е держали Бессмертного, и он с великим трудом дотащился сюда; неизвестно, что именно привело его сюда; он молчал словно истукан, как то нередко теперь бывало, и его землистое лицо ничего не выражало. Никто, однако, больше не слушал Этьена. Сколько он ни кричал: "Перестаньте!" - из толпы все летели камни, и он испытывал теперь удивление и страх перед слепой яростью, в которую он сам ввергнул этих людей, обычно спокойных, нелегко поддающихся волнению, но в гневе таких неукротимых, неистовых. Сказывалась фламандская кровь: нужны были долгие месяцы, чтобы она вскипела, но уж если эти миролюбивые люди приходили в исступление, оно толкало их на неслыханные жестокости и не стихало до тех пор, пока они не утоляли своей ярости. На юге, родине Этьена, толпа воспламенялась быстрее, но действовала менее решительно. Ему пришлось силой вырвать у Левака топор, он не знал, как сдержать Маэ и его жену, бросавших камни обеими руками. Особенно его пугали женщины - жена Левака, Мукетта и многие другие: они рвали и метали, готовы были душить, убивать, они выли, как собаки, теснясь вокруг своей предводительницы, высокой, худой старухи Горелой, возвышавшейся над ними. Но вдруг наступило затишье: самый обыденный случай вызвал глубокое изумление толпы и как будто успокоил ее, чего Этьен не мог добиться никакими мольбами. Дело было в том, что супруги Грегуар решились наконец распроститься с нотариусом и отправились в директорский особняк, для чего им понадобилось перейти через улицу; они казались такими благодушными, их лица выражали такую твердую уверенность, что все происходящее - просто-напросто шутка со стороны их рабочих, милых, славных людей, чья покорность более столетия кормила племя Грегуаров, что углекопы в изумлении перестали бросать камни, боясь попасть в почтенного старичка и старушку, будто с неба свалившихся к ним. Они пропустили супругов, дали им войти в сад, подняться на крыльцо, позвонить у крепко запертой двери, которую гостям не спешили отворить. Как раз в это время возвращалась отпущенная со двора директорская горничная Роза; она шла, улыбаясь разъяренным углекопам, - она всех хорошо знала, так как сама была родом из Монсу. Роза принялась барабанить кулаками в дверь и в конце концов заставила Ипполита отворить. Как раз вовремя! Едва Грегуары вошли в дом, опять полетели камни. Оправившись от изумления, толпа заревела: - Смерть буржуям! Да здравствует социальная революция! Роза и в прихожей все еще весело смеялась, словно оказалась свидетельницей забавного происшествия, и твердила перепуганному слуге: - Да они же совсем не злые, я их знаю! Господин Грегуар аккуратно повесил на крючок свою шляпу. Затем помог жене снять пальто из пушистого драпа и сказал в свою очередь: - Конечно, они, в сущности, не злые. Покричат, покричат и пойдут домой ужинать. Аппетит себе нагуляют. В ту минуту спустился с третьего этажа г-н Энбо. Он видел из окна сцену с участием Грегуаров и вышел встретить гостей. Как всегда, вид у него был холодный и учтивый. Лишь необычайная его бледность свидетельствовала о пережитом потрясении и пролитых слезах. Человеческие страсти были укрощены, г-н Энбо остался только чиновником, корректным и непреклонным, решившим исполнить свой долг. - А знаете, - сообщил он, - наши дамы еще не вернулись. Грегуары впервые встревожились. Сесиль еще не возвратилась? Но как же она возвратится, если шутка углекопов затянется? - Я думал было разогнать их, - добавил г-н Энбо. - К сожалению, я в доме один и к тому же не знаю, куда послать слугу, чтобы он привел четырех солдат и капрала, - они живо очистили бы улицу от этого сброда. Роза, все еще стоявшая в передней, вновь осмелилась вмешаться: - Да что вы, барин!.. Они же совсем не злые. Директор покачал головой, а шум на улице все возрастал, и камни с глухим стуком непрестанно ударялись о фасад. - Я на них не сержусь. И даже извиняю их: ведь только по своей тупости они воображают, будто мы упорствуем от того, что желаем им зла. Однако я отвечаю за спокойствие... Подумать только, по дорогам, как меня уверили, разъезжают жандармы, а я с самого утра не могу дозваться ни одною!.. Он оборвал свою тираду и, пропуская г-жу Грегуар, сказал: - Да что же мы тут стоим, прошу вас, сударыня, пожалуйте в гостиную. Но тут прибежала из кухни перепуганная кухарка и на несколько минут задержала всех в передней. Она заявила, что не ее вина, если обед получится невкусный, - ведь до сих пор из Маршьена не привезли заказанное слоеное тесто для курника, хотя кондитер должен был прислать его к четырем часам дня. Очевидно, посыльный заблудился, мечется где-то по дорогам, испугавшись этих разбойников. А может быть, они даже ограбили его, вытащили все, что было у него в корзинах; она ясно представляет себе, как кондитера подкараулили за кустами, расхватали все сдобные пироги, и их мигом проглотила трехтысячная армия этих несчастных, которые кричат перед домом, требуя хлеба. Во всяком случае, она тут ни при чем, хозяина она предупредила, и если из-за революции обед выйдет неудачным, то лучше она асе кушанья бросит в огонь, чем осрамится, подав их на стол. - Потерпите немного, - сказал г-н Эибо. - Еще ничего не потеряно. Возможно, кондитер приедет. Повернувшись к г-же Грегуар, он сам отворил перед ней дверь в гостиную и только тогда, к великому своему удивлению, увидел, что на диванчике в переднем сидит человек, которого он до этой минуты в полумраке не заметил. - Как! Это вы, Мегра? Что случилось? Мегра поднялся, н из темноты возникла его пухлая, искаженная ужасом физиономия. Куда девалось его спокойное самодовольство важной шишки? Он смиренно объяснил, что позволил себе пробраться к господину директору, чтобы попросить о помощи и покровительстве, если разбойники нападут на его лавку. - Вы же видите, мне самому грозит опасность, и у меня никого нет, - ответил г-н Энбо. - Лучше бы вам сидеть у себя дома и стеречь свои товары. - О-о! У меня в лавке железные решетки. Да и жену я там оставил стеречь. Директор говорил нетерпеливо и с явным презрением. Нечего сказать, хороша охрана - хилая, худенькая женщина, которую муж скоро в гроб вгонит своими побоями! - Я, право, ничем не могу вам помочь, постарайтесь сами защитить себя. И советую вам сейчас же возвратиться домой, - а то они опять требуют хлеба. Слышите! Действительно, опять раздались громовые возгласы; Мегра показалось, что выкрикивают и его имя. Вернуться сейчас домой было невозможно - его бы растерзали. И вместе с тем ему не давал покоя страх перед разорением. Он приник лицом к застекленной двери и, обливаясь потом, дрожа всем телом, смотрел и слушал, ожидая катастрофы. Грегуары же решились наконец пройти в гостиную. Господин Энбо старательно выполнял роль радушного хозяина. Но напрасно он приглашал гостей присесть; в запертой комнате, где еще засветло затворили ставни и зажгли две лампы, веяло ужасом при каждом новом крике толпы, доносившемся с улицы. Приглушенные гардинами, портьерами, коврами, эти гневные крики сливались в протяжный гул, исполненный смутной, но жуткой угрозы и внушали сидящим к гостиной жестокую тревогу. Разговор поминутно обращался к этому необъяснимому бунту. Г-н Энбо удивлялся: как он ничего не предвидел! Должно быть, доносчики плохо осведомляли его, - он и сейчас главным образом обрушивался на Раснера, заявляя, что хорошо распознает во всем этом его зловредное влияние. Впрочем, беспокоиться нечего - скоро явятся жандармы, ведь не могут же бросить его на произвол судьбы! Грегуары думали только о своей дочери: бедная девочка; ома так пуглива! Может быть, из-за опасных встреч коляска вернулась в Маршьен. Прошло еще четверть часа в томительном ожидании; нервы были напряжены - от тысячеголосого гула, не стихавшего на улице, от стука, похожего на барабанную дробь, - ведь в запертые ставни градом летели камни. Положение стало нестерпимым. Г-н Энбо говорил, что сейчас он выйдет, один разгонит горлодеров и отправится навстречу коляске; но вдруг с криком вбежал Ипполит: - Барин! Барии! Барыня приехала, ее убивают! Коляска не могла проехать по Рекильярскому проселку среди бунтовщиков, которые толпились на дороге и угрожали ей, а поэтому Негрель решил осуществить свой план: пройти немного пешком (до особняка оставалось каких-нибудь двести шагов) и постучаться в калитку, проделанную в садовой ограде около дворовых служб, - садовник их услышит, а если не он, так отопрет кто-нибудь другой. И сначала все шло прекрасно, г-жа Энбо и барышни постучались в калитку, как вдруг кто-то предупредил бунтовщиков, и они ринулись к ограде. Дело приняло дурной оборот. Калитку все не отпирали; Негрель попытался высадить ее плечом. Женщины прибежали гурьбой, их становилось все больше; Негрель боялся, что его собьют с ног, и принял отчаянное решение: подталкивая впереди себя г-жу Энбо и девушек, пробраться к подъезду сквозь толпу осаждающих. Но этот маневр привел к свалке: преследовательницы их не выпускали, с воем цеплялись за них, а толпа расступалась направо-налево, удивляясь, зачем и как в нее замешались нарядные дамы. И тогда произошел невероятный, необъяснимый случай, который возможен лишь в минуты неописуемого смятения. Люси и Жанна, добравшись до крыльца, проскользнули в дверь, которую приотворила горничная, г-же Энбо удалось протиснуться вслед за ними, а за нею проскочил Негрель и задвинул засов: он был уверен, что Сесиль вошла первая, что он собственными своими глазами это видел. А между тем Сесиль не дошла до крыльца, - охваченная паническим страхом, она повернула прочь от дома и сама бросилась навстречу опасности. Вокруг раздались крики: - Да здравствует социальная революция! Смерть буржуям! Смерть! Не узнавая Сесиль под опущенной вуалеткой, некоторые издали принимали ее за жену директора. Другие выкрикивали имя приятельницы г-жи Энбо - молодой жены соседнего фабриканта, которого рабочие ненавидели. Да и не имело особого значения, кто она такая, - всех раздражало шелковое платье, меховое манто и даже белое перо на шляпке. От дамы пахло духами, у нее были хорошенькие часики, а такие холеные белые руки могли быть только у бездельницы, никогда не прикасавшейся к углю. - Погоди! - кричала Горелая. - Мы тебе разрисуем морду. Будешь знать, как в вуалетках ходить! - Сволочи проклятые, нас обкрадывают и наряжаются, - подхватила жена Левака. - Скажи, пожалуйста, вся в мехах, а мы мерзнем, того и гляди помрем... Давайте разденем ее догола, пускай узнает, каково людям живется. Тут выскочила Мукетта: - Давай, давай! Выпороть ее! И женщины, пылая жгучей завистью, теснились вокруг Сесиль, показывая свои лохмотья, готовы были разорвать в клочья наряды богатой барышни. Разве она лучше устроена, чем они? Мало разве буржуек хоть и расфуфыренных, да гнилых? Хватит терпеть несправедливость! Этим мерзавкам ничего не стоит потратить пятьдесят су на стирку накрахмаленной нижней юбки. Пусть они теперь одеваются как работницы! И будут так одеваться, их заставят! У Сесиль подкашивались ноги, она с ужасом смотрела на окружавших ее рассвирепевших женщин и без конца лепетала одни и те же слова: - Голубушки, прошу вас... Голубушки, не делайте мне больно! И вдруг она испустила хриплый крик, - чьи-то холодные руки схватили ее за горло. На нее кинулся старик Бессмертный, к которому толпа оттеснила ее. Он был словно пьян от голода, он отупел от долгой нищеты и сейчас вдруг сбросил узду полувекового смирения, - хотя никто не мог бы сказать,., какая давняя обида толкнула его на это. За долгую свою жизнь он спас от смерти не меньше десяти товарищей, ради других шел навстречу опасности при взрывах рудничного газа и при обвалах, а тут внезапно поддался властному чувству, которое он не мог бы выразить словами, подчинился какому-то наваждению, которое нашло на него при виде белой шеи холеной барышни. В этот день калека, казалось, лишился дара речи, - он молчал и сейчас, только крепко сжимал своими заскорузлыми пальцами шею Сесиль и как будто по-прежнему был поглощен далекими воспоминаниями. - Нет! Нет! - завопили женщины. - Оголить ей зад! Оголить ей зад! Как только в особняке поняли, что случилось, Негрель и г-н Энбо отперли дверь и бросились на помощь девушке. Но толпа сбилась у решетчатых ворот, и выйти было не так-то