге сюда разговорился с этим оригиналом командором. Он насмехался над больными, - вот, мол, едут умирать к себе домой, когда с этого, по его мнению, следовало бы начать. Вдруг он упал на моих глазах: с ним случился третий удар, которого он ждал... - Ох, господи... - пробормотал слышавший все аббат Жюден. - Он богохульствовал, и вот бог покарал его. Господин де Герсен и Мари взволнованно слушали Шассеня. - Я велел отнести его под навес товарной станции, - продолжал доктор. - Это конец, я ничем не могу помочь ему, он не проживет и четверти часа... Я подумал, что ему сейчас куда нужнее священник, и пошел сюда. Господин кюре, вы его знали, пойдемте со мной. Нельзя, чтобы христианин умер без покаяния. Быть может, он смягчится, осознает сваи ошибки и примирится с богом. Аббат Жюден тотчас же отправился с доктором Шассенем; г-н де Герсен, заинтересованный этой драмой, потащил за ними следом Пьера и Мари. Все пятеро вошли под навес товарной станции; в каких-нибудь двадцати шагах от них шумела толпа, которая и не подозревала, что рядом умирает человек. Там, в уединенном углу, между двумя мешками с овсом, на тюфяке, взятом из запасов общины, лежал командор. Он был одет в свой неизменный сюртук, с широкой красной ленточкой в петлице, и кто-то, бережно подняв его палку с серебряным набалдашником, положил ее на пол рядом с ним. Аббат Жюден наклонился к нему. - Мой бедный друг, вы узнаете нас? Вы нас слышите? Одни глаза жили у умирающего, они сверкали упрямой энергией. На этот раз удар поразил правую сторону, очевидно, командор лишился речи. Все же он пробормотал несколько бессвязных слов, из которых окружающие поняли, что он хочет умереть здесь, хочет, чтобы его не трогали и не докучали ему. У него не было в Лурде родных, никто не знал ни его прошлого, ни его семьи; три года он прожил, занимая скромную должность на вокзале, и был этим вполне удовлетворен. И вот наконец исполнилось его страстное, единственное желание - уйти в небытие, уснуть навеки. В глазах его была подлинная радость. - Нет ли у вас какого-нибудь желания? - продолжал аббат Жюден. - Не можем ли мы быть вам чем-нибудь полезны? Нет, нет, ему хорошо, он доволен - отвечали его глаза. В течение трех лет он вставал каждое утро с надеждой, что вечером будет лежать на кладбище. Когда сияло солнце, он обычно говорил: "Вот бы в такой день умереть!" - И смерть, освобождавшая его от этого ужасного существования, была желанной. Доктор Шассень с горечью повторил старому священнику, умолявшему его попытаться помочь умирающему: - Я ничего не могу сделать, наука бессильна... Он обречен. В этот момент под навес забрела восьмидесятилетняя старуха паломница; она заблудилась, не зная, куда идти. Хромая, горбатая, пораженная всеми старческими недугами, она опиралась на палку, а на ремне, перекинутом через плечо, у нее висел бидон с лурдской водой, с помощью которой она хотела продлить свою ужасную старость. На миг старушка растерялась; она посмотрела на умирающего, и вдруг вместо старческого слабоумия в мутных глазах ее мелькнула мудрая доброта, братское чувство дряхлого, страждущего существа к такому же страдальцу, и она подошла ближе. Дрожащими руками она взяла бидон и протянула его умиравшему командору. Аббат Жюден воспринял это как откровение свыше. После того, как он столько молился о ниспослании здоровья г-же Дьелафе и святая дева не вняла его мольбе, в нем вдруг с новой силой вспыхнула пламенная вера, и он стал убеждать себя в том, что если командор выпьет лурдской воды, то исцелится. Священник упал на колени возле умирающего. - Брат мой, эту женщину послал вам бог... Примиритесь с богом, выпейте и помолитесь, а мы будем молить его о милосердии... Господь докажет вам свое могущество, сотворит великое чудо и поставит вас на ноги, чтобы вы долгие годы поклонялись ему и прославляли его. Нет, нет! Сверкающие глаза командора говорили: нет! Обнаружить такое же малодушие, как это стадо паломников, прибывших издалека, превозмогших усталость, чтобы валяться на земле и рыдать, умоляя бога продлить им жизнь на месяц, на год, на десять лет! Ведь так хорошо, так просто, спокойно умереть у себя в постели. Повернуться лицом к стене и уснуть навеки. - Пейте, брат мой, умоляю вас... Вы выпьете жизнь, силу, здоровье и радость... Пейте, и вам возвратится молодость, вы начнете новую, праведную жизнь! Пейте во славу божественной Марии, которая спасет вашу плоть и душу!.. Святая дева говорит со мной, воскрешение ваше несомненно. Нет, нет! В глазах командора был отказ, они с возрастающим упорством отталкивали жизнь, и теперь в них можно было прочесть затаенный страх перед чудом. Командор был неверующим, три года он только плечами пожимал, когда при нем заходила речь о пресловутых исцелениях. Но как знать, что может случиться в этом чудном мире? Бывали случаи совершенно необычайные! А вдруг их вода действительно обладает чудодейственной силой, и, если они заставят его выпить ее, он оживет и для него снова начнется каторжное существование, - отвратительное существование, которое Лазарь, жалкий избранник великого чуда, испробовал дважды! Нет, нет! Он не хочет пить и не хочет испытать страшную горечь воскрешения. - Пейте, пейте, брат мой, - со слезами на глазах повторял старый священник, - не ожесточайтесь, отказываясь от божественной помощи! И вдруг произошло невероятное - полумертвый человек приподнялся, стряхнув с себя сковывавшие его путы паралича, и заплетающимся языком хрипло проговорил: - Нет, нет, нет! Пьер увел совершенно сбитую с толку старуху. Она не могла понять, как это человек мог отказаться от воды, которую она берегла, словно сокровище, словно вечную жизнь, дарованную самим господом богом беднякам, не желавшим умирать. Хромая, горбатая, опираясь на палку всем своим дряхлым восьмидесятилетним телом, она исчезла в толпе, страстно цепляясь за существование, жадно глотая воздух, наслаждаясь солнцем и шумом. Мари и ее отца охватила дрожь, им были непонятны это тяготение к смерти, эта жажда небытия. Ах! Уснуть, уснуть без сновидений, в вечном мраке - что могло быть сладостней! Командор не надеялся на лучшую жизнь, не желал счастья в раю, где все равны и где царит справедливость, ему хотелось только одного - погрузиться в темную ночь, в бесконечный сон, навсегда уйти из жизни. Доктор Шассень также вздрогнул, потому что и он жил лишь одной мечтой, ждал лишь счастливой минуты, когда прекратится его существование. Но по ту сторону могилы его встретят на пороге вечной жизни дорогие