легко. Завязалась схватка, а в это время на крыльце появились испуганные супруги Грегуар. - Дед, пусти ее, пусти! Это ведь барышня из Пиолены! - закричала старику Бессмертному жена Маэ, узнав Сесиль, с которой женщины сорвали вуалетку. Этьен, потрясенный этим возмездием, обращенным против юной девушки, тоже пытался спасти ее от разъяренной толпы. И вдруг его осенила мысль, - он взмахнул топором, который вырвал у Левака и крикнул: - К Мегра! Бросайте все к чертовой матери! Идем к Мегра!.. Там есть хлеб. Разнесем лавку Мегра. И первый со всего размаху ударил топором в дверь лавки. Вслед за ним прибежали Левак, Маэ и кое-кто еще. Но женщины разъярились и не выпускали Сесиль. Из тисков Бессмертного она попала в руки Горелой. Лидия и Бебер, которых науськивал Жанлен, поползли на четвереньках, собираясь подлезть под кринолин модницы. Сесиль дергали в разные стороны, платье ее трещало по швам, как вдруг прискакал какой-то верховой, расталкивая лошадью толпу, разгоняя хлыстом тех, кто не сразу отскакивал в сторону. - Ах, мерзавцы! Вы принялись избивать наших дочерей? Это был Денелен, приехавший за дочерьми и на обед к директору. Соскочив с седла, он обнял Сесиль за талию и повел; другой рукой он с необыкновенной ловкостью и силой управлял лошадью и, пользуясь ею, как живым тараном, раздвигал толпу, отступавшую перед ее скачками. У ворот опять началась схватка, однако Денелен прошел, отдавил многим ноги. Эта нежданная помощь избавила от опасности и Негреля и г-на Энбо, которых осыпали ругательствами и тумаками. А когда Негрель вошел наконец в дом, подхватив на руки упавшую в обморок Сесиль, в рослого Денелена, который стоял на крыльце, заслоняя директора швырнули камень, едва не раздробив ему плечо. - Правильно! - крикнул он. - Сломали мои машины, теперь переломайте мне кости! Он живо захлопнул дверь. По деревянной филенке застучали камни. - Вот бешеные! - заговорил Денелен. - Еще секунда, и они продырявили бы мне череп, как пустую тыкву... Да что теперь с ними разговаривать! Даже и не притаитесь. Они ничего не сознают. Остается только дубиной их бить. В гостиной плакали Грегуары, глядя на очнувшуюся дочь. Сесиль возвратилась цела и невредима, - без: единой царапинки, только вуалетка ее потерялась. Но какого страху она натерпелась! А тут вдруг явилась кухарка Грегуаров Мелани и принялась рассказывать, как шайка бунтовщиков все разгромила в Пиолене. До смерти перепугавшись, она прибежала предупредить хозяев. Кухарка тоже прошмыгнула с улицы в приотворенную дверь, когда происходила свалка, только никто ее не заметил; в ее бесконечном повествовании единственный камень, брошенный Жанленом и разбивший лишь одно стекло, превратился в форменную канонаду, от которой растрескались стены. И тогда у г-на Грегуара все перемешалось в голове. Что ж это такое? Чуть не удушили его дочь, стерли с лица земли его дом! Так, значит, это правда, что углекопы рассердились на него за то, что он так хорошо жил их трудом? Горничная, принеся для Сесиль полотенце и одеколон, твердила свое: - Удивительное дело! Ведь они совсем не злые! Госпожа Энбо сидела, вся бледная, и не могла оправиться от жестоких треволнений. Она только улыбнулась томном улыбкой, когда стали хвалить Негреля. Родители Сеснль благодарили главным образом его: несомненно, они вполне согласны были выдать за него дочь. Господин Энбо молча смотрел на всех, переводил взгляд с жены на ее любовника, которого он утром клялся убить, глядел на девушку, которая избавит его от Негреля. А зачем спешить с этим браком? Он теперь боялся только одного: как бы его супруга ее опустилась еще ниже, - быть может, до какого-нибудь лакея. - А как вы, мои дорогие? - спросил Денелен дочерей. - Вас не ушибли? Несмотря на пережитый испуг, Люси и Жанна были довольны, что видели картину бунта. Теперь они смеялись. - Черт подери! - продолжал отец. - Ну и денек выдался! Если желаете, дочки, иметь приданое, то постарайтесь сами его заработать. Да еще, пожалуй, придется вам и меня кормить. Денеден старался шутить, ив голос у него дрожал, на глаза навернулись слезы, когда дочери бросились его обнимать. Господин Энбо слышал это признание в разорении. Какая-то мысль мелькнула у него, и лицо его просветлело. А ведь и в самом деле, теперь-то Вандамские копи наверняка перейдут в руки Компании Монсу. Наконец-то удача! Надежда его осуществилась, - вот на чем он отыграется: благодаря этому случаю он вновь вернет себе благосклонность правления. При каждой катастрофе в своей личной жизни он искал успокоения в строгом исполнении полученных приказов; военная дисциплина, которой он подчинял себя, давала ему некое подобие счастья. Постепенно все успокоились: наступившая тишина, ровный свет двух ламп, тепло и уют, плотные драпировки, заглушавшие звуки, - все радовало после утомительных волнений. А что происходило там, на улице? Крики смолкли, камни больше не били по фасаду; слышались только глухие размашистые удары, похожие на отдаленный стук топора лесоруба. Всем хотелось узнать, что происходит. Мужчины вернулись в прихожую и дерзнули бросить взгляд на улицу сквозь застекленную верхнюю часть двери. Дамы и барышни поднялись на второй этаж и встали за решетчатыми ставнями. - Видите, вон стоит мерзавец Раснер, - вон тот, на другой стороне улицы, у дверей кабака? - сказал Денелену г-н Энбо. - Я сразу почуял, что без него дело не обошлось. А меж тем не Раснер, а Этьен рубил топором дверь в лавке Мегра. Рубил и звал к себе товарищей. Разве весь товар в этой лавке не принадлежит углекопам? Разве не имеют они право отнять свое добро у вора, который так долго обкрадывал их, да еще морил их голодом по приказу Компании? Мало-помалу все бросили особняк директора и побежали громить лавку Мегра. Снова раздались крики: "Хлеба! Хлеба! Хлеба!" Уж здесь-то, за этой дверью, хлеба сколько хочешь! И голодные в исступлении ринулись туда, словно больше не могли ждать, словно вот-вот они упадут на улице бездыханными. У дверей была такая давка, что Этьен боялся поранить кого-нибудь топором. А Мегра, убравшись из передней директора, сперва укрылся в кухне, но оттуда ничего не было видно, а ему чудились ужасные покушения на его лавку; тогда он перебрался из подвального помещения во двор, решив спрятаться за насосом, и тут вдруг ясно услышал, как трещит дверь его лавки, как вопят осаждающие, призывая разграбить его товары, и выкрикивают его имя. Значит, это не страшный сон, а явь, - он не видел нападавших, зато хорошо их слышал, от их воя у него звенело в ушах. Каждый удар ломом или топором отдавался у него в сердце. Вот, должно быть, сорвали дверные петли, еще пять минут, и лавку возьмут приступом. Воображение рисовало ему страшные картины: эти разбойники ворвутся, взломают ящики, распорют мешки, все съедят, разнесут в щепки весь дом, не будет у него даже клюки, чтобы пойти с ней побираться по деревням. Нет, он не даст разбойникам разорить его дотла, лучше сдохнуть! Со двора особняка ему видно было одно окно в боковой стене его дома, и в нем вырисовывалась худенькая женская фигурка, - там стояла его жена, за запотевшим стеклом смутно виднелось ее бледное лицо; вероятно, она с обычным своим видом побитой собачонки смотрела, как ломятся в дверь лавки, принадлежащей ее мужу. Под окном находился амбар, и на крышу его можно было взобраться из директорского сада, вскарабкавшись по деревянной решетке трельяжа, прикрывавшего глухой забор; затем проползти на четвереньках по черепичной крыше амбара до окна и влезть в него. Теперь Мегра одолевала одна неотвязная мысль - пробраться таким путем в свой дом. Как он раскаивался, что бросил свою лавку на произвол судьбы. Может быть, он еще успеет забаррикадировать дверь лавки шкафами, комодом, столами; он даже придумывал другие героические способы защиты: лить сверху на грабителей кипящее масло и пылающий керосин. Но страстная любовь к своему имуществу боролась в его душе с мучительным страхом, и преодолеть трусость было трудно. И вдруг, вздрогнув от особенно громкого удара топора, он решился. Алчность взяла верх, - они с женой телом своим прикроют мешки, но не выпустят из лавки ни одной буханки хлеба. И вот он полез. Но тотчас раздался вой: - Смотрите! Смотрите! Кот на крыше! Ловите кота! Ловите! Осаждавшие заметили Мегра на крыше амбара. Лихорадочное возбуждение придало грузному лавочнику ловкость, он проворно взобрался по трельяжу, безжалостно переломав деревянные планки; потом распластался на черепичной крыше и пополз, пытаясь добраться до окна. Но крыша была с крутым скатом, толстый живот мешал лавочнику; цепляясь за черепицы, он сорвал себе ногти. И все же он дополз бы до конька крыши, если б его не стала бить дрожь от страха, что в него будут швырять камни. Толпа, которую он потерял из виду, кричала внизу: - Ловите кота! Ловите! Свернуть ему шею! И сразу его руки потеряли точку опоры, Мегра сорвался, как шар, покатился вниз, подпрыгнул на водосточной трубе, упал на гребень стены, отделявшей его дом от директорского, и так неудачно, что покатился в сторону улицы, полетел на мостовую и раскроил себе череп о каменную тумбу. Из головы брызнул мозг. Мегра был мертв. Вверху бледным затуманенным пятном вырисовывалось в окне лицо его жены, - она по-прежнему смотрела вниз. Сперва все были ошеломлены. Этьен остановился, топор выпал у него из рук. Маэ, Левак, да и все остальные, позабыв о лавке, смотрели на стену, во которое медленно стекала струйка крови. Смолкли кошен. На улице, окутанной сумраком, вдруг настала мертвая тишина. Но тотчас толпа опять завыла. Сбежались женщины, опьяненные пролившейся кровью. - Так, значит, бог правду видит! Послал подлещу смерть! Кончено! Кончено! Они окружила еще теплый труп, они хохотали, вскрикивали ругательства и насмешки, называли свинячьей башкой его разбитую голову и осыпали мертвеца бранью, изливая накопившиеся жестокие обиды за свою горькую голодную жизнь. - Я тебе должна шестьдесят франков, - вот теперь и получай должок, вор проклятый в исступлении кричала Маэ. - Больше не будешь выгонять меня из лавки... Постой, постой, надо тебя угостить, чтобы ты еще больше растолстел... Она обеими дохами поскребла землю и, наорав две пригоршни грязи, затолкала ее в рот мертвецу. - На, ешь, проклятый! Ты нас жрал, а теперь землю жри! Оскорбления сыпалась градом, а мертвец лежал недвижно на спине, устремив застывший взгляд выпуклых глаз в беспредельное темнеющее небо. Земля, забившая ему рот, была отплатой - ведь он отказывал в хлебе голодным. Кроме земли, ему больше ничего есть не придется. Не принесло ему счастья то, что он морил голодом бедняков. Но женщинам мало было этой мести. Они кружили вокруг, как волчицы, и словно обнюхивали труп. Каждая старалась придумать издевательстве пострашнее, посвирепее, чтобы облегчить сердце. И вот послышался пронзительный голос Горелой: - Надо его, кота блудливого, выхолостить. - Верно, верно! Кот поганый! Сколько он наблудил, сволочь этакая! Мукетта бросилась к нему, стащила с него штаны, стащила исподнее, жена Левака подняла его ноги. Тогда Горелая своими старческими, иссохшими руками ухватила мертвую мужскую плоть и, напрягая в отчаянном усилии худую спилу, дернула изо всей силы, так что хрустнули суставы ее ширококостных рук, Дряблые складки кожи не поддались, пришлось их отдирать, и, наконец, старуха оторвала мохнатый кровавый комок и с торжествующим, смехом замахала им: - Вот он! Вот он! Пронзительные голоса приветствовали издевательствами отвратительный трофеи. - А-а, гад окаянный! Не будешь больше, брюхатить наших дочерей! - Да, теперь конец! Больше не заставишь нас платить тебе долги своим телом. Не испоганишь всех баб. Не будут они тебе поддаваться за краюху хлеба. - Эй, слушай, я тебе должна шесть франков, может, хочешь получить в счет займа, а? Я согласна, бери, если можешь. Шутка вызвала злорадный хохот. Женщины указывали друг другу на кровавели лоскут, как на мерзкое животное, от которого каждой пришлось пострадать, - но вот теперь они раздавили его, и, бессильное, мертвое, оно было в их власти. Они плевали на него, брезгливо скривив губы, кричали: - Он больше не может! Не может! Он теперь не мужчина. Таким и зароют тебя в землю... Так и сгниешь, немогучка! Горелая надела