покойницы, жена и дочь; как застыло бы его сердце, если бы он на миг представил себе, что больше никогда не увидится с ними! Аббат Жюден с трудом поднялся. Ему показалось, что командор устремил свои живые глаза на Мари. Огорченный бесполезными увещеваниями, старый священник хотел показать ему пример доброты господней. - Вы узнаете ее, не правда ли? Да, это та самая девушка, которая приехала в субботу такая больная, у нее был паралич обеих ног. А теперь вы видите ее здоровой, сильной, красивой... Небо сжалилось над ней, она выздоровела, возродилась к жизни - долгой жизни, которая ей предначертана... Неужели при виде ее у вас не возникло никаких сожалений? Вы хотели бы, чтобы и она умерла, вы не посоветовали бы ей выпить чудотворной воды? Командор не мог ответить; но он не спускал глаз с юного лица Мари, на котором можно было прочесть радость исцеления, надежду прожить неисчислимое множество дней. Слезы заструились по холодеющим щекам командора. Он плакал о ней, он думал о другом чуде, которое пожелал бы ей, если она совсем исцелится, - о счастье. Этот старый человек, познавший все жизненные невзгоды, умилился: он искренне расстроился при мысли о тех горестях, которые ожидают эту девушку! Ах, бедная женщина, быть может, она не раз пожалеет, что не умерла в двадцать лет! Глаза командора затуманились, казалось, слезы последней в этом мире жалости заволокли их. Это был конец - предсмертная икота, и... сознание покинуло его вместе с последним вздохом. Он отвернулся и умер. Доктор Шассень тотчас же увел Мари. - Поезд отходит, скорей, скорей. И правда, сквозь усилившийся шум до них ясно донеслись звонки. Доктор Шассень поручил двум санитарам стеречь тело, которое должны были унести после отхода поезда, и пошел проводить своих друзей до вагона. Все спешили. Аббат Жюден, прочитав краткую молитву за упокой этой бунтарской души, догнал их. Мари бежала по перрону, за нею торопливо шли Пьер и г-н де Герсен; в эту минуту кто-то остановил девушку - то был доктор Бонами, он тут же торжественно представил ее отцу Фуркаду. - Преподобный отец, вот мадмуазель де Герсен, так чудесно исцеленная вчера, в понедельник. Отец Фуркад улыбнулся, сияя словно полководец, которому напомнили о самой блестящей его победе. - Как же, как же, я был при этом... Дочь моя, бог благословил вас среди всех, идите и прославляйте его имя. Затем он поздравил г-на де Герсена, который тотчас же преисполнился отцовской гордостью. Снова начались овации. Ласковые слова, восхищенные взгляды, какими встречные провожали девушку еще утром на улицах Лурда, - вся эта восторженная атмосфера окружила ее вновь в последнюю минуту перед отъездом. Напрасно заливался звонок: вокруг Мари образовался кружок экзальтированных паломников, казалось, что в ее лице воплотилось все величие и торжество религии, и слух об этом должен был разнестись по всему миру. Пьер смутился, заметив печально стоявших рядом с ним г-на Дьелафе и г-жу Жюссер. Они тоже смотрели на Мари, удивляясь, как и другие, необычайному исцелению этой красивой девушки: ведь ее видели немощной, исхудавшей, с землистым цветом лица. Почему именно она? Почему не молодая женщина, их дорогая жена и сестра, которую они умирающей увозили домой? Им было тяжело и стыдно, они чувствовали себя париями, богатство тяготило их. Когда три санитара с большим трудом внесли в купе первого класса г-жу Дьелафе, им стало легче, они могли скрыться в вагоне; аббат Жюден последовал за ними. Кондукторы крикнули: "По местам! По местам!" Отец Массиас, назначенный Общиной успения сопровождать поезд с паломниками, занял свое место, а отец Фуркад остался на перроне, опираясь на плечо доктора Бонами. Жерар и Берто быстро распрощались с дамами, Раймонда вошла в вагон, где уже устроились г-жа Дезаньо и г-жа Вольмар; г-жа де Жонкьер побежала, наконец, к своему вагону и оказалась там одновременно с де Герсенами. Отъезжающие суетились у поезда, к которому уже прицепили медный паровоз, блестевший, как солнце. Пьер пропустил вперед Мари; в эту минуту он увидел стремглав бежавшего к ним г-на Виньерона, который еще издали крикнул: - Годен! Годен! Весь красный, потрясая билетом, он подбежал к вагону, где сидели его жена и сын, чтобы сообщить им приятную новость. Когда Мари и г-н де Герсен уселись, Пьер вышел на перрон попрощаться с Шассенем; доктор отечески поцеловал его. Священник звал доктора в Париж, убеждая его вернуться к работе. Но старик отрицательно покачал головой. - Нет, нет, дорогой мой, я останусь... Они здесь, они меня держат. Шассень подразумевал своих дорогих покойниц. Помолчав немного, он растерянно добавил: - Прощайте! - Не прощайте, милый доктор, а до свидания! - Нет, нет, прощайте... Командор был прав. Лучше всего умереть, но только для того, чтобы возродиться. Барон Сюир приказал убрать белые флаги с первого и последнего вагонов. Станционные служащие продолжали кричать: "По местам! По местам!" Суета была страшная, запоздавшие паломники растерянно бежали по перрону, пот лил с них градом. Г-жа де Жонкьер и сестра Гиацинта пересчитывали больных. Гривотта, Элиза Руке, Софи Куто - все были здесь. Г-жа Сабатье сидела напротив своего мужа, а тот, полузакрыв глаза, терпеливо ждал отбытия поезда. Раздался чей-то голос: - А госпожа Венсен разве не едет с нами? Сестра Гиацинта перегнулась через окно вагона и, обменявшись улыбкой с Ферраном, крикнула: - Вот она! Госпожа Венсен бегом перебежала полотно и, растерзанная, запыхавшаяся, самая последняя вскочила в вагон. Пьер невольно взглянул на нее - на руках у нее ничего не было. Дверцы, щелкая, захлопывались одна за другой. Вагоны были переполнены, ждали только сигнала к отправлению. Пыхтя и выпуская клубы дыма, паровоз дал резкий свисток. В эту минуту солнце, разорвав легкую мглу, озарило поезд с сверкающим, словно золото, паровозом, который, казалось, уносил его в легендарный рай. Паломники покидали Лурд с детской радостью и без всякой горечи. Все больные как будто исцелились. Хотя их и увозили в том же состоянии, в каком привезли, они уезжали просветленные, счастливые, пусть на один только час. Они не чувствовали друг к другу никакой зависти; те, кто не выздоровел, радовались выздоровлению других. Придет, несомненно, и их черед, вчерашнее чудо было залогом завтрашнего. За три дня страстных молений их лихорадочное желание выздороветь не иссякло, они верили, что святая дева просто отложила их исцеление во спасение их же души. Все эти несчастные, жадно цеплявшиеся за жизнь, горели неиссякаемой любовью, непреодолимой надеждой. И вот они уезжали радостные, возбужденные, со смехом и криками: "До будущего года! Мы вернемся, мы вернемся!" А сестры Успения весело хлопнули в ладоши, и все восемьсот паломников запели благодарственный гимн: - Magnificat anima mea Dominum... {- Величит душа моя господа... (лат.).