кровавый обрывок на палку, подняла ее высоко, словно флаг, и понеслась по улице, во главе завывавших женщин. Падали капли крови, жалкие лоскутья плоти свешивались, как обрезки мяса с прилавка мясника. Вверху, за окном, все так же неподвижно стояла жена Мегра; но в последних отсветах заката мутное оконное стекло, должно быть, искажало ее бледное лицо, и казалось, что она смеется. Забитая, ежечасно оскорбляемая развратником мужем, с утра до вечера корпевшая над приходо-расходной книгой, она, быть может, и в самом деле смеялась, когда женщины гурьбой промчались по улице, глумясь над злым животным, над раздавленным животным, свисавшим с длинной палки. Но все вокруг застыли в ужасе от этого зрелища. Ни Этьен, ни Маэ, ни другие не успели вмешаться и теперь, остолбенев, смотрели на разъяренных мстительниц, бежавших по улице. Из питейной "Головня" вышли люди. Раснер был бледен от возмущения, Захария и Филомену, по-видимому, потрясло зрелище, представшее перед ними; два старика, Бессмертный и Мук, со строгим видом покачивали головой. Только Жанлен, хихикая, подталкивал локтем Бебера и заставлял Лидию поднимать голову и смотреть во все глаза. Вскоре женщины повернули обратно и прошли под окнами директора. Дамы и барышни, стоявшие за решетчатыми ставнями, глядели, вытянув шею. Они не видели того, что произошло у лавки, - все скрывала стена, а сейчас стемнело и трудно было что-нибудь различить. - Что это несут на палке? - спросила Сесиль, которая настолько осмелела, что решилась посмотреть в окно. Люси и Жанна заявили, что, должно быть, это кроличья шкурка. - Нет, нет, - возразила г-жа Энбо, - вероятно, они разграбили мясную, - у них там что-то похожее на обрезки свинины... - Вдруг она вздрогнула и умолкла. Г-жа Грегуар предостерегающе толкнула ее коленом. Обе они смотрели с ужасом. Барышни побледнели и, больше ни о чем не спрашивая, испуганно глядели на возникшее из мрака кровавое видение. Этьен снова поднял топор. Но тяжелое чувство не рассеивалось. Распростертый на дороге труп преграждал теперь путь живым и защищал лавку. Многие отступили. Все как будто утолили свой гнев и успокоились. Маэ стоял в угрюмом раздумье, и вдруг, кто-то сказал ему на ухо: "Беги скорей отсюда!" Он обернулся и увидел Катрин, запыхавшуюся от быстрого бега, все в той же обтрепанной мужской куртке, все такую же чумазую. Отец оттолкнул ее, не хотел ее слушать, пригрозил отколотить. Она в отчаянии всплеснула руками, растерянно посмотрела вокруг и подбежала к Этьену: - Беги отсюда! Беги скорей! Жандармы! Он тоже оттолкнул ее, ответил бранью, вспыхнув при воспоминании о пощечинах. Но Катрин все не отставала, заставила его бросить топор и, с дикой силой схватив за руку, оттащила в сторону. - Говорю тебе: жандармы!.. Правду говорю. Ведь Шаваль их разыскал и привел сюда. А мне это противно, вот я и пришла... Беги же, беги! Не хочу, чтоб тебя забрали. И Катрин увела его в то самое мгновение, когда вдали задрожала земля от тяжелого топота скачущих коней. Тотчас взвился крик: "Жандармы! Жандармы!" Все бросились врассыпную, помчались с такой быстротоку что через две минуты улица была совершенно пуста, - людей как будто вихрем смело. Только труп Мегра темным пятном выделялся на белых булыжниках мостовой. У дверей распивочной "Головня" остался лишь Раснер, который с полным удовлетворением, не скрываясь, приветствовал легкую победу жандармских сабель; а в притихшем Монсу, где все как будто вымерло, где в наглухо запертых домах не горело ни одного огонька, обыватели, все в холодном поту, стучали от страха зубами и не смели хотя бы в щелочку взглянуть на улицу. Равнина утонула в густом мраке; лишь зарево, стоявшее над домнами и коксовыми батареями, освещало на горизонте небо в эту трагическую ночь. Все ближе слышался конский топот; грузной темной массой, неразличимой в темноте, въехали в город жандармы. А за ними, под их охраной, прибыла наконец двухколесная тележка маршьенского кондитера; из тележки выскочил поваренок и преспокойно принялся распаковывать корзину со слоеными пирожками.  * ЧАСТЬ ШЕСТАЯ *  I  Всю первую половину февраля стаяли сильные холода, - зима была долгая, суровая, безжалостная к беднякам. По дорогам угольного края разъезжали власти - лилльский префект, прокурор, генерал. Жандармов оказалось недостаточно, в Монсу прислали целый полк солдат и расставили его по всем угольным копям - от Боньи де Маршьема. Каждую шахту охранял военный пост, перед каждой машиной стояли солдаты. Особняк директора, склады, мастерские, контора Компании и даже дома некоторых богатых жителей города ощетинились штыками. На безлюдных улицах раздавались только шаги патрульных. Коченея на ледяном ветру, задувавшем порывами, на терриконе постоянно стоял часовой, словно дозорный, наблюдавший за открытым полем; и каждые два часа при смене караула, будто дело было во вражеской стране, слышался выкрик: - Стой? Кто идет? Пароль! Работа нигде не возобновилась. Наоборот - забастовка ширилась, захватила Кревкер, Миру и Мадлен; в Фетри-Кантель с каждым утром клеть спускала все меньше углекопов; недосчитывала людей шахта Сен-Тома, до тех пор не участвовавшая в забастовке. На вторжение военной силы, оскорблявшее гордость углекопов, они ответили сплоченностью и упорством. Рабочие поселки, разбросанные среди свекловичных полей, словно опустели; углекопы сидели по домам; редко-редко покажется на улице одинокий прохожий, при встрече с солдатом в красных штанах опустит голову и бросит на него исподлобья косой взгляд. В этом угрюмом спокойствии, в этом пассивном упорстве, противопоставленном заряженным ружьям, была обманчивая кротость, та вынужденная терпеливая покорность, с которой звери, запертые в клетку, устремляют глаза на укротителя, но готовы отгрызть ему голову, лишь только он повернется к ним спиной. Для Компании забастовка на шахтах была разорительна. В правлении поговаривали, что надо нанять рабочих в Боринаже - бельгийской пограничной области; но сделать это до сих пор не решались, и таким образом положение оставалось неизменным: углекопы заперлись в своих поселках, солдаты охраняли мертвые шахты. Наутро после того ужасного дня сразу наступило спокойствие, за которым, однако, скрывался такой паническим страх владельцев копей, что они и вопроса не поднимали о понесенных ими убытках, о жестокостях забастовщиков. Назначенное следствие установило, что причиной смерти Метра явилось падение с крыши амбара, а глумление над его трупом держали в тайне, и о нем складывались легенды. Компания не желала признаться в нанесенном ей ущербе, а Грегуарам совсем не улыбалась мысль о громком судебном процессе, в котором их дочь скомпрометировала бы себя, выступая на суде в качестве свидетельницы. Однако кое-кого арестовали, схватив, как водится, случайных лиц - ничего не ведавших, тупых, растерявшихся от страха людей. По ошибке взяли Пьерона, и ему пришлось в наручниках прогуляться до Маржьена, - углекопы долго смеялась над этой историей. Чуть было не увели и Раснера под конвоем двух жандармов. В дирекции ограничились только составлением огромного списка рабочих, подлежащих увольнению; в одном только поселке Двести Сорок уволили Маэ, Левака и еще тридцать четыре человека. Самая суровая кара ожидала Этьена, однако он исчез вечером в суматохе, и теперь его искали, но не могли найти. Донес на него из ненависти Шаваль, который, однако, отказался назвать имена других зачинщиков беспорядков, - Катрин, желая спасти родителей, умолила его никого больше не выдавать. Шел день за днем, люди чувствовали, что борьба еще не кончена, и со щемящим сердцем ждали развязки. В Монсу буржуа лишились покоя: они вскакивали по ночам с постели, им чудились грозные звуки набата, их преследовал запах пороха. И все у них окончательно перемещалось в голове от проповедей нового священника их прихода, аббата Ранвье, худого, высокого фанатика с горящими глазами, преемника аббата Жуара. Как он был не похож на своего улыбающегося дородного предшественника, такого любезного и мягкого человека, неизменно стремившегося жить со всеми в ладу! Этот аббат Ранвье, подумайте только, позволил себе защищать забастовщиков, разбойников, которые позорят всю округу. Он находил извинения их гадким поступкам, он яростно нападал на буржуазию и возлагал на нее всю ответственность за случившееся. По его мнению, буржуазия, отняв у церкви ее исконные права, весьма дурно пользовалась ими и обратила мир земной в юдоль несправедливости и страданий. Именно она, буржуазия, разжигает распри и приведет мир к ужасной катастрофе, виной которой является ее атеизм, ее отказ вернуться к вере и братской любви, соединявшим людей в первые времена христианства. Аббат даже осмелился угрожать богачам, он дерзко предупреждал их, что если они и дальше будут упрямиться и не захотят внять гласу господню, то бог наверняка встанет на сторону бедняков: он отнимет богатства у неверующих, наслаждающихся благами земными, и разделит их сокровища между страдающими и обездоленными, ради вящей славы своей. Благочестивые обыватели трепетали, а некоторые заявляли, что это чистейший социализм, и все уже видели, как аббат Ранвье, во главе полчища рабочих, потрясая крестом, сокрушает буржуазное общество, порожденное революцией тысяча семьсот восемьдесят девятого года. Предупредили г-на Энбо, но он только пожал плечами и сказал: - Если он очень будет надоедать нам, епископ уберет его отсюда. А пока ветер панического страха дул по всей равнине, Этьен жил под землей, в глубине Рекильярской шахты, вскоре Жанлена. Он скрывался там, и никто не думал, что он находится так близко; смелое его решение спрятаться в заброшенной шахте сбило с толку всех ищеек. Вверху вход в яму прикрывали кусты терновника и боярышника, разросшиеся среди рухнувших балок старого копра; никто не дерзал проникнуть туда - для этого нужно было прибегать к акробатическим приемам: повиснуть в воздухе, уцепившись за корни рябины, и бесстрашно низринуться в темноту - на площадку, от которой шли вниз уцелевшие ступеньки лестницы; да и другие препятствия охраняли тайник: удушливая жара, стоявшая в этом запасном стволе, сто двадцать метров опасного спуска. Потом надо было с четверть лье проползти по узкому штреку, и лишь тогда можно было попасть в разбойничью пещеру Жанлена, где он собирал наворованные им сокровища. Этьен жил там среди изобилия этих благ: там оказалась и можжевеловая водка, и недоеденная соленая треска, и другая снедь. Куча сена служила превосходной постелью. В этом углу совсем не дули сквозняки, все время стояла ровная температура, - правда, было довольно жарко. Одно оказалось плохо: грозила неприятность остаться без света. Жанлен, опекавший его, действовал осторожно и крепко хранил тайну, радуясь случаю посмеяться над жандармами; он приносил Этьену всевозможные вещи, вплоть до помады для волос, но никак не мог стянуть где-нибудь пачку свечей. На пятый день Этьен зажигал свет только за своими трапезами, в темноте он не мог есть, кусок не лез в горло. Темнота, бесконечная, беспросветная, непроглядная темнота, была для него пыткой. Хоть он мог и спать тут спокойно, хоть и был сыт, сидел в тепле, никогда еще темнота так не угнетала его - словно какая-то тяжесть навалилась на него. Вот оно как обернулось, - несмотря на все коммунистические теории, Этьен Лантье есть и пьет краденое! Против этого восставала его щепетильная честность, привитая воспитанием, и он ограничивался сухим хлебом, урезывая себе паек. Но надо было жить: его задача еще не выполнена. Он терзался стыдом и раскаянием оттого, что недавно напился и вел себя как дикарь. В тот день было так холодно - зуб на зуб не попадал, и так голодно; он пил эту проклятую водку на пустой желудок, опьянел и стал зверем - кинулся с ножом на Шаваля. Под влиянием алкоголя зашевелилось в его существе что-то неведомое и страшное - наследственная болезнь. Вот действительно проклятое наследство, полученное от многих поколений пьяниц, раз от одной рюмки спиртного приходишь в исступление и готов зарезать человека. Неужели он станет в конце концов убийцей? Очутившись в подземном убежище, среди глубокой тишины недр земных, устав от насилий, он двое суток спал беспробудно, словно наевшееся до отвала, но измученное животное; и отвращение к случившемуся все не проходило, он чувствовал себя совсем разбитым, во рту была горечь, голова нестерпимо болела, словно после мерзкой попойки. Прошла неделя. Жанлен предупредил родителей, но им не удалось прислать Этьену свечу; ему приходилось сидеть без света и даже есть в темноте. Теперь он часами валялся на сене. Какие-то странные мысли одолевали его, - он не ожидал, что они могут у него возникнуть. Но с тех пор, как он занялся самообразованием, читал и приобретал познания, у него развилось чувство собственного превосходства, уверенность, что, по сравнению с товарищами, он выдающаяся личность. Ему еще никогда не приходилось столько размышлять; он задался вопросом, почему ему все опротивело на другой день после исступленного шествия и разгрома; и он не решался ответить на этот вопрос; он с отвращением вспомнил все то, что было: и низменные вожделения, и грубость инстинктов, и запах нищенских отрепьев, развеваемых ветрам. Жить в непроглядной тьме было мучительно, и все же он со страхом думал о возвращении в поселок. Что за жизнь у этих обездоленных, спят чуть ли не вповалку, все моются в одной лохани! Подумать тошно! И ни с кем нельзя серьезно поговорить о политике; существование у них просто скотское; в домах нечем дышать, спертый воздух пропитан запахом жареного лука. Он хотел расширить их кругозор, поднять их умственный уровень, добиться, чтобы они стали хозяевами, - ведь когда они достигли бы такого же благосостояния, как буржуазия, имели бы такие же хорошие манеры. Но как долго этого ждать! Он не чувствовал в себе достаточно мужества, чтобы в ожидании победы голодать и надрываться на этой каторге. Тщеславное сознание, что он стал вожаком этих бедняков, постоянная его обязанность думать за них постепенно отдаляли его от товарищей, - душой он становился сродни буржуа, которых так ненавидел. Однажды вечером Жанлен принес ему свечку, украденную из фонаря ломового извозчика; это было большим облегчением для Этьена. Когда темнота нагоняла и а него невыносимую тоску и гнет этого мрака доводил его чуть не до сумасшествия, он на минуту зажигал огарок; а как только кошмарные мысли рассеивались - тушил его, дрожа над этим жалким источником света, необходимого ему для жизни, как хлеб. Кругом была тишина, он напряженно вслушивался в нее - вот пробежала стая крыс; потрескивает старая крепь; а вот чуть слышный шелест - это паук плетет свою паутину. Глядя широко открытыми глазами в теплую тьму, он возвращался к неотвязным своим думам. Что делают там, на поверхности земли, его товарищи? Отступничество он счел бы величайшей подлостью. Он прятался здесь лишь для того, чтобы остаться на свободе, давать советы и действовать. За долгие часы раздумий его честолюбивые мечты определились: в ожидании лучшего он хотел бы стать вторым Плюшаром, бросить физическую работу, заняться исключительно политикой и жить одному, в чистой комнате: ведь умственный труд поглощает всю жизнь целиком и требует спокойной обстановки, В начале второй недели Жанлен сообщил Этьеиу, что жандармы вообразили, будто он бежал в Бельгию. И тогда Этьен, как только стемнело, осмелился выбраться из своей норы. Он хотел узнать, каково положение, посмотреть, следует ли дальше участвовать. Сам он считал, что игра проиграна; еще до забастовки он сомневался в ее исходе и согласился на нее только в силу обстоятельств; а теперь, после опьянения бунтом, вернулись прежние его сомнения, и он уже не надеялся, что рабочие заставят Компанию пойти на уступки. И хоть он и ее признавался себе в этом, у него больно щемило сердце при мысли о тех бедствиях, которые принесет поражение, и о том, какая тяжелая ответственность за страдания побежденных ляжет на него. А с концом забастовки кончится и его роль, рухнут его честолюбивые планы, его уделом будет отупляющая работа на шахте и безрадостный быт рабочего поселка. Но он совершенно искренне, без всякой задней мысли, без низких расчетов и лжи старался возродить в душе веру, доказать себе, что сопротивление еще возможно, что капитал не устоит и скоро падет пред лицом этого героического самоубийства армии труда. В самом деле, по всему краю ветер разносил отзвуки разорения. Ночью, когда Этьен рыскал по черным полям, словно волк, выбежавший из леса, ему слышалось, как по всей равнине, из конца в конец, раздается грохот падения: рушатся крепости, капитала. Блуждая по дорогам, он проходил мимо закрывшихся, мертвых заводов, строения которых гнили и разваливались под куполом белесого неба. Больше всего пострадали сахарные заводы: Готонский и Фовельский заводы сначала сократила число рабочих, а затем закрылись - один за другим. Ни механической мельнице Дютилейля последний постав остановился во вторую субботу февраля; отсутствие заказов совсем убило мастерские в Блезе, выделывавшие канаты для угольных копей, и они больше не работали. В окрестностях Маршьена положение ухудшалось с каждым днем: в Гажбуа стекольный завод загасил все печи; в Сонвильских машиностроительных мастерских шло увольнение рабочих; на литейном заводе горела только одна из трех доменных печей; на горизонте не светилось пламя ни одной коксовой батареи. Забастовка на угольных копях Монсу, порожденная все расширявшимся промышленным кризисом, который длился уже два года, усугубляла этот кризис, ускоряла наступление катастрофы. К причинам бедствия - прекращению заказов из Америки, затору в обороте капиталов, вызванному перепроизводством, присоединилась теперь еще одна причина - нежданная нехватка каменного угля для топок тех паровых котлов, которые еще действовали; настали последние минуты агонии, ибо шахты больше не давали угля, этого хлеба насущного паровых машин. Испугавшись повальной болезни, Компания Монсу сократила добычу, обрекла рабочих на голодное существование, а роковым следствием сокращения оказалось то, что с конца декабря на площадках шахт не было ни одного куска угля. Все находилось во взаимной связи, ветер бедствия дул издалека, крах одного предприятия влек за собою банкротство другого; в падении своем они задевали, опрокидывали и давили друг друга; катастрофы следовали быстрой чередой, отзвуки крушений долетали и до соседних городов - Лилля, Дуэ, Валансьена, где они вызывали крах банков и бегство банкиров, разоривших тысячи семей. Нередко Этьен, блуждая ночью, останавливался на повороте дороги и замирал в раздумье. Вот они падают, падают обломки крепостей. И он глубоко вдыхал холодный воздух, всматривался в темноту. Как радовался он этому уничтожению, предавшись надежде, что солнце взойдет над обломками старого мира, - не останется тогда ни одной башни богатства, их развалины сровняет с землей, и принцип равенства, словно острая коса, под корень срежет все несправедливости. Больше всего его интересовали в этом уничтожении копи Монсу. В своих ночных скитаниях он побывал близ каждой шахты и радовался, узнавая о каком-нибудь новом ущербе, нанесенном Компании. Ведь в шахтах один за другим происходили обвалы, и все более значительные; так как квершлаги и штреки все больше приходили в запустение. Над северным крылом шахты Миру земля так осела, что Жуазельская дорога провалилась на протяжении ста метров, словно ее проглотила трещина при землетрясении; Компания не торгуясь платила землевладельцам за исчезнувшие поля, опасаясь, что из-за этих катастроф поднимется шум. Шахты Кревкер и Мадлен, где порода была очень неустойчивая, все больше закупоривались. Говорили, что в шахте Виктуар погибли под обвалом два штейгера; в Фетри-Кантель выработки затопила хлынувшая вода; в Сен-Тома пришлось укрепить главный квершлаг на протяжении километра каменной кладкой, так как плохо поддерживаемое деревянное крепление повсюду ломалось. Словом, Компания несла огромные убытки, возраставшие с каждым часом, дивиденды акционеров утекали в эти зияющие бреши; шахты быстро разрушались, и в конце концов все это должно было поглотить знаменитые паи Компании угольных копей в Монсу, стоимость которых за столетие увеличилась во сто раз. И благодаря этим непрекращающимся ударам у Этьена возродилась надежда; он в конце концов уверовал в то, что третий месяц забастовки доконает чудовище - усталого и разжиревшего зверя, сидящего, словно идол, где-то там, в неведомом капище. Этьен знал, что после беспорядков в Монсу парижские газеты заволновались, поднялась яростная полемика между официозными газетами и газетами оппозиционных кругов; в печати появились ужасающие рассказы о происходивших событиях, направленные главным образом против Интернационала, влияния которого теперь боялись, тогда как раньше поощряли его. Словом, Компания уже не могла прикидываться равнодушной к создавшемуся положению: два члена правления соблаговолили приехать для расследования, но как будто сожалели, что потратили на это время, совсем не интересовались ходом забастовки, выказывали полное безразличие к ней и через три дня уехали обратно, заявив, что все идет прекрасно. Однако ж Этьену говорили, что эти важные особы во время своего пребывания в Монсу сидели в конторе день и ночь, развили лихорадочную деятельность, поглощены были какими-то делами, о которых никто из их окружения не обмолвился ни единым словом. Этьен считал, что самоуверенность приезжих господ - чистейшая комедия, даже полагал, что они не уехали, а бежали в паническом страхе; он теперь не сомневался в победе забастовки, раз эти ужасные люди все бросили и умчались прочь. Но в следующую ночь он опять пришел в отчаяние. Компания весьма крепко стояла на ногах, и не так-то легко было ее свалить: ей не страшно было потерять несколько миллионов - она знала, что позднее все наверстает на рабочем, урезав его голодный паек. В ту ночь он дошел до Жан-Барта и угадал правду, когда сторож сообщил ему, что Вандамские копи, кажется, перейдут в руки Компании Монсу. Говорили, что в доме Денелена теперь жалкая нищета - нищета разорившихся богачей; отец заболел от сознания своей беспомощности, постарел из-за денежных забот; дочери борются с кредиторами, пытаются спасти хоть свои рубашки. В рабочих поселках люди не так страдали, как в доме этих буржуа, где хозяева, прячась от всех, пили за столом воду вместо вина. В Жан-Барте работа не возобновилась, да еще пришлось поставить новый насос в шахте Гастон-Мари, и, хотя откачку вели день и ночь, вода уже начала заливать выработки; борьба с этим бедствием требовала больших расходов. Денелен осмелился наконец попросить у Грегуаров взаймы сто тысяч франков, и их отказ, которого он, впрочем, ожидал, совсем его убил. Они заявили, что отказывают из дружеской приязни к нему - хотят, чтобы он бросил непосильную борьбу, и советовали ему продать концессию. Денелен яростно твердил: "Нет!" Его приводило в бешенство, что именно ему приходится расплачиваться за забастовку; он сперва надеялся, что умрет из-за этого, - вот-вот кровь бросится в голову, апоплексия задушит его. А потом (ничего не поделаешь!) пришлось выслушать предложения. С ним повели кляузный торг, желая обесценить эту великолепную, отремонтированную, оснащенную новым оборудованием шахту, в которой он только из-за нехватки оборотного капитала не мог как следует развернуть добычу. Теперь ему давали за нее гроши, - хорошо, если хватит, ублаготворить кредиторов. Два дня он сражался с членами правления, приехавшими в Монсу, приходил в бешенство, видя, как хладнокровно они стараются извлечь для себя выгоду из его тяжелого положения, кричал им своим зычным голосом: "Никогда! Нет! Нет!" Сделка не состоялась; члены правления вернулись в Париж, решив терпеливо ждать, когда Денелен будет при последнем издыхании. Этьен чутьем угадал, каким путем Компания возместит свои катастрофические убытки, и пал духом перед непобедимой мощью крупных капиталов, столь сильных в схватке, что они жиреют даже при поражении, пожирая трупы малых капиталов, павших рядом с ними. К счастью, на следующий день Жанлен принес ему добрую весть. В Ворейской шахте сруб шахтного ствола того и гляди разорвет: вода льет из всех пазов; для ремонта пришлось поставить туда артель плотников, идет срочнейшая работа. До тех пор Этьен не подходил к Ворейской шахте, опасаясь черной фигуры часового на терриконе. Его нельзя было избежать, он возвышался