} Только тут начальник станции успокоился и махнул флагом. Паровоз снова дал свисток, дрогнул и рванулся вперед, весь залитый солнцем. Отец Фуркад остался на перроне, опираясь на плечо доктора Бонами, и, хотя у него сильно болела нога, провожал улыбкой своих возлюбленных чад. Берто, Жерар и барон Сюир уже готовились к отъезду следующей партии паломников, а доктор Шассень и г-н Виньерон махали на прощание платками. В раскрытые окна проплывавших мимо вагонов виднелись радостные лица, отъезжающие тоже махали платками, развевавшимися на ветру. Г-жа Виньерон заставила Гюстава высунуть в окно бледное личико. Раймонда долго махала пухленькой рукой. А Мари последней оторвала взгляд от исчезающего в зелени Лурда. Поезд скрылся среди полей, сияя, громыхая; из окон его неслось громогласное пение: - Et exsultavit spiritus meus in Deo salutari meo {- И возрадовался дух мой о боге, спасителе моем (лат.).}. IV  Белый поезд мчался обратно в Париж. Вагон третьего класса, где резкие голоса, певшие благодарственный гимн, покрывали стук колес, являл собой все тот же походный госпиталь, который можно было окинуть одним взглядом; там царил все тот же беспорядок, та же неразбериха. Под скамейками валялись горшки, тазы, метелки, губки. Всюду были нагромождены баулы, корзины - жалкий скарб бедняков; на медных крюках, качаясь, висели мешки и свертки. Те же сестры Успения, те же дамы-попечительницы находились среди больных и здоровых паломников, уже страдавших от невыносимой жары и зловония. По-прежнему в конце вагона сидели в тесноте десять женщин, молодых и старых, одинаково уродливых, тянувших фальшивыми голосами тот же напев. - В котором часу мы будем в Париже? - спросил де Герсен Пьера. - Завтра, около двух пополудни, кажется, - ответил священник. С самого отъезда Мари смотрела на него со скрытым беспокойством, как будто была чем-то огорчена, но не хотела говорить, чем именно. Внезапно на губах ее снова появилась улыбка. - Двадцать два часа пути! Но обратный путь всегда проходит скорее и легче! - К тому же, - сказал де Герсен, - стало свободнее, не все возвращаются. Действительно, на месте отсутствующей г-жи Маэ теперь сидела Мари, - ее тележка не загромождала больше всю скамейку. Софи посадили в соседнее отделение, где не было ни брата Изидора, ни его сестры; по слухам, она осталась в Лурде, в услужении у одной благочестивой дамы. Г-жа де Жонкьер и сестра Гиацинта воспользовались местом г-жи Ветю. Они избавились и от Элизы Руке, посадив ее вместе с Софи; таким образом, на их попечении остались только супруги Сабатье и Гривотта. Благодаря новому распределению стало менее душно, быть может, удастся и соснуть. Пропели последнюю строфу благодарственного гимна, и дамы принялись устраиваться поудобнее. Надо было разместить мешавшие им цинковые кувшины с водой. Потом они задернули шторы с левой стороны, чтобы косые лучи солнца не накаляли воздух в вагоне. Впрочем, последние грозы прибили пыль, и ночь, несомненно, будет прохладной. Да и народу было теперь меньше, - смерть унесла самых тяжелых больных, остались только отупевшие, оцепенелые от усталости люди, которыми медленно овладевало безразличие. Наступала реакция, она всегда следует после сильной моральной встряски. Все силы отданы, чудеса свершились, теперь можно и отдохнуть. До Тарба паломники были очень заняты: каждый устраивался на своем месте. А когда отъехали от этой станции, сестра Гиацинта хлопнула в ладоши. - Дети мои, не следует забывать святой девы, которая была так добра к нам... Возьмите четки. Весь вагон повторял за нею первый круг молитв, пять радостных гимнов. Затем запели "Воззрим небесного архангела" так громко, что крестьяне на пашне поднимали головы и провожали глазами поющий поезд. Мари любовалась необозримыми полями, необъятной шириной ослепительно голубого неба, постепенно освободившегося от туманной дымки. Чудесный день клонился к закату. Девушка перевела взгляд на Пьера, в глазах ее стояла немая грусть; и вдруг она услышала страшные рыдания. Песнопение умолкло; это рыдала г-жа Венсен, бормоча бессвязные слова, задыхаясь от слез: - Ах, моя крошка... Мое сокровище, жизнь моя... До сих пор она угрюмо сидела в своем углу, стараясь не попадаться никому на глаза, не говоря ни слова, сжав губы, сомкнув веки, словно стремясь уединиться со своим ужасным горем. Но вот она открыла глаза и заметила кожаную петлю, свисавшую у окна; вид этого ремня, которым играла маленькая Роза, потряс ее, и бурное отчаяние овладело ею с такою силой, что она забыла про свое намерение молчать. - Бедная моя Роза... Она трогала этот ремень своей маленькой ручкой, вертела его, смотрела на него, это была ее последняя игрушка. Мы сидели здесь вдвоем, она была еще жива, я держала ее на коленях. Было так хорошо, так хорошо!.. И вот ее нет, и никогда я больше не увижу мою маленькую Розу, мою бедную крошку Розу! Рыдая, она растерянно смотрела на свои пустые колени, на ничем не занятые руки, не зная, куда их девать. Она так долго укачивала, так долго держала свою дочь на руках, что ей теперь казалось, будто у нее отняли часть ее существа. И руки и колени стесняли ее. Взволнованные Пьер и Мари придумывали ласковые слова, стараясь утешить несчастную мать. Мало-помалу, несвязно, вперемежку со слезами, она рассказала им про свои скорбные скитания после смерти дочери. Утром, во время грозы, унеся на руках ее трупик, она долго блуждала, глухая ко всему, ничего не видя, под проливным дождем. Она не помнила, по каким улицам и площадям бродила в этом проклятом Лурде, который убивает детей. - Ах, я и сама не знаю, право, не знаю, как это было... Какие-то люди меня приютили, пожалели, я их в первый раз видела, они живут где-то там... Не знаю, где-то наверху, очень далеко, на другом конце города... Но они, видно, очень, очень бедные; я помню, что сидела с моей дорогой девочкой, уже совсем застывшей, в очень бедной комнате; они положили Розу на кровать... При этом воспоминании ее снова стали душить рыдания. - Нет, нет, я не хотела расставаться с ее дорогим тельцем, я не хотела оставлять ее в этом отвратительном городе... Не могу сказать вам точно, но, должно быть, эти бедные люди водили меня ко всяким господам