надо всей равниною, он виден был отовюду, словно знамя полка. В третьем часу утра, когда тучи затянули небо и стало очень темно, Этьен направился к шахте; товарищи, попадавшиеся ему навстречу, рассказали, в каком плохом состоянии сруб, - они даже полагали, что необходимо его срочно перебрать, а для этого придется на три месяца прекратить добычу. Этьен долго бродил близ шахты, слушал, как стучат молотками плотники, исправляя сруб. Сердце у него радовалось: вот еще и эту рану пришлось хозяевам залечивать. Возвращаясь к себе на рассвете, он увидел на терриконе часового. Наверняка и часовой его увидит, если подойти к шахте. Этьен шел и думал об этих солдатах, которых взяли в гуще народной и, вооружив, послали против народа. А как легко было бы революции одержать победу, если б армия вдруг перешла на ее сторону. Достаточно было бы, чтобы в казармах рабочий и крестьянин, которых одели в солдатские мундиры, вспомнили о своем происхождении. Буржуа понимают, какая это страшная для них опасность, и приходят в такой ужас при мысли о возможной измене войск, что их бросает в озноб от страха. За каких-нибудь два часа их бы смели, уничтожили - пришел бы конец всем их наслаждениям, всем гнусностям их подлой жизни. А ведь говорят, что целые полки заражены социализмом. Правда ли это? Неужели справедливость воцарится благодаря патронам, которые выдает солдатам буржуазия? И тут же у Этьена возникла новая надежда, - он мечтал, что полк, который охраняет шахты, присоединится к забастовщикам, расстреляет всю Компанию и отдаст наконец угольные копи углекопам. Только тут Этьен заметил, что, увлекшись своими размышлениями, он поднялся на террикон. А почему бы ему не поговорить с часовым? Узнаешь тогда, что у солдат на уме. И он с равнодушным видом все ближе подходил к часовому, как будто собирал обломки крепежного леса, выброшенные на отвал. Часовой стоял как вкопанный. - Что, друг, поганая погода? - сказал Этьен. - Пожалуй, снег пойдет. У часового, низкорослого и щуплого белесого парня, было доброе бледное лицо с крупными веснушками. Солдатская шинель сидела на нем коробом, амуниция мешала, - видно было, что он новобранец. - Да, видно, снег выпадет, - пробормотал он и поднял голову, всматриваясь в чуть посветлевшую над терриконом полоску предрассветного неба, тогда как вдалеке оно нависло над равниной тяжелой, как свинец, густой чернотой. - Вот дураки-то! Поставили солдата на самом юру! Вы поди до костей промерзли! - продолжал Этьен. - И чего, спрашивается, всполошились! Будто казаков ждут! Солдат весь дрожал от холода, но не смел жаловаться. Неподалеку виднелась сложенная из дикого камня будка, - там старик Бессмертный укрывался по ночам в бурю и в ливень, но часовой получил приказ не сходить с гребня террикона, и он не трогался с места, хотя руки у него так закоченели, что он уже не чувствовал, держит ли ружье. Он состоял в отряде из шестидесяти солдат, охранявших Ворейскую шахту; ему часто приходилось нести караульную службу в этих тяжелых условиях, и как-то раз он едва не отморозил себе ноги, стоя на часах. Что поделаешь, таково солдатское дело - терпи! Безропотно подчиняясь военной дисциплине, он стоял, коченея на ветру, и отвечал на вопросы Этьена несвязным лепетом, словно ребенок, которому ужасно хочется спать. Целых четверть часа Этьен тщетно пытался завязать с ним разговор о политике. Солдат отвечал односложно - да; нет, но, по-видимому, ничего не понимал. Он слыхал от товарищей, что их ротный командир - "за республику", а сам он про такие дела не думает: ему все равно. Прикажут стрелять - будет стрелять, а то ведь под суд пойдешь. Этьен, рабочий, слушал этого солдата, испытывая чувство ненависти, той ненависти, какую народ питает к армии, к своим же братьям, у которых, однако, меняется сердце, как только наденут на них красные штаны. - Вас как зовут? - Жюль. - А вы откуда? - Из Плогофа - вон оттуда. - И часовой наугад ткнул куда-то рукой. Плогоф в Бретани, а больше он ничего не мог о нем сказать. Но его бледное лицо оживилось, на сердце стало теплее, он засмеялся. - У меня мать и сестра там. Ждут, понятно... Да еще не скоро мне домой... Когда забрили лоб, они меня провожали до Пон-л'Аббе. Мы взяли лошадь у соседей, у Лепальмеков, а лошадь чуть себе ноги не сломала на спуске к Одьерну. Двоюродный брат Шарль ждал нас, колбасы домашней они приготовили. Но уж очень женщины плакали, прямо кусок не лез в горло... Ах, боже ты мой! Боже мой! Далеко до наших краев! Глаза у него наполнились слезами, но он все смеялся. Каменистые пустоши вокруг Плогофа, дикие скалы у мыса Ратз, на которые в непогоду приступом идут волны, представали перед его глазами в ослепительном солнечном свете, в пору цветения вереска, осыпанного нежно-розовыми цветочками. - Как вы думаете, - спросил он, - если не будет у меня взысканий, отпустят меня через два года на побывку домой - на месяц? Тогда Этьен заговорил о своей родине, о Провансе, С которым расстался еще в детстве. В землисто-сером небе забрезжил рассвет; начали падать летучие хлопья снега. Этьен в конце концов встревожился, заметив Жанлена, который выглядывал из-за кустов терновника, поражаясь, что видит его на терриконе. Мальчишка нетерпеливо манил его к себе. Да и что в самом деле, разве можно сейчас мечтать о братстве с солдатами? Этого ждать надо еще годы и годы. А все же неудавшаяся попытка глубоко огорчила Этьена, словно он надеялся на успех. Вдруг он понял, почему Жанлен зовет его: сейчас придут сменять часового. И Этьен ретировался, бегом побежал к Рекильярской шахте, спеша укрыться в своей норе, полный горькой уверенности в неизбежном поражении; Жанлен, бежавший рядом с ним, отрывисто ругал часового, уверял, что "этот черт" нарочно вызвал патруль с военного поста и сейчас их обстреляют. - А солдат Жюль стоял как вкопанный на гребне террикона, устремив тоскливый взгляд на падающий снег. По дороге шел разводящий со сменой караула. Раздались предписанные уставом возгласы: - Кто идет?.. Пароль! Затем сержант с подчиненными повернули обратно. Все было, как в завоеванной стране. Уже совсем рассвело, но в рабочих поселках, затихших под солдатским сапогом, никто не шевелился: углекопы замкнулись в гневном молчании. II  Снег шел два дня, на третий день, утром, перестал, разостлав огромную белую скатерть; в изморозь она подернулась льдистой пленкой; угольный край, с черными, как сажа, дорогами, с деревьями, обсыпанными черной угольной пылью, сверкал теперь белизной, простирая куда-то в бесконечность белые просторы. Поселок Двести Сорок занесло снегом, будто и не было его. Ни ' одной струйки дыма не подымалось над крышами. В домах не разжигали огня, они стояли холодные, как лед; толстый слой снега не таял на черепичных крышах вокруг дымовых труб. Казалось, тут просто каменоломня: выстроили в ряд на заснеженной равнине добытые белые глыбы. Мертвое селение в белом саване. Только проходившие патрули протоптали на улице тропинку, перемешав снег с грязью. В доме Маэ накануне сожгли последнюю лопату угольной мелочи; в такую ужасную погоду нечего было и думать идти на террикон подбирать крохотные осколки угля, все засыпало снегом, - воробей и тот не найдет ни единой былинки. Альзира в поисках угля упрямо разгребала снег худенькими ручонками, простудилась, заболела и была теперь при смерти. Мать закутала ее в рваное одеяло, ждала доктора Вандергагена, к которому ходила два раза и все не заставала его; однако его горничная обещала, что передаст барину и он придет в поселок к вечеру; мать стерегла теперь у окна, а больная девочка, пожелавшая, чтоб ее снесли вниз, прикорнула на стуле около холодной печки - бедняжке казалось, что тут лучше, теплее. Напротив нее, как будто в дремоте, сидел старик Бессмертный, у которого опять распухли ноги. Ленора и Анри еще не вернулись домой - они ходили по дорогам в сопровождении Жанлена, просили милостыню. В голой, пустой комнате никто не шевелился, только отец ходил тяжелым шагом из угла в угол, натыкаясь при каждом повороте на стену, - так ходит зверь, запертый в клетку и до того отупевший в плену, что он не замечает решеток. Керосин в доме тоже весь вышел, но в окно падали белые отблески снега, завалившего улицу, и чуть-чуть освещали комнату, хотя уже наступили сумерки. Послышался стук деревянных башмаков, и в комнату как сумасшедшая ворвалась жена Левака, закричав еще с порога хозяйке дома: - Так это ты сказала, будто я беру со своего жильца по двадцать су всякий раз, как он спит со мной? Жена Маэ пожала плечами: - Ты что, рехнулась? Ничего я не говорила! Кто тебе это сказал? - Люди сказали, что ты про меня так говоришь, а кто сказал, тебе незачем знать... Ты даже еще говоришь, будто тебе все слышно через стенку, как мы с ним блудом занимаемся, и что у меня в доме грязь несусветная, потому что я все время в постели валяюсь... Ну-ка, посмей сказать, что ты этого не говорила, ну? В поселке и раньше вспыхивали ссоры из-за постоянных сплетен, особенно в семьях, живших по соседству, в одном доме, - там ежедневно происходили стычки и примирения. Но еще никогда в этих схватках не проявлялось столько злобы. Со времени забастовки, когда в рабочих поселках начался голод, люди стали крайне раздражительны, злопамятны, веет да готовы были дать трепку за обиду; объяснения между повздорившими кумушками обычно кончались дракой между их мужьями. После вторжения жены явился и сам Левак; насильно притащив с собою Бутлу. - Вот он, пожалуйста... Пусть сам скажет, давал ли он моей жене по двадцать су за то, чтоб она спала с ним. Бородатый тихоня Бутлу, испуганно и кротко протестуя, бормотал: - Ну уж это нет. Ни гроша! Никогда! Никогда? И Левак тотчас с угрозой замахал кулаком перед носом Маэ. - Так и знай, со мной шутки плохи! Если у тебя жена такая врунья, ты ей должен намять бока... А раз ты позволяешь ей врать, значит, веришь ее брехне. Так, что ли? - Да убирайся ты к дьяволу! - воскликнул Маэ, рассердившись на то, что нарушили его угрюмое оцепенение. - Бросьте вы все эти сплетни. Оставь меня в покое. Левак, а то дам как следует. И кто вам сказал, что это моя жена говорила? - Кто сказал?.. Жена Пьерона сказала, вот кто. Жена Маэ засмеялась и повторила: - Ах, вот что! Жена Пьерона сказала? Ну коли так, я могу тебе сказать, что она мне про тебя сказала. Да, да. Она мне говорила, будто ты спишь с двумя мужьями сразу: один у тебя снизу, другой - сверху!.. Примирение стало невозможным. Все рассвирепели. Леваки в отместку заявили супругам Маэ, что жена Пьерона говорит про них кое-что почище: они Катрин свою продали, и все семейство, даже малые дети, гниет теперь: заразились дурной болезнью, которую жилец Этьен подцепил в "Вулкане". - Она так и сказала? Так и сказала? - рявкнул Маэ. - Ну ладно! Пойдем к ней. Если она так сказала, я ей морду набью. И Маэ бросился из дому. Леваки последовали за ним в качестве свидетелей. А Бутлу, до смерти не любивший ссор, под шумок удрал домой. Разгорячившись при этом объяснении, жена Маэ хотела было идти вслед за мужем, но жалобный стон Альзиры остановил ее. Она укутала поплотнее одеялом дрожащую девочку и опять стала у окна, с тоской вглядываясь в темноту. Да что же это доктор не идет! У крыльца Пьеропов Маэ и Леваки натолкнулись на Лидию, топтавшуюся на снегу. Дом был заперт, сквозь щели в ставне пробивалась тоненькая полоска света; девочка сперва очень смущенно отвечала на вопросы: нет, папы нет дома, он пошел на речку, там бабушка полощет белье, он поможет ей донести корзину. Потом замолчала, не желая сказать, что делает мачеха. И, наконец, с хитрой улыбкой, радуясь случаю отомстить за обиды, вдруг выпалила: мачеха выставила ее за дверь, потому что пришел господин Дансар и она мешает им поговорить. Данcap с утра расхаживал по поселку в сопровождении двух жандармов, уговаривал выйти на работу, нажимал на слабодушных, повсюду заявлял, что, если с понедельника рабочие не спустятся в шахту, Компания наймет углекопов в Бельгии, - это решено. А когда стемнело, он зашел к Пьеронам; застав жену стволового одну, отослал жандармов и остался у нее, решив выпить стаканчик можжевеловой водки и погреться у жаркого огня. - Тише! Молчите! Давайте на них поглядим! - прошептал Левак с похотливой усмешкой. - Потом объяснимся. А ты, чертенок паршивый, убирайся отсюда. Лидия отошла на несколько шагов; Левак прильнул глазом к щели, светившейся в ставне. Он тихонько ахал, согнутая спина его вздрагивала от приглушенного смеха; затем к щели приникла его жена, но, посмотрев, заявила с такой гримасой, словно ее схватили колики, что ей противно глядеть на это. Маэ, оттолкнув ее, тоже посмотрел и затем сказал, что тут зря времени не теряют. Потом по очереди все посмотрели еще раз, словно на забавное представление. Комната блестела чистотой, в очаге весело горел яркий огонь; на столе стояла бутылка, стакан и тарелка с печеньем, - словом, шел настоящий пир. Именно поэтому зрелище, представшее перед ними, в конце концов возмутило обоих мужчин, а при других обстоятельствах они полгода смеялись бы над этим. Черт с ней, с бесстыжей бабенкой, пусть забавляется. Но разве это не свинство: разожгла для своих развлечений такой жаркий огонь, подкрепляется вином и бисквитами, а у товарищей нет в доме ни корки хлеба, ни горсточки угля. - Отец идет! - крикнула Лидия и бросилась наутек. Пьерон спокойно возвращался с речки, с корзинкой мокрого белья на плече. Маэ тотчас подверг его допросу: - Слушай, мне сказали, что твоя жена говорит, будто я продал свою дочь и будто у нас в доме все гнилые от дурной болезни... А как в твоем доме? Сколько тебе платит за твою жену вон тот господин? Или он ее даром полирует? Ошеломленный Пьерон ничего не мог понять, но вдруг его жена, услышав сердитые голоса, перепугалась и, потеряв голову, приоткрыла дверь посмотреть, что происходит. И тогда соседи увидели, что она вся красная, корсаж у нее расстегнут, подоткнутая за пояс юбка еще не опущена; а в глубине комнаты растерянный Данcap оправляет свой костюм. Старший штейгер выскочил из двери и мигом исчез, трепеща от страха, как бы это происшествие не дошло до ушей директора. У крыльца поднялся ужасный шум, хохот, свист, улюлюканье, ругань. - Эй ты, барыня! - кричала жена Левака. - Недаром ты про всех говоришь, что мы неаккуратные да грязнули. Знаем теперь, почему ты такая чистенькая, тебя вон какие начальники начищают! - Да как она смеет про других говорить! - подхватил Левак. - Мерзавка этакая! Ты зачем сказала, что моя жена спит и со мной и с жильцом разом!.. Да, да, мне передали, что ты это сказала. Но жена Пьерона успокоилась и, не обращая внимания на брань и грубые слова, весьма презрительно смотрела на оскорбителей, уверенная в том, что она самая красивая и богатая женщина во всем поселке. - Что я сказала, то сказала, оставьте меня в покое. Мои дела вас не касаются, завистники несчастные. Ну да, вы на нас злобитесь за то, что мы деньги на сберегательную книжку кладем! Вот разошлись! Можете орать сколько угодно, мой муж знает, почему господин Дансар был у нас. И тут Пьерон стал горячиться, защищать свою жену. Ссора приняла другой оборот. Пьерона назвали продажной шкурой, доносчиком, хозяйским псом; упрекали в том, что он, запершись в своем доме, угощается лакомствами, которыми начальство платит ему за предательство. Пьерон в ответ кричал, что Маэ хочет его со свету сжить и не раз подсовывал ему под дверь подметные письма с угрозами; а на одном листке были нарисованы две перекрещенные кости, череп и сверху - кинжал. Кончилось все это, разумеется, дракой между мужчинами - так всегда кончались начатые женщинами ссоры с тех пор, как голод доводил до исступления самых смирных людей. Маэ и Левак бросились с кулаками на Пьерона, пришлось их разнимать. Из разбитого носа Пьерона ручьем лилась кровь, а в это время с речки пришла старуха Горелая. Ей сообщили, что произошло, и, посмотрев на зятя, она только сказала: - Боров проклятый! Позорит он меня! Улица опять опустела, ни одного человека, ни единой тени на голой белизне снега; поселок опять впал в мертвую неподвижность; голод и холод уже грозили смертью. - Ну как, был доктор? - спросил Маэ, затворяя за собою дверь. - Не приходил, - ответила мать, по-прежнему стоя у окна. - Малыши вернулись? - Нет. Маэ опять зашагал от стены к стене все с тем же угрюмым и тупым видом, как у быка, оглушенного ударом обуха. Старик Бессмертный сидел на стуле не шевелясь, словно каменный: так и не поднял головы... Альзира тоже молчала и старалась унять дрожь, которая била ее; но хотя бедная девочка мужественно переносила страдания, минутами она дрожала так сильно, что слышно было, как шуршит одеяло, в котором тряслось от озноба все ее худенькое искалеченное тело; широко раскрытыми глазами она уставилась в потолок, на котором лежал отблеск снега, завалившего палисадник и, словно лунный свет, озарявшего комнату. Поистине всему пришел конец: дом был опустошен, в нем ничего не оставалось. Продали старьевщику шерсть из тюфяков, а за ней и тиковый чехол, потом продали одеяла, простыни, белье - все, что можно было продать. Однажды вечером продали за два су носовой платок деда. Со слезами расставались с каждой вещью, разоряя свое скудное хозяйство, и мать все еще горько сетовала, вспоминая, как она завернула в свою старую юбку розовую картонную коробку - давний подарок мужа - и унесла ее из дому, как уносят младенца, чтобы подкинуть его чужим людям. Вот и остались голы, больше нечего продавать, - разве что содрать с себя кожу, но кому она нужна, такая грубая, потемневшая, вся в шрамах и ссадинах - за нее и гроша ломаного не дадут. И теперь уж не шарили, не искали, - знали, что нет в доме ничего, все кончено; нет ничего и не будет - ни свечи, ни куска угля, ни одной картофелины; теперь оставалось только умереть, и они ждали смерти; обидно было только за детей - возмущала эта бесцельная жестокость судьбы: зачем она послала болезнь несчастной девочке, прежде чем уморить ее голодом. - Наконец-то! Доктор! - сказала мать. Мимо окна промелькнула черная фигура. Отворилась дверь. Но вошел не доктор Вандергаген, а новый приходский священник, аббат Ранвье; он, по-видимому, не удивился, что попал в мертвый дом, дом без света, без огня, без хлеба. Ведь он уже побывал в трех соседних домах, переходил из семьи в семью, как Дансар со своими жандармами, и вербовал людей в лоно церкви. Перешагнув порог, он тотчас заговорил с пафосом фанатика. - Почему вы не были в воскресенье у обедни, дети мои? Вы себе же вредите, - ведь только церковь может вас спасти!.. Ну, обещайте мне, что придете в следующее воскресенье. Маэ посмотрел на него и, не сказав ни слова, опять стал ходить по комнате тяжелым своим шагом. Вместо него ответила жена: - К обедне ходить?.. А зачем? Господу богу наплевать на нас... Разве не верно? Чем ему не угодна моя дочка? Вот она, дрожит тут в лихорадке. Мало ему было нашей нищеты, мучений наших, - он послал ей болезнь, а я даже не могу напоить бедную свою девочку чем-нибудь горяченьким. И тогда священник, стоя в полумраке, произнес речь, в которой говорил о забастовке, об ужасных страданиях, вызванных ею, о великом озлоблении, порожденном голодом, - говорил с пылом миссионера, проповедующего дикарям ради вящей славы религии. Он уверял, что церковь стоит на стороне бедняков, что настанет день, когда благодаря ей восторжествует справедливость, ибо она призовет гнев божий на беззакония богачей. И этот день воссияет скоро, бог покарает богатых за то, что они заняли место бога; эти нечестивцы, приписывая себе~ его могущество, дошли до того, что правят миром без господа. Но если рабочие хотят добиться справедливого распределения благ земных, они должны немедленно вверить свою судьбу священникам, подобно тому как после смерти Иисуса Христа смиренные и малые мира сего сплотились вокруг апостолов. Какую силу получит папа римский, каким воинством будет располагать духовенство, если станет во главе бесчисленных масс трудящихся! За одну неделю мир будет избавлен от жестокосердных богачей, изгнаны будут недостойные повелители, наступит наконец истинное царство божие, каждый вознагражден будет по заслугам своим, труд станет законом и основой всеобщего счастья. Слушая эти слова, жена Маэ вспомнила речи Этьена, звучавшие здесь в осенние вечера, когда собиралось все семейство, - он тогда тоже возвещал скорое окончание всех бедствий. Но она никогда не доверяла людям в сутанах. - Хорошо вы говорите, господин кюре! - произнесла она. - Стало быть, вы не согласны с богатыми? Вот прежние наши священники сладко ели, обедали у директора, а нам грозили адом, ежели мы требовали себе хлеба. Аббат Ранвье продолжал свою речь. Он заговорил о плачевном недоразумении между церковью и народом. В туманных выражениях он нападал на городских священников, на епископов, на все высшее духовенство, развращенное наслаждениями, жаждущее господства, вступившее в сговор с буржуазными вольнодумцами и не видящее в безумном ослеплении своем, что именно буржуазия-то и отнимает у церкви власть над миром. Освобождение придет от сельских пастырей, все подымутся, дабы установить с помощью обездоленных царство Христово. И аббату Ранвье казалось, что он уже ведет за собою восставших. Он стоял, выпрямившись во весь рост, высокий, костлявый, чувствуя себя предводителем воинства, революционером во имя евангелия, и глаза его полны были такого огня, что как будто светились в полумраке. Пламенная проповедь увлекала его самого, но бедняки давно не понимали его мистических восторгов. - Зачем столько слов тратить? - проворчал вдруг Маэ. - Лучше бы вы для начала принесли нам хлеба. - Приходите в воскресенье к обедне, - воскликнул аббат, - Бог всего вам пошлет! И он ушел, - направился к Левакам, дабы просветить их своей проповедью. Он так высоко вознесся в своих мечтах о конечном, торжестве церкви, так презирал житейскую действительность, что бегал по всем рабочим поселкам с пустыми руками, проходя сквозь эту армию бойцов, умирающих от голода, без всякого подаяния, ибо сам был бедняком и смотрел на страдания как на средство к спасению души. Маэ все ходил по комнате; слышны были только его ровные, тяжелые шаги, сотрясавшие плитки пола. Потом как будто заскрипел ржавый железный блок, и старик дед сплюнул в холодный очаг. И снова все смолкло. Раздавались только мерные шаги отца. Альзира, в лихорадочном забытьи, начала тихонько бормотать, весело смеяться, воображая в бреду, что ей очень тепло, что она играет на солнышке в весенний день. - Ах, жизнь проклятая! - простонала мать, потрогав ей щеки. - Вот в жару теперь горит!.. Я больше не жду доктора. Не придет. Свинья! Верно, эти разбойники запретили ему ходить к нам. Так она бранила врача, которого содержала Компания. И все-таки с радостным возгласом бросилась к порогу, когда снова отворилась дверь. Но сразу же руки у нее опустились, и она застыла, мрачно глядя на вошедшего. - Добрый вечер, - вполголоса сказал Этьен, тщательно затворив за собой дверь. Он часто заходил теперь, когда на дворе было совсем темно. Супруги Маэ на второй же день узнали, где он скрывается, но хранили тайну: никто в поселке не знал, что с ним сталось. Вокруг его исчезновения складывалась легенда. В Этьена все еще верили; о нем рассказывали таинственные истории: вот скоро он опять появится с целой армией, с полными ящиками золота. По-прежнему благоговейно верили и ждали некоего чуда- осуществления мечты, внезапного пришествия обещанного им царства Справедливости. Одни говорили, что видели, как он проехал в коляске по дороге к Маршьену с какими-то тремя господами; другие утверждали, что он в Англии и задержится там еще дня на два. Однако постепенно начало пробуждаться недоверие; шутники уверяли, что он прячется где-во 8 подвале в обществе Мукетты и ему там тепло в ее объятиях. Эта связь, о которой все знали, вредила авторитету Зтьена. А теперь, когда он достиг наибольшей популярности, началось медленное охлаждение: у тех, кто от убежденности перешел к отчаянию, росло глухое недовольство, и число таких людей неизбежно должно было увеличиваться. - Погода собачья! - добавил Этьен. - А что у вас? Ничего нового? Все хуже да хуже?.. Мне говорили, будто Негрель уехал в Бельгию нанимать в Боринаже рабочих. Эх, дьявол! Если это правда, нам крышка. Его пробирала дрожь в этой нетопленой, холодной и темной комнате; глазам нужно было привыкнуть к сгущавшемуся сумраку, он не сразу различил в нем смутно видневшиеся фигуры обитателей дома. И он