из паломничества и к железнодорожному начальству... Я говорила им: "Вам-то что? Позвольте мне увезти ее в Париж на руках... Так я привезла ее живую, так могу отвезти и мертвую. Никто ничего не заметит, подумают, что она спит..." Но все они кричали, гнали меня прочь, точно я просила о чем-то плохом. Тогда я стала говорить всякие глупости. Верно ведь? Раз создают такой шум, привозят столько умирающих, следовало бы взять на себя и отправку умерших... А на станции мне сказали, что это должно стоить триста франков! Господи, где же взять триста франков мне, вдове; я приехала сюда с тридцатью су в кармане, а осталось у меня из них пять! Да я за полгода не наработаю столько шитьем. Если бы они потребовали мою жизнь, я бы охотно отдала ее... Триста франков за маленькое тельце легче птички. А мне было бы так отрадно, если бы я могла увезти ее, у себя на коленях! Потом она тихо запричитала: - Ах, если бы вы знали, сколько разумного сказали мне эти бедняки, уговаривая меня уехать!.. Мне, работнице, нужно трудиться, у меня нет таких средств, чтобы терять обратный билет, и поэтому надо вернуться в Париж, ехать поездом в три сорок... Еще они сказали, что тому, кто беден, приходится мириться с обстоятельствами. Богачи, те хоронят своих покойников, где хотят... Я не помню, не помню, что еще они говорили! Я даже не знала, который час, и ни за что не нашла бы дороги на вокзал. Эти бедняки похоронили мою дочурку там, где стоят два дерева, потом увели меня; я была как безумная, они проводили меня сюда и втолкнули в вагон, как раз когда отходил поезд... И это так ужасно, так ужасно, боже мой; я как будто похоронила свое сердце!.. - Бедная! - прошептала Мари. - Мужайтесь, помолитесь святой деве, она никогда не отказывает в помощи горюющим. При этих словах женщиной овладела неистовая злоба. - Неправда! Святой деве наплевать на меня, святая дева - лгунья!.. Зачем она меня обманула? Я никогда не поехала бы в Лурд, если бы не услышала в церкви голос. Моя дочурка была бы жива, быть может, врачи вылечили бы ее... Я не стала бы водиться с попами и была бы права! Нет никакой святой девы! Нет бога! Она продолжала богохульствовать со злобной грубостью женщины из простонародья - у нее не было ни иллюзий, ни смирения, и она глубоко страдала. Сестра Гиацинта прикрикнула на нее: - Замолчите, несчастная! Господь бог наказывает вас, вот вам и больно. Эта сцена продолжалась довольно долго, и только когда поезд на всех парах промчался мимо Рискля, сестра Гиацинта хлопнула в ладоши, давая знак к новой молитве. - Ну, ну, дети мои, начнем все вместе и от всего сердца. Святую деву славят На небе и земле, Святую деву славят Везде. Этот гимн любви заглушил голос г-жи Венсен, а она продолжала рыдать, закрыв лицо руками, обессилев от горя и усталости. Как только пропели гимн, на всех стало сказываться утомление. Только оживленная, по обыкновению, сестра Гиацинта да ко всему привычная, сердечная и ласковая сестра Клер Дезанж сохраняли обычную профессиональную невозмутимость: такими они выехали из Парижа, такими же пребывали в Лурде, - их белые чепцы и нагрудники веселили глаз. Г-жа де Жонкьер, почти не спавшая за эти пять суток, с трудом удерживалась, чтобы не заснуть, и, тем не менее, была в восторге от поездки, радуясь, что удалось выдать замуж дочь и что в ее вагоне едет чудесно исцеленная, о которой все говорят. Она предвкушала сладкий сон этой ночью, несмотря на жестокие толчки. Втайне г-жа де Жонкьер опасалась за Гривотту: у девушки был странный вид, она казалась возбужденной, растерянной, глаза ее были мутны, на щеках выступили фиолетовые пятна. Раз десять г-жа де Жонкьер просила ее успокоиться, но не могла добиться, чтобы та посидела спокойно: не двигалась, сложила руки и закрыла глаза. К счастью, другие больные не причиняли ей беспокойства: одним стало легче, другие так утомились, что уже дремали. Элиза Руке купила себе большое круглое карманное зеркало и без устали смотрелась в него; девушка считала, что она красавица, что болезнь явно идет на поправку, и кокетливо поджимала губы, стараясь на все лады улыбаться. Ее страшное лицо стало похоже на человеческое. Софи Куто тихонько играла; хотя никто не просил ее показать ножку, она все же разулась, уверяя, что ей в чулок, вероятно, попал камешек; никто не обращал внимания на маленькую ножку, которой коснулась святая дева, но девочка продолжала держать ее в руках, ласкала ее и играла с ней, как с игрушкой. Господин де Герсен встал и, опершись о перегородку, стал глядеть на г-на Сабатье. - Отец, отец, - сказала вдруг Мари, - посмотри на углубление, здесь, в дереве! Это след от гайки моей тележки! Это напоминание о ее исцелении вызвало в Мари такую радость, что она позабыла о своем тайном огорчении и не хотела о нем говорить. Как г-жа Венсен зарыдала, заметив кожаную петлю, которой касалась ее дочка, так и Мари обрадовалась, увидев углубление, напомнившее ей о долгих муках; она вы- терпела их на этом самом месте, но все ее страдания рассеялись теперь, как кошмар. - Подумать только, что с тех пор прошло всего четыре дня! Я здесь лежала, не могла двигаться, а теперь хожу, мне так хорошо, боже мой! Пьер и г-н де Герсен улыбались. А г-н Сабатье, услышав, о чем она говорит, медленно произнес: - Это верно, в каждой вещи всегда остается частица ее владельца, - какие-то крохи его страданий, его надежд, и когда видишь ее вновь, она говорит о чем-то либо грустном, либо веселом. С самого отъезда из Лурда он с покорным видом молча сидел в своем углу, и даже когда жена, заворачивая ему ноги, спрашивала, как он себя чувствует, отвечал ей лишь кивком головы. Он не страдал, но находился в очень подавленном состоянии. - Вот я, например, - продолжал г-н Сабатье, - во время долгого пути считал полосы на потолке. Их было тринадцать - от лампы до двери. Я пересчитал их только что, конечно, их и осталось тринадцать... Или эта медная кнопка возле меня. Вы не представляете себе, о чем я только не думал, глядя на ее блестящую поверхность, в ту ночь, когда господин аббат читал нам историю Бернадетты. Да, я воображал себе, как я выздоровлю, поеду в Рим, о чем мечтаю уже двадцать лет, как я буду ходить, путешествовать - короче говоря, я мечтал о несбыточном и прекрасном... И вот мы возвращаемся в Париж, полос как было тринадцать, так и осталось, кнопка блестит, как прежде, - все это говорит мне, что я снова лежу на скамейке и ноги у меня все такие же безжизненные... Да, так оно и есть, я был и останусь убогим, старым дураком. Две