испытывал отвращение, чувство брезгливости - ведь он оторвался от своего класса, приобрел благодаря образованию более тонкие вкусы и полон был честолюбивых стремлений. Ах, какая тут нищета! И этот запах, и эти сбившиеся в кучу несчастные люди! Горло у него сжималось от мучительной жалости. Зрелище этой агонии потрясло его, он искал слов, чтобы дать им совет - покориться. И тут вдруг Маэ остановился перед ним и крикнул в ярости: - Рабочих из Боринажа? Да как они смеют, мерзавцы!.. Пусть только привезут из Боринажа углекопов да попробуют подвести их к клетям! Мы разрушим шахты. Этьен смущенно объяснил, что ничего нельзя поделать: бельгийские рабочие спустятся в шахты под защитой солдат, охраняющих копи. И Маэ, гневно сжимая кулаки, заявил, что его главным образом возмущают эти штыки, которые чувствуешь за своей спиной. Значит, углекопы не хозяева у себя дома? На них, значит, смотрят как на каторжников - хотят принудить их работать под дулами заряженных ружей? Он любил свою шахту, ему было очень горько, что он уже два месяца не спускается туда. И его приводила в бешенство мысль об оскорблении, которое хотят нанести ворейским углекопам, намереваясь привезти на Шахту иностранцев. Но вдруг он вспомнил, что самого-то его уволили, и сердце у него защемило. - Да чего это я сержусь? - промолвил он упавшим голосом. - Мне-то нечего делать в их лавочке. Вот вышвырнут еще из дома, выгонят из поселка, поди подыхай где-нибудь на дороге. - Оставь, пожалуйста! - сказал Этьен. - Если ты захочешь они завтра же примут тебя обратно. Таких умелых рабочих, как ты, не увольняют. Он умолк, услышав голосок Альзиры, - девочка внезапно засмеялась в бреду. До той минуты он различал лишь темную неподвижную фигуру старика Бессмертного, и веселый смех больного ребенка испугал его. Нет, это слишком!.. Дети стали умирать, это страшнее всего. Он наконец решился и дрожащим голосом произнес: - Ну вот... Больше нельзя тянуть. Нам крышка! Надо сдаться. Жена Маэ, до тех пор стоявшая неподвижно и не произносившая ни слова, вдруг вспыхнула от негодования, грубо выругалась, как мужчина, и крикнула Этьену, называя его на "ты": - И это ты говоришь?.. Ты говоришь? Эх ты, сукин сын! Он попытался было объяснить, оправдаться, но она оборвала его: - Молчи лучше, сукин ты сын! А то я, хоть и женщина, набью тебе морду!.. Это что ж выходит? Мы два месяца голодаем, чуть не подохли, я распродала весь наш скарб, дети мои малые заболели, и все это, значит, зря? Опять все будет по-старому? Значит, нет справедливости? Ох, как подумаю, кровь во мне так и кипит, душит меня! Нет! Нет! Лучше я все сожгу, поубиваю всех, а сдаться я не согласна. И грозным жестом, указывая в темноте на черную фигуру мужа, она воскликнула: - Вот слушай, если муж мой вернется на работу в шахту, я выйду на дорогу, дождусь его и прямо в лицо ему плюну, подлецом назову! Этьен не видел ее, но чувствовал ее жаркое дыхание, вырывавшееся словно из пасти яростно лаявшей собаки; и он попятился, пораженный этой лютой злобой, которая была делом его рук. Как она изменилась! Не узнать ее! Раньше была такая рассудительная, упрекала его за горячность, говорила, что никому нельзя желать смерти, а теперь ничего не хочет слушать, кричит, что всех поубивает. - Теперь не он, а она говорит о политике, хочет одним ударом смести, буржуазию, требует республики и гильотины, чтобы избавить землю от богачей, от этих грабителей, разжиревших на трудах голодных бедняков. - Да, да, я им рожи раскровеню, с живых шкуру сдеру... Хватит! Довольно терпели! Может, наш черед теперь пришел. Ты сам так говорил... Ведь подумать только! И отцы, и деды, и прадеды, и все, кто еще раньше их жил, - все маялись так же, как мы маемся. Нет, просто с ума сойдешь и за нож схватишься... В прошлый раз мы мало сделали. Нам бы надо все Монсу с землей сровнять, камня на камне не оставить. Что, или неправда? Об одном я только жалею, зачем не дала нашему деду удушить ту девку из Пиолены. Ведь они-то допускают, чтобы моих детей уморили голодом. Во мраке слова ее звучали, как удары топора. Замкнутый горизонт так и не раскрылся, неосуществимая мечта обратилась в яд, отравлявший мозг в этой голове, помутившейся от горя. Этьен пошел на попятный. - Да вы меня не поняли, - забормотал он, как только ему удалось вставить слово. - Надо как-то договориться с хозяевами. Наверно, удастся. Я знаю, что шахты сильно пострадали, и, конечно, Компания пойдет на соглашение. - Нет! Никаких соглашений! - закричала жена Маэ. И тут как раз вернулись домой Ленора и Анри. Они пришли с пустыми руками. Какой-то господин дал им два су, но Ленора, постоянно обижавшая братишку, дернула его, и два су упали в снег. Жанлен стал искать денежку вместе с ними, да так и не нашел. - А где Жанлен? - Убежал, мама. Сказал, что у него дела. Этьен слушал с болью в сердце. Когда-то мать грозила своим малышам, что убьет их, если они протянут руку за подаянием. А нынче сама посылает их побираться и говорит, что все углекопы Компании Монсу - все десять тысяч человек возьмут, как немощные бедняки, нищенскую суму, клюку и пойдут по дорогам во все концы несчастного их края просить милостыню. Еще тоскливее стало в этом мраке. Дети вернулись голодные и просили есть, удивлялись, почему им ничего не дают, хныча, бродили по комнате и в конце концов отдавили ноги умирающей сестре; девочка тихонько застонала. Мать вне себя схватила их наугад в темноте и надавала затрещин. Дети заплакали громче, с криком просили хлеба, тогда мать бросилась на пол и, заливаясь слезами, сжала в объятиях плачущих малышей и больную калеку; она долго плакала и, вся обмякнув в эту минуту нервной разрядки, двадцать раз повторяла одну и ту же фразу, призывая смерть: - Господи, смилуйся, прибери ты нас всех! Господи, смилуйся, прибери нас, положи всему конец! Дед застыл в темном углу недвижно, словно старое кривое дерево, привычное к дождю и к ветру; отец все ходил от печки к буфету, не поворачивая головы. Но вот отворилась дверь, - на этот раз пришел доктор Вандергаген. - Ах, черт! - воскликнул он. - Хоть бы свечку зажгли, глаза от нее не испортятся... Ну-ка, поживее! Мне некогда. Он, по своему обыкновению, ворчал, так как работа совсем измотала его. К счастью, у него были с собой спички. Отцу пришлось сжечь пять-шесть спичек, чиркая их одну за другой и держа высоко, чтобы доктор мог осмотреть больную. Развернули одеяло. Альзира вся дрожала; трепещущий слабый огонек горевшей спички освещал ее тельце, худенькое, как у птенца, умирающего на снегу, такое хилое, что казалось, оно все состоит только из горба. И все же девочка улыбалась непостижимой улыбкой умирающих и, глядя в одну точку широко раскрытыми глазами, крепко прижимала ко впалой груди жалкие костлявые ручонки. Мать, задыхаясь от слез, вопрошала бога, хорошо ли он поступает, призвав к себе раньше матери единственную ее помощницу в доме, такую умницу, такую ласковую девочку. И тут доктор рассердился: - Эх! Она отходит!.. От голода умерла несчастная девчонка! И она не единственная. Сейчас только другую осматривал, - около вас тут... Вот все вы так... Зовете меня, а я ничего сделать не могу. Хлеба надо, мяса... Вот чем лечить вас надо. Спичка догорела и обожгла Маэ пальцы, он выронил ее, и опять густой мрак окутал маленький, еще теплый трупик. Доктор побежал дальше. Этьен молча слушал, как в темной комнате рыдает мать и без конца твердит мрачное свое заклятие, призывая смерть: - Господи, да прибери ты меня, прибери, Господи, и мужа моего прибери, пошли нам всем смерть!.. Смилуйся, положи конец мучениям нашим! III  В это воскресенье Суварин сидел один в зале "Выгоды", на обычном своем месте, прислонившись головой к стене. Теперь углекопы нигде не могли раздобыть хоть два су на кружку пива, никогда еще в питейных заведениях не бывало так мало посетителей. Жена Раснера застыла за конторкой в сердитом молчании, а сам Раснер, стоя перед чугунным камином, казалось, задумчиво следил за рыжеватыми струйками дыма, поднимавшегося от горящих кусков каменного угля. Напряженную тишину, царившую в этой жарко натопленной комнате, внезапно нарушил стук - три коротких, сухих удара: кто-то постучался в окно. Суварин повернул голову, потом поднялся, услышав знакомый стук, которым Этьен не раз вызывал его, когда видел в окно, что машинист сидит в одиночестве за столом, покуривая папиросу. Но Суварин еще не успел подойти к порогу, как Раснер, узнав Этьена, стоявшего у окна в полосе света, отворил дверь и сказал: - Неужели боишься, что я предам тебя? Заходи. Здесь-то вам удобнее будет поговорить, чем на дороге. Этьен вошел. Жена Раснера любезно предложила ему кружку пива, он отказался жестом. Кабатчик добавил: - Я давно догадался, где ты прячешься. Будь я доносчиком, как твои приятели говорят про меня, мне бы ничего не стоило уже неделю тому назад натравить на тебя жандармов. - Зачем ты оправдываешься? - ответил Этьен. - Я и так хорошо знаю, что ты никогда таким подлым ремеслом не занимался... Можно не сходиться во взглядах, а все-таки уважать друг друга. Снова наступило молчание. Суварин вернулся на свое место и, откинувшись на спинку стула, рассеянным взглядом следил за колечками дыма от папиросы; но пальцами правой руки он в каком-то лихорадочном беспокойстве проводил по своим коленям, словно удивляясь, что их не согревает теплая шерстка его любимицы, крольчихи Польши, которая куда-то пропала в тот вечер; он испытывал безотчетное недовольство, ему чего-то недоставало, хотя он и не мог бы сказать, чего именно ему не хватает. Этьен, сидевший по другую сторону стола, сказал наконец: - Завтра на Ворейской шахте работа возобновляется. Негрель привез бельгийцев. - Да. Выгрузились из вагонов, когда стемнело, - пробормотал Раснер, стоя поодаль. - Как бы не началась резня! - И, повысив голос, добавил: - Нет, не бойся, я спорить с тобой не стану. А только вот что скажу: плохо дело кончится, если вы не перестанете упрямиться... Чего там... Ведь у вас не вышло, точно так же как и в Интернационале вашем не клеится. Я вот ездил в Лилль по делам и позавчера встретил там Плюшара. Кажется, разладилась машина. И он сообщил подробности. Товарищество завоевало симпатию рабочих всего мира, развив такую энергичную пропаганду, что буржуазия и до сих пор трепещет, но теперь организацию с каждым днем все больше подтачивают внутренние раздоры и борьба честолюбцев. С тех пор как там взяли верх анархисты, изгнав эволюционистов, основателей Товарищества, все трещит; первоначальные цели: изменение положения рабочего класса - все это потонуло в распрях между сектами; отряд ученых людей распадается из-за их ненависти к дисциплине. И можно предвидеть неизбежную неудачу той мобилизации масс, которая одно время была столь грозной: казалось, они могли одним ударом разрушить старое, прогнившее общество. - Плюшар просто заболел из-за этого, - продолжал Раснер. - Да еще с голоса совсем спал. А все-таки говорит, ораторствует. Хочет ехать в Париж, там будет выступать... И вот он-то мне трижды повторил, что наша забастовка провалилась. Этьен слушал понурившись, ни разу не прервав Раснера. Накануне он беседовал с товарищами и чувствовал, как повеяло на него ветром, враждебности и подозрения; эти первые признаки утраты популярности были, как водится, - предвестниками поражения. Сейчас он угрюмо молчал, не желая признаться при Раснере в своей тоске, - ведь кабатчик предсказал, что придет день, когда толпа освищет и его, Этьена, вымещая на нем свое разочарование. - Да, забастовка провалилась, - сказал он, - я это знаю не хуже Плюшара. Но ведь мы это предвидели. Мы пошли на нее скрепя сердце и не рассчитывали сразу же покончить с Компанией. Только вот хмель в голову ударяет, рождаются большие надежды, а когда дело принимает дурной оборот, все позабывают, что этого и следовало ожидать, - люди начинают плакаться, ссориться, словно катастрофа нежданно-негаданно с неба свалилась. - Так что ж ты? - спросил Раснер. - Если ты считаешь, что партия проиграна, почему не стараешься образумить товарищей? Этьен пристально посмотрел на него. - Ну ладно, хватит... У тебя свои взгляды, у меня свои. Я зашел сюда, чтобы показать, что я все-таки тебя уважаю, но я по-прежнему думаю, что, если мы с