крупные слезы покатились по его щекам; он, видно, немало горечи испил за этот час. Однако, подняв свою крупную голову с упрямым подбородком, бывший учитель продолжал: - Я седьмой раз ездил в Лурд, но святая дева не услышала меня. Ничего, поеду в будущем году опять. Быть может, она все же меня услышит. Он не возмущался, и Пьер поразился упорному легковерию, которое продолжало жить и рождалось вновь у этого культурного, интеллигентного человека. Только страстным желанием выздороветь и можно было объяснить это отрицание очевидности, это добровольное ослепление. Г-н Сабатье упорно хотел добиться спасения вопреки природе; несмотря на то, что на его глазах чудеса столько раз терпели крушение, он склонен был обвинять себя в очередной неудаче, говоря, что недостаточно сосредоточился, когда молился у Грота, недостаточно каялся в своих мелких прегрешениях, а они-то и огорчили святую деву. И собирался уже в будущем году дать обет и девять дней подряд читать молитвы, прежде чем ехать в Лурд. - Кстати, - сказал он, - вы знаете, какая удача выпала на долю моего больного, - вы помните, туберкулезного, за дорогу которого я заплатил пятьдесят франков... Ну, вот! Он совершенно поправился. - Неужели? Туберкулезный? - воскликнул г-н де Герсен. - Совершенно, сударь, болезнь как рукой сняло!.. Когда я впервые увидел его, он был в очень тяжелом состоянии, желтый, истощенный; а в больницу пришел меня навестить совсем молодцом. Честное слово, я дал ему сто су. Пьер подавил улыбку, он узнал об этой истории от доктора Шассеня. Чудесно исцеленный оказался симулянтом, это было установлено в бюро регистрации исцелений. Он приезжал в Лурд по меньшей мере три года подряд. В первый год под видом парализованного, во второй - с опухолью, и оба раза совершенно выздоравливал. Каждый раз его привозили, давали ему приют, кормили, и он уезжал, набрав подаяний. Когда-то он служил в больницах санитаром, а теперь гримировался и с таким необычайным искусством изображал больного, что только случай помог доктору Бонами догадаться о мошенничестве. Впрочем, святые отцы потребовали, чтобы эту историю замолчали. К чему давать пищу газетам и шутникам! Когда раскрывалось мошенничество с чудесами, они просто удаляли виновных. Но надо сказать, что симулянты попадались довольно редко, несмотря на забавные анекдоты, распространяемые о Лурде вольнодумцами. Увы! Помимо веры, достаточно было глупости и невежества. Господина Сабатье очень волновало то, что бог исцелил человека, приехавшего на его счет, тогда как сам он возвращается все в том же жалком состоянии. Он вздохнул и, несмотря на все свое смирение, не удержался от завистливого замечания: - Что поделаешь! Святая дева знает, как поступить. Ни вы, ни я не станем требовать у нее отчета в ее действиях... Когда она соблаговолит подарить меня взглядом, я всегда буду у ее ног. В Мон-де-Марсане сестра Гиацинта пропела вместе с паломниками второй круг молитв - пять горестных песнопений: Иисус в саду Гефсиманском, Иисус бичуемый, Иисус, увенчанный терниями, Иисус, несущий крест, Иисус, умирающий на кресте. Затем в вагоне пообедали, так как до Бордо, куда поезд прибывал в одиннадцать часов вечера, остановок не значилось. Корзины паломников были набиты провизией, не считая молока, бульона, шоколада и фруктов, присланных сестрой Сен-Франсуа из вагона-буфета. Паломники братски делились друг с другом, еда лежала у всех на коленях, каждое купе представляло собой маленькую столовую, и всякий вносил в общую трапезу свою долю. Когда обед был окончен, остатки хлеба и пропитанную жиром бумагу уложили обратно в корзины; в это время проезжали мимо станции Морсен. - Дети мои, - сказала сестра Гиацинта, вставая, - вечернюю молитву! Послышалось невнятное бормотание, за молитвой богородице последовал "Отче наш". Каждый совещался со своей совестью, каялся, всецело отдаваясь на милость божью, святой девы и всех святых, благодарил за счастливо проведенный день и кончал молитвой за живых и усопших. - Предупреждаю, в десять часов, когда мы приедем в Ламот, - сказала монахиня, - я попрошу вас, чтобы была полная тишина. Но я полагаю, что вы будете разумны и мне не придется вас укачивать. Все засмеялись. Было половина девятого, на поля медленно спускалась ночь. Только по холмам еще разливался прощальный сумеречный свет, тогда как низменность уже тонула в густом мраке. Поезд на всех парах мчался по огромной равнине, и ничего не было видно, кроме этого темного моря, да черно-синего неба, покрытого звездами. Внимание Пьера привлекло странное поведение Гривотты. Паломники и больные стали уже засыпать среди качавшегося от толчков багажа, как вдруг Гривотта встала во весь рост и в ужасе ухватилась за перегородку. Под лампой, освещавшей ее танцующим желтым светом, она казалась осунувшейся, мертвенно-бледной, лицо ее исказила судорога. - Сударыня, осторожней, она сейчас упадет! - крикнул священник г-же де Жонкьер, которая закрыла было глаза, уступая непреодолимому желанию заснуть. Она было вскочила, но сестра Гиацинта быстро повернулась и приняла в объятия Гривотту, упавшую на скамейку в сильном приступе кашля. Целых пять минут девушка задыхалась, содрогаясь всем телом. У нее пошла горлом кровь, и красные струйки потекли изо рта. - Боже мой, боже мой! Все начинается сначала, - повторяла г-жа де Жонкьер в отчаянии. - Я подозревала, что так и будет, она казалась такой странной... Подождите, я сяду с ней рядом. Монахиня не согласилась. - Нет, нет, сударыня, поспите, я присмотрю за ней... Вы не привыкли, вы в конце концов сами заболеете. Сестра Гиацинта села, положила голову больной к себе на плечо и вытерла ей губы. Приступ прошел, но несчастная так ослабла, что еле проговорила: - Ох, это ничего, это ничего не значит... Я выздоровела, совсем, совсем выздоровела! Пьер был потрясен. Все в вагоне застыли при виде внезапного возврата болезни. Многие поднимались и с ужасом смотрели на Гривотту. Потом каждый забился в свой угол. Никто не говорил, не двигался. Пьер стал думать об этом удивительном с точки зрения медицины случае: в Лурде силы больной восстановились, у девушки появился огромный аппетит, она ходила танцующей походкой в далекие прогулки, лицо ее сияло - и вдруг она опять стала харкать кровью, кашлять, лицо ее покрылось смертельной бледностью; болезнь победила, грубо вступив в свои права. Так значит, это особый вид чахотки, усложненной неврозом? А быть может, другая болезнь, совершенно неизвестная, спокойно разрушала ее организм - ведь диагнозы были противоречивы? Среди каких ошибок, невежества, мрака барахтается наука! Пьер вспомнил, как доктор Шассень презрительно пожимал плечами, когда доктор Бонами с необычайным благодушием, невозмутимо констатировал исцеления, в полной уверенности, что никто не докажет ему абсурдности этих чудес, так же как он сам не может доказать их существования. - О, я не боюсь, - бормотала Гривотта, - они все сказали мне там, что я совсем выздоровела. А поезд все мчался в темную ночь. Каждый устраивался, укладывался, чтобы лучше уснуть. Г-жу Венсен заставили лечь на скамейку, подложили ей под голову подушку, и несчастная забылась кошмарным сном, а из закрытых глаз ее тихо текли крупные слезы. Элиза Руке, которой также предоставлена была целая скамейка, готовилась улечься спать; но, продолжая глядеться в зеркало, она повязала на голову черный платок, которым в свое время прикрывала лицо, и сейчас любовалась собой - ведь она так похорошела, с тех пор как с ее губы спала опухоль. И снова Пьер удивился, глядя на заживающую язву, на обезображенное лицо, уже не возбуждавшее ужаса. Новое сомнение. Быть может, это не настоящая волчанка? Быть может, это, язва неизвестного происхождения, возникшая на почве истерии? Или бывают малоизученные виды волчанки, происходящие от плохого питания кожи, и они могут быть ликвидированы сильным моральным потрясением? Это было чудо, если только через три недели, три месяца или три года не получится рецидива, как с чахоткой Гривотты. Было десять часов, когда поезд отъезжал от Ламот; весь вагон уже дремал. Сестра Гиацинта сидела не шевелясь, положив к себе на колени голову заснувшей Гривотты; лишь из желания не отступать от правил она сказала негромким голосом, затерявшимся в грохоте колес: - Тихо, тихо, дети мои. Между тем в соседнем купе кто-то все время двигался; этот шум раздражал сестру, и она, наконец, догадалась, в чем дело. - Софи, зачем вы стучите ногами о скамейку? Надо спать, дитя мое. - Я не стучу, сестра. Под мой башмак закатился какой-то ключ. - Какой ключ? Дайте его мне. Сестра взглянула: это был старый, почерневший ключ на запаянном кольце. Каждый пошарил у себя, - никто ключа не терял. - Я нашла его в углу, - сказала Софи, - это, должно быть, ключ того человека. - Какого человека? - спросила монахиня. - Да того, который умер. О нем уже успели забыть. Сестра Гиацинта вспомнила: да, да, это его ключ; когда она вытирала ему со лба пот, что-то упало. Сестра вертела никому не нужный теперь ключ, которым никто уже не откроет незнакомый замок где-то в огромном мире. Она хотела положить его в карман из жалости к скромному, таинственному кусочку железа - и это все, что осталось от человека! Потом ей пришла в голову благочестивая мысль, что не следует привязываться к чему бы то ни было в этом мире, и она бросила ключ через полуоткрытое окно в ночной мрак. - Не надо больше играть, Софи, спите, - сказала она. - Тихо, дети мои, тихо! Только после короткой остановки в Бордо, около половины двенадцатого, все утихомирились и вагон уснул. Г-жа де Жонкьер, не в силах совладать со сном, задремала, опершись головой о перегородку, усталая и счастливая; чета Сабатье спокойно спала; в соседнем купе, где Софи и Элиза Руке лежали на скамейках друг против друга, тоже было тихо; иногда из уст г-жи Венсен, спавшей тяжелым сном, вырывался жалобный, сдавленный крик боли или ужаса. И только сестра Гиацинта сидела с широко раскрытыми глазами; ее очень беспокоило состояние Гривотты. Больная лежала неподвижно, тяжело дыша, - из груди ее вырывался непрерывный хрип. Во всех углах, под бледным танцующим светом ламп, спали в разных позах паломники и больные, скрестив руки, качаясь от тряски мчавшегося на всех парах поезда, а в конце вагона спали десять жалких паломниц, молодых и старых, одинаково некрасивых; казалось, сон сразил их, когда они кончали петь молитву, и они так и заснули с раскрытыми ртами. И всем этим несчастным людям, измученным пятью днями безумных надежд и бесконечных восторгов, предстояло вернуться на другой день к суровой действительности. Теперь Пьер почувствовал себя как бы наедине с Мари. Она не захотела лечь на скамейку, говоря, что слишком долго, целых семь лет, пролежала, а Пьер предоставил свое место г-ну де Герсену, и тот от самого Бордо спал крепким сном младенца. Священник сел рядом с Мари. Его раздражал свет лампы, он натянул занавеску, и они оказались в приятной прозрачной полутьме. Поезд мчался, должно быть, по равнине: он скользил в ночи, словно летел на огромных крыльях. В открытое окно на Пьера и Мари веяло чудесной прохладой с темных, необозримых полей, где не видно было даже огонька далекой деревни. На миг Пьер повернулся к Мари и увидел, что она сидит с закрытыми глазами. Но он угадал, что она не спит, наслаждаясь покоем среди грохота колес, уносивших их на всех парах во тьму; и, как она, он смежил веки, отдаваясь мечте. Еще раз ему вспомнилось прошлое, домик в Нейи, поцелуй, которым они обменялись у цветущей изгороди, под залитыми солнцем деревьями. Как это было давно, но какой аромат сохранился у него от этих дней на всю жизнь! Потом Пьер с горечью вспомнил день, когда он стал священником. Мари не суждено было стать женщиной, - он решил забыть, что он мужчина, и это должно было оказаться для них вечным несчастьем, потому что насмешница-природа дала ей возможность стать супругой и матерью. О, если бы у него хоть сохранилась вера - он нашел бы в ней утешение. Но все его попытки были тщетны: поездка в Лурд, молитвы перед Гротом, надежда, что он станет верующим, если Мари чудесно исцелится. Вера рухнула невозвратно, когда выздоровление оказалось научно обоснованным. И вся чистая и грустная история их идиллических отношений, вся их долгая, омытая слезами любовь прошла перед его умственным взором. Мари, угадав его печальную тайну, поехала в Лурд, чтобы вымолить у бога чудо - его обращение. Когда они остались вдвоем под деревьями, овеянные ароматом невидимых роз, во время процессии с факелами, они молились друг за друга, пламенно желая друг другу счастья. И даже перед Гротом она молила святую деву забыть о ней, спасти его, если богоматерь может добиться у своего сына только одной милости. А потом, выздоровев, вне себя от любви и благодарности, поднявшись со своей тележкой по ступеням до самой Базилики, она думала, что ее желание исполнилось, она крикнула ему о своем счастье - ведь они спасены оба, оба! Ах, эта спасительная ложь, рожденная любовью и милосердием, каким бременем она