голоду подохнем, наши скелеты больше послужат делу народа, чем вся твоя политика благоразумия. Ах, если бы кто-нибудь из этих мерзавцев солдат всадил мне пулю в сердце! Хорошо бы кончить так! У него слезы навернулись на глаза при этом возгласе, который был криком души, выдавшим тайное желание побежденного найти в смерти прибежище, навеки избавиться от своих терзаний. - Прекрасные слова! - заявила жена Раснера и бросила на мужа взгляд, полный презрения к нему и гордости за свои радикальные убеждения. Устремив куда-то вдаль затуманенный взор, Суварин перебирал по коленям руками и, казалось, совсем не слышал разговора. В его белом девичьем лице с тонкими чертами появилось что-то дикое, отражавшее его сокровенные мечтания, уголки губ приподнялись, обнажая мелкие, острые зубы. Перед глазами его вставали кровавые видения. И вот, уловив в разговоре какое-то замечание Раснера по поводу Интернационала, он стал думать вслух: - Все они там трусы. Был только один человек, который мог бы превратить их организацию в грозное орудие разрушения. Но для этого нужно хотеть, а никто не хочет, вот почему революция опять провалится. Он продолжал говорить, брезгливо жалуясь на глупость человеческую, а слушатели молча смотрели на него, смущенные этими отрывочными признаниями лунатика, блуждавшего где-то в потемках. В России ничего не получается, возмущался он. От тех известий, которые до него дошли, можно в отчаяние прийти. Прежние его товарищи все превратились в политиканов, в пресловутых нигилистов, перед которыми трепещет Европа; все эти сыновья попов, мещан, купцов не могут подняться выше национальных целей - то есть освобождения своего народа; и если бы им удалось убить деспота, они, наверно, вообразили бы себя спасителями всего мира; а когда он, Суварин, говорил им, что надо скосить старое общество под корень, как созревшую ниву, даже как только он произносил слово "республика", - а ведь это просто детское требование, - он чувствовал, что его не понимают, что он тревожит этих людей, становится для них чужим. А теперь вот он совсем оторвался от них, вошел в число неудачливых вождей революционного космополитизма. Однако его сердце патриота все еще не могло забыть родину, и он с горькой скорбью повторял любимое свое слово: - Глупости! Никогда они не выберутся из болота из-за своих глупостей! И, еще более понизив голос, он с горечью заговорил о том, как мечтал когда-то о братстве всех людей. Ведь он отказался от своего звания и богатства в надежде, что на его глазах будет создано новое общество, основанное на всеобщем труде. Уже давно он жил в поселке, раздавал ребятишкам мелочь, бренчавшую в его карманах, выказывал углекопам поистине братское чувство, с улыбкой сносил их недоверие. Он привлекал их симпатии своим спокойным видом умелого и неговорливого рабочего, и все-таки тесного сближения не произошло: для рабочих оставался чужаком этот пришелец, который презирал все узы, соединявшие людей, и, желая сохранить свое мужество, отказывался от всех радостей жизни. В этот день его особенно возмущал злободневный факт, о котором он прочел утром в газетах, поднявших шум вокруг сенсационного события. Глаза у Суварина стали ясными и жесткими, в голосе зазвучал металл, и он сказал, пристально глядя на Этьена и обращаясь непосредственно к нему: - Ты можешь это понять, а? Рабочие-шапочники в Марселе выиграли в лотерее крупный куш - сто тысяч франков; тотчас же они купили себе ренту и заявили, что теперь будут жить-поживать и ничего делать не станут! Каково? Все вы такие, французские рабочие. Все мечтаете найти клад и, забившись в угол, проедать его в одиночку, ни с кем не делясь и наслаждаясь бездельем. Эгоисты и лодыри! Кричите, обличая богатых, а если фортуна пошлет вам самим богатство, у вас духу не хватит отдать его беднякам... Никогда вы не будете достойны счастья, пока не перестанете гнаться за собственностью и пока ваша ненависть к буржуазии будет вызываться только бешеным желанием самим сделаться буржуа. Раснер захохотал, считая нелепой мысль, что двое марсельских рабочих, которым достался крупный выигрыш, должны были кому-то его отдать. Но Суварин побледнел как полотно, его исказившееся лицо стало страшным, и он крикнул в порыве гнева, неистового гнева, свойственного фанатикам, готовым во имя своей веры истребить целые народы: - Всех вас сметут, опрокинут, выбросят на свалку. Родится тот, кто уничтожит вашу породу трусов и прожигателей жизни. Постойте, вот поглядите на мои руки. Если б я только мог, то схватил бы я руками землю, стиснул и так бы ее встряхнул, чтоб она рассыпалась и вас бы всех придавило под обломками! - Прекрасно сказано! - повторила с вежливым и убежденным видом жена Раснера. Опять настало молчание. Потом Этьен заговорил о рабочих, привезенных из Боринажа. Он спросил Суварина, какие меры приняты на Ворейской шахте. Но машинист опять впал в задумчивость и едва отвечал ему; знал он только то, что солдатам, охраняющим шахту, собирались раздать патроны; он все больше нервничал, беспокойно проводил пальцами по своим коленям и в конце концов догадался, что ему недостает его любимицы, ручной крольчихи, - прикосновение к ее нежному, пушистому меху как-то успокаивало его. - Где же Польша? - спросил он. Кабатчик, замявшись, переглянулся с женой и решился наконец сказать: - Польша? Она разогревается. После потехи Жанлена над крольчихой, которая, наверно, была тогда ранена, она приносила мертвых крольчат, и чтобы зря не кормить ее, хозяева как раз в этот день зарезали ее и зажарили с картофелем. - Ну да, ты нынче за ужином съел кусочек... Забыл? Ел и пальчики облизывал. Суварин сперва не понял; потом вдруг побледнел, подбородок у него задергался от тошноты, а глаза, несмотря на стоическую твердость его характера, наполнились слезами. Но никто не заметил его волнения, - в эту минуту дверь распахнулась и вошел Шаваль, подталкивая впереди себя Катрин. Обойдя все кабаки в Монсу, пьяный от выпитого там пива и от бахвальства, он вздумал заглянуть в заведение Раснера, показать бывшим приятелям, что он их не боится. Он вошел, ворча на любовницу: - Ступай ты к чертовой матери! Раз я сказал, значит, выпьешь кружку пива у Раснера. А кто на меня посмотрит косо, тому я в рожу дам. Увидев Этьена, Катрин побледнела. А Шаваль, заметив его, злобно ухмыльнулся. - Хозяйка, две кружки! Празднуем нынче конец забастовки. Завтра выходим на работу. Жена Раснера, - не сказав ни слова, налила две кружки, - хозяйке пивной не полагается ссориться с посетителями. Остальные молча смотрели на них. - Знаю я, знаю: кое-кто меня доносчиком называет, - не унимался Шаваль. - Пусть-ка они меня в лицо так назовут. Вот тогда мы поговорим. Пора! Никто не отозвался. Мужчины отворачивались, рассеянным взглядом окидывали стены. - Есть которые лодыри, а другие не лодыри, - продолжал Шаваль, повышая голос. - Мне скрывать нечего. Я из паршивой лавочки Денелена ушел, а завтра на Верейской шахте спущусь на работу, с бельгийцами. Двенадцать бельгийцев под мое начало поставили, дирекция меня уважает. А если кому такое дело не нравится, пускай скажет, мы потолкуем. Его вызывающие слова по-прежнему встречены были презрительным молчанием. Тогда он обрушился на Катрин: - Почему не пьешь, чертова кукла? Пей, говорят тебе! Давай чокнемся да выпьем за то, чтобы сдохли лентяи, которые работать отказываются. Катрин чокнулась с ним, но рука у нее дрожала, еле слышно звякнули друг о друга стеклянные кружки. Шаваль вытащил из кармана пригоршню серебра и, высыпав его на стойку, с пьяной назойливостью бормотал, что эти денежки он в поте лица заработал, а вот пускай лодыри, бездельники покажут хоть десять су. Молчание бывших товарищей раздражало его, и он перешел к прямым оскорблениям: - Так вот оно как? По ночам кроты из нор выползают. Видно, жандармы спят, раз такие бандиты разгуливают. Этьен поднялся и очень спокойным, твердым тоном сказал: - Слушай, ты мне надоел... Да, ты доносчик, от твоих денег воняет новым предательством. Ты продажная шкура, мне и дотронуться до тебя противно. Но все равно, давай посчитаемся. Кто кого на тот свет отправит. Давно пора. Шаваль сжал кулаки: - Наконец-то! Не легко тебя расшевелить, трус паршивый!.. Давай. Согласен. Один на один. Я тебе отплачу за все пакости, какие вы мне сделали. Сложив умоляюще руки, Катрин встала было между ними, но им даже не пришлось ее отталкивать, она сама попятилась, чувствуя, что эта схватка неизбежна, и медленно, шаг за шагом, отступила. Прислонившись к стене, она стояла широко открыв глаза, молча глядя на двух соперников, готовых убить друг друга из-за нее, и вся замирала от страха; она до того была скована ужасом, что даже дрожь больше не сотрясала ее. Жена Раснера без долгих разговоров убрала со стойки пивные кружки, опасаясь, как бы их в драке не разбили. Затем она уселась на мягкую скамейку, не проявляя неуместного любопытства. Но ведь нельзя было допустить, чтобы бывшие товарищи убили друг друга. Раснер все порывался вмешаться. Тогда Суварин взял его за руки и, подведя к столу, сказал: - Это тебя не касается... Один из них лишний на земле. Кто сильнее - выживет. Шаваль, не дожидаясь нападения, бил в пустоте крепко сжатыми кулаками. Ростом он был выше Этьена, весь какой-то расхлябанный, и сейчас все метил попасть в лицо противнику, норовил ударить его со всего размаху то одной, то другой рукой, словно орудовал двумя саблями. Все время он выкрикивал угрозы и оскорбления, позируя для публики и взвинчивая себя этими выкриками: - Ах ты кот проклятый! Я тебе нос оторву! Оторву, и пойдет твой нос на затычку! Раскровеню тебе твою смазливую рожу, разобью в лепешку. Прежде шлюхи любовались, а теперь только на корм свиньям она пригодится. Вот тогда посмотрим, как за тобой потаскушки будут бегать. Стиснув зубы, Этьен дрался молча. Маленький, подобранный, он соблюдал правила: прикрыв кулаками лицо и грудь, подстерегал мгновение и, как развернувшаяся пружина, наносил сильные прямые удары. Вначале противники не причиняли друг другу большого вреда. Один кричал и "делал мельницу", другой хладнокровно выжидал. Драка затягивалась. Стукнул опрокинутый стул; под грубыми башмаками хрустел песок, которым посыпан был каменный пол. Противники запыхались, дышали хрипло, с натугой, лица у обоих побагровели, словно внутри у них горели раскаленные угли и пламя жаровни сверкало в блестящих запавших глазах. - На, получай! - завопил Шаваль. - Переломаю тебе все кости. И в самом деле, взмахнув длинной рукой, словно цепом, он обрушил кулак на плечо Этьена. Тот едва не застонал от боли, но сдержался; слышно было, как глухо шмякнул кулак, ушибив ему мышцы. Этьен ответил прямым сокрушительным ударом в грудь и сбил бы Шаваля с ног, если б тот не отскочил в сторону, так как, увертываясь, прыгал все время, словно коза. Все же его задело по левому боку так сильно, что он зашатался, не мог перевести дыхание, от боли у него вдруг обмякли руки. Тогда его охватило бешенство, он ринулся на Этьена, как зверь, и попытался ударить его ногой в живот. - А я тебя в брюхо! - бормотал он сдавленным голосом. - Выпущу кишки и на солнышке развешу, Этьен увернулся. Но такое нарушение правил честной драки возмутило его, и он крикнул: - Молчи, скотина! Черт бы тебя побрал! Не смей лягаться, а то возьму стул и оглушу тебя. Поединок стал ожесточенным. Раснер, в негодовании, снова попытался вмещаться, но жена суровым взглядом удержала, его: разве два посетителя не имеют право свести счеты в их заведении? Тогда Раснер встал перед камином, боясь, что противники свалятся прямо в огонь. Суварин с обычным своим спокойным видом свернул папиросу, но так и не закурил ее. Катрин неподвижно стояла у стены, только поднесла бессознательно руки к поясу и судорожными движениями дергала складки платья. Она изо всех сил сдерживалась, чтобы не закричать, не убить одного из противников, выдав своим возгласом, кто ей дороже; впрочем, в эту минуту она в смятении своем даже не знала, кого хотела бы спасти. Вскоре Шаваль выдохся и, обливаясь потом, бил наугад. Этьен даже и в ярости не забывал прикрываться, отбивал почти все выпады; некоторые удары слегка задели его. У него было надорвано ухо, содран лоскуток кожи на шее, и ссадина эта вызва