лежала на его сердце! Тяжелая плита придавила Пьера в его добровольной могиле. Он вспомнил страшный час, когда чуть не умер в тиши Склепа, вспомнил свои рыдания, бунт души, желание сохранить Мари для себя одного, обладать ею, вспомнил страсть, вспыхнувшую в его пробудившейся плоти и постепенно утонувшую в потоке слез, вспомнил, как он, чтобы не убить в подруге иллюзии, уступил чувству братской жалости и дал героическую клятву лгать ей. А теперь он жестоко страдал. Пьер вздрогнул. Хватит ли у него сил сдержать клятву? Когда он ждал Мари на станции, он ловил себя на ревности к Гроту, на нетерпеливом желании скорее покинуть любимый ею Лурд, в смутной надежде, что она вернется к нему, Пьеру. Не будь Пьер священником, он женился бы на ней. Какое блаженство отдаться ей всецело, взять ее всю, продлить свою жизнь в ребенке, который от нее родится! Нет ничего выше обладания, ничего могущественнее зарождающейся жизни. Мечты его приняли другое направление, он увидел себя женатым, и это наполнило его такой радостью, что он задался вопросом, почему эта мечта неосуществима. Мари наивна, как десятилетняя девочка, он просветит ее, переделает ее духовный облик. Мари поймет, что выздоровлением, которое она приписывает святой деве, она обязана единственной матери - бесстрастной и безмятежной природе. Но вдруг Пьер почувствовал священный ужас, в нем заговорило религиозное воспитание. Боже мой! Откуда он знает, стоит ли людское счастье, каким он хочет ее наделить, святого неведения, ее детской наивности? Как будет он упрекать себя впоследствии, если не принесет ей счастья! И какая драма - сбросить сутану, жениться на чудесно исцеленной! Разрушить ее веру, чтобы получить от нее согласие на такое святотатство! Но ведь в этом и заключается мужество, за это говорит разум, это жизнь, великое и необходимое соединение подлинного мужчины с подлинной женщиной. Отчего же он не дерзает, господи!.. Глубокая печаль рассеяла его мечты. Поезд мчался словно на огромных крыльях, во всем спящем вагоне не спала одна сестра Гиацинта. Мари, нагнувшись к Пьеру, тихо сказала: - Странно, мой друг, я страшно хочу спать и не могу уснуть! Потом она добавила улыбнувшись: - Я думаю о Париже. - Как о Париже? - Ну да, он ждет меня, я приеду... Ах, Париж, ведь я его совсем не знаю, а придется там жить! Сердце Пьера сжала тоска. Он это предвидел, она не может ему принадлежать, ее возьмут другие. Лурд ее отдал, но Париж отнимет. Он представил себе, как невинная девушка роковым образом превратится в женщину. Как быстро созреет эта чистая, оставшаяся детски нетронутой душа двадцатилетней девушки; которую болезнь держала вдали от жизни, даже от романов! Пьер видел Мари смеющейся, здоровой, всюду бывающей, со всем знакомящейся; она встретится с новыми людьми, наконец выйдет замуж, и муж завершит ее образование. - Значит, вы собираетесь веселиться в Париже? - Я? О друг мой, что вы говорите?.. Разве мы так богаты, чтобы веселиться?.. Нет, я думаю о моей бедной сестре Бланш и задаю себе вопрос, чем бы я могла заняться в Париже, чтобы ей немного помочь. Она такая добрая, она так мучается, я хочу тоже зарабатывать на жизнь. Помолчав и видя, что молчит и он, Мари продолжала: - Когда-то я довольно прилично рисовала миниатюры. Помните, я сделала папин портрет, очень похожий, все находили, что он хорош... Ведь вы мне поможете? Вы найдете мне заказчиков? Потом она заговорила о новой жизни, которая ждет ее. Она хочет отделать свою комнату, обить ее кретоном с голубыми цветочками на первые же заработанные деньги. Бланш рассказывала ей о больших магазинах, где можно дешево все купить. Как весело будет ходить с Бланш; ведь с детства прикованная к постели, она ничего не знала, ничего не видела. Пьер, на миг было успокоившийся, снова затосковал, почувствовав в ней жгучую жажду жить, все увидеть, все узнать, все испробовать. В ней пробуждалась женщина, которую он угадывал когда-то, которую обожал в веселой и пылкой девочке с пунцовыми губками, с глазами, как звезды, молочным цветом лица, золотыми волосами, - девочке, так радовавшейся своему бытию. - О, я буду работать, работать! И вы правы, Пьер, я буду веселиться, ведь нет ничего дурного в веселье, верно? - Нет, конечно, нет, Мари. - В воскресенье мы поедем за город, о, далеко, в леса, где красивые деревья.... Мы и в театр пойдем, если папа нас поведет. Мне говорили, что есть много хороших пьес... Но дело не в этом. Самое главное - гулять, ходить по улицам, все видеть. Как я буду счастлива, как весело мне будет!.. Как хорошо жить, не правда ли, Пьер? - Да, да, Мари, хорошо. Смертельный холод пронизал Пьера, его снедало сожаление о том, что он больше не мужчина. Почему не сказать ей правды, если она так возбуждает его своей раздражающей наивностью? Он взял бы ее, он бы ее покорил. Никогда еще в нем не происходило такой страшной борьбы. Минута - и у него вырвались бы непоправимые слова. Но вдруг она произнесла тоном счастливого ребенка: - О, посмотрите-ка на папу, он до того доволен, что спит - не добудишься. Действительно, напротив них на скамейке блаженно, словно в собственной постели, спал г-н де Герсен, казалось, даже не ощущая непрерывных толчков. Впрочем, громыханье колес и монотонная качка, как видно, усыпляли весь вагон. Всех морил сон, даже багаж, висевший под коптящими лампами, как будто перестал качаться. Колеса стучали с безостановочной ритмичностью, поезд несся в неведомый мрак. Только время от времени, когда проезжали мимо станции или по мосту, шум усиливался, но движение тотчас же снова становилось размеренным, убаюкивающим. Мари тихонько взяла руку Пьера. Они были совсем одни среди спящих людей. Голубые глаза Мари заволокла печаль, которую она до сих пор скрывала. - Пьер, мой добрый друг, вы часто будете приходить к нам, не так ли? Он вздрогнул, почувствовав, как маленькая ручка сжала его руку. Он решил было высказаться откровенно, но сдержался и пробормотал: - Мари, я не всегда свободен, священник не может всюду бывать. - Священник, - повторила она, - да, да, священник, я понимаю... Тогда Мари заговорила. Она открыла Пьеру смертельную тайну; с самого отъезда у нее ныло от этого сердце. Она еще ближе склонилась к нему и тихо сказала: - Слушайте, добрый друг мой, мне бесконечно грустно. Я делаю вид, что довольна, но на самом деле мне очень тяжело... Вы солгали мне вчера. Он растерялся и не понял сперва. - Я солгал! Как? Ее удерживал стыд, она еще колебалась, надо ли касаться тайны, тяготеющей над чужой совестью. Но затем решилась. - Да, вы позволили мне поверить, будто исцелились вместе со мной, а это неправда, Пьер, вы не обрели утраченной веры. Боже мой! Она знает. Это было новым горем, такой катастрофой, что он даже забыл про собственные мучения. Сперва он хотел упорствовать в своей спасительной лжи. - Но уверяю вас, Мари! Откуда вам пришла в голову такая гадкая мысль? - О мой друг, молчите, сжальтесь! Меня очень огорчит, если вы будете продолжать лгать... Там, на вокзале, когда умер тот несчастный, аббат Жюден опустился на колени, помолился за упокой этой бунтарской души. И я все поняла, все почувствовала, когда вы не встали на колени, - молитва не шла у вас с языка. - Право, Мари, уверяю вас... - Нет, нет, вы не стали молиться за умершего, вы не верите. И потом другое, - я угадываю отчаяние, которое вы не можете скрыть, печаль в ваших глазах, когда они встречаются с моими. Святая дева не услышала меня, не вернула вам веры, и я очень несчастна! Мари заплакала, горячая слеза упала на руку священника, которую она продолжала держать. Это взволновало Пьера, он прекратил борьбу, признался и, заплакав сам, сказал: - О Мари, я тоже очень, очень несчастен! На миг они умолкли; между ними разверзлась бездна - его неверия, ее веры. Они никогда не будут больше тесно связаны друг с другом, их приводила в отчаяние окончательная невозможность сближения, раз само небо разорвало связывавшую их нить. И они плакали, сидя рядом. - А я-то, - горестно начала Мари, - я так молилась о вашем обращении, я была так счастлива!.. Мне казалось, что ваша душа растворяется в моей душе, - так сладостно было исцелиться вместе! Я чувствовала в себе столько силы, казалось, я переверну весь мир! Пьер не отвечал, он молча, безутешно плакал. - И вот я исцелилась, это огромное счастье я обрела без вас. У меня сердце разрывается при мысли о вашем горе, о вашем одиночестве, когда сама я так полна радости... Ах, как строга святая дева! Почему она не исцелила вашу душу, исцелив мою плоть! Пьеру представлялся последний случай. Он должен был говорить, должен был наконец, просветить эту наивную девушку, объяснить ей, что чудес не бывает. И жизнь, вернув ей здоровье, завершила бы свое дело, бросив их в объятия друг друга. Он тоже исцелился, ум его отныне рассуждал здраво, и оплакивал он вовсе не утраченную веру, он плакал, потому что потерял Мари. Но, помимо печали, в нем заговорила непреодолимая жалость. Нет, нет! Он не станет смущать ее душу, он не отнимет у нее веры, которая, быть может, когда-нибудь окажется ее единственной поддержкой среди жизненных бурь. Нельзя требовать от детей и от женщин горького героизма - жить только разумом. У него не хватило сил, он даже думал, что не имеет на это права. Это казалось ему насилием, отвратительным убийством. Он ничего не сказал Мари, лишь молча проливал жгучие слезы. Он подавит свою любовь, пожертвует личным счастьем, чтобы она по-прежнему осталась наивной, беспечной и радостной. - О Мари, как я несчастлив! На больших дорогах, на каторге нет людей несчастнее меня!.. О Мари, если бы вы знали, как я несчастлив! Мари растерялась, обняла Пьера дрожащими руками, хотела утешить его своим братским объятием. В этот миг в ней проснулась женщина, которая все угадала, и она зарыдала при мысли о жестокости божьих и людских законов, разлучавших их. Она никогда не думала о таких вещах, а теперь перед нею предстала жизнь, с ее страстями, борьбой и страданиями; она искала ласковых слов, какими могла бы умиротворить истерзанное сердце друга, и только тихо повторяла: - Я знаю, знаю... И вдруг нашла, но, прежде чем сказать, тревожно оглянулась, как будто то, что она хотела ему поведать, могли услышать только ангелы. Все, казалось, уснули еще крепче. Отец ее спал невинным сном младенца. Ни один из паломников, ни один из больных, убаюканных уносившим их поездом, не шевелился. Даже разбитая усталостью сестра Гиацинта не удержалась и смежила веки, опустив в своем купе абажур лампы. Лишь неясные тени, едва уловимые образы вырисовывались в полумраке вагона, вихрем несшегося в ночную тьму. Но Мари боялась даже тех неведомых темных полей, лесов и речек, что бежали по обе стороны поезда. Вот промелькнули яркие искры, быть может, то были отдаленные копи, печальные лампы рабочих или больных, но тотчас же глубокая тьма, беспредельное темное безыменное море снова окутало все вокруг, и поезд летел все дальше и дальше. Тогда Мари, целомудренно краснея, вся в слезах, приблизила губы к уху Пьера. - Послушайте, мой друг... У меня со святой девой большая тайна. Я поклялась ей никому об этом не говорить, но вы так несчастны, вы так страдаете, что она мне простит, если я доверю вам эту тайну. В ту ночь, помните, что я в экстазе провела перед Гротом, я связала себя обетом, я обещала святой деве отдать ей в дар мою девственность, если она исцелит меня... Она меня исцелила, и я никогда, слышите, Пьер, никогда не выйду ни за кого замуж. Ах! Какое неожиданное счастье! Пьеру казалось, что роса освежила его наболевшее сердце. Дивное очарование! Она никому не будет принадлежать, значит, будет немного принадлежать ему. Как она поняла его страдания, какие сумела найти слова, чтобы облегчить ему жизнь! Пьеру хотелось, в свою очередь, найти бесконечно ласковые слова благодарности, обещать ей, что он будет принадлежать ей одной, любить ее одну, как любит ее с детства, он хотел сказать ей, как она дорога ему, как единственный ее поцелуй наполнил ароматом всю его жизнь! Но она заставила его молчать, боясь испортить это чистое настроение. - Нет, нет, мой друг! Не надо говорить. Это будет нехорошо... Я устала, теперь я спокойно засну. Она доверчиво, как сестра, положила голову ему на плечо и тотчас же уснула. Они вместе вкусили скорбную радость самоотречения, - теперь все было кончено, оба принесли себя в жертву. Он проживет одиноким, никогда не узнает женщины, никогда от него не родится живое существо. Ему оставалось утешаться гордым сознанием скорбного величия, которое достается на долю человека, добровольно согласившегося на самоубийство и ставшего выше обыденного. Однако усталость взяла свое, веки его смежились, он уснул. Голова его скользнула вниз, щека коснулась щеки подруги, тихо спавшей, прижавшись головой к его плечу. Волосы их спутались, локоны Мари распустились, лицо Пьера утонуло в ароматных золотых волнах ее волос. Очевидно, им снился один и тот же дивный сон, потому что их лица выражали одинаковый восторг. Этот чистый, невинный сон